Цветы мертвых. Степные легенды (сборник)

Русский Н. Е.

Талалай Михаил Григорьевич

Власенко Андрей Г.

Публицистика

 

 

Уссурийцы

Краткая справка об образовании Уссурийского казачьего Войска по случаю столетия его существования

После удачной экспедиции капитана Невельского к устью реки Амура и открытия этого устья для навигации у Иркутского генерал-губернатора графа Муравьева Амурского, получившего этот титул за присоединение Амурского края, возникла мысль заселить немедленно этот богатый и не занятый никем край, на который китайцы всегда имели свои виды.

Для этого нужно было приготовить как можно скорее целые группы предприимчивых и смелых людей, привычных ко всяким лишениям, и конечно, самыми подходящими к такой миссии были всегда казаки. И потому решено было переселить туда большое количество забайкальских казаков, не игнорируя, конечно, и добровольцев, каковые всегда находились…

Край был богат всевозможной рыбой и разнообразными породами зверя и также лесами. Смешанная уссурийская тайга, тянувшаяся на сотни верст по реке, состояла из лиственных и лиственничных пород, заканчивающихся хвойными по мере приближения к вершинам горного хребта Сихотэ-Алинь. В низменных зарослях водился и водится до сих пор амурский тигр, забредший сюда и здесь акклиматизировавшийся. Фауна края пополнялась представителями животного мира из Сибири и была необычайно разнообразна. В крае давно «старатели» примитивным путем разрабатывали золотые речные богатства и промывали золотой песок.

В то время край населяли только примитивные племена тунгусов и гольдов и пришлые корейцы и китайцы. Они занимались рыбной ловлей и охотой. Несмотря на поклепы иностранцев и русских либеральных кругов, колонизация русскими никогда не носила эксплуататорского характера, как это было в европейских колониях в Африке, Индокитае и Азии. Русские всегда сближались с инородцами, даже роднились браками, и колонизация их всегда носила культурный характер, в силу свойств широкой русской натуры.

1860 год считается официальным годом образования маленького Уссурийского казачьего Войска. Но фактически туда уже стали проникать предприимчивые люди из Сибири и заселение края русскими можно считать на десятки лет ранее основания Амурского казачьего Войска (1858 г.). Эти два Войска – Амурское и Уссурийское – сыграли огромную роль в культурном развитии края, его заселении и охране границ от проникновения туда хищных китайцев, до этого эксплуатировавших инородцев путем обмана, ограбления и убийства.

Основой для образования Уссурийского казачьего Войска послужили, как сказано выше, забайкальцы, в свое время заселившие Шилку и Аргунь (образующие при своем слиянии Амур) и реку Уду, граничащую с Монголией, – там они постепенно смешивались с местными бурятами, т. е. по происхождению – теми же калмыками, братьями донских калмыков. Тип казаков-забайкальцев, в частности, напоминает монголов.

В Уссурийский Край были посланы, кроме забайкальцев, добровольцы из других казачьих Войск: с Дона, Кубани, Терека, Урала и других, и потому тип уссурийца сохранил русские черты, исключая тех станиц, где осели исключительно забайкальцы.

Тайгу пришлось покорять главным образом топором, учиться у местных жителей приемам охоты на хищного зверя и разнопородную рыбу, водившуюся в изобилии в реках. Приучиться следить за ходом кеты, когда она переполняет реки и мчится в верховья их для метания икры. Научиться ставить ловушки на всякого, незнакомого до сих пор, зверя. Учиться обходиться без лошади и пользоваться рекой или по земле собаками…

Север края заняли забайкальцы, а на юге осели донцы, кубанцы и пришедшие уже добровольно бывшие украинские казаки, крестьяне Полтавской, Киевской и Подольской губерний, занимавшиеся главным образом хлебопашеством.

Сразу, с первого дня переселения, казакам нового Войска пришлось, работая и устраиваясь, охранять границу. В тайге еще бродили шайки хунхузов и бродяг, бежавших из сибирских тюрем, и даже казачкам нужно было быть готовыми к нападению на их станицы. У каждого казака была винтовка и холодное оружие. Иногда и пахать приходилось с винтовкой за плечами в тех местах, где водился тигр или где особенно были активны хунхузы. Богатый край привлекал много разного люда и под охраной казаков они могли безопасно заниматься своими делами.

* * *

Казаки на рыбе и охоте быстро богатели и быстро переменили свои соломенные крыши на железные и оцинкованные. Казачки рядились в китайские материи: дабу, чесучу и шелка, носили ватные курмы на домашней работе. Казаки только в станицах наряжались в свои шаровары с желтыми лампасами и фуражки с желтым околышем, в тайге же и на рыбалке, где они проводили большую часть своей жизни, они ходили, как таежные охотники, в сыромятных ичигах или броднях, с китайским треухом на голове (маодза).

Первая строевая часть в 1900 г. отправилась в Китай для усмирения так называемого «боксерского восстания» вместе с другими частями российских и иностранных войск.

Отсутствие из станиц казаков сильно подорвало экономическую базу станиц и, кроме того, край наводнился хунхузами, но казачки и старики быстро отбили им охоту нападать на казачьи поселения. И те предпочли крестьянские.

Вернувшись из Китая, через два года снова пошли в Манчжурию на русско-японскую войну и лишь в 1906 г. вернулись к мирной жизни. Только немного пообжились, как грянула первая мировая война, из которой многие уже не вернулись.

Уссурийцы тогда выставили, с огромным напряжением, конный полк и конный дивизион. С лошадьми у уссурийцев всегда было плохо. Местная порода была малоросла и, несмотря на свою выносливость, мало отвечала старым кавалерийским требованиям. Приходилось брать, что есть, лишь бы была лошадь. И конечно, со строевой кавалерийской точки зрения такие лошади были плоховаты, но зато исключительно выносливы.

Как-то, несколько лет назад, в одном казачьем журнале было написано, что национальный состав уссурийцев был сильно разнообразен. Это неверно, и касается только, и то частично, офицерского состава. Среди них тоже в основном были забайкальцы: Шестаковы, Шереметьевы, Калмыковы, Бирюковы. Кузнецовы, Поповы, Черемисиновы, Февралевы, Жигалины, но и те в большинстве своем пришельцы с Дона или Урала. Были и со стороны приписавшихся перед поступлением в училище: Савицкие, Антоновы, Крузе, Абадзиевы, Шадрины, Климовские. Были даже два князя: Хованский и Кекуатов и граф Комаровский, известный тем, что был убит в Венеции некоей Тарновской.

Перед мировой войной состав офицеров сильно пополнился молодежью, и войско отправило своих казаков под надежным руководством опытных офицеров. И смешанные в своем составе офицеры потеряли 3/4 своего состава, а рядовые казаки выбиты были настолько, что пополнение войско стало давать только для полка, а в дивизион пришлось получать казаков из Енисейского войска, целиком в войне не участвовавшего.

* * *

После неудачного окончания войны, не по вине русской армии, уссурийцы отправились домой в полном составе, вместе со своими родными Приморскими драгунами, Нерчинцами (забайкальцами) Амурцами, и во всей дивизии не было ни одного случая не только убийства офицеров, но и никаких эксцессов. Также казаки по длинной, многотысячной, дороге, не дали в обиду большевикам ни одного своего офицера.

В мировую войну, очень кровопролитную для Уссурийиев, входивших в конную дивизию под командой сурового, храброго и справедливого генерала Крымова, дивизия в составе российских казачьих войск заняла одно из первых мест и по потерям и по проявлению своей доблести.

Войны разоряли уссурийцев непрерывно, но верные старой России они почти поголовно ушли заграницу, приняв крест изгнания.

Теперь над прежними гостеприимными уссурийскими станицами не реет желтый их флаг. Не поют казаки своих донских, кубанских, уральских и терских песен. Не выглядывают смелыми быстрыми глазенками смуглые и русокосые девки из-под ярких платков на проезжавших казаков, и не бегают по станицам в валенках, без штанов и в отцовской желтой фуражке казачата.

Только по-прежнему уныло шумит тайга, да струится по прежнему желто-мутная Уссури, спеша к своему старшему могучему брату Амуру, чтобы вместе мчаться потом далее в океан, заграницу.

* * *

Теперь Уссурийский Край, вместе с Амурским, представляет собою особую область, совершенно недоступную постороннему оку. Что там делается, никто не знает, как не знает, что делается и в самой России. Под замком Уссурийский Край и уссурийцы разделили участь несчастной России.

«Русская мысль», Париж, 4 мая 1961, № 1677, с. 6; также (перепечатано со ссылкой на «РМ»): «Родимый край», март-апрель 1962, № 39, с. 22–23.

 

«Пробег» Галиция-Киев в 1915 году

Из прошлого

Всегда читаю с удовольствием воспоминания г. Нагеля «На заре автомобилизма». А последняя его статья невольно заставила меня вспомнить об одном моем «тоже пробеге», частью по тому же маршруту. Не помню уже теперь, в каком порядке шли населенные пункты, но так же я проезжал Хмельник, Литии, Летичев, Проскуров, Бердичев и т. д. Путь мой лежал из Галиции в Киев на низкоходном, городского типа, автомобиле Пежо.

Я никогда не был ни спортсменом, ни шофером, и в автомобильном деле ничего не понимаю и до сих пор, так как, несмотря на мое острое желание в те далекие времена иметь после войны свой автомобиль, мне это совершенно не удалось.

В штабе армии была подвижная автомастерская, в которую поступали машины для починки из штабов корпуса, дивизии и т. п. В этой автомастерской был симпатичный вольноопределяющийся Р. из харьковских студентов. Он предложил мне как-то заняться изучением и автомобиля, и езды на нем. Я охотно согласился. И вот почти каждая починенная машина начала проходить, если можно так выразиться, через мои руки. Р. объяснял мне – какая, где, и там произошла починка данной части, и я таким образом уже до некоторой степени знал устройство машин.

До познания мной этих премудростей Р. меня к управлению машиной не допускал. Наконец, он решил сделать первый опыт на только что починенном Пежо. Починка состояла в исправлении плохо действующих тормозов. Нужно сказать, что в первую мировую войну дороги, машины и шоферы во многом уступали тем требованиям, какие к ним предъявлялись службой, и потому, естественно, ломались эти машины очень часто! Только такие марки, как Фиат, имевший шасси и рессоры, специально устроенные для русских дорог, могли терпеть и переносить наши ухабы. Но зато нередки бывали случаи, когда на ухабе седок, подброшенный крепкими рессорами, летел с задка на передок. А один мне известный генерал так треснулся своей лысиной о потолок кузова, что долго ходил с намазанной йодом лысиной.

Первый выезд мой должен был состояться между Проскуровым и Ермолинцами. От Ермолинец шоссе, нужно сказать, не плохое, идет прямо вниз. Пока ехали по ровному, и я дал четвертую скорость, все было благополучно. Но вот нужно было под уклон перейти на вторую. Тут-то и началось. С четвертой на третью я перешел. Но с третьей на вторую, когда рукоятка должна описать движение в виде невидимой буквы Z, у меня ничего не получалось. Левая рука, лежавшая на «баранке», инстинктивно делала то же движение, что правая, то есть стремилась проделать передними колесами тоже путь в виде буквы Z. И если бы не Р., силою меня удерживавший, мы бы до сих пор лежали где-нибудь в канаве, между Проскуровым и Ермолинцами…

Наконец, кое-как я передал на вторую скорость и на первую. Р. прочел мне краткую лекцию – для чего мы переводим на первую, то есть уменьшаем число оборотов колеса и таким образом замедляем движение.

В этот момент вдруг отказались действовать все починенные тормоза: ножной и ручной. Машина взяла под гору на первой скорости. Когда мы это обнаружили, мы увидели впереди небольшой мостик с перилами, но самым ужасным оказалось то, что к этому мостику подъезжал какой-то крестьянин с громадным возом соломы. По моему кавалерийскому расчету выходило, что мы одновременно должны появиться на узком мостике, причем воз, прежде чем въехать на мостик и принять положение, параллельное перилам, должен был пересечь дорогу с моей, правой, стороны на свою правую. Крестьянин, видимо, был из потомственных украинцев, ибо, увидя мчавшийся автомобиль, проявил присущее его народу спокойствие и медленно двигался со своим возом к мостику, словно машины не было. Р. схватил меня за левый локоть и кричал в ухо: «Точней берите! К самым перилам! И пробуйте тормозить!»

Нет! Теперь я уже и не пытался ни тормозить, ни прибавлять скорости, чтобы проскочить мостик раньше воза. Я весь был поглощен управлением. Впился обеими руками в «баранок» и словно на скачках, пригнулся к рулю, направляя машину как можно ближе к правому борту. Самое жуткое было тогда, когда воз пересекал мне дорогу. «А вдруг волы не вытянут с проселка и станут поперек? Тогда смерть и мне, и Р., и волам, и мужику…» Я даже мысленно представил себе на один миг, какой фейерверк получился бы из соломы, повозки, волов, машины и людей…

* * *

Въезда на мост не помню. Или я его не видел. Помню только, как с шумом прошуршала солома по левому краю машины, и как несчастный Р. весь навалился на меня.

С невероятной точностью судьба ввела на мостик и машину, и воз, поставив их в самую последнюю минуту параллельно. Кое-как вернулись домой. Принялись снова чинить тормоза у несчастного Пежо. Починка затянулась и была закончена через неделю. Но тут явилась у меня мысль слетать на ней в Киев. Это около 500 верст. Начальник мастерской, милый подпоручик Л.-Гв. Императорских Стрелков М. дал мне машину и двух шоферов, и мы бодро выехали через упомянутые населенные пункты и далее на Житомир – в Киев.

Погода была чудная. Правили по очереди. Третий мог даже спать. Переночевали, кажется, в Летичеве. На рассвете, чуть свет, я повел машину по проселку на бердичевское шоссе. Немного туманило. Снизу, с проселка едва было видно высокое шоссе. На полном ходу я влетел на него с правого поворота и не заметил тех белых придорожных камней, что имелись на русских шоссе для какой-то цели; перемахнул через такой камень передним правым колесом. И сейчас же задним. Машина стала еще до торможения. Я обернулся. Мирно спавшего второго шофера в кузове не было. Не было и трехпудового бензинного бака, имевшего вид гигантского тюбика зубной пасты.

Когда я взглянул вниз под шоссе налево, то увидел шофера стоявшего на четвереньках: его рвало. А рядом с ним наш бензинный «тюбик», согнутый под тупым углом, и в образовавшуюся дырку поливавший траву тоненькой и длинной струей бензина. Пока подобрали и заделали бензинный бак и осмотрели машину, солнце уже взошло. Со страшным шумом и треском отправились дальше по шоссе, так как оказалось, что глушитель сорван при столкновении с камнем. Так с треском мы миновали и Житомир, и с еще большим влетели в Киев.

В войну 1914 года в России в некоторых военных округах сидели очень строгие командующие или коменданты крепостей. Так, в Киеве тогда был известный ген. Мэдэр. И потому, при нашем появлении с таким шумом на улицах города, нас задержал сначала жандарм, а за ним сейчас же и городовой, правда, очень вежливо просившие нас убраться с людных улиц куда-нибудь во двор и чинить нашу машину, что мы немедленно и сделали, заехав в какой-то двор на Пушкинской улице. Чинились целые сутки и только на другой день отправились со всеми предосторожностями вон из города.

– «Не дай Бог встретиться с самим генералом Мэдэром»!

Шоссе Киев-Житомир было построено специально для поездок Государя и было прекрасное. Уже от Святошина оно шло совершенно прямой линией, казавшейся издали высокой белой колонной. «Как свеча!» – говорили мои шофёры. По случаю войны или по каким-либо другим причинам, шоссе было совершенно безлюдно, что дало нам возможность развить полную скорость. Кажется, для Пежо это было 60 верст в час. С такой скоростью мы и «мчались».

Весь путь до Житомира было просто одно удовольствие, и только под вечер мы обогнали какую-то авто-балагулу, полную молодых евреев. Перед нами их балагула, старая и расхлябанная машина, вдруг остановилась и сразу же перестала давать какие бы-то ни было признаки жизни. Молодые люди, видимо, уже знакомые с капризами своей машины, высыпались из нее на шоссе и принялись ее осматривать. Их было не менее десяти человек. Они сидели до этого в машине буквально друг на друге. Нужно же было одному из нас показать им «нос». Вся масса немедленно загалдела, посылая нам вдогонку самые любезные пожелания. И их пожелания исполнились под самым Житомиром, когда вся их ватага с криками обогнала нас, сиротливо стоявших у края шоссе… Нам показали уже не один нос, а не менее девяти! Десятый не мог его показать, потому что занят был рулем.

* * *

Кое-как в темноте мы добрались до Житомира. Чинились там сутки и под вечер другого дня выехали на Бердичев.

Дорога Житомир-Бердичев была тоже не в плохом состоянии, и мы уже по ней раз проезжали, а потому на замеченное, уже поздно, отсутствие света у наших фар мы легкомысленно не обратили внимания, рассчитывая лишь на цвет шоссе, более светлый, чем поля. Правил один из шоферов, а я стоял и смотрел вперед через стекольную раму; третий спал на заднем сиденье.

И вдруг какой-то треск впереди и легкий свист пронесшегося над моей головой предмета. Шофер сразу остановил. Вылезли и к своему запоздавшему ужасу увидели пробитую нами сухую, толстую плаху, изображавшую временный шлагбаум вследствие начавшейся за время нашего пребывания в Киеве починки шоссе. Невдалеке светился огонек, куда мы и направились, чтобы отколотить сторожа, не поставившего фонаря. Просвистевший над моей головой предмет оказался двухдюймовым куском плахи, длиною в метра полтора. Было от чего рассвирепеть. Но сторож, разумно, при нашем приближении, потушил свет в будке, а сам удрал. И хорошо сделал.

С погнутыми крыльями и выбитыми фарами мы уже медленно двинулись на Бердичев. Въехали в город еще в темноте и в самом его центре, против гостиницы, влетели в глубокую и широкую лужу – прямо в ее середину. Так что, когда выяснили свои координаты, узнали, что до берегов шагов десять, не меньше. Лужа была глубокая, и мы вынуждены были просидеть в ней до утра. Утром, после переговоров с молодой частью населения этого симпатичного города, мы были извлечены из лужи на сухое место. Происшествие привлекло очень много зрителей. Вошли в гостиницу для ночлега. Машину заперли в сарае, и ключ я взял себе. Проснувшись, я не мог выйти из своего номера. Кое-как отодвинул тяжело двигавшуюся дверь и увидел лежавшего около нее на полу бородатого еврея.

– В чем дело? Чего ты тут улегся?

– Чтобы вас, господин офицер, никто не беспокоил!

Хитрый хозяин лег, конечно, для того, чтобы мы не удрали из Бердичева, не заплатив ему. Очевидно, у него был уже опыт в таких делах.

Зарядившись бензином в авиационном парке, двинулись дальше. Еще посидели в одной луже на проселке и после плотного завтрака из огурцов, помидоров, простокваши и хлеба с маслом, сдвинули своими силами нашу машину. Баба, продававшая нам продукты, из единственной хаты на проселке, не могла нам помогать, так как задние колеса начали с такой яростью буксовать, что «бидна жинка свита не побачила и втикла од нас в хату». Мы же, перепачканные в нашем черноземе, уселись в машину. Оказывается, во время нашего пребывания в Киеве здесь повсюду шли дожди, в чем мы убедились и в Галиции.

В темную, как чернозем, ночь мы спускались с небольшого бугра по жидкому грунту, и в темноте зад машины не только «завезло», но и повернуло всю машину на 180°. Машина стала. Полил дождь. Верха у машины не было. Предложив шоферам остаться в машине, я пошел искать деревню для того, чтобы собрать крестьян. Нашел несколько человек с мажарой и парой волов.

В полной темноте крестьяне-галичане не захотели вести волов, а так как они имели тенденцию вернуться в деревню, то мне и пришлось вести их по колено в грязи, под дождем, и тащить за собой мажару, наполненную дремавшими галичанами…

Этим и закончился мой пробег Галиция-Киев в 1915 году.

«Русская мысль», Париж, 30 июня 1954, № 671, с. 8.

 

Рассуждения о рыбной ловле

Заниматься рыбной ловлей начал я очень рано, даже если не считать первых дней моего детства, когда, просыпаясь в своей постельке, я с ужасом обнаруживал, что окружен водой.

– Опять рыбалил? – говаривала тогда наша няня Наталья, или как звал ее отец – Наталка, а мы называли Наталочкой.

– Да нет, Наталочка, это я что-то вспотел ночью, – наивно врал я в полной уверенности, что Наталочка не догадывается.

– Ну, употел, так употел. Нехай буде так. Дуже потиишь ты ночами, – скрывая улыбку, говорила Наталочка.

Но и без ночных рыбалок стаж моего рыбальства все-таки тоже большой. Начал я рыбалить лет с пяти, шести.

Мы жили на большой реке. Рыбы в ней водилось множество, и притом разнообразной: осетр, калуга (белуга), сом, щука, сазан, карась, лещ, налим, нельма и касатка, у которой вместо первых плавников – острые твердые пилы.

И не раз мы, мальчишки, с диким ревом неслись домой, выставив окровавленный палец, бросив добычу на землю, с одной мыслью о спасении.

Касатка – тихоокеанская рыбка длиной в четверть, но крупные достигают и аршина, но те уже без пилы. Похожа она на налима и по цвету, и по отсутствию чешуи. Форма, как у молодого сома.

Водился там еще и черный лещ, но видеть мне его пришлось только один раз и то на чужом крючке и очень недолго, так как черный лещ сорвался и скрылся в пучине. Из остальных рыб, достойных рыбацкого крючка и доступных нам, были, главным образом, пескарь, и чебак. Эти рыбки попадались нам на удочку с поразительной пескарской мудростью. Не успевали мы наживить червяка, как пескарь уже сидел на крючке и ждал, когда его вытащат.

Первой моей добычей, благодаря которой я очевидно и стал заниматься рыбной ловлей, был большой чебак, пойманный на примитивную удочку с самодельной леской.

– Рыба! Рыба! – орал я благим матом, словно вытащил кита или акулу.

Я поймал большую рыбу. И действительно, чебак был из больших, и, принимая во внимание детскую мерку, когда все кажется больше обыкновенного, он мне казался огромным. С тех пор я только и мечтал поймать большую рыбу.

Каждую зиму я в чулане налаживал, уже с декабря, удочки в ожидании наступления весны. Целая связка тоненьких и прямых, как стрела, удилищ из тальника, вытянутых при помощи гири, всю осень висела под потолком. Шнуры готовились тщательно с различными изменениями каждый год. Сбивались молотком свинцовые грузила разных величин и форм.

Кажется, в этих зимних приготовлениях было больше прелести, нежели в самой рыбной ловле. Так влюбленный переживает часы предстоящего свидания и часто разочаровывается в самом свидании, ибо оно может принести и неприятности. При учебе в школе всегда вечер перед праздником ценнее, нежели сам праздник. От сознания, что завтра будет целый свободный день, наслаждаешься его преддверием. Карточный игрок чаше выигрывает крупные суммы именно перед игрой, а не во время игры. Недаром есть украинская поговорка: – «Дурэнь думкой богатие» (богатеет).

И даже теперь, в стране, где рыбаков больше, чем рыбы, всегда отправляешься на рыбную ловлю с мыслью наловить рыбы.

Оказывается, что звезды с неба хватать куда легче, чем поймать здесь какую-нибудь стоящую рыбешку.

И вот эта-то тоска по нашим российским рекам и рыбе, быть может, и толкнула меня заняться таким несерьезным делом, как описание рыбной ловли.

Помню, однажды, в России, ранним утром отправились мы на противоположный берег за карасями. Берег был низменный, заросший травой. Там в ней и пасутся карасики. Ловили мы удачно все утро.

И вот нам пришла мысль поставить там перемет на сома.

«Где есть маленькая рыбка, там есть и большая», – говорит мудрая рыбацкая поговорка. Насадив на громадные крючья дохлых лягушек, подпаленных воробьев, куски тухлого мяса и всякой пакости, мы перевезли через реку перемет и закинули его.

Целый день купались, загорали, и только под вечер решились проверить свой перемет. Я храбро сел на нос плоскодонки и занялся перебиранием перемета. Лодка, по мере передвижения моих пальцев двигалась к противоположному берегу. Все время попадались голые, объеденные мелюзгой крючья, и я естественно начал небрежно проверять крючья. И был за это наказан. Недаром есть и русская поговорка: «Не намокнувши, рыбы не поймаешь».

Мне досталась честь оправдать эту пословицу на деле. Не успел я оглянуться, как очутился в воде. И только ловкость моего товарища и его сноровка спасли меня от продолжительного пребывания в воде. Он успел схватить меня за штаны и удержать некоторую часть моего тела над поверхностью воды. Мне оставалось только перевернуться и высунуть голову. Пудовый сом бился рядом со мной и обливал мою голову фонтаном брызг. Прибывшая на помощь вторая лодка с настоящим рыбаком подцепила сома и меня одновременно. Мне осталась на память хорошая царапина на всю жизнь на известном и всегда страдающем месте, и мнение о предательстве такого инструмента, как перемет. Мне было тогда лет десять. И больше в такое далекое плавание в том возрасте я не пускался долго.

Над рыбаками всегда смеются и многие считают их занятие никчемным. Смеются, главным образом люди, никогда не державшие удилища в руках. Из среды же рыбаков никогда на услышишь иронического отношения к рыбальству. Насмешка пришла из города, где «интеллигент», вооруженный бамбуковым патентованным удилищем, с патентованной заграничной лесой (в Италии обязательно с немецкой, в Германии с американской, в Америке с французской, и т. д., пока не замкнется круг), с английскими крючками, со специальной машинкой для накручивания лесы, в резиновых сапогах до живота, в огромных очках и с купленными у мальчишек червями, отправляется в центр города, и там, с какого-нибудь моста начинает «удить», при стечении многочисленных зевак. Забрасывает ежеминутно, конечно, не вытягивая ничего, удочку, и беспрерывно крутит патентованную ручку.

У нас, мальчишек, не было ничего патентованного. Все наши рыбацкие инструменты – крепкая конская леса, удилище из тальника, самодельный крючок и банка жирных червей, накопанных самолично. Но рыбы мы таскали из реки множество. Правда, это не были аршинные сомы, но по количеству мелочь вполне заменяла крупную. Вполне хватало и на обед, и на ужин целой семье. Именно: приятное с полезным.

Странен взгляд общественного мнения на человеческие увлечения. Если на улице увидят валяющегося пьяного, его только обойдут, ничего не сказав. О воре будут говорить, иногда даже с некоторым уважением, если он стащил миллион. Фотографии бандитов помещают в самых распространенных журналах. Картежника, проигравшего чужие деньги, осудят, но не сильно. Бабника только в редких случаях (неудачных для него) осмеют, а так обыкновенно говорят о нем, как о каком-нибудь чемпионе. И только две человеческие страсти – охота и рыбная ловля всегда подвержены насмешкам.

Конечно «охотник» охотнику рознь. Городской «охотник», вооруженный до зубов и не отходящий от города на версту, где летают только ласточки, и вызвал привычку смеяться над охотниками.

Но охотник, избегавший на собственных ногах несколько верст, чтобы убить несколько уток, или одного зайца, или подстрелить козу или лису, не всегда встречается с должным почетом: – «Только то?»

Не говоря уже про рыбаков. Этих несчастных просто презирают. Во-первых, охотники и рыбаки первые вруны. Хотя иные категории увлечений, не исключая и амурных, тоже нередко фантастичны.

Я знал одного «не-рыбака» и «не-охотника», убившего в центре города семнадцать волков. Убившего удава на Кавказе из ружья. Проходившего через реки в России по густо плывущим рыбам и испытавшего ужасы чисто мюнхаузенского происхождения. Но его слушали всегда с удовольствием и вруном никто не считал.

Рыбак! Это совсем иное дело. Это брехун.

Часто неудавшаяся афера известного авантюриста вызывает даже сожаления у общественного мнения.

Как-то я шел в Петербурге по набережной и скромно прятал в кармане свернутую удочку и банку с червями. Повстречал свою знакомую, особу немного глуховатую.

– Где вы были? – спрашивает она меня.

– Да, знаете, хочу рыбку половить.

– По-моему рыбу ловят только одни дураки, – сказала моя знакомая. Но я не ручаюсь, что она просто не разобрала, что дело касается меня лично.

Рыбная ловля всегда считалась в лучшем случае невинным занятием. Им занимаются священные особы и «монаси». То есть лица, не убившие за всю свою жизнь даже мухи. Считается, что охотой занимаются наиболее жестокие люди, способные прицелиться в живое существо, выпалить и даже добить свою подраненную добычу.

Но в сравнении с рыбной ловлей охота просто гуманнейшее занятие. Все, кто думает наоборот – ошибаются.

Смотрите, что делает рыбак.

Прежде всего рыбак накопает червей. Т. е. вытащит их из земли, где они спокойно, никого не обижая, поживали, так сказать. Потом сажает их в тесную банку, где они, в ужасе сбившись в один клубок, ожидают еще более страшной участи. Потом рыбак разрывает их на части и насаживает живых же на крючок, продевая его через внутренности червяка. Потом опускает насмерть перепуганного червя в воду, где он в страхе ежеминутно подвергается нападению всяких любопытных животных, пока не сдохнет или не попадет в рот какому-нибудь чудовищу.

Наконец с червяком, кончено. Начинаются турецкие издевательства над рыбой. Рыба на остром крючке. Ее нужно снять, но крючок устроен именно так, чтобы рыба не сорвалась, и вот рыбак торопливо, чтобы не упустить другую рыбу, вырывает крючок из губы в лучшем случае, а в худшем из желудка рыбы. (Кто не верит, может попробовать на себе)Лотом протыкает ей жабры и насаживает ее на «кукан», и опускает в воду доумирать. Там рыба еще немного помучается. А у меня был случай, когда гадюка съела у меня рыбешку на кукане.

Если бы с рыбаком проделать такую операцию, он завопил бы на весь мир о жестокости, о бесчеловечности, издевательстве.

И тем не менее рыболовство считается занятием совершенно невинным.

И почему-то принято считать, что рыболов, поймавший на крючок больше рыбы, более умелый. Это совершенно неверно.

Если охотнику необходимо хорошо стрелять из ружья, рассчитывать движение зверя, полет пули и различные там деривации, при ветре и без ветра, умение подойти к зверю, попасть в наиболее уязвимое место и не портить шкуры, то с рыбака ничего этого не требуется. Рыбаку достаточно знать место, где есть рыба, и в этом весь секрет. Всякие приводы и подсечки, все это выдумки для увеличения своего, так сказать, «авторитета» рыбака. Есть еще некоторое умение вытащить крупную рыбу.

Но на пятьдесят процентов рыба всегда берет на крючок так крепко, что не только ей удрать, а и снять ее невозможно без повреждения ее рта или внутренностей.

* * *

Как-то мы с приятелем отправились на рыбалку. Дело было в Кубанских плавнях. Уже само это обстоятельство достаточно обеспечивало улов.

У приятеля были самые лучшие снасти. Все из магазина. Я же располагал лишь электропроводом и крючком из гвоздя. Удилищем у меня была простая крепкая палка. Я хотел поймать большую рыбу, потому и снасть приготовил соответствующую. Вышли в час ночи.

Еще с вечера договорились, что я его разбужу, подойдя к его комнате с улицы. Приятель был женат на молодой и очень ревнивой гречанке, по провинциальному обычаю считавшей, что у мужчины везде и всюду должны быть любовницы, и потому к нашему рыбальству она относилась весьма подозрительно, и со всей женской настойчивостью боролась против нашего отсутствия из дома по ночам. Но честно должен сознаться, что в полосе на 10 верст от нашего жилья не было не только ни одной женщины вокруг, но даже ни одного живого человека. И потому мы считали упорство жены моего друга неосновательным и лишь средством борьбы с мужниными увлечениями, какие бы они ни были.

Смысл этих подозрений тот – муж чем-то увлекается: если он увлекается чем-то, значит, он может увлечься и кем-то. Жена, таким образом, на втором плане, когда должна быть у мужа всегда на первом. Разве муж имеет право мечтать о чем-то или о ком-то, кроме его благоверной?

Так вот мы с приятелем отправились на рыбалку. Ровно в час ночи я постучал в указанное мне им окошко. У окошка появилась фигура вся в белом, не предвещавшая мне ничего хорошего. Это была жена приятеля. Я немедленно упал на землю под окошком. Но все-таки мое появление, видимо, разбудило и моего друга. Через несколько минут какой-то таинственный неуверенный шепот в щель под оконной рамой дошел до моих ушей:

– Это ты? Сейчас оденусь, отойди от окна. – Я не только отошел, но и отскочил.

Через полчаса мы с приятелем, одетые оборванцами, с удилищами на плечах, шагали вдоль берега Кубани к переправе.

Ярко светила Венера, и, кажется, даже бросала тень от наших фигур. Кругом тишина. Какое блаженство! Люди спят. Мир отдыхает. И лишь ночные птицы и животные вместе с рыбаками бодрствуют.

На противоположном берегу, по которому мы идем уже около часу, в старом, брошенном дворе, видимо, раскулаченного, в черной дыре провала в соломенной крыше, хохочет филин и вдали воет волк. В небе щедро рассыпаны звезды, и млечный путь мутной полосой пересекает нам дорогу. Наших шагов не слышно. Изредка сталкиваемся удилищами, как солдаты штыками в строю.

Но вот просвистела какая-то пичужка. Скоро значит рассвет. Надо спешить. Первый клев самое интересное.

Нашли места. Я остался на первом месте, мой друг прошел несколько шагов вперед. Мне слышен его «рыбацкий» простуженный кашель, и видна его горящая папироса. Наступает предрассветная минута. Потом начинает просыпаться мир. Пока что комары отчаянно кусают. Забираются в такие места, что выгнать их оттуда совершенно немыслимо. Кусают, пьют кровь, вызывают неимоверный зуд во всем теле. Их миллиарды. Ими полны и рубаха, и штаны. Только рыбак может терпеть такое неудобство. «Охота пуще неволи». Удочки размотаны и брошены в воду. Тихо. Небо не то посерело, не то пожелтело. Сильно клонит ко сну. В дремоте кажется, что поплавки утонули.

Вдруг зловещее шипение под ногами. Змея? Нет, это удилище помчалось в воду. Удилище в руке. Что-то сильно тянет за лесу. Дрожит электропроводный шнур. Трещит сухой дрючок, изображающий удилище.

– Чья возьмет? – Такие замашки у сазана. Хочет вырвать лесу и, подпрыгнув в воде, пересечь ее своим острым спинным пером.

– Не тут-то было! – Сазан вьется над головой и горит золотом при первых лучах красного солнца.

Первая утренняя жертва. Она уже трепещет и бьется в траве позади. Только что наладил второго червяка, как второе удилище «поскакало» вперед. Хватаю. Держу. Снова золотая рыбка в воздухе, и тяжелый стук о землю жирного тела. Их четыре. Около – сопение и шепот:

– Клюет у тебя?

– Так себе… – отвечаю небрежно.

– А у меня ни черта! Вот что значит место!

– Вот что значит счастье! – вторю я ему.

Солнце выходит над горизонтом. Клев уменьшился. Сазан берет, но осторожно. Никакие фокусы с подводом и с приманом не помогают. За полчаса сазаны поумнели. Клев окончен.

Садимся на траву закусить. У друга прекрасный завтрак. Пользуемся им.

– Будем еще ловить? – спрашивает приятель.

– Как хочешь, – отвечаю с видом пресыщенного ловлей, – я уже наловил.

– У тебя хорошее место. Давай поменяемся?

– Подожди, я сейчас на кусок сала поймаю, – говорю я, чтобы позлить друга.

– Чепуха! На сало не берет ни одна.

Закидываю на сало и вытаскиваю щуку.

– Видал?

– Но это невозможно! Щука не берет на сало. Это что-то особенное!

– Счастье, – отвечаю я.

– Нет, место! – противоречит друг. Даю ему свою удочку с куском сала на крючке. Тянет. Щука. Мой друг смущен.

– Но щука не берет на сало.

– Берет. Видишь.

Встаем и уходим, так как уже жарко. Нужно пройти не менее десяти верст до станицы. Проходим мимо одного местечка, нами не замеченного при проходе, камыш раздвинут. Кто-то рыбалил.

– Попробуем? – спрашивает друг.

– Пробуй! Я подожду, – снисхожу я.

Друг садится поудобнее, закидывает на жирного червя, насадив его спиралью на крючок, и уже тянет. Трещит удилище, дрожит струна.

– Держи! Держи! – кричу я.

– Держу! – отвечает друг. Но голос его дрожит или от волнения, или от дрожания удилища. Кто кого поймает?

Я знаю, мой друг неплохой рыбак, – терпеливый, аккуратный и спокойный. Но сазан, кажется, попал бывалый.

Наконец и он пыхтит на траве, поводя жирными боками. В нем в два раза больше весу, чем в каждом из моих.

Друг вытаскивает еще двух. Он доволен. Рожа сияет, но глаза показывают равнодушие к жизни. Не впервые, говорит его длинный нос.

Идем, довольные, домой. От нас несет рыбой. Когда будем проходить по станице, услышим:

– Есть рыба…

* * *

Однажды ухожу на рыбалку один. Возвращаюсь в восемь часов ни с чем, когда жена уже вернулась с базара с двумя огромными сазанами. Сазаны живые и плавают в огромном тазу.

Неожиданно появляется мой друг.

– Поймал?

– Поймал.

– Где?

– Там.

– Слушай, пойдем сегодня на ночь. А?

– Нет, я устал, и потом зачем мне? Видишь, их два. Не съесть за два дня.

Через неделю идем на новое место: в залив Азовского моря. Стоим по животы в воде, промерзли, продрогли. Но рыба берет. Линь, караси и какая-то неизвестная. Ловить линя одно удовольствие. Когда он «поймается», он немедленно затихает и лезет в ил. И сидит там, не сопротивляясь. Срываться он не пытается.

У нас перед поясами сумки, куда мы кладем добычу.

Но вот уже июль. Рыба плохо берет на всех широтах земного шара. Почему? Неизвестно. Курортный сезон очевидно и там.

Отправляемся на море. Там бычок. Это морская рыба, не знающая речных сазанов, и лезет на крючок сама. Бычка можно поймать на червя, на окурок от папиросы, на кусок его же собрата, только что попавшего с ним вместе. Даже на тряпочку. Берет все, чтобы доставить удовольствие рыбаку. Тут не нужно никакого умения. Только опускать крючок, иногда даже пустой, и бычок возьмется.

К вечеру с полным чувалом идем домой победителями. По дороге встречаем местного жителя, конечно, рыбака.

– Наловили?

– О-о! Полный чувал! – гордо отвечаем мы, с видом настоящих рыбаков.

– Только-то? Т-т-ю-ю… За целый день! Да их можно наловить несколько чувалов. Эх, вы, рыбаки… Слыхали, сын дворника при школе поймал утром севрюгу в полтора аршина хваткой. А мальчишке двенадцать лет. Прибежал домой, кричит:

– Тату, я севрюгу пымал, бежим! Скорей! Тот не верит. Прибежали на берег, а милиция севрюгу уже забрала и оштрафовала дворника за незаконный лов…

«Русская мысль», Париж, 4 августа 1956, № 934, с. 6–7; 9 августа 1956, № 936, с. 4.

 

Одно из великих достижений

(О судьбах советской школы)

1930-ой год был «годом великих достижений». Так говорили в газетах и на всевозможных собраниях. Тысячу раз восхвалялись и перечислялись бесконечные «достижения» под руководством великого, родного, любимого, дорогого товарища, друга, учителя и отца.

Именно тогда все газеты и журналы в один голос вдруг завопили:

«Прибавка зарплаты учителям»…

«Партия и правительство подняли учителей на недосягаемую высоту».

И, действительно, произошло необычайное. В течение двадцати лет много давалось различных прибавок различным категориям работников. Но учителей забыли, предоставляя им щеголять в затасканных стареньких пальтишках, или в захлюстанных юбчонках.

К тому же, за учителями утвердилось какое-то нелепое и обидное название «шкраб». «Шкраб», – что-то такое ползучее, карабкающееся… нервное, колючее.

И вот, этих несчастных «шкрабов» решили поднять на «недосягаемую высоту».

Но прежде, чем поднять, стали выяснять их прошлое, копаться в настоящем. И вызвали среди них такую панику, что несчастные «шкрабы» окончательно пали духом.

По областям, краям, районам, разъезжали комиссии для проверки учителей. И этот «великий» год в памяти учителей остался не как год прибавки зарплате, а как время страшных проверочных комиссий.

Долгими вечерами сидели учителя у керосиновых ламп и, сжимая виски кулаками, думали над составлением своей биографии.

В эти дня родился анекдот о том, какие вопросы предлагались комиссией перепуганным насмерть учителям.

– Умерла ли ваша бабушка?

– Нет.

– Скажите – почему?

Одну учительницу спросили на такой комиссии:

– Кто был отец Александра Македонского?

– Македон – ответила учительница.

Подобные анекдоты печатались в районных газетах. И можно было слышать, как неграмотные колхозницы посмеивались между собой: «Вот так учителя, нечего сказать»…

Эти комиссии походили, пожалуй, на те, которым подвергаются несчастные Ди-Пи. С тою лишь разницею, что в тех комиссиях не щупали мускулатуру у мужчин и женщин.

В результате проверок почти все старые опытные учителя были уволены, т. к. оказались в большинстве детьми преследуемых в стране сословий.

«Прибавка» обернулась «чисткой».

До «прибавки» шкрабы все получали одинаковую зарплату. Теперь была установлена градация: 100 проц. – учителям с высшим образованием; 100 проц.-10 проц. – не имеющим такового. А так как большинство имевших высшее или специальное учительское образование было вычищено, то партия и правительство выиграли.

На места «вычищенных» нужно было кого-то поставить. И вот тогда началось так называемое «выдвижение».

Уцелевших от чистки стали «выдвигать» в техникумы и даже в высшие учебные заведения, где не хватало профессоров. Из сельских школ стали «выдвигать» в городские.

Персонал сельских школ оказался разгромленным.

Туда «выдвигали» жен и родственников председателей колхозов и совхозов, комсомолок, кандидатов партии и т. д. И вот несчастные инспектора районных школ, среди которых оставили ряд старых учителей, вынуждены были выслушивать на уроках, которые они посещали, вещи… до сих пор им неизвестные:

– Земля вращается вокруг своей оси с востока на запад.

– Река Миссисипи имеет название от Мисс Сисипп.

– Нужно писать: «Бисарабия».

– Эмигрант это тот, кто выехал, а иммигрант это тот, кто убежал из страны без разрешения.

Появилось ранее не существовавшее «Московское море». И т. п., и т. д.

Державшаяся кое-как школа покатилась вниз, и к 1938 году уровень знаний окончивших средние и низшие школы опустился в такой мере, что высшие учебные заведения закричали караул.

«Прибавка» же зарплаты, разрекламированная по всей стране, способствовала повышению цен на доживавших свой век базарах.

И были случаи, когда родители учащихся приходили в школы и требовали, чтобы учителя покупали их детям тетради и учебники – «так как, мол, учителя хорошо зарабатывают, а учить не умеют»…

«Русская мысль», Париж, 8 июля 1949, № 152, с. 3.

 

На колесах

Путевые впечатления невольного путешественника

Начальник местного ГПУ вручает мне удостоверение на право «свободного» проживания по всему СССР. Каторга и ссылка окончены благодаря железному здоровью и тому, что в те времена условия существования в концлагерях были иные, чем впоследствии.

– Так я могу проживать везде свободно? – задал я на радостях наивный вопрос.

– Ну, конечно же, – ответил любезно начальник ГПУ. – Вы свободный гражданин свободной страны. В Исполкоме получите удостоверение на право участвовать в выборах. Вы более не лишенец. Всего лучшего.

Поезд меня мчит по сибирским просторам: лесным, лесостепным и степным, потом снова лесным и, наконец, по уральскому горному плато.

Вот и Свердловск, Екатеринбург. Город, носящий имя убийцы царской семьи. Свердловск вошел в русскую историю как место великого и незаконного злодеяния. Делаю остановку, чтоб побывать и мысленно поклониться памяти последнего нашего императора и его семьи. Быть может, души мученически убиенных еще витают в подвале дома Ипатьева, и тогда смогу почувствовать, прикоснуться к их трагедии, чтоб ощутить общее наше российское горе.

Никто не виноват в гибели императорской семьи, кроме нас самих.

Невольно вспоминаются слова бывшего со мной в каторге крестьянина:

– Да разве мы свергли царя? Его свергли вы, интеллигенция. Вы и революцию сделали. А мы ее только закончили.

В полутемных подвалах Ипатьевского дома какой-то развязный субъект в стоптанных валенках весело рассказывает о последних минутах страдальцев и показывает на следы в стенах от пуль и на грязные деревянные заплаты в деревянном полу подвала. Окончив пропагандную «лекцию», просит папироску или табачку на закурку…

Наконец, я в Ленинграде. Я – имеющий право проживания по всему СССР. Через 24 часа получаю повестку оставить город, близко стоящий у границы.

Еду в Москву. Пробую обосноваться там. Через 24 часа та же музыка, под которую вылетаю вон из столицы.

Куда же ехать?

В Киев? Но это тоже русская древняя столица, да еще мать всех русских городов. В Одессу? Там тоже граница. Черт возьми, как тесно стало на Руси. Беру билет в Среднюю Азию. Но так как и Алма-Ата и Фергана тоже близко от границ, останавливаю свой выбор на ст. Урсатьевской (Куропаткино). Это узел на Ташкент и на Алтай. Надеюсь в поезде узнать кое-что и сориентироваться. До Казани еду сравнительно хорошо, если не считать словесной схватки с одним слишком лояльно настроенным врачом, щелкавшим всю дорогу тыквенные семечки. На мое счастье купе, набитое до отказа русскими, татарами, башкирами и т. д., было на моей стороне и потому подозрительные попытки врача выйти из купе на остановках молчаливо тормозились, несмотря на соблазнительное желание каждого занять его «сидячее место». В Самаре врач все-таки вырвался. Но поезд был немедленно атакован пассажирами, среди коих, по совету других, я и затерялся.

На ст. Самара столпотворение. Тысячи пассажиров валяются на перроне в ожидании получения билетов. Оказывается, что моя поездка совпала с мудрым приказом мудрейшего о назначении своего шурина Л. М. Кагановича на должность комиссара путей сообщения СССР и вместе с тем для упорядочения транспорта. К тому времени двадцать лет нечиненные дороги и подвижной состав настолько выбыли из строя, что дальнейшее их функционирование подвергалось большой опасности.

Второе это то, что это был год великого переселения народов по стране. Ему предшествовал год великого разрушения. Испытав голод, лишения и различные страхи, население бросилось со своих мест, куда попало, чтоб затеряться в российских просторах. Главным образом это было крестьянство, то есть русский народ, испытавший к тому времени все прелести советской власти. Большинство бросилось в Среднюю Азию. Там пески, горы, оазисы. Да и слава «о Ташкенте, городе хлебном», еще не умолкла. Кроме того, в годы великого разрушения на окраинах жилось много лучше. Туда, или еще не потянулась когтистая рука власти и голода, или там проводилась определенно демагогическая политика.

Грузия, Армения, Азербайджан, Китай, Узбекистан, Таджикистан, Киргизия и иные восточные области СССР. Но особенно привлекали беженцев Закавказье и Узбекистан. Про Закавказье даже ходил такой анекдот: жители Грузии, якобы возмущенные беженцами из Украины, Дона, Кубани и Терека, за неимением мест отправлявшими все свои надобности прямо на улицах Тифлиса, обратились к своему сородичу Енукидзе с письмом, в котором жаловались, что русские загадили всю Грузию.

«Тут нет ничего удивительного, – ответил им тот. – «Гораздо хуже то, что один грузин загадил всю Россию». Может быть этот анекдот и стоил головы Енукидзе.

* * *

Итак, на ст. Самара столпотворение. Билеты дают только на сто километров. Через 100 км. выходи и жди следующего поезда, на который попадешь ли еще – неизвестно. Мешочники, ездившие в хлебные места за хлебом, уже съели его в дороге. Прибывающие толпы из раскулаченных деревень уже голодают. На ж.-д. станциях невообразимый беспорядок. Приказ явился неожиданностью. Да его и не публиковали. Народ сталкивался с ним в пути, когда возврата уже не было. Начались болезни. Не хватало питьевой воды. Люди спят в грязи на перронах, в пристанционных садиках, служащих им и местом еды и уборными. Грязь там и вонь невыносимая Люди, почти обезумевшие от 100-верстных остановок, кидаются на вагоны с яростью атакующих и, сбивая друг друга с ног, топча, лезут в окна вагонов, на крыши со стоверстными билетами в зубах. Но немедленно получают из вагонов не менее яростный отпор от «защитников», засевших там с билетами в карманах тоже на сто километров. После 100 км и они будут штурмовать вокзалы и станции, давить других, терять вещи, детей, друг друга и, в конце концов, останутся на какой-нибудь станции, безнадежными взглядами провожая ушедший поезд. У билетных касс драки и воровство. Носильщики небывало наживаются, беря за покупку билета больше стоимости самого билета.

Хуже, во много раз хуже, чем во времена «великой бескровной», когда с фронта валила обезумевшая солдатская масса. Тогда не шло население, в страхе сидевшее по домам, а валила солдатская серая толпа.

Счастливцы, вроде меня, имевшие «сквозной» билет, с ужасом наблюдали этот кошмар, длившийся беспрерывно в течение нескольких суток и днем, и ночью.

Тов. Каганович, выполняя задание партии, очистил транспорт от пассажиров. И в данном случае большевики опередили Запад. Здесь еще ни один самый неудачный министр не додумался ни до чего подобного.

* * *

Лето, жара невыносимая. Так и пышет горячий воздух, родившийся где-то в ущельях Афганистана и раскаливший среднеазиатские пески на тысячи километров. В вагоне духота. Целую скамейку занимает какой-то гепеушник с граммофоном. Граммофон он везет из Москвы. По его словам, обращенным ко всему населению купе, он был на данном Сталиным в Кремле званом обеде в честь особо отличившихся агентов ГПУ, и премирован граммофоном. Премия стоит на предоконном столике вагона и орет благим матом что-то несусветное. На каждом рельсовом стыке «премия» взвизгивает, словно от боли, и продолжает орать дальше, иногда снова только что игранное. Владелец ее временами прикладывается к бутылке с водкой.

– Вот, везу с самого Кремля. Подарок самого Сталина – граммофон с пластинками… А две бутылки водки это уже я сам так сказать, хи-хи, спер со стола. Там на столе было все, что хотишь… От водки до осетровой икры. Ешь сколько хошь! Но не уноси с собой… Предупреждают… Но меня-то никто не обыщет. Там все свои ребята еще с гражданской. Еще в 22-м вместе против басмачей в Средней Азии дрались. Вот они бутылочки… А то премия… – по-пьяному забывая, повторял гепеушник, и указывал на граммофон, любовно поглаживая его по трубе рукой.

Среди пассажиров нескрываемые невольные вдохи. А гепеушник продолжает:

– Это меня чествовал народ – в лице тов. Сталина, за мою верную службу и борьбу с кулаками. Да! Кто честно служит социализму у нас, тому хо-ро-шо. Народ меня вчера угощал в Кремле! Правда, товарищ? – хлопнул он меня по коленке.

Что должны были чувствовать в это время все эти пассажиры, удиравшие или от голода, или от раскулачивания вот таких социалистов, может быть в лапы к другому такому социалисту. О себе я уже не говорю, так как всю дорогу сидел, как на гвоздях. Ведь стоило ему только проверить мои документы, и я со своими правами советского гражданина был бы им взят на особый учет. Но я, видимо, спьяна ему очень понравился.

* * *

Дорога скучная пролегала по голой степи, вернее, пустыне. Смотреть не на что. На ст. «Аральское море» жители продают свежую рыбу, конечно, с боя и нарасхват. Женщины круглолицые, скуластые блондинки. Видимо, потомки тех уральских казаков, сосланных в свое, лютое для них, время на «Арал», смешавшиеся с аборигенами.

Потом потянулась опять бесконечная степь. За окнами вагонов мелькают редкие саксауловые рощи, со странными деревьями без листьев и без тени. На раскаленном и кажущемся от этого черном песке множество мелких следов и извилистых змеиных. Жутко смотреть на такие рощи. Кое-где местные жители в ватных халатах и войлочных шапках какими-то странными топорами вырывают корни этого уже срубленного кем-то дерева. Причем корни в несколько раз, в пять, шесть, длиннее самого ствола и гораздо толще.

Какой длинный, могучий и жадный аппарат требует это, ненужное собственно говоря, дерево, чтобы выкачивать из глубоких недр земли влагу для своего существования, и какие маленькие почки вместо листьев имеет оно для того, чтобы отдавать минимум влаги испарению и, конечно, ничего для живого существа. Даже тени. Стоит для этого жить? Это ли не паразит? Но как это дерево в пустыне напоминает мне власть, сосущую последние соки из народа и дающую ему так мало.

Вспоминается сказанное тем же крестьянином:

– Для меня самая лучшая власть, которая ничего у меня не берет и ничего не дает. Оставьте нас, русский народ, в покое – он сам на ноги встанет. Только не мешайте ему.

Через два года после сказанного им я убедился в правоте его слов. После страшного, вызванного правительственными репрессиями голода, в 1935 г. словно по мановению волшебной палочки появилось на базарах буквально все, чего не было в течение уже нескольких лет после НЭП-а. По крайней мере, на юге европейской России базары были буквально забиты продуктами крестьянского труда. И это там, где два года свирепствовал повальный голод.

Правительство, напуганное результатами мудрой политики, на некоторое время оставило народ в покое. И вот, базары зацвели. Появилось мясо, птица, рыба, овощи, фрукты, сласти, копчения, соления и т. д. По какому-то странному совпадению в то же время в государственных кооперативах появились с клеймами «экспорт»: яйца, битые гуси, замороженные почему-то с внутренностями, и потому по случаю весеннего времени попахивающие. Злые и осведомленные языки поговаривали, что весь этот экспорт был возвращен обратно странами, его не принявшими, особенно Англией: за плохую упаковку, яйца за размер, а гуси за внутренности. Власти же этот свой экспортный «ляпсус» использовали и объявили год 1936-й годом великих достижений и изобилия. А великий Сталин выговорил тогда известный свой лозунг: «жить стало лучше, жить стало веселей».

В действительности же изобилие получилось от того, что крестьянина оставили на некоторое время в покое и прекратили чудовищный вывоз за границу. Стоило только потом правительству через год опять начать свой экспорт и заняться крестьянином, как все изобилие исчезло вместе с годом великих достижений. И снова крестьянин, став колхозником, повесил голову. Прав был сибирский мужик.

* * *

Чем ближе к югу, пейзаж меняется главным образом жилищный. Начинают появляться саманные постройки и даже каменные с лёссовыми оградами, называемыми дувалами. И над этим всем тот же раскаленный воздух. На станциях нет воды. Пассажиры вынуждены покупать пиво. От жары пиво действует хуже вина.

Подъехали к станции Урсатьевской. Я собираю свои вещи, гепеушник интересуется, почему. Он буквально влюблен в меня и не хочет со мной расставаться. Мне от таких его чувств совсем не по себе. Но любезность его беспредельна, как и все, доступное ему. Он берет у меня деньги и отправляется покупать мне сквозной билет до Самарканда, куда я и решил ехать, увидев столпотворение на Урсатьевской.

Вся ближайшая степь представляла раскинутый громадный табор на несколько верст. Дымили костры, двигались люди, виднелись импровизированные палатки из домашнего тряпья и груды вещей. Остаться миг на такой станции означало самое плачевное окончание жизни. Через несколько минут мой гепеушник возвращается и подает мне билет до Самарканда.

«Пуганая ворона и куста боится» – говорит пословица, но к ней можно и прибавить, что такая ворона боится всего. Особенно в СССР. К этому времени моего благодетеля от водки, пива и жары окончательно развезло, и он приготовился прилечь поспать.

– Я вам… гражданин, доверяю свой… револьвер… – обращается он ко мне. – Да-а, вам и только вам. – И протянул мне свой наган. Сколько невинных душ пристрелил этот револьвер? И вот я держу его в руках, потом кладу его на сиденье и сам сажусь на него. И так сижу, пока гепеушник не проснулся. Дорого мне обходится его любезность, черт возьми! Я спешу возвратить револьвер его владельцу.

– Н-ни-че-го, не беспокойтесь, вам я доверяю… ик! – ответил он, слегка прихлебнув из бутылки, украденной им на званом обеде.

Выпив, начинает нам рассказывать о своих подвигах в Средней Азии при подавлении басмаческого восстания. Пассажиры делают вид, что внимательно его слушают.

– Летим это мы с Васькой на самолете. А азиаты эти, знаете, спят прямо на крышах. Вот я только завижу вдали кишлак покрупнее, и говорю Ваське: «Вали бреющем!» Вася, конечно, снижается до предела, и мы с чертовым шумом проносимся над головами на смерть перепуганных жителей. Все летят в панике с крыш… Ой, что там делалось, так просто умора. А мы уже в нескольких километрах громим другой кишлак. Кра-ссо-та! А то сжигали целые кишлаки ночью. Жуть! Ух и здорово.

Действительно, было наверно здорово и жутко несчастным суеверным узбекам. Пассажиры реагируют на его рассказы лишь вздохами. Но он, очевидно, увлекшись, не понимает их значения.

Я же все жду, когда он займется мной вплотную, но он вдруг при приближении к Ташкенту присмирел, и, выйдя на минутку, немедленно вернулся и, забрав свои вещи, оставил вагон.

«Неисповедимы дела Твои, Господи». Ведь этот гепеушник для меня оказался просто даром, мне ниспосланным с неба, хотя это, как-то не вяжется с нормальным мышлением. Но это оказалось так. Высадись я на Урсатьевской, там бы я и остался.

Когда он вышел, пассажиры сразу повеселели. Начались шутки и остроты, конечно, по русской привычке, прежде всего над самим собой. На радостях, что избавился от такого компаньона, один предложил мне остановиться у него в Самарканде.

* * *

В Ташкенте поезд стоял несколько часов. Многие пассажиры отправились в город. Я лично ограничиваюсь привокзальной парикмахерской. На ташкентском перроне скопилось несколько тысяч пассажиров. К поездам их просто не пропускают вооруженные красноармейцы. Поэтому для нас, едущих, полная свобода. В вагонах просторно. Я решил побриться. Но каюсь и до сих пор. Имея на грех не совсем жесткие волосы, я не учел того, что проходить по ним бритвой несколько раз нельзя. Но я попал в узбекскую парикмахерскую, где принято иметь дело с живой проволокой. По непроходимой глупости, я, кроме того, решил еще побрить и голову. Что только со мной не делали! Мою голову и физиономию мяли мускулистые волосатые руки теми же приемами, что и при определении спелости арбуза. И когда, наконец, довели голову до состояния полной бесчувственности, по ней начали прохаживаться бритвой. О, румынская манера размазывать мыло не кисточкой, а просто ладонью – верх цивилизации, или ласка любимой женщины в сравнении с азиатскими приемами. Нас возмущало, что какой-то «руманэшти» позволяет себе брать русского офицера руками за кончик его «благородного» носа. Не хотите ли, господа офицеры, попробовать узбекского номера? На грех чувствительность моей кожи вернулась ко мне много раньше, чем она возвращается у аборигенов. Я почувствовал, что вся кожа с моих челюстей и головы снята.

От четвертого прохода бритвой я малодушно отказался и встал к великому удивлению и даже, кажется, и обиде парикмахера. Уже в Самарканде, под его раскаленным солнцем, кожа с моего черепа у меня слезла и голова стала походить на спину шелудивой кошки.

* * *

Мой гостеприимный хозяин оказался железнодорожником. Устроил меня у себя хорошо, а потом нашел мне временную работу. Город Самарканд от ж.-д. станции отстоит на 10 км. К назначенному часу явился двенадцатилетний Джюма с маленьким осликом. Повесил мои два чемодана по обе стороны ослика, а сам устроился на задних ногах, предложив мне занять место на передних. Я категорически отказался от такого жестокого обращения с животным к большому сожалению Джюма. Маленький проводник мой меня упрашивал чуть не со слезами. Но я не понимал его настойчивости. Навстречу нам попадались огромные узбеки, восседавшие на таких же осликах подвое.

– Видишь, как его сиди? Передний нога, задний нога. Спина нет сиди, спина ломай.

Тут только я понял всю премудрость узбекскую и секрет езды на осликах, который заключается в правильном распределении тяжести на корпус маленького животного. И главное не класть их на спину его. Спину тогда можно сломать. А для сидения нужно занимать передние лопатки и крестец. И тогда маленькое животное тащит на себе груз в несколько раз тяжелее самого себя, быстро семеня ногами.

Но так как я все-таки отказался сесть на ослика, мы явились в город уже в полной темноте. В этих широтах нет сумерек, и темнота наступает немедленно по исчезновении солнца. Буквально не было видно ни зги, когда мы еле продвигались между двумя стенами лёссовых дувалов, сопровождаемые отвратительным воем шакалов, которые появляются здесь немедленно с появлением темноты. Слабый огонек двигался нам навстречу.

– Джюма, Джюма, – услышали мы радостный старческий голос. – Я думиль совсем пропади Джюма. Думиль, что такой? Потом визял лампишка (лампочку) и пошла искать Джюма. Думиль совсем пропади Джюма. – Старик, поставил на дорогу керосиновую кухонную лампочку и протянул мне руку.

Потом принялся обнимать и целовать своего внука. Джюма рассказал ему о том, что я из жалости к их ослику отказался сесть на него. Это вызвало у старика ответное чувство, и он, схватив мои ладони, принялся их дружески пожимать в своих руках.

– Якши, кон якши, кардаш – товарища! – лепетал он дрожащим от волнения голосом.

С этого момента мы стали надолго друзьями. Старик был кучером в Самаркандском санатории для костных туберкулезных, в котором я должен был проработать несколько месяцев в отсутствии заведующего учебной частью санатория. Санаторий назывался «Намазга», что означает молитвенный дом.

При старой мечети, обращенной большевиками в сарай для повозок, имелось 52 десятины прекрасного монастырского фруктового сада. Большевики построили несколько корпусов, в которых были размещены больные, главным образом, дети, потерянные или покинутые родителями во время басмаческого восстания. Многие не знали, куда девались их родители. Все это были или узбеки, или таджики, киргизы, казахи, татары и т. д. Дети, лечась, проходили курс начальной школы. Все врачи и педагоги были больны туберкулезом. Здоровые туда не шли из боязни заражения. Этим только и объясняется та легкость, с которой я попал в него беспрепятственно. Мне терять было нечего. К тому времени я уже потерял все.

Лечили больных солнцем и режимом. В палатах много света, как в оранжереях. В некоторых оранжерейные потолки и стены. На ночь все в гипсовых формах. Днем все эти руки, ноги, торсы, груди, спины лежали в саду под раскаленным солнцем, убивавшим появившихся за ночь бацилл, коховские палочки.

* * *

Дед и его внук, Джюма, быстро привязались ко мне, и я, одинокий, платил им тем же чувством. Дед часто довозил меня после работы до старого Самарканда, где я занимал комнату у местного татарина, профессора русского языка в Самаркандском педагогическом институте. Маленький же Джюма был моим постоянным гидом по старому Самарканду. Конечно, он многого и сам не знал, но при его помощи я мог расспрашивать других.

Старый город, весь из лёсса и самана, с плоскими крышами производил впечатление мертвого города с возвышающимися над ним историческими минаретами и не менее историческими тополями. Эти тополи, хотя и не видели Тамерлана, но зато хорошо помнят ген. Кауфмана и Скобелева, с их белыми рубахами – русскими солдатами, с их белыми кепи и назатыльниками на них.

На границе нового и старого города – запущенный, но еще сохранившийся памятник покорителям Туркестана, павшим при защите Самаркандской цитадели 64 солдатам и офицерам под командой гвардии майора барона Штемпеля, от неожиданного нападения на цитадель спустившихся с гор 7000 всадников-узбеков.

Ближе к старому городу, за широким и глубоким рвом, сохранившаяся цитадель, служащая теперь интендантским складом. Сам памятник – четырехгранная тумба, высотой в 2 с лишним метра и с Георгиевским эмалевым крестом на ней, – теперь покосившимся или пригнутым чьей-то богохульной рукой. Вокруг же памятника человеческие экскременты. Чувство виноватости охватывает меня при виде запущенности этой реликвии и мерзкого отношения к ней. Эта грязь – награда героям за их страдания, раны и подвиг. Не умеют у нас чтить своих героев.

Теперь в Италии видишь, несмотря на перемену режима, среди старых памятников и массу новых своим солдатам-героям. Вот солдат Пьетро Микка в 1720 г. поджигает для взрыва цитадель, чтоб она не досталась неприятелю. Вот какой-то полководец в театральной позе с обнаженной шпагой в руке слезает с падающей, уже смертельно раненной лошади. Вот два рыцаря последнего Крестового похода, не говоря уже о множестве генералов и королей. Их воинственный вид вызывает просто удивление. Вот скромный Гарибальди с вложенной в ножны саблей против улицы Тысячников, названной в честь славных его оборванцев – первых сподвижников его, пошедших за ним для объединения Италии. В каждом маленьком городишке и даже селе есть памятник павшим односельчанам. Все памятники в прекрасном состоянии, часто украшенные венками и цветами.

Для павших за родину нет политики…

* * *

Мимо проходит конный дивизион. Всадники – все молодежь загорелая, черная и подтянутая с хорошей посадкой в седле. Их командир совершенно седой, видимо, из царских офицеров или вахмистров. Он ловко с военным изяществом сидит на прекрасной рыжем текинце, мягко ступающем по твердому грунту на своих лежачих бабках, привыкших к туркменским степям и пескам. Под всадниками также отличные кони. Им удивительно к лицу голубой цвет кавалерии. Раньше, при царе, среднеазиатские народности в армии не служили.

Возле меня какой-то русский. Конечно, кажется мне подозрительным, как и я ему. Таков режим. Он косит на меня, я на него.

«Что ему здесь возле памятника нужно?» – думаю я. То же самое, наверное, и он думает. Но русская натура берет верх. Он не выдерживает и, подмигнув мне не то хитро, не то дружелюбно, говорит, указывая на всадников:

– Пое-хали… басмачей искать… и ни одного не поймают.

– Почему? – уж тогда спрашиваю я.

– Это же их дети. В басмачах-то кто же? Их отцы, деды, братья, дядьки… Вот едут, а молва уже бежит впереди. Впереди это комендант города. Русский. Недавно его сына на Зарявшине басмачи на куски порубили. Пошел рыбу ловить. А речка за 12 верст отсюда. Только зря это они. Комендант – человек неплохой, из бывших офицеров. И узбеки неплохой народ. Только с ними нужно уметь, понимать надо его, что он хочет. Народ сам по себе смирный. Ну, конечно, ежели разъярить, к примеру, так хоть кого. А они-то уж тогда за нож и кишки вон… Азиаты…

– А кто же здесь напакостил так? – спросил я. – Узбеки?

– Нет. Это уж наши постарались, да и то не здешние, а приезжие. Узбеки ночью не ходят здесь, боятся. А днем ни один узбек ни за что на открытом месте не сядет. А нашему что? У него ни Бога, ни черта нет. А какой памятник был! Какие герои-то наши были!.. Ведь шутка сказать, 7000 на них навалилось… и не сдались, отстояли. Две недели без запасов и воды. Нашелся один смельчак и ночью пробрался среди них и айда к генералу Кауфману в Ташкент. Пока пришла помощь, пешком по пескам вот и прошло 2 недели. А они, голубчики, держались – не сдали своего поста. Известно, русский солдат.

Я отошел, растроганный, незаметно перекрестившись. Но незнакомец все-таки заметил… и перекрестился тоже.

* * *

В Старом Самарканде много остатков от времени Тимура. Древний Самарканд лежал от современного дальше на 12 километров, на берегу Зарявшана. На том месте остались теперь лишь остатки городских ворот. Возле них проходит поезд.

В современном старом городе, в самом его центре, громадное здание «Мадрасса», узбекская древняя школа, прекратившая свое существование при новой власти. Еще при эмире бухарском она выпускала образованных, в азиатском значении слова, ученых судей (казн)! священников (мулл)Два чудесных по форме и рисунку минарета, известных всему миру по картине Верещагина, стоят, как молчаливые часовые, охраняющие вход в старину и во двор, умощенный каменными плитами, окруженный с трех сторон двухэтажными корпусами. Отдельные кельи их зияют теперь черными дырами-дверями, каждая выходит во двор.

Минареты немного реставрированы уже при новой власти в тех своих частях, где жестокое время удалило чудесного оттенка древнюю мозаику персидских мастеров, которых Тимур по преданию умертвил ради сохранения секрета. Но реставрированные места не подобраны под древний тон. Даже снизу простым глазом видно. Или современные мастера не в состоянии, или древняя мозаика от времени выцвела настолько, что подобрать под ее тон уже невозможно.

А время безжалостно разрушает изо дня в день рабский никчемный труд, ибо древние мастера, словно умышленно, предпочли неустойчивый лёсс, чтобы их работа не досталась потомкам. При первом же взгляде во двор сразу представляется в памяти известная картина Верещагина: «Торжество победителей». Это тот самый двор, теперь пустой, но тогда полный ярких халатов с эмиром на белом прекрасном коне над кучкой человеческих голов – русских солдат. Сцена происходила в этом дворе. Оба минарета стоят наклонно один к другому. Из жителей старого города никто не знает причину наклона. Одни говорят, что это результат землетрясений, другие, что это архитектурный трюк тех же персидских мастеров. Но сверх всего фантастическое и суеверное настроение: минареты ремонтировать и выправлять нельзя, так как они тогда свалятся и погубят много народу.

Я брожу по древнему городу с моим молодым другом Джюмой и с громадным блокнотом подмышкой, чтоб зарисовать эти минареты, сажусь в узеньком переулочке, откуда они хорошо видны и удачно освещены. Тут почти нет прохожих, и есть небольшой священный хауз с водой. Хауз – священный бассейн, из которого можно только пить. Но Джюма сказал, что для живописи Коран разрешает пользоваться водой из священного хауза. Так это или нет, но мне вода нужна, и я соглашаюсь с хитростью маленького грешника и сажусь возле.

Я видел, как мой Джюма, оглянувшись, зачерпнул из хауза воду в мою чашечку. Его любопытству, изумлению и восторгу не было границ, когда он понял, что на бумаге изображена знаменитая «мадрасса». Он щелкает ежеминутно языком, сопит, охает… Набросок почти готов. Солнце поднялось высоко и печет ужасно, так как тень, защищавшая нас, исчезла. Недалеко новая текстильная фабрика. Там работают узбечки, а инструкторами – русские, приехавшие недавно в город.

И вдруг две полуголые, грудастые русские девки в одних трусах и бюстгальтерах с разбега от самой фабрики бросаются в бассейн, в священный хауз, начинают в нем плавать и барахтаться. Джюма в панике. Я не удивлен, а возмущен таким наглым отношением к чужой вере. Немедленно появилась толпа узбечек и с криками «укспрюшь» – бросилась на девок.

Мы с Джюмой едва только успели унести ноги, чтобы не подвергнуться бомбардировке кусками лёсса с одной стороны, и брызгами воды с другой. Смешавшийся в воздухе лёсс с водой в виде жидкой грязи летел повсюду. Откуда-то появилось ведро, и бой мог принять затяжной характер. Победили узбечки. Они густой толпой окружили хауз и буквально засыпали «культурных безбожниц», и заставили их сдаться. Измазанные донельзя девки с большим позором едва добрались до фабрики.

Между прочим, это была чисто бабья баталия, так как ни один узбек не вмешался в это дело.

– Что такое «укспрюшь»? – спросил я своего проводника. Маленький Джюма по простонародной простоте мне ответил:

– Это плохой девка. По-фассидски надо говорить: «беллядина».

В то время еще ни одна узбечка не надела трусов для того, чтобы выйти в них на улицу. Наоборот, паранджа еще почти господствовала. И лишь «укспрюши» не носили ее по своему обычаю, но зато у них брови соединены жирной полосой черной хны в знак их доступности. Кстати, о парандже, этом ужасном средневековом азиатском инструменте, рассаднике туберкулеза. Это волосяная, из конского волоса, густая сетка, свешивающаяся со лба и закрывающая все лицо. Сетка эта никогда не чистится, и потому против самого рта забита лёссом. Дышать под ней совершенно невозможно, и женщины при европейцах, то есть русских, откидывают ее, и лишь набрасывают при появлении узбеков.

Сквозь такую сетку почти ничего не видно. Старые узбеки говорят, что сами узбечки не желают снимать паранджу. Если верить тому, что бесформенный азиатский халат может скрыть под собой и мужчину, пожелавшего проникнуть в женскую половину, то тогда возможно, что такой костюм придуман и при участии женщин.

На всякого мудреца довольно простоты.

Между прочим, мой громадный блокнот производит на узбеков интересное действие. Они при виде его разбегаются в разные стороны. Джюма все разъяснил и мне, и им. Узбеки принимали меня за фининспектора и оказывали мне свое внимание и уважение бегством от налогового аппарата.

– Они думают, что ты инспихтур, – говорит Джюма.

* * *

Вот мы с моим гидом в тимуровской мечети Гур-Эмир. Могила Эмира. Это красивая когда-то мечеть с красивым куполом, сильно пострадавшим от землетрясений. Странно. В местности, где в среднем на каждый день приходится одно землетрясение, архитектура пользовалась таким неустойчивым материалом, как лёсс. На неустойчивую хрупкую массу наклеивались керамика и майолика, отделывались стены золотыми пластинками, слоновой костью и т. д., для того, чтобы потомству оставить лишь или голые стены или лёссовый порошок.

* * *

Считается, что Гур-Эмир— могила эмира Тимура, но надмогильная надпись гласит, что это могила Улуг-Бека, а рядом – его учителя и воспитателя. От древней роскошной внутренней отделки не осталось и следа, если не считать невидимых глазом мельчайших крупинок, золота, мельчайших пластинок слоновой кости и нефрита.

Все разрушено временем, землетрясениями и любителями сувениров. Говорят, что в свое время вся внутренняя отделка состояла из этих материалов. Сторож-узбек при мечети, вооруженный керосиновой лампочкой, показывает за мзду подземелье; там, собственно, и находятся могилы, а наверху в горизонтальной проекции – только надгробные нефритовые тумбы.

Улуг-Бек, как известно, – знаменитый астроном своего времени и более удачный составитель звездного каталога, чем его европейские коллеги. На окраине Старого Самарканда в запущенном и заросшем состоянии находится улугбековская обсерватория в глубоком рву, откуда владыка-астроном и наблюдал за звездами. Там, в густой траве, остатки его квадранта, и каждая ступень лестницы соответствует одному градусу. Эта находка открыта местным археологом-любителем по вакуфным (кладбищенским записям) записям. К сожалению, имя этого археолога у меня в памяти не осталось.

Недалеко от базара – знаменитая Биби-Ханым. Мечеть построена женою Тимура, китаянкой по происхождению, в честь его возвращения из Индии, по дороге откуда он и умер. Внутри остатков громадной мечети заросшая травой каменная тумба, могила жены Тимура. Стены мечети очень толстые, но теперь сильно разрушены временем. На еще держащихся стенах остался гигантский купол небесного цвета из мозаики. Глубокая, извилистая, напоминающая огромную змею, черная трещина обвила купол и грозит ему разрушением. В известное время дня, если смотреть с одной из сторон, купол сливается с небом, и тогда видна только «змея» – зигзагообразная трещина.

Далее, за базаром, возле узбекского кладбища, так называемый Шах-ин-зинда, то есть «царь царей». Это – место упокоения различных родственников Тимура и Улуга. Широкая каменная лестница ведет вверх между двух рядов глубоких прохладных ниш, отделанных камнем. В них – каменные надгробные тумбы. При входе в малюсенький садик большое раскидистое дерево без листьев с одними лишь плодами, маленькими почками зеленого цвета, напоминающими еще зеленый кизил. Положив такой плод в рот, пришедший в Шах-ин-зинда, может утолить им свою жажду после раскаленного солнцем Самарканда. Дерево почитается священным, и вообще в Шах-ин-зинда очень много тени, так что вошедший туда, действительно находит отдых и невольно проникается благодарной памятью к строителям его. И освещенный вне ее пейзаж кажется оттуда ярким, до боли в глазах. При входе в усыпальницу есть и соответствующая надпись о том отдыхе, какой получит путник, войдя туда. Но стоит только путнику выйти вон, как раскаленные лучи ударяют по темени.

Далеко внутри мавзолея, за целым лабиринтом темных комнат, совершенно пустых, находится мрачная ниша, освещенная лишь небольшой лампочкой или фонарем, закрытая железной решеткой, очень толстой. Мой гид, Джюма с таинственным видом привел меня туда. У решетки нас встретил огромный узбек в средневековом одеянии с древним ружьем в руках. Он мрачно смотрел на меня и, видимо, был очень недоволен моим посещением. По просьбе Джюма он подпустил нас к решетке. Внутри небольшой комнатки с одним окошечком вверху, виднелось высокое подобие аналоя, на котором лежала гигантских размеров книга. Каждый пергаментный лист ее не менее метра в длину и аршина в ширину, и исписан арабской вязью, с коричневыми крупными пятнами на них.

Как ни старался Джюма расспросить подробно у мрачного часового, что он охраняет, нам удалось получить лишь отрывистые ответы.

– Что это за книга? – спросили мы часового.

– Это – Коран, – ответил нехотя часовой.

– Чем испачкан?

– Кыровь.

– Чья?

– Пророк.

– Кто его убил?

– Кальмуки, – ответил часовой и попросил нас убраться вон.

До этого я слышал, что Священный Коран, находившиеся в б. Императорской публичной библиотеке, возвращен советской властью Узбекистану. Может быть, это и есть Коран, на котором видна кровь Али, племянника Магомета, убитого при чтении последнего.

* * *

На Самаркандском базаре большое богатство фруктов, овощей, всякой снеди, и т. д. Огромная толпа медленно, по-восточному, с достоинством движется непрерывным потеком. Каждый, уважающий себя, узбек должен двигаться медленно, так как быстрая ходьба и бег – для воров и вообще нечестных людей, которым необходимо торопиться по различным мотивам. По тем же мотивам, между прочим, узбеки и не смазывают и колеса своих арб, чтобы они как можно сильнее скрипели.

Только ворам нужно, чтобы телега не скрипела. А честный человек должен двигаться шумно, так как ему нечего бояться. Такая мудрость меня иногда просто бесила, когда я с каким-нибудь новым моим знакомым узбеком отправлялся на базар под палящими лучами солнца Средней Азии, которое шутить не любит.

Но узкой улице базара «пробегает» похоронная процессия. Именно пробегает, а не движется. На тяжелых носилках, завернутый в саван покойник суетливо колышется над головами правоверных, несущих его рысью. Носильщики все время меняются по пути следования добровольцами из числа торговцев и покупателей. Причем желающих очень много. Подбегающий без церемонии выталкивает несущего и становится на его место.

– Какой прекрасный и трогательный обычай! – невольно вырывается у меня.

Но мой Джюма, маленький сатир, разочаровывает меня:

– Это его хочет своя грех бросать. Сколько шагов пробегает, столько грех долой.

Оказывается, тлен разлагающей религию руки коснулся уже и маленького Джюма. Он ко многим древностям относится с явным пренебрежением. Очевидно, общ закон цивилизации. Везде и всюду цивилизация отсталых стран начинается с разврата. Но мальчику я благодарен, так как узнал, что такое ревнивое благоволение объясняется именно желанием избавиться от собственных грехов, и не дать конкуренту сбросить свои. Но с внешней стороны обычай производит благоприятное впечатление. И не будь Джюма, я бы так и не знал истины.

Между прочим, узбеки не кладут своих умерших, а садят в нишу, вырытую в одной из стен могилы.

Необходимо заметить, что здесь базары в то время были полны продуктами, тогда как внутри СССР было пусто. Это – определенная демагогическая политика власти заигрывания с национальными меньшинствами. На прилавках масса парчовых тюбетеек, поясов, туфель. Но присмотревшись, вижу и узнаю рисунок православных риз и епитрахилей. Очевидно, имущество церквей распродано торговцам. Много всевозможных ножей, среди которых центральное внимание привлекает узбекский нож-крюк, отточенный с внутренней стороны, похожий на такой же итальянский для работы к лесу. Узбеки пользуются этими ножами для различного обихода и для вспарывания животов друг другу при ударе снизу вверх.

Жилища старого города сыры и вонючи, и очень напоминают старые итальянские трущобы больших городов.

Бросается резко в глаза многое своеобразное в обиходе узбеков. Например, узбек тешет бревно не сверху вниз, и снизу вверх, и не на себя, а от себя. Лопатой он работает, не копая, а разбивая плотный лёсс, для чего его лопата – кетмень имеет держак перпендикулярно к лопате. Бросает он землю назад, но результат тот же, что и у православных. Дело лишь в умении владеть инструментом. Недаром говорится, что дело мастера боится. Токарный станок узбек крутит босой ногой, а точит, конечно, руками. Золотовщики своими молоточками мелодично звенят, изготовляя различные украшения. Масса фруктов и овощей гниет под жарким солнцем. Среднеазиатские продукты не вывозятся, так как быстро портятся. Да и власти не особенно интересуются вывозом: хлопот много. Продукты гниют и распространяют всевозможные запахи. На базаре невозможная грязь и пыль.

Через весь город, и вообще, по всей стране арыки. Узбеки из них пьют воду и дают грудным детям. Но для не местного жителя – это смерть от холеры, или колита. На каждом шагу «чайхана», как в Европе – бар. В «чайхане» всегда народ. Пьют свой «кок» (чай) узбеки и обыкновенный чай – русские. В каждой «чайхане» несколько самоваров, от огромного «станционного» до маленького семейного. Все они кипят, но пар от них уходит моментально, и в «чайхане» прохладно в самое жаркое время…

«Чайхана» настолько в обиходе у узбеков, что служащие учреждений преспокойно в час занятий оставляют свои столы и ожидающих посетителей и уходят в «чайхану». Узбеки пьют из маленьких чашечек. Обыкновенно несколько человек из одной. Русские берут один чайник стаканов на пять и пьют в одиночку.

Мой Джюма остается маленьким злословом:

– Почему 10 узбек один чайник чай пьет, а один урусский 4 чайник пьет?

Что я ему мог ответить? У Джюма много наблюдательности.

– Скажи, почему на русский город писано: кондитурский, а продает халэб? Другой лавка писано: буличнай, а продает халэб? Третий лавка писано: пирожний, а продает халэб? А где писано халэб, ничава не продает? Ги-ги-ги, – и хитрая улыбка на всю рожицу.

На углах улиц сидят старые узбечки и продают чуреки своего изготовления. Узбеки покупают, идут к «чайхане» и, взяв чайник «кок» чая, и разломав по числу присутствующих чурек на кусочки, пьют чай в круговую из одной пиалы. Сидят часами и беседуют, как итальянцы за литром вина. Наш брат, как известно, теперь всему миру, выпивает литр вина за пять минут в одиночестве, потом разговаривает, тоже в одиночестве. Почему на западе и на востоке от нас такая умеренность, а у нас, находящихся на стыке двух культур, такая невоздержанность?

В Самарканде много мороженого. И вот тут-то какая-то странность. Узбеки перегнали русских: они берут не порцию мороженого, а полкило… и едят его, как кашу. Это происходит, может быть, потому, что это ново, или потому, что мороженое охлаждает, а, вернее, по причине доступности, так как русские там в массе бедны. Это или беженцы, или прожившиеся. Действительно, под такой жарой только килограммовая порция может охладить на полчаса.

Жарко. В Самарканде поспела «самаркандская» вишня и черешня. Здешние фрукты очень сладки, но мало сочны. Ими можно скорее наесться, чем напиться. Вывозят лишь виноград на аэропланах для Кремля. Килограмм черешни хорошая еда на целый день, конечно, с хлебом. На всех дорогах шелковицы. Красная и белая. Но до сбора не тронет никто ни одного плода. Подбирают лишь с земли. Поэтому сторожа преспокойно спят всю ночь. Сторож возле ворот дома, в котором проживаю я, тоже спит ночами. Он, между прочим, жалуется мне всегда на одного русского мальчишку, который пачкает у самых наших ворот.

– Какой урусский мальчюшка. Кажный ночь его сиди, тут пачкай. Другой места нет!

Возмущается сторож каждое утро, и это стало носить характер утреннего приветствия. И однажды я решил помочь ему в поимке нарушителя общественного порядка и, услышав шорох, пробрался к сторожу и сказал ему, что кто-то сидит у ворот. Но к моему удивлению сторож проявил самое настоящее безразличие к волнующему его ежедневно вопросу:

– Кто такой? Куда пошел, а? – залепетал он.

– Мальчишка пришел опять, хватай его!

– Зачем хватай? – невозмутимо ответил сторож.

– Хватай, чтоб поймать, а то он уйдет! – волновался я, – чего ж ты? Иди же!

– Таварища… моя откровенно говори… моя его боиса.

– Почему? Мальчишку?

– Моя не знай, кто его си. Моя, пожалуста, боиса. Завтра лучше мильница пойдем.

Мельница – это милиция, куда конечно, ни один узбек не пойдет, как и ночью ловить, так как они боятся русских. Это результат не Кауфманских завоеваний, а усмирения Буденным басмачского восстания в 1922 г.

* * *

Между прочим, мне как-то пришло в голову сделать переход в 26 верст из Самарканда в урочище Агалык. Мне хотелось, хотя бы частично, испытать все те трудности, которые встречали наши солдаты при покорении края.

Вышел из города в 12 ч. дня в. высоких сапогах, но, конечно, без походной выкладки того времени. Узкая дорога без единого ручейка и тени. Сразу же по выходе из-под тенистых дувалов, я был охвачен пышущим жаром пустыни, голой и песчаной. Сверху нещадное солнце, вокруг раскаленная земля. Дышать нечем. Задыхаюсь. Воздух словно исчез из пустыни. С места обливаюсь потом. Потом постепенно чувствую, что начинаю сохнуть внутри, теряю в весе и испаряюсь, подобно мокрой тряпке, в то же время, приобретая все ее свойства к сопротивлению. Но иду, всматриваясь в маячащие передо мной горы Агалыка. В теле слабость и лень. Мускулы размякли. 26 верст обыкновенный солдатский переход при нормальных условиях.

После половины пути одинокое дерево с лужицей под ним. Какая ценная находка для путника-азиата! Но для меня смертельная ловушка. Прохожу, не глядя. Нужно идти, так как боюсь остаться на ночь ослабевшим в необитаемой пустыне.

Жарко. Голова под фуражкой имеет давно намерение лопнуть. Рубаха, штаны, сапоги – все отвратительно пристает к телу. В сапогах потная слякоть. В горле сухо. Перед пазами покрасневший от прилива крови горный хребет, в складках которого ожидает меня благословенный Агалык. Но в ушах звон. Чувствую, что шатаюсь и могу упасть. Что же тогда чувствовал русский солдат, тогдашняя серая скотинка, при полной походной выкладке, при этой духоте, царившей всегда в рядах массы тел, без капли воды и свежего воздуха?

Наконец, различаю какие-то строения. Может быть, это галлюцинация? Нет. Это явь. Я прибыл в Агалык за шесть часов, пройдя 26 верст в раскаленном воздухе. 4 версты с третью в час. Нормальный солдатский марш.

«Чайхана»! Какое блаженство! Ковер, тень и вода. Но чайчи не советуют пить воду. Можно простудиться. Вода идет с гор. Лучше пиво. Конечно, лучше пиво. За воду он с меня получит за целое ведро только спасибо, а за пиво – деньги. Но мне не до экономии и лекций о нравственности, и я прошу пива.

В конце концов, даже все равно, что пить. Лишь бы скорее вливать в себя побольше жидкости, и ввести ее в обратившееся в мумию тело. Чайчи с чертовым азиатским медлительным достоинством ставит передо мной полулитровую кружку с пивом.

– Давай, давай! – кричу я. Чайчи доволен. Он ставит кружку за кружкой на ковер, на котором я лежу, а я пью, не глядя. Еще, еще и еще. Наконец, чувствую, что начинаю сыреть. Чувствую, как каждая клетка во мне начинает набухать, как вербовая почка весной. Наконец, могу дышать. Зрение становится нормальным. И я, налившись и наполнившись, как бурдюк, валюсь на ковер, и… слышу соловьиное щелканье – это мой собственный храп.

* * *

Утром просыпаюсь от настоящего соловьиного щелканья. Чистый, влажный горный воздух тянет по полу из садов Агалыка. Чайчи нет. В чайхане тишина.

Очевидно, Господь Бог и послал людям страдания, чтобы они лучше почувствовали и оценили радость. Но радость продолжается недолго. На ковре вижу не гадюку, не тарантула, и не скорпиона…. а 10 полулитровых кружек, за которые нужно платить. Или жулик чайчи подсунул мне чужие кружки, или действительно, я выпил 5 литров пива. Ничего не поделаешь. Хорошо, что меня еще никто не обокрал в этом глухом ущелье.

Завтракаю шашлыком, но без пива. На пиво смотреть не могу. Отдохнув, иду в ущелье. Там, по рассказам чайчи, какие-то ванны Искандера Зюлькернайна, то есть, по-нашему Александра Македонского. А может быть, там нет никаких ванн. Может быть, там басмачи. И хитрый чайчи меня направляет к ним. Почем я знаю, кто осматривал мои карманы ночью?

Но вот, действительно, какие-то гигантские природные углубления в известняках, через которые протекает бурная Агалычка. Вода ее чиста, как этот воздух. На камнях сидят какие-то голые люди. Это не узбеки. Узбек голый не показывается. Оказывается, русские мальчишки из Агалыкского дома отдыха для детей. От них узнаю, что ванны, действительно, называются ваннами Александра Македонского.

Раздеваюсь и лезу в них. Но через секунду выскакиваю, как ошпаренный, холодной, как лед, водой.

Нужно подождать полдня, когда вода теплее. «Не спросясь броду, не суйся в воду».

Но и в полдень вода в Агалычке такая ледяная, что едва ли великий грек мог в ней купаться. Да и был ли Александр Македонский в этих краях, – неизвестно. В Средней Азии немало мест, которым приписывается посещение их великим греком.

Голые, загорелые мальчишки выскакивают из ванн, как лягушки и, дрожа, усаживаются на камнях. А солнце их мгновенно согревает. В камнях масса так называемых желтопузиков, похожих на змей, но очень жирных и ленивых. У них тупые морды и на теле рудименты. Ребята таскают их в руках, бросают в воду и снова, ловят. От ребят узнаю, что в горах пионерский лагерь, и что скоро оттуда пойдет в город подвода за продуктами.

Вскоре я в телеге, настоящей русской, еду вниз из Агалыка в компании кучера, повара и завхоза. После всех этих тяжелых арб, как-то приятно даже видеть, настоящую тележку и маленькую лошаденку. Гнедой меринок резво мчит нас узкой горной дорогой среди невысоких дувалов, красных от вишен и черешен. Мальчишки узбеки играют возле, и ни одна душа даже не порывается дотронуться до плодов.

Но вот телега проезжает очень близко к дувалу, и завхоз с яростью налетел на вишни с палкой. Земля покрывается кровавыми пятнышками. Узбекские мальчишки застенчиво улыбаются. В их шустрых глазенках и удивление, и насмешка. Мне стыдно перед ними. И я говорю завхозу:

– Зачем вы это делаете? Ни себе, ни людям. Ведь это их добро.

– Все одно они их не едят. Только пропадает. Некультурная нация, одним словом.

Мне, откровенно говоря, стыдно за «культурную нацию».

Как я уже заметил, здесь повсюду на дорогах растут шелковицы. Это шелк и бекмес. Узбеки пользуются и ягодами, и листьями. В сбор шелковицы на всех дорогах узбеки и узбечки с громадными брезентами. Их держат под деревом десятки рук, а на дереве один с колотушкой лупит по нему. Шелковица сыплется валом в брезент, как в подол. Потом начинается варка бекмеса – вроде того, что у нас варят из арбузов.

* * *

Между прочим, такое же бережное отношение к плодам, как у узбеков, я видел и в Австрии. Под окном моей квартиры, выходившей в сад, росло много смородины. И вот хозяйские дочери, 17-летняя Матильда и маленькая 7-летняя Берта, ежедневно посещали сад за овощами. Они рвали петрушку, укроп, морковь; и ни одна из них даже не взглянула на куст смородины, горевший налитыми красными ягодами. Но после 6 августа вся семья явилась однажды и собрала все ягоды. В тот день и взрослая Матильда и маленькая Берта ходили измазанные соком смородины.

Почему же мы пьем по 10 чайников чая, почему пьем в одиночку целый литр вина и варварски относимся к чужим садам? Помню, в 1-ю великую войну наши солдаты разоряли и разрушали без всякой пользы чужие усадьбы: Бучач в Галиции, Радауц в Румынии. Также в Манчжурии китайские огороды и гаоляновые поля. Солдаты так называемой РОА ломали в Пруссии ореховые насаждения и топтали, как слоны, малинники. Почему?

Поезд снова мчит меня дальше вглубь Средней Азии. Промелькнула цветущая Бухара. Там, в Бухаре, нахожу случайно старого узбека, окончившего древнее мадрасса в Самарканде. Говорит неплохо по-русски. Имеет звание муллы и казн. Теперь он не у дел. Посещаем вместе двор б. эмира Бухарского.

Мой новый гид и приятель Абдулла ничем новым не доволен:

– Все разрушила проклятая «самара».

– Кто это «самара»? – спрашиваю я.

– Кто? Это, это вы, русски. Ви пришля из Самара. Оттуда пришли усе несчастия на Бухаре. Оттуда бульшевик пришел…

Теперь я вспоминаю и понимаю, почему узбеки в ссорах, истощив весь запас своей площадной брани, переходят на русскую и прибавляют: «У-y с-с-амар-ра!»

Действительно, из Самары и через Самару явились в Туркестан все несчастья, вплоть до армии Буденного. «У… ссамар-ра!»

Но мой Абдулла впадает и в другую крайность. В своих воспоминаниях об эмире, он нередко доходит и до анекдота:

– Эмир, это большой человек. Хороший человек… Каждый год в свой день он резал один верблюд. И весь город шла получить кусок мяса. Когда все собирались, эмир бросал свой нож на землю, и люди брали и резали верблюд. И весь народ кидался на мертвый верблюд и резал себе кусок.

– Но ведь это опасно было, можно было порезать друг друга, – возражал я.

– О да! – продолжал восхищенно мулла. – Уши, нос, руки режит. Очень интересна.

Этот мулла и казн, конечно, слепо верил в правоту Корана. Он знал о путешествии Магеллана, но толковал его по-своему:

– Магелян думал, что так идет (вертикальный круг в воздухе), Бог его водил так (горизонтальный круг в воздухе) Земля есть плоским, как чурек. Это бульшевик придумал, что земля есть шар. Коран не так говорит. Коран усе знает.

Абдулла ненавидел большевиков. Он к тому времени отбыл уже Соловки, откуда вернулся поседевшим, больным и озлобленным, хотя мечтал еще жениться на молодой и обязательно невинной девушке.

* * *

После цветущей Бухары снова пустыня, снова саксаул. После громадного, висящего над Сырдарьей, словно кружево, моста на миг – оазис Чарджуя. Вяленые, разрезанные на длинные ремни и похожие от того на конскую сбрую нежные чарджуйские дыни повсюду. На дувалах, стенах кибиток, на столах у торговцев.

Потом снова пески и барханы. Однообразные днем, а ночью напоминающие волны под черным, как сажа, небом.

Неожиданно грустные и тревожные гудки. В полной темноте они особенно жутки. Оказывается, проезжаем место расстрела 26 бакинских комиссаров.

На рассвете маленькая станция среди красных скал. Поезд стоит более положенного времени, так как не все пассажиры еще накупили себе вареных и живых раков. Раки здесь огромны. Паровозная бригада грузит раков корзинами для Красноводска. В Красноводске их нет. Там, вообще, нет ничего, даже воды. Нет деревьев, кроме единственного дерева – саксаула на крыше кинематографа, на которой и происходят сеансы. Вода в Красноводск привозится из… Баку. Или перегоняется на пресную из морской на месте. У единственной водоразборной будки, на берегу моря постоянная очередь баб с ведрами. Но здесь не увидишь коромысла. Вместо него железные рамы, которые и кладутся на края ведер с внутренней стороны. На плече у водоноса веревка с крючьями. Распертые рамой ведра не соединяются и таким способом женщина, встав в середину рамы, несет воду. Поистине: голь на выдумки хитра.

При такой оригинальной носке воды, конечно, не увидишь той деревенской грации, с какой наши русачки кокетливо изгибаются, виляя бедрами, еще и до сих пор во многих городах, не только в селах.

Насмотревшись на все азиатское, вспоминаешь и о коромысле. Вспоминаешь его и теперь.

На Красноводской пристани еще хуже, чем в Самаре. Уже неделю сидят пассажиры на пристани в ожидании парохода. Но, оказывается, что по мудрому решению «великого» морской транспорт подчинен тому же Кагановичу.

Десять дней ожидаю парохода. Толпа в несколько тысяч валяется на земле возле станции. Во всех чайханах чай выпит, папиросы выкурены, пиво выпито, кофе тоже, и хлеб съеден. Нужно идти на риск, иначе пропадешь со всеми заработанными в Самарканде деньгами. Невольно вспоминаю своего «благодетеля».

Но и здесь Господь не оставляет меня, а посылает мне знакомого в лице чиновника из Туркестанского Госплана. Едет с залива, в котором разрабатывается глауберова соль, лечить зубы в Баку.

Совместными усилиями находим ночлег в камере местной тюрьмы, переделанной в музей революции. Занимаем камеру, в которой сидели до расстрела 28 бакинских комиссаров. Платим зав. музеем по пять рублей с человека. Просторно, и нет клопов. Утром уходим, так как посетители музея могут нас принять за 26 бакинских комиссаров.

Общее сидение в одной камере по-тюремному сближает нас, и мы делимся своими жизненными невзгодами. Оказывается, мой новый знакомый недавно только приехал из Манчжурии, соблазненный советской властью, и оказавшийся в ловушке.

Уже многих из его спутников арестовали, и он теперь ожидает своей участи.

У моего спутника 2 просроченных пароходных билета, захваченные им из правления «на всякий случай». Решаемся рискнуть, и по ним добраться до Баку. В СССР не рисковать, – значит не существовать.

И вот, когда к пристани, наконец, причаливает пароход «Чичерин», мы смело, или, вернее, нахально направляемся не общим потоком, напоминающим раскаленную ненавистью жгучую лаву, а на так называемый товарный проход, и уверенно идем к пароходу.

Грязный туркмен с палкой смотрит на нас подозрительно и с явным недоверием, но привыкший, видимо, ко всяким привилегированным персонам, пропускает нас к пароходу. Предъявляем просроченные билеты. Контролер, уже окончательно обалдевший от жары, бестолковщины и давки, даже и не смотрит на наши билеты.

На верхней палубе парохода полно. Нахожу место на бочке с керосином.

Пока грузились и шли по Красноводскому заливу, все было хорошо, но как вышли в открытое море, подул сильный ветер и началась качка. Жара куда-то девалась, и стало свежо. Женщины уже склонились за борт и внимательно рассматривали морское дно.

Но нас беспокоит другое: контроль билетов на палубе. Конечно, в море не высадят! Уже миновали «морских волков», но возможность очутиться в ГПУ с моими документами не исключалась. Совсем не в моих интересах было оказаться в бакинском клоповнике.

И вот неожиданно появился матрос-контролер. Не предъявляя билета, спрашиваю его, нет ли свободной каюты.

– 15 рублей, – отвечает матрос.

– Но нас двое, – говорю я.

– Хошь 10. – Берет деньги, и, виляя по-матросски, босыми ногами, мчится, вниз к трюму. Иду за ним, уже подсчитывая прибыль, так как один билет на палубе стоит 18 рублей. А тут целая каюта за 15 на двоих.

Это вахтенный матрос продал на ночь свою каюту. В ней тепло, уютно, и одна койка. Уступаю ее моему спутнику, так как у него болят зубы. Легли спать.

Проснулись среди ночи от страшной мокроты.

Оказалось, волна сорвала люк, и вода с шумом вливается в нашу каюту. Подобно легендарным матросам «Бесстрашного», героям русско-японской войны, работаем, обливаемые водой. Но те работали на славу русского оружия, а мы же, чтоб спасти свою бренную и никому не нужную жизнь.

С большим трудом нам это кое-как удается.

В Баку повторение Самары, Ташкента, Красноводска. На станции кавказский хаос. Пассажиры, чтобы получить билет, становятся на перила, отделяющие толпу от кассира, и потом через головы стоящих ближе к кассе суют деньги за билет. Предательские шутки тогда творятся иногда: впереди стоящие неожиданно расступаются, и предприимчивый кацо летит вниз головой.

* * *

Керосиновая баржа уже пятые сутки тянется уныло вдоль побережья Каспийского моря, минуя Дербент, на Астрахань. Снова встают героические подвиги русского солдата в кавказскую войну. Все это в далеком прошлом, уже покрытом пылью, нового слоя кавказских побед большевиков над белыми, ушедшими в изгнание, сосланными, расстрелянными или живущими на колесах, подобно мне.

Наконец, и Астрахань. Рыбой от нее несет на несколько верст. Маленькие трухлявые от времени и просоленные веками хибарки. Над ними Астраханский древний кремль, помнящий восстание Разина. На его стенах сидят красноармейцы, лузгают семечки и сплевывают вниз, переругиваясь с торговками. А внизу базар.

– Каймачку свеженького! Каймачку розовенького! – нараспев с волжским кокетством заманивают покупателя торговки. Молодые, румяные бабенки, сытые богатством реки, «золотого дна».

Покупательница выговаривает торговке за молоко:

– Ты, тетка, молоко-то сняла?

– Да, трошки схопила, – не смущается нисколько торговка в белоснежном запоне.

Сама румяная и белая и, видимо, никогда не знавшая голода.

Она знает, что молоко у нее будет все равно куплено не тем, так другим покупателем. По другую сторону седой дед продает морковь. Недовольная покупательница упрекает его:

– Чего ж это ты, старый, за ту же морковь, что вчера, продавал по 80, сегодня уже по 90 просишь?

– Да ведь морковка-то растет, – отшучивается дед.

– Где это она у тебя растет? – возмущается покупательница. Общий бабий хохот по этому случаю. Попали на пикантную тему. Дед смущен.

– Ну, бери уж по-вчерашнему. Беда с этими бабами. Хошь кого так…

На берегу Тукума толпится народ, согнанный для борьбы с наводнением. Подпертая морскими ветрами Волга, разлившись, переполнила Тукум, и вода из него местами устремилась на берег. Тукум стоит горбом, словно в чаше. Люди лениво кидают землю на валы, но ее не хватает.

В особо ненадежных местах вал дал уже трещины. Вот-вот прорвет его вода и хлынет на незащищенный город. На таких местах – группы энтузиастов из числа молодежи. Они ложатся на вал и своими телами удерживают напор воды. Там парни и девушки. Держат до подвоза земли в мешках.

Старые люди, иронически поглядывая на «Сизифов» их труд, поговаривают:

– В старое-то время вот этак же подпирал бывало Волгу Тукум. Так привезут несколько возов муки с мельницы купца Солдатова и завалят ими щели. Поест Тукум мучки и успокоится. Мука сразу в клей возьмет. А теперь гляди, что. Живыми людьми воду хотят задержать. Известно, ин-дус-ри-я, одним словом.

«Русская мысль», Париж, 19 января 1955, № 729, с. 6; 26 января, № 731, с. 6; 28 января, № 732, с. 6; 2 февраля, № 733, с. 6.

 

Переправа через Днестр

(к четырнадцатилетию ухода казаков из СССР)

Апрель в тот год был мокрый, грязный и неприветливый. Небо затянуто темными тучами, словно в заговоре с судьбой. Не хватало еще только ударов небесного грома для полного впечатления обреченности.

Казачьи обозы покидают родные края. Нет надежды на возвращение. Ибо красные войска уже преследуют, отходившие с боем, немецкие части. Это уже не та не умевшая воевать армия с самонадеянными командирами, загнанная немцами почти за Волгу.

Древняя русская река кормилица и спасительница России не выдала и на этот раз. Она дала возможность за своим мощным рубежом прийти в себя разбитой Красной армией, отдышаться от быстрого бега и переформироваться.

Много говорилось в то время и потом о выгодной для начальства версии «нежелание красноармейцев защищать колхозную систему», в действительности же, армия была совершенно не подготовлена не только к нападению, но даже и к обороне. То обстоятельство, что некоторые корпуса были целиком окружены, но, имевшие более удачных командиров, храбро по-русски отбивались до последнего патрона, говорит о том, что у красноармейцев не было того «колхозного» настроения, а наоборот полное желание драться.

Воспитанные на методах и практике гражданской войны, маршалы были уже не пригодны для новой тактики. Организация Красной армии во многом уступала немецкой, и за эту неподготовленность пришлось заплатить русскому народу миллионами пленных. Вот почему те же бежавшие от немецких танков красноармейцы, подкрепленные Дальне-Восточными, не тронутыми войной, войсками и переименованные в солдаты, с традициями старых сибирских стрелков, начали теснить немецкие части, бывшие, казалось бы, на пороге победы.

Помог, конечно, не мало и старинный русский Дедушка мороз.

Драма уходивших из СССР казаков в том, что они русские душой, всем сердцем за победу России над врагом, должны были с этим врагом уходить…

И вот отступающая от Красной армии Южно-немецкая группа на Днестре.

Река распухла, переполненная водой и мчится мутной бурой полосой стремительно на юг, набирая по пути все новые и новые потоки. Мост у Жванца взорван еще при отступлении красных. Теперь же все лодки предусмотрительно переправлены на противоположный берег. Их едва видно простым глазом с левого берега реки, заполненного немецкими частями транспорта с ранеными, казачьим небольшим арьергардом под командой войскового старшины Доманова и казачьими повозками с семьями отступающих казаков.

Суточное топтание на берегу без надежды на что-либо подействовало на моральное состояние даже немецких офицеров и они по уговору начали палить из пистолетов и кончать самоубийством самолично.

Войсковой старшина Доманов решился на крайнее средство. Он ходит среди казаков и вызывает смельчаков переплыть на противоположный берег и начать перегонять лодки на этот.

Смельчаки, конечно, находятся. Пловцы с Дона, Кубани и Терека.

Холоден Днестр в апреле. Весна накануне Пасхи. Студены несущиеся с гор волны Днестра. Но смельчаки раздеваются и бросаются в разбушевавшуюся реку. Тысячи глаз смотрят на них и следят за черными точками, пересекающими реку.

Плавцы сильными и умелыми взмахами рассекают волны. Вот они на середине реки. Но уже не так строен ряд их, есть и уставшие. Несколько человек, видимо, выбиваются из сил. Их головы реже появляются поверх волны.

«Господи, донеси их!» – Слышится в толпе женщин.

Но сурова река и сурова судьба. И четверо исчезают в волнах навсегда.

«Имена их, Господи, веси за други своя душу положивших.»

Но остальные, в конце концов, уже выбираются на тот берег и бегут голые к лодкам. Вот они гребут, режут упорную реку короткими веслами и наконец у этого берега. Сейчас же сооружается из местного материала первый паром. Работа кипит.

– Гут козакен! – Кричат в восторге немцы, не недвусмысленно подбираются к лодкам. Войсковой старшина Доманов приказывает казакам оружием не допускать к лодкам никого. Начинается переправа. Сначала раненые, потом женщины и дети.

Потом на противоположном берегу казаки находят старика, указавшего им наиболее мелкое место. Туда направляются все повозки. Там уже пошла переправа самотеком. Более смелые даже ухитрялись переехать в узких местах реку по грудь лошадям. На другой день утром, переправа, продолжавшаяся всю ночь, закончилась перевозом немецких войск.

Немецкое командование за инициативу, проявленную Войсковым старшиной Домановым, награждает его Железным крестом 2-го класса.

Не особенно радостна немецкая награда, но она является доказательством оценки казачьей доблести подчиненного Доманову отряда. Немцы уже смотрят на казаков с большим уважением, как на природных воинов, способных своими силами покорять природу даже там, где, казалось бы, не было никакой надежды на спасение.

Казаки здесь показали еще раз, что за их плечами не только славные предки, не только боевая слава их полков и войск, не только крепкие казачьи традиции, но и неизменяемая русская удаль и находчивость.

Казаки – Донцы, Кубанцы, Терцы, Ставропольцы и другие показали и на этот раз, что не умерло еще казачество, что «есть еще порох в пороховницах и что нет такой силы, которая заставила бы покориться казака», как воскликнул, умирая, Тарас в последнюю минуту над берегом Днестра, почти на том же месте, где теперь ушли казаки от преследования.

По рассказу участников записал Н.Е. Русский «Родимый край», Париж, май-июнь 1958, № 16, с. 12–14.

 

18 месяцев в СССР

Наблюдения американского журналиста

Молодой американский журналист Фрэнк Раундс-младший 18 провел месяцев в Москве. Он поделился с читателями своими впечатлениями в американских газетах.

Нужно отдать должное этому журналисту: он наблюдателен и объективен. Есть, конечно, и некоторые ошибки, но сравнительно небольшие. И поэтому замечания журналиста и нужно отнести к наиболее удачным за все время различных писаний об СССР.

Начинает он свои сообщения с посещаемости столичных театров.

«Театры всегда переполнены. Получить билет почти невозможно. За 18 месяцев я видел балет, оперу, музыкальные комедии, пьесы русских и классиков, театр марионеток, цыганский театр, детский театр. Был в театрах 162 раза».

На вопрос, – узнают ли русские по внешнему виду иностранцев, – журналист отвечает:

«По внешнему виду – с первого взгляда. Главным образом, по ботинкам. Вы поражены количеством людей, при встречах с вами смотрящих на ваши ботинки».

Когда в театре журналист, познакомившись со своим соседом – студентом, подарил ему партитуру оперы со словами: «от американского поджигателя войны», – студент возмутился:

– Как можете вы оскорблять русский народ!

Раундс подчеркивает, что студент не мог быть агентом ГПУ, так как уже сидел в партере, когда вошел журналист.

Журналист уверяет, что 50 процентов его выходов из посольства происходили под наблюдением, тем более вне Москвы. «Разговаривать с русскими можно, но только один раз. Больше вы уже своего случайного собеседника не встретите».

Удалось ему один раз посетить русскую квартиру. В ней было всего две комнаты. Одна, очень большая, служила одновременно спальней, столовой и гостиной. Другая была кухня с печью, на которой спали. В комнате помещались: муж с женой, две дочери, дедушка и бабушка, и еще двое детей. Журналист отмечает, что чистота была образцовая.

Но Раундс все-таки не избег и «развесистой клюквы». Хозяин дома, по его словам, был «иностранцем», так как был «украинским евреем», а не великороссом.

Относительно «Голоса Америки» он говорит, что его слушают, хотя и утверждает, что сильных аппаратов в Советах нет.

Отмечает он также жажду знаний у подсоветских людей, ссылаясь на огромную очередь у библиотеки им. Ленина. Это, конечно, так. Но им упущено то, что в СССР прибрести научную книгу почти невозможно. Если бы эго было возможно, то добрая половина очереди у библиотеки сидела бы дома.

Такие же очереди и у мавзолея Ленина. Объяснить этот факт трудно, если не предположить принудительность, по наряду от различных организаций. Ибо, чем же объяснить такие очереди у мавзолея даже в снежную бурю? Другое дело, если бы умер сам «великий», тогда, возможно, что на первых порах туда потянулись бы все, чтобы убедиться в этом лично…

Всюду люди молчаливы. В ресторанах, в театральных фойе, – как в морге.

Автор считает, что это явление новое для России. Не можем с ним не согласиться.

«Я давно не слышал смеха», – заявляет он, приехав в Финляндию после 18-ти месяцев пребывания в СССР. А ведь русские всегда считали финнов угрюмыми и молчаливыми. А в советской песне поется: «и никто на свете не умеет лучше нас смеяться»…

«Правда, – заявляет журналист, – что в провинции люди разговорчивее». Мы-то знаем эту разговорчивость…

На вопрос, почему русские так молчаливы, подавлены ли они, ошеломлены? – автор отвечает:

«Они подавлены, но не ошеломлены. Я бы сказал, что они привыкли. Это просто стало привычкой. Это стало частью их жизни».

Если это так, то можно только пожалеть наш, в прошлом веселый, жизнерадостный и общительный народ. А что русские стали молчаливы, это и мы знаем. Но сравнение автора жизни русских с тюрьмой не совсем точно: в советской тюрьме люди откровенны, ибо им терять уже нечего.

Автор останавливает свое внимание на материальном прогрессе и говорит, что улучшение приходит с каждым годом, хотя и медленно, и что это и является основной и главной причиной существования советского строя. «Этот процесс, хотя и медленный, но его не нужно преуменьшать. Не нужно особенно подчеркивать, что у них жизненный стандарт столь низок и сравнении с нашим… Люди из года в год лучше едят, получают больше вещей…»

Дай-то Бог, если так, – скажу я, ибо, если уж нельзя вызволить русский народ, то пусть жизнь его улучшается.

На вопрос о войне автор отвечает, что русский народ проявит лояльность и выступит против вторженцев. По его мнению, русские не столько милитаристы, сколько крайние националисты. И Кремль делает все возможное, чтобы укрепить национальное сознание, вплоть до церкви.

Опасно впечатление автора о выступлениях в цирке советского клоуна Карандаша. Карандаш откровенно «проезжался» насчет внутренних советских дел. Вот здесь-то и ловушка. Советы всегда допускали подобную критику бытовых условий, даже не в цирках, а в печати и на собраниях. Но нужно знать, что это допускается лишь в масштабах районных и областных, но не выше. Район и область – это и есть – «козлы отпущения» всей внутренней политики.

Видел Раундс на улице много смертельно пьяных людей и как их развозят милиционеры по «вытрезвителям». Эти «вытрезвители» своего рода доход для государства. Там «вытрезвляют» ушатами холодной воды на полу, а завтра берут штраф в 25–30 руб. Что в Советах пьют, чтобы напиться, а не развеселиться, это правда. Веселиться там не от чего, а можно только забыться…

Относительно поведения женщин, автор поражен отсутствием их в ресторанах и пивных, даже в сопровождении мужчин. Вот здесь-то и встает вопрос об «улучшении» из года в гол. Значит, улучшения эти настолько невелики, что женщине пойти в ресторан не хватает средств и времени, а постоянные заседатели ресторанов и пивных, конечно, – холостые и ответственные работники с большими окладами.

«Как выглядят русские женщины?»

«Очень мало красивых. Это в Москве-то! Куда же девались русские красавицы?»

Мы можем ответить журналисту:

Русские красивые женщины, если их подкормить и одеть, появятся сразу. И без румян и белил, и без приставных ресниц. Всегда, когда здесь, заграницей, видишь элегантно одетых женщин и девушек, сжимается сердце за наших… Они не знают ни европейской моды, ни европейских причесок.

Относительно же абсолютной чистоты нравов, с автором нельзя согласиться.

Он говорит, что в России нет проституции. Открытой нет. Ибо она строго преследуется, вплоть до ссылки в концлагеря. Но скрытая есть и во много больших размерах, чем в старое время. И ее не может не быть при тех материальных условиях, в которых находится русский народ.

Не в упрек и не в осуждение русским женщинам я это подчеркиваю. Жизнь есть жизнь со всеми ее требованиями. Говорить об абсолютной чистоте нравов, основываясь лишь на том, что девицы с парнями не целуются в трамваях, кинематографах, парках и т. д., пожалуй, рискованно. И приписывать это советскому воспитанию тоже. Советы приложили достаточно стараний, чтобы испортить русский народ за 35 лет своего владычества. Свобода нравов там и идет от школы с обоеполым обучением, от легкости браков и разводов с первых дней революции, от материальной нужды и отсутствия религии, как основы государства.

Относительно войны автор совершенно правильно говорит, что Кремль на открытую войну не пойдет, а будет путем внутренних конфликтов разрушать чужие государства. И что западный мир в один прекрасный день сам рухнет.

В общем, автор не посещал образцовых колхозов, не пил кахетинского и не ел в них шашлыков, а пристально наблюдал и изучал жизнь в СССР. Он, видимо, неплохо знает русский язык и хорошо ориентировался в московской жизни.

«Русская мысль», Париж, 21 января 1953, № 521, с. 3.

 

В поисках русского

Ди-Пи в Турине

В Пьемонте туманный и сырой декабрь. Туман так густ, что в пяти шагах ничего не видно. Приглушены все окружающие звуки… Весь мир кажется вымершим. Вдруг из густой пелены – русская речь. Слова непонятны, но по интонации голосов, по манере говорить чувствуешь, что говорят на моем родном языке.

Рискуя быть раздавленным вышнырнувшей из тумана автомашиной, устремляюсь на голоса.

– Вы говорите по-русски?

– Да. Мы – русские, – отвечают встречные.

Оказывается, недалеко на главном шоссе, ведущем во Францию, в 6 км от Турина, находится транзитный лагерь Ди-Пи, открывшийся недавно.

Эти русские, словоохотливо рассказывавшие, как они получили визу за океан, при приближении нашем к лагерю сразу умолкли и неожиданно «растаяли» в тумане.

К железным воротам каменной высокой ограды, окутанной колючей проволокой, я подошел уже один. «Притворившись» итальянцем, я шагаю вперед при полном молчании стражи.

Сразу же из тумана выплывает тележка-ларек, возле которой толпа покупателей. Прислушиваюсь. Русских не слышно. Только неожиданно в густом влажном воздухе: «Вам как, за деньги или за барахло?»

Обращаюсь к продавцу, оказавшемуся русским.

– Русские? – удивленно переспрашивает он. – Да это все, почитайте, русские. Какого хошь, такого и бери…. Есть, конечно, поляки, чехи, украинцы, литовцы, евреи… – добавляет продавец.

Но «русские, чехи, поляки и т. д.» стоят молча, не проявляя и тени желания заговорить с соотечественником. А я-то воображал наивно, что встреча будет шумная, растроганная. Может быть, найдутся «земляки».

– Вот русский! – воскликнул продавец, указывая на пожилого мужчину, купившаго у него 200 гр. колбасы. «Русский» посмотрел, однако, на меня какими-то невидящими глазами и пошел прочь.

Сообразив, что в толпе не добьюсь ничего, я пошел за отошедшим и окликнул его.

– Вон там есть русские! – крикнул он на чистом русском языке, указывая куда-то влево.

Из тумана вырисовалось двухэтажное серое здание и возле него человек в пиджаке, высоких русских сапогах, с запорожскими усами и тщательно прилизанным ко лбу чубом, как бы законсервированным до лучших времен.

– Казак? – бухнул и сразу в надежде, что прямо и неожиданно поставленный вопрос вызовет и быстрый машинальный ответ. Но мой «номер» не прошел.

Недалеко другая фигура с лицом явно южно-русским (такие лица и теперь еще можно видеть в Полтавской и Киевской губерниях) оказалась словоохотливее. Но «фигура» немедленно стала уверять меня, что он из Западной Украины.

– А вы-ж видкиля сами? – поинтересовался он, видимо угадав, по наличию при мне велосипеда, что я не «лагерный».

– Я из Белой Церкви, – соврал я.

– С Белой Церкви?…. Слухай-тэ… а Яременка вы там не знали? – вдруг весь переменился он. Но, быстро оправившись, сказал: «Я там четыре года прожил…» и начал плести какую-то историю о своем временном переселении из Западной Украины в Восточную.

Распрощавшись с ним, я двинулся по широкой платановой аллее, уставленной скамейками, в поисках «настоящаго русского».

Туман начал понемногу разбиваться. Навстречу попадались девушки, одетые по-мужски.

– Русские?

– Нет! Но по-русски понимаем.

Лукавый взгляд и улыбка не научившейся еще скрывать свои чувства молодости. Навстречу три очень-очень стареньких женщины, идущия под руки. Кто кого вел, понять было трудно. Седыя непокрытый головы, бледныя изможденный лица, одежда – все указывало на «восточное» происхождение. Оне тоже едут за океан. «Туда… подалее от этих хватов…»

Подхожу к скамейке, на которой сидит седой человек в стареньком заштопанном костюме. Рядом женщина и двое детей.

– Где здесь можно увидеть русских?

– Я русский, – отвечает мужчина, протягивая руку. – И это вот все русские – за баландой стоят. Только они давно уже эстонцы, поляки, испанцы… Настоящего русского вы здесь не найдете.

Он вежливо уступил мне место возле себя, попросив подвинуться свою жену и детей. Дети быстро «проехали» по скамейке на самый противоположный край, но женщина неохотно отодвинулась, что-то говоря мужу по-немецки.

Мужчина оказался б. офицером старой императорской кавалерии. Быстро разговорились и нашли общих знакомых.

– Как вы так неосторожно со мной откровенны? – задал я ему вопрос.

– Да… видите… откровенно говоря, я в вас сразу определил кавалериста, несмотря на вашу штатскую шляпу. А потом, я записан эстонцем, так как жил и служил в старое время в Эстонии.

Его жена, слушая наш разговор, все время нервничала, и что-то тихо говорила ему по-немецки. Наконец, она встала со скамьи, и, забрав детей, ушла в здание, на котором более чем на десяти языках было написано слово – «кухня».

– Да… приятно встретить товарища по оружию. Сразу нашлись общие знакомые…

– Как евреи. Те всегда имеют общих знакомых, т. к. разбросаны по всему свету.

– Как мы теперь…

– Да.

Во время нашего разговора жена моего нового знакомого все время делала мужу какие-то знаки из дверей, ведущих в кухню.

Я поднялся уходить, не желая более нервировать женщину. Мне было понятно ее волнение. Ее глаза так и говорили: «ну, чего ты болтаешь с каким-то подозрительным типом!» Офицер понял меня и на прощанье, подавая руку, сказал:

– Вы не обижайтесь на нее… Знаете, женщина… всего боится…

Расстроенный неудачей своего посещения лагеря, иду к выходу. У ворот несколько человек. Подхожу к ним. Женщина, оказавшаяся женой продавца, разговаривала громко по-русски с двумя мужчинами. Подхожу. Разговор затих. Но я «нахально» начинаю с ними разговор сам. Делать нечего – отвечают. Расспрашивают про Италию. Тема, как говорится, не страшная. Говорю больше я. Сбоку подошла молодая женщина с ребенком на руках. Курносенький блондинчик. У женщины на ногах новые, грубой кожи туфли и какие-то безцветные от частой стирки чулки, синее платье с белым горошком, мужской пиджак и платок на голове, подвязанный так, как может подвязать только русская женщина. Все бедно, но очень чисто. Смуглое похудевшее лицо, прекрасные темные с удивительно мягким выражением глаза, полные какой-то скрытой печали.

Смотрю на нее. И ясно за ней, на фоне поднимающегося тумана, среди очертаний деревьев и каменной ограды, вижу солнечный день, высокие стройные тополя, и среди них беленькие чистенькие хатки с подсолнухами под окном, плетень.

Женщина внимательно слушает мое описание Италии и я, подкупленный ее любопытством, обращаюсь с вопросом:

– Откуда вы сюда заехали?

Доверие и любопытство моментально исчезают и едва шевелящийся губы произносят:

– А вам на што?

Тогда я прощаюсь и ухожу. Но, проходя мимо этой женщины с ребенком, невольно останавливаю взгляд на ея лице, заглядываю в ее добрые глаза и слышу тихое: «С Кубани мы»…

А у ворот толпа, возле ларька бойкий говор продавца:

– Вам за деньги или за барахло?..

«Русская мысль», Париж, 23 февраля 1949, № 113, с. 7.

 

Вербано

 

Вербано – старинное название Лаго Маджиоре. Но, несмотря на свое название Лаго Маджиоре не самое большое озеро в Италии. Есть еще в 25 километрах от Вероны большее озеро – Лаго ди Гарда. Но у последнего его ж собственная величина убивает ту величественность, которой природа наградила узкое и длинное Лаго Маджиоре. Лаго Маджиоре тянется с севера на юг от самой Швейцарии, принадлежа ей северной своей, меньшей, частью, от гор. Локарно до устья реки Тичино в Италии, впадающей в р. По. На итальянском берегу озера лежит: Арона, Стреза, Палланца, Интра, Каннобио, Лунно, Лавено и другие более мелкие селения.

Хотя весь западный берег, те есть пьемонтский, в отличие от восточного, ломбардского, и представляет сплошную линию богатых и более скромных вилл и дворцов, городом можно назвать только Интра и по населенно, и по некоторой легкой промышленности.

Остальные же местечки с небольшим населением – курорты, глухие и лишь оживающие в дни посещения их туристами, как своими, так и иностранными.

Иностранцев доставляют поезда и пароходы из Швейцарии. Отечественные туристы переполняют поезда с востока со стороны Милана и с юго-запада со стороны Турина. Кроме того, тысячи автомобилей, мотоциклетов, грузовики и различные автобусы и «коррьеры, вэспы и ламбреты» мчат по дорогам Италии со всех ее концов молодежь.

На каждом мотоциклете обязательно за спиной мужчины косматая от ветра голова девушки или женщины со счастливым выражением лица, со вцепившимися в держак руками, переживающая невыносимую тряску, мчится в образе ведьмы.

Прическа в виде конского хвоста парит позади ее; свободная от сидения широкая модная юбка развевается подобно победоносному знамени в минуту самого горячего боя.

Вся эта масса мчится по дорогам в два и три ряда, обгоняя друг друга, и нередко прямо на «тот свет».

Итальянский транспорт, сильно развившийся после войны, давно перегнал итальянские дороги. И с каждым годом число жертв все увеличивается, подобно Америке.

Итальянцы любят быструю и шумную езду. В тот момент, когда мотор заведен, затрещал и подхватил седока, ни мужчина, ни женщина не знает страха.

Мечта каждого итальянца и часто итальянки иметь мотоциклет.

По мере продвижения поезда, на котором едет не имеющая ни автомобиля, ни мотоциклета публика в Даго, она взбирается все выше и выше.

Пряный запах целого леса по обе стороны железной дороги акациевых насаждений врывается в открытые окна вагонов маленького поезда и сопровождает его несколько километров.

Цветут акации. Деревья белы, как снег. Бела и трава от осыпающихся цветов. Но еще несколько километров под целым рядом туннелей, и поезд попадает в зону берез. Отрадно русскому глазу видеть милые березки, знакомый с детства.

Их тоже целые рощи, так как поезд поднялся в зону северной растительности, любящей прохладу.

Молодо-зеленая листва переносит мысленно в родную среднюю полосу России. И небо кажемся не такое лазурное, а как будто принимает сине-зеленые тона. Горизонт очень близок, у ближайшей горы, за которой скрыто озеро.

Поезд мчится и, снова спускаясь, попадает опять в полосу акаций. Здесь цветов меньше. Они сбиты ветрами с озера, присутствие коего уж чувствуется в появившейся свежей влажной струе воздуха.

Дышать становится легче, появляется вполне законно-заслуженный аппетит, так как уже 10 часов утра. Забыты все вагонные неприятности, пышные и душные сеньоры, и видна среди акации пробивающаяся светлая полоса озера. Поезд останавливается у станции Арона.

Арона – маленький городок, прилипший к отвесной скале. Его почти не видно, кроме одной его набережной.

Бедная садовая растительность, незатейливые клумбы и ряд скамеек с отдыхающими стариками, целым рядом рыбаков с удочками и сумочками. Рыбы, конечно, нет.

Арона некрасивый городок, но исторический. Он принадлежал и принадлежит, как и озеро, старинной миланской фамилии Борромео, замечательной тем, что из нее вышел святой Карло Борромео, покровитель озера.

Карло Борромео родился в 1538 году от Жильберто Борромео и Маргариты Медичи. Выбран кардиналом в 1560 году, а немного позже архиепископом Миланским. И был в свое время главным творцом католических реформ «Аль-консилие ди Тренто» в Трентском Совете. Умер в Милане в 1584 г. Канонизирован в 1610 г. В память о нем была заложена гигантская по тому времени статуя в 1624 г., но окончена только лишь в 1697 г. Высота ее 36 метров; фигура – 23 метра; пьедестал – 12 м; длина лица – 6,50 м; длина носа – 0,85 м; и так далее.

Статую можно посещать и внутри, поднимаясь же лестнице до самого темени ее головы. Говорят, что во внутрь головы впускают только или двух мужчин или двух женщин. Если это так, то как святой оберегает мораль, так мораль оберегает святого.

Сан Карло стоит во весь рост, благословляя свой город и озеро.

Статуя находится на холме высотою в 200 метров, куда поднимается довольно крутая дорога и такая же лестница. У подножия памятника – церковь и духовная семинария. Вид оттуда на озеро чудесный. У ног – богатые виллы, лазурное озеро и швейцарские дали.

* * *

В один из свободных дней с женой отправляемся на это озеро. Протрясшись достаточно в поездах, благоразумно снимаем номер и ложимся спать, чтобы набраться сил для восхождения к статуе. Отдохнув, садимся сначала в лодку и переезжаем на противоположный берег в м. Алджера. Там посмотрели на стирающих белье итальянок, посетили древний храм и палаццо местного владельца. Вернулись в лодке обратно.

Лодочник сначала заломил, по-итальянскому обычаю, небывалую цену, услышав наш особенный диалект, но потом, увидев, что мы не иностранцы, сбавил на половину. А так как каждый итальянец «гвидо» от природы и рождения, то он всю дорогу нам рассказывал известные уже нам достопримечательности озера. В нем нельзя плавать купающимся. Можно утонуть. Действительно, мы не видели ни одного плавающего. Плетутся только у берега. Рассказал нам свою биографию, биографию соседей и вежливо высадил сначала на ломбардском, потом на пьемонтском берегу.

Под вечер, пыхтя и отдуваясь, полезли на гору к святому, которого мы видели с озера, на высоте 200 метров, откуда статуя имеет вид человека в натуральную величину. Святой благословляет озеро.

* * *

Итальянцы говорят, что эта статуя «пью колоссале дель мондо» (più colossale del mondo).

Направо от Ароны истоки реки Тичино, заросшей камышами. За нами холмы ломбардской стороны и уходящая даль к Милану, откуда всегда поднимаются пышные кучевые белоснежные огромные облака, родившиеся от испарений рисовых полей Новары. Их отражения так же чисты в прозрачном озере, как и сами облака. Они очень украшают вид на миланскую, скучную сторону.

Но приближается вечер и озеро вместе с небом начинает менять свою окраску. Кучевые облака, охлажденные в высших слоях, редеют и оседают где-то далеко, и небо становится свободным от них. Таким же становится и озеро.

Последний луч солнца, брошенный через Альпы из Франции, еще позолотил небесный купол, но уже не может бороться с выступающими из всех щелей сумерками и прячется стыдливо за горы.

Озеро словно в ссоре с небом, на котором только кое-где сверкают неясно первые звезды. Озеро же горит яркими разноцветными огнями, идущими из домов, ресторанов, пароходов, катеров, лодок, и сейчас много богаче огнями, чем небо, и похоже на расплавленный металл.

Позднее из-за ломбардских берегов поднимается медленно луна. Ее отражение немедленно появляется, как в зеркале, в озере, как раз тогда, когда начинают гаснуть береговые огни.

Озеро у берегов погружается во мрак. Вся окружающая природа приняла неясные, фантастические тона и похожа на акварель. Все едва заметно. Все условно.

И белые блики освещенных луною стен и темные глубины теней, все сравнялось, покрылось общим тоном и затихло. Затихли джазы в ресторанах, ни ветерка, ни звука. Вербано спит. Не нужно будить его. Только неугомонные влюбленные пары под деревьями, на скамейках и просто на траве бодрствуют.

Ночь их друг и защитник от нескромных глаз и темным крылом своего плаща прикрывает их.

* * *

На другой день пробуждение более чем ранее от бьющего через жалюзи яркого солнечного света. Утро. Но какая красота! Какой воздух! Описывать бесполезно. Нужно испытать. Нужно видеть, чувствовать и дышать, дышать этим чистым от городской пыли воздухом. Смотреть на чистое, прозрачное небо, которого нет в больших городах. Оно там скрыто стенами больших домов и фабричной копотью.

Скорее одеваться и бежать на пристань! Уже плывет белым лебедем моторный огромный катер.

Который час? – Половина пятого! – Спешим на пристань. Там готовится второй катер для отправления. На пристани пьем плохой кофе и закусываем привезенными с собою пирожками. Покупаем билеты первого класса на полный круг по озеру, конечно, итальянской его части. Так удобнее. В первом классе менее народа.

Маленькое недоразумение с языком.

– Circolazione? – спрашивает кассир через дырочку в стене. То есть – на весь круг по озеру, с правом пересадки на все катера, и высадки в любом месте.

Не расслышав, а отчасти по неважному знанию языка и русской наивности, что в стоимость билета входит и завтрак, отвечаем:

– Si, si, con colazione, – то есть – Да, да, с завтраком.

Но недоразумение быстро улаживается, так как итальянцы привыкли к иностранцам настолько, что если им сказать на папуасском языке, все равно поймут. Только из вежливости спросят:

– Франчезо?

С билетами все урегулировано. Садимся в салон первого класса… и оказываемся одни. Выходим на палубу первого класса, там все пассажиры второго класса. Италия – ничего не поделаешь. Самая демократическая страна в мире. Если пойдет дождь, все будут сидеть в салоне первого класса.

Чудесно! Воздух, солнце и вода! Приятный заглушенный рокот моторов, зеленые, почти цвета моря, волны лижут борта катера, впереди голубые горы в утренней дымке. Над нами жестокое солнце, но здесь на озере оно мягкое и ласкающее, такое нежное в отражении, и так действует успокаивающе, что хотелось бы так ехать, как можно дальше, всю жизнь, не отрывая взора от голубых гор, бирюзового неба, изумрудной воды и игры разноцветных беспечных бликов в ней.

Мимо проплывают богатые виллы с садами, полными цветов. С озера видны мчащиеся машины, отдельные человеческие фигуры пешеходов наблюдают за катером. Быть может, и с завистью.

Первая остановка – Стреза. Это уже не Арона. Шикарный курорт. Два громадных альберго, как родные братья похожие один на другого, возвышаются над площадью. Перед ними полно автомобилей.

Катер наполняется пассажирами, и опять второго класса. Мы вдвоем, как два чучела.

Среди новых пассажиров кряжистые швейцарки, француженки и наши соотечественницы. Иностранцы одеты скромно и просто. Наши «шикарят» во всю мощь своего кармана.

Катер стоит долго, и можно наблюдать, как погружается большой катер «дальнего» следования в Швейцарию, для нас недоступную.

Странно, Франция давно открыла свои границы с Швейцарией, Англией, Бельгией и, кажется, с Германией. Италия же сидит закупорившись и с каждым годом увеличивает стоимость заграничного паспорта.

Катер, идущий в Швейцарию, окружен карабинерами.

От Стрезы вид вдаль перед ней особенно чарует. Таких нежных небесных красок и огромных далей уходящих в незабываемую гамму лазурных оттенков редко где можно увидеть, и кажется, что эта даль неземная, и что, если есть на земле Рай, то эта даль именно вход в него. Вот-вот, душа отделится от бренного тела и полетит, оставив его на грешной земле, легкой бескрылой – мыслью туда, где нет ни бурь, ни печали, ни слез…

Но земной катер, человеческая выдумка, предвестник атомных изобретений, вздрагивает и, набирая скорости, мчится в эту даль, по мере приближения делая ее более прозаической и земной.

 

«Isola Bella»

Посреди озера небольшой остров и «Изоля Бэлля», древняя резиденция фамилии Борромео. Сам по себе остров не интересен, на нем почти нет свободной земли и, если бы Барромео не построил на нем дворец с ботаническим садом, там нечего было бы смотреть.

Возле дворца отдыхают юные туристы, поедающие бутерброды и запивающие «оранжатой». На берегу лавчонки торгуют втридорога безделушками и разной мелочью, какую можно купить в любом городе Италии. Возле дворца две древние пушки. Гид говорит почему-то по-французски: «Силь ву пле агош», – приглашает он.

Вся группа мчится за гидом. Мчимся и мы, не взирая на возраст. Наверно, так нужно. Пролетаем маленькую молельню семьи Борромео, в которой остается один из посетителей, монах. Ему можно, нам нельзя.

Далее масса комнат, увешанных старинными картинами. Обращает на себя внимания зал с картинами из жизни фамилии Борромео.

Далее показывают какую-то кровать. Она окружена условной преградой. Но какая-то итальянка все-таки проникает за запретную полосу и трогает матрац. В нем шуршит кукурузник (высохшие листья кукурузы).

Итальянки переговариваются на тему о том, как не мягко было спать мадам Борромео, и перешептываются. Но это дамский секрет.

Есть зал, в котором показывают кресло, на котором якобы в одно из исторических для Италии заседаний сидел Муссолини. Трогают и его. Все-таки реликвия.

Наибольший интерес представляет подвальное помещение. Все комнаты его отделаны ракушками, и поэтому создается полное впечатление морского дна. Всюду ракушки, мелкие озерные камешки и гравий. Пол, потолок, стены покрыты этими ракушками. Под ракушки в полу подложено, видимо, что-то мягкое, и создается впечатление, что идешь по дну озера…

Но тут же почему-то два старинных седла, две китайских вазы и разные безделушки.

* * *

Наконец, ботанический сад. Камфорное дерево, банановая пальма, подобие лотоса в микроскопических бассейнах. Гроты, статуи, ниши, камелии, пинии, ели, кактусы, пальмы… и камыш. Все вперемешку.

Сад сильно зарос, кроме прочищенных аллей. Впечатление такое, что вот-вот из камышей появится бенгальский тигр или выползет африканский удав. Жена все время косится на камыши и старательно их обходит.

– Ни за что не осталась бы одна в таком саду, – говорит она. Уходим из дворца с желанием посетить его еще раз, но без гида, хотя не знаем, возможно ли это. Сыпем в руку гида лиры и оставляем дворец, сад и остров. Снаружи пьем кока-кола и едим мороженое и убеждаемся, что в городе оно гораздо лучше. И, конечно, дешевле.

На озере уже всюду моторные катера и лодки. Над озером спускается вечер.

«Вход в Рай» принимает все более мрачные окраски. Небо меняет цвета с кинематографической быстротой.

Но красиво и фантастично Вербано при последних лучах солнца. Угасают краски, переливаются в бледные, потом сереют и на миг и озеро, и небо, и горы застывают в одном тоне с далью.

И панорама «Входа в Рай» исчезает. Царь тьмы выходит из горных ущелий, покрывает черным мраком озеро от человеческих глаз.

На берегу вспыхивают искусственные огни и снова Вербано как будто пробуждается на некоторое время, звенит оркестрами и гремит шумом моторов. Но это уже не то.

«Русская мысль», Париж, 3 ноября 1955, № 816, с. 3.

 

Монтенегро

Когда-то эта маленькая страна называлась Черногория – от окружавших ее Черных гор, в течение своего долгого существования вела изнурительную войну за независимость с поработившими весь Балканский полуостров турками. Она была единственной, не покорившейся и продолжавшей неравную борьбу с сильным и беспощадным врагом. Но устояла и дожила до 1878 года, после которого стала самостоятельной страной. Освобождение пришло одновременно для всех балканских государств силою победоносного оружия России. Балканская война отодвинула турецкие границы почти до самого Константинополя. Но только 30 лет просуществовало это маленькое государство самостоятельно. В 1918 г., без участия выбывшей из строя России, Балканы были перекроены по усмотрению «победителей», и Черногория перестала существовать, вошла в новообразованное государство Югославию. Единственным оправданием для «закройщиков» в данном случае может служить то, что немало и других ошибок совершено ими при перекройке Европы.

Появились Бенеши, Пилсудские, а за ними, как следствие, Тито, Димитров, Гомулка и прочие. И в самой Черногории, у самой границы Албании, вырос город Титоград.

Но, как пишет журналист, побывавший в Цетинье, туристы игнорируют Титоград, а стараются познакомиться с древним черногорским городом Цетинье. В палаццо, в одном из залов висит портрет одного из трех королей династии пастухов – Петра Второго. Вид у него человека сильного и отважного. За поясом пистолет и короткая турецкая сабля с серебряной рукояткой. Но взор его – мечтательный взор поэта. Сборник его песен – поэма, переведенная на многие языки. Петр Второй был также человеком знаний и интересовался новыми открытиями. Создал в своем королевстве первую черногорскую типографию. Буквы отливались из турецких пуль.

В зале для аудитории стоит трон Петра Второго огромных размеров. Петр Второй был ростом в два метра восемь сантиметров. Но умер этот гигант молодым от туберкулеза в 1851 году, 39 лет от роду.

При Петре Втором учреждены сенат, школы, введены и другие преобразования.

Обстановка дворца отличается скромностью. В просторном салоне – портреты последнего короля Николая, портрет королевы Милены, женщины выдающейся красоты. В нее был влюблен инженер-австриец, строивший оставшуюся и до сих пор единственной дорогу от Каттаро до Цетинье. Дорога имеет в некоторых местах уклонение от прямого направления в форме буквы «М», в честь имени королевы. Но эта вольность не прошла незамеченной для австрийской администрации, и инженер должен был возместить убытки за ненужные повороты.

В королевской столовой портреты Елены, дочери короля Николая (мозаика), работы итальянского художника. Свадьба Елены Петрович и Виктора Эммануила, короля итальянского, была одним из знаменательных событий королевства. Три дня король спрашивал со своего балкона у народа его мнение по поводу этого брака. Часть населения была против, считая, что это брак не по любви. Но брак все-таки состоялся при сильной и решительной поддержке императора Александра III, разлучившего ученицу Смольного Института девицу Елену Петрович с ее негласным женихом бароном Маннергеймом, будущим президентом Финской республики. Маннергейм был отправлен в глубину Азии для топографических изысканий на шесть лет. Елена вышла замуж и стала королевой Италии.

В Черногории до сих пор пастухи поют песню о браке их принцессы с итальянским королем, поют на монотонный мотив, в горах, среди камней, под звуки лютни из кожи козла со струнами из конского волоса.

«Русская мысль», Париж, 19 октября 1967, № 2657, с. 4.

 

Зрачки-предатели

Смотрю на смятую обложку Полужурнала «Златоцвет», На «акварельную» дорожку, На неба «бел-латунный» свет. На шпиль высокий в отраженья. Напоминающий мне вид: «Невы державного теченья, Береговой ее гранит». И на «дворцовую» решетку, Давным-давно которой нет. А перевернутую лодку Здесь греет солнце много лет. На запустение у сквера, Подъезд «Царицына Крыльца», Где пусто так и грустно – серо, На окна «Зимнего Дворца». На виды, в мыслях, «Малой Невки» На голубой изгиб Невы, Развалины скульптурной лепки, На воздух нежной синевы… Воспоминания – привычный Фотографический мой взор, — Хотя все милое в кавычках, В зрачках живут и до сих пор.

«Русская мысль», Париж, 6 мая 1967, № 2617, с. 6.

 

Партизану и поэту Н.Н. Туроверову

Тебе, певец казацкой славы, Слова простые говорю: Палаш, винтовка, пика, лава, Сломали молодость твою. В Донецком Каменском Соборе Христос тебя благословил Искать судьбу в кровавом море, Средь скифско-половских могил. Новочеркасским медным звоном Сполох на бой тебя послал. Ты вышел в степь и перед Доном Казачью честь свою держал. Явился ты с Донецких ланов Готовым к бою казаком. У чернецовских партизанов Был смелым, преданным бойцом. С разъездом крался в темных балках, Молитвой матери храним. И плакал где-то чибис жалко Над бурным будущим твоим. Твой карабин, добытый с бою, По степи смерти рассыпал. И над твоею головою Такой же смертный рок витал. И раны тяжкие, с рубцами, Ты беззаветно заслужил И вместе с мертвыми полками К подножью Дона положил. А нужно – рюмками без мерок Ты тост за Дон свой подымал. И в виде Муз своих, жалмерок Любовью краткой «жалковал». Любил, живя уж заграницей. Французских лоз вина хлебнуть, И иностранной ты девице, Зажатой в угол, подмигнуть. Твой стих, как горсть донских жемчужин, Рассыпанных твоей рукой, Он легок и с душою дружен, Всегда донскому сердцу свой. Своих ль донцов ты прославляешь Иль эмигрантов-парижан В шутливой форме вспоминаешь, Ты всюду смелый партизан.

«Родимый край», Париж, ноябрь-декабрь 1965, № 61, с. 13-14.

 

Три российских генерала

Одна из иностранных газет посвящает статью памяти национального героя Финляндии и бывшего русского генерала Маннергейма. Автор статьи пишет:

«Полководцу посвящена самая красивая улица в Гельсингфорсе (Гельсинки), там же поставлена его конная статуя. Его могила на кладбище служит местом паломничества даже и для представителей крайне-левых течений».

Совсем рядом, в зеленом и спокойном лесу, где белки прыгают между могилами, похоронен президент Пасакиви, патриот, взявший на себя ответственность вести переговоры с Советами, со смелостью и с дипломатическим талантом, в защиту внутренней свободы и автономии страны.

Но немного посетителей задерживается перед его могилой. Признательность большому государственному деятелю затмевается славой Маннергейма, героя 4-х войн, отца Родины, «Георга Вашингтона Финляндии».

Маршал спит среди павших во 2-ую Мировую войну под массивным мраморным саркофагом: имя, две даты 1867–1951 украшены его гербом и девизом его рода: «Candida pro causa – ense candido».

Для Маннергейма эти слова не звучат фальшью.

Маннергейм – это тот, кто в 1918 году создавши из ничего первую национальную армию, вынудил капитулировать сов. войска и раздавил финскую красную гвардию. Это он в период ужасов голода и беспорядка создал в стране возможность залечить свои раны после гражданской войны, и, убедившись в удовлетворительном ее состоянии, через 6 месяцев, вопреки своим личным монархическим убеждениям, подписал акт об учреждении Республики и оставил власть.

Четыре месяца «зимней войны» 1940 года и необычное сопротивление финской армии сталинской агрессии сделали имя Маннергейма известным всему миру. Советская власть, которая была его врагом три раза, относилась к нему с уважением… Начатые переговоры о мире вынудили его покинуть страну и переехать в Швецию.

Барон Маннергейм, национальный герой Финляндии, 30 лет верно служил России, и в то время, как его компатриоты избегали русской военной службы, был зачислен в русскую Императорскую армию, где достиг чина полковника гвардии и был флигель-адъютантом русского Императора. Случай единственный среди аристократии его страны.

Участник войны с Японией, потом с Германией. Октябрьский переворот застает его в Румынии командующим 6-ой Русской армией. И только тогда, когда пал старый строй, которому он присягал, он почувствовал, «что нет ему больше места в русской армии» и вернулся на свою родину.

Его дом – музей-документ всей его причудливой карьеры, где Маннергейм всегда оставался самим собой, открывает его внутреннее содержание.

Шведский барон, русский генерал и финский патриот, он проявил себя российским генералом, понявшим с самого начала большевистского хаоса, что большевики губят ту страну, которой он, вернее даже верных многих русских, служил до последнего дня своей жизни в России. Не желая служить у узурпаторской власти, он оставил Россию, с которой в течении 30 лет делил и радости и горе.

Нередко, однако, приходилось слышать упреки по адресу Маннергейма в том, что он не выступил с молодой финской армией, только что им сформированной, против большевиков…

Вспоминая судьбы Маннергейма, невольно вспоминаешь и судьбу двух других генералов Российской армии, тоже гвардейских и тоже верно служивших России до окончательного падения старого порядка. Когда увидели, что старая Россия расползается по швам, как старый мужицкий тулуп, они заняли ответственные посты на Юге России в отделившихся ее частях. Я говорю про генералов Скоропадского и Краснова. Их положение было очень похожим на положение Маннергейма. И ему и им пришлось лавировать среди подводных камней «националистически» настроенных всевозможных политических авантюристов для того, чтобы создавать свои армии. Но положение у всех трех было таково, что нужно было давать подачки и самостийникам и даже притворяться таковыми самому.

Сколько людей спасли эти генералы от расправы большевиков, скольким удалось совершенно спокойно уехать заграницу (а не в Доб. армии), не приняв участия в общей борьбе с большевиками.

Эти «самостийные» течения не позволили Маннергейму двинуть финскую национальную армию на взятие Петрограда. А то, что он оставался преданным старой России, доказывается его отказом присоединиться к Гитлеру для похода на Ленинград в последнюю Мировую войну.

Скоропадскому не позволили формировать свою армию недальновидные немцы. Но все-таки, он, под носом у немцем, сумел передать Атаману Краснову тысячи винтовок, сотни орудий, миллионы патронов, часть которых Краснов, «смывая в водах Дона», передал Добровольческой армии генерала Деникина. Генерал Краснов тоже был связан по рукам и ногам, создавая предварительно достаточно сильную Донскую армию, державшую два года огромный донской фронт.

Если бы вся Россия поделилась на такие самостоятельные куски, то они легко могли бы быть воссоединены для создания «Новой России».

Но лозунг «Единая, Неделимая», с неясной для крестьян программой, висел в воздухе, пугая местных националистов, самостийников, не идущих на союз с добровольцами. Это мешало общему делу. Рано было делить шкуру еще неубитого зверя, нужно было раньше ее добыть всеми возможными средствами, а потом уже решать, делима ли она или неделима.

Генералы Маннергейм, Скоропадский, Краснов были плоть от плоти, кровь от крови Российской Императорской армии и желали лишь одного: объединения всея России любыми средствами и способами, помня, что Россия не раз была под угрозой разделов и переделов и что для примера не стыдно было Вел. Князю Московскому Ивану Калите пойти на поклон в Орду, чтобы обмануть бдительность Хана. Не стыдно было генералу Краснову заигрывать с немцами, дабы получит столь необходимое для борьбы с большевиками вооружение. Не стыдно было Скоропадскому и называться гетманом, если этот титул мог ему помочь в воссоздании Родины. Трудно допустить, чтобы эти генералы были самостийниками.

Политика и дипломатия требуют не только умения держать язык за зубами, но и обманывать. И возможно, если бы немцы не были разбиты в 1918 году и остались бы на Украйне, то совсем иная была бы судьба России и наша. Если немцы вывозили продукты из России, то они были враги, а вот союзники с другого конца делали то же самое, уже ничего не платя или получая за бесценок. Но немцы, повторяю, были враги, а союзники – «союзниками».

Мнение многих русских людей (да и не только русских): «Если бы все были такими генералами, как Маннергейм, Скоропадский, Краснов – большевиков не было бы».

«Родимый край», Париж, январь-февраль 1966, № 62, С. 10–12.

 

Ангеле хранителю

Ангеле Божий, хранителю мой святый, на соблюдение мне от Бога с небеси данный. Прилежно молю Тя: Ти мя днесь просвети и от всякого зла сохрани. Ко благому деянию настави и на путь спасения направи. Аминь.

Кто из нас, людей прошлого столетия, не знает и не помнит этой молитвы с раннего детства?

Беленькая кроватка, длинная ночная рубашечка, сложенные благоговейно маленькие ладоньки, вопросительный взгляд на мать или на старую няню и, вытянутые губки, шепчущие невнятно и неразборчиво слова этой молитвы.

Двадцатый век, полный бурь, невзгод и крушений. Потеря всего. И, того, что любили, и того, во что верили. Бог где-то далеко, если не забыт совсем. Но Ангел-Хранитель в лице умершей матери жив в наших зачерствевших сердцах, и взгляд на прожитую свою жизнь напоминает почти каждому о случаях, бывших действительностью и казавшихся невероятными. Нужно лишь покопаться хорошенько в себе без всяких «научных» теорий о «необходимой случайности».

* * *

1918 год. Январь. Я возвращаюсь с Румынского фронта. В солдатской шинели без погон. Армии нет. Великой Императорской армии. Основы Великой России. Ее гордости.

В Одессе у меня семья. Мать, сестра, брат. Живу несколько дней. В городе суматоха. С моря бьют орудия с революционных кораблей. На Куликовом поле, возле вокзала, непрерывная и беспорядочная стрельба. Наш Ланжерон неожиданно оказался отрезанным от происходивших в городе событий. Дома вздрагивают от орудийных выстрелов с моря.

Начавшаяся неожиданно суматоха так же неожиданно прекращается. Кто-то победил. Кто-то побежден.

Утром – пробуждение под повелительный звонок на парадном. Пошла открывать, вставшая раньше всех, сестра. По хриплым и грубым голосам, доносившимся из передней в мою комнату, догадываюсь и одеваюсь поспешно.

Стуж в дверь. Одетый лишь снизу, оставаясь в нижней рубашке, открываю дверь. Разговор короткий с восемью молодыми, вооруженными «до зубов» парнями. Сестра, бледная, едва успевает мне шепнуть: «Мама просит не сопротивляться. Ей дурно».

– Кто вы?

– Офицер.

– Идемте с нами.

– Куда?

– На «Алмаз».

Надеваю солдатскую шинель и выхожу на южный морозный воздух. Еще рано. Иней покрыл все. Одесса – чистенькая, как девушка в кисейном платье.

Кругом тишина. Иду под дулами револьверов, пистолетов и всяких огнестрельных орудий до самого порта. Всю дорогу гвоздит мысль: выбрать момент и вырвать из рук более знакомый по системе пистолет и или бежать, отстреливаясь, или застрелиться.

«Митинговать» под килем «Алмаза» не представлялось особенно радужным. Но случая бежать тоже лет. И вот мы уже у Платоновского мола. На другом его конце пришвартован красавец крейсер «Алмаз».

Красный революционный кровавый флаг бескровной и великой революции трепещет под восточным морским ветерком. Остается одна надежда; схватить одного из провожатых, вместе с ним свалиться в море и утонуть.

Неожиданно матрос, видимо, боцман, т. к. на цепочке свисток, крикнул:

– Стой, кто идет?

– Свои.

– Кого ведете?

– Офицера.

– Есть мандат?

– Не-е-ет…

– Нет? Тогда можете идти. А вы, товарищ, останьтесь здесь. Конвоиры, смущенные и видимо разочарованные в том, что им не придется видеть приятное зрелище, когда молодой, полный жизни человек, единственно виновный лишь в том, и то не перед ними, что служил в Царской армии, полетит на дно моря с привязанными к ногам ржавыми колосниками.

Молодые, революционно настроенные люди удалились. Возможно, в поисках другой жертвы…

Боцман записывает мой адрес и освобождает меня… Возвращаюсь домой. Сестра в смятении. С мамой плохо. Иду в ее комнату с радостной вестью. Мать лежит, распростершись на полу перед иконой Божьей Матери.

– Мама! Это я! – пытаюсь поднять ее.

Усаживаю на кровать. Целую руки.

– Уходи! Ухо-д-ии… – шепчет она.

– Мама! Это я. Вернулся.

– Уходи… Я не хочу… не хочу, чтобы тебя растерзали на моих глазах… Уходи…

Я выхожу из ее комнаты. Целую сестру. Брат провожает меня до окраины. Иду снова в Румынию…

Больше ни мать, ни сестру, ни брата, я уже не видал никогда…

* * *

1918 год. Декабрь. Киев сотрясается от орудийных выстрелов. Наступают петлюровцы. От этих нам, офицерам старой армии, тоже нет спасения.

Киев взят. Начались аресты офицеров, этих «козлов отпущения» всяких политических авантюр в России.

В день 24 декабря по ст. ст. в квартире на Львовской улице являются трое. Хозяйка открывает им дверь, предварительно шепнув мне, чтобы я шел в ее комнату. Но по разговору слышу, что прятаться бесполезно, и потому выхожу навстречу. Пришли за мной.

Молодой человек в неопределенной форме, – смесь императорской гусарской с запорожской, – потребовал прямо:

– Одьягайсь и идэм. Бо приказано расстреляты!

За час до этого я купил в соседней лавочке полбутылки водки, селедку и фунт колбасы. Все это стояло на подоконнике в ожидании восхода первой звезды, после которого я собирался встретить по старинному обычаю православный наш сочельник. Почему-то в этот момент мне было жаль не жизни, а этого сочельника, когда я, хотя и в одиночестве, вспомнил бы родных, свое детство… И я сказал:

– Слухайте, добродим! Вас усих трое. Я одын. Просю вас щиро до коляции зо мною.

И показал им на приготовленным яства.

– А потом, посля коляции, вы можэтэ менэ убыты.

Вожак их подумал с минуту, потом сказал:

– А ну, дайтэ оцэ усэ мини.

Я отдал, в душе содрогаясь от такого цинизма. Тот взял все и грубо крикнул двум остальным:

– А ну, гэть видсиля!

Те поспешно выскочили. Тогда тот сказал:

– Через дви годины шоб вамы тут и не смэрдыло! Бачу що вы в Бога вирете. Прощевайте! – и вышел из комнаты.

«Ангеле Божий! Хранителю мой святый!..»

* * *

Узнав, что в Одессе высадились французы, пробираюсь туда. Едва не погиб при переезде из петлюровской зоны во французскую, границей коей служил переезд у разъезда Застава.

Под самый Новый Год въезжаю в Одессу. Своих там не нахожу. Они, напуганные постоянными переменами «власти» в этом городе, уехали на Дальний Восток. Вскоре и я, не получив разрешения на отъезд на Дальний Восток у французских властей, в виду моего призывного возраста (Господи! когда же наконец перестанут нас, офицеров Царской армии, призывать все, кому не лень!), уезжаю со случайным и, кажется, единственным пароходом.

Екатеринодар, Горловка, Штеровка, Юзовка, Дебальцево, Харьков… Орел! Медленное, но настойчивое поднятие стрелки манометра успехов Белой армии. Потом быстрое, как у больного, падение вниз. Харьков… Ростов, Егорлык… и снова Новороссийск, Феодосия, Севастополь.

Кажется, все. Конец.

В бою под Преображенской теряю из грудного кармана рубахи, второпях не застегнутого, свою маленькую иконку, любимую и почитаемую моей матерью Казанскую Божью Матерь, которой она меня благословила в 1914 году, провожая на войну.

Плохое предзнаменование! Через несколько дней – Крым, Бела-Кун, начальник 47-й пехотной советской дивизии, объявляет регистрацию всех военных.

И многие тысячи идут. Я стою недалеко и наблюдаю. Колебание: идти или не идти? Осторожность подсказывает не идти. Чувство военной солидарности – идти со всеми.

В самый решительный момент моих сомнений кто-то тянет меня за рукав. Оборачиваюсь.

– Подожди! Успеешь! – слышу шопот.

– Да кто ты? И что тебе от меня нужно?

– Не кирпичись! Успеешь, говорю! – и крепко держит меня за руку.

Так мы простояли до конца регистрации. Всех отпустили по домам.

– Ну, что? – спрашиваю, – отпустили, ведь теперь мне беда!..

– Ничего! Погоди дня три, – отвечает незнакомец.

Через три дня страшная весть пронеслась по городу: всех зарегистрированных расстреляли. Где? В Воронцовских садах за Симферополем. Пробираюсь туда. Возле деревянных сушилок для фруктов – неровные громадные возвышения разрытой земли. Везде валяются носовые платки, носки, портянки. Бродят одинокие женщины, поднимая и рассматривая грязные, заношенные в походах вещи, ища свои реликвии. Одна находит коричневый на пятке и носке носок. Прижимает его к губам, плачет горько, безнадежно.

«Это Колин носок, сына моего, моя штопка…»

В другом месте старая женщина тащит из могилы рваный ботинок, силясь снять его с похолодевшей ноги расстрелянного. Ей это не удается. Земля шевелится, обнажая всю ногу в военных штанах.

Голодный собаки рыскают, зло ворча на людей, занятые своей добычей… Довольно! Этого не описать даже через тридцать пять лет…

В деревянных сушилках все стены исписаны:

«Мамочка! Прощай! Коля».

«Прощайте! Ваш Вася».

«Нас обманули, предали… Простите и прошайте!..»

Это бывшие на очереди и слышавшие зверскую расправу, второпях, в темноте ночи, писали на этих импровизированных скрижалях свои имена, взывая к человечеству и к истории человечества. Кто не успел написать, срывал ботинки и носки с ног, бросал на землю носовые платки, чтобы дать знать родным и всему безразличному миру о случившейся расправе.

«Ангеле Божий….»

* * *

Через 25 лет. Высокие пики Альпийских гор. Лиенцевская долина. Маленький, чистенький, разрушенный у вокзала город Лиенц. Воинские части ген. Доманова и беженцы заполнили всю долину реки Дравы.

Немецкие солдаты давно в плену, в концлагерях за проволокой. Мы почему-то на свободе. С оружием. Каждый сознает, что и он тоже побежден вместе с немцами и что его ожидает та же участь, т. е. – плен. Это естественное и логическое заключение для побежденных.

Но победители медлят… Невольно у каждого рождается надежда: кто-то о нас думает, хлопочет. Есть же на свете справедливость! Живем так ровно месяц – совершенно свободные. С оружием.

26 мая 1945 года – приказ английских оккупационных властей сдать оружие. Сдаем. Неприятно расставаться с боевым оружием. (Мы смолоду привыкли не расставаться с ним и хранили его, рискуя, и в годы своего безвременья).

Но не видим в этом ничего необыкновенного. Мы пленные и должны подчиняться победителям. Таков международный закон. Все взволнованы, но спокойны. Говорят, что переменилось правительство в Англии. Что это? Хуже или лучше? Сказать трудно.

28 мая – спешный приказ: всем офицерам отправиться на английских машинах в Шпиталь на совещание.

Одни находили, что это плен. Другие, что освобождение, третьи еще пуще – что там на совещании произойдут назначения в колониальные английские войска. Но все подчинились, ибо должен же был быть какой-то нам приговор.

Я вместе с группой офицеров. Жду машину. Ее нет и нет. До самого позднего вечера. Злюсь и ухожу к себе, за полтора километра, взять вещевой мешок, так как скоро ночь и без вещей в Шпитале будет плохо. Возвращаюсь на место со своим адъютантом – никого уже нет. Идем спать к себе. Наутро страшная весть: всех офицеров предали и выдали Советам…

* * *

В четвертый раз меня кто-то спасает… Кто-то отводит руку, поднятую надо мной. А сколько мелких, ничтожных случаев, которые могли окончиться трагически, проходили благополучно. Теперь, на седьмом десятке, когда жизнь прожита, даже если и случится что-нибудь еще и будет неизбежна гибель, уже пенять будет не на кого. Почти семьдесят лет хранил меня Кто-то… И если теперь явится смерть, насильственная или естественная, – это будет естественный и неизбежный конец.

Тяжела была жизнь, иногда очень плоха, иногда хороша. Но кто меня хранил всю жизнь? Кто оберегал?

Ангеле Божий – Хранителю мой святый?..

«Русская мысль», Париж, 31 декабря 1952, № 515, с. 6.

 

Туринские степные легенды

Послесловие

После Второй мировой войны в Турине проживал некий Бруно Лонгобарди, работник знаменитой автомобильной фабрики ФИАТ. В Италии и по сию пору – тысячи людей с такой комбинацией имени и фамилии. Особенностью туринского Бруно Лонгобарди было то, что он одновременно являлся русским писателем, а в переписке с соотечественниками называл себя уже не Бруно, а Борисом Николаевичем.

Похоже, что Лонгобарди несколько тяготился своей архиитальянской фамилией, и свои публикации в эмигрантской прессе подписывал псевдонимом Русский. При этом он отдавал себе отчет, что в качестве беженца, утратившего Родину и, по всей видимости, скрывавшегося от принудительной репатриации под новым именем и, быть может, под вымышленной биографией, он как-то терял свою русскость: поэтому перед псевдонимом писатель ставил инициалы Н.Е. и становился таким образом Нерусским. Ряд своих текстов он именно так, впрямую, и подписал – Нерусский.

Кем же в действительности был замечательный литератор, первую книгу которого держит в руках читатель?

Придется его сразу разочаровать: настоящее имя автора этой книги, несмотря на все наши поиски – включая полицейские архивы в Турине и архивы фабрики ФИАТ – установить пока не удалось. Очень вероятно, что он был зарегистрирован в Италии под какой-то другой фамилией и Лонгобарди – это один из псевдонимов. Известно, что послевоенные беженцы, которых тогда называли «новыми эмигрантами», а теперь «второй волной», скрывали свои настоящие имена и происхождение, в отличие по представителей «волны первой», гордившихся своим дореволюционным прошлым. После 1945 года «новые эмигранты» из русских превращались в нерусских (см. об этом рассказ «В поисках русского») – в украинцев, литовцев, чехов, евреев, поляков, обрусевших немцев и итальянцев.

Тогда и Бруно (Борис) Лонгобарди – обрусевший итальянец? Их было немало, и не только великие мастера, строители московского Кремля и петербургских палаццо, но и бедные крестьяне, бежавшие от батраческой доли в щедрое русское Причерноморье и прочие места расширявшейся Империи. Фамилия Лонгобарди в Италии весьма распространена: первоначально она относилась к потомкам лангобардов, германского народа, заселившего добрую часть Апеннин после падения Рима. Встречается, много реже, вариант Лонгобардо, которым иногда пользовался также и автор книги.

Но как совместить обрусевшего итальянца с явными казачьими корнями автора степных легенд? Невозможно представить себе Лонгобарди, пусть не Бруно, а Бориса, обитателем какого-нибудь кубанского куреня.

А ведь «Лонгобарди» – это очевидно даже беглому взгляду – слишком хорошо знал казачий обиход, историю, диалекты. Да, кое-что он передает с других (казачьих!) уст – к примеру, об исходе казаков из СССР в 1944 г., в рассказе «Переправа через Днестр», в конце которого добросовестно ставит «По рассказу участников записал Н.Е. Русский». Но юношеские воспоминания «Гунибы», полные таких личных колоритных деталей – об обучении в Казачьей сотне Николаевского кавалерийского училища – пересказать с чужих слов, думается, невозможно, да и каков в этом смысл?

Значит, все-таки – автор из казаков? А фамилия Лонгобарди «пришла» позже? После отсидки в лагерях? Бегства с Родины?

Попробуем-таки восстановить жизненную траекторию писателя, пользуясь исключительно его текстом, за отсутствием иных документов.

Он родился около 1890 года, скорей всего, в донских или кубанских степях, вырос в казачьей среде, поступил в петербургское Николаевское кавалерийское училище около 1905 года (есть описание похорон Вел. кн. Алексея Александровича, происходивших в 1908 году), ушел кавалеристом-офицером на Первую мировую войну.

«Великую бескровную» революцию, как он иронично называет Февральскую, встретил на Румынском фронте, а после его развала и развала всей русской армии, пробрался в январе 1918 г. в Одессу, где в тот момент жили его мать, сестра и брат.

Родных он видит в последний раз, так как бежит из-под ареста большевиками. Летом 1918 году автор – на Украине, у гетмана Скоропадского (о котором пишет уважительно), после его падения – на Дону, у атамана Краснова (о нем – еще более уважительно).

Перипетиям братоубийственной Гражданской войны посвящены многие очерки и рассказы: герой одного из них, «Бегство», носит имя – Борис… Будем считать, по крайней мере это имя автора настоящим.

Один из лейтмотивов той эпохи – молодая, оставленная навсегда жена. В нескольких текстах – драматическое, никому не нужное, спустя годы, возвращение (это, может быть, домысливалось, и очень часто).

После крымской катастрофы 1920 года Борис не эмигрирует – следуют поимка, суд, лагерь, вероятно, в Печоре, освобождение, с запретом на большие и приграничные города. Через Среднюю Азию он возвращается в русские степи.

В 1930-е годы – работа в провинции, скорей всего, в системе школьного образования, о которой затем пишет много и со знанием дела.

Борис тогда мог обосноваться в одном из селений на севере Ростовской области, по соседству с разоренными станицами, где тогда начались разработки каменного угля (шахтерами стали разказаченные казаки).

Немцы в этот поселок вошли в 1942 г., на пути к Сталинграду (до которого – 400 км).

В то же время в Новочеркасске, по призыву (из Берлина) П.Н. Краснова, создаются казачьи части, союзники Вермахта – к ним, вероятно, примыкает 50-летний Борис, бывший царский офицер.

После сталинградского разгрома казаки уходят – через Белоруссию и Польшу – в Германию. В 1943 г. и автор уже в Берлине, но попал туда каким-то своим путем.

С осени 1944 г. Борис, вероятно, в Северной Италии, с Казачьим Станом. В мае-июне – в Австрии, в Лненце, откуда казаков-красновцев англичане выдают советской стороне. Борис чудом избегает этой трагической участи, возвращается на Апеннины.

Будущий писатель становится дипийцем, «перемещенным лицом», именно в тот момент, думается, принимая фамилию Лонгобарди. Мыкается по итальянским лагерям гуманитарных международных организаций – ПРО и УНРА. После попыток уехать за океан – неудачных из-за возраста и болезней – оседает в Турине: есть детальные этого города описания, без упоминания названия («вот солдат Пьетро Микка в 1720 г. …»: Пьетро Микка – туринский герой, малоизвестный в остальной Италии).

Именно в Турине, остающимся для читателя анонимным итальянским местом, разворачиваются многие печальные рассказы Н.Е. Русского, полные ностальгии по привольным, чернозёмным и полноводным степям.

Писатель, несмотря на свой дореволюционный жизненный опыт – характерный представитель «второй волны» эмиграции, с преобладающей подсоветской биографией. В его стиле и сюжетах порой можно усмотреть влияние Шолохова и Зощенко; он упоминает музыканта Дунаевского и прочие советские культурные реалии.

Но по своим убеждениям он все-таки ближе к волне «первой»: его православная вера не обретена в беженстве, она – с рождения, также как и его монархизм.

Здесь собственно текст заканчивается, за границами которого – самые скудные сведения. Достоверно известно, что литератор работал на ФИАТе. Известно, что состарившись и прекратив работать, он уехал во Францию, где бедствовал. В Париже «Лонгобарди» записался в Союз русских писателей и журналистов, который в 1958 г. даже организовал Комитет для его помощи. Однако неизвестно, помог ли сей Комитет…

Некрологов или объявлений о его смерти не обнаружено, и мы сейчас, увы, не можем сообщить дату и место кончины автора этой книги.

На данный момент мы сделали, что смогли – собрали под одной обложкой его тексты, разбросанные по разным периодическим журналам. В России они никогда не публиковались.

М.Г. Талалай, Милан, апрель 2018 г.