В свой замысел Пушкин посвятил немногих. Может быть, только одного. Продолжим цитату из письма императору: «…таковы были мои размышления. Я сообщил их одному моему другу, который был совершенно согласен с моим мнением. Он советовал мне сделать попытку оправдаться перед властью. Я чувствовал бесполезность этого. Я решился тогда вкладывать столько неприличия и столько дерзости в свои речи и в свои писания, чтобы власть вынуждена была, наконец, отнестись ко мне как к преступнику: я жаждал Сибири или крепости, как средства для восстановления чести».
Этим «другом», скорее всего, был Петр Яковлевич Чаадаев - впоследствии автор «Философических писем», высочайшей волею - сумасшедший, а тогда - блестящий денди, гусар-философ, оказавший большое влияние на молодого Пушкина.
Какие- то отголоски обсуждения острых тем слышны даже в хрестоматийном пушкинском послании Чаадаеву (которое, вопреки установившейся традиции, правильнее датировать именно 1820 годом). В частности -в памятных стихах: «И на обломках самовластья / Напишут наши имена». В 1824 году Пушкин адресовал Чаадаеву другое послание, в котором содержались отсылки к сочинению (и к разговорам) петербургской поры: «Давно ль с восторгом молодым / Я мыслил имя роковое / Предать развалинам иным?…» Яркий биограф Пушкина Юрий Лотман толковал эти строки так: «…под роковым именем следует понимать указание лично на Александра I, героическое покушение на которого обдумывали поэт и „русский Брут“ П. Я. Чаадаев». Между тем Пушкин определенно говорит здесь не об Александре, а о себе: якобы, записывая свое имя вместе с именем друга на развалинах храма Артемиды (где Орест и Пилад состязались в великодушии), он вспоминает о тех временах, когда мечтал передать («предать») это имя иным развалинам - «обломкам самовластья»… Но такое прочтение, как ни парадоксально, не отрицает общего вывода Лотмана, а дополнительно подтверждает, что в первом послании речь шла о тираноборчестве. В 1821 году Пушкин написал стихотворение «Кинжал». В нем есть строфа о недавно казненном немецком студенте-патриоте Карле Занде, убившем в 1819 году литератора Августа Коцебу - агента Священного Союза и русского правительства:
Этими стихами разъясняются некоторые смысловые оттенки фразеологии из посланий другу: в 1820 году, собираясь убивать «тирана», Пушкин себя мыслил «роковым избранником» (т. е. выбранным, назначенным судьбой), подобным террористу Занду!… Отсюда и «имя роковое» в последнем послании Чаадаеву. Игра с соответствующими мотивами и образами в двух посланиях Чаадаеву имела смысл только в том случае, если адресат был посвящен в тираноборческие замыслы Пушкина…
О том, что Пушкин своего друга в эти замыслы посвятил, свидетельствует и еще один любопытный эпизод. Незадолго до отъезда на юг Пушкин подарил Чаадаеву перстень. Перстень этот, ныне утраченный, держал в руках, описал и попытался истолковать искусствовед Эрих Голлербах: «…на внутренней поверхности кольца Чаадаева выгравирована надпись: Sub rosa 1820. В буквальном переводе „sub rosa“ значит „под розой“, в переносном же смысле - „в тайне“. Известно, что у древних роза была любимым цветком, которым они на пирах украшали гостей и комнаты… Поэтому возможно и даже вероятно, что кольцо было подарено на память о какой-либо товарищеской пирушке или о ряде пирушек, происходивших в 1820 году». Это истолкование, конечно, ошибочно. В начале XIX века основное значение девиза Sub rosa связывалось с политической тайной. Подаренный Пушкиным перстень должен был напоминать не о попойках, а о происходивших в 1820 году конфиденциальных разговорах политического свойства. В первую очередь, видимо, касающихся цареубийства.
Чаадаев должен был отнестись к пушкинскому замыслу весьма скептически. Его возражения могли сводиться к следующему. Если, согласно слухам, Пушкин высечен по высочайшему повелению, то это вовсе не означает, что «по высочайшему повелению» пущены сами слухи. Никаких прямых доказательств участия государя в распространении сплетен нет. Следовательно, убийство его будет воспринято всеми не как поединок чести, а как обыкновенное злодейство (в этом смысле и нужно, наверное, понимать сбивчивые объяснения Пушкина в письме к Александру: я решился убить… но оскорбления не было). Далее: способно ли приблизить убийство Александра к свободе и падению «самовластья»? Русский император, при всех своих слабостях, все-таки лучше русского общества, в общем достойного всяческого презрения. (Некоторое представление о том, что тогда думал Чаадаев насчет этого общества, дают воспоминания Д. Свербеева: «Он обзывал Аракчеева злодеем, высших властей, военных и гражданских, - взяточниками, дворян - подлыми холопами, духовных - невеждами, все остальное - коснеющим и пресмыкающимся в рабстве»). Только от императора можно ожидать социальных и политических изменений, в том числе русской конституции. Покушение на него приведет не к политической свободе, а к крушению всех надежд и к торжеству самых мрачных сил.
Вот что примерно мог говорить Чаадаев разгоряченному Пушкину весной 1820 года.
Надо думать, Пушкин с готовностью и не без облегчения с Чаадаевым согласился (в письме дело, разумеется, представлено так, будто это «друг» согласился с Пушкиным). В глубине души он и сам, конечно, понимал малоисполнимость своих намерений. Властителей успешнее всего убивают не те, кто озабочен сохранением чести, а те, кто одержим жаждой власти.