Эмпайр Фоллз

Руссо Ричард

Часть

Третья

 

 

Глава 15

Майлз собирался закрыть ресторан к одиннадцати. Игра начиналась в половине второго, и он хотел забрать Синди Уайтинг сразу после полудня – в надежде уберечься от лишних неловкостей и неудобств. Человек более лицемерный убеждал бы себя в том, что он старается ради эмоционального комфорта Синди Уайтинг, но Майлз не обманывался на свой счет. Он рассчитывал добраться до “Имперского поля”, прежде чем там соберется толпа, и им удастся занять места в нижних рядах на “домашней” трибуне. Подъем к верхним рядам с Синди на ходунках продлится вечность и попутно предоставит всем и каждому в Эмпайр Фоллз возможность обсудить появление Майлза Роби в компании с искалеченной бедняжкой Уайтинг, которая некогда пыталась покончить с собой из-за этого парня. А также прикинуть, не вознамерился ли Роби жениться на ее деньгах, как только его развод будет официально оформлен. И в понедельник утром в ресторане до его ушей долетит немало шуточек на эту тему.

Ночь он провел почти без сна, воображая, как они судорожно поднимаются и спускаются по трибуне, а если и отвлекался от этого видения, то лишь затем, чтобы поразмыслить о словах Шарлин, сказанных в “Фонарщике” после отъезда его брата, – мол, она бы занялась с ним любовью, но боится его разочаровать. Он должен был – осенило Майлза в три утра – предложить ей рискнуть. Но, в конце концов, эту тему затронула она. И она не прогнозировала, дескать, а вдруг он разочаруется, но говорила наверняка, невзирая на его уверенность в обратном. Выходит, она не оставила ему выбора и даже не объяснила по-дружески, чем вызваны ее опасения.

Верным ли было ее решение? В поисках ответа на этот вопрос – и передышки от долгого восхождения по ступенькам в паре с Синди Уайтинг – он попробовал представить, как Шарлин в своем побитом “хендае” едет за ним в “Гриль”, проскальзывает через черный ход и поднимается по узкой лестнице. Эту часть с предвкушением интимных наслаждений он вообразил легко. Как и поцелуй в темноте и тепло, исходящее от тела Шарлин, когда он обнимет ее. Они работали бок о бок многие годы, и он знал, как она пахнет и даже каково ее тело на ощупь, и ему хватило ума не загромождать свою фантазию диалогами. Пусть Шарлин и любит поговорить, но легче вообразить тишину, чем то, как она произносит слова, которые он жаждет от нее услышать. Однако далее в фантазии произошел фатальный сбой. Когда дело дошло до раздевания, он обнаружил, что перед ним стоит вовсе не Шарлин. Перед ним была Синди Уайтинг, и не нынешняя постаревшая Синди, но молодая женщина, пылко тянувшаяся к нему, несмотря на его уже солидный возраст. “Милый Майлз, – шептала она, словно давая понять, что ни возраст, ни лишний жирок его не портят. – Милый, милый Майлз”.

Так что он снова еще один томительный час взбирался и спускался по трибуне; осечка в работе воображения угнетала его сильнее, чем бесконечный подъем. По крайней мере, на трибуне они оба одеты. К четырем он все-таки заснул, будильник прозвонил в пять пятнадцать. Осоловелый, не выспавшийся, он долго стоял под душем, тщетно пытаясь смыть с себя минувшую ночь, и еще до открытия ресторана он уже всюду опаздывал. Вдобавок его упования на то, что с утра в день матча в “Гриле” будет тихо, не сбылись: на завтрак собралась целая толпа, никуда не спешившая, разговорчивая, исполненная предчувствий и задора. К одиннадцати Майлзу удалось выпроводить последних посетителей, но ему не хотелось оставлять Дэвиду, Шарлин и всей вечерней смене неприбранный ресторан, когда “Имперский гриль” вновь откроется в шесть, работы у них будет невпроворот. Уборку он закончил в начале первого, к двенадцати тридцати смыл с себя запах колбасного жира, в час заехал за Синди, в час пятнадцать нашел место для парковки в переулке у “Имперского поля”, и только в час двадцать пять они начали подниматься по холодным металлическим ступеням гостевой трибуны. Ходунки Синди оставила дома, решив, что ей достаточно надежного костыля с одного бока, а с другого – надежного Майлза Роби. И к тому времени, когда Майлз, свирепо глянув на женщину в верхнем ряду, вынудил ее подвинуться, чтобы они с Синди сели у прохода, команда Эмпайр Фоллз уже проигрывала 7:0; первые 6 очков Фэрхейвен заработал на розыгрыше. Майлз в поту и изнеможении опустился на скамью.

– Ой, Майлз, смотри! – воскликнула Синди.

С верхнего ряда им была видна река по всей своей протяженности. В первую неделю октября воздух был свежим, бодрящим, листва достигла максимума живописности, а в реке Нокс, сверкая, отражалось голубое небо. Эмпайр Фоллз выглядел улучшенной версией самого себя, и это чудо свершилось за одну ночь. Синди взяла Майлза под руку, прижимаясь теплой грудью к его локтю, и после стольких месяцев воздержания Майлз ощутил некое возбуждение, которое он старательно игнорировал.

– Знаешь, чего мне сейчас не хватает? – спросила Синди, и Майлз приуныл. Попкорна? Шоколадного батончика? Господи, неужели ему не дадут посидеть спокойно? – Солидности. Я чувствую себя прямо-таки школьницей!

Майлз понимал, о чем она. Он бы тоже сейчас предпочел школьницу рядом, если это автоматически означало, что и он превратится в школьника.

– Разве что спутник твой староват, не повезло.

К сожалению, юмором Синди Уайтинг никогда нельзя было укоротить. Вцепившись обеими руками в предплечье Майлза, она сказала с той же интонацией, что и минувшей ночью в его сне:

– Милый Майлз… Ни с одной другой душой в целом свете я не захотела бы оказаться рядом. – Используя его бицепсы как опору, она подтянулась на руках и поцеловала его в щеку и длила этот слюнявый поцелуй, пока не раздался стук – костыль, провалившись в щель между рядами, с грохотом полетел вниз. – Ой, какой кошмар, – весело сказала Синди. – Видишь, до чего доводит страсть.

– Вот, – Майлз показал ей укус, оставленный Тимми получасом ранее, – до чего доводит страсть.

Две вмятинки, маленькие белые точки, были хорошо видны. Рана походила на укус змеи, чем она и показалась Майлзу в первый момент. В считаные минуты рука распухла до размеров боксерской перчатки; правда, теперь опухоль уже немного спала.

– Бедный Майлз. – Спутница легонько погладила рану. – Больно?

– Нет, – Майлз выдернул руку и энергично потер ее о вельветовые брюки, – но чешется зверски.

И вдруг сообразил, что это ему напоминает. Ядовитый плющ, о который он обжегся много лет назад на Винъярде. Как и тогда, зуд возобновлялся с новой силой, стоило прекратить чесаться.

– Перестань, дурачок, так она еще больше раздуется.

– Наплевать, – ответил Майлз, скребя кожу ногтями.

Откровенно говоря, ему было не наплевать. Он отчаянно надеялся, что к вечеру опухоль спадет и ему не придется объяснять брату, что у миссис Уайтинг его опять порвали. Невероятно, но животному снова удалось напасть на него внезапно. Майлз был настороже и расслабился только перед самым выходом. Синди попросила достать ей шарф из шкафа в прихожей. Дверца шкафа была распахнута, Майлз заглянул внутрь, увидел шарф, висевший на крючке поверх полок, но стремительный бросок кошки заметил слишком поздно.

– Я же говорила, – прокомментировала Синди, когда он перестал чесаться. – Только хуже стало.

– Но легче, – соврал Майлз, думая, что скальпель был бы сейчас в самый раз. – Если мне понадобится прививка от бешенства, счет я пришлю твоей матери.

В очередном посещении асьенды Майлз видел лишь один плюс. Поскольку миссис Уайтинг отсутствовала – уехала в Бостон, по словам ее дочери, – Дэвид не набросится на него за то, что он опять не поднял вопрос об алкогольной лицензии.

– Ни за что не догадаешься, где я на днях обнаружила таблеточку, – сказала Синди, имея в виду Тимми. – Она пропала днем раньше, и когда я пошла на кладбище, гляжу, вот она, сидит на папином памятнике. (Майлз поморщился. Она ждет, что он в это поверит?) Конечно, я не раз брала ее с собой, и она там освоилась. Но ты мне не веришь, так ведь?

Вообще-то Майлз не знал, что в этой истории считать наиболее смелой выдумкой – то, что кошка сама по себе навещает могилу Ч. Б. Уайтинга, или то, что Синди бывает там одна? Майлз достаточно хорошо изучил миссис Уайтинг и сомневался, что та наведывается, хотя бы из приличия, к месту упокоения человека, память о котором настойчиво пытается стереть, и, следовательно, ее дочери пришлось бы проделать этот путь самостоятельно. Он не мог не восхищаться упорством Синди, но не ее побуждениями. Сам он побывал на могиле матери лишь однажды, и этот визит произвел на него впечатление не слишком складной мелодрамы. Что полагается делать, стоя у могилы? Заводить беседу с каменным надгробием? Сажать цветы? На могиле матери он чувствовал себя дальше от нее, чем стоя у плиты в “Имперском гриле”, или проезжая мимо заброшенной рубашечной фабрики, или опускаясь на колени на ее любимом месте в Св. Кэт. Даже в асьенде Уайтингов, где его мать в итоге умерла, она являлась ему незваной и по этой причине казалась куда более реальной. Посещать ее могилу было все равно что пытаться вызвать ее с того света по некоей надобности, и он не удивился, когда ему не ответили. Тогда он дал себе слово: если выяснится, что жизнь после смерти действительно существует, он не станет отлеживаться в своей яме, поджидая посетителей.

– Я положила цветы и на могилу твоей мамы, – продолжила Синди. – Я всегда так делаю. Ты не знал?

– Нет, – ответил Майлз, с притворным интересом следя за происходящим на поле.

– Ужасно так говорить, но мне она была милее, чем родная мать. Когда она заболела, а тебя не было в городе…

Майлз встал:

– Схожу-ка я за твоим костылем, прежде чем кто-нибудь на него позарится.

Она подняла на него увлажнившиеся глаза:

– Никто не украдет его, Майлз. – И, заметив, что ему не по себе, добавила: – Прости. Такой прекрасный день, я не хотела портить тебе настроение.

– Ты и не испортила, – заверил Майлз. – Я скоро вернусь.

– А я буду ждать тебя не сходя с места, – сказала она с тем же ироничным смешком, к какому часто прибегала в юности.

Когда Майлз сошел вниз, рев прокатился по трибунам: Фэрхейвен добавил себе очков. Вскоре гвалт стих, и Майлз услышал, как его окликают по имени. Это был Отто Мейер мл., пристроившийся у сетчатой ограды. Отто был из тех мужчин, кто умудряется непостижимым образом, будучи взрослым, выглядеть как юнец, и Майлз, глядя на него, всегда видел девятилетку, одиноко возвышавшегося на питчерской горке со страдальческой гримасой на лице. Его отец, страховщик, без устали предлагал гражданам застраховать свою жизнь, и чувство собственной значимости требовало, чтобы его сын, названный в честь отца, был питчером, хотя тренер, мистер Ласаль, видел в нем прирожденного кэтчера. Натуральный дублирующий кэтчер (кем парень и стал позднее, в старшей школе). Но Отто Мейер старший был непреклонен, и его сына сделали-таки питчером, при этом мистер Ласаль отказывался выпускать мальчишку на поле, когда исход игры еще не был предрешен, и лишь изредка разрешал ему выйти в концовке матча на семь-восемь подач. Отто Мейер мл., однако, и в этом коротком выходе добивался феноменального результата: по меньшей мере полдюжины его мячей отбивали, что было своего рода рекордом. Хуже того, ему приходилось, сидя на скамье запасных, слушать, как отец с трибуны пристает к тренеру, пока тот наконец не сдастся и не отправит Отто младшего на горку. Папаша уже лет десять как умер от закупорки сосудов, но дух старика, кажется, до сих пор преследовал Отто. Его сын Дэвид играл в футбол, и Мейер не пропускал ни одного матча, даже когда играли на выезде, но если он подбадривал либо ругал игроков, то только вполголоса. Он также никогда не усаживался на трибуне, но перемещался вдоль поля от одной зачетной зоны к другой. Однажды Майлз спросил его, зачем он так делает, спросил из интереса, понимает ли сам Отто причину своего поведения, и Отто сказал, что в состоянии неподвижности он чересчур нервничает. Майлз истолковал это иначе. Присутствуя на каждом матче и оставаясь практически невидимым, он делает подарок своему сыну, чтобы тому легче было пережить игру.

– Привет, Мейер.

Мужчины пожали друг другу руки.

– Я только что видел Кристину вон там, на трибуне, – сообщил Мейер. – Она рассказала тебе про свою картину?

Майлз наскоро прокрутил в голове их недавние беседы:

– Кажется, нет.

– Ее работу, одну из двух в их параллели, взяли на городскую выставку.

– Дорис Роудриг выбрала картину Тик?

– Не будь идиотом, – фыркнул Мейер. – Судить я пригласил профессора из колледжа. Кристина тебе ничего не говорила?

Разом сконфуженный, обиженный и гордый, Майлз покачал головой. Их отпуск, начинал понимать он, был коротким периодом гласности, когда Тик делилась с ним кое-чем из происходившего в ее жизни, той информацией, какую в детстве она выкладывала без понуканий. Майлз надеялся, что эта открытость будет иметь продолжение, но всего одного месяца в новом учебном году хватило, чтобы дочь опять отдалилась от него. Возможно, виноват в этом он сам. На днях он чересчур резко выступил против молодого Минти, что лишь убавило у Тик охоты откровенничать с ним.

– В последнее время, – сказал Майлз, – она прячется там, где я не могу ее найти. Если я и узнаю что-нибудь, то лишь путем наводящих вопросов, переходящих в допрос. А матери она рассказывает еще меньше.

– Она старшеклассница, Майлз. Они все как нелегалы.

Оба помолчали, наблюдая за никудышной игрой, потом Майлз сказал:

– Наверное, из нашего развода она сделала вывод, что никому из нас нельзя доверять. Может, она и права.

– He-а, ты заблуждаешься. Просто она понимает, что рано или поздно ты сам обо всем узнаешь.

– Думаешь?

– Видишь ли, – признался Мейер, – боюсь, пару недель назад я нагрузил ее сверх меры. И сразу же об этом пожалел.

– Парнишка Восс?

Отто кивнул с виноватым видом:

– Она тебе говорила?

– Конечно, нет.

– Я слыхал, вы наняли его в ресторан. Ты явил невероятную доброту. Он проблемный парень.

– Проблемный в каком смысле? – Майлз припомнил загадочное предостережение Хораса.

– В школе его выбрали мальчиком для битья. Я не совсем понимаю почему и хотел бы узнать о нем побольше. Вроде бы родители его бросили. Живет с бабушкой где-то на старом шоссе.

– Я отвозил его туда прошлым вечером, – сказал Майлз, вспоминая то странное место. Ни света в доме, ни единого признака жизни.

– Между прочим, второй рисунок, отобранный на выставку, его.

Майлз ощутил во рту привкус страха. Вчера в ресторане он тоже испугался, когда в его душу закралось опасение, что дочь как-то связана с этим несчастным. И вот теперь ему противна мысль о том, что рисунок парня будет висеть рядом с рисунком его дочери на ученической выставке. Но хуже всего, что благотворительный импульс иссяк, Майлз взъелся на сирого и убогого. Внезапно он ощутил присутствие матери за спиной. И на кладбище ходить не надо.

– Он показал себя хорошим работником. Правда, я от него и двух слов не добился, но Шарлин намерена его разговорить.

– В обществе Шарлин у меня всегда слова застревают в горле, – рассмеялся Мейер. – Я начинаю з-за-з-за-икаться.

Майлз улыбнулся, припомнив, как в последнем классе старшей школы он признался Отто, что влюблен в Шарлин, лишь затем, чтобы услышать, как Отто, потупившись, сознается в том же чувстве, что и объясняло, почему он столь охотно после уроков сопровождал Майлза в “Имперский гриль”, место заведомо не прикольное, где они пили колу. Было что-то очень трогательное в шутке его старого приятеля. Мейер, насколько знал Майлз, был счастливо женат. Но, как и Майлз, в Эмпайр Фоллз он прожил практически всю жизнь, покидая город лишь на короткие периоды, сперва ради учебы в колледже, потом, много позднее, ради аспирантуры, и наверняка груз детской и подростковой идентичности по-прежнему давил ему на плечи – Отто-Задротто, такое было у него прозвище. А то, что со временем он стал директором старшей школы, лишь подтверждало самые черные подозрения его одноклассников.

– Немного обидно, что такой ответственный матч проводят, когда сезон еще толком не стартовал, – пожаловался Отто.

Майлз кивнул, но сожалений не разделил:

– Я думал, что ответственный матч – это когда обе стороны понемногу набирают очки.

Пока очки преимущественно набирал Фэрхейвен. В последние двадцать лет число школьников в обеих школах неуклонно сокращалось, но в Эмпайр Фоллз много заметнее, школа тащилась в хвосте перворазрядных и вот-вот должна была скатиться во второй разряд. Команда Фэрхейвена, где ситуация была стабильнее благодаря колледжу и парочке заводиков, умудрявшихся оставаться на плаву, не вычеркнула Эмпайр Фоллз из своего турнирного графика, но потребовала, чтобы матч отыграли как можно раньше – в качестве разминки для более важных встреч. Но для Эмпайр Фоллз – как это заведено у отвергнутых любовников – игра оставалась Матчем с большой буквы.

Отто Мейер наблюдал, как команда Эмпайр Фоллз, пообнимавшись с тренером, гурьбой бежит к линии розыгрыша.

– Не понимаю, – вздохнул он. – Наши ребята достаточно рослые, злые и тупые, и почему каждый год с ними разделываются как с малявками.

Словно в ответ ему, трибуны опять взревели. Фэрхейвен перехватил мяч и занялся делом.

– Черт, – помотал головой Мейер. – Эй, кстати, о малявках. Ты ведь будешь снова баллотироваться в школьный совет? Проклятые фундаменталисты наложат запрет на все библиотечные книги, достойные прочтения, если мне никто не поможет. Не могу же я собрать совет из одних боевитых евреев, сам понимаешь. Это Мэн, да нас здесь не так уж и много. Между прочим, кое-кто из ваших будет даже похуже тех, кто тестирует крепость веры укусами ядовитых змей.

Он не сильно преувеличивал. Многие католики, нехотя признавал Майлз, в своем рвении переисуситъ собратьев-евангелистов заходят слишком далеко, но предпочитал думать, что к такому более склонны прихожане Сакре-Кёр, а не добрые католики из Св. Кэт.

– Посмотрим, – ответил Майлз. – Я божился, что этот срок для меня последний, но…

– Господи, – вдруг вырвалось у Мейера, – о чем мы говорим? Обсуждаем чертов школьный совет. Будто не мы только вчера бегали по этому полю, как эти ребята сейчас.

– Пока, Мейер, – сказал Майлз. – Я бы и рад поболтать, но моя девушка уронила свой костыль под трибуну.

Мейер расплылся в улыбке:

– Я так и подумал, что это Синди Уайтинг с тобой. Хочешь знать правду? Я слегка удивился, увидев ее, она стала такой привлекательной.

Майлз рассмеялся. Мейер был одним из добрейших людей на свете, и таким образом он намекал, что если Майлз решит жениться на деньгах, он не имеет ничего против. И как часто случалось, когда он пересекался с Мейером, Майлз спросил себя, почему они больше не близкие друзья. Их приязнь друг к другу ничуть не уменьшилась с годами, и у Майлза нередко складывалось впечатление, что Мейеру не помешал бы хороший друг. Одна из странностей среднего возраста, заключил Майлз, в том, что человек вдруг обнаруживает, что он принял идиотское решение, сам того не сознавая, как бы невзначай, отдалившись, к примеру, от своих друзей.

Майлз быстро нашел нужную секцию; под трибуной воняло так, словно на протяжении десятилетий пожилые болельщики школьной команды тайком сливали туда содержимое своих калоприемников. К тому времени, когда он отыскал костыль, зацепившийся неведомо как за металлическую опору, тошнота уже подступала к горлу. Неужели кто-то подвесил костыль? Не могла же эта штуковина приземлиться настолько аккуратно. Поставив ногу на пересечение опор и подтянувшись, Майлз сумел постучать по дну скамьи, на которой его дожидалась Синди. Когда она наклонилась за костылем, Майлз увидел ее лицо, светившееся надеждой и радостью, и ему вдруг захотелось остаться под трибуной навсегда. Или еще лучше – дать деру. Когда игра закончится, Синди, сидящую в одиночестве на вершине трибуны, непременно заметят и доставят домой.

* * *

Вернувшись на трибуну с двумя бутылками газировки, Майлз обнаружил, что его молитва о ком-то, кто позаботился бы о Синди Уайтинг, дошла до Господа и ответил он в той манере, в какой предпочитает иногда исполнять просьбы, небрежно сформулированные. Компанию Синди составил Джимми Минти, оба махали ему, пока он взбирался по ступенькам, старательно подавляя воспоминание о том, что сказал Дэвид прошлым вечером: “Имперский гриль” у Джимми Минти под колпаком.

– С чего вдруг вы сядите на вражьей стороне? – поинтересовался Джимми. Он был в штатском и рвался пожать Майлзу руку, хотя у того в каждой руке было по бутылке колы. – Вам стыдно за родной город?

– Мы поздно пришли, – объяснил Майлз, протиснулся мимо полицейского и Синди, а затем грозно пялился на ту же самую женщину, которая и раньше не желала шевелиться, пока она опять не подвинулась. Фэрхейвен, отметил Майлз, забил еще один гол по ходу игры, счет стал 17: пусто. – Поэтому нам приходится седеть рядом с победителями, – добавил он, лишь слегка выделив голосом звук и.

– Ну, я бы не сказал, что с этим матчем уже всё, – поспешил возразить Минти. – Мой паренек Зак играет будь здоров как. В жизни не видал, чтобы мальчонка так рвался в бой, как он сегодня утром.

– Он в команде? – спросил Майлз.

Полицейский слегка напрягся. Он был почти уверен, что Майлз в курсе, и получалось, что над ним подтрунивают.

– Который из них он? – спросила Синди тем же невинным тоном, что и ее спутник, только куда более заинтересованным.

Джимми Минти положил ей ладонь на плечо, придвинулся поближе и вытянул руку с отогнутым указательным пальцем, чтобы она сразу поняла, куда нужно смотреть, а именно через все поле. Номер 56 отсиживался в данный момент на скамье штрафников, пока судья решал, что делать с мячом.

– Кто он в команде?

– Лайнбекер, мисс Уайтинг, – ответил Минти, не убирая руки с ее лопаток. – На защите он. Поэтому он и угодил на скамью. Это же его работа патрулировать линию розыгрыша. Подкатываться к противнику, когда тот с мячом. Гонять квотербека, чтобы он не сделал бросок. Надо кой-чего соображать, чтобы играть лайнбекером, и, думаю, им заинтересуются, если он будет гнуть свою линию. Колледжи, я имею в виду. Для профи ему роста маловато, а я не допущу, чтобы он жрал стероиды. Я ему сказал – если хоть раз застукаю тебя с чем-то, чего нельзя купить в торговом центре, загребу тебя самолично ровно как за кило кокаинового крэка.

– Я и не знал, что крэк продают килограммами, – заметил Майлз.

– Неважно как, но им торгуют, – сдал назад Джимми Минти. – Но мы этого не потерпим, это я вам говорю, и пусть не надеются.

– А почему ты не работаешь сегодня на матче?

– В форме то есть? Вишь ли, Майлз, я больше не охраняю порядок на стадионах. Почти все ребята, что стоят у ворот и снаружи на парковке, охранники. – Из кармана спортивной крутки он вынул изящную портативную рацию и показал ее собеседникам: – Я на службе, однако. На матче Эмпайр Фоллз – Фэрхейвен только и жди заварушки, еще бы, такое событие.

Заварушка? Майлз улыбнулся, пытаясь сообразить, когда он последний раз слышал это слово. Если уговоришь себя не убивать Джимми Минти прямо сейчас, то общение с ним кажется довольно забавным. При условии, конечно, что не будешь смущаться из-за подтекста собственных шуток.

– Пока вроде играют законопослушно, – сказал Майлз, – но обещаю разыскать тебя, как только начнется заварушка.

Джимми Минти нехорошо усмехнулся. Теперь он был уверен: над ним смеются.

– Ищи, а то давай сам подавляй беспорядки. – Он пихнул Синди локтем в бок, приглашая повеселиться вместе с ним. – Я бы поглядел на это, а вы, мисс Уайтинг? Старина Майлз подавляет беспорядки.

Внизу пантер Эмпайр Фоллз вбегал рысцой на поле.

– Черт, – сказал Минти. – Опять прыгать за мячом. Этак наша защита за пол-игры вымотается в хлам.

Показательно, что в команде Эмпайр Фоллз лучше всего умели бить по подброшенному мячу, и пантер, призванный исполнять этот трюк, не подкачал, запустив мяч в небо ярдов на шестьдесят. К несчастью, мяч угодил прямиком в объятия принимающего игрока из Фэрхейвена, прежде чем авангард Эмпайр Фоллз одолел ярдов двадцать, следуя за мячом; дальше они продвинуться не успели, поскольку игрок с мячом промчался мимо них, пока они расставляли блокировщиков, и им пришлось разворачиваться и бежать обратно. В итоге сам пантер вытолкнул вражеского пантера из Фэрхейвена, готовившегося отбить мяч, со своей зачетной зоны, и опять усталая защита, встав в кружок, обнималась на поле, а Зак Минти, пытаясь водушевить товарищей, стучал по их шлемам сзади и скандировал кричалки; по своим местам они разбежались, лишь когда судья из Фэрхейвена подошел к линии розыгрыша.

Джимми Минти снова приобнял Синди Уайтинг, указывая на поле:

– Вон он, мой Зак. Теперь мы защищаемся. Мяч у них.

Несомненно предчувствуя драку, квотербек из Фэрхейвена завладел мячом, отбежал в свою зону и высмотрел принимающего, метавшегося вдоль боковой линии. Пас у него получился прекрасный – выгнутая дугой спираль, – и буквально все, включая судей, следили за полетом мяча. Майлз, однако, смотрел туда же, куда и Джимми Минти. Номер 56, выждав секунды две, пока мяч не взлетит повыше, вмазал головой в шлеме, а затем накладным плечом квотербеку по почкам. Далее, обхватив квотербека за бедра, он приподнял парня и швырнул на покрытие с такой силой, что тот дважды ударился головой.

Минти старший вскочил на ноги.

– Да-а! – заорал он, потрясая кулаком в воздухе. – О, да-да! Вы это видели? – Он возбужденно тыкал пальцем.

Синди, впрочем, как хорошо и не без причины помнил Майлз, никогда не была прилежной ученицей. Она любовалась траекторией мяча, и, несмотря на настойчивость Джимми Минти, ей явно не хотелось следовать его указаниям.

Зак Минти вскочил на ноги и заторопился к центру поля, а квотербек Фэрхейвена остался лежать распростертым на травке, то ли страдая от боли, то ли понимая, что прямо сейчас его услуги не требуются: мяч у принимающего, который вынесет его за пределы зачетной зоны. Тренер Фэрхейвена, также видевший нападение на своего игрока, бросился на поле, тыча пальцем попеременно то в квотербека, то в Зака Минти, который, уперев руки в бока и качая головой, наблюдал, как радуются в зачетной зоне Фэрхейвена. Один из судей рысцой выбежал на поле, кивнул и показал на номер 56. После краткого судейского совещания рефери вынул желтый флажок и швырнул его к ногам молодого Минти.

– У-у, дай им сыграть, реф! – вопил Джимми Минти, закономерно не получая поддержки гостевой трибуны. – Это вам не бадминтон!

– Ему больно? – спросила Синди. Квотербек Фэрхейвена до сих пор лежал не шевелясь.

– Не-е, его просто зашибли малёк, – успокоил ее Минти. – Отлежится и оклемается.

Ликование Фэрхейвена завершилось, и публика сфокусировалась на побитом квотербеке. Через минуту ему удалось сесть, затем он кое-как поднялся, распластав руки на плечах тренера и товарища по команде. Когда они втроем двинули к боковой линии, номер 56 подбежал к ним и предложил свою помощь. Тернер Фэрхейвена поначалу твердо отказал ему, но Зак Минти упорствовал, и в конце концов ему разрешили заменить игрока из Фэрхейвена и водрузить руку все еще не очухавшегося квотербека на свое накладное плечо, чтобы помочь вынести парня с подгибающимися коленками с поля.

Глаза Джимми Минти наполнились слезами.

– Парень – высший сорт! – сказал он, кивая на разворачивающуюся внизу немую сцену. – Так ведь разве не за этим мы заводим детишек, а, приятель?

Майлз тоже был тронут происходящим, однако разделить специфические эмоции Джимми был не в силах. Когда парня благополучно усадили на скамью, на трибунах вежливо и нестройно зааплодировали, но стоило Заку Минти выбежать на поле, как аплодисменты трансформировались в овацию.

– Вот такие фишечки и приносят славу нашему футболу, – сложив ладони рупором, говорил Джимми Минти прямо в ухо Синди, иначе она бы не расслышала то, что ему непременно хотелось донести до нее посреди рукоплесканий и гвалта.

“А вот такие удары по противнику тоже приносят славу, только иного рода”, – подумал Майлз, и в ту же секунду затянувшееся присутствие полицейского стало окончательно невыносимым.

– Ты хотел о чем-то переговорить со мной, Джимми? Или просто поднялся сюда, потому что вымотался в хлам, подавляя беспорядки, и искал место, где бы сясть?

Первой отреагировала Синди Уайтинг. Моргнув, она уставилась на него – речевые особенности Минти в устах Майлза Роби ошарашивали. Минти тоже его слышал – в чем Майлз не сомневался, – но еще с минуту пялился на поле, прежде чем обернуться. Майлз видел, что восторг, вызванный “спортивным поведением” сына, испарился, глаза высохли, взгляд сделался жестким и пустым.

– Я извиняюсь за моего друга, мисс Уайтинг, – обратился полицейский к Синди. – Мы с Майлзом сто лет знакомы, но почему-то он стыдится нашей дружбы. Ему всегда легчает, если он отпустит шуточку-другую на мой счет. Я не против – парой шуток меня не проймешь. Человек, отучившийся в колледже и вернувшийся домой с дипломом, имеет право посмеяться, так я понимаю, а я парень крепкий, пускай хохмит, но так, чтобы не шибко.

Майлз открыл было рот, но промолчал. Слишком много фальшивых сантиментов, не отвечать же на каждый по существу, при том что Майлз понимал: человек вроде Джимми Минти не отличит надуманную эмоцию от искренней, прочувствованной всем сердцем. И Майлз удовлетворился небольшой поправкой:

– Я так и не получил диплом, Джимми.

– Точно, не получил, – с готовностью согласился Джимми, воображая, будто вывел Майлза на чистую воду.

Жаль, что Макса с ними нет, подумал Майлз, старику здесь самое место. Он принялся бы расспрашивать с благожелательным видом, выдают ли полицейским боевые патроны или лохам положены только холостые. Кстати, а где Макс? – забеспокоился Майлз. Не похоже на его отца пропустить матч с местной командой. Обычно он являлся на каждый, словно заправский карманник, и в некотором отношении таковым и выглядел, приобнимая любого, кто попадется навстречу.

– Пожалуйста, передайте мои наилучшие пожелания вашей маме, мисс Уайтинг, – сказал Минти, прежде чем опять переключиться на Майлза. – Ты правда хочешь знать, зачем я поднялся сюда? Я поднялся сказать тебе, что мы с твоим братом все прояснили, так что не переживай. Я поднялся, чтобы сказать, что камня за пазухой не держу. Знаю, ты был зол на меня, а я не хочу, чтобы старые друзья вдруг пошли войной друг на друга. Потому что, Майлз, мы такими и были. Друзьями. Когда-то. Может, мы больше не друзья, но с твоей подачи, не с моей. Не хочешь больше быть моим другом? Ладно. Но я кое-что тебе скажу. Врага по имени Джимми Минти ты тоже не хочешь.

На трибунах опять загалдели, и Майлз взглянул на поле. Из-под груды тел вылез Зак Минти и поднял мяч над головой сперва перед трибунами Эмпайр Фоллз, потом перед болельщиками из Фэрхейвена в манере “на-ка, выкуси”, что подстегнуло местных фанатов неистовствовать еще шибче. Парень, похоже, отлично знал, где находится его отец, и Джимми, увидев, какой поворот случился в игре, тоже вскинул руки вверх, зеркально отобразив стойку сына, правда, без мяча. Даже Синди понимала, что произошло нечто важное, и, отстранившись от Майлза, присоединилась к общему ликованию, бешено хлопая в ладоши. В конце концов, рассудил Майлз, если за всю свою жизнь она не научилась остерегаться всплесков физической активности, никто ее не научит. Но опять же, разве не в надежде увильнуть от всей своей жизни хотя бы на несколько коротких часов пришла сюда Синди Уайтинг – в этот исключительно хороший денек в начале октября, которому намек на морозец в воздухе лишь добавлял очарования? Но вдруг она потеряла равновесие, ее шатнуло вперед, Майлз ухватил ее за предплечье, однако Синди Уайтинг была уже не девочкой, и его усилия не предотвратили бы худшее, если бы Джимми Минти, обернувшись напоследок к Майлзу, не поймал Синди, уже валившуюся вниз. Спасение не стерло выражения ужаса с ее лица, она дергалась в объятиях полицейского, словно мысленно катилась кувырком к подножию трибуны.

Лишь когда ее усадили на место и она затихла, вцепившись в левую, прокушенную, руку Майлза, а Джимми Минти растворился среди болельщиков, Майлз припомнил дробный стук, раздавшийся, когда Синди качнуло вперед, и понял, что ее костыль опять провалился под трибуну.

 

Глава 16

Шестьдесят: ни о чем другом Жанин Роби, в скором времени Комо, думать не могла. Шестьдесят. Шестьдесят. Шестьдесят.

Матч приостановили, потому что один из игроков в команде Фэрхейвена – квотербек, сообщил кто-то в их ряду – был травмирован. Со своего места Жанин мало что видела, да и не всматривалась. Первый тайм она просидела, почти не глядя на поле. Матч ей был интересен лишь тем, что на него приходит весь город. В старшей школе она пропустила все до единой игры с чертовым Фэрхейвеном, потому что была толстой, одевалась по настоянию матери в дурацкие тряпки и никто не звал ее на стадион поболеть за родную команду. Накануне этого матча Жанин загодя предвкушала сладостное отмщение, воображая в мельчайших деталях, как она появится на стадионе, молясь, чтобы не похолодало и она смогла бы надеть новые белые джинсы и топ с бретелькой вокруг шеи, который она и надела, хотя было довольно свежо. Уолт, притворявшийся заядлым футбольным болельщиком, на самом деле просто обожал таскаться на всякие сборища, не требовавшие пиджака и галстука; он даже хотел прийти пораньше, но эту идею Жанин придушила в зародыше. У нее на уме было дефиле, что предполагало заполненные под завязку трибуны. Единственная проблема состояла в том, что, когда все рассядутся, не останется свободных мест.

Впрочем, как всякой головоломке, и этой нашлось решение, когда Жанин сообразила подключить свою мать. Она и раньше пыталась придумать, как бы изменить отношение Беа к Матёрому Лису в лучшую сторону. В конце концов, Жанин и Уолт скоро поженятся, и она надеялась, что к церемонии бракосочетания ее мать прекратит обзывать будущего зятя “горластым петушком”. Если на футбольном матче Беа хорошо проведет время, она поймет, что Уолт не из тех, кто портит удовольствие, и это послужит неплохим началом. Полдня в обществе Беа и Уолту пойдет на пользу. Матёрый Лис, насколько знала Жанин, против Беа ничего не имел, но всякий раз как бы с трудом припоминал, кто она такая. Когда Жанин заговаривала о своей матери, Уолт прищуривался, словно подозревая ее в том, что она держит существование этого человека в тайне. Будто он сам не утаил от нее кое-что, и куда более важное, черт подери.

Однако истинная причина, побудившая Жанин вытащить мать на футбол, заключалась в том, что в кои-то веки Беа станет решением проблемы, а не ее источником. План был таков: Жанин позвонит матери, скажет, что они задерживаются в клубе, и отправит Беа на стадион пораньше занять три места как можно ближе к середине поля и на самом верху, чтобы у них был хороший обзор. А также для того, чтобы все вокруг смогли хорошенько обозреть Жанин в новеньких белых джинсах и топе на одной бретельке, когда они с Уолтом будут подниматься между рядов, забитых мужчинами, которые в юности никогда не приглашали ее с собой на матч, и женщинами, которых они приглашали вместо нее. Ныне эти туши занимали не одно, а по меньшей мере полтора места, так вот пусть и они внимательно на нее посмотрят. За долгие часы на тренажере-лестнице Жанин твердо усвоила: женщина в правильном прикиде выглядит наиболее сногсшибательно, когда поднимается по ступенькам, а потом, развернувшись, спускается вниз.

Но конечно, обстоятельства ополчились против нее, доказав в очередной раз то, что Жанин и так знала: как ни планируй, Господь скорректирует твой план. Если он в особенный для тебя день предпочтет щедрости прижимистость и не захочет одарить тебя маленькой радостью, о которой ты мечтаешь всем сердцем, значит, ты ничего и не получишь, как ни крути и ни бейся. И сегодня, по невыясненным причинам, Господь не захотел подарить Жанин Роби – в скором времени Комо – захватывающее дух дефиле, хотя они оба знали, что она этого заслуживает. Беа пришла на стадион рано, но заняла места, накрыв их подушками, только в третьем ряду снизу, поскольку у нее болят ступни, ведь она целый день на ногах, и ломит крестец из-за неподъемных кег, и она в принципе не понимает, зачем забираться наверх, туда, где кучкуются любители помахать кулаками. Задумайся Жанин обо всем этом, она сумела бы предвидеть последствия, но Жанин сосредоточилась только на впечатлении, которое произведут ее наряд и она сама.

И все же главным образом не мать, отказавшаяся следовать простейшим инструкциям, загубила ее план. На самом деле Жанин до сих пор не опомнилась от потрясения, случившегося с ней утром. Шестьдесят! В городской управе Уолт предъявил свое помятое свидетельство о рождении, которое он пытался разгладить ладонью, и когда женщина в окошке попросила его прочесть вслух дату рождения, он молча сунул ей документ. Уже в тот момент Жанин могла бы догадаться: что-то тут не так. Впрочем, подозрения у нее возникали и раньше, слишком долго она уговаривала Уолта подать документы на вступление в брак, чтобы, когда Жанин получит развод, им не пришлось тратить время на бумажную волокиту. Сперва он говорил, что не может найти чертово свидетельство, а затем, на прошлой неделе, умудрился дважды проторчать в клубе допоздна и в управу они не успели. И лишь сегодня она поняла, почему он оттягивал визит в городскую администрацию. И ведь это едва не сошло ему с рук. Служащая так же молча отпечатала дату рождения Уолта на заявлении и просунула свидетельство обратно в окошко. Сверни она документ, Жанин никогда бы не попалась на глаза поблекшая дата: 10 апреля 1940 г.

1940?!

– Что за хрень? – спросила она, прижимая свидетельство к стойке кончиком указательного пальца и мешая Матёрому Лису спрятать его в карман, что он и норовил сделать. Когда их глаза встретились, на лице его было такое же выражение, с каким он поглядывал на Хораса, играя с ним в джин и воображая, будто обвел противника вокруг пальца. – Это опечатка? – не унималась Жанин. Самое смешное, скажи он ей, что да, опечатка, она бы, скорее всего, поверила, потому что Уолт Комо никоим образом не выглядел на шестьдесят.

Жанин высмотрела его внизу, на боковой линии. Дело шло к концу первого тайма, и Уолт разговаривал с Хорасом, перемещавшим по полю длинный металлический шест с цепями. Выйти на поле – в этом был весь Уолт. Ищите его там, где его не должно быть, и обязательно найдете. В “Имперский гриль” он приходил всегда перед самым закрытием. Почему-то ему нравилось щелканье замка в двери и мысль о том, что другие люди захотят войти, да не смогут. Он крутился на табурете, поглядывая, кто там снаружи дергает за дверную ручку и, к своему огорчению, натыкается на табличку “Закрыто”. Ему в принципе чертовски нравилось понятие “инсайдер”, не в смысле “свой человек”, но “обладатель конфиденциальной информации”, и Уолт уверял, что только такими сведениями и стоит обзаводиться и что у него их столько – тонны! – сколько ни у кого нет. Наверное, поэтому, подумала Жанин, глядя на него с трибуны, он никогда этими сведениями не делится. Снабди кого-либо хотя бы самой немудреной информацией – и ты уже как бы аутсайдер.

Хорошо хоть то, что Уолт не выглядит даже на пятьдесят – возраст, который он определил для себя сегодня утром. Выглядел он лет на сорок пять максимум, немногим старше, чем Майлз и Жанин, и, полагала она, таким полтинником нельзя не гордиться. По крайней мере, сама Жанин сочла это обстоятельство воодушевляющим. Если ее будущий муж столь хорошо выглядит в пятьдесят, значит, у нее впереди железно лет десять жизни в обтягивающих джинсах и невесомых топах, и при этом никто не будет хихикать. Но шестьдесят! Шестьдесят не воодушевляли. Они источали обман, и когда она прижимала пальцем к офисной стойке свидетельство о рождении Уолта, ей пришло в голову, что ее новый брак сводится к тому, что она меняет мужчину, не способного ничего утаить, на того, кто ловко утаивает все и всегда. И Уолт не посвящает в свои секреты не только других людей, но и ее тоже.

Что он, естественно, отрицал: якобы он думал, она давно в курсе насчет его возраста. И в подкрепление своих доводов показал ей свое водительское удостоверение с той же чертовой датой.

– Разве я говорил тебе когда-нибудь, что мне пятьдесят? – вопросил он на крыльце здания суда.

В точности она не могла припомнить, когда он ей это сказал, и тем более уличить его во лжи под присягой, но Жанин и не выдумала эту хрень. Сколько раз за последний год они подшучивали над разницей в возрасте между ними в десять лет, и он только ухмылялся – Матёрый Лис! – и ни разу не поправил ее, ни разу не сказал: “У меня для тебя новость, дорогая, мы тут говорим не о десятке лет, но о двух десятках”.

– Что изменилось? – восклицал он по дороге домой, притворяясь, будто не понимает, чем она так расстроена. – Ты же знаешь, в какой я прекрасной форме. У меня тело сорокалетнего мужика. Ты сама это говорила. Так в чем проблема?

– Проблема в том, что ты солгал мне, Уолт, – ответила Жанин, сознавая, что она тоже лжет, и злясь на себя за это.

Да, она расстроилась, узнав о его вранье, но не из-за самого вранья. Расстраивалась она, потому что верила, что у нее впереди по меньшей мере лет двадцать обалденного полноценного секса и она сумеет наверстать упущенное за те двадцать лет, что была замужем за Майлзом. Но к тому времени, когда ей исполнится шестьдесят, она будет трахаться со стариком за восемьдесят либо только пытаться его раскочегарить. Вдобавок, выяснив истинный возраст Матёрого Лиса, она поняла, почему в последнее время (не постоянно, но иногда) Уолту – для коротышки хозяйство у него будь здоров, храни его Господь, – требовалась энергичная мануальная помощь, чтобы он возбудился. А что, если спустя несколько коротких лет все его шикарное добро превратится в старую рухлядь? Жанин украдкой посмотрела на мать, которой она и не заикнулась о дате рождения Уолта, представив, как заливисто расхохочется Беа. Мать была еще одним прискорбным доказательством, что Господь временами не прочь позабавиться, доводя человека до хрен знает чего.

– Если ты замерзла, почему не надеть свитер? – спросила Беа.

Жанин прихватила с собой свитер на тот случай, если ближе к вечеру похолодает, но зябко было уже сейчас.

– Видишь, Беатрис, ты сама ответила на свой вопрос. Я не замерзла.

– Да? А твои соски думают иначе.

Жанин смерила мать убийственным взглядом, прежде чем ответить; опускать глаза на свой тонкий хлопковый топ она нарочно не стала.

– Не переживай из-за моих сосков, мама, ладно? Я наслаждаюсь солнцем, согревающим мои плечи, если ты, конечно, не против. Вряд ли нам выпадет другой такой теплый денек вплоть до середины треклятого мая, так что оставь меня в покое.

Ее план, пришлось признать Жанин, был небезупречным с самого начала. Она почти ничего толком не продумала, кроме дефиле, которое – даже если бы оно состоялось в точности, как она планировала, – длилось бы не более пяти минут, а затем три битых часа в компании матери. Существует какой-то закон, описывающий подобные ситуации. Закон какого-то чего-то. Неважно, потом всплывет в памяти. Либо она позабудет, о чем думала, что ее тоже вполне устроит.

Хотя о шестидесяти вот так просто не забудешь. Жанин по опыту знала, что куда легче позабыть о тысяче вещей, которые ты хотела запомнить, чем обо одной, которую с удовольствием выветрила бы из своей головы навсегда. Она опять нашла глазами Уолта на боковой линии. Лишь сегодня утром она обнаружила, что Матёрому Лису шестьдесят, однако он уже начинал выглядеть на шестьдесят, что, конечно, полный бред, и она это понимала. Как мог человек, еще вчера не тянувший даже на пятьдесят, выглядеть сегодня на все шестьдесят только потому, что на пожелтевшей помятой бумажке проставлена соответствующая дата? Это не логично. Но когда Уолт Комо обернулся к трибуне, где сидели Жанин с матерью, и принялся им махать, Жанин видела только одно – странную выпуклость на его шее. Как она, блин, называется – горловой мешок? И почему она раньше этого не замечала?

– Кто эта женщина, что сидит вон там с Майлзом? – заинтересовалась Беа. Махавшему им Матёрому Лису она в ответ, конечно, не помахала.

– Где? – спросила Жанин.

Майлз с женщиной? Она пообещала себе не ревновать, если только с ним не Шарлин.

– Прямо напротив нас, но почти на самом верху.

Все сходится, подумала Жанин. Господь опять нажал не на ту кнопку. Кому-то по фамилии Роби понадобились места в верхнем ряду, и он отдал их Майлзу.

– Похоже, это девочка Уайтингов, – сказала Беа, пока Жанин шарила глазами по трибуне напротив в поисках человека, похожего на ее почти бывшего мужа. – Поделом тебе будет. Ты разводишься с хорошим человеком, он женится на самой богатой невесте в Центральном Мэне и живет с ней долго и счастливо, а тебе достанется горластый петушок.

– Убывающая польза. – Жанин смотрела на мать с откровенным злорадством.

– Чего?

– Закон убывающей пользы. Еще минуту назад я не могла вспомнить, как это называется, но ты мне помогла.

Беа сощурилась, будто видела дочь нечетко, хотя та сидела рядом с ней:

– Честное слово, Жанин, у тебя не только веса убавилось.

Жанин не сочла нужным отвечать, она опять оглядывала трибуну напротив. Нашла она его лишь минуты через две, потому что искала пару, а он оказался в компании из трех человек; третьим был полицейский, которого Майлз терпеть не мог. Тот, что припарковался у ресторана на прошлой неделе и просто просидел весь вечер в машине. Джимми Минти. Полицейский встал и заговорил, но тут на трибунах поднялся ор, и Жанин увидела, что на поле, кажется, дерутся. К тому моменту, когда Жанин перевела взгляд на Майлза и Уайтинг, если, конечно, это была она, – Жанин окончательно поняла, что ей нужно проверить зрение, и не откладывая, поскольку она ни черта не видит, – полицейский исчез с трибуны. Ей померещилось или они ругались, перед тем как на поле началась драка?

– Надеюсь, Майлз не проехался по адресу молодого Минти, – сказала ее мать, чье зрение было явно в порядке. – Вылитый папаша, а подлее и пакостнее мужика, чем Уильям Минти, надо еще поискать. Единственный, кого мы с твоим отцом вытурили из бара и больше на порог не пускали.

Жанин опять уставилась на мать, с удивлением ощутив нечто вроде страха за Майлза. К счастью, заглушить это чувство оказалось не слишком трудно. В конце концов, Майлз Роби – больше не ее проблема, и Жанин заставила себя отвернуться от него и той калеки, которая, если Жанин хорошо разглядела, держала его под руку. Она переключила внимание на Матёрого Лиса: теперь он обзавелся слушателями, тремя безработными с закрывшейся фабрики, и втирал им какую-то фигню. Жанин вряд ли ошибалась, потому что он стоял, широко расставив ноги и руки, как он обычно стоит, когда что-нибудь рассказывает, будто вещает с палубы во время качки в открытом море. Да, Уолт, а вовсе не Майлз скоро станет ее проблемой – если, конечно, она не передумает сгоряча, чего она не сделает, решила про себя Жанин, просто потому что не желает услышать, с каким удовлетворением ее мать произнесет “я тебе говорила”. Жанин выйдет за Уолта, так и быть, зря она, что ли, всех этим пугала, даже если он намеренно планировал сохранить в тайне свой возраст. Даже если у него вырос горловой мешок.

И все же там, напротив, и правда девочка Уайтингов. Теперь, когда Беа ее опознала, у Жанин не осталось причин сомневаться. Разве что Синди уже далеко не девочка. Вроде потолстела, что в ее случае правильно. Последний раз, когда Жанин ее видела, она походила на зэчку в последней стадии голодовки. Возможно, эти двое и встречаются, всякое бывает, но чем больше Жанин размышляла об этом, тем сильнее опасалась, что Майлз опять влип в передрягу, и она не могла понять, как ему это удалось. Она знала, что этой женщины он боится до смерти, – той, что из-за любви к нему пыталась себя убить, – замысел, всегда представлявшийся Жанин комичным. По ее мнению, брак с Майлзом – вот что навевало мысли о самоуничтожении. А несостоявшийся союз с Майлзом для любой разумной женщины – повод отпраздновать. Конечно, Синди Уайтинг, судя по тому, что о ней говорили, не была разумной женщиной, иначе не провела бы половину своей взрослой жизни в психушках. Что, господи прости, побудило Майлза настолько забыть об осторожности? Верно, он мастерски умел загонять себя в угол, и однако Жанин хотелось бы выяснить, как он умудрился вляпаться на этот раз. Хотелось настолько, что она решила позвонить ему вечером и спросить. После того как они разъехались, Жанин обнаружила, что скучает по разным мелочам – например, попыткам Майлза объяснить, как он позволил себя уговорить сделать то, чего он клялся никогда больше не делать. Он отказался снова баллотироваться в школьный совет, а потом, не прошло и десяти минут, сдался, потому что Отто Мейер его попросил. Будто это что-то объясняло. Будто Майлз счел бессмысленным дожидаться приглашения от другого Мейера, того, что чертовы “Оскары” раздает. Будто Отто Мейер был из тех людей, кому нельзя говорить “нет”, при том что ему все говорят “нет”, включая его подчиненных, которые, предположительно, обязаны смотреть ему в рот. Или взять любительский юношеский бейсбол. Он покончил с судейством, “больше никогда” – так говорил Майлз утром. Но после полудня, когда все тренеры хором, сбившись в кучку, давай его упрашивать остаться по крайней мере на то время, пока они не найдут замену, Майлз согласился еще на год. Он вел себя как жалкий мямля, реально, и когда Жанин подала на развод, к длинному списку всего, о чем она не будет скучать, она добавила “наблюдать, как Майлз дает себя впутать в то, чем он не хотел заниматься и божился, что не станет”. И поначалу Жанин не скучала. Лишь в последнее время…

Уолт, конечно, был котом совсем иной породы, не из тех, кто проведет черту и через две минуты сотрет ее, что и привлекло Жанин в первую очередь. Но и тут была проблема, не могла она не признать. Уолт вечно прикидывал, стоит ли вкладываться во что-то или не стоит. Секрет его успеха, любил он напоминать Жанин, в том, что он открыт любым веяниям. Иногда нужно резко рвануть вперед, а иногда дать задний ход. Одна из его любимых фраз “Знаешь, человек с умом может просто…” – и затем он подробно объяснял, что этот смышленый парень мог бы сделать. Сперва Жанин думала, что эти разъяснения в некоторой степени отражают его намерения. К примеру, они продадут его дом и на эти деньги выкупят у Майлза его долю в их доме. Их развод никого не обогатит, но мыкался пока только Майлз, и Жанин было ужасно стыдно, когда Уолт передумал. Втихаря он нашел кому сдать свой дом и с тех пор крайне неопределенно высказывался по вопросу о деньгах. Когда они поженятся, на чей счет – его или ее – будут поступать выплаты от съемщика дома? Майлзу, опасалась Жанин, не светит увидеть и цента.

Впрочем, если вдуматься, Уолт вообще ничего не говорил о своих финансах, хотя, разумеется, с той секунды, как они станут законными супругами, умалчивать у него уже не выйдет. Жанин было более чем любопытно, сколько у него денег на самом деле, и одним из способов заглушить чувство вины перед кинутым Майлзом было обещание, данное самой себе: Жанин во что бы то ни стало выплатит бывшему мужу его долю сразу же, как обзаведется правом выписывать чеки с совместного супружеского счета. Верно, у Уолта есть фитнес-клуб, а теперь и дом под сдачу внаем, и у нее сложилось впечатление, что он владеет еще кое-какой недвижимостью. Жанин не знала точно, что это за недвижимость и даже где она находится. С недавних пор Уолт твердил о строительстве клуба в Фэрхейвене, вдвое просторнее, чем в Эмпайр Фоллз, но лишь с двумя небольшими и простецкими спортзалами. Но с тем же воодушевлением он говорил о расширении бизнеса в самом Эмпайр Фоллз – вдвое увеличив пространство для фитнеса, ведь теперь врачи со всей округи направляют сюда пациентов-работяг для восстановления трудоспособности, за счет работодателей. Человек с умом, рассуждал Уолт, добавил бы парочку крытых теннисных кортов, поскольку их единственный корт почти постоянно занят. Однако за все время, что они жили вместе, Матёрый Лис ни одно из своих “бы” не превратил в реальность.

Размышления Жанин были прерваны появлением дочери, сумевшей незамеченной пробраться к ним и сесть рядом с бабушкой, и та немедленно крепко обняла внучку; Жанин такого типа материнские объятия давно пресекла.

– Как жизнь, Тикеру?

– Нормально.

Жанин отметила, что дочь буквально светится под белесым октябрьским солнцем. Грудь и бедра у бедной девочки до сих пор начисто отсутствовали, но в перспективе это сулило фигуру модели, как пить дать. Не то чтобы Тик этого заслуживала. Месяцев несколько тому назад Жанин посоветовала ей записаться в школу моделей, и Тик ответила с презрительной усмешкой, что, может, и запишется, но только после лоботомии. Жанин разъярилась даже раньше, чем посмотрела в словаре, что такое лоботомия.

– Нормально, и только? – переспросила Беа; вероятно, и она заметила, как сияют глаза у внучки.

– Ну, мой рисунок со змеей взяли на выставку.

Это было новостью для Жанин – как и то, что, собственно, изобразила Тик на своей картине. Не новостью было поведение дочери по отношению к ней на людях. Слева от Жанин пустовало место, освободившееся после того, как Уолт спустился к футбольному полю, но, разумеется, Тик и не подумала сесть рядом. Во-первых, до нее там уже сидел Уолт, и, с точки зрения Тик, место было все равно что заразным. Дома она больше не пользовалась ванной наверху по той же причине. Предпочитала спускаться в подвал и принимать душ в обшарпанной, кое-как оборудованной ванной, там, где раньше была комната отдыха, ныне в остальной своей части набитая всякой фигней, не поместившейся в квартире Майлза. В основном книгами, купленными на домашних распродажах, около тысячи томов, из-за которых Уолт не давал покоя Жанин, уверяя, что эта комната им самим очень бы пригодилась. Установили бы там велотренажер, а может, и тренажер-лестницу, и тогда они – она, казалось, имел в виду Уолт – смогли бы тренироваться по вечерам и одновременно смотреть телевизор.

Тик не переваривала Уолта, что было плохо само по себе, но в последнее время она шарахалась и пятилась от всего, к чему прикасался Уолт, включая Жанин. Стоило Жанин приблизиться, и она морщила нос: “Фу. От тебя пахнет его средством после бритья”. Но она не могла его унюхать, только не ранним утром, сразу после того, как Жанин приняла душ. Дело явно шло к крупному выяснению отношений, и, возможно, это произойдет прямо перед свадьбой, на которой Тик отказалась быть подружкой невесты, хотя Жанин просила ее об этом в самых деликатных выражениях.

Постепенно Жанин начала кое-что прозревать касательно своей дочери, а именно: Тик – оппонентка умная и неустрашимая. Естественно, своего отца она легко обвела вокруг мизинчика, этого следовало ожидать. Но Жанин не уставала поражаться Уолту. Тик не скрывала неприязни к нему, но при этом умудрялась делать так, что в разногласиях между матерью и дочерью Уолт часто принимал сторону дочери.

– Я думала, учительнице не понравилась твоя змея, – сказала Беа.

Еще одна новость для Жанин.

– Они выписали профессора из Фэрхейвена в качестве эксперта, – пояснила Тик. – Потом они с миссис Роудриг ругались на парковке. А на следующий день она сказала нам, что мистер Мейер пытается – цитирую – “подорвать ее авторитет”. Когда и подрывать-то нечего.

– И что, столько шума из-за твоей змеи?

– Искусство полемично, бабушка.

– Прошу прощения. – Жанин наклонилась вперед, чтобы они с дочерью смогли сердито уставиться друг на друга. – Я дождусь хотя бы слова “привет”, а? Я ведь не кто-нибудь, мимо кого ты прокрадываешься, даже не сказав “здрасьте”.

– Я не кралась, – возразила Тик. – Ты просто не обращала на меня внимания.

– А вот теперь обратила и до сих пор так и не услышала “привет”.

– Скажи своей маме, чтобы она надела свитер, – попросила Беа. – Скажи, что она выглядит окоченевшей.

– Ты реально выглядишь окоченевшей, мам.

– Скажи, что у нее гусиная кожа проступила, – посоветовала Беа.

Жанин перевела разгневанный взгляд на мать:

– Напомни мне пригласить тебя на следующий футбольный матч.

– Твоя мама в поганом настроении, – объяснила Беа. – Она хотела, чтобы я забралась на самый верхний ряд, с моими-то больными ногами, и я не стала этого делать.

– Верно, настроение у меня поганое. Как верно и то, что от общения с тобой оно не улучшается, но не льсти себе, причина вовсе не в том, где мы сидим.

– А еще она стыдится моей геморройной подушки, я принесла ее с собой, – добавила Беа.

Тоже верно. Кем надо быть, чтобы оповещать весь чертов свет о наличие подобного недуга?

– Мама, – сказала Жанин, – можешь демонстрировать свой геморрой в натуральном виде всем, кто сидит выше, мне без разницы.

– Почему бы и нет, хотя бы затем, чтобы посмотреть, какую физиономию ты скорчишь, – усмехнулась Беа, ни на секунду не поверив дочери.

Тик так и не сказала “привет”, но злость Жанин вдруг схлынула, уступив место беспросветной грусти. Глаза у нее наполнились слезами, и ей пришлось отвернуться, чтобы никто не заметил. Этим утром, до того, как они с Уолтом поехали в городскую управу, почту принесли раньше обычного – наверное, почтальон торопился завершить обход, чтобы успеть на матч, – и среди дурацкой рекламы и счетов затесался маленький конверт, адресованный Кристине Роби; почерк был по-юношески аккуратным, а на марке стоял штемпель Индианы. В раздражении от того, что Уолт опять без толку топтался по дому, оттягивая визит в управу, Жанин бросила письмо на столик в прихожей и забыла о нем, но потом, вернувшись, вспомнила. И теперь ей было достаточно одного взгляда на дочь, чтобы понять, почему она сегодня такая сияющая, – из-за того письма.

Слезы же навернулись следом за отчетливой мыслью: ничего из того, что в нем написано, дочь ей не расскажет. Блин, да Жанин вообще бы не узнала об этом парне, если бы Майлз не упомянул его в разговоре в полной уверенности, что Жанин в курсе. Когда родители разъехались, Тик покончила с доверительными беседами с матерью, как и с любыми внешними проявлениями дочерней любви. Жанин, понятно, обижалась, но успокаивала себя тем, что дочери в конце концов надоест разыгрывать мелодраму. Разве юные девушки не нуждаются в своих матерях? Пока, однако, не похоже было, что Тик готова сменить гнев на милость. Элементарная вежливость давалась ей с трудом, и Жанин подозревала, что от откровенной грубости ее спасает лишь обещание, данное отцу.

Жанин украдкой промокнула глаза рукавом свитера, лежавшего у нее на коленях, и подумала: “Ладно, черт с ним со всем”. Она добыла свой последний шанс на счастье и воспользуется им по максимуму. А те, кто ее не одобряет, пусть катятся ко всем чертям, включая ее дочь, маленькую засранку. Пусть себе скрытничает и таится от матери. Жанин это не колышет. И чтобы доказать себе и миру, что она способна утвердиться в такой позиции, Жанин повернулась спиной и к матери, и к дочери.

Внизу футболисты Фэрхейвена и Эмпайр Фоллз возвращались на поле, перерыв между таймами закончился. Жанин изо всех сил изображала пылкий интерес к игре, но не могла не задаваться вопросом, как скоро эти гибкие девочки из группы поддержки, что сейчас исполняли переворот назад, повыходят замуж и потом забеременеют от этих самых парней либо от других таких же из соседнего города. А парни – и на них жизнь обрушится без опоздания. Сперва они запаникуют: неужто им продираться через это в одиночку, затем женятся по-быстрому во избежание столь пугающей участи, а далее бесконечные выплаты за дом, машину, врачам и всем прочим. Радость, которую они извлекают из этого грубого вида спорта, потихоньку развеется. Они осядут в барах, похожих на заведение Беа, где будут скрываться от этих самых девочек и своих детей, и ни им, ни их женам недостанет ни мозгов, ни самостоятельности, чтоб предотвратить все это. В барах будет широкоформатный телевизор, настроенный на спортивный канал, и пиво рекой, и поначалу они станут обсуждать футбол, тот, в который сами играли, и травмы были привычным делом, и пройдет немного времени, прежде чем их травмы мутируют в хронические болячки, и тогда все, приехали. Работа, семьи, дети; их жизнь – бессмысленное существование на износ. Раз в год в буйном порыве они разрисуют лица, набьются в мини-фургон, взятый напрокат у одной из жен, и, наплевав на расходы, двинут к югу поболеть за какую-нибудь именитую команду, если сами всей компанией не переберутся на юг, где приличной работы давно не найти. После игры, полупьяные, они покатят домой, потому что ни у кого нет денег на ночевку. Домой в Эмпайр Фоллз, если такой город еще останется на карте.

В их краткое отсутствие кое-кто из их наиболее отважных либо отчаявшихся жен не упустит случая нанять няню и назначить свидание другому мальчику-мужчине, проспиртованному полу-импотенту, как большинство из них, и они отправятся в мотель, чтобы ощутить ветерок дальних странствий, но обнаружат, что едут по такому же растрескавшемуся асфальту в две полосы, по какому ездят всегда, разве что маршрут незнакомый, но ведет он, надо же, практически в то же самое место назначения.

Вот и сейчас Жанин сидела бок о бок со своей участью – участью, взгромоздившейся на чертову геморройную подушку.

– Ой, оставь ребенка в покое, Уолт, – услыхала Жанин голос матери и увидела сквозь слезы, что ее будущий муж вернулся, прокравшись тихонько по верхнему ряду, как и Тик до него. Надо полагать, он поцеловал падчерицу в макушку и вместо “спасибо” получил отпор, как обычно. – С чего ты взял, что хорошенькая пятнадцатилетняя девочка обрадуется, если старый козел вроде тебя прилюдно ее поцелует? – спросила Беа.

– А с того, что я красивый старый козел, – ответил Уолт, чье представление о своей мужской привлекательности было нелегко поколебать.

Спустя минуту, однако, он почуял некий раздрай и, спустившись на ступеньку, сел на краю скамьи рядом с женщиной, чей мир только что качнуло в сторону, но все хорошее в нем устояло. Если он не ошибался, глаза Жанин были мокрыми от слез, которые она пыталась скрыть, натягивая свитер через голову. Единственный выход – развеселить ее, и Уолт принялся напевать подходящую к случаю песенку Перри Комо.

– “Как билось сердце, когда наши ребята мяч прижимали к груди”, – мурлыкал Уолт, подпихивая Жанин локтем в идиотской надежде, что она подхватит.

Чудесно, подумала Жанин. Наконец-то до нее дошло, почему ее будущий супруг без ума от Перри Комо. Вовсе не из-за смазливой внешности певца, его обаяния или откровенной сексуальности. Просто этот обормот был ровесником Уолта.

– Знаешь, чего бы я хотела? – сказала она, не глядя на Уолта. – Я хотела бы, чтобы ты оставил меня в покое.

– “Память о том годам неподвластна, как ни крути”, – продолжал Уолт, не воспринимая всерьез ее угрожающий тон, тупой сукин сын. – “О мгновеньях волшебных, полных любви”.

Дебил, подумала Жанин, утопая в жалости к себе. Она не могла припомнить ни единого волшебного мгновенья, полного любви, за всю свою унылую жизнь, а теперь, сколько бы она ни утверждала обратное, жизнь ее уже течет под уклон.

Внизу Фэрхейвен отфутболил мяч на сторону Эмпайр Фоллз, чей принимающий игрок ловко поймал мяч и рванул по полю. Когда он успешно прорвался через первую цепочку защитников и поле распахнулось перед ним, все на трибуне повскакали с мест, наблюдая и надеясь, что ему удастся одолеть дистанцию; все, кроме Жанин, – она знала, ничего ему не удастся, и, оставаясь сидеть, чувствовала кожей надрыв этих возбужденных людей, топавших ногами и пронзительно оравших над ее головой. Она понимала, почему ее мать не полезла на самый верх трибуны, вопреки настоятельной просьбе дочери, – у Беа болят ноги. Но, черт возьми, Жанин так надеялась подняться выше всего этого.

 

Глава 17

Джимми Минти поставил патрульный джип прямо напротив “Гриля”, на другой стороне улицы, там, где Майлз не сможет его не заметить, возвращаясь на работу. Джимми сидел, обмозговывая ситуацию, сложившуюся у него с Майлзом Роби, но почему-то постоянно отвлекался на Билли Барнса, которого не видел много лет. Почему Билли вдруг пришел ему на ум, да еще, мать его, сегодня, Джимми понятия не имел, поскольку изрубить в кровавое крошево ему хотелось бы не Барнса, но Роби. Джимми давно не слыхал о Билли Барнсе, может, он уже и помер. В профессиональный хоккей он точно больше не играл. Джимми внимательно отслеживал игры НХЛ и знал, что Билли в эту лигу так и не попал, хотя все графство Декстер было стопудово уверено, что там ему самое место. С другой стороны, попади он тогда в лигу, к настоящему времени его бы уже списали из хоккеистов. Почему же тогда Джимми до сих пор втайне надеялся, что Билли вдруг возьмет да объявится на льду в одном из турниров НХЛ?

И чем же все-таки закончил парнишка, который не умел промахиваться? Джимми Минти было бы любопытно это выяснить. Как ты поступишь, когда ты хорош только в чем-то одном, а потом оказывается, что не настолько хорош, как тебе казалось? Ну, если у тебя есть голова на плечах, наверное, ты поступишь так же, как и Билли Барнс. Исчезнешь. Зачем отираться там, где всякий и каждый помнил, что ты не попал в лигу. Это почему же, допытывались бы люди, и кто бы стал их за это винить. Джимми и сам был бы не прочь порасспросить Билли Барнса. Конечно, некоторые просто поздоровались бы, и все, но вопрос все равно был бы написан на их лицах. Попрощавшись и двинув по своим делам, ты замечаешь, как они наклоняются и шепчут своему ребенку, и ты знаешь, что они шепчут. “Тот парень, которого мы только что встретили? Это Билли Барнс. Лучше всех из наших гонял на коньках с клюшкой. Не умел промахиваться. Однако промахнулся”.

“Амбиции, – услышал Джимми голос своего отца. – Они тебя убьют, и не раз”.

Уильям Минти давно лежал в могиле, однако наставления старика пережили его надолго. Его единственный сын, оглядывая парковку и обочину у “Имперского гриля”, заставленные машинами, мог бы воспроизвести их в памяти более-менее дословно.

– У них все схвачено, – провозглашал отец, восседая в старом ободранном кресле, в которое он усаживался каждый вечер. За ужином отец всегда был молчалив, мрачен, но стоило ему переместиться в гостиную к выпуску новостей с Уолтером Кронкайтом, как он становился разговорчив. Кронкайт, судя по тому, как отец понимающе кивал головой, принадлежал к тем, у кого было все схвачено.

– Схвачено что? – однажды, набравшись храбрости, спросил Джимми.

Отец с любопытством поглядел на сына, словно вообразить не мог, как его отпрыск может быть настолько глуп.

– Все, что есть, – пояснил он, кивнув на экран телевизора, и сурово уставился на Кронкайта. – В школе тебе небось говорят, что у нас свободная страна.

Джимми не стал отрицать, что в его присутствии не раз высказывалось подобное суждение.

– Ага, так вот не верь им. У них все кругом схвачено, они все просчитали. На ком ты женишься. Где вы с ней будете жить, сколько будете платить за жилье. Сколько ты будешь зарабатывать. Кто погибнет в их войнах. Все что ни на есть. Думаешь, у тебя есть право свое слово вставить? Пораскинь мозгами.

Джимми пораскинул и пришел к выводу, что такие расчеты – дело довольно сложное. Ведь их нужно было организовать, да так, чтобы все сошлось без сучка без задоринки, а это нелегко. Пришлось бы положиться на тех самых людей, которых отец костерил за то, что они даже пособие по безработице не способны доставить вовремя, разве нет? Джимми поделился своими соображениями с отцом.

– И что? Нашел, о чем переживать, – успокоил его отец. – Если мне не веришь, послушай лет двадцать каждый вечер этого знайку, тогда, глядишь, и сам дотумкаешь, что у них все схвачено.

С того места, где сидел Джимми в гостиной, был виден дом Роби, стоявший напротив через проулок. Вечерами мать Майлза мелькала в окне их гостиной, иногда останавливаясь, чтобы задернуть занавески. В девять лет Джимми считал миссис Роби самой красивой женщиной, которую он когда-либо видел, и пытался представить, каково это жить с ней в одном доме. Наверное, все было бы как-то иначе, когда она твоя мать, но Джимми все равно не мог вообразить, что его не будет бросать в жар от миссис Роби, чьей бы она матерью ни была. От него не укрылось, что отец тоже, случалось, поглядывал в окно на миссис Роби. Джимми даже совершил ошибку, сказав Майлзу, как ему повезло, что у него такая мать и он может проводить с ней столько времени один на один, потому что мистера Роби обычно не бывает дома. Он также спросил Майлза, видел ли он свою мать голой, надеясь на детальное описание, и потом Майлз не разговаривал с ним неделю, пока Джимми не попросил прощения; с извинениями он тянуть не стал, опасаясь, как бы Майлз не сказал своей матери, что Джимми – испорченный мальчишка.

Поэтому Джимми, размышляя о том, что говорил его отец об Уолтере Кронкайте и остальных, у которых все схвачено, надеялся, что отец не прав. Ему не понравилось, что за него решают, на ком ему жениться. Он хотел сам выбирать – с намерением взять в жены девушку, очень похожую на миссис Роби. Или саму миссис Роби – позднее, конечно, когда он вырастет, а ее муж исчезнет насовсем.

– Никто не может просчитать все, – с трепетной надеждой в голосе сказал Джимми.

– Разве? – Отец не отрываясь слушал Кронкайта из опасений, как бы телеведущий не запудрил ему мозги. – Ну, может, и не все. Но главное они просчитали, черт бы их драл. Тут и сомневаться нечего.

В кратком пересказе отцовская стратегия в том, как следует обходиться с этими людьми, амбициозностью не грешила. Не привлекай к себе внимания, напутствовал он сына. Держи глаза открытыми. Всегда может что-то подвернуться, но не жадничай. Воруй помаленьку. Так спокойнее: если тебя поймают, то на сущей ерунде. Помни о “принципе возни”, изобретенном самим папашей. “Они не станут возиться с тобой, если ты стибрил по мелочи”, – подводил базу отец под свои кражи. В твоей морозилке в подвале образовалась парочка мясистых кусков оленины? Да кто с этим будет связываться? Две или три большие морозилки, набитые похищенной олениной? Это уже перебор. Принцип возни помогал измерять уровень риска в любой ситуации. Ты случайно нашел ключ, отпирающий замок чьей-то кладовой? Тебе повезло. Прибрал к рукам бутылочку дешевого вискаря? Кто из-за этого станет затевать возню с полицией и расследованием? Еще не факт, что бутылки с дешевым пойлом пересчитаны, а если и так, то, пропади одна бутылка, они решат, что обсчитались. Фирменная выпивка и большие упаковки? Этому они ведут учет. Это они постараются разыскать и вернуть. Лучше воровать дешевое. Когда оно закончится, сопрешь еще. У тебя есть ключ, храни его. И никому не показывай. Если не жадничать, ключ тебе долго прослужит. Украдешь много – они сменят замок, и нет у тебя больше ключа. Уильям Минти увлекался ключами. Он вытачивал их в подвале на станке, купленном почти задарма, когда обанкротились “Метизы” Оулрада.

Джимми резко выпрямился – старенький “вольво” поравнялся, а затем припарковался параллельно с его джипом. Водитель вылез, обошел автомобиль, открыл дверцу у пассажирского сиденья и помог выйти своей спутнице. Одета она была нарядно, но внешность так себе. Мужчина был в хлопковых брюках и твидовом пиджаке поверх голубой рубашки с расстегнутым воротом, в руках он держал коричневый бумажный пакет. Джимми Минти его сразу возненавидел, причем еще до того, как он вышел из машины. Мало кто припаркуется рядом с полицейской машиной, им же отсюда еще выезжать. Кем бы ни был этот придурок – профессором, судя по всему, – он был чересчур, сука, самоуверен. Он и его невзрачная дамочка пересекли Имперскую авеню, даже не взглянув в сторону Джимми, и когда они исчезли внутри “Гриля”, Джимми изогнулся посмотреть на талон техосмотра на ветровом стекле “вольво”. Не просрочен, а жаль.

Часы Джимми показывали половину седьмого. По его прикидкам Роби должен был вот-вот появиться. Отвезти Синди через Железный мост к дому Уайтингов и вернуться в ресторан – на это не требовалось много времени. Разве что старина Майлз напросился на чашечку кофе. Подобный поворот Джимми не слишком нравился, и все же он улыбнулся. Миссис Уайтинг в Бостоне, как ему было известно, и ее дочка с Майлзом могут устроиться прямо на диване в гостиной, где Роби ей и вставит. Такого пошиба удовольствия для Майлза не жалко.

Пикап с открытым кузовом под звуки рожка вывернул на Имперскую авеню. В кабину набились четверо старшеклассников – хорошо, если двое из них были пристегнуты, – еще трое стояли в кузове, самый высокий дул в длинный пластиковый рожок. Водитель заметил патрульный джип в последнюю секунду и тормознул так резко, что ребята в кузове в панике ухватились за что попало, а рожок перелетел через борт, покатился, дребезжа, следом за пикапом и замер под автомобилем Джимми. Не двинуть ли за ними, подумал полицейский, отчитать по всей строгости и, может, даже выписать штраф, но затем отказался от этой идеи. Они всего лишь дети, раззадоренные классным футбольным матчем. Они и так перепугались, увидев его, и в придачу потеряли рожок. Теперь они сбавят скорость, по крайней мере на некоторое время. А кроме того, если он бросится за ними в погоню, то наверняка потеряет парковочное место.

Словно в подтверждение его опасений на противоположной стороне улицы остановился еще один автомобиль, из которого вышел еще один тип в твидовом пиджаке. Зачем им униформа, этим профессорам из колледжа? Женщина этого парня как две капли воды походила на ту, первую; проведи они конкурс на самую никакую женщину, эти двое поделили бы седьмое место, но если конкурсанток обязать надеть купальники, тогда только девятое. Его отец был прав на этот счет. Ты женишься не на той, на ком хочешь. Ты женишься на лучшей из оставшихся. Твид женится на твиде, фланель на фланели. Однако по части смертоносности амбиций у Джимми Минти имелись сомнения.

Профессора. Наверное, из-за них ему вспомнился Билли Барнс. По окончании старшей школы Билли уехал в Университет штата Мэн, где ему дали хоккейную стипендию. Он вступил в братство и однажды пригласил Джимми на вечеринку в выходные, чтобы тот своими глазами увидел, чего он лишился. Вечеринка выдалась забойной, что и говорить, и была в полном разгаре, когда явился Джимми. На самом деле он приехал загодя, но потом долго кружил, набираясь мужества, чтобы постучать в дверь братской общаги. Осмелел он, только когда прикончил последнюю, шестую, банку пива из упаковки. Джимми позвонил в звонок, и дверь открыли. На пороге стоял крупный парень с большим стаканом пива в левой руке и отрубившейся голозадой девушкой, переброшенной через его правое плечо; длинные темные волосы девушки свисали вниз, почти касаясь коленей здоровяка, ее голубые джинсы и трусы болтались вокруг лодыжек. Джимми, делая вид, будто привык к подобным зрелищам, представился другом Билли Барнса, и здоровяк ответил:

– Да мне пофиг. Иди налей себе. А нюхнуть не хочешь?

– Что? – Джимми был возмущен и растерян.

– Доллар за понюхать один раз, – пояснил здоровяк, и тут подошел еще один парень и сунул мятую бумажку в нагрудный карман своего названого брата; только теперь Джимми заметил, что карман у здоровяка оттопыривался.

Новый парень попросил Джимми отойти в сторонку, затем взял девушку за лодыжки и приподнял их так, чтобы ее колени легли ему на плечи. Затем, потянувшись вперед, он глубоко вдохнул.

– Это, – сообщил он, закончив и отпустив ноги девушки, – исключительно ароматная киска.

– Ну, – обратился здоровяк к Джимми Минти, – хочешь нюхнуть или так и будешь стоять тут и пялиться?

– Я ищу Билли Барнса, – напомнил Джимми Минти.

Парень кивнул в пьяном недоумении.

– Отличная свежая киска, а ты ищешь Билли Барнса. – Он пожал плечами: – Каждому свое.

Да уж, веселье было буйным. Джимми выпил пива из одной из трех одинаковых кег, не зная, можно ли ему повторить, если он не член братства. Ему представлялось сомнительным, что за упоминание имени Билли Барнса полагается больше, чем одна дармовая порция, но он ошибался. Когда он опять подошел к кегам, один из братьев повернул краник, даже не взглянув на него, словно восприятие у него срабатывало только на пустой стакан, а человека, который его держал, он в упор не видел. Пиво медленно текло из крана, и парень не прекращал разговора с девушкой (полностью одетой), у него и в мыслях не было следить за тем, чтобы пиво не перелилось через край. Когда Джимми прервал их беседу вопросом, не видел он Билли Барнса, брат наморщил лоб: “Кого?”

На следующее утро Джимми проснулся с такой жестокой головной болью, что не мог пошевелиться, он даже не осмеливался открыть глаза. Он смутно сознавал, что ночь провел беспокойно, ему снились кошмары, один за другим. Когда он наконец открыл глаза, то обнаружил, что находится в чьей-то комнате. Он лежал и пялился в потолок, на большее он был не способен, поскольку любое наилегчайшее движение вызывало дикий приступ тошноты и боли. В комнате было тихо, из чего Джимми заключил, что он здесь один. С облегчением он снова закрыл глаза и, вероятно, опять уснул, потому что, когда опять открыл глаза, головная боль, хотя и тошнотворная по-прежнему, уже не была такой пронзительной.

Теперь его тревожило другое: хозяин комнаты может объявиться в любой момент и потребовать у Джимми ответа на вопрос, что он здесь делает. Джимми для него – совершенно незнакомый человек, если только, по счастливой случайности, это не комната Билли Барнса, но шансы на такой исход были явно малы. Он плохо помнил, что происходило прошлым вечером; единственное четкое воспоминание – как он спрашивал о своем приятеле снова и снова у разных людей и у него складывалось впечатление, что Билли Барнса в братстве не слишком ценят. Чему он не сильно удивился, поскольку в старшей школе друзей у Билли, считай, не было, только ребята из хоккейной команды, да и то лишь потому, что Билли мог обвести на льду кого угодно в графстве Декстер.

Как бы то ни было, если это не кровать Билли, ее, пожалуй, стоит освободить как можно скорее. Джимми в последний раз закрыл глаза, сосчитал до трех, сел и спустил ноги на пол. Затем опять закрыл глаза, выжидая, когда волна неистовой боли схлынет. А когда дождался, в тот же миг в сереньком свете раннего утра узрел две вещи. Во-первых, он был голым, и ему тут же вспомнилась голозадая девушка, которую прошлым вечером все кому не лень нюхали за деньги, и вдруг дикая мысль промелькнула в его разламывающейся голове: уж не случилось ли и с ним нечто подобное после того, как он вырубился? Не перенесли ли его в эту комнату, раздели догола, а потом предлагали как образчик самца любопытствующим участницам вечеринки? От этой мысли его бы непременно вывернуло наизнанку, не заметь он кое-чего еще, и тошнота уступила место леденящему ужасу. Застиранная белая простыня, на которой он спал, была закапана вплоть до подушки чем-то красным, и когда при ближайшем рассмотрении подтвердилось, что эта липкая сырость является именно тем, чего он боялся, – кровью, – Джимми мгновенно вскочил и попятился прочь от кровати, пока не уперся задом в стену. Это вызвало очередной приступ жуткой головной боли, и столь острой, что Джимми сполз по стене, да так и остался – подтянув колени к груди, обхватив руками лодыжки и уткнув голову в колени. Он опять закрыл глаза, проваливаясь в благословенную блаженную тьму, чудесным образом отменяющую весь мир вокруг.

* * *

В боковое окно внедорожника постучали, Джимми обернулся и увидел по ту сторону стекла Зака. Джимми опустил стекло и широко улыбнулся. Боже, мальчик растет.

– Классная игра, сынок. – Он протянул сыну ладонь, и тот неуклюже пожал ее.

– Жаль, нам не хватило времени, – сказал молодой Минти. Во втором тайме они сравняли счет, забив гол Фэрхейвену ближе к концу игры. – Мы бы еще забили, если бы отобрали у них хренов мяч.

– Это точно, – согласился Джимми. – Им пришлось выложиться на все сто, иначе бы они с вами не справились.

– Да уж, – с гордостью подтвердил Зак.

– Куда ты теперь?

На другой стороне улицы стояла, отфыркиваясь, собственность Джимми Минти – красный “камаро”, припаркованный впритык к автомобилю второго профессора, а позади “камаро” пристроился пикап, тот, который только что с визгом скрылся за углом. В кузове уже никого не было, и в кабине сидели лишь трое. Пыль в глаза, разумеется. Остальные ребята наверняка дожидались за углом, чтобы снова погрузиться в машину.

– Подумали, что неплохо бы скататься в Фэрхейвен и поесть пиццы.

– Пиццы и в Эмпайр Фоллз хоть отбавляй.

– Знаю, – ответил Зак. – Но ты же не против?

– Ладно, поезжайте. Кто там с тобой? – Чуть наклонив голову вбок, он старался разглядеть пассажиров “камаро”, но тонированные стекла были подняты.

– Джастин. Тик Роби. И еще одна девочка, Кэндис Берк.

Его отец выжидательно кивнул. В машине сидело четверо, что было видно даже через тонированные окна.

– Трое, говоришь?

Заку явно не хотелось упоминать о четвертом пассажире.

– Ах да, еще парнишка по имени Джон.

– Джон. А дальше?

– Восс, кажется.

Джимми кивнул, роясь в памяти: о чем ему говорит это имя? Летом, в июле, парня поймали на краже в супермаркете. Джимми отпустил его, предупредив, чтобы подобное больше не повторялось. Смысла не было возиться с ним. Чудной парнишка, припомнил он. Странно, с чего вдруг его сын взял такого в компанию.

– Если тебя поймают на краже в магазине, я тебе задницу надеру.

– Этого не случится, – несколько двусмысленно пообещал Зак.

– Я все еще могу тебе всыпать, сам знаешь.

– Может быть. – Теперь сын улыбался во весь рот.

– “Может быть”, засранец ты этакий, – хохотнул в ответ Джимми. – Положим, ты сумеешь сбить меня с ног, но я тебе не тот мальчонка, которого ты уделал сегодня. Я встану и дам сдачи.

– Знаю, папа.

– Тебе денег хватит?

– Вроде как.

Джимми кивнул и протянул сыну двадцатку на всякий случай:

– Бери. Отдашь, если не пригодится.

Что произошло бы впервые. Но Джимми был не в претензии. Ему не хотелось, чтобы его ребенок шарил в пустом кармане, как он сам в его возрасте. Выпрашивая у своего отца ломаный цент, Джимми уматывался так, будто вкалывал весь день напролет.

– И не нарывайся на неприятности. Вечером в Фэрхейвене сразу после матча надо быть начеку. Если угодишь в участок за драку, я тебя вызволять не стану.

– Понял.

– То-то.

– Ну так я поехал, ладно?

– Как у тебя дела с этой маленькой Роби?

– Ай, она опять со своими выебонами. Делает вид, будто я ей не нравлюсь.

Джимми прикинул, не отругать ли сына за непристойность, но решил этого не делать. Он и сам употреблял это слово в отношении его матери, и она этого заслуживала. Как и большинство из них, если хорошенько подумать.

– Ну, она не была бы дочерью своего отца, если бы ее не заносило порой. Не спускай ей, вот что я скажу. Этих Роби надо на место ставить. – Вскоре ему самому предстояло этим заняться.

– Вернусь не поздно.

– Разобьете “камаро”, и виновник от меня легко не отделается, – сказал Джимми, ощутив необходимость в этом последнем предупреждении.

– Можем поменяться машинами, если ты так беспокоишься, – предложил его шустрый сынок.

– Проваливай, пока я тебе штраф не выписал за неправильную парковку.

Зак кивнул. Но прежде чем перейти через улицу, он обошел внедорожник и вытащил из водостока пластиковый рожок, потом подбежал к пикапу и вручил рожок парню, сидевшему за рулем.

* * *

Проще и понятнее всего, рассуждал он, сидя с крепко зажмуренными глазами, кровища в постели объясняется тем, что он до сих пор спит и видит во сне этот кошмар. Ему же всю ночь снился один страшный сон за другим, и теперь кое-какие фрагменты вспыхивали в его мозгу. А кровь на простыне – лишь завершающий эпизод в этом сериале. Когда он снова откроет глаза, то обнаружит себя в постели, может, даже в своей собственной, мающимся похмельем, но здравым и невредимым. Однако, решив проверить эту гипотезу, он понял, что все так же сидит, прислонясь к стене, в чьей-то комнате в общежитии. С той лишь разницей, что теперь он плакал. Очевидно, ночью в этой комнате произошло нечто ужасное, а поскольку он остался жив посреди кровавых следов преступления, напрашивался вывод, что акт насилия был совершен не над ним (хотя, обратил внимание Джимми, на коже у него кое-где виднелась запекшаяся кровь), но скорее им самим. С давних пор, лет примерно с пятнадцати-шестнадцати, вечерами на сон грядущий он упивался мрачными фантазиями про насилие и убийства, и теперь что-то из них неведомым образом стало явью. Вчера вечером он уговорил некую девушку подняться с ним в комнату, потом она его разозлила, и он убил ее. Он смутно припоминал, как подкатывался к нескольким разным девушкам на вечеринке, предлагая заняться с ним сексом. Но не помнил, чтобы кто-нибудь из них проявил интерес, хотя бы из вежливости, но, должно быть, нашлась одна, ответившая согласием. Его опять затошнило.

Несмотря на психологическую убедительность этого сценария, Джимми Минти немного утешился недостаточностью наглядных доказательств. Если он убил какую-то несчастную студентку, то где она? Встав на четвереньки, он подполз к валявшемуся на полу у изножья кровати смятому одеялу и приподнял его. Девушки не было. Затем проверил стенной шкаф. Понапихано всякого барахла, но только не мертвая девушка. Могло ли случиться так, что он попытался ее убить, но ей удалось сбежать? Он высунул голову в коридор, с волнением ожидая увидеть кровавый след. Ничего, лишь большое пенное пятно на стене, оставленное, естественно, пивом.

Окей. Так, может, он никого и не убивал? Просто кто-то, как свинья недорезанная, испачкал его простыню кровью. По большей части кровь уже высохла и превратилась в коросту, и не только на простынях, но и на его коленках, животе и груди, однако в других местах она была еще влажной и липкой. Опустившись на край кровати, Джимми задумался на секунду, а затем стер чистым уголком верхней простыни подсохшую кровь с коленки и удивился, что колено щипало, пока он его вытирал. Из крошечной царапины – разглядел он наконец – медленно сочились свежие капельки крови.

Как же здорово, что кровь оказалась его собственной и все его тело покрыто маленькими тонкими ранками, будто он бритвой поцарапался! Правда, он расстроился, сообразив, что вся эта кровь вытекла из него, но уж убийцей он точно не был. Джимми собирался поступать в Полицейскую академию штата Мэн, и вряд ли приемной комиссии понравится, когда они узнают, что на вечеринке студенческого братства он убил девушку, пусть даже при этом был в стельку пьян и ничего не помнил. Он почти год мучился, выбирая, куда бы ему податься, пока его не осенило насчет полицейской академии, и хотя длительный тюремный срок предоставил бы ему массу свободного времени, Джимми категорически не желал начинать все сначала, перебирая иные карьерные возможности. Нет, если кровь его, это означало, что он все еще может стать копом, и – надо же, сообразил он! – обстоятельства, в которых он очутился, определенно требовали от него некоторой детективной работы. Как, ради всего святого, он умудрился проснуться, покрытый царапинами, понятия не имея, откуда они взялись? Загадка.

Он слыхал множество историй о безбашенных вечеринках в братствах, о диковинном ритуале под названием “проверка на вшивость”, совершаемом старшими членами братства над соискателями. Обычно соискателей отвозили куда-нибудь в глушь, отбирали у них одежду и вынуждали возвращаться в кампус в столь унизительном виде. Либо их заставляли пить до полной отключки. Не произошло ли вчерашним вечером нечто в этом роде? Правда, насколько он понимал, прежде чем тебя станут проверять на вшивость, ты должен подать прошение о вступлении в братство, но мало ли… Может, его по ошибке приняли за соискателя членства в “Сигманю”? Конечно, никто его не заставлял пить, пока не отключится. Он сам это с собой проделал. Однако он проснулся абсолютно голым, и это наводило на размышления. Не исцарапали ли его тонким лезвием пьяные братья просто из озорства? Боже правый, у него даже на члене имелась царапина!

Хорошей новостью было то, что его одежда валялась в одной куче с одеялом, и Джимми проворно натянул ее на себя. От движений царапины разнылись, но с этим ничего нельзя было поделать. В общежитии стояла тишина, никто еще не очухался от пьяного забытья, смекнул Джимми, и самое время потихоньку выбраться отсюда, не дожидаясь, пока кто-нибудь проснется и поинтересуется, кто он на хрен такой и что здесь делает. Оставался вопрос: стоит ли забрать простыни с собой? Для начала, они ему не принадлежали, и он не хотел бы, чтобы его сочли вором. Опять же, вынеся простыни, он оказал бы любезность хозяину комнаты, избавив его от шока и обалдения при виде всей этой крови. А кроме того, чертово братство поголовно способно вообразить, будто в комнате было совершено убийство, и, протрезвев, они вспомнят странного дружка Билли Барнса, которого опрометчиво впустили к себе. Такая ситуация потребовала бы объяснений, а Джимми Минти сомневался, что сумеет доходчиво растолковать то, что он сам понимал лишь отчасти. Поэтому все же лучше прихватить простыни с собой.

Оголяя кровать, он заметил блеск, будто чертовы простыни посыпали там и сям звездной пылью. При ближайшем рассмотрении пыль оказалась осколками стекла толщиною в бумажный лист. Джимми уставился на крошечный обрезок, впившийся в подушечку его большого пальца, когда он сдирал простыню. Он опять сел на кровать, чтобы подумать обстоятельно, и через минуту поднял голову к потолку. Прямо над ним висел светильник без лампы. Нет, не совсем без лампы. Из патрона торчал зазубренный ошметок тонкого стекла – все, что осталось от взорвавшейся лампочки. Неудивительно, что он так беспокойно спал, – на ложе-то из битого стекла.

Тайна раскрыта, и он решил оставить простыни и посмотреть, удастся ли кому-то по имеющимся уликам разгадать эту тайну. Свою машину он нашел в конце квартала – там, где и поставил накануне вечером, – и радостно шмыгнул за руль, хотя его ягодицы были исполосованы порезами. Прямо напротив находилось общежитие другого братства, с двумя греческими буквами над входом. Мысль Джимми заработала. Над входом братства, куда он завалился вчера, было три буквы. “Сигманю”, сказал Билли Барнс, сообщая Джимми адрес. Две это буквы или три? Сиг Ма Ню. Три.

Обратный путь в Эмпайр Фоллз причинил ему немало неудобств, но Джимми улыбался всю дорогу; теперь он знал: из него получится офигенный полицейский. И был рад, что наведался в Университет штата Мэн. Этим ребятам приходится целых четыре года искать истинное призвание, он же вычислил свое всего за одну ночь.

Полицейский автомобиль, припаркованный через улицу на самом виду, – первое, что бросилось в глаза Майлзу, когда он вернулся из асьенды Уайтингов. Игнорируй, велел он себе. Ресторан был явно полон, как и вчера, и в его помощи там определенно нуждались. Он въехал во двор, поставил машину на обычном месте, рядом с мусорным баком, и зашагал к черному ходу, затем, подумав, обогнул здание и вышел на улицу. Джимми Минти, открыв дверцу, вылез из внедорожника прежде, чем Майлз ступил на парковку, и, казалось, слегка опешил, когда Майлз протянул ему открытую ладонь. А возможно, и разочарован – во всяком случае, рукопожатием он ответил не сразу.

– Я хочу извиниться за сегодняшнее, – сказал Майлз, когда они разняли руки. – Не знаю, что на меня нашло. Наверное, я просто устал.

– Ну, хорошо, что ты извиняешься. А то я подумал было, что дела между нами совсем плохи.

– Я бы этого не хотел, – честно сказал Майлз. – Ты был прав. Мне не нужны враги. И уж тем более я не хочу враждовать с тобой.

Джимми настороженно кивнул. Ему понадобилась минута, чтобы удостовериться в отсутствии всякой иронии либо сарказма в словах Майлза.

– Почему бы нам не сясть в машину? Сесть, я имею в виду. Ты был прав. Я всегда путался в этих “сесть, сижу, сяду”. Старая леди Лампли исправляла мои ошибки красной ручкой. Помнишь ее?

– Помню, – ответил Майлз, открывая дверцу с другой стороны. – Я не смогу задержаться надолго. Ресторан, похоже, битком.

– Боишься, без тебя не справятся? – спросил Минти, когда Майлз забрался в машину, а сам он устроился за рулем.

– Нет, – покачал головой Майлз. – Скорее, боюсь, что справятся.

Джимми медленно кивнул, словно эта мудрость была слишком велика, чтобы усвоить ее на счет раз. Помолчав, он сказал:

– Вот так-то лучше. Ты и я, просто разговариваем. А не выдрючиваемся.

Майлз кивнул в ответ. Если он не ошибался, ему предлагали повторить извинения. Либо предоставить более развернутое и удовлетворительное толкование их стычки.

– Что же все-таки творится между нами? – спросил полицейский, подтверждая подозрения Майлза. – Я понимаю, когда человек устал. Но сегодня днем? Это не выглядело как усталость. Хотя что-то такое было, но не усталость. А раньше с твоим отцом? Ты и тогда был усталым? Не похоже.

– А на что это походило? – Майлзу было любопытно услышать ответ, и одновременно он надеялся, что Джимми Минти не окажется слишком близко от истины.

– За этим я и сижу здесь, чтобы понять, на что.

– Послушай, я не должен был исправлять твою грамматику. Это было высокомерно и неприлично. Ты имеешь полное право послать меня куда подальше.

Полицейский помолчал секунду, а потом взметнул ладони вверх столь порывисто и неожиданно, что Майлз отшатнулся.

– А, да черт с ним. Ты же извинился, да?

Это, отметил про себя Майлз, стало третьим предложением покаяться.

– Я тут встретил наших детей, – сказал Минти, пристально глядя на Майлза. – Моего и твою. С кучей других ребят. Они отправились в Фэрхейвен за пиццей. Либо только так говорят.

– По-моему, это не очень хорошая идея.

– Я им ровно то же самое сказал, – подхватил Минти. – Но, опять же, еще года два – и оба уедут в колледж. И мы останемся без всякого понятия, чем они там занимаются. Я прав?

– Наверное, да, – согласился Майлз, лишь бы не развивать эту тему.

– Ты когда-нибудь мечтал снова стать молодым?

– Никогда, – обрадовался Майлз возможности чистосердечно ответить хотя бы на один вопрос. – Это было ужасно.

– Ну, не знаю…

– Мы были глупы и невежественны, – продолжил Майлз, удивляясь всеохватности этого утверждения. – Я, во всяком случае.

– Знаешь, о чем я тут думал, пока ты не появился? Вспоминал, как Билли Барнс выманил меня в УШМ однажды. Где-то через год, как мы окончили школу. – И он поведал Майлзу о вечеринке в братстве, но в основном его рассказ крутился вокруг парня с голой девушкой через плечо. – Блин, как же они меня достали, – подытожил Минти. – Хотя в то время я этого не сознавал.

– Еще бы, это омерзительно, – согласился Майлз, стараясь не думать, во что выльется для его дочери первая пивная вечеринка в колледже.

Джимми Минти тупо уставился на него.

– А, ты о девушке? – заморгал он. – Да уж, это было говенно, но что реально меня взбесило, так это пацаны из братства. То, как они все были в курсе всего. А с тобой обращались как с идиотом долбаным, потому что они понимали, что почем, а ты нет? У тебя там так же было?

– Джимми, – рассмеялся Майлз, – я учился в малюсеньком католическом колледже. Ты за первые пять минут узнал больше про кампус, чем я за три с половиной года.

– Я не о том, – сказал Джимми с заметным раздражением, оттого что его не понимают. – Я не о киске говорю. Я говорю о том, кем ты себя чувствуешь с их подачи. Типа они тут все свои и на своем месте, а ты нет. И на тебя даже внимания обращать не стоит. У католиков так же было?

Майлз исподволь наблюдал за ним. Спускались сумерки, но даже в полутьме видно было, как раскраснелось лицо Джимми, припомнившего старую обиду. Сочетание наивности и горячности в его вопросе наводило на мысль о сильнейшем опьянении, наркотическом или алкогольном, хотя иных признаков интоксикации полицейский не обнаруживал. Словно Минти держал этот вопрос в голове долгие годы, но шанс задать его возник только сейчас. Поэтому, отвечая, Майлз взвешивал каждое свое слово:

– Бывало иногда, я чувствовал себя не в своей тарелке. Чувствовал, что не соответствую, особенно вначале. Там было много ребят из Бостона и даже из Портленда, ребята из больших городов, их познания были куда обширнее моих. Но потом в какой-то момент ты ловишь себя на том, что больше не ощущаешь себя совсем уж бестолковым. Просыпаешься однажды утром в комнате общежития и думаешь: это моя кровать, я в ней сплю. А это мой стол, а там мои книги, и это мой мир. И начинаешь чувствовать себя чужаком, когда приезжаешь домой.

Минти слушал внимательно, и Майлз понял, что, как бы он ни осторожничал, сказанное им подтвердило некие мрачные подозрения Минти, которыми он не мог либо не хотел поделиться.

– То есть я там слишком недолго пробыл, к этому ты клонишь?

– Ну, только одна ночь… одна вечеринка…

– По-твоему, если бы я остался там на какое-то время, то стал бы таким же, как эти ребята из братства?

В чем Майлз нисколько не сомневался. Ко второму курсу Джимми Минти превратился бы в парня с голой девушкой через плечо, но у Майлза хватило здравого смысла умолчать об этом.

– Нет…

– Тогда я рад, что не остался.

– Джимми…

– Заткнись, Майлз. Я пытаюсь тебе кое-что сказать, окей? Ты ведь не против выслушать меня? Или ты и так все знаешь?

Майлз помедлил с ответом:

– Не стоит заводиться без причины, Джимми. Ты спросил, я ответил.

– Кончай умничать, Майлз. И слушай сюда. Я не завожусь, понятно? Я на взводе начиная с полудня. Думаешь, ты можешь потешаться надо мной перед мисс Уайтинг и кучей других людей, а потом заявиться сюда и сказать “извини”, когда тебя никто не слышит, и все, лады? А знаешь что? Мы бы поладили, если бы я не видел твоей физиономии, когда я сказал о твоей дочери и Заке. Но я видел, да еще как. И не говори, что мне померещилось, потому что этим ты меня опять оскорбишь с ног до головы.

Майлз взялся за ручку на дверце:

– Мне жаль, что я расстроил тебя, Джимми.

– Нет, сяди, уж потерпи еще минутку. И не прикасайся к дверце, пока я не закончу. (Майлз подчинился.) Я пытаюсь объяснить тебе, что между нами происходит, и это не фигня какая-нибудь, не про то, как ты устал. Вишь ли, этот город не кажется мне чужим. И никогда не казался, ни на секунду. А после той ночи в Ороно… Когда я пересек мост и въехал в Эмпайр Фоллз, тогда и случилась самая счастливая минута во всей моей чертовой жизни. Смейся сколько хочешь, но это правда.

– Я не смеюсь, Джимми…

– Прикинь, меня волновало, кто выиграет сегодняшний матч. Может, люди вроде тебя числят меня простаком, потому что я такой ярый болельщик, но знаешь что? Мне насрать. Мистер Эмпайр Фоллз? Это я. Отсюда я последним уйду, и я погашу свет, понял? Этот город мой, а я – его. Я не из тех, кто уехал, а потом вернулся. Я здесь все время. Прямо тут, где я был вчера и где буду завтра, когда солнце взойдет, так что если ты…

– Я никогда не говорил…

– Вот в чем штука, Майлз, людям в городе ты нравишься. Многим людям. У тебя есть друзья, а среди них встречаются даже влиятельные друзья. Я это не отрицаю. Но вот что удивительно, Майлз, людям и я нравлюсь. И это еще не все. У меня тоже есть друзья. И ты не поверишь, но у нас с тобой имеются даже общие друзья. И ты не единственный, кто нравится людям, окей? Я тебе еще кое-что скажу. Что здешним людям нравится во мне больше всего? Им нравится, что они больше похожи на меня, чем на тебя. Они смотрят на меня и видят город, в котором выросли. Видят свою первую девушку. Видят свой первый футбольный матч, когда они, старшеклассники, болели за нашу команду. А знаешь, что они видят, когда смотрят на тебя? Что они – не очень-то хорошие люди. Они смотрят на тебя и видят все плохое, что они сделали за свою жизнь. Они слушают твои разговоры и, может быть, думают то же, что и ты, но не умеют сказать об этом так же, как ты, и понимают, что никто их не примет всерьез. Они видят тебя и твоего кореша, директора, как вы, голова к голове, решаете всякие вопросы, и в какой манере вы общаетесь друг с другом, и какие шуточки отпускаете, и они понимают, им до вас двоих не дотянуться, никогда. А я? Может, со мной они кое в чем и могут сравняться, поэтому я им и нравлюсь. Поэтому я, наверное, стану новым шефом полиции. Им нравится мое мироощущение, как ты бы выразился. И знаешь что? Какое такое мироощущение у тебя? С таким мироощущением на всякое можно нарваться.

Майлз решил, что с него достаточно.

– Ты мне угрожаешь, Джимми? – спросил он. – Ты ведь пока еще не шеф полиции. Билл Доуз в курсе, кто займет его место?

В глазах Минти мелькнул испуг – не сболтнул ли он лишнего? – но на этой мысли он не задержался.

– Угрожаю тебе? – переспросил он, словно не верил своим ушам. – Угрожаю тебе. Я, который всегда хотел одного – быть тебе другом. Разве когда-нибудь было иначе? Скажи, было?

Правда часто принимает несуразный, карикатурный вид, помнил Майлз и не сомневался, что Джимми Минти не кривил душой. Именно этого он и хотел. Искренне недоумевая, почему ему отказывают. Однако, подумал Майлз, вылезая из патрульной машины и пересекая Имперскую авеню, это еще не позволяет считать его полным идиотом. В конце концов, что такое весь наш огромный мир, как не место обитания для людей, лелеющих пылкие и неисполнимые желания, что пустили корни в их душах и расцвели вопреки логике, теории вероятности и даже утекающему сквозь пальцы времени, вечному, как полированный мрамор?

 

Глава 18

Без пяти шесть, утром в воскресенье, полусонный Майлз Роби спустился в ресторан готовить завтраки для ранних посетителей и обнаружил мужчину, рухнувшего головой на стойку, – лоб будто приклеили к пластику. Майлз мигом сообразил, кто перед ним, – Бастер, помощник повара, вернулся из ежегодного героического загула, который в этом году, видимо, чуть не уморил его до смерти. Бастер принес воскресную газету, а из кофеварки пахло свежесваренным кофе, а значит, парень не до конца растерял профессиональные навыки.

Будить его Майлз не стал, но разогрел гриль и выложил на сверкающую поверхность полоски бекона общим весом около трех фунтов. Когда бекон заскворчал, Майлз взялся за газету. Первая полоса была почти целиком посвящена субботнему футбольному матчу, в качестве иллюстрации прилагались два снимка Зака Минти: на первом, покрупнее, он красовался с мячом, вырванным у противника, на втором, поменьше, помогал едва стоявшему на ногах квотербеку из Фэрхейвена покинуть поле. Получив удар, сразивший его наповал, парень во втором тайме не играл. Он сидел на скамье запасных, полусогнутый, с мутными глазами, а Эмпайр Фоллз потихоньку набирал очки – гол с игры тут, выигранный розыгрыш там, – пока команда не сравняла счет за минуту до конца матча. Неудивительно, что “Имперская газета” комментировала матч примерно в том же духе, что и местные болельщики, – как унизительное поражение Фэрхейвена, закончившего первый тайм со счетом 24:0 в свою пользу.

Однако газете все же удалось удивить Майлза, когда он добрался до раздела “Образ жизни”. В последние несколько лет по воскресеньям в “Имперской газете” публиковали старые фотографии Эмпайр Фоллз и его обитателей, сделанные в пору процветания города. Рубрика называлась “Как это было”, и в начале лета Майлз наткнулся на снимок “Имперского гриля”, датированный началом 1960-х, со старым добрым Роджером Сперри, выглядевшим столь молодецки, будто он стоял на сейнере с омарами, а не за кассой; перед ним тянулась стойка, за которой перекусывали в обед рабочие, и за плохо различимыми, темноватыми столиками было полно посетителей. Меню, вывешенное на задней стене, предлагало рубленый бифштекс с жареным луком, картофельным пюре и овощами, а также булочку на десерт – и все это за доллар с четвертью. Один из молодых мужчин на фотографии до сих пор приходил в “Гриль” и всегда садился на тот же табурет с краю, если он был не занят. По каким-то причинам, необъяснимым, с точки зрения Майлза, эти снимки поднимали людям настроение. Местные жители с явным удовольствием вспоминали, что сорок лет назад в субботу днем на Имперской авеню было не протолкнуться: толпы людей, вереницы машин, бойкая торговля – тогда как теперь улицу можно поливать очередями из автомата и не ранить ни единой души.

Некоторые персонажи в газете были поименованы в подписях к фотографиям, имена других оставались под вопросом. “Можете опознать этого мужчину? А эту женщину? Кто были эти люди и что они значили для нас? – казалось, спрашивали снимки. – Куда они уехали? И почему мы остались?” Рубрика “Как это было” всегда вызывала у Майлза смешанные чувства, и превалировало впечатление, будто город жил ожиданием некоей катастрофы, которая прикончит их всех.

На сей раз в газете поместили фотографию служащих Имперской рубашечной фабрики; снимок был сделан в 1966-м, и единственным человеком во втором ряду, не смотревшим в объектив, была молодая и прекрасная Грейс Роби. Майлз бросил взгляд на подпись и с облегчением вздохнул: имя матери упомянули. Ему было бы больно, если бы вопрос “Кто-нибудь знает эту женщину?” относился к ней. Тем не менее у Майлза, не ожидавшего увидеть мать, возникло ощущение, схожее с тем, когда стоишь на железнодорожном полотне и чувствуешь или воображаешь, будто чувствуешь, как рельсы дрожат под чем-то огромным, приближающимся к тебе на всех парах, – и это было не ощущение опасности, нет, ведь никто не обязывал тебя не сходить с места во что бы то ни стало. Наверное, это ощущение навеяло ему то, что Грейс не смотрела в камеру, но в сторону и вниз, словно прислушивалась к отдаленному гулу. Если то, что она услышала, было напоминанием о ее смертной природе, мелькнуло в голове у Майлза, конец ее был ближе, чем она думала.

Кое с кем из людей на снимке Майлз был знаком; одни умерли, другие продолжали жить, кто по-прежнему в Эмпайр Фоллз, а кто в иных местах, давно покинув родной город. Глядя на одного человека, Майлз подумал, что хорошо его знает, но потом сообразил, что перед ним отец того человека. В конце первого ряда стоял маленький белобородый мужчина в костюме-тройке, Ч. Б. Уайтинг собственной персоной, владелец Имперской рубашечной фабрики. По фотографии нельзя было предположить, что в ту пору мужа миссис Уайтинг одолевали какие-либо тяжкие предчувствия. Сколько лет минуло с тех пор, как был сделан этот снимок, попытался припомнить Майлз, и до того момента, когда Ч. Б. Уайтинг, возвратившись из мексиканской ссылки, приставил холодное дуло револьвера к своему пульсирующему виску? Как странно, подумал Майлз, что лишь вчера он стоял у могилы этого человека.

После матча, когда толпа болельщиков рассосалась и Майлз с Синди медленно, осторожно побрели к машине, Синди спросила, не хочет ли он немного прогуляться, и Майлз согласился, прежде чем поинтересоваться, куда именно, о чем потом пожалел.

– По-моему, это самое красивое место в городе, – сказала его спутница, когда они ступили на ухоженную дорожку. Синди теперь более опиралась на свой костыль, чем на Майлза, хотя и крепко держала его за локоть на всякий случай. Потеря равновесия на трибуне и нырок вперед в объятия Джимми Минти подорвали ее уверенность в собственных силах.

По ее просьбе они припарковались у восточных ворот, ближайших к кладбищенскому участку Уайтингов. День близился к вечеру, небо снова заволокло тучами, и холодный ветерок шуршал пожухлыми листьями вдоль дорожки.

– Здесь действительно тихо и спокойно, – сказал Майлз, принюхиваясь.

Ему чудится или в воздухе на самом деле пахнет кошачьей мочой? Войдя на кладбище, Майлз заметил нескольких кошек, шнырявших между памятниками. Они ведь не одичавшие, правда? Ему не хотелось думать о том, какую поживу они находили на кладбище. Опухоль на месте кошачьего укуса спала, но рука пульсировала, словно требуя, чтобы ее почесали. Майлз противился позыву. По другую сторону чугунной ограды, примерно в сотне ярдов от них, беззвучно проехала патрульная машина, и на таком расстоянии трудно было разобрать, кто сидит за рулем – Джимми Минти или его коллега. Синди тоже следила за продвижением машины, пока та не выехала на шоссе и не развернулась назад к городу.

С холма, на который они поднялись, в отдалении виднелась река, и луч яркого послеполуденного солнца, пробившись сквозь облака, подсвечивал синюю воду. Когда они остановились у могилы ее отца, Синди сказала:

– Иногда он приводит меня сюда.

И как это понимать? – подумал Майлз. Зная стойкую неприязнь своей спутницы к метафорам, он решил, что она все же не имеет в виду тень Ч. Б. Уайтинга.

– Кто? – тем не менее спросил он.

– Джеймс.

Ответ ничего не прояснил.

– Джеймс?

– Джеймс Минти. – Теперь Синди, в свой черед, с сомнением поглядывала на Майлза: то ли он туго соображает, то ли не слушает, о чем она говорит. Майлз же пытался вспомнить, слыхал ли он, чтобы кто-либо когда-либо называл Минти Джеймсом, но не смог припомнить.

– Я был не очень хорошим другом, верно? – покаялся он, ненавидя себя за то, что по отношению к этой несчастной женщине остался таким же неуступчивым, каким был в юности. В конце концов, много ли времени он потерял бы, сопровождай Синди на могилу отца в ее редкие, краткие посещения Эмпайр Фоллз?

– О, Майлз, ты был женат. – Она словно прочла его мысли.

На могиле Ч. Б. Уайтинга стояла большая банка с тем, что некогда было ноготками. Цветы поникли, побурели, а в банке плавали засохшие листья. Здесь запах мочи был еще отчетливее.

– Я принесла их всего несколько дней назад. – Синди, рискуя упасть, нагнулась к цветам. – Они не должны были завять. – И после паузы: – Джеймс работает на мою маму. И я уверена, она ему платит за потраченное время.

– И что это за работа? – спросил Майлз.

– Разные услуги. Присматривает за домом, когда она уезжает. Помог ей установить сигнализацию. Наведывается на старые фабрики.

Майлз кивнул, пряча улыбку. Последний человек, которого он посвятил бы в секреты своей охранной системы, сумей он позволить себе подобную роскошь и будь у него что красть, был Джимми Минти. Но, возможно, он несправедлив к нему. Джимми, скорее всего, благодарен и предан тем, кто обращается с ним вежливо. И Майлз понял, что совершил ошибку, причем дважды, провоцируя Минти, – ошибку, исправлять которую будет трудно и унизительно, и еще неизвестно, снизойдет ли Джимми до прощения.

– В общем, – продолжила Синди, – бедняга Джеймс у нее на побегушках.

– У твоей матери все на побегушках.

– Этого я ей передавать не стану. – Синди стиснула его ладонь.

– Передай, если хочешь, я не против, – покривил душой Майлз.

– Милый Майлз, ты – единственный человек, кому она позволяет перечить ей. Тебе это известно?

– Не то чтобы мне от этого было много толку.

– Она относится к тебе как к сыну, понимаешь?

– Ага, – рассмеялся Майлз. – Сын, который вечно ее разочаровывает.

– Он был так несчастен. – Синди предполагала, будто эта фраза была естественным продолжением их разговора. Отпустив его руку, она шагнула к памятнику и провела указательным пальцем по выгравированному имени своего отца.

По сравнению с другими надгробиями Уайтингов мужского пола памятник у Ч. Б. был мелковат, хотя по стилю и форме не отличался от более внушительных монументов на соседних могилах Хонаса и Илайи. И казалось, будто камень над Ч. Б. Уайтингом так и не вырос после посадки, потому что тела предшественников Ч. Б. высосали все питательные элементы из почвы. Мертвые ноготки лишь усиливали это впечатление.

– Мама говорит, он был слабохарактерным и ему не нравилось быть Уайтингом, но деньги и привилегии ему нравились. Ты знал, что у него в Мексике была другая семья?

– Нет, – односложно ответил Майлз, хотя и счел это известие довольно шокирующим.

– Когда… э-эм, когда он умер, мама получила письмо от той женщины. Она, конечно, нуждалась в деньгах, чтобы обеспечить себя и их мальчика. Маме она писала, что они были очень счастливы, но я в это не верю. Он бы вернулся домой, но мама не пускала его обратно.

Майлз кивнул, подозревая, что к такому выводу она пришла с отчаяния. В детстве Майлз часто задавался вопросом, куда исчезает Макс на долгие месяцы, предоставляя им с матерью, а позднее и с младшим братом управляться со своей жизнью как умеют, и он не удивился бы, терзайся Синди Уайтинг теми же вопросами и, возможно, виня себя, как и Майлз в том возрасте. Если она верила, что ее отец хотел вернуться, то, вероятно, лишь потому, что он писал ей об этом в открытках, поздравляя с Рождеством и днем рождения. Опять же, пришло в голову Майлзу, человек, построивший асьенду в Центральном Мэне, мог чувствовать себя в Мексике как дома.

– Она объясняла почему?

– Говорила, что он был плохим мальчиком. Это ее слова, – с горечью ответила Синди. – Я умоляла разрешить мне съездить к отцу в гости в Мексику, но она и этого не позволила. “Твой отец был плохим мальчиком. Ему не нужна была его семья, и теперь он ее не получит”.

От запаха мочи Майлза уже подташнивало.

– Холодает. Гулять в такую погоду, наверное, не очень полезно.

– Мне то есть?

Майлз растерянно кивнул.

– Милый Майлз, как приятно, что ты беспокоишься, – она опять стиснула его ладонь, – но мои хвори в прошлом. Даже доктора это подтверждают. Я хочу жить своей жизнью, а не заканчивать с нею. Особенно когда обстоятельства меняются к лучшему. – Очевидно, имелись в виду обстоятельства Майлза, и он слегка поежился. – Но, пожалуй, если хочешь, пойдем обратно.

К машине они возвращались, чего Майлз и ожидал, по тропе, что вела к могиле его матери. У надгробия стояла такая же банка с ноготками, но здесь цветы не утратили свежести, их желтые крепкие лепестки поблескивали на солнце.

– Даже цветам ясно, что стоят они на могиле хорошего человека, – грустно обронила Синди. – По-твоему, глупо так говорить, да?

– Да, – признался Майлз. – Но я понимаю, о чем ты.

* * *

Громко всхрапнув, Бастер проснулся. Выглядел он как человек с фотографии в “Имперской газете” в рубрике “Поиск пропавших людей”. Майлз вытащил чек, лежавший под выдвижным ящиком кассы с первого сентября, и вручил его Бастеру; тот вгляделся в бумажку и спросил:

– Меня увольнять?

Майлз налил кофе ему и себе.

– Я уже собирался дать объявление в завтрашнюю газету, – сказал он. – Твоя самоволка как бы затянулась. Что у тебя с глазом?

Майлз мог бы задать еще много подобного рода вопросов. Бастер был бледным, исхудавшим, вонючим, подавленным и несчастным, как больная собака. Мало того, один его глаз распух и не открывался, а из уголка сочился гной. Майлз не сомневался, ему предложат на выбор множество историй, объясняющих столь жалкое состояние помощника повара. Надо бы проследить, подумал он, чтобы Бастера и Макса не ставили в одну смену, пока Бастер не придет в норму. Вид любого из них вызовет у клиентов опасения насчет ресторанных блюд, но появись они в паре – и люди ринутся вон к своим автомобилям.

– Паук укусил, – ответил Бастер, невозмутимо вытирая гной салфеткой. Майлз отвернулся. По утрам его желудок был особенно чувствительным. – Там, снаружи, какой-то чудной паренек, – сообщил Бастер. – Говорит, он тут работает.

Обогнув стойку, Майлз направился к входной двери; на крыльце неподвижно стоял Джон Восс, сунув руки в карманы. Вчерашнее полуденное тепло казалось далеким прошлым. Этим утром в воздухе пахло зимой. Заслышав, как поворачивается замок, парень поднял голову, затем опять уставился в землю.

– Он действительно у нас работает, – сказал Майлз, возвращаясь к стойке. – Новенький, убирает со столов.

– А с виду маньяк хренов.

– Ты сейчас больше похож на маньяка, – возразил Майлз. – Он из молчунов, но работник вроде хороший.

Оба оглянулись на дверь, сообразив, что Джон Восс так и не вошел внутрь, – наверное, потому, догадался Майлз, что не услышал четкой и ясной команды. И точно, когда Майлз опять подошел к двери, Джон Восс стоял на том же месте, явно ожидая приглашения.

– Входи же, – сказал Майлз. Парень кивнул и шмыгнул внутрь с поразительным проворством. Майлз шагал за ним следом в подсобку. – Можешь начать с кастрюль, – указал он на горы грязной посуды, оставшейся со вчерашнего вечера.

Вчера им опять не хватало рабочих рук, и Майлз велел просто замочить посуду, зная, что новичок явится рано. К тому же воскресенье – короткий день. Ресторан открыт только утром, но посетителей на завтрак приходило так мало, что и открывать не стоило. При том что пятница и суббота удались на славу, имело смысл закрыться и дать всем выходной. И Майлз наконец попадет на утреннюю воскресную мессу, по которой он соскучился. Обычно он находил способ улизнуть на субботнюю вечернюю мессу, начинавшуюся в половине шестого, но для старого алтарного служки этого было определенно мало. Вчера, спасибо туру на кладбище в компании с Синди Уайтинг, он пропустил мессу и сегодня утром чувствовал себя немного потерянным.

Вспомнив о странном предупреждении Хораса пятничным вечером, как и о благодарности Отто Мейера за то, что он взял мальца на работу, Майлз, наблюдая, как Джон Восс ставит посуду в раковину и принимается за работу, пытался предугадать, какой будет дальнейшая жизнь этого непонятного паренька. Начало не задалось настолько, что Майлз уже видел его тем, про кого спросят в газете спустя много лет: “Кто-нибудь знает этого паренька на фотографии?” Если, конечно, он вообще попадет на пленку. В газетах обычно красуются всякие Заки Минти. С другой стороны, кто знает? А вдруг из парня получится новый Билл Гейтс.

– Поздравляю, кстати, – сказал Майлз; парень прекратил работать мочалкой, но головы не поднял. – Я слыхал, твой рисунок отобрали на выставку.

– Рисунок Тик тоже, – ответил парень, не поднимая головы, хотя Майлз заметил, что глаза у него нервно забегали, словно он испугался, что внезапная болтливость – целых три слова зараз! – чревата для него самыми ужасными последствиями.

Вернувшись к грилю, Майлз перевернул ряды бекона. Он всегда заранее доводил бекон до трех четвертей готовности, чтобы перед подачей лишь слегка подрумянить. Желудок его успокоился, но неведомо откуда взявшееся ощущение, будто он стоит на рельсах в ожидании приближающегося поезда, до сих пор не утихло. Причиной тому, вероятно, была очередная бессонная ночь. Они с Дэвидом закрыли ресторан в половине одиннадцатого, и Майлз, вымотанный, поднялся к себе и заснул одетым с пультом в руке, прежде чем успел включить телевизор. Разбудил его привидевшийся кошмар: во сне он искал костыль Синди Уайтинг под трибуной “Имперского поля”, а нашел Тик – свернувшись калачиком, она спала среди оберток от хотдогов и пустых одноразовых стаканчиков. Но только она не спала. В тот миг, когда он понял это, Майлз резко дернулся и открыл глаза, пульт, брякнувшись на пол, скользнул под диван, где хранились коробки с бумажными полотенцами. Часы показывали почти полночь, слишком поздно для звонка, но вместо того, чтобы уговаривать себя не паниковать, он в смятении набрал свой прежний телефонный номер. Жанин ответила после первого гудка.

– Тик уже дома? – выпалил он.

– Майлз. – Тон Жанин был таким, будто она позволяет очень многим людям звонить ей по ночам, но он в их число не входит.

– Тик вернулась?

– Пока нет.

– Уже полночь, Жанин.

– Я в курсе, который час, Майлз. Что-то случилось?

– Ты не перезвонишь мне, как только она приедет?

– Ты не ответил на мой вопрос.

– Ничего, это я так, сдуру, – честно сказал он и отметил, что голос его вскоре бывшей жены, пусть и беспредельно раздраженный, действует на него успокаивающе. – Я спал. И мне приснилось, что… с ней несчастье…

– С ней все в порядке, Майлз, я уверена, – слегка смягчилась Жанин. – У нее комендантский час в полночь. Она вот-вот вернется.

– Сообщишь мне сразу, а? – попросил он. – И передай Уолту мои извинения за поздний звонок.

– Хочешь, чтобы я его разбудила прямо сейчас, или можно подождать до утра? – Раздражение в ее голосе взметнулось на несколько делений, но на этот раз, кажется, не Майлз был тому виной.

– Утром было бы удобнее.

– Отлично, – сказала Жанин. – Мужчине в его возрасте необходим отдых.

И что бы это значило? Майлз одернул себя: он абсолютно не хочет знать. И все же….

– У тебя все нормально, Жанин?

– Все потрясно, Майлз. Просто потрясно. А почему ты спрашиваешь?

– Позвони, когда она войдет в дом, ладно?

– Не хочешь со мной говорить, так это надо понимать?

– Жанин, ты… – он запнулся, – выпиваешь?

– Может, и выпила капельку. Ты ведь не против?

– Это не мое дело.

– Точно. – Затем после короткой паузы: – Я опять напомнила Уолту про дом, сказала, что хочу выкупить твою долю, как только мы поженимся.

– И какова была его реакция?

– Как у коровы, которая все жует и жует свою жвачку.

– Тебе же необязательно выходить за него, верно?

– A-а, ну да, но я этого хочу, понятно?

– Конечно. Я же не говорю, что не надо выходить за него, просто это необязательно.

– Я слышала, Майлз. По-твоему, я могу творить что хочу, и даже если отправлюсь ко всем чертям, тебе пофиг.

Разговоры такого рода, подумал Майлз, – цена, которую платишь за неумение контролировать свои порывы.

– Жанин.

– Ты на футболе был вместе с Синди Уайтинг?

– Да.

– Если бы ты женился на ней, вопрос об этом сраном домишке закрылся бы сам собой. Ты бы стал владельцем половины чертова города. Заплатил бы за обучение Тик в колледже, переехал отсюда и больше никогда бы меня не увидел.

Если Майлз не ошибался, она теперь беззвучно плакала.

– Жанин…

Глухое молчание в трубке, затем:

– Они только что подъехали, доволен?

– Жанин.

– Твоя дочь в безопасности. Я вижу ее в окно. Иди спать.

– Жанин…

Но она положила трубку.

* * *

– Сегодня мне все равно положен выходной, разве нет? – рассуждал Бастер, словно намекая, что ночка у него выдалась похуже, чем у Майлза.

Майлз сложил заготовленный бекон в миску из нержавеющей стали.

– Безусловно, – сказал он. – Я и сам не хочу, чтобы ты появлялся здесь, пока у тебя из глаза не перестанет течь.

– Спорим, придется вскрывать эту хрень, – угрюмо отозвался Бастер, будто жизнь его состояла сплошь из такого рода тягостных забот. – Не знаю, зачем я таскаюсь в Аллагаш. Люди думают, что там скука смертная, но они не правы. Там много чего происходит, и всегда плохое.

Майлз слил жир от бекона в лоток и положил на решетку нарезанный лук.

– Ты хоть представляешь, насколько велико потребление алкоголя на севере графства? – с жаром спросил Бастер.

– В обычном режиме или только когда ты туда наведываешься?

– В обычном.

– Что, многовато пьют?

– Больше чем многовато. – Бастер был явно готов к заниженной оценке. – И оно понятно. Они же там, у границы, не процветают, как остальные графства в штате.

Майлз обернулся на своего помощника, но не обнаружил на его физиономии и тени иронии.

– Пожалуй, я бы съел парочку кусочков бекона, – сказал Бастер. – И яйцо в придачу.

Майлз поджарил ему два и сервировал их на тарелке с беконом и тостами. Бастер набросился на еду, и хотя слизь, сочившаяся у него из глаза, цветом напоминала желток, аппетит ему это не испортило.

– Зря ты меня дожидался, – сказал Бастер, отодвигая вычищенную тарелку. – Надо было взять кого-то на мое место.

– Знаю.

– Ты слишком мягкосердечен, – продолжал Бастер. – Люди этим пользуются.

– Это я тоже знаю, – не стал спорить Майлз в надежде прекратить сеанс психоанализа.

В окне мелькнул старенький, местами проржавевший “хендай” Шарлин и исчез за углом ресторана, и впервые за двадцать с лишним лет от ее появления сердце Майлза не забилось сильнее, будто унылое гнойное пораженчество Бастера разлилось в воздухе и каким-то образом проникло в кровеносную систему Майлза. Свою кофейную чашку Бастер поставил на газету, и та сработала как промокашка. Когда Майлз забрал чашку со стойки, лицо его матери было обезображено кофейным кружком.

– Дурак ты, и больше никто, – внезапно рассердился Бастер. Он тупо смотрел, как Майлз отчищает салфеткой пятно на газете, а потом заплакал. – Прости, Майлз. – Он проворно утер слезы. Вероятно, услыхал, как открылась и закрылась дверь черного хода, и понял, что еще чуть-чуть – и в ресторан войдет Шарлин. Она была слишком красивой женщиной, чтобы плакать в ее присутствии. – Не знаю, что на меня нашло. Честно.

– Ступай домой, – сказал Майлз, не отрываясь от фотографии, но разглядывал он не мать, чье лицо стало неузнаваемым, а кое-что другое, чего прежде не заметил.

Сомнения отпали. Нечто огромное наезжало на него. Рельсы бешено вибрировали под его ногами, и, однако, у него не было сил сдвинуться хотя бы на шаг. Он скорее почувствовал, чем увидел, как Бастер слез с табурета и исчез, и он понятия не имел, сколько раз Шарлин, стоя рядом, произнесла его имя, пока не поднял на нее ошеломленный, вопрошающий взгляд.

– Что с тобой? – требовательно спросила Шарлин. – Вид у тебя как у чокнутого.

Появись она несколькими секундами ранее, она увидела бы, как он приложил кончик указательного пальца к нижней части бородатого лица Ч. Б. Уайтинга, но и тогда не поняла бы, что это значит. Теперь на Майлза взирал не Ч. Б. Уайтинг, как было указано в подписи к фотографии в “Имперской газете”, но Чарли Мэйн.

 

Глава 19

К тому времени, когда они наконец добрались до автовокзала в Фэрхейвене, обещание, данное матери рано утром, никому не рассказывать о Чарли Мэйне, навалилось на Майлза тяжким грузом. Он и вообразить не мог, что обещание, данное в безопасности парома, пришвартованного в бухте Винъярда, способно настолько измениться за считаные часы. В Вудс-Хоуле они сели на автобус до Бостона, где пересели на другой, направлявшийся к северу, в штат Мэн. В Портленде опять пересадка, на этот раз в автобус до Фэрхейвена, где, собственно, маршрут и заканчивался. Совсем недавно, разумеется, конечным пунктом был Эмпайр Фоллз, но вот уже год транспорт туда не ходил, а в городе поговаривали о грядущем закрытии терминала в Фэрхейвене, представлявшего собой окошко на задах табачной лавки и скромных размеров парковку рядом. На этой парковке Грейс оставила их “додж”, когда неделей ранее они отправились на Мартас-Винъярд; автомобиля, однако, на месте не оказалось. Исчезновению машины ни Грейс, ни Майлз не удивились. Майлз – потому что по его ощущениям, с тех пор как он уехал из дома, минула целая вечность, а за столь долгий период автомобиль, оставленный без движения, мог просто дематериализоваться. Грейс – потому что это означало: Макса выпустили из тюрьмы.

Хотя Фэрхейвен и Эмпайр Фоллз находились совсем рядом, звонки были междугородними, и Грейс пришлось сделать не один, прежде чем она нашла человека, согласившегося приехать за ними. Они ждали в кофейне напротив терминала, а так как время ужина давно миновало, Грейс заставила Майлза поесть, хотя он уверял, что не голоден. От автобусных выхлопов в сочетании с тем обстоятельством, что вскоре ему предстоит встретиться с отцом, Майлза подташнивало, но, когда принесли хотдог, он так вкусно пах, что Майлз умял его без остатка под грустным взглядом матери, потягивавшей кофе. Расплачиваясь, Грейс открыла свой бумажник, и Майлз заметил, что денег едва хватило на оплату заказа. Если мать не припрятала остальное в другом отделении бумажника, домой – или почти домой – они вернулись с горсткой мелочи на все про все и на неведомо какой срок. Что же мать собиралась делать на Мартас-Винъярде, спросил себя Майлз, не возникни там Чарли, с готовностью плативший за все?

Женщина, вызвавшаяся доставить их в Эмпайр Фоллз, была моложе его матери и очень некрасивой, по мнению Майлза, а ее машина пребывала даже в худшей форме, чем их “додж”. Майлза, конечно, усадили на заднем сиденье и туда же впихнули сумки. Багажник не открывается, сказала женщина, и Майлз невольно подумал, как же все изменилось буквально за один день. Вчера в это же время они с матерью летели по острову в шикарном канареечного цвета спортивном автомобиле Чарли, предварительно заправившись ужином, который стоил (Майлз украдкой заглянул в чек) больше пятидесяти долларов. Сегодняшний хотдог стоил тридцать пять центов, мамин кофе – четверть доллара, и даже на это они с трудом наскребли.

Почти всю дорогу до Эмпайр Фоллз Мод – молодая женщина, приехавшая за ними на автостанцию, – говорила без умолку, угощая Грейс свежими местными новостями. Опять пошел слух, что фабрику готовят к продаже, и подпитывало эти слухи то, что в четверг Ч. Б. Уайтинг уехал, а куда, никому не сказал, предоставив людям строить предположения: в Атланту, например, или в другой город на юге, чтобы окончательно утрясти условия продажи. Если это правда, кое-кому недолго осталось работать на рубашечной фабрике, особенно таким, как Грейс и Мод, офисным служащим. Новое руководство привезет своих людей на эти должности, ведь всем известно, что южане готовы работать даже за меньшую зарплату, чем жители Мэна. Новоиспеченный профсоюз уже разрабатывает стратегию переговоров с начальством. А Макс, добавила Мод, понизив голос, чтобы Майлз не услышал, опять на свободе. В начале недели он приходил на фабрику, искал Грейс.

Казалось, Мод не замечает молчания Грейс, ни на что и никак не реагировавшей, и лишь на подъезде к городу молодой женщине пришло в голову спросить, хорошо ли они провели отпуск. “Каково это, пожить на острове?” – поинтересовалась она, и Майлз вспомнил, что всего неделю назад он считал острова полосками суши, дрейфующими по окружавшим их водам. Так они выглядели на картах, и до поездки на Мартас-Винъярд Майлз не был уверен, насколько тверда почва под ногами на этой ненастоящей земле. Не перевернется ли остров, если все его обитатели сгрудятся на одной стороне? Он понимал, что подобное невозможно, тем не менее обрадовался, убедившись в твердости всего, на что он ступал, сойдя с парома. Возвращение домой, понимал он теперь, вот что делает все вокруг таким шатким.

* * *

Отца дома не было, когда они приехали, как и “доджа”, но к холодильнику магнитом была прижата записка. Макс отбыл красить дом в Кастайне, вернется к выходным. Порывшись в мусорном ведре, Майлз извлек смятую записку, выброшенную матерью, разгладил и прочел от начала и до конца. К его удивлению, в записке говорилось ровно то, что он уже слышал от матери, и ни словом больше. Майлз полагал, что человеку, отсидевшему за решеткой неделю, пока его жена с сыном отдыхали на Мартас-Винъярде, было что сказать своей семье. В заключении у него хватало времени для размышлений, и он мог горевать, например, или злиться, увериться, что он всегда прав, или, наоборот, исправиться. Очевидно, отец пренебрег всеми этими опциями и, выйдя из тюрьмы, спокойно отправился в Кастайн красить чей-то дом. Майлз в записке не упоминался – к его облегчению, потому что он опасался, а вдруг Макс примет его за сообщника матери. Лишь несколько дней назад Майлз и не подозревал о существовании людей вроде Чарли Мэйна, способных при случае увести чужую жену, и, судя по записке, подобный вариант его отец пока не рассматривал, а если и рассматривал, то не винил Майлза, не сумевшего встать на стражу добродетели своей матери.

Дома Майлз и Грейс не испытывали особой нужды ни в Максе, ни в “додже”. На бейсбольные тренировки Майлз ездил на велике, и тем же способом он мог добраться куда угодно, а Грейс каждый день ходила на работу пешком. Как большинство женщин в фабричной конторе, ланч она приносила с собой в коричневом пакете, экономя и деньги, и время. Если ты торопливо съедал свой сэндвич за рабочим столом, тебе разрешалось уйти домой в половине пятого, а не в пять. Ч. Б. Уайтинг, хозяин фабрики, к понедельнику еще не вернулся, и по вечерам телефон в их доме звонил и звонил: сослуживицы расспрашивали Грейс, общепризнанную первую среди равных в конторе, не слыхала ли она чего-нибудь новенького.

К пятнице, вопреки своему обещанию, Макс не объявился, и Майлзу стало ясно, что Грейс погружается в депрессию. По причине, не сомневался он, не имевшей ничего общего с опасением потерять работу, а еще меньше – с отсутствием мужа. Грейс размышляла, догадался Майлз, о Чарли Мэйне и его обещании, что у них все будет хорошо. Каждый раз, когда вечером звонил телефон, Грейс вскакивала, ее лицо вспыхивало надеждой и угасало, когда она узнавала голос Мод или другой девушки из конторы, спешившей поделиться очередными слухами. Согласно одному из них, Ч. Б. Уайтинг наконец приехал, но почти сразу опять уехал. Дважды Майлз замечал, как мать набирала номер, но тут же клала трубку.

В понедельник старый Хонас Уайтинг внезапно наведался на фабрику и созвал всех работников на собрание, где объявил, что на некоторое время он снова станет главой Имперской мануфактуры. Он знал о разговорах, будто фабрику продают, и он хотел, чтобы все поняли: эти слухи совершенно ни на чем не основаны. Напротив, в Мексике открывается еще одна фабрика Уайтингов, и Ч. Б. временно переезжает туда, чтобы запустить и наладить производство. Франсин Уайтинг, жена Ч. Б., недавно узнавшая о своей беременности, присоединится к мужу через месяц, когда в Мексике для нее подготовят подходящие условия для проживания, там она перезимует и вернется весной, чтобы произвести на свет ребенка – мальчика, как все надеются, наследника, который и поведет “Международные предприятия Уайтингов” в следующий век. Работники всех трех предприятий выслушали старика, а когда он закончил, вернулись на рабочие места. Мало что из услышанного походило на правду.

Тем вечером Майлз возвратился с тренировки поздно и застал свою мать рыдающей на кровати в комнате, которую она делила со своим мужем, – по крайней мере, когда Макс обретался поблизости, – и Майлз немедленно заподозрил, что то, чего она так долго ждала, свершилось: Чарли Мэйн ей позвонил. На следующее утро она позвонила на работу и сказалась больной, на другой день опять осталась дома. Утренние приступы рвоты у Грейс повторялись чаще, чем на Мартас-Винъярде, а по вечерам из спальни ее можно было выманить, лишь чтобы накормить Майлза ужином. К концу недели Майлз всерьез испугался. Глаза Грейс заволокло столь безмерным отчаянием, что Майлз уже с нетерпением ждал возвращения отца – чего прежде он так боялся из-за нежелания отвечать на вопросы, которые отец непременно задаст. Тогда придется не только утаивать чужие, как бы доверенные ему секреты, но и мучиться, ломая голову над вопросами, ответы на которые он и сам не знал. Но день шел за днем без Макса и без “доджа”.

На третьей неделе после возвращения с острова, в субботу, дверь в родительскую спальню распахнулась и на пороге появилась Грейс в черном платье; последний раз в этом платье Майлз видел ее на похоронах соседа, погибшего в ночную смену на Имперской бумажной фабрике. Украшений Грейс не надела и не подкрасилась, но уложила волосы и выглядела бы очень мило, подумал Майлз, если бы не исхудала. Мило, но совсем по-другому, не так, как она выглядела в белом летнем платье на острове, когда все мужчины оглядывались ей вслед, но все равно очень хорошо. Объявив, что они оба более месяца не были на исповеди, Грейс со значением посмотрела сыну прямо в глаза.

День выдался солнечным, но август заканчивался, и по вечерам бывало довольно холодно, и когда они молча шагали к церкви Св. Екатерины, Майлз заметил, что листья на верхушках вязов начинают желтеть. Грейс, казалось, ничего не замечала; она походила на женщину, идущую на смертную казнь. Она подгадала так, чтобы они были последними в очереди кающихся. По настоянию матери Майлз должен был исповедаться первым, а закончив, быстренько прочитать покаянную молитву и затем дожидаться ее на улице. Как всегда, они надеялись, что попадут к новому молодому священнику, но им не повезло: когда Майлз опустился на колени в темной исповедальне, а по другую сторону перегородки отдернули бархатную занавеску за решетчатым оконцем, в проеме возник величественный силуэт отца Тома, и пожилой священник суровым тоном предложил Майлзу перечислить свои грехи, чтобы получить прощение.

Год назад Майлз был допущен к первому причастию, и, конечно, он знал, что утаивание смертного греха означало совершение еще одного, не менее страшного. Уже не первый день в нем крепла уверенность: не только его мать, а он сам в чем-то согрешил, отдыхая на острове, но не понимал, какой разновидности был этот грех и как ему объясняться на сей счет с человеком по другую сторону решетки. Он знал, что предал своего отца, пообещав матери сохранить ее тайну, но ему было столь же ясно, что, нарушив это обещание, он предаст мать. Он согрешит в любом случае, пытаясь скрыть от Господа секрет, который он и так знал. Зачем, собственно, было необходимо признаваться в том, что Бог уже знал, объяснялось в духовном наставлении, написанном тем же человеком, что сидел за решетчатым оконцем, но филигранная логика наставления лишь сбивала Майлза с толку, и смысл до него так и не дошел. На исповедь он явился, вооружившись списком грехов, которых не совершал, надеясь, что в сумме они равны тому, что он утаивает, и еще больше надеясь, что Господь поймет: он не выкладывает все начистоту вовсе не из желания показать себя молодцом перед другими людьми. Отец Том выслушал его литанию подложных грехов и назначил покаяние с видом человека, убежденного не столько в правдивости сказанного этим мальчиком, сколько в общем моральном разложении, из коего подобное поведение и проистекает.

Майлз сидел на крыльце уже с полчаса, когда мать вышла из церкви, и лицо у нее было пепельным. Он вел ее домой, как вел бы слепую, и дома она прямиком направилась в спальню, плотно закрыв за собой дверь. На следующее утро, в воскресенье, они пошли к мессе, но во время проповеди Грейс стало плохо, и, наказав Майлзу оставаться на месте, она поднялась, пошатываясь и зажимая рот ладонью, и вышла в боковую дверь. Наверное предчувствуя приступ тошноты, Грейс, вопреки их обыкновению, захотела сесть подальше от алтаря, и тем не менее люди оборачивались на нее, пока она, спотыкаясь, шла к выходу, и, по мнению Майлза, отец Том только усугубил ситуацию, прервав проповедь и продолжив, только когда за Грейс захлопнулась церковная дверь. В квартале от церкви находилась автозаправка, и Майлз предположил, что мать побежала туда опорожнить желудок, но от проповеди перешли к причастию, а Грейс все не было. Майлз встал в конец очереди причащающихся, остро, до боли, сознавая, что не должен вкушать облатку. Он солгал на исповеди вчера, и не таким, как он, вбирать Бога в свое нечестивое тело. Опять же, поскольку на исповеди он побывал, могло показаться странным, что он не принимает причастие, и он получил вафельку на язык, но во рту у него так пересохло от виноватости и стыда, что вафелька не растаяла во рту, но ощущалась как лоскут тонкого хлопка. Он все еще пытался проглотить облатку, когда почувствовал, что мать, бледная и ослабевшая, села рядом с ним. Она взяла его за руку, крепко сжала, будто хотела донести до него то, чего он больше всего боялся: она умирает из-за того, что съездила в отпуск на Мартас-Винъярд. Она чем-то заразилась там и вернулась домой совершенно больной. Вчерашняя исповедь не принесла ей облегчения, и Майлз подумал, не солгала ли она священнику, как и он, решив в последний момент не выдавать свою тайну отцу Тому, ее старому знакомому, вот если бы на его месте оказался новый молодой священник… Отец Том, вероятно, заподозрил ее в том же и повел в ризницу, но даже там Грейс, надо полагать, не стала рассказывать о Чарли Мэйне.

Однако натянутость этого сценария Майлзу была очевидна. Мать тошнило и раньше, задолго до появления на сцене Чарли Мэйна. Но, рассуждал он, возможно, мать загодя настроилась на то, что они там вместе делали, а с этого и начинается грех – с порочности в мыслях, о чем Майлзу не раз говорили в воскресной школе духовные наставники. Возможно, рвота была предупреждением Господним, которое она предпочла проигнорировать. Вот, значит, какова расплата за мимолетное счастье.

Когда они вернулись домой после мессы, Майлз привычно ожидал, что мать запрется в спальне, но она сказала, что ей нужно выйти. Он спросил, куда она собралась; мать не ответила, сказала лишь, что должна кое-что сделать.

Майлз понимал, что поступает дурно, но все же решил проследить за ней. В воскресенье народу на улице было мало, и Майлз осторожничал на тот случай, если она внезапно обернется и обнаружит слежку, но вскоре ему стало ясно: погруженная в свои мысли Грейс ничего не замечает вокруг. Когда она добралась до рубашечной фабрики, Майлз подумал, что туда она и направлялась и сейчас войдет в здание, но, помедлив с минуту, Грейс продолжила путь. Дойдя до Железного моста, она, к удивлению Майлза, не свернула, но, ступив на пешеходную дорожку, зашагала по мосту, и тут он уже не мог следить за ней и оставаться незамеченным. Когда Грейс добралась до середины моста, его осенило: она намерена спрыгнуть. Он был так уверен в этом, что когда она не спрыгнула, но, даже не сбавив шаг, миновала то место, откуда бы он сам спрыгнул, если бы ему приспичило, Майлз все равно не мог выбросить из головы эту мысль.

Потому что другого объяснения он не находил. Зачем ей еще понадобилось выйти на мост? Ведь на другом берегу реки практически ничего и не было, только загородный клуб и два-три дома, принадлежавших богатым людям. У одного из этих домов, ближайшего к мосту, на лужайке, спускавшейся к реке, стояла беседка, где в одиночестве сидела женщина и глядела на водопад. Она находилась слишком далеко, и Майлз не мог с уверенностью утверждать, но ему показалось, что женщина наблюдает за продвижением его матери по мосту. Наверное, Грейс тоже ее заметила и поэтому не стала прыгать в воду. И теперь она повернет назад и прыгнет на обратном пути.

Майлз ждал, пока мать дошагает до другого берега и развернется, но она этого не сделала. И когда он покидал свой пост у моста со стороны Эмпайр Фоллз, ему почудилось, что женщина в беседке сверлит его взглядом.

В День труда приехал Макс, не предупредив заранее. Майлз, наслаждаясь последним днем летних каникул, забежал домой перекусить и увидел “додж” в проулке и отца без рубашки, красновато-лилового, – так обычно загорают, когда красят людям окна закрытыми, – за кухонным столом, читающим “Имперскую газету”, будто надеялся найти в ней статью о том, как Майлз и его мать вели себя в его отсутствие. Когда Майлз вошел, отец, дочитав абзац, поднял голову и улыбнулся. Майлз увидел, что у него недостает пары зубов.

– Что случилось? – мгновенно испугался Майлз.

– Ты об этом? – Макс просунул язык в образовавшуюся расщелину между зубами. – Да ничего. Просто мы слегка разошлись во мнениях с одним малым. Он пока не в курсе, но ему придется заплатить мне по пять сотен баксов за каждый зуб.

Майлз кивнул, успокоенный не столько объяснениями отца, сколько его присутствием. Он страшился возвращения Макса, но, увидев его, сразу же почувствовал, как хорошо, что тот дома. Во внутренней коробке передач его отца скоростей было раз, два и обчелся, что делало Макса предсказуемым, а Майлзу сейчас очень не хватало предсказуемости, пусть и предсказуемо несусветной. Может, Макс и отличался от других мужчин, но он всегда оставался самим собой. Другие мужчины, к примеру, могли расстроиться из-за малейшего происшествия на дороге, Макс же рассматривал столкновения как источник интересных возможностей. Если на парковке его стукнули сзади, что люди делали с необыкновенной регулярностью, вызывавшей подозрения, а не нарочно ли им подставляют машину под удар, Макс отвозил поврежденную машину механику, зная наперед, что тот немилосердно завысит цену, а затем предлагал “обидчику” решить проблему в половину запрошенной цены, но наличными, и попутно избавить обоих от услуг страховых компаний. Точнее, избавить того, кто в него въехал, поскольку у самого Макса страховки отродясь не водилось. Деньги в кармане вмиг отбивали у него охоту спускать их на ремонт машины. Нет, конечно, разбитую фару он менял, поскольку этого требуют законы штата, но если боковая панель была изрядно помята, то выправлял ее сам молотком, добиваясь, как правило, результата более уродливого, чем первоначальная вмятина. “Додж” в итоге “чинили” столько раз, что он напоминал нечто скроенное из лома, найденного на автомобильной свалке.

Майлз не сомневался как в том, что отцу удастся вытребовать свой зубной бонус, так и в том, что ни один дантист не увидит от Макса и пенни. Но кое-чего Майлз знать, естественно, не мог, а именно, что он стал свидетелем начальной стадии постепенного разрушения телесной оболочки отца. В семьдесят Макс Роби будет похож на “додж дарт” 1965 года выпуска, который не раз разбивали всмятку.

Сейчас, однако, отец, поджарый, загорелый, прямо-таки лучился здоровьем, и Майлз невольно сравнивал этого мускулистого мужчину с Чарли Мэйном, когда тот разделся на пляже, обнаружив белую тусклую кожу и впалую грудь. А также Майлз не мог не вообразить, что случилось бы, если бы Макс вышел из тюрьмы пораньше, двинул следом за ними на Мартас-Винъярд и застал их на морском берегу за поеданием икры из корзины для пикника. Майлз попытался представить драку между отцом и Чарли Мэйном, но картинка не складывалась. Чарли Мэйн был старше и явно не боец. Макс был крепче и выносливее, но его фирменный подход, начинал догадываться Майлз, заключался не в том, чтобы набрасываться на людей с кулаками, а в том, чтобы вынудить их распустить руки, чего от Чарли Мэйна он бы никогда не добился. Понимая это, Макс, вероятно, попросту напросился бы к ним в компанию, сказав “я тоже люблю икру”. В этом драматичном сценарии если кто и замахнулся бы кулаком, то, скорее всего, Грейс.

– Где мама? – спросил Майлз, ощутив пустоту в доме.

– В церковь отправилась, так она сказала, – ответил Макс. – Она оставила тебе еду в холодильнике.

– Она ходит туда каждое утро, – сообщил Майлз, нисколько не покривив душой. После прогулки на другой берег реки Грейс бывала на мессе каждый день и даже записала Майлза в алтарные служки с начала нового учебного года.

– Уж не чувствует ли она за собой какой вины, – хмыкнул Макс, пристально наблюдая за выражением лица сына.

Майлз направился к холодильнику и притворился, будто ищет сэндвич, отгородившись открытой дверцей от отца, чтобы тот не видел его пылающих щек. Затем он медленно, не торопясь, наливал молоко в стакан и наконец, прихватив сэндвич, вернулся к столу.

– Говорят, ты ловко поймал мяч, – сказал отец.

От кого же он об этом услышал, подумал Майлз, от Грейс или тренера Ласаля? Странно было обсуждать с отцом ту игру, случившуюся так давно. С тех пор как Майлз подставил перчатку летящему мячу, минул месяц, но Майлзу казалось, что много больше месяца и мяч поймал не он, а какой-то другой мальчик.

– Маму сильно тошнит в последнее время, – невпопад произнес Майлз.

Отец, вновь углубившийся в газету, не отвечал. Майлз уже открыл рот, чтобы повторить, но отец опередил его:

– С ними всегда так на этом сроке.

Майлз раздумывал, нормально ли будет поинтересоваться, кто эти “они” и что за “срок” такой.

Озадаченное молчание сына подвигло Макса на то, чтобы отложить газету и широко улыбнуться; Майлз, не успевший пока привыкнуть к дыре меж отцовских зубов, слегка вздрогнул.

– Она тебе не сказала? – шутливым тоном спросил Макс.

– О чем?

– У тебя будет братик, вот о чем.

Отец опять взялся за газету, а Майлз молча жевал сэндвич, запивая молоком. И пока он ел, его мир приобретал иные очертания и формы, подстраиваясь под новые обстоятельства и сообщая иной смысл всему происходящему. И этот новый мир, понял Майлз, базировался на физической, а не моральной логике. Никого не тошнит и никто не умирает вследствие прегрешения. Он и раньше об этом догадывался, но теперь настала полная ясность, и он сообразил, что в глубине души давно это знал. Людей тошнит от вирусов, бактерий и детей, от всякого такого, но не от островов и не от мужчин вроде Чарли Мэйна. Новое знание будто сбросило некую тяжесть с его плеч, и когда он заговорил, то сознавал, что его голос звучит иначе, с иными интонациями, отражавшими его новый взгляд на мир:

– Ты не знаешь наверняка.

– Не знаю? Я? – От спорта Макс перешел к комиксам.

– А может, сестренка.

Отец хохотнул – наверное, над картинками из “Мелочи пузатой”:

– В нашей семье рождаются в основном мальчики.

– Значит, пришла очередь девочки.

– Не значит. Это тебе не монетку подбрасывать.

– Если не монетка, то что тогда? – Сам Майлз считал, что подбрасывание монетки – лучшее объяснение, и не желал позволить отцу, только потому что тот взрослый, прибегнуть к какой-то другой сомнительной логике.

Макс посмотрел на него и опять улыбнулся, хотя Майлз предпочел бы обойтись без его улыбки.

– Это больше похоже на игру в кости, – объяснил отец. – Только без чисел. У кубика шесть граней, так? В нашей семье “мальчик” написано на пяти гранях. “Девочка” – только на одной. И когда ты играешь на деньги, на что ты поставишь?

Майлз произвел кое-какие вычисления и спустя минуту спросил:

– Сколько детей у дяди Пита?

Пит, старший брат Макса, давно, лет двадцать назад, переехал на запад, в Феникс, штат Аризона.

– Четверо, – ответил отец. – Все мальчики.

– А у тебя есть я, – продолжил Майлз.

– И ты тоже мальчик, насколько я помню.

– Пятеро подряд, – подытожил Майлз.

У крыльца во дворе послышались шаги: Грейс возвращалась из церкви. Оба, Майлз и отец, повернулись к окну, когда она проходила мимо. На этой неделе приступы утренней тошноты мучили ее меньше, и если она не выглядела потрясающе красивой, как на Мартас-Винъярде, то страх и отчаяние хотя и не исчезли полностью, но несколько утихли по сравнению с тем, что было сразу по возвращении.

– Девочка на шестой грани, так?

Макс размышлял ровно столько времени, сколько Грейс, бравшей с собой зонтик на всякий случай, понадобилось, чтобы повесить его в прихожей.

– Ты становишься настоящей занозой в заднице, вот что я тебе скажу, – ответил Макс.

Они оба ухмылялись, и Майлза посетило странное чувство, похожее на гордость, только он не мог определить, гордится он собой или своим отцом. Он отлично понимал, что “заноза в заднице” была со стороны Макса признанием победы сына, а может быть, даже и проявлением любви.

Войдя на кухню, Грейс, видимо, ощутила, что между отцом и сыном происходит нечто важное; опустившись на табуретку за третьей стороной стола, она накрыла ладонями руки обоих, и так они сидели довольно долго в тишине. Впервые после того, как они возвратились с Мартас-Винъярда, Майлз подумал, что все, может, опять наладится и они вернутся к нормальной жизни или, во всяком случае, к той, что была нормальной для них. Если он и жалел о чем, то лишь о том, что Макс не увидит Грейс в белом платье, купленном на острове, поскольку Грейс дня два назад отнесла его в “Добрую волю” в качестве пожертвования неимущим.

 

Глава 20

Домработница при церкви СВ. Кэт, миссис Айрин Уолш, заканчивала мыть посуду после воскресного ужина, который и готовить-то не стоило. Отец Марк, чувствуя себя виноватым за то, что почти не ел, а также испытывая некоторую потребность в человеческом общении, пусть и в ворчливой тональности, свойственной миссис Уолш, вызвался помочь ей с наведением порядка на кухне, но она категорически отвергла это предложение. Он только задаст ей работы, поубирав вещи куда попало, а не туда, где им положено быть, и завтра она ничего не сможет найти. Она видела, что он обижен, вот и прекрасно.

Миссис Уолш не была злыдней, она лишь придерживалась воззрений, весьма близких к средневековым. Ее отец был военным со склонностью к теологии, и от него она узнала во всех подробностях о Великой Лестнице Бытия, во многом, как пояснял ее отец, схожей с армейской субординацией. На самом верху Бог, ниже – ангелы, ранжированные по ангельским социальным разрядам, затем папа, кардиналы, епископы, священники и так далее. Миссис Уолш грела мысль, что домработница у двух священников находится примерно на одинаковом расстоянии от подножия этой лестницы (оккупированного камнями и прочими неодушевленными предметами) и до ее вершины. Содержать божьих людей в чистоте и кормить их досыта – занятие почтенное, если не возвышенное, а если кто был избран Господом для более возвышенной деятельности, значит, так надо было. Рваться к тому, для чего ты не предназначен в этой жизни, – грех, твердо верила миссис Уолш, и в конце концов всем норовистым и завистливым откроется Истина: на Великой Лестнице от каждого, кто на ней стоит, вверху ли, внизу, требуется лишь одно – следовать божьей воле. Долг священника – быть лучшим священником по мере сил, долг домработницы – быть лучшей домработницей.

Не менее тех, кто вечно норовил занять положение повыше, миссис Уолш раздражали притворно смиренные дурачки вроде отца Марка, который постоянно вламывался на ее кухню, предлагал в своем невежестве помощь, хватался за тряпки, чтобы вытереть со стола, уговаривал ее отправиться домой, когда работа еще не закончена. Расхлябанность – вот чем объяснялось его поведение, и ее отец с ней бы согласился. Миссис Уолш обожала своего отца, хотя ей он уделял мало внимания. Профессиональный военный, он предпочитал наставлять своих сыновей, обладавших характером решительно невоенным. Чем больший упор он делал на дисциплине, тем больше сыновья безобразничали, и он умер в уверенности, что никто никогда его не слушал, что было неправдой. Дочь к нему очень даже прислушивалась. Миссис Уолш, как и ее отец, одобряла разделение людей на обособленные группы по признаку их социального положения и сокрушалась, что столь многие в нынешнем мире жаждали размыть эти границы. Особенно усердствовала молодежь, такие люди, как отец Марк. Эти упирали на добросердечие, что само по себе хорошо и похвально, но старый отец Том, пусть и выживший из ума, куда больше походил на священника, чем все молодые вместе, и за долгие годы, что она у него работала, старый пастор ни разу не испытал желания хотя бы дотронуться до кастрюли.

– Кажется, мистер Роби подъехал, – заметила миссис Уолш, стоя у раковины.

– А его отец? Макс с ним?

– Только мистер Майлз. Но он не выходит из машины, сидит себе и сидит.

Топтавшийся на пороге кухни отец Марк улыбнулся впервые за день. Он догадывался, чем занят сейчас его друг. Майлз смотрит на невыкрашенную башню и думает, что за пакостный код занесли в его гены, мешающий ему лазать по лестницам, как все нормальные люди.

– Вы же его ждали, – напомнила домработница. – Ну так что, расскажете ему?

Ах, миссис Уолш, хотелось ответить отцу Марку, у вас есть чему поучиться. Великим мыслителем миссис Уолш не была, но старалась все доводить до конца, чем нельзя было не восхищаться. Разузнай. Сделай. И не зацикливайся на всяких разных мелочах. С осмыслением действительности проблема в том, что этому нет конца, нет дедлайна, после которого мысль необходимо обратить в действие. Осмыслять все равно что заседать в комиссии, редко выдающей рекомендации (которые, впрочем, почти всегда игнорируют), – комиссии, не обладающей даже властью самораспуститься.

Миссис Уолш была права. Сложившаяся ситуация требовала, чтобы с ней разобрались, и более того, разбираться должен был отец Марк, уже упустивший кучу времени. Пылкая проповедь, которую он произнес на ранней мессе этим утром, называлась “Когда Господь удаляется”. Он сочинил ее отчасти вчера вечером в машине по дороге с побережья домой, отчасти бессонной ночью и довершил, вещая с церковной кафедры. Проповедь восприняли лучше, чем он ожидал с некоторой опаской, и отец Марк решил повторить ее на следующей мессе, но, зайдя в ректорский дом между службами, обнаружил, что отец Том исчез.

Точнее, исчезновение старого священника обнаружила миссис Уолш, когда пришла на работу чуть позже половины девятого – к тому времени, когда отец Том, проснувшись и одевшись, уже с нетерпением ждал, когда его накормят. По воскресеньям миссис Уолш обычно потчевала его сладкими гренками. А затем, когда у старика подбородок начинал лосниться от кленового сиропа, принималась готовить обед на двоих, запекала свинину или курицу по новоанглийскому рецепту, как сегодня, например, что было непросто, особенно когда у тебя под ногами мешался липкий сбрендивший священник. Верно, чокнутого старого священника она предпочитала здравому молодому, но за отцом Томом нужен был глаз да глаз, тем более когда отца Марка не было поблизости.

Единственное, в чем молодой священник преуспевал, признавала она, так это в умении обращаться со старым. По воскресеньям, зная, что тот, другой, читает свои сумбурные проповеди в церкви, отделенной от ректорского дома просторной лужайкой, отец Том начинал озорничать. Однажды утром он явился на кухню, и миссис Уолш, глянув на него краем глаза, не заметила ничего неподобающего в его внешнем виде. Когда она принесла ему гренки, ей показалось, что он странно на нее поглядывает, будто его что-то развеселило, а она понятия не имеет, что именно. Вникать миссис Уолш нужным не сочла – какое дело ей, женщине пятидесяти трех лет, замужней и в совершенно здравом уме, до причуд старого маразматика.

Однако ничто на свете так не выводило миссис Уолш из себя, как насмешки над ее персоной, поэтому она прекратила фаршировать курицу и воззрилась на священника, сидевшего за столом. Он был одет в свежевыстиранную пасторскую черную рубашку с короткими рукавами и накрахмаленным белым воротничком, а его обычно всклокоченные седые волосы были аккуратно расчесаны. Она даже отметила, что ботинки у него блестели, а черные льняные носки подобраны в тон. Если отец Том и веселился про себя, то не над тем, как он выглядел сегодня, иначе миссис Уолш живо вывела бы его на чистую воду, и она продолжила горстями запихивать начинку в курицу. Лишь когда старый священник поднялся из-за стола и понес тарелку в раковину – нехарактерный для него благодарственный жест, – она увидела, что на нем нет брюк. Поэтому сегодня, войдя в ректорский дом и не наткнувшись сразу же на старого дуралея, она отправилась его искать, подозревая опять какую-нибудь проказу.

Дверь в спальню была закрыта; миссис Уолш постучала, позвала его по имени и потребовала старика на выход, а если он не послушается, миссис Уолш приведет подмогу, и она не удивилась бы, если бы дверь ей открыл ухмыляющийся старый священнослужитель с голым задом и сморщенным членом напоказ. Миссис Уолш подобная перспектива не радовала, но и не пугала. К пятидесяти трем годам она покончила с этими трепыханьями по поводу мужских гениталий. Точнее, минуло много лет, с тех пор как эти волосатые штуковины, болтающиеся между иссиня-белыми бугристыми ногами, перестали ее волновать. А то, что некогда, хотя и на краткий период, она поддалась волнению такого сорта, с годами миссис Уолш привыкла считать временным умопомешательством и была благодарна за то, что ее безумие оказалось краткосрочным, не слишком опасным и полностью излеченным замужеством, – как и было задумано Всевышним.

Угрозы не открыли ей дверь, и у миссис Уолш не осталось иного выбора, как войти без приглашения. Дверь была не заперта, а за ней, когда миссис Уолш ее толкнула, обнаружилась пустая комната. Миссис Уолш проверила, на самом ли деле комната пуста: она встала на четвереньки – маневр, который она предпочла бы не совершать с ее воспаленными суставами, – и заглянула под кровать. Если отец Том настолько рехнулся, что заявился без штанов в ее кухню, то почему бы ему не поиграть в прятки, думала она. Но под кроватью никого не было, и в этом спартанском жилище разве что ребенок мог бы спрятаться, но не взрослый мужчина с разумением ребенка.

Миссис Уолш обошла весь ректорский дом. Проверила каждую комнату, все стенные шкафы и даже, взяв фонарь, спустилась в погреб, сырое неприглядное помещение, где до сих пор стояли ящики для угля и где было полно темных углов, куда мог забиться старый сумасброд со своей деменцией. Она уже собралась удовлетвориться тем соображением, что отец Том, встав рано, наплевал на запреты и отправился на прогулку либо прокрался в церковь и притаился в исповедальне, чтобы шпионить и слушать всякую либеральную чепуху, которую отец Марк несет с кафедры, как вдруг она кое-что вспомнила и поспешила опять наверх в спальню старика.

Там его по-прежнему не было, но миссис Уолш интересовало другое: судя по состоянию его кровати, вряд ли он на ней спал нынче. Конечно, он мог заправить ее утром, как поступал всю свою жизнь, пока у него крыша не поехала, однако в последнее время забывал это делать. По субботам миссис Уолш меняла священникам постельное белье, а вчера была суббота, и, сдернув покрывало, она обследовала простыни. Гладкие, без единой морщинки, они пахли хлоркой, словно их только-только отбелили; от неряшливого старика, страдающего метеоризмом, так не пахнет.

Но не постель предоставила главную улику. Ведерко для мусора – а ведь миссис Уолш чуть было не прошла мимо, даже не взглянув на него. Мусор домработница выносила вчера, а сейчас ведерко было почти полным, и заполнили его маленькие, цвета зеленой мяты конвертики, в которые прихожане прятали от глаз других прихожан свои жалкие еженедельные пожертвования. Все до единого конверты, несомненно, подобранные после вечерней субботней мессы, были надорваны, а затем выброшены. В мусорном ведре валялись также и чеки, вложенные в конверты. Зато наличные начисто отсутствовали – миссис Уолш установила этот факт первым делом.

Когда молодой священник прискакал – по лужайке он обычно передвигался вприпрыжку – в ректорский дом после ранней мессы, миссис Уолш поджидала его, сложив руки на мощной груди. Любая другая женщина на ее месте уже бы на стенку лезла, но миссис Уолш сохраняла присутствие духа. На лице было написано: она понимает, чья-то голова полетит, и ее тешит уверенность, что это будет не ее голова.

– Доброе утро, миссис У. – Отец Марк вбежал на кухню, его отличное настроение объяснялось наверняка тем, что проповедь, во всяком случае на его взгляд, удалась. – Эта ваша знаменитая новоанглийская курочка так пахнет?

Движимый любопытством, он подошел к плите и приподнял крышку котла, где миссис Уолш обычно обжаривала мясо. Сколько раз ему было говорено, что подобная непосредственность не приветствуется на ее кухне? Разве она суется в исповедальню и комментирует епитимьи, которые он раздает прихожанам?

– Когда вы поднялись сегодня утром, вам не показалось, что чего-то не хватает? – осведомилась она, когда отец Марк опустил крышку котла.

– Нет, – насторожился молодой священник.

– А сейчас ничего не замечаете?

Отец Марк оглядел кухню – вроде бы все на месте. Эта женщина намекает, что их ограбили ночью, потому что он не запер дверь? В какие бы игры она ни играла, ему сейчас не до этого. Отец Марк, как правильно догадалась миссис Уолш, был воодушевлен успехом своей проповеди, однако ему хотелось внести кое-какие поправки перед мессой, начинавшейся в половине одиннадцатого, – на этой службе аудитория обычно настроена более критически, поскольку успела окончательно проснуться. Ему было крайне важно записать свои соображения, прежде чем на кухню ввалится отец Том и создаст хаос, как обычно.

– Боюсь, у меня нет времени разгадывать загадки, миссис У. – Он рылся в ее ящиках, пока не нашел блокнот и карандаш. – Если что-то пропало, обратитесь к отцу Тому. Он утаскивает вещи в свою комнату с тех пор, как услыхал, что епархия может прикрыть нашу скромную деятельность.

Усевшись за стол у окна, он замер с карандашом в руке, чувствуя, что если немедленно не зафиксирует мысль на бумаге, она будет утеряна навеки. Предчувствие его не обмануло.

– Что вы сейчас сказали? – переспросил отец Марк, сомневаясь, хорошо ли он расслышал домработницу.

– Я сказала, что здесь не хватает отца Тома.

Отец Марк растерянно сглотнул.

– Ну, он не мог далеко уйти. – Продемонстрировать спокойствие у него не получилось, скорее тоскливую надежду. – Вы уверены, что его нигде нет?

Миссис Уолш была абсолютно уверена, о чем она ему и доложила.

– И все же давайте удостоверимся, – предложил отец Марк, вставая.

– Вот и давайте, – проворчала миссис Уолш, однако в повторном обыске дома приняла участие.

Когда они закончили, отец Марк побежал в церковь, зная, как любит старик прятаться в исповедальне.

Из церкви он вернулся ни с чем, тогда вместе с миссис Уолш они вышли на заднее крыльцо и принялись внимательно осматривать церковные угодья. Священнику словно дали под дых, а домработница торжествовала: их тщетные поиски лишь доказывали истинность ее гипотезы – старый священник пропал сегодня утром после того, как отец Марк отправился на мессу, и до того, как прибыла миссис Уолш, либо минувшей ночью. Последний вариант ей нравился больше, поскольку в этом случае вина целиком лежала на отце Марке.

В тех редких случаях, когда он по необходимости уезжал из прихода по вечерам, отец Марк нанимал кого-нибудь посидеть с отцом Томом – посмотреть с ним телевизор и убедиться, что он благополучно улегся в постель. Как правило, отец Марк рекрутировал алтарного служку, – после того как отец Том заявился без штанов на кухню к миссис Уолш, рисковать, приглашая сиделку, не хотелось. Мальчик, отрабатывавший эту повинность прошлым вечером, оставил записку, в которой говорилось, что старый священник лег спать рано, в половине девятого. Мальчик оставался в ректорском доме до десяти, затем, как и было договорено, отправился домой, зная, что отец Марк в скором времени вернется, – однако вышло так, что молодой священник возвратился лишь ближе к полуночи. И он не заглянул к отцу Тому, хотя должен был, как теперь выяснялось. У Тома был невероятно чуткий сон, и отец Марк опасался потревожить его. По крайней мере, этой ложью он успокоил себя прошлым вечером и ее же повторил для миссис Уолш. Чего отец Марк действительно боялся, так это вовсе не разбудить старика, но застать его бодрствующим и исполненным любопытства.

А значит, нельзя было исключать, скрипя зубами признал отец Марк, что отсутствие старика длилось уже двенадцать часов! И до сих пор никто не позвонил сообщить, что отца Тома видели гуляющим на свободе, и это лишь усиливало тревогу. Старик и раньше сбегал, но в Эмпайр Фоллз он был фигурой известной и заметной, поэтому обычно его отлавливали и привозили в Св. Кэт порою даже прежде, чем в приходе обнаруживали пропажу. Отца Марка терзало чувство вины, усугубленное молчанием телефона, и, стоя на заднем крыльце, он вдруг спросил:

– Том умеет плавать, правда?

При мысли, что старый священник мог окончить свои дни в речных глубинах, у него мороз пробежал по коже. Если Том упал в реку ниже водопада, течение донесет его до Фэрхейвена, где путь ему преградит дамба. В прошлом веке самоубийц, топившихся в Нокс, выносило аж к океану.

Миссис Уолш понятия не имела, какой из отца Тома пловец, и тем более не могла понять, почему, ради всего святого, она должна знать подобные вещи.

– Счастье, что вчера вам понадобилась машина, – сказала она. – Помните, как он любил порулить “краун викторией”?

Отец Марк посмотрел на нее. Миссис Уолш посмотрела на отца Марка:

– Вам понадобилась машина?

– Черт! – вырвалось у отца Марка, потому что вчера вечером он не садился за руль, но ехал пассажиром в машине своего спутника.

– Бинго, – резюмировала миссис Уолш.

Оба уставились на закрытую дверь гаража-сарая, единственного помещения в приходе, которое они не проверили. Отца Марка окликнули по имени, он обернулся, и алтарный служка помахал ему, входя в ризницу Св. Кэт. Отец Марк взглянул на часы: десять минут одиннадцатого, до следующей мессы оставалось всего двадцать минут, и ранние птахи уже занимали места. Отец Марк честно признался себе, что предпочел бы отложить дальнейшие разыскания до после мессы. Не выйдет. Не с доброй миссис Уолш за его спиной, всем своим видом призывавшей к действию.

– Оставайтесь здесь, – сказал он ей, затем пересек подъездную дорожку, помедлил немного и наконец заглянул в квадратное окошко гаража.

С заднего крыльца миссис Уолш увидела, как он подался вперед и прижался лбом к гаражной двери. Она успела сосчитать до десяти, прежде чем он выпрямился. Лучше быть компетентной домработницей, подумала она, чем некомпетентным священником.

* * *

“Когда Господь удаляется”, столь живо и с пониманием воспринятая на первой утренней мессе, на второй привела паству в недоумение. Дело было так: отец Марк, взойдя на кафедру, мысленно обратился с краткой отчаянной молитвой к Господу с просьбой помочь ему вспомнить главный лейтмотив проповеди, произнесенной им всего два часа назад, и, увы, обнаружил, что Господь реально удалился, вынудив отца Марка лихорадочно перебирать свои заметки, пока прихожане наблюдали за ним сперва с любопытством, затем с беспокойством и, наконец, с тревогой. А отец Марк искал, но не мог найти в своих заметках убежденности, необходимой для проговаривания подобных соображений. Два часа назад он верил в их непогрешимость. Теперь же его одолевали сомнения.

Вечер накануне он провел в обществе молодого художника, преподававшего в Колледже Фэрхейвена, того самого профессора, который, хотя отец Марк ничего не знал об этом, отобрал для городской выставки работы Кристины Роби и Джона Восса. Художник и священник познакомились месяцем ранее на литейном предприятии в Бате, где проходил митинг против выполнения заказа на оковку очередной атомной подлодки. Обоих арестовали за незаконное вторжение на территорию завода и вскоре отпустили. Но пока их держали в кутузке, отец Марк заподозрил, что молодой художник – гей.

К каким выводам насчет священника пришел сам художник, отец Марк мог только гадать, но несколько дней спустя он получил от художника письмо с просьбой навестить его в студии при колледже. Письмо пришло во вторник, и, прочитав его, отец Марк с бьющимся сердцем поймал себя на размышлениях о времени: почему оно вдруг замедлилось и как бы его подстегнуть. Обычно он прикалывал приглашения к доске объявлений на кухне, чтобы не забыть о них, но в данном случае отнес письмо в свою комнату и положил в средний ящик письменного стола среди рутинной переписки, словно близость к бытовой проблематике волшебным образом превратит это письмо в обыденное и мало что значащее.

Как же. В первый день он лазил в ящик раз пять и перечитывал письмо, пока не выучил наизусть. Кроме предложения взглянуть, над чем он сейчас работает, художник упомянул о духовной проблеме, которую он хотел бы обсудить с отцом Марком. Наступила среда, и долее отец Марк был не в силах себя обманывать: он прячет письмо – поступок, разъяснивший ему все, что требовалось. Вдобавок это откровение не оставило ему выбора – он должен порвать письмо, что он и сделал, переместив обрывки в мусорную ведро, стоявшее рядом с письменным столом, после чего отправился в церковь, где зажег свечу и преклонил колени у боковой створки алтаря, чтобы вознести благодарственную молитву.

Не успел он приступить к молитве, как услыхал шорох за спиной и, мигом обернувшись, увидел, как отец Том скрывается в исповедальне. Старик явно следил за ним, и отец Марк списал бы пакостное поведение коллеги на старческую деменцию, не захлестни его страшный праведный гнев. Он рванул к исповедальне, выволок старого священника и повел его за руку обратно в ректорский дом, отчитывая по пути. Когда они явились на кухню миссис Уолш, старик стыдливо свесил голову и был настолько жалок, что отец Марк, смягчившись, сказал ему, что, конечно, он его прощает. Однако в церковь для завершения молитвы он не вернулся. Молитва есть молитва, оправдывался он перед собой, и неважно, где ее возносят, и отец Марк решил заняться этим в уединении своей комнаты. Стоило ему оказаться в комнате, как он подумал, что накручивает себя, придавая письму чересчур большое значение. Почему бы не предположить, что приглашение было совершенно невинным, и почему с тем же легким сердцем не принять его? Не художник, но отец Марк своими метаниями и раздумьями превратил письмо в нечто греховное. К счастью, он порвал письмо лишь на четыре части. Катушка скотча хранилась в его письменном столе.

Художник, как узнал отец Марк, приехав в его студию в среду, вырос в Никарагуа, его отец – американец, дипломат на невысокой должности – погиб в автокатастрофе, а мать была уроженкой Манагуа. Юношей он уехал в Соединенные Штаты учиться, но после того, как сандинисты лишились власти, на родину не вернулся. Его картины – отец Марк нашел их экстраординарными – по тематике и образности были явственно религиозными и напрочь лишенными иронии. Американские художники более не способны творить без иронии, согласился молодой человек с отцом Марком, чье замечание ему понравилось. И хотя в его работах, выставленных в студии на верхнем этаже краснокирпичного здания в центре Фэрхейвена, не было ничего “такого”, отец Марк уехал домой в твердой уверенности, что художник – гей. Лишь по дороге в Эмпайр Фоллз он сообразил, что духовная проблема, упомянутая художником, так и не была затронута.

Затронули ее через два дня в разговоре по телефону. Отец Марк ответил на звонок из своей комнатушки, намеренно оставив дверь открытой. Молодой преподаватель визуальных искусств начал с извинений за то, что вытащил отца Марка в такую даль, в Фэрхейвен, а сам так и не набрался мужества заговорить о том, что его тревожило. Нет-нет, все в порядке, отвечал отец Марк, только из-за картин стоило поехать. Все очень просто, продолжил молодой человек, ему было очень приятно беседовать с отцом Марком, настолько, что он не осмелился сказать то, что его новому другу могло бы показаться мерзким. То есть он надеялся, что они друзья. Но уже в среду ему стало стыдно за себя по многим и не очень простым причинам, и он решил, что лучшее и единственно достойное, что он может сделать, – признаться в своей сексуальной ориентации.

Да, сказал отец Марк, глядя на отца Тома, возникшего в дверном проеме, где он стоял как вкопанный, пока отец Марк жестом не велел ему двигаться дальше. Если старый священник и помнил, хотя бы отчасти, о том, что произошло между ними несколькими днями ранее, виду он не подавал. По разумению отца Тома, подслушивать чужие телефонные разговоры было почти так же здорово, как выслушивать исповеди.

Многозначительное молчание – вот чего он больше всего боялся, выпалил молодой художник, он был явно расстроен. Отец Марк поспешил объяснить, что его отвлекли, а его молчание не подразумевало ни потрясения, ни разочарования, ни отвращения. Он заверил молодого человека, что больше их беседе ничто не помешает, и затем они говорили еще с полчаса, а отец Том в течение этого времени четырежды находил предлог, чтобы пройти мимо открытой двери.

Кризис веры у художника был вызван предательством друга, который – вы не поверите, сказал он – тоже был священником. Они не виделись лет десять с тех пор, а познакомились в Техасе, где у художника была аспирантура, и оба принимали активное участие в движении “Приют”, помогая нелегальным чужакам пересекать границу Соединенных Штатов, обеспечивая их временным прибежищем и в конечном счете поддельными документами, позволявшими устроиться на работу. Беженцы отдавали все свои сбережения “койотам”, контрабандистам, переводившим их через границу и бросавшим погибать от голода и жары под техасским солнцем, в пустыне, где их подбирала полиция и водворяла обратно за границу. Немногие счастливчики, проскользнувшие сквозь эту сеть, не требовали ничего, кроме тяжелой грязной работы, которой большинство американских рабочих брезговали, и половину своих скудных заработков они отправляли своим семьям в Гватемалу, Сальвадор, Никарагуа или Мексику.

Обоих активистов регулярно арестовывали, и однажды в тюрьме молодой художник признался священнику, что, будучи геем, в церкви, где отношение к ему подобным становится все враждебнее, он чувствует себя таким же чужаком, вынужденным терпеть незаслуженные обиды, как и те нелегалы, которых выгружают из грузовиков в потемках, предоставляя самим выбираться из техасской пустыни либо погибнуть там. Если для него нет места в католической церкви, куда же ему идти?

Священник постарался, как никто прежде, утешить его душу и разум, сказав, что церковь – это целый мир и, как всякий мир, она огромна и разнообразна. Она привечает всех детей Господних. Верно, находится немало людей, кто поносит то, чего не понимает, из-за них церковь порою кажется тесной и холодной, как тюремная камера. Куда лучше не забывать, с кем сам Христос водил дружбу во время краткого пребывания на земле. Куда лучше быть отверженным здесь, чем на небесах. Однако священник строго напомнил молодому человеку, что Бог требует от него послушания в той же степени, какую предписывает и другим детям своим. В глазах Господних распутство и легкомыслие – тяжкие провинности, независимо от сексуальности.

Защитив диссертацию, молодой профессор с большой неохотой преподавал то в одном захолустном заведении, то в другом, и отцу Марку было ясно, что художник полюбил священника и все эти годы воспоминания о нем были для него драгоценны, по каковой причине телефонный звонок, раздавшийся месяц назад, поверг его в шок. Сердце его затрепетало, когда он узнал голос старого друга, и первой его мыслью было, сколько же священник потратил времени и сил, чтобы отыскать его в забытом богом Фэрхейвене, штат Мэн. Но радость его быстро угасла. Он не сразу понял, что священник позвонил ему с целью объяснить, что тогда, в тюрьме, он дал ему ошибочный в духовном аспекте совет, но в дальнейшем размышления и молитвы заставили его признать: хотя церковь действительно огромна, как мир, что пребывает в ее объятиях, доктрина ее не может быть бесконечно гибкой, допуская, коротко говоря, всё и для всех. В вопросах веры и нравственности не должно быть ни сомнения, ни инакомыслия. Постулаты церкви ясны и недвусмысленны, у истинно верующего нет иного выбора, кроме как видеть проявление воли Господней. Посему долг всех, пораженных заболеванием, искать исцеления.

– Знаете, что в этом самое печальное? – спросил под конец молодой человек. Голос его ослаб от переживаний, казалось, он сейчас разрыдается.

Отец Марк, прислушиваясь к голосу в трубке и бесконечному шарканью стариковских ног отца Тома по коридору, уже догадался о самом печальном.

– Вы думаете, что он тоже гей, я прав?

* * *

Хотя в основном “Когда Господь удаляется” сложилась в голове отца Марка, когда он лежал без сна и покоя в нескончаемой ночи, – а отец Том, как он теперь понимал, той же темной ночью ударился в бегство, – об этой проповеди он размышлял с тех пор, как однажды в сентябре Майлз рассказал ему о недельном отпуске, проведенном с матерью на Мартас-Винъярде. Майлзу было тогда девять, а его мать, увязшая, по мнению Майлза, в самом несчастливом браке на свете, закрутила короткий роман с человеком, с которым познакомилась на острове. Отец Марк никогда не видел Грейс Роби, в Эмпайр Фоллз он приехал спустя годы после ее смерти, но, по словам Майлза, после той интрижки она вернулась и к мужу, и в церковь.

Ее история, думалось отцу Марку, не укладывалась в номинацию “старо как мир”. Большинство старается блюсти супружескую верность, но мало кто может похвастаться абсолютно незапятнанной репутацией. Но что его зацепило в истории Грейс Роби – во всяком случае, в изложении ее сына, – то, что, влюбившись, она превратилась совершенно в другую женщину. Впрочем, поведение ее почти не изменилось, но она стала ошеломляюще красивой – настолько, что ее красота поразила даже ее девятилетнего сына, до той поры воспринимавшего ее как нечто само собой разумеющееся – как мать и никогда как женщину. В тот короткий, пронизанный солнцем отрезок времени она была поистине счастлива – возможно, впервые в жизни, – и счастье проявилось в сиянии красоты, заставлявшей каждого встречного мужчину оборачиваться на Грейс.

Может, и не оригинальная, но все же незаурядная история, и отец Марк сам невольно влюбился в Грейс Роби и, что его даже больше смущало, радовался за эту незнакомую ему женщину: ей удалось насладиться счастьем, пусть и мимолетным. То, что она нарушила супружеские обеты и отринула веру, выглядело лишь сопутствующим обстоятельством, не более, возможно, потому, что отец Марк, хорошо зная Макса Роби, считал совместную жизнь с этим человеком тяжким испытанием. Ее безоговорочное возвращение в семью и к вере представлялось куда более значительным фактором, о чем он и сказал Майлзу, признавшемуся, что его всю жизнь мучает вопрос: не стала ли интенсивность кратковременного счастья Грейс главной причиной болезни, прикончившей ее десять лет спустя? “Хочешь сказать, счастье канцерогенно?” – спросил отец Марк, после того как Майлз пояснил, что по возвращении в Эмпайр Фоллз мать так никогда и не стала прежней. Грейс сразу начала терять вес, и бледность не сходила с ее лица, словно она жила в подземелье, а каждую зиму она постоянно болела и едва не умерла, рожая его младшего брата Дэвида. Любопытно, что Майлз еще ребенком пришел к выводу: счастье, а не его утрата погубило Грейс. Еще любопытнее то, что с возрастом он не пересмотрел этот тезис. Может, это и означает быть католиком?

Однако лишь прошлой ночью, когда он лежал без сна, смысл истории Грейс Роби – или один из смыслов – стал окончательно ясен отцу Марку. К тому моменту его собственный личный кризис миновал, оставив священника ослабевшим и успокоившимся, будто у него спал жар.

Вдвоем с художником они отправились на открытие выставки в крошечной галерее в переулках Кэмдена, а затем поужинали в ближайшем ресторане с видом на бухту. Для начала октября погода на побережье была не по сезону теплой, и даже вечер выдался достаточно мягким, чтобы поесть снаружи под обогревающими лампами. За соседним столиком мужчина с женщиной ели из одной миски пропаренных моллюсков, и это напомнило отцу Марку об истории, рассказанной Майлзом. Мужчина и женщина могли быть мужем и женой или мужем и чьей-то чужой женой, но они определенно любили друг друга. Художник, заметив его улыбку, спросил, что его так позабавило, и отец Марк поведал ему историю Грейс, почти ни в чем не отступив от версии Майлза, и, рассказывая, он вдруг понял то, чего не уловил, слушая. Поразительно, подумал он, как трепещет сердце, когда тобой увлечены, особенно в зрелые годы, когда пора увлечений вроде бы миновала. Вдруг оказаться несравненным и желанным – ощутить себя несравненным и желанным – наверняка именно в этом нуждалась Грейс Роби. Этот миг ниспослан Богом; даруя, Всевышний милостиво отводит глаза и устраняется. Отсюда и название проповеди.

Некоторые картины на выставке в Кэмдене отец Марк уже видел в студии художника, другие либо были недавно написаны, либо в тот раз показывать их ему не стали. Большая часть из этих последних была выраженно гомоэротичной, и отец Марк, разглядывая их, чувствовал, что молодой художник за ним наблюдает. Позднее, за ужином, отец Марк сказал, что сам он всегда советовал гомосексуальным мужчинам и женщинам примерно то же, что и священник-активист, – до того, разумеется, как бывший друг художника переметнулся, увы, в стан суровых ортодоксов. Отец Марк заметил также, что подобная переоценка ценностей, когда жизнь прожита до половины, его не слишком удивила. В конце концов, Чосер отрекся от своих “Кентерберийских рассказов”, и, конечно, будучи художником, молодой человек наслышан о живописцах и скульпторах, которые по прошествии лет на чем свет стоит поносили свои лучшие творения как суетные и безнравственные. Отец Марк пустился в эти рассуждения на всякий случай, а вдруг молодой человек подлинно нуждается в утешении, хотя в глубине души отец Марк уже не чувствовал уверенности в том, что священник-активист, как и само предательство, в принципе имели место. Он не мог сказать, в чем тут дело, но его одолевали сомнения. В галерее, кстати, ему пришло в голову, что того особенного священника, может, и не было, зато были другие, и в изрядном числе.

Но чего нельзя было отрицать, так это понимания, что им самим увлечены, и сердце отца Марка билось счастливо и признательно, как, наверное, и у Грейс Роби в свое время. Что на свете может быть правдивее, чем интуитивный сердечный трепет? Разве нечто столь искреннее может быть грехом? Хотя к вечеру он понимал совершенно твердо, что не поддастся именно этому соблазну, но как же чудесно быть желанным! Несомненно, это дар Господа падшему человеку. Одновременно причина утраты рая и сладостная компенсация за потерю. Как же ловко Бог скрывается из виду! Он проделал это в случае с Грейс, да и с самим отцом Марком, отпустив их барахтаться на свой страх и риск. Отец Марк понимал: ему не следует мнить себя добродетельным, он лишь везучий. Либо, кто знает, благословленный.

Основная идея проповеди, которую он тщетно пытался вспомнить, стоя на кафедре в нелепой позе, просматривая свои заметки, заключалась в том, что, хотя Бог никогда не покидает нас, это еще не значит, что он с нами ежесекундно, – возможно, потому, что постоянного присутствия его мы жаждем более всего. Жаждем, чтобы нас ограждали от искушений, ограждали от самих себя.

Мы хотим, чтобы Господь всегда был поблизости, вечно готовый ответить на наш экстренный звонок: не введи нас в… Однако Бог, по неведомым нам соображениям, иногда предпочитает включать автоответчик. В настоящий момент Всевышний не может подойти к телефону. Но Господь хочет, чтобы вы знали: ваш звонок важен для него. Пока же для греха гордыни – нажмите один. Для стяжательства – нажмите два…

“Когда Господь удаляется” казалась отцу Марку одной из его наиболее изящных проповедей, произнесенных им перед сонной паствой на ранней мессе. Усталый и довольный результатом, он не видел большой беды в своей личной заинтересованности сюжетом. То, что Бог, не слишком рискуя, позволил ему поплутать, а затем опять выйти на верную дорогу, виделось мудрым благодетельным жестом. Хотя теперь ему казалось, что на самом деле Бог лишь сподобил его потерять отца Тома.

* * *

Итак, отец Марк, подавленный событиями дня, оставил миссис Уолш, явно не чувствовавшую за собой никакой вины, вытирать посуду, а сам зашагал по лужайке к “джетте” Майлза. Он надеялся, что домработницу подвело зрение, когда она высматривала, кто сидит в машине Майлза, но миссис Уолш была права: Макса в “джетте” не было, и, следовательно, отец Марк мог попрощаться с последней, пусть и весьма хрупкой, надеждой. Неутешительный вывод, к которому они с миссис Уолш пришли касательно местонахождения старика, оставался в силе, как бы священнику ни хотелось ошибиться. В конце концов, со своими ошибками он привык как-то справляться. Но правда открылась ему еще в тот момент, когда он, порывшись в мусорном ведерке отца Тома, выудил скомканный цветастый буклетик “Новая жизнь ждет вас на Флорида-Кис!”.

Если Майлз и заметил приближавшегося священника, он никак не отреагировал, даже когда отец Марк помахал ему. Он смотрел вверх, на башню Св. Екатерины, в точности как предсказывал отец Марк, но выражение его лица не имело ничего общего с картиной, нарисованной воображением священника. Майлз походил на человека, увидевшего церковь Св. Кэт и колокольную башню со шпилем впервые в жизни, более того, на человека, вообще никогда не видевшего ни церквей, ни шпилей и теперь в тягостном недоумении пытавшегося понять, что это за конструкция такая.

 

Глава 21

Воскресений во время сезонных игр НФЛ почти хватало, чтобы возродить веру держателей баров в свой бизнес. Правда, настаивали клиенты Беа, ее бар нуждался в широкоформатном телевизоре, таком же, как в “Фонарщике”. Сомнения Беа на сей счет были глубокими и характер имели философский. Во-первых, люди редко понимают, чего они хотят. Вопреки их железной уверенности в том, что они знают, чего им надо, убедительных тому подтверждений Беа отродясь не наблюдала, и поскольку снабдить клиентов тем, что, по их мнению, им нужно, обошлось бы ей в полторы тысячи долларов, она продолжала кормить их “завтраками”. Хотя воскресные посетители доставали ее более или менее непрерывно, ругая маленький черно-белый телик, в футбольный сезон она по-прежнему вытаскивала его из пыльной кладовки и водружала на полку, предназначавшуюся для дорогих скотчей и бурбонов, обычно пустовавшую, поскольку спроса на изысканные напитки особо не было, даже когда у людей имелась работа.

На взгляд Беа, потребность ее клиентуры помочиться и поныть была куда более фундаментальной и подлинной, чем их требования широкого экрана. Черно-белый телик, жаловались они, создает диспропорцию. Если тебе повезло устроиться на табурете, с которого хорошо видно, ты смотришь матч как на нормальном телевизоре; с краю стойки тебе видно лишь пол-игры, но, невзирая на этот недочет, за пиво с тебя дерут столько же. Плюс по субботам и воскресеньям в баре бывает людно, и каждый норовит протолкнуться поближе к полке с телевизором, не соблюдая правил очередности. Когда ты соскакиваешь с табурета, чтобы пойти в сортир, ничего не стоит расплескать пиво человека, стоящего сзади тебя, и, возвратившись, ты обнаруживаешь, что он отомстил, заняв твой табурет. Да еще так нагло, глядя тебе прямо в глаза, заявит, мол, он думал, что ты ушел. Раскошелься Беа на широкий экран, твердили они, им бы не пришлось мешаться друг у друга под ногами.

Ее посетители, похоже, не понимали, что им нравится сбиваться в кучу, толкаться, проливать пиво и занимать чужие табуреты. Они сдерживали позыв помочиться, насколько хватало терпения, а потом просили соседа посторожить их место, зная наперед, что он не станет этого делать, хотя и пообещал. Они не понимали, что им даже нравится черно-белый малюсенький телевизор, хотя и были правы: показывал он фигово. Но что такого, черт возьми, плохого в диспропорции? Это и есть жизнь: удобные табуреты и неудобные; удача и невезение, меняющиеся местами от воскресенья к воскресенью, из года в год, чему яркий пример – игра “Новоанглийских патриотов”. Не существует в природе стабильной удачи или невезухи – разве что у “Ред Соке”, команды, похоже, проклятой навеки.

А кроме того, новый широкоэкранный ящик не избавит от диспропорции, “хороший” телевизор и “фиговый” как были, так и останутся. С единственной разницей: то, что раньше люди считали хорошим и большим, превратится в фиговое и маленькое. Наибыстрейший способ обзавестись новым желанием, полагала Беа, – удовлетворить прежнее, и с каждым разом новое желание непременно будет дороже предыдущего. Поддайся она сдуру своим клиентам сегодня, еще неизвестно, что им взбредет в голову завтра.

Другой причиной не вкладываться в широкоэкранный ТВ был Уолт Комо, он приставал к ней с этим настырнее, чем все посетители разом. Сегодня он заходил ненадолго посмотреть матч с “Патриотами” и, как обычно, не закрывал рта. У него в фитнес-клубе гигантский экран, и Беа будет последней дурой, если не купит такой же.

– Если он тебе так нравится, иди смотри футбол там, – предложила она.

Она считала, что для человека, который пьет только минералку и никогда не оставляет чаевых, Уолт Комо слишком часто дает советы. Ей оставалось лишь надеяться, что решение ее идиотки дочери выйти за него не продиктовано тем, что Жанин позарилась на деньги, потому что за долгие годы Беа навидалась вот таких Уолтов Комо и знала, какие они скупердяи. По ее прикидкам, дочери придется биться за каждый ломаный цент.

Разумеется, Жанин по-прежнему утверждала, что ее интересует только секс, – высокомерным тоном, словно намекая: ее матери даже не стоит напрягаться, чтобы вникнуть в нечто столь чуждое ее личному жизненному опыту. Беа не была настолько невежественна по части этих радостей, как воображала Жанин, но полагала, что секс – штука слишком эфемерная, чтобы компенсировать прочие недостатки Матёрого Лиса, и вдобавок сомневалась, что заниматься сексом с мужчиной, у которого настолько тощие ноги, так уж невероятно потрясающе. Вчера на стадионе Беа показалось, что у голубков возникли разногласия, и она робко понадеялась, что так оно и есть. А вдруг ее дочь прозреет, прежде чем станет слишком поздно. Но сегодня Беа не была склонна предаваться пустым мечтаниям. Даже если Жанин и прозрела, она в этом никогда не признается. Упрямство и вредность были теми скрепами, что сформировали ее характер еще в раннем детстве, и Беа давно оставила попытки вразумить дочь, для которой всегда было самым главным взять верх. Она была из тех, кто высказывает самые противоречивые мнения, чтобы в итоге с наслаждением выдать: “Я же говорила”.

Когда со вторым дневным матчем закруглились и канал после двухминутной рекламы пригрозил очередным выпуском общественно-политических “60 минут”, “Калллахан” опустел и затих, к облегчению Беа. Клиенты помчались домой ужинать, и через часок кое-то из них опять притащится смотреть вечернюю игру – как правило, со слабыми командами, – и смотреть на эти жалкие сражения интересно было только самым упертым болельщикам. Впрочем, Эмпайр Фоллз славился своей упертостью, и Беа считала себя истинной представительницей родного города. Разумная женщина давно бы продала бар и на вырученные деньги переселилась в Фэрхейвен, где открыли дом для престарелых с уходом и прочими прелестями; заведение пустовало на три четверти, поскольку мало кто мог эти прелести оплатить. Беа не помешал бы чертов уход, и мысль о том, что пора бы дать отдых отекающим ногам, с каждым днем становилась все заманчивее. Как было бы хорошо, если бы иногда ей растирали ноги. Прошлой весной она наведалась в “Леса Декстера”, когда там устроили день открытых дверей, и ей понравилось, но ее поразило, что почти всем обитателям дома престарелых требовалось куда больше ухода, чем ей. Сами они толком не могли ни ходить, ни помыться, ни пописать, ни порезать мясо на тарелке, ни прожевать его, и Беа охватил смертельный ужас: переберется она в этот дом и станет такой же, как все тамошние. Тем не менее она подумывала снова туда съездить, чтобы проверить, не появился ли в заведении кто-нибудь новенький, способный бороздить пустынные коридоры без помощи алюминиевых ходунков.

В половине восьмого явился Майлз Роби – вот уж кого она не ожидала увидеть – с большим пакетом гамбургеров из “Дэари Квин” и картошкой фри. До прошлого года, когда они с Жанин разъехались, воскресными вечерами Майлз был постоянным клиентом, а гамбургеров и картошки, что он приносил, хватало на всех – Жанин, Тик и Беа. Макс, с его острым нюхом на дармовщинку, также частенько заглядывал. И сегодня Майлз натащил еды, которой хватило бы на целую команду, хотя в баре они были только вдвоем, и неужто, подумала Беа, он рассчитывал на большую компанию?

– Как ты догадался, что я жутко проголодалась? – спросила она, поставив перед зятем большой стакан пива и наливая себе. Она и вправду проголодалась, но не сознавала этого, пока Майлз не начал выгружать еду из пакета: с полдюжины гамбургеров, множество пакетиков с картошкой и даже подтаявшее мороженое в пластиковых коробочках. – Ты кого-нибудь ждешь?

– Не знаю, – вздохнул Майлз.

– Твоя дочь больше не ест мяса, а твоя жена больше не ест ничего. Бывшая жена. Неважно – головной болью она была и осталась. Ума не приложу, с какой стати Жанин требует от дочери, чтобы та повзрослела, хотя ей самой этот трюк до сих пор не удался.

– По-моему, она побаивается нового замужества, – сказал Майлз, – теперь, когда свадьба совсем скоро.

Его отношения с Беа всегда были странными. С самого начала он всегда брал сторону Жанин, когда та ругалась с матерью, при том что Беа в конфликтах с женой поддерживала Майлза. Этот недостаток материнской лояльности казался Майлзу не слишком здоровым явлением, но он обрадовался, когда Беа не стала винить его в том, что их семья распалась, хотя Жанин наверняка расписывала матери в подробностях, какой он плохой муж, и Майлз был благодарен своей почти бывшей теще.

– Учитывая, за кого она выходит замуж, – сказала Беа, – у нее есть все основания беспокоиться.

– Ну, – ответил Майлз, жуя бургер, – может, у них все получится.

– Ты в порядке, Майлз? – спросила Беа, всматриваясь в него. Вид у него был измученный, в волосах застряли брызги краски, а на правой руке рдели мозоли. – Выглядишь так, будто за тобой черти гнались, как говаривал мой покойный муж.

– Не-е, со мной все хорошо, – сказал он, хотя на самом деле у него слегка кружилась голова. Наверное, от голода, он целый день ничего не ел.

Днем, за размышлениями, он красил церковь, отчего ему немного полегчало. С утра он чувствовал себя так, словно его переехал поезд, тот, чей отдаленный грохот он услыхал, когда наткнулся на фотографию матери в газете. Теперь же у него было такое ощущение, будто ему удалось увернуться, поезд с ревом пронесся буквально в дюймах от него, и от этой громоподобной мощи он едва не потерял сознание. И теперь ему казалось, будто звуковой волной его тянет следом за поездом.

– Ты ведь не расклеишься из-за развода? – Беа скомкала обертку от первого гамбургера и вскрыла второй. Она разговаривала с дочерью сегодня, и, по словам Жанин, адвокаты уверили ее, что постановление о разводе примут в начале следующей недели. Надо полагать, Жанин сообщила об этом Майлзу, – наверное, поэтому он выглядит таким убитым. – Ты лучше наслаждайся свободой пока, – посоветовала она и тут же вспомнила, что видела его вместе с девочкой Уайтингов на вчерашнем футбольном матче. – И постарайся не наделать глупостей, пока не будешь уверен, что соображаешь правильно.

– А когда наберусь уверенности, мне можно будет делать глупости, так?

– Ты меня понял, – ответила Беа, задумчиво жуя. – Черт. Будь у меня с кем ужинать каждый вечер, я бы весила пять сотен фунтов. Обычно я забываю поесть после работы или съедаю одно из этих проклятых яиц. – Она махнула бургером в сторону огромной банки, где в растворе плавали маринованные яйца. – Только твой отец и я едим эти яйца.

– Кстати, о Максе, – встрепенулся Майлз, – вряд ли он заходил сегодня.

Беа покачала головой с таким видом, словно размышляла, не приняться ли ей за третий гамбургер.

– Когда дверь отворилась, я было подумала, что это он. По воскресеньям вечером он всегда тут как тут.

– Но не нынешним вечером, – сказал Майлз.

Перед тем как зайти в “Дэари Квин”, он наведался к Максу и долго, но тщетно стучал в дверь его квартиры. Соседка сказала, что видела, как накануне Макс выходил из дома с дорожной сумкой. Эта информация вкупе с брошюрой, обнаруженной отцом Марком в мусорном ведерке старого священника, окончательно развеяла сомнения насчет того, что произошло с обоими стариками.

– Похоже, он нашел попутчика, который довезет его до Кис.

– Кого же?

– Вы умеете хранить секреты? – улыбнулся Майлз.

– А разве я тебя предупреждала о том, что тебя ждет, если ты женишься на моей дочери? – фыркнула Беа.

– Нет, – подтвердил Майлз.

– То-то, – закрыла вопрос Беа.

В мужском туалете Майлз осмотрел пять набухших жгучих мозолей, которые он умудрился заполучить на правой руке сегодня днем. С покраской западной стены можно было закончить примерно за час, но Майлз устроился у южной и приступил к зачистке – работе, более гармонировавшей с его настроением. Ему было сподручнее сдирать слои, творя безобразие, прежде чем воссоздавать прежнюю красоту. Он скреб до темноты, уже с трудом различая скребок, зажатый в ладони, пока не образовались мокрые мозоли; скреб как под гипнозом и добрался на отдельных участках до первого слоя краски, а потом еще глубже, до подгнившего дерева, и не удивился бы, если бы на исцарапанной коже церкви проступила кровь.

Когда стемнело, Майлз, счистив все, до чего мог дотянуться с земли, приставил лестницу и залез на нее так высоко, как не осмелился бы днем. На лестнице на него снизошел странный покой, и он тянул руку все дальше и дальше, туда, где краска вспучилась и потрескалась. Хотя двигался Майлз вверх и вовне, чувствовал он нечто совершенно противоположное, будто он опускается вниз и вовнутрь, сквозь защитный слой краски в мягкое дерево. Завораживающая и опасная иллюзия, понимал он, однако не мог отделаться от ощущения, что оступись вдруг по какой-то причине, на землю он не рухнет, но перейдет на церковную стену, словно ее притяжение сильнее гравитации. Теперь же он стоял над раковиной в мужском туалете “Каллахана”, и у него тряслись руки от одного воспоминания об этом.

Сейчас ему было ясно: орудуя скребком, он сдирал не столько многолетние наслоения краски, сколько свои детские неверные умозаключения, которые вдумчивому анализу с тех пор не подвергал. Чарли Уайтинг. Но о чем бы ни свидетельствовала подпись под фотографией, ему пока было проще называть этого белобородого мужчину Чарли Мэйном. Сколько раз за многие годы он видел фотографии Ч. Б. Уайтинга в “Имперской газете”, не узнавая человека, с которым они с матерью встретились на Мартас-Винъярде? Конечно, тогда он был чисто выбрит, и все же. Не будь Грейс на том же снимке, Майлз сомневался, что сумел бы опознать его сегодняшним утром. Он лишь проследил за направлением ее взгляда, и наконец ему явилась правда. Либо не вся правда, но какая-то ее часть. Как долго длилась их любовь до Мартас-Винъярда? Разумеется, они только делали вид, ради Майлза, будто их знакомство состоялось в ресторане “Летнего Дома” и ни минутой раньше, и да, Грейс купила белое платье в предвкушении приезда Чарли Уайтинга, – и приехал он, как по волшебству, точно к тому моменту, когда у Грейс почти не осталось денег. Майлз припоминал, что уже тогда он догадывался: мать кого-то ждет. Его отца, решил он, потому что кого же еще?

А потом, возвратившись в Эмпайр Фоллз, она ждала, что Чарли выполнит свое обещание, – но лишь затем, чтобы услыхать от сослуживиц, что Ч. Б. Уайтинга перебросили в Мексику, куда позднее к нему приедет его беременная жена. Была ли она поражена, осознав, – Майлз точно поразился бы, – что мужчина, чьи желания на Мартас-Винъярде исполнялись с поразительной расторопностью, не обладает никакой властью у себя дома? Или она пришла к выводу, что ему просто не хватило смелости противостоять жене? Могла ли она предположить, что миссис Уайтинг прибегнет к помощи своего свекра, старика Хонаса, и пригрозит мужу лишением наследства? И была ли широко объявленная беременность миссис Уайтинг – после Синди детей больше не было – всего лишь уловкой, дабы удержать Чарли Уайтинга в семье? И кто – жена Чарли или его отец – сумел убедить его в том, что клятвенное обещание, данное в щекотливой ситуации с глазу на глаз женщине не с того берега реки, стоит куда меньше, чем супружеские обеты, принесенные на людях? Сколько бы Грейс ни задавалась этими тягостными вопросами, глухая стена молчания и второй ребенок, росший внутри нее, были слишком реальны, и ей ничего не оставалось, как вернуться к жизни, какой она жила прежде, и к себе, какой была прежде – замужней женщиной, матерью, добытчицей, доброй католичкой.

Именно Св. Кэт, теперь понимал Майлз, сыграла решающую роль в том, чтобы возвратить его мать в ту жизнь, из которой она хотела вырваться, сбежав с Чарли Мэйном. Церковь в лице отца Тома заманила ее обратно в свое лоно, которое она была готова покинуть, отказавшись от надежды на вечное в обмен на счастье. Старый священник, наверное, уже тогда был сумасшедшим, решил Майлз, орудуя скребком и не обращая внимания на разбухавшие мозоли. Там, в ризнице – помещении, пропитанном тяжелым запахом ладана, со стенным шкафом, набитым священническими одеяниями, с воскресным золотым кубком для причастия, в окружении всех необходимых реквизитов религиозного авторитета, – отец Том, надо полагать, назвал Грейс цену отпущения ее грехов. Любой другой священник потребовал бы лишь покаяться перед Господом, искренне и без утайки, но отцу Тому этого было мало. По своей воле Грейс никогда бы не отправилась пешком за реку, чтобы унижаться перед женщиной, которой она нанесла урон, вознамерившись отнять у нее мужа. Нет, это была идея отца Тома. И разумеется, в тот день мать шла через мост к миссис Уайтинг, и Майлз, карауля на другом берегу, видел в беседке именно ее. Почему столь очевидная разгадка до сих пор ускользала от него? И что было на уме у миссис Уайтинг, когда она отслеживала продвижение своей соперницы по мосту? Не приходило ли ей в голову, а что, если этот путь окажется неподъемным для Грейс и она сумеет одолеть лишь половину моста, прежде чем ее поглотят пенящиеся воды? И разглядела ли она, чей это мальчик стоит на другом конце моста? И действительно ли они встретились взглядом, как это запечатлелось в его памяти?

Ее холодные глаза преследовали его с самого начала, сообразил Майлз, – она наблюдала за ребенком, которого мать отказалась бросить даже ради единственного шанса на счастье, за ребенком, которым Чарли Уайтинг заменил бы своего покалеченного, если бы ему позволили. Стоя на приставной лестнице в темноте, Майлз понял, что всю свою взрослую жизнь и даже когда еще был в колледже он чувствовал на себе пристальный взгляд этой женщины. Давно догадываясь, что ее ни к чему не обязывающая приязнь – лишь маска, он не подозревал, что, возможно, за этой личиной таится жажда мести. Он и сейчас не был в этом уверен. В конце концов, что за женщиной надо быть, чтобы не удовлетвориться смертью соперницы? И неужто ненависть способна настолько укорениться в человеческом сердце? За несколько коротких часов после того, как он увидел фотографию в газете, Майлз перекрасил весь свой мир из цветного в черно-белый, но не было ли и это заблуждением, подменой одних упрощений другими? Может быть. Но в данный момент, прежде чем он опять передумает, он всей душой рвался, как и его брат, сделать что-нибудь, пусть и не очень правильное.

В туалете, помыв руки, Майлз надкусил каждую мозоль, выдавливая мутную жидкость. Глядя на себя в потрескавшееся зеркало, он подумал, что поезд, возможно, все-таки его переехал. Лицо в щербатом стекле не принадлежало человеку, ловко увернувшемуся за секунду до столкновения, но скорее тому, кто стоял на рельсах, как на последнем рубеже, и принял удар на себя.

Или же на него интерьеры “Каллахана” так подействовали. Краска слоями сыпалась со стен мужского туалета. В прошлом январе трубы замерзли и лопнули, а нанятые Беа умельцы продолбили, орудуя наугад, с полдюжины квадратных отверстий в надежде найти, где прорвало. Закончив, они залатали дыры гипсокартоном, да и то не все. Этот сортир, подумал Майлз, его родной город в миниатюре. Люди в Эмпайр Фоллз настолько привыкли к разного рода неполадкам, что перестали их исправлять. Зачем ремонтировать и перекрашивать стену, чтобы потом снова ее ковырять, когда трубы опять замерзнут? А так, с зияющими дырами, сантехникам в следующий раз не придется долго искать пробоины. Майлз быстро подсчитал, во что обойдется навести здесь порядок, затем удвоил цифру, предположив, что в женском туалете наверняка такая же разруха, затем опять удвоил на всякие непредвиденные расходы. Возвращаясь в бар, он сунул голову на кухню, которой не пользовались много лет, и снова произвел мысленный подсчет. Получалось, что дешевле, наверное, обклеить стены десятидолларовыми купюрами, чем вернуть эту кухню в рабочее состояние.

То, что он сейчас замышлял, было абсолютным безумством, и он это знал. Но он должен это сделать, была не была, так он решил, проезжая по Железному мосту. Из прихода Св. Кэт он двинул в центр с намерением пересечь мост и найти ответы на вопросы, которые он не сумел разрешить, стоя на лестнице у церковной стены. Однако затормозил у рубашечной фабрики и подошел к тому месту, где стоял мальчиком, и посмотрел поверх темной воды на приглушенные огни в асьенде Уайтингов. Его мать проделала этот путь одна. И – как он внезапно решил – не напрасно.

* * *

В баре Беа наконец отсмеялась, а бургеры исчезли.

– Ох, Майлз, прости, ей-богу! – Она утерла слезы рукавом. – Но как представлю: Макс и этот чокнутый старый священник крадут машину и мчат во Флориду – ничего смешнее я в жизни не слышала.

– Да, забавно, – мрачно откликнулся Майлз. – Если они не разбились или сами не сбили кого-нибудь.

– И как теперь быть?

Майлз и сам хотел бы это знать. Отец Том в приходском легковом универсале, понятно, уже выехал за пределы города, и, конечно, приход мог бы натравить на него дорожную полицию, если бы не выяснилось, что шестилетняя “краун виктория” зарегистрирована на отца Тома. Машину купили еще до того, как старик явственно начал впадать в маразм, но последние несколько лет водить ему не разрешали, как и исповедовать. Однако, увы, отец Том и то и другое очень любил, и стоило ему добраться до ключей, спрятанных миссис Уолш и отцом Марком, как он тут же садился в машину, чтобы немного поколесить, и действительно не ехал, но колесил, а когда уставал от этого развлечения и хотел вернуться домой, понятия не имел, в какую сторону ему двигаться, словно пятилетний ребенок, играющий в жмурки на своем дне рождении, и, следовательно, за ним надо было кого-то посылать, где бы он ни находился. Иногда поиски старика затягивались, поскольку машина-то была у него.

Не только универсал был записан на отца Тома; старик оставался – официально, во всяком случае – пастором Св. Кэт. Управление приходом взял на себя отец Марк, но числился он лишь помощником пастора, а значит, если бы даже молодой священник захотел поднять шум из-за пропавших денег – долларов пятьсот, по их подсчетам, – на воровство это не тянуло. В конце концов, эти деньги были добровольными пожертвованиями церкви, а ее пастор – должным образом назначенный представитель церкви. И никакая юрисдикция на эти подношения не распространялась.

Чего отец Марк был не в силах понять, как старик, которому надо было напоминать, что трусы надевают ширинкой спереди, умудрился залезть в приходской сейф. Единственное объяснение: его пальцы помнили код. Но не он сам – еще в прошлом году старик допытывался у отца Марка, как открыть сейф, и рассердился, когда тот ему не сказал. Отец Марк предполагал, что однажды старик сидел перед сейфом, удрученный тем, что не может вспомнить какие-то три циферки, и его пальцы машинально набрали нужную комбинацию.

Как бы то ни было, если отец Том и его новый лучший друган катили сейчас на юг в “краун виктории”, поделать с этим ничего было нельзя.

– Знаете, чего я больше всего боюсь? Дорожного происшествия, – признался Майлз.

Его отец неплохо водил, когда был трезв, но, понятно, Макс не протрезвеет, пока не закончатся деньги. Отец Том не был совсем уж плохим водителем, когда еще не выжил из ума, но теперь он легко впадал в растерянность, и вряд ли у него имелся опыт движения по автостраде – либо по иной другой местности, отличной от деревенской глубинки штата Мэн. Трудно было представить, как эти двое доберутся до Флориды, но, опять же, всякое бывает. На Кис, когда деньги иссякнут, старый священник надоест Максу, и, вероятно, он позвонит в Св. Кэт и доложит отцу Марку, куда нужно приехать за отцом Томом. Майлз лишь надеялся, что старый священник не вернется с обколотой непристойными татуировками задницей.

– Кстати, – Беа вынула из-под барной стойки сложенную газету, – для тебя сберегла. Тут замечательное фото твоей мамы.

– Вы так добры, Беа, – сказал Майлз, посмотрел на снимок внизу страницы и увидел людей вдвое больше, чем утром. На фотографии обнаружились две его матери и два Чарли Мэйна, а когда он оторвался от газеты, перед ним возникли две Беа. – Здесь холодно? – спросил он, трясясь от озноба.

Обе Беа пригляделись к нему, наклонились и положили одну прохладную сухую ладонь на его лоб.

– Господи, Майлз, да ты горишь.

– Ерунда, – сказал он, внезапно ощутив ту же непреклонную решимость, что снизошла на него ранее, на приставной лестнице. – Я к вам с предложением.

 

Глава 22

Майлз был в десятом классе старшей школы, когда Имперскую ткацкую фабрику вместе с ее товаркой, рубашечной, закрыли и Грейс потеряла работу. Уайтинги продали предприятия тремя годами ранее филиалу транснациональной компании со штаб-квартирой в Германии. Новые владельцы руководствовались совершенно иными представлениями о промышленном производстве, и по городу немедленно поползли слухи, якобы транснациональную “Хьортсманн” интересуют не столько Имперские фабрики, сколько их налоговые льготы. При Уайтингах, по новоанглийской традиции, на производственных расходах экономили и практически не имели долгов, тогда как новые хозяева, упирая на необходимость модернизации с целью повышения конкурентоспособности на международном рынке, заложили все оборудование до единого станка, чтобы расширяться, ни в чем себе не отказывая. Рабочие с самого начала сомневались в разумности такого подхода. Учитывая новую структуру задолженности, те, кто изнутри знал подробности происходящего, включая Грейс, предвидели, что производство на долгие годы останется без прибыли. Возможно, работники с этим смирились бы, прояви новые хозяева хотя бы толику терпения, но удивительным образом эта корпоративная добродетель была им не свойственна.

Угроза закрытия производства, воображаемая или угадываемая, ударной волной прокатилась по Эмпайр Фоллз, и когда составили новые трудовые договоры, то их принципиальное отличие от прежних заключалось в удлиненном рабочем дне, новом определении сверхурочной работы, искоренении подработок, сокращении заработной платы и минимуме социальных гарантий. Разумеется, работники были недовольны, но они также понимали, что от успешности следующего года зависит само существование производства. Когда производительность в целом выросла почти на 28 процентов – выдающийся показатель, учитывая ухудшавшиеся условия труда, – работники поздравляли друг друга: хотя производство не грохнулось лишь в результате уступок с их стороны, они, по крайней мере, гарантировали себе занятость – еще год-другой рабочие места, пусть все менее доходные, у них не отберут.

Вот почему они были ошарашены, когда “Хьортсманн” объявила о закрытии обеих фабрик. Месяца не прошло, как цеха полностью очистили от заложенного оборудования – разобранное и погруженное в грузовики, его переправили в Джорджию и Доминиканскую Республику. Собственно, для опустошения производства понадобилось куда меньше времени, чем для того, чтобы бывшая рабочая сила уразумела суть происходящего: фабрики покупали исключительно с целью закрытия, и никакой другой, а своими героическими усилиями по повышению рентабельности рабочие лишь пополнили сундуки транснациональной “Хьортсманн”. При Уайтингах такого никогда бы не случилось, говорили люди и снарядили делегацию к Хонасу Уайтингу с предложением выкупить фабрики на паях с его преданными рабочими и служащими, но к тому времени старик Хонас сильно сдал, а его наследник, Ч. Б., находился в Мексике. Лишь немногие знали о новой расстановке сил в семье, в которой реальная власть ныне принадлежала Франсин Уайтинг. Она, а не ее муж или свекор вела переговоры о продаже производства, и, весьма вероятно, шептались по углам, будучи прекрасно осведомленной о намерениях “Хьортсманн”.

Некоторых сотрудников пригласили на работу в Джорджию, но мало кто решился переехать. У людей были дома и ипотеки, а рынок недвижимости уже придавило благодаря закрытию годом ранее двух подсобных производств. Верно, люди толком не знали, как им теперь выплачивать ипотеку, но у них были дети, учившиеся в местных школах, и родня, на которую можно рассчитывать, когда придется уж совсем туго, и многие цеплялись за иррациональную надежду на повторное открытие фабрик, когда у них появятся новые владельцы. Вот и остались, в большинстве своем, – остались, потому что остаться проще и не так страшно, как переезжать, и вдобавок им выплачивали пособие по безработице, пусть и не очень долго. Но были и те, кто отказался переезжать из гордости. Сообразив наконец, что стали жертвами корпоративной алчности и глобальных экономических веяний, ладно, сказали они, чего там, конечно, мы были дураками, но вот вам крест, никому не изгнать нас из города, где родились и выросли наши дедушки и бабушки, отцы и матери, города, для нас родного. В лучшем положении оказались пожилые, ипотечный кредит на их скромные жилища был почти выплачен, а до выхода на пенсию рукой подать, и им оставалось лишь доковылять до этой финишной линии, чтобы затем по мере возможностей помогать своим менее везучим сыновьям и дочерям.

Грейс Роби, не в пример большинству, соблазнилась бы переездом на юг, но на нее приглашение не распространялось. Когда у Майлза родился брат, она взяла годовой отпуск, а потом работала неполный день, пока ребенок не дорос до детского сада. Хотя на рубашечной фабрике она проработала дольше, чем многие из тех, кому предложили поменять местожительство, из-за перерыва в рабочем стаже ее кандидатуру забраковали. Около года она искала работу и получала пособие, а когда и пособие прекратили выплачивать, Грейс склонялась к тому, что им все равно придется уехать из Эмпайр Фоллз – в Портленд, например, – но в ее планы вмешался неожиданный телефонный звонок от человека по имени Уильям Вандермарк.

Мистер Вандермарк, трудившийся в бостонской фирме, любезно осведомился, не заинтересует ли Грейс работа на полный день в качестве личной помощницы женщины, упавшей этой зимой и сломавшей ногу. На какое-то время эта дама будет прикована к креслу-каталке, и физическое ограничение такого рода не позволит ей удовлетворительным образом содержать дом и сад. Этой даме требуется, приблизительно на год, надежный человек, которому можно доверить самые различные обязанности. Ей понадобится помощь для поддержания порядка в доме и высаживания цветов и овощей весной. Оплата счетов, написание писем и прочие деловые навыки также будут не лишними. Кроме того, у нее имеется ребенок, за которым необходимо присматривать. Продолжительность рабочего дня может быть неодинаковой, и если Грейс не захочет жить в доме ее нанимательницы, то должна будет являться по звонку в любое время суток. И наконец, аккуратно подбирал слова мистер Вандермарк, эта работа определенно требует эмоциональной выносливости, поскольку даму, о которой идет речь, кое-кто считает человеком “тяжелым".

Грейс, женщина под сорок, не сомневалась в своей пригодности. Все эти годы она занимала ответственный пост на рубашечной фабрике и уже лет двадцать как была замужем за Максом Роби, что не могло не развить в ней выносливости. Казалось, требования к соискательнице составлялись с оглядкой на нее. Однако что-то в словах мистера Вандермарка о характере нанимательницы насторожило Грейс, и она, уже решившая принять предложение, сказала, что у нее нет опыта в уходе за больными, и спросила, почему эта женщина не наймет профессиональную сиделку. Мистер Вандермарк, видимо, ожидал подобного вопроса и напомнил Грейс, что в некоторых отношениях профессиональная сиделка предпочтительнее, но сиделки обычно чураются работы по дому, письма пишут посредственно и не слишком ловко разбираются со счетами, и в его практике еще не было ни одной, которая понимала бы в садоводстве. Он не стал скрывать, что, по его мнению, никто не может обладать столь пестрым набором навыков. Однако, добавил он, профессиональную сиделку пришлось бы искать в Портленде либо Луистоне, а его клиентка не желает брать в дом чужого человека.

– Но разве я ей не чужая? – удивилась Грейс.

– В какой-то мере – нет, – уклончиво ответил мистер Вандермарк. – Полагаю, этой даме вы небезызвестны, а она вам.

Он умолк, и в тот же миг Грейс поняла, о каком доме, женщине, обстоятельствах идет речь. Как и все, что за этим стоит.

На протяжении тех лет, что Грейс работала у миссис Уайтинг, Майлз наблюдал, как его мать необратимо утрачивает сияние женственности. Ей еще не исполнилось сорока, но она больше не покупала платьев вроде того, что надевала на Мартас-Винъярде для Чарли Мэйна, и постепенно мужчины на улице перестали заглядываться на нее. Каждый день, перед тем как отправиться на работу в асьенду, Грейс ходила к мессе, и в нежном свете раннего утра, проникавшем сквозь витражи Св. Кэт, можно было разглядеть остатки ее былой красоты, но из церкви она выходила понурой, лишенной живости и желаний, несмотря на свою убежденность, что месса придает ей сил и укрепляет веру в будущее. В восприятии Майлза мать все больше походила на старух лет шестидесятисемидесяти, вдов по большей части, обычно посещавших дневную службу.

Когда наступал его черед прислуживать на мессе, по одной неделе каждые два месяца, в Св. Кэт они с матерью шагали вдвоем. Майлзу очень не нравилось вставать в такую рань, но, оказавшись в церкви, не до конца проснувшийся, он натягивал подрясник и стихарь и находил это довольно приятным. По причинам, которые Майлз не мог выразить словами, мир казался лучше и сам он казался лучше, если его день начинался в церкви, и довольно скоро он стал ходить к мессе независимо от того, прислуживал священнику или нет. Другие алтарные служки быстро смекнули, что Майлз всегда подменит их, если они заболеют, и со временем так привыкли к этому, что более не просили его об услуге, но просто ставили перед фактом. И когда Майлз сам заболевал, то отец Том сердился на него, а не на мальчика, пропустившего свое дежурство.

В Св. Кэт Майлз понял, что ответственность может радовать. Он не был уверен, что чувство, овладевавшее им в теплой церкви, когда новый день только зарождался, было религиозным переживанием, но ему нравилась ритмичность службы на латыни, и часто, погруженный в собственные грезы, он едва успевал вовремя позвонить в колокольчик перед освящением хлеба и вина. Недавно ему открылось, что на свете существует необыкновенно красивая девушка, работающая официанткой в “Имперском гриле”, и он слишком часто отвлекался мыслью от таинства тела Христова на таинство тела Шарлин Гардинер, хотя старался не предаваться нечистым помыслам во время мессы.

Иногда во время сбора пожертвований, выставив чаши с водой и вином – всегда ручками к священнику, как неукоснительно требовал отец Том, – Майлз натыкался взглядом на свою мать, обычно приходившую вместе с его маленьким братом, который либо крепко спал, либо копошился на скамье рядом с Грейс, и спрашивал себя, о чем она молится. Его отец был из тех, за кого молиться следовало более-менее постоянно, разве что прерываясь на пинок под зад, и Грейс, возможно, молилась за Макса, хотя Майлз с трудом мог вообразить содержание подобной молитвы. Если отец находился в отъезде, мать, предположительно, молилась о том, чтобы он поскорее вернулся домой и взял на себя часть семейных забот. В конце концов, когда Макс был дома, Грейс, уходя к мессе, хотя бы могла оставить на него маленького Дэвида. Но как только в ответ на ее молитву Макс возвращался в лоно семьи, мать наверняка начинала молиться о том, чтобы он опять уехал, – хлопот Макс доставлял больше, чем оказывал помощи. Когда Майзл с матерью приходили домой после утренней мессы, Дэвид нередко стоял в кроватке, вцепившись в загородку пухлыми пальчиками, свекольно-красный от ярости и горя из-за переполненного подгузника, а Макс в это время отсыпался в соседней комнате после бурной ночи.

Впрочем, Майлз подозревал, что молитвы его матери почти не имели отношения к отцу. Если она сколько-нибудь походила на Майлза, ее молитвы выбирали себе объекты произвольно, совсем как малышня, что гоняется за разноцветными мыльными пузырями, и если его мысли тянутся к Шарлин Гардинер, то не вспоминает ли мать давно сгинувшего Чарли Мэйна. Но это были лишь догадки. Грейс ни разу не произнесла имени этого человека с тех пор, как они вернулись с Мартас-Винъярда. А Майлз столь хорошо хранил материнский секрет, что порою забывал о доверенной ему тайне, и ему уже казалось, что он все это просто выдумал, и однажды по дороге домой с мессы – примерно два или три года спустя – Майлз спросил:

– Мама, а ты помнишь того человека, с которым мы познакомились на Мартас-Винъярде? Чарли Мэйна?

Он ждал, что мать удивится или притворится удивленной, как сам бы поступил, если бы его застали врасплох подобным вопросом. Но Грейс либо сама размышляла о том же, либо была готова к тому, что когда-нибудь он спросит.

– Нет, Майлз, не помню, – спокойно ответила она. – И ты тоже.

* * *

К своим обязанностям в доме миссис Уайтинг Грейс приступила поздней весной, через месяц после того, как ее работодательницу выписали из больницы, – к великому облегчению всего персонала, изрядно от нее уставшего. Немногим ранее миссис Уайтинг сделала пожертвование на закладку нового крыла, и все понимали, сколь важна для них эта пациентка, но существуй в стране подлинная демократия, персонал проголосовал бы единогласно за то, чтобы отвезти ее к реке, к вершине водопада, и снять с тормоза ее кресло-каталку.

Вместо того чтобы низвергнуть ее в пучину вод, они сбагрили миссис Уайтинг на руки Грейс Роби, и та каждое утро в начале седьмого, в дождь и солнце, пересекала Железный мост над шумной весенней рекой, направляясь на работу к двум калекам – пожизненной и временной. Между прочим, миссис Уайтинг была обязана сломанным бедром своей дочери, которая, пошатнувшись, испугалась и ухватилась за мать, случившуюся поблизости, и обе рухнули на пол. Синди, спасибо многолетним тренировкам, знала, как нужно падать, тогда как миссис Уайтинг, чье равновесие, физическое и эмоциональное, трудно было поколебать, – если она и падала, то только в детстве – раздробила себе бедро, по каковой причине пришлось отменить в последний момент поездку в Испанию, где она сняла виллу на месяц.

Что касается Синди Уайтинг, в ту пору пятнадцатилетней девочки, качнуло ее в тот раз, потому что операция по выправлению ее поврежденного таза, четвертая по счету, не привела к желаемому результату. Врачи обещали, что если она согласится на операцию, а затем пройдет интенсивный курс физиотерапии, ее способность удерживать равновесие улучшится и она будет меньше зависеть от ходунков. И хотя гарантий в данном случае быть не может, но, возможно, на весеннем балу в ознаменование окончания учебного года она сумеет выйти без посторонней помощи на танцпол, где ей не потребуется иной поддержки, кроме крепкой руки симпатичного парня. За этой морковкой, которой размахивали перед ее носом врачи, Синди Уайтинг последовала храбро, пусть пока всего лишь в операционную.

Лечение, позднее заключил главврач, не было ни успешным, ни провальным. Если обратиться к базовому медицинскому предписанию – “не навреди”, – то оно исполнено: Синди Уайтинг хуже не стало. И даже – возможно, и не сразу – некоторое улучшение определенно наступит. Относительность этого успеха, продолжил главврач, коренится не столько в самой операции, сколько в поведении пациентки: он не ожидал, что она так легко опускает руки, и не понимал ее стойкого отвращения к физиотерапии. Персонал докладывал с самого начала, что ни уговоры, ни умасливания, ни подстегивания на Синди не действуют и никоим образом нельзя убедить ее в том, что операция пошла на пользу, а ее собственные усилия окажутся не напрасными. Мучениям в кабинете физиотерапевта Синди предпочитала другое времяпрепровождение – лежать в кровати, смотреть телевизор и принимать болеутоляющие. Когда расстроенный хирург попытался воодушевить девочку, напомнив, как она обрадовалась перспективе пойти на школьный бал, она ответила, что калек на танец не приглашают.

Категоричное нежелание Синди Уайтинг пройти курс терапии столь озадачило главврача, что он пригласил ее мать для беседы. Накануне операции, припомнил врач, юная леди с нетерпением ждала, что из Мексики приедет ее отец, чтобы побыть с ней в этот трудный период, и любопытно было бы узнать, почему он не приехал. Отцы, намекнул он, порою умеют убеждать дочерей так, как ни матерям, ни докторам и не снилось. Синди, добавил главврач, явно очень привязана к отцу, что могло бы всем сыграть на руку.

Ответ миссис Уайтинг был совсем не таким, какой он ожидал. Для начала она призналась, что отчасти вина лежит на ней, поскольку она не подготовила врачей к неизбежной неудаче, а затем заверила своего собеседника в том, что присутствие отца Синди только бы ухудшило ситуацию. Ее дочь, пояснила миссис Уайтинг, к несчастью, унаследовала отцовскую сугубую слабохарактерность. Увы, он тоже легко воодушевляется, соблазнившись надеждой, лишь затем, чтобы в очередной раз жестоко разочароваться. От рождения он обладал многими преимуществами и был воспитан в уверенности, что все в его жизни будет гладко, и в итоге, к прискорбию миссис Уайтинг, он совершенно теряется, когда что-то идет не так. Миссис Уайтинг прилагала все возможные усилия, чтобы ее дочь в этом отношении не походила на отца, но природа, к сожалению, взяла верх над воспитанием. Как и ее отец, Синди легко увлекается мечтой, но всякий раз пасует перед трудностями, возникающими на пути к достижению желаемого. Нет, заверила она врача, с этим ничего не поделаешь и ему не в чем себя винить.

Последнее, по мнению главврача, было лишним. Ему бы и в голову не пришло обвинять себя в чем-то, поскольку в назначенной Синди терапии изъянов он не находил. А также, учитывая специфику медицинского образования, он не имел привычки рассматривать неудовлетворительный результат в моральном аспекте, но, слушая, как миссис Уайтинг бесстрастно живописует своего мужа и дочь, он не удержался от некоторых выводов нравственного порядка, хотя и не поделился ими со своей собеседницей – пускай сперва расплатится полностью за оказанные медицинские услуги.

* * *

Сколь бы холодно и бесстрастно ни анализировала миссис Уайтинг характер своей дочери, она недалеко отступала от истины, вынуждена была признать Грейс Роби. Обладай Синди Уайтинг хотя бы в малейшей степени силой воли ее матери, операция и последующая терапия могли бы серьезно улучшить ее состояние – по крайней мере, физическое. Как часто случается с детьми и их родителями, эта девочка была наделена той же чертой характера, что и мать, но в ребенке эта черта настолько исказилась, что воспринималась как нечто абсолютно противоположное. Обе, вскоре поняла Грейс, были одинаково упрямы, однако их упрямство выражалось очень по-разному. У миссис Уайтинг своеволие превратилось в беспощадное орудие для устранения препятствий, крупных и мелких, тогда как у ее дочери оно обретало вид твердокаменной хмурой строптивости в ответ на необходимость одолеть какое-либо препятствие. Печальная участь этой девочки никогда не оставляла Грейс равнодушной, и ей было больно смотреть на происки человеческой натуры в семье Уайтингов, тем более что она знала наперед, чем закончится эта битва между матерью и дочерью.

Прежде Грейс никогда не сталкивалась с женщинами, похожими на ее новую работодательницу, и вскоре поймала себя на том, что не может в определенной степени не восхищаться миссис Уайтинг. Она долго наблюдала за ней и в конце концов разгадала ее коронный трюк. Миссис Уайтинг оставалась несокрушимой по той простой причине, что никогда не позволяла себе задумываться о громадности того, с чем ей предстояло сразиться. Вместо этого она с изумительной ловкостью шинковала грядущий бой на мелкие и более предсказуемые стычки. Закончив с измельчением, она принималась за дело с поистине неукротимым волевым напором. Каждый день миссис Уайтинг составляла список “неотложных дел”, и неподражаемость этого списка состояла в том, что она никогда не включала в него ничего невыполнимого. В тех редких случаях, когда достижение цели оказывалось более сложным или трудным, чем она предполагала, миссис Уайтинг просто делила этот отрезок пути на этапы. Таким образом она блокировала неудачи, и каждый день неуклонно приближал ее к победе. Ее можно было притормозить, но нельзя остановить.

Дочь ее, напротив, вечно застывала как вкопанная. Неспособная, в силу своего темперамента, научиться простому трюку, изобретенному ее матерью, она сразу окидывала мысленным взором безмерность предстоящего и, благодаря изощренному воображению, ошеломленная и подавленная, одним резким взмахом руки отказывалась от дальнейших действий. Синди была не столько мечтательницей, со временем поняла Грейс, сколько верующей своего рода, и то, во что она верила или только хотела верить, было возможностью полного и мгновенного преображения. В какой-то момент своей юности она прониклась верой в то, что весь мир, вся ее жизнь непременно изменится, и эта перемена будет благой и тотальной. По сути, она уповала на чудо – именно в таком смысле она трактовала последнюю операцию. В понедельник она вползет в больницу гусеницей, во вторник вылетит бабочкой. Но стоило ей прийти в себя после анестезии, и она обнаружила: преображения не только не произошло, но оно даже не начиналось.

Служило ли это разочарование доказательством ее глупости и даже идиотизма, как утверждала ее мать? Грейс отвечала на этот вопрос отрицательно. В конце концов, ее мир подвергся тотальному преображению в тот жуткий миг, когда ее, маленькую девочку, сбила и протащила за собой машина, – происшествие, заставившее ее понять, сколь мгновенно все может измениться одним быстрым мощным ударом, вопреки всякому человеческому разумению. Она просто ждала, что это случится с ней снова.

* * *

Ко дню поминовения Грейс проработала у миссис Уайтинг полтора месяца и теперь каждый день ожидала увольнения. Сад был приведен в порядок, а ее работодательница восстанавливалась быстрее, чем предсказывали доктора, и пройдет немного времени, думала Грейс, и миссис Уайтинг сочтет неоправданными расходы на помощницу. Не то чтобы зарплата Грейс могла сколько-нибудь обременить богатую женщину, но однако. Ее работодательница умела считать деньги как никто и, казалось, знала до последнего пенни, сколько нужно человеку на прожитье, чтобы не умереть с голоду.

Сумма, предложенная Грейс, когда она нанималась на эту работу, почти равнялась минимуму, в котором она отчаянно нуждалась, чтобы сводить концы с концами, – будто миссис Уайтинг тайком прокралась в ее дом и подсмотрела, как она, сидя на кухне, ломает голову над счетами.

Однажды, работая в саду под надзором миссис Уайтинг, опиравшейся на костыль, Грейс, не поднимаясь с колен, сказала:

– Надеюсь, миссис Уайтинг, когда мои услуги вам станут больше не нужны, вы сумеете предупредить меня за две недели, чтобы я смогла найти другую работу. Я не могу себе позволить оставаться без работы надолго.

“Даже на один день”, – прибавила она про себя.

Миссис Уайтинг была в соломенной шляпе и глядела на Грейс из-под широких полей. Не улыбка ли играла на ее губах?

– Где вы найдете работу в Эмпайр Фоллз? Предложений, кажется, не слишком много.

– Тем не менее, – Грейс отлично сознавала все трудности этого предприятия, – искать придется.

– Что ж, на сегодня достаточно, – объявила миссис Уайтинг. Она провела на ногах почти полдня и, хотя трудилась в основном Грейс, явно устала, поскольку ей лишь недавно разрешили обходиться без кресла-каталки. Грейс, поднявшись, помогла миссис Уайтинг сесть в кресло. – Вам еще рано беспокоиться о поисках другой работы. Я очень довольна тем, как вы мне помогаете.

Грейс не удовлетворилась столь расплывчатым ответом:

– Но буду ли я вам нужна, когда вы полностью поправитесь?

– Давайте-ка присядем в беседке ненадолго, – предложила миссис Уайтинг, и Грейс пожалела о том, что затронула вопрос о своей занятости сегодня. Утром она оставила Дэвида с тяжелой простудой и надеялась вернуться домой часам к трем. Она даже попросила миссис Уайтинг отпустить ее пораньше, но та, видимо, тут же об этом забыла.

В тенистой беседке было прохладно. По временному пандусу каталка въехала внутрь, и миссис Уайтинг села спиной к дому – так, чтобы ей была видна река. Грейс села сбоку, лицом к Железному мосту. Она услыхала, как открылась раздвижная дверь в стене дома, и увидела Синди, пытавшуюся выйти в патио. До беседки было ярдов семьдесят по стриженой лужайке, но девочка не отважилась на эту прогулку, слишком мало времени прошло после операции, хотя ей явно очень хотелось присоединиться к Грейс и матери.

– Что с этим делать, как вы думаете? – произнесла наконец миссис Уайтинг. Должно быть, она размышляла о фабриках; во всяком случае, взгляд ее упирался в брошенные фабричные корпуса, их огромные трубы загораживали полнеба.

Грейс опять услышала, как скользит дверь, и увидела Синди, пробирающуюся обратно в дом.

Ее мать сняла соломенную шляпу и положила на круглый столик, за которым они сидели.

– Вам симпатична моя дочь.

– Да, – не стала отпираться Грейс.

– Сочтете ли вы абсолютно противоестественным, если я скажу, что мне она не слишком симпатична? – Миссис Уайтинг улыбнулась. – Можете не отвечать, дорогая моя.

Грейс была рада, что ей не придется делиться соображениями об отношениях матери и дочери, хуже которых она в жизни не видела. Словно они умудрились разочаровать друг друга столь всесторонне, что ни одна не ждала от другой ничего хорошего. Мать и дочь напоминали призраков, обитавших в разных измерениях одного и того же физического пространства, – измерениях настолько разных, что Грейс легко могла вообразить, как, столкнувшись на перепутье, мать просто проходит сквозь дочь, или наоборот. Синди, внезапно обнаружив присутствие матери, вела себя так, будто ей захотелось о чем-то спросить, но она вовремя вспоминала, что задавала этот вопрос матери множество раз, получая все тот же удручающий ответ. На лице миссис Уайтинг, когда она вообще замечала свою дочь, проступало раздражение, и только. Иногда они смотрели друг на друга молча и так долго, что Грейс хотелось кричать.

– Она такая милая, – попробовала ответить Грейс. – Ее страдания…

– Господи, да, ее страдания, – подхватила миссис Уайтинг, будто соболезнуя Грейс, а не своей дочери. – Им не видно конца, верно?

– Но она же в этом не виновата.

– Боюсь, дорогая моя, проблема не в чьей-то вине, – сказала миссис Уайтинг. – Проблема в потребностях. Со временем вы поймете, что то, как моя дочь представляет себе свои нужды, радикально отличается от того, что ей действительно необходимо. Вы смотрите на нее и думаете, что она нуждается в сочувствии, хотя на самом деле ей необходимы сила и выдержка. Вы поступите благоразумно, не позволив ей липнуть к вам, если, конечно, вы не любительница подобных ощущений. Некоторым нравится.

Грейс понадобилась секунда, чтобы понять: ее мягко отчитывают.

– Существуют вещи и похуже, чем когда к тебе липнут, разве нет?

– Возможно, – согласилась миссис Уайтинг с видом человека, которому в этом мире внятно все. – Вы мне вот что скажите. Как ваша семья относится к тому, что вас так подолгу не бывает дома?

– Думаю, Дэвиду меня не хватает. Он еще очень маленький. И пока он…

– А мальчик постарше? – перебила миссис Уайтинг.

– Майлз? Майлз – моя опора.

– А ваш муж?

– Макс есть Макс.

– Да, – подхватила миссис Уайтинг. – Мужчины – лишь то, чем они являются.

Грейс взглянула на Железный мост. И, помолчав, спросила:

– Мы когда-нибудь поговорим о нем?

– Пожалуй, нет, – небрежным тоном ответила миссис Уайтинг, словно отказывалась от порции мороженого.

Чему Грейс не удивилась. Они почти не упоминали о нем и в тот день, когда она впервые пересекла реку, чтобы совершить покаяние по требованию священника. Грейс лишь попросила прощения у миссис Уайтинг и заверила, что между нею и Чарли все кончено. Она сожалеет о содеянном и о том, что намеревалась сделать.

– Он когда-нибудь вернется?

– На “Имперские предприятия”? – Вопрос явно показался миссис Уайтинг нелепым. – Вряд ли. В молодости он мечтал жить в Мексике. Вы об этом знали?

– Да.

Грейс почувствовала на себе взгляд миссис Уайтинг. Естественно, если муж делился с Грейс своими сокровенными мечтами, для его жены это что-то значило.

– Он вроде бы счастлив, живя там, – сказала миссис Уайтинг, как бы намекая, что ради своего счастья он их обеих предал.

– Он когда-либо…

– Вспоминает вас? Сомневаюсь. И уж во всяком случае, не в разговорах со мной.

– Он знает?

– О нашей нынешней ситуации? Да. Когда я сказала ему, он, кажется, оценил иронию происходящего. (Грейс ответила на это молчанием.) У вас есть еще вопросы, прежде чем мы закроем эту тему навсегда?

Грейс покачала головой.

– Превосходно. Если мой муж вдруг попробует связаться с вами, надеюсь, вы мне об этом сообщите. Так?

Грейс колебалась лишь секунду:

– Да.

– Если не сдержите слова, я все равно об этом узнаю, – предупредила миссис Уайтинг. – Одного взгляда на вас будет достаточно, чтобы выяснить правду.

– Я сдержу свое слово.

– Я вам верю. – Миссис Уайтинг выглядела довольной, словно, затевая этот разговор, именно на такой финал она и рассчитывала. – Полагаю, в обозримом будущем вы работаете здесь, – продолжила она, когда Грейс поднялась, чтобы уйти. – Вам следует знать, дорогая моя, я прониклась к вам симпатией. Наверное, и в этом заключена некая ирония?

Грейс была не в силах придумать подходящий ответ. Неужели миссис Уайтинг говорила искренне? Если так, означало ли это, что она ее простила? А если нет, возможно ли на самом деле испытывать симпатию к человеку, которого ты не простила? И сколь бы абсурдным это ни казалось, именно такое впечатление сложилось у Грейс.