Гарлем - добрый конфуз. Сложно представить себе за восемь самолетных часов от дома что-то больше похожее на родные Кузьминки, родные до крика Мытищи. Выйдя из дома по утру в будни, праздным туристом, вы все-таки заняты, как никто рядом. Община сидит на приступочках, у нее никогда не кончалась сиеста. Тетки габаритами с Царь-колокол зрелищно пихаются локтем, "вас много - я одна", ржавые олдсмобили предлагают подвезти за десятку, опохмел в одиннадцать, вы заняли очередь в винном?

И вам не станут улыбаться, если вы не Малькольм Икс и в то же время не дали на кир.

Будучи в своем роде почвенником, я немедленно полюбил Гарлем - но вышел все же гулять, и мне надо было на юг, туда, где остался весь прочий Манхэттен. По московской привычке отвергнув метро и пройдя в первый же день 150 улиц, я сразу заметил: здесь что-то не так. И если бы только пространство атаковало меня высотой билдинга, гулом летящего, нет, барражирующего вертолета, воем полисменской машины. Все это звонко и веско, но многажды было в кино. А врасплох застигало другое.

Дело в том, что на Манхэттене в полном расстройстве оказалось время.

Московская улица - невеселое место. Буржуй, следующий на совещание, припаркованный посреди тротуара "Гелендваген", неопределенного возраста Евдокия Петровна, ухватившая полкило того и сего, киоск бывшей "Союзпечати" с полуголыми брунгильдами, да еще продолговатый охранник, со скуки провожающий Евдокию Петровну злобными глазками, - вот и все ее, улицы, скверное заоконное содержание. "Современность". А если на углу имеется кафе - малайское, например, то будьте уверены, что все официантки там окажутся Марусями и Зинами, невесть зачем наряженными в малайский народный костюм. Фрязинские малайки строго укажут вам, что свежевыжатый сок по тысяче рублей за стакан был, да весь вышел, и вообще у них в ЗАО "Малайзия-Элит-Кафе" одно многотомное меню на три столика и некогда принять заказ. А если вы недовольны, то вот вам Бог, а вот порог и на подмогу еще один не в меру вытянутый к небесам охранник. Быстро платите и проходите, гражданин, "Гелендвагенам" и так парковаться негде. Московская улица - это такое место, куда приезжает автомобиль.

"Don't even think about parking here!" - отвечает на это предупредительный дорожный знак на Avenue B в ИстВиллидже. В Нью-Йорке ужас как плохо машинам - но зато славно и странно всем смертным, на время действия визы остающимся без современности, без сладкого вкуса подделки.

Малайским кафе заправляют малайцы. По-английски клиент говорит лучше всех, пробегают мальчишки-разносчики, что-то друг другу орут повара. Кастрюли и котлы недалеко от столиков, горячий воздух над ними, как в блоковской "Незнакомке", вполне себе дик и глух. Здесь нет ЗАО, нет охраны, нет "Радио Юмор", и даже Евдокия Петровна, поменявшая в Нью-Йорке расу с комплекцией, осталась со своей безразмерной сумкой на колесиках в Гарлеме. Кушанья стоят копейки, в лицах посетителей царствует Гиляровский, если не Мармеладов, и в брошенном на скатерть трактирном листке с иероглифами мне надобно углядеть тот единственный бутерброд за 3.99, который так страстно хвалил "Виллидж Войс".

И за дело хвалил, без обмана. Но в исторической Katz's Delicatessen на углу Ист-Хаустон и Ладлоу, заведении, что в 1888 году открыл в глубинах нищенского, достоевского Лоуэр Ист-Сайда приехавший из Российской Империи Кац, - сэндвич величественнее и важнее. Финнеев герой, попавший в Нью-Йорк на шесть лет раньше, с открытием главной манхэттенской бутербродной все-таки разминулся. Но всякая разница в датах здесь глубоко несущественна, ибо город сразу же выбивает из головы календарь.

В районе Бродвея и Двадцатых улиц на блошином рынке по доллару продают обрезы ткани прямо из картонных коробок, как на Сухаревке в 1918-м, на Кэнал-стрит велосипеды, трансвеститы и нищие едва не пристраивают меня под такси, в Аптауне бонны гуляют с детьми, а мимо кошерных прилавков резво бежит адвокатская прислуга. Когда начинается дождь, всякая встречная лавка норовит осчастливить вас зонтиком, на Юнион-сквер даже и в бурю не прекращается митинг "Банду Буша под суд!", а воскресным изданием "Таймс" можно убить человека. С пьедесталов хмуро взирают неизвестные благотворители, каждый околоток читает газету и Библию на своем языке, и ни один добрый самаритянин не сделает и шагу за пределы того, что предписывают ему правила цеховой совместимости. Охотнорядцы, студенты, китайцы, раскольники - каждый живет меж своих, старую Москву не убил Каганович, она лишь переменила адрес. А потому - пересекая границы районов, вы всякий раз свободно выбираете эпоху.

Аспиранты Нью-Йоркского университета курят дурь под статуей Гарибальди, в Челси выставляют искусство до того прогрессивное, что можно только зажмуриться, на Кристофер-стрит милуются ревнители позднеантичной морали. Но ступишь чуть дальше, застрянешь в ирландских, пуэрториканских, еврейских, корейских, доминиканских и пакистанских кварталах - и, начиная со второго подъезда налево, нравы стремительно делаются средневековыми, а вон за тем цветочным киоском через дорогу начинаются Реформация, Просвещение и капитализм. А там и Депрессия: где-то на Малберри, откуда давно уже выехали итальянцы, уступив место "итальянскому стилю", каждая забегаловка назидательно поясняет:

Именно здесь, при входе в пиццерию, 24 мая 1932 года Джанни Мальдини по прозвищу Праведник застрелил своего бывшего босса дона Альберто Кардуччи и пятерых его невинных детей. Каждую годовщину этого ужасного события в близлежащей церкви плачет Мадонна.

Я сочувствую горю, но отказываюсь от пиццы и возвращаюсь назад, на Бродвей, по которому ухожу все южнее. Впереди Даунтаун, здравствуй, бетон: самым высоким был "Вулворт", но его обогнали, самым высоким был ВТЦ, но его не спасли. И уже на углу Уолл-стрит, позабыв о когда-то прочтенном романе, я нечаянно вижу то, ради чего и приехал. Храм, шпиль которого был выше всех на снесенном трехэтажном Манхэттене, мирно здравствует и поныне. Здесь все и было. Фантаст не наврал.