С начала 20-х Мариенгоф работает с неправильной рифмой, как человек, наделенный абсолютным слухом:
Что же касается содержания этих математически выверенных строф, то можно отметить, что вскоре лирическая героиня из стихов великолепного Мариенгофа исчезнет напрочь. Позднее в «Записках сорокалетнего человека» Мариенгоф напишет: «Не пускайте себе в душу животное. Это я о женщине».
Женщина для него понятие негативное.
Все женщины одинаковы. Все они лживы, капризны и порочны. Неверность подругам декларируется Мариенгофом как достоинство. В зрелых стихах его не найти ни чувственной дрожи, ни смутного ожидания, ни нежных признаний.
Страсть к женщине - это скучно, да и о чем вообще может идти речь, если рядом друзья-поэты, и верность принадлежит им, а страсть - Поэзии.
Мариенгоф как никто из его собратьев по перу тяготеет к традициям романтизма. В описании шальных дружеских пирушек и в воспевании заветов мужской дружбы Мариенгоф - прямой потомок Языкова.
Удел «дев» - именно так в традициях романтизма Мариенгоф называет своих подруг - сопровождать дружеские собрания, внимать, по возможности не разговаривать.
Зато с какой любовью Мариенгоф рисует портреты имажинистов, сколько блеска и точности в этих строках:
Девы в вышеприведенном стихотворении упоминаются как часть интерьера, некая досадная необходимость поэтического застолья, и нет у них ни примет, ни отличий. Иногда поэт снизосходит до разговора с ними (хотя это, скорее, монолог), время от времени разделяет с ними ложе. Однако преданный собачьей верностью лишь поэзии и мужской дружбе, поэт считает правилом хорошего тона цинично заявить:
Имена же друзей-поэтов вводятся в стих полноправно, имена их опоэтизированы.
Замечательно, что, несмотря на, мягко говоря, прохладное отношение, женщины Мариенгофа любят. Он высок и красив, он блистательно саркастичен и даже развратничает он с вдохновением. С изысканной легкостью и, скорее всего, первый в классической русской поэзии, Мариенгоф описывает, что называется, запретные ласки:
Дев возбуждает цинизм Мариенгофа и пред ним собственная обнаженная беззащитность:
Но суть действа, что бы оно не представляло, всегда одна - все это во имя Поэзии, реченное выносится на суд друзей - конечно же, поэтов. Категории моральности и аморальности, по словам Мариенгофа, существуют только в жизни: искусство не знает ни того, ни другого.
Искусство и жизнь не разделяются поэтом, они прорастают друг в друга. Верней даже так: чернозем жизни целиком засажен садом творчества. Еще Вольтер говорил, что счастье человека в выращивании своего сада. Мариенгоф радуется друзьям, нисколько не завидуя их успехам, - радуется цветению, разросшемуся по соседству с его садом.
И самое печальное, что происходит с душой лирического героя стихов Мариенгофа, - это вкрадчивый холод разочарования в дружбе Поэта и Поэта, отсюда - душевная стылость, усталость, пустота, увядание…
В одной из своих статей Сергей Есенин вспоминает сюжет рассказа Анатоля Франса: фокусник, не знающий молитв, выделывает перед иконой акробатические трюки. В конце концов, Пресвятая Дева снисходит к фокуснику и целует его.
Имажинисты - и в первую очередь знаковая для этого течения фигура - Мариенгоф, согласно Есенину - никому не молятся. Они фокусничают ради своего удовольствия, ради самого фокуса.
Это хлесткое, но по сути неверное замечание послужило, в смысле литературной памяти, эпитафией всем незаслуженно забытым поэтам братства имажинизма. «Милому Толе» - в том числе.
Но, думается, наличие иконы при производстве фокуса было не обязательно. Гораздо важней то, что поэт иногда превращается из фокусника в волшебника. В качестве свидетелей по этому делу можно пригласить строфы Мариенгофа. Его срывающийся голос еретика и эстета…
…И святой дух отыщет дом безбожника.