Лия

Русу Николае Петрович

Рассказы

#i_005.jpg

 

 

Бабье лето

Когда я приехал домой, мои родители чистили кукурузу. Я оставил сумку на завалинке и пошел в огород.

— Переоденься, росы много, — издали остановила меня мать. — Посмотри в сенях. Там что-нибудь постарее найдешь.

Я нашел пару рваных штанов и выгоревшую на солнце рубашку.

Отец встретил меня сухим коротким покашливанием. Этим покашливанием, знакомым мне до мельчайших подробностей, он хотел мне сказать, что настроение у него хорошее, что он радуется и гордится, причем все черты его лица выражали спокойный аскетизм.

Выдавали его только глаза, которые болезненно блестели, но он успешно и очень искусно прятал взгляд.

— Как добрался? — спросил он меня.

— Хорошо, — ответил я. — Автобус был почти пустой. Какое-то время мы работали молча.

— А мы тебя в субботу ждали…

— Я работал во вторую смену и остался в общежитии.

— А мы уже закончили уборку на Склоне и за Чишмой. Осталось несколько рядков только «фраги» на Будеевом ручье, а когда уберем их, останется собрать поздние яблоки, прикопать виноград да перетаскать кукурузу с Мэгурянки в амбары.

Разговор шел размеренный. Мысли словно укладывались рядами, одна к одной, как доски в настил моста, чтобы все они были перед взором, чтобы видеть их все сразу, обдумать их, понять, где они начинаются и чем кончаются.

— Хорошо, что ты приехал. — заключил отец. — Сегодня мне на мельницу нужно и кто знает, когда сумею вернуться. Сходи ты на виноградник. Вынту покажет тебе наши рядки. Сегодня закончим уборку.

— Поезжай на мельницу и ни о чем не думай, — успокоил я отца.

Мать позвала нас к столу. Мы поели. Потом я взял ведро и пошел на окраину села. Солнце едва поднялось над Плоскогорьем. Оно уже было не такое жаркое, как летом и, словно смущаясь своего бессилия, растворялось в молочном тумане, плывущем над виноградником. Я знал, что урожай надо убрать лишь с двух десятков кустов. Поэтому на окраине села зашел к Петре, бывшему соученику по школе, которого не видел года три, а то и больше. Он убирал виноград, я стал ему помогать, и столько мы переговорили о разных разностях, обо всем, что было и о том, что будет, что я успел наполнить гроздьями огромную корзину. Но тут солнце уже перешло зенит, и я быстро пошагал к Будееву ручью.

Дорога вышла из села и, освободившись от эскорта домов и заборов, сбежала к узкому концу Большого пруда, потом пересекла ручей по мосту, который нуждался в ремонте, поднялась по краю яблоневого сада, вблизи огородов и неожиданно спустилась к Будееву ручью — в широкую и влажную долину, зеленую, покрытую разными болотными травами.

Отсюда дорога идет еще по одному мосту и возле колодца Антона Тэтару поднимается поперек склона холма до тех пор, пока не исчезнет за горизонтом. Справа от мостика начинаются камышовые заросли, а в луже стоячей воды, которая притекла сюда из Большого пруда, отражается небо. Мальчишка в подвернутых штанах стоял по щиколотку в воде и, нахмурив брови, пристально смотрел на кончик гусиного перышка, служащего поплавком для его удочки.

— Клюет? — спросил я шепотом. Он, не отрывая взгляда от кончика пера, вонзенного в дрожащую гладь воды, сделал знак рукой. Понять этот знак можно было и так и этак.

По террасе на другом берегу тянулись темные ряды виноградника. Весь склон пропах спелым виноградом.

У колодца, на расстеленной по траве куртке сидели Петря Брэеску и Матвей Кырпэ.

— Добрый день!

— Добрый! — ответили они, отщипывая виноградины от грозди, лежавшей на дне шляпы.

— Отец твой где? — спросил Петря Брэеску — смуглый, длинноногий и сутулый мужик с таким хриплым голосом, словно голос из нутра выходил.

— На мельницу поехал.

— А ты домой приехал помогать или поработать?

Я стал предельно внимательным, знал, что этому мужику в удовольствие высмеять человека.

— И то и другое, — уклончиво ответил я и улыбнулся.

Улыбнулся и он, показав крупные, необычно белые для его возраста, зубы.

— Вон как! А я думал, только помогать. Гм…

И замолчал на полуслове.

— Почему?

— Потому что работать — одно, а помогать… — другое.

— А вон и Вынту кончил работу, — прервал Петрю Матвей Кырпэ и зашелся беззвучным смехом. Смеясь, он словно боялся чего-нибудь не расслышать. Лицо у Матвея худое и красное, нос острый, всегда потный, а когда он смеется своим мелким смехом, лицо его потеет еще больше.

Большими шагами подошел Илие Вынту, звеньевой. Под одним его глазом был синяк, на лбу и на подбородке — царапины, а на носу — красное пятно.

— Отдыхаем? — спросил он, глянув на меня краем глаза.

— А мы, как Никэ Сарнику: «Вот встану и еще маленько отдохну», — ответил Петря Брэеску, снова обнажая зубы в широкой улыбке.

Дядя Илие обвел взглядом террасы на склоне холма, отыскал там что-то. Потом повернулся ко мне и спросил:

— Отец твой придет?

— Нет. У него дома дела.

— Пойдем, я тебе его рядки покажу, — сказал дядя Илие и, подмигнув остальным, пошел вперед, — не очень-то много винограда, дорога рядом.

— Захвати-ка еще пяток корзин, чтоб было во что складывать, — крикнул мне вслед Петря Брэеску.

У колодца нагромождена целая куча корзин, брошенных в беспорядке. Несколько штук побольше я взвалил на спину и поспешил вверх по склону за дядей Илией.

— Не забудь, брат… — услышал я позади голос Кырпэ. Он хотел еще что-то сказать, но икнул и замолчал, ковыряя соломинкой в зубах.

Петря Брэеску искоса глянул на него и заговорил обычным насмешливым тоном:

— Смотрю я на тебя, брат Матвей, и вспоминаю Иона Мохора. Летом это было. Давно уже. Складываю я однажды скирд соломы и вижу — Ион вот так же во рту ковыряет. «Что же это он ищет между зубов? — думаю. — Я ведь знаю, что мяса он сегодня не ел». Была у меня утром его жена, связку лука одолжила. Мы с Ионом рядом работали, вот я и спросил, чего это он в зубах ковыряет. Знаешь, что он ответил?.. Жена, говорит, поджарила мне старую утку! Врал, чепуху нес этот Мохор! Тогда во всем селе была одна-единственная утка у Василе Грозаву…

— А я жаркое ел! — оправдывался Матвей Кырпэ. — У меня целое стадо гусей. Я им всем головы поотрубаю. Уж очень они мне двор загадили. Оставлю двух-трех, чтобы новое стадо было, а остальных в котел!

Замолчал. Поднял голову и посмотрел наверх, на террасы. К нам спускались с ведрами в руках Фэнуцэ Греку, Михаил Турку, Тоадер Чоклеж по прозвищу Тромбонист и дед Харлампий Хангу, по прозвищу Дранка. Они тоже закончили убирать свои рядки и, освободившись, выходили из виноградника, разговаривая на ходу. Они были довольны, что справились и завершили такой срочный труд.

— Все никак не успокоился этот Дранка, — размышлял вслух Петря Брэеску. — Одной ногой в могиле, а все на работу ходит. Можете себе представить — у него колхоз на первом месте, а об отдыхе он и не думает!

— Так ведь он из этих Хангу, настоящих тружеников, — сказал Матвей Кырпэ.

Какое-то время они молчали, задумавшись, потом вдруг лбы их разгладились от морщин, и оба дружно рассмеялись. С корзинами на спине я обернулся. Дядя Илие, который присоединился к четырем пришедшим, захлебываясь от смеха, рассказывал, какую со мной шутку сыграли с этими корзинами. Дед Харлампий улыбнулся, обнажив свои беззубые десна, и укоризненным тоном сказал бригадиру:

— Оба вы — и ты, и Петря — старые кони. А все ерундой занимаетесь.

— Так он же не сердится, шутки понимает, — улыбаясь, оправдывался дядя Илие.

— Я бы тоже подрядился вытащить на холм несколько корзин и назад их принести, если бы вы убрали мой виноградник в Милишах, — сказал Михаил Турку и разинул было рот, чтобы рассмеяться, но увидев, что его шутку никто не принял, бросил в рот пригоршню синих виноградин и стал жевать.

Я не рассердился, но почувствовал себя неловко из-за того, что другим пришлось убирать урожай с той дюжины кустов, которые предназначались мне. Понимал, что обязан им, но не знал, что бы такое придумать, чтобы уплатить им свой долг. Отвечал улыбками на их доброжелательные улыбки, стараясь при этом не слишком краснеть.

В разговор вмешался дед Харлампий, который стоял и что-то разыскивал взглядом:

— Поразмяли мы немного косточки, Илие, и сейчас по домам разойдемся. А что с убранным виноградом делать будем?

— Пэлэрие с машиной должен с минуты на минуту приехать.

— А пока он не приехал, пошли-ка парнишку на грядки этого Верде. Там несколько кустов остались неубранными, — старик расстелил на траве залатанный мешок и тяжело уселся на него, охая и отдуваясь.

Я вскочил на ноги. Дядя Илие остановил меня:

— Не ходи, не надо! Пусть этот хитрец сам убирает. Если десяток лис за хвосты связать, так они все вместе уступят в хитрости Тоадеру Верде. Божился, что сегодня придет убирать. Так вот, пусть приходит и убирает. Не велик князь!..

— Да хватит тебе! — рассердился дед Харлампий. — Завелся, старый хрыч!

— Дядя Харлампий, — обратился к старику Петря Брэеску. — Скажите, почему вы себе отдыха не даете? Разве не надоело всю жизнь трудиться?

Стало тихо. Все взгляды скользили по широкому, побитому временем лицу с большим полуоткрытым ртом — дед Харлампий, как и все старики, дышал через рот. Он посмотрел на Петрю Брэеску, сухо откашлялся, словно у него слова в горле застряли, и сказал, улыбнувшись щербатой улыбкой:

— Сидел я как-то дома и совсем уже собрался богу душу отдавать… Но на работе смерть меня не разыщет. В поле я ее не боюсь. Спрячусь за куст, за другой… Так-то вот, Петря. Тяжело, конечно, работать, но только это меня на земле еще держит…

— Врать не хочу, но читал я в газете, что на Кавказе живет старик ста пятидесяти лет и все еще работает. У него больше двухсот внуков. Может и врут, но так написано…

Насчет газеты неожиданно сказал Тоадер Чоклеж, мужик лет тридцати пяти, который до сих пор помалкивал, изредка поглядывая на камыши Большого пруда.

— Да, всякие есть люди, — согласно кивнул дед Харлампий.

— Говорят, там всегда одной только брынзой питаются, — продолжил Тоадер Чоклеж. — А вместо воды молоко пьют. Да и воздух там другой, легкий.

Я уже оправился от замешательства и собрался вступить в разговор, который, судя по тому, что я услышал, показался мне интересным, но тут Матвей Кырпэ вскочил на ноги и заорал, вспугнув тишину долины:

— Заяц! Заяц бежит!

От огородов медленно спускался Спиридон Ангени с лейкой в руках. Зайчишко выскочил из зелени капустных грядок и прыжками мчался к мосту. Спиридон зайчонка не заметил, потому что шел, глядя себе под ноги, словно считал метры, которые ему осталось пройти.

— Эй, Спиридон! Не упускай зайца на мосту! — крикнул ему Вынту. Глаза дяди Илие оживленно блестели, движения стали легкими, и весь он напрягся, как натянутый лук, как тигр, готовый прыгнуть на добычу.

На середине моста заяц почуял опасность и, навострив уши, сел на хвост. Люди расположились полукругом через равные интервалы и ждали Спиридона, который приближался, гоня зайца в нашу сторону.

Ушастик прыгнул вперед, но увидел, что люди движутся ему навстречу, и стрелой промчался мимо Спиридона Ангени, наверх, на берег ручья.

— Эй, хватай его!

— Шляпой лови!.. За хвост!.. Ха-ха-ха!

— Лейкой его, Спиридон! Лупи лейкой, мать его за ногу!.. — кричал дядя Илие, красный от досады. Он с силой швырнул вслед зайцу кусок кирпича, хотя кирпич этот уже не мог долететь.

Спиридон Ангени все же не потерял присутствия духа. Когда заяц ветром пролетел мимо него, он успел швырнуть в него лейку. Жалобно дребезжа, лейка закувыркалась вслед, но заяц, поднатужившись, сделал большой прыжок и через несколько секунд исчез в яблоневом саду.

Спиридон поднял лейку, осмотрел ее внимательно, немного подумал и пошагал между капустными грядками к пруду. А мы, разочарованные, вернулись к колодцу, где оставался один дед Харлампий. Он был оживлен и улыбался.

— Эх, побеги он дальше по мосту, не ускользнул бы! — вздохнул кто-то.

— Хорошее бы получилось жаркое!

— Илие бы отдали. Он бы зажарил.

— Вспоминаю я, Вынту, очень ты здорово охотился, когда парнем был, — вступил в разговор Фэнуцэ Греку — мужик с редкой рыжей щетиной на щеках, скуластый, с прямым носом.

— Эх-хе-хе! Тогда много было зайцев, гораздо больше, чем сейчас. Дружил я с Тимошей и с Санду. У нас дубинки были. Специально для нас изготовленные, по заказу. Бывало, мы и Подишь весь исходим, и Царну. Даже через Мэгурянку переходили. Много было тогда зайцев. А сейчас и из ружья-то убьешь одного, самое большее двух.

— Сейчас почти у каждого ружье, — добавил Матвей Кырпэ. — Поэтому и зайцев стало меньше.

— Скоро на уток сезон откроется, и тогда увидите, что здесь будет, — сказал дядя Илие, показывая на узкую оконечность Большого пруда.

— Утки уже прилетели…

— Слышно было.

— Даже уже второй прилет.

Два серых комочка с шумом вылетели из грядок и, сделав вираж над водой, словно провалились в высокие и густые заросли камыша.

— Теперь уже и уток не так много… Э, да что там говорить!.. — и дядя Илие безнадежно махнул рукой.

— Изменились времена…

— И люди…

Вынту, словно опомнившись, заговорил быстро-быстро, жестикулируя, как человек, осуждающий всех и каждого:

— Конечно, изменились! Где это было видано, чтобы кто-нибудь руку поднял на человека, старше себя? Вот дед Харлампий и дядя Матвей были свидетелями, как этот сопляк Пантелей Улму меня избил. И за что? За то, что я не разрешил ему насыпать ведро из убранного винограда и домой унести. Иди, — говорю, — черт ты эдакий и с куста нарви, раз уж на то пошло. А он — нет и все тут. А когда я к корзине потянулся, он и набросился на меня, как петух… Увижу еще раз, что он на виноградник пришел, — ноги переломаю!

— Брось! Не все ведь такие, как Улму, — сказал дед Харлампий. — Раньше были злые люди и сейчас есть.

— А по правде говоря, Вынту прав — нет у молодежи того страха перед родителями, какой у нас был, — согласился Матвей Кырпэ, у которого сын уехал без разрешения отца в Казахстан.

— Все они учатся, потом бросают деревню и едут, куда глаза глядят, — не успокаивался Вынту. — Они думают, что нас еще много осталось, чтобы хлеб выращивать.

— Уезжают, брат, уезжают, — заметил Петря Брэеску, улыбаясь так, словно он удачно пошутил. — Вот взять хоть наше звено — все мужики пожилые, кроме разве деда Харлампия, у которого даже паспорта нет. И ни одного молодого!

— А по-моему, зря Вынту языком мелет, — включился в спор дед Харлампий. — У него дочка школу кончила, а он ее не здесь работать оставил, а в Бельцы послал…

— Не посылал я ее, — оправдывается дядя Илие. — Ей-богу, не посылал!

Разговор велся безадресный, но мне казалось, что все украдкой посматривают на меня.

— Каждый свое место в жизни ищет, — осмелился и я слово вставить. — Вместо тех, кто в город уехал, машины остались.

— Ну и что, что остались? — возразил Вынту. — Машина дело хорошее, но она не может все делать. Есть вещи, которые доступны только человеку. А человек, молодежь, бежит от труда. Дайте ему, пожалуйста, белый халат, белые перчатки, мягкий диван, да чтобы пыльно не было, да асфальт везде, да развлечения. Все подайте ему готовым на тарелочке…

Вынту говорил, как на общем собрании. Я слушал эти каскады громких слов и чувствовал, что не о том речь, о чем надо. Где-то в глубине души распускался цветок сомнения, и я лихорадочно искал наиболее веские аргументы, чтобы прервать этот поток обвинений.

Но я не преуспел в этих поисках: в этот момент появился Тоадер Верде:

— Здор-р-рово! Вы меня ждали?

Он был в хорошем подпитии. Глаза блестели. Сухощавое, изрезанное морщинами лицо, с резко очерченным ртом, словно светилось изнутри живым огнем. И хотя губы его были скорбно сжаты, в глазах играла едва заметная улыбка. Шляпа сидела на голове каким-то странным образом, приходилось удивляться, что она не падает. Однако она все же держалась, пропустив на лоб пряди редких и черных волос. Виски были коротко пострижены и блестели серебром.

Тоадер Верде был известен в селе, как великий цветовод — его дом утопал в розах. Он был единственным человеком, кто носил цветы на шляпе. Соберется ли в магазин или к колодцу, к соседу или в поле — нацепит розу возле правого уха и идет, посвистывая. Когда ему поговорить не с кем, он свистит. Может, потому и прозвище у него — «Сорок песен». С цветами Тоадер Верде ходит до тех пор, пока не приходит время сменить шляпу на зимнюю шапку — кушму.

— Ты что, Верде, только сейчас на работу пришел? — спросил его Петря Брэеску.

— А вы, я вижу, тоже не надрываетесь.

— Мы уже кончили виноград убирать и теперь ждем, когда Пэлэрие с машиной подъедет.

— Ну коли вы его ждете, то и я буду ждать. Мой отец, прости его господи, всегда мне говорил, чтобы я не был белой вороной, вперед не вылезал, потому что могу получить на выбор или на грудь звезду или на могилу. А я из таких, которые любят видеть звезды в небе, высоко над головой.

— Тебе бы поторопиться и, пока машина придет, убрать виноград с тех кустов, что остались неубранными, — раздраженно сказал ему бригадир. — А то пришел на работу, когда все уже по домам расходятся…

— Дай немного отдышаться, я ведь бегом бежал.

— И что это ты, Верде, до сих пор дома делал? — перебил его вопросом Петря Брэеску, улыбаясь и глядя из-под козырька кепки.

Верде сел, оперся на локоть и, блеснув глазами, ответил:

— Да вот бабе моей потребовалось ведер пять воды. Чтобы к колодцу много не бегать, взял я лошадей у Иона Харбуза и поехал за водой с бочкой. Набрал воды, а когда уже домой возвращался, возле дома Цыпу байстрючонок, сынишка Албу, вылетел на велосипеде и прямо на лошадей. Лошади перепугались, мать их в рассаду, дернули, бочка с каруцы свалилась, две клепки и вылетели! У меня аж сердце оборвалось — уж очень хорошая бочка была, я в ней белое вино держал. Вот какое происшествие из-за этого байстрюка!

— А ты пацану хоть пару раз врезал? — спросил Тоадер Чоклеж.

— Какое там! Словно я его после видел! Пока лошадей остановил, пока бочку осмотрел, он был уже на ферме. Да он и сам был не рад. Ребенок и есть ребенок… — И вдруг Верде глянул на дядю Илию и переменил разговор: — А кто же тебя так приласкал, брат Вынту?

— Да столкнулся вчера с этим дьяволом Улму.

— Так он тебя даже не отделал как следует! — заявил Верде, улыбаясь и хитро подмигивая. — Нет, не отделал он тебя, как полагается! Вот меня в свое время били — это да! Так били, что до сих пор, как вспомню — мурашки по спине!

— А ты расскажи, как это было, — попросил любопытный Михаил Турку.

— Да, вам хорошо слушать, когда вы уже норму свою выполнили. А мне еще нужно те кусты обобрать. Вон видите Илие какой мрачный сидит…

— Да ты расскажи, — настаивал Петря Брэеску. — Мы все встанем в рядки и пока ты одну песенку просвистишь, уберем все, что осталось.

— Ну что ж… Первый раз мне кнутом досталось от отца. Исполосовал он меня, пусть земля ему пухом будет. Он меня бил, потому что и его нужда била. В другие разы я в армии схлопатывал. Крепко меня там били эти ненормальные. Старшим над нами был один плутоньер. Мы его Малышом прозвали. Он маленького росточка был, как наш Митруцэ Плэчинтэ, но злыдень был ужасный. Я иногда от нечего делать подсмеивался над ним, так он зуб на меня имел. Однажды не на ком было ему зло сорвать, а тут как раз я на глаза попался. Подозвал он меня: «Слушай, Верде, что-то ты у меня до утра позеленел! Ты ведь патриот?» «Когда сыт, тогда да», — отвечаю. «Ну в звезду твою мать, я тебя сейчас накормлю!» Крикнул так и давай меня кулаками молотить, паршивец этакий. Вижу я такое дело — убежал из Скулян, где мы лагерем стояли, и прибежал домой. Два дня прятался, а потом в лагерь вернулся. Только в лагерь меня привели со связанными руками. Чуть было пулю не схлопотал, во имя отца, сына и духа святого, Предстал я, значит, перед капитаном. Капитан спрашивает: «Почему дезертировал, Верде?» «Избили меня зря, господин капитан, — отвечаю, — вот я и не вытерпел. У меня, господин капитан, на пять душ одна пара ботинок. Идет зима, а на чердаке ветер свищет». «Ладно, большевистская твоя морда. Чего же ты тогда через Днестр не перебежал?» «А что мне там делать, господин капитан?» «Так, Верде, молодец! Теперь и я вижу, что парень ты с головой.» «Не поняли вы меня, господин капитан». «Как не понял?» «Так ведь скоро уже и не надо будет за Днестр бежать». Ох, люди добрые, как же взбесился этот палач! Помню, построили всех наших, спустили с меня штаны перед ними, растянули на широкой лавке. И так капитан меня ремнем хлестал, что я даже сознание терял. Так он старался, что я весь синий стал, как пиджак у Петри Брэеску…

— Да, тяжелая была тогда служба в армии, — вздохнул Михаил Турку.

— Сейчас все совсем иначе.

— Сейчас встретишь парня, который из армии вернулся и стоишь как дурак посреди дороги: чей же, мол, тополек такой? — сказал Тоадер Верде.

— Но все-таки армия, она и теперь армия, — покачал головой дядя Илие с грустным и задумчивым выражением лица. — Как бы то ни было, но стоишь ты там прямо напротив врага.

— Ну, раз уж об этом речь зашла, расскажу я вам, ребята, историю про пушку, из времен войны. Стояли мы два дня в городке. И так мне водки выпить захотелось, что аж в глотке пересохло. Спустился я в погреб — думаю, найду там какой-нибудь графинчик… Открыл дверь, и у меня ноги отнялись от страха. Сидят шесть здоровенных мужиков и смотрят на меня. Я кричу «хенде хох» и очередь пустил над их головами — так они на полу растянулись, испугались. Сделал им знак, чтобы наружу выходили, — Тоадер Верде показал, что это за знак. — Один попытался смыться, так я в него пять пуль выпустил. Веду я их, сам иду сзади и вдруг вижу — пушка-сорокапятка, покалеченная, но в дело годная. Дал я им знак, чтобы тащили пушку…

— Что-то не едет этот Маркотец с машиной, — перебил его дядя Илие, поднимаясь на ноги.

— Потерпи, брат. Как дядя Тоадер закончит свою историю, так и Пэлэрия с машиной появится, — сказал Матвей Кырпэ.

— Пошли лучше поможем ему убрать те кусты, а то до темноты он один не управится, — распорядился Вынту и, подхватив ведро, решительно зашагал на виноградник.

За ним и мы все поднялись и пошли вверх по склону холма туда, где на террасе оставался десяток неубранных кустов.

Небо было ясное, светло-голубое, только над лесом чернели кружевные тучки. Солнце скатывалось к закату, и бледные его лучи окрашивали воздух в тона спелого абрикоса, приятно ласкали спины, руки, затылки. Широкие виноградные листья свисали со шпалерной проволоки. Они были повсюду — на склоне и в долине, и были расцвечены так, словно какой-то озорник пытался раскрасить их всеми цветами по очереди. Солнечные лучи скапливались на черных с синеватым отливом ягодах, и вся огромная гроздь казалась гирляндой маленьких солнц, звездным ореолом. Я убирал виноград с куста, и в лицо мне ударял мощный аромат — тот самый аромат, который преследует нас всю жизнь — аромат земли, листьев, солнца.

— …Проезжаем мы, значит, через этот город, — Тоадер Верде рассказывал уже другую историю, — и вдруг появляется, бог ее знает откуда, хохлушка, сладкие хлебцы продает. Увидел я эти хлебцы, и у меня в кишках забурчало. Подошел я к ней и спрашиваю, сколько она за свой товар хочет…

— Смотрите, председатель едет, — прервал его Матвей Кырпэ, работавший рядом.

— А что ему еще делать? — улыбнулся Тоадер Верде, и я увидел в уголках его глаз веера мелких морщинок. — Такая уж у него профессия — пришел, увидел, победил, — как говорил на собрании Блындеску.

Я с удивлением отметил, что когда Верде улыбается, он кажется старше своих лет.

Машина остановилась напротив нас, и из нее вылез высокий, темноволосый мужик с довольно-таки резкими чертами лица.

— Бог в помощь! — сказал он, подходя.

— Благодарим, — откликнулся Тоадер Верде.

— Как, еще не все? — удивился председатель. — Когда я здесь утром был, с этого склона вы уже до половины убрали.

— Нет, Николай Андреевич, — Вынту появился из-за куста, с которого убирал. — Мы в час закончили, а теперь машину ждем уже целых два часа.

— Это они все мне помогают, чтобы я до конца дня норму выполнил, — объяснял Тоадер Верде. — Припоздал я малость сегодня…

— Еще минут пять, и мы закончим, — успокоил председателя Петря Брэеску.

— Машина в пути поломалась, потому и запаздывает. Я дал команду другую послать. Так что ждите здесь, скоро будет.

Сказав так, председатель окинул взглядом склон, подсчитал что-то в уме, потом посмотрел на меня, долго изучал мою внешность, стараясь что-то вспомнить…

— Эти люди тебе нравятся? — спросил он меня.

— Нравятся. Когда я пришел сюда, они уже убрали виноград с моих рядков. Как же они могут мне не нравиться?

Петря Брэеску разразился смехом:

— Если так, почему бы тебе не прийти в колхоз работать? Тебя сразу звеньевым поставят… Обновлять нужно кадры, омоложать. Правильно я говорю, Верде?

— Конечно… Кадры нужно обновлять, только не снизу, а сверху, — отозвался Тоадер Верде с серьезным выражением лица, но с хитрым блеском в глазах.

— Что-то я вас не очень-то хорошо понимаю, — пожал председатель плечами.

— А что здесь понимать? — растолковывал Верде. — Этого парня надо сделать звеньевым, Вынту — бригадиром, а бригадира агрономом. А то когда нужно, грамотно квитанцию некому выписать. Хорошо, если бы колхоз послал этого парня учиться, чтобы он не звеньевым вернулся, а агрономом. Вот так я думаю зеленой своей головой.

— Пожалуйста, пусть учится. Только ведь они после того, как выучатся, не больно-то долго греют место в колхозе.

— А тут уж руководители виноваты, — возразил Тоадер Верде. — Вот шесть или семь парней пришли в колхоз с институтскими дипломами, а вы их звеньевыми назначили да бригадирами. Разве сын Брэеску для того институт кончал, чтобы на ферме работать, когда зоотехником там Чокырлану, который только недавно вечернюю десятилетку закончил? Такая работа ребят, конечно, не согреет.

— Вот это-то как раз и хорошо! И желательно, чтобы низшими производственными подразделениями, то есть звеньями и бригадами руководили люди с высшим образованием. К этому идем!

Председатель посмотрел на часы.

Тем временем мы кончили убирать виноград и собрались вокруг председателя.

— Товарищи! — заговорил он. — Надеюсь, что вы здесь урожай не оставите. Дождитесь машины, погрузите виноград и тогда уж поезжайте домой. Завтра утром нужно выйти яблоки убирать, а то на станции на путях вагоны ждут. — Председатель еще раз взглянул на часы и стал спускаться по склону, добавив: — Как время-то идет! Счастливо!

Он подошел к машине, которая пофырчала немного на месте, потом дернулась и, оставляя за собой синеватый дым, быстро побежала по поросшей бурьяном дороге…

Спустились к дороге и мы с полными ведрами и стали нетерпеливо топтаться. Хотелось домой.

По ту сторону моста, на дороге, что ведет из садов, показалась телега, запряженная волом, движущаяся в село. Дядя Илие поднес руки воронкой ко рту и закричал:

— Э-э-эй! Ни-и-икэ!

— Что-о-о?

— Если встретишь на дороге какую-нибудь машину, пусть сразу к нам едет!

Никэ на той стороне моста запихал в кузов телеги охапку листьев, кочаны капусты и намеревался уже уехать.

— Эй, Никэ!

— Что?

— Слышал, что тебе сказали?

— Ага!

Вытянул быка кнутом, телега лениво двинулась, и скрип ее вскоре утих за холмом.

Солнце начало клониться к лесу. Лучи его становились все более золотыми, а тени деревьев все удлинялись и удлинялись.

В сказочном свете лучей солнца блестело сплетение серебряных нитей, хаотически покрывающих все вокруг. Словно сонмища пауков соткали над землей огромную паутину.

Под неощутимо легким дуновением ветерка нити этой паутины достигают ветвей деревьев, плывут в воздухе, цепляются за листья, за комки земли, за стебли травы. Куда ни кинешь взгляд — всюду волшебное полотно этой паутины покрывает землю. Длинные серебряные нити искрятся в нежных солнечных лучах, лениво плывут над пашней, что чернеет рядом с огородом. Словно сказочный чародей из мира прекраснейших баллад спустился сюда, на зеленую траву, что искрится повсюду, куда хватает глаз, на пропитанный ароматом базилика склон холма, на ветви деревьев, на густой камыш с высохшими, пушистыми головками.

Так хорошо знал я эту долину, что мог бы подойти с закрытыми глазами к любому колоску травы, к любому родничку, к любому бугорку на берегу ручья. Я отлично знаю свои родные места, но вдруг мне показалось, что нахожусь я в сказочном краю, что попал сюда впервые. Бабье лето.

— Осень долгою будет, — медленно проговорил Тоадер Верде.

Только тогда я заметил, что не я один, а все зачарованно смотрят на этот фантастический пейзаж. Но по мере того, как закатывалось солнце, серебряные холсты бабьего лета постепенно исчезали, пожираемые тенями деревьев и сумерками осеннего вечера…

— Пусть, ребята, кто-нибудь один со мной останется погрузить виноград, когда машина придет, — попросил дядя Илие, когда все собрались расходиться по домам.

— Не могу я, Ветерочек, с тобой остаться. Мне бочку чинить надо. Погружу в другой раз.

— Я тоже не смогу. Суббота.

— А мне нужно дрова пилить…

— Останусь я, — сказал я дяде Илие. — Меня пока еще дела не замучили.

У моста дед Харлампий отделился от остальных и свернул к огородам. Выбрав себе кочан капусты, вышел на дорогу поспешными шагами.

— Вот ведь старый хрыч! Едва ноги волочит, а с пустыми руками с поля не уходит!

Я не смог разобрать, что было написано при этих словах на лице у дяди Илие — не то осуждение, не то зависть.

Мы ждали машину еще более двух часов. Сумерки уже сгустились. Кругом стояла такая глубокая тишина, что ни единого шороха не слышно, ни дуновения ветерка не ощущается.

— Такого негодяя, как этот Маркотец, еще свет не видывал. Попросил кто-то кирпич перевезти, вот он и не едет до сих пор! За то время, что мы его ждем, наши космонавты могли бы уже до луны долететь, выспаться там и назад вернуться, а он, мать его так, словно шею себе свернул! — ворчал Илие Вынту себе под нос.

Тишину сумерек прорезал время от времени крик дикой утки. Сильно пахло виноградом «фрагэ».

Когда дядя Илие, совсем уже выйдя из себя, начал всех святых поминать, на вершине холма вдруг выросли два снопа света и через несколько секунд подошла машина.

На гребне холма, вблизи села, я вылез из машины и пошел пешком. Отсюда с холма село казалось созвездием, упавшим на землю. Огоньки были раскиданы бесформенно и странно. С особенным бессознательным чувством увидел я извилистые улицы.

Изменились дома в моем селе. Возникли новые поколения людей. Плохих и хороших, богатых и бедных. Изменились обычаи и песни в нашем селе. Но улицы остались теми же, сделанными по старой выкройке.

Когда я подошел к селу, откуда-то словно сверху полилась на дома музыка — «Лаутарская баллада». Эта мелодия будоражила меня, говорила, что сейчас осень, что листья шуршат под ногами, словно хотят рассказать незнакомую сказку, что в бочках бродит муст…

В свете электрических лампочек, в каждом доме бабы, мужики, дети двигались во дворах, носили охапки золотистых табачных листьев, переругивались вокруг виноградных прессов, отдыхали у печек…

Была поздняя ночь, но в моем селе пахло солнцем.

 

Улыбка

Он поднялся в салон автобуса и бросил нетерпеливый взгляд на то место, на котором он должен сидеть. А увидев девушку на том же сиденье, так сильно разволновался, что у него перехватило дыхание и он забыл все, что надо делать в таком случае, которого он так долго ждал и единственно ради которого и ездил домой и обратно в город. Его волнение было вызвано, главным образом, испугом, ибо Исай не ожидал, что будет сидеть рядом с такой красивой девушкой. Обескураженный, он сказал себе, что никогда эта девушка ни одним глазком на него не взглянет, но все же сел рядом. Отсутствующим взглядом смотрела она в окно, покрытое цветами изморози, погрузив подбородок в пушистый песцовый воротник. Печаль прорезала морщинку между красиво изогнутыми бровями, и их величественный изгиб был едва заметен под шапочкой из того же белого меха, покрывавшей ее лоб. Румянец щек, полные маленькие губы говорили о том, что ей самое большее двадцать лет. Почувствовав, что на нее смотрят, она вздрогнула, слегка удлиненные ноздри ее красивого носа чуть заметно затрепетали, и она пронзила его взглядом удивленных и вместе с тем любопытных глаз.

Он поспешно отвел взгляд, потом склонился над своими руками, поскребывая ногтем мозоль на ладони. Краешком глаза увидел все же, что девушка улыбнулась, — на щеках у нее появились ямочки. Потом она чуть слышно вздохнула и отвернулась к окну, покрытому фантастическими ледяными узорами.

Исай, однако, продолжал заниматься своими мозолями. Давил на них, скреб ногтями, поглаживал и делал все это так тщательно, с таким ожесточением, что у него пот на лбу выступил.

Когда его физиономию кто-нибудь рассматривал, он чувствовал себя не в своей тарелке. Знал, что за «образец красоты» он собой представляет, — выпуклые глаза, веки, покрытые густой сетью синеватых жилок, нос, мало того, что большой, так еще с горбинкой и малость на бок свернутый. Щеки впалые и темные, как у трубочиста.

Безудержная радость вспыхнула в груди Исая — а что если эта девушка как раз и есть та самая?!. Он набрал полную грудь воздуха, так что чуть не задохнулся, кашлянул несколько раз в кулак и посмотрел украдкой на девушку. Он вдруг представил себе, как это лицо — несказанно нежное, чистое, румяное, улыбчивое, ароматное, да, ароматное — поворачивается к нему и все приближается, приближается… Исай почувствовал, как дрожь восторга овладела всем его существом. Подавив воображение, он стал лихорадочно искать любой предлог заговорить с ней. Очень скромному по характеру Исаю никогда еще не доводилось заговаривать с незнакомыми девушками, он не умел это делать. Может, именно поэтому и оставался холостяком. Скоро ему исполнится тридцать лет, но еще ни одна девушка не называла его «любимым», не бросалась ему на шею, не ждала его где-нибудь, подальше от глаз людских, ни одна еще не принимала цветов из его рук.

Когда он был маленьким, ребята прогоняли его из своей компании и забрасывали комьями земли просто ради удовольствия увидеть его плачущим — Исай, робкий и терпеливый, стойко выносил любые побои, не проливая ни капли слез. Когда кто-либо из братьев озорничал, Исай брал его вину на себя и, хотя отец не очень-то выбирал, чем ударить, глотал слезы, но чувствовал себя счастливым.

Его мать, женщина с добрым сердцем, жалела его и заступалась за него, как умела. Она редко называла его по имени, а почти всегда звала «горюшко ты мое». Из четырех ее детей он был третьим и, пока был маленьким, много болел, словно все болезни мира сговорились убрать его с лица земли.

В школе он был прилежным учеником, но из-за того, что подолгу лежал в больницах, учение тянул с трудом. Зато жадно читал все, что попадало под руку. Никто в классе не хотел сидеть с ним за одной партой, его всегда высмеивали, но он не сердился. Застенчивый и доброжелательный, он прощал любые несправедливости и искал пути быть принятым в компанию соучеников. Потом кто-то придумал ему кличку «Бугай», потому что после шестнадцати лет он, ко всеобщей зависти, начал расти не по дням, а по часам. За какие-нибудь два лета он стал самым плечистым, самым сильным парнем в классе. Теперь не очень-то осмеливались кричать ему вслед: «Бугай, бугай, ты коров не забодай!».

Едва девушки начинали заигрывать с ним, он лишался языка, а уж если какая-нибудь прикасалась к нему — сердился не на шутку. Краснел при любом намеке, смущался, даже в зеркало смотрелся — что это ей пришло в голову смотреть на такое безобразие, на его лицо, усыпанное прыщами. Сердился он молча, про себя, и чувствовал, что никакое учение не идет ему на пользу. После девятого класса бросил школу и пошел в строительную бригаду в своем селе. Легко научился столярному делу и в работе находил утешение.

Парни его возраста пооканчивали школу и в большинстве своем уехали в город учиться или работать. В армию его не взяли — многочисленные болезни, которыми он переболел в детстве, дали осложнения на уши, и у него ослаб слух. Столяры вперебой приглашали его в напарники, потому что он искусно и ловко владел фуганком и топором.

Со временем его бывшие одноклассники хорошо поустраивались, многие переженились, и когда встречались с ним на улицах села, некоторые делали вид, что не замечают, а другие небрежно бросали на ходу: «как дела?» и, не дожидаясь ответа, шли дальше.

Он часто ходил в Дом культуры, но и в воображении не решался подойти ни к одной девушке. Он считал, что любая из них убежит со всех ног, если только почувствует, что он намеревается пригласить ее на танец. Поэтому он и сидел, погрузившись в шашки или в домино.

Братья его, мужики хозяйственные по всем статьям, с некоторых пор начали придираться к нему, уговаривали жениться.

Исай бурчал что-нибудь в знак протеста и под любым предлогом исчезал поскорее с их глаз. Со временем, однако, он нашел выход из положения и авторитетно заявлял, что с удовольствием женился бы, да не на ком — во всем селе нет ни одной подходящей девушки.

Возможно поэтому, в один прекрасный день, когда никого из братьев дома не было, мать подозвала его и, держа руку у рта, с полными слез глазами, сказала:

— Вот что я подумала, горюшко ты мое! Сейчас все девчата в город подались. Поэтому и в селе ни одной не осталось, чтобы тебе подошла. Мы с отцом посоветовались и подумали, что если б и ты поехал туда работать, может, и нашел бы там живую душу, что тебя полюбила бы… Ох, ох, как же мучилась я с тобой, пока ты маленький был! А ведь горе преследует меня до сих пор, хотя ты такой большой вырос…

Исай унаследовал от матери чувства жалости и сострадания, а поэтому сразу же выбежал во двор — его душили слезы.

А уже на следующий день запихал в чемодан кое-какую одежонку и, преисполненный надежд, поехал в город.

В городе долго слонялся по людным улицам. Потом решил отправиться на окраину, где заметил из окна вагона несколько зданий в строительных лесах. Подумал, что там он наверняка найдет для себя какую-нибудь работу.

Когда сошел с троллейбуса, увидел подъемный кран, а рядом три очень высоких здания. Поднес ладонь козырьком к глазам и, закинув голову, принялся считать этажи. Раза три начинал считать, пока не определил, что два дома по двенадцать этажей, а один — четырнадцать.

Компания ребят, человек десять, в оранжевых касках и в рабочих комбинезонах, прошла мимо него, и из обрывков разговоров, которые ему удалось уловить, он понял, что они идут обедать.

С чемоданом в руках, он последовал за ними. Вошел в столовую, расположенную в подвальном этаже, встал вместе с ребятами в очередь, с тремя из них сел за один стол. Когда все взяли по кружке пива, взял и он, но никто из них его даже не заметил, словно все были подслеповатыми. Только когда ребята вернулись на стройплощадку и Исай прошел туда же вместе с ними, один из них натолкнулся на Исая, сдвинул каску на затылок и процедил сквозь зубы:

— А ты, дядя, что здесь потерял?

— На работу пришел…

— Хе! Я с утра и до обеда успел уже пропотеть несколько раз, а он только на работу пришел! — и разразился смехом.

Потом парень окликнул высокого сухощавого рабочего, который мусолил в зубах давно погасшую сигарету. Тот быстренько подошел и стал допытываться, что Исай умеет делать. Когда услышал, что новичок работал и на кладке, и на бетоне, и столярное дело знает, взял его за руку и повел в вагончик, где было еще несколько человек. Один из них, в белой рубашке с галстуком, узнав, о чем речь, сразу посадил Исая писать заявление, а выяснив, что Исай — холостяк, тут же написал записку коменданту общежития.

Исай исколесил добрую половину города, прежде чем нашел пятиэтажное здание, в котором должен был жить. Первый человек, которого он там встретил, как раз и оказался комендантом.

Пенсионер, офицер в отставке, он страдал нервным тиком, который заставлял его непроизвольно подмигивать правым глазом. Комендант близоруко прочитал записку и смерил Исая взглядом с ног до головы.

Исай увидел, что комендант подмигивает, растерялся и стал раздумывать — чего этот человек хочет? Почему подмигивает? Может, ему денег дать? А комендант думал, что у этого здоровяка непременно должна быть протекция от кого-нибудь из министерства, раз его прислали в общежитие, где живут одни холостяки. Когда поднялись на пятый этаж, комендант, прежде чем открыть дверь, спросил, сколько у него детей и когда ему обещают дать квартиру. Исай вначале не понял вопроса, а когда комендант подмигнул еще раз, ответил, заикаясь и покраснев, как вареный рак, что детей у него нет и что он не женат.

Комендант облегченно вздохнул, вынул ключ из двери комнаты на двух человек и очень ласково пригласил Исая войти в угловую комнату на шестерых.

На столе валялись огрызки хлеба, кружки колбасы, картофельная кожура и несколько долек чеснока, стояла бутылка подсолнечного масла. На полу кучей навалены свернутые половики. Комендант зло выругался и, нахмурившись, пометил что-то в блокноте. Вечером, к возвращению ребят с работы, комната блистала чистотой. Когда позже зашел комендант, намереваясь учинить разнос неряхам, он замер, раскрыв рот, потом посмотрел на номер комнаты, чтобы убедиться, что не ошибся адресом.

Прошло несколько недель. Ребята вели себя по-прежнему и, в конечном счете все он, Исай, брал в руки веник и тряпку, чтобы навести чистоту, потому что терпеть не мог жить в доме, о котором не заботятся и где не подметено.

На работу его взяли бетонщиком, и он чувствовал большое удовлетворение от возможности подставить свое плечо там, где тяжелее, — так он привык поступать.

Худощавый, который оказался бригадиром, записал ему самый низкий разряд, подумав, что если Исай поднимет шум, он разряд повысит, а если нет — тем лучше. Больше будет его, бригадира, доля заработной платы, как специалиста высшего разряда. Через два месяца, когда Исай рассказал, от нечего делать, соседям по комнате, какой у него разряд и сколько он зарабатывает, один из ребят посоветовал ему перейти в бригаду столяров. Парень порекомендовал Исая своему бригадиру — молодому доброжелательному парню, а когда было получено разрешение начальства, Исай перешел к столярам. Здесь работали ребята веселые, разговорчивые и все моложе Исая. Узнав, что он не женат и в армии не был, стали хором над ним подшучивать. Впрочем, меру шуткам знали и, если рядом был кто-нибудь из девушек, начинали прославлять Исая, расхваливать его на все лады. В субботу сговаривались все вместе идти на танцы, но когда заходила об этом речь, Исай немедленно находил себе какое-нибудь занятие.

Один-единственный раз завлекли ребята Исая на обнесенную высокой проволочной сеткой танцплощадку, что возле центрального парка. Все время простоял он в тени дерева, наблюдая, как прыгают в танце мальчишки. Когда танцы были в самом разгаре, из роя молодежи выскочила девушка, некая Олина, с которой Исай работал на одной стройке, повисла у него на шее и начала с силой отрывать его от ствола липы, дергаясь в такт музыки и шепотом упрашивая его:

— Исай, прошу тебя, потанцуй со мной, а потом проводи меня до общежития, а то один все время целоваться лезет… Пристал, как банный лист… Проводи…

Он оторопел, и сколько ни старался, никак не мог понять, что он должен сделать — все произошло так неожиданно. Его пригласили танцевать и — это уже слишком! — попросили проводить домой. Представляете себе — проводить! Он оцепенел, словно врос в ствол дерева, и обалдело смотрел на девушку, которая из кожи вон лезла и все призывала его, упрашивала шепотом и умоляющим взглядом. Он думал, что задохнется от великого стыда, что не умеет танцевать. А когда несколько ребят подошли, окружили их с Олиной и со смехом увлекли ее за собой, у него словно камень с плеч свалился. Правда, она зло взглянула на него. В ее глазах сверкали острые, холодные искорки. Но она тут же захохотала и, дергаясь в танце, рядом с парнем, который обнял ее за талию, исчезла со всей своей свитой в толпе. Теперь Исай имел предлог не ходить на танцы, этот «рассадник разврата», и каждую субботу он уезжал домой. Прогулки свои он начал с того дня, когда сделал ошеломляющее открытие.

Он понимал, что легче всего познакомиться с какой-нибудь девушкой в автобусе. Вот уже скоро год, как он каждую субботу ездит домой. Нужно ему или нет — едет домой в автобусе, и большое для него несчастье, если в попутчики попадаются старик или замужняя женщина, какая-нибудь сердитая старуха или сопливый мальчишка.

А такой вот, как сегодня, ему еще не попадалось.

Исаю показалось, что у девушки рядом с ним на душе какое-то горе. Иначе она не улыбалась бы с такой горечью, не сидела бы столь грустной и не вздыхала бы. И не слепой он, слава богу, замечает, как она украдкой доглядывает на него краем глаза. И кое-что он видит в ее взгляде. Почти час назад, когда они отъезжали, он заметил слезу, тайком сбежавшую по ее реснице, слезу, которую она быстренько смахнула пальцем.

«Как же мне с ней заговорить?» — думал Исай, волнуясь и чувствуя, что задыхается от своей беспомощности. Он снял шапку и в тот же миг его осенила идея. Колоссально! Министерская голова! Он положит шапку на колени и незаметно сделает так, что шапка упадет прямо к ее ногам, чтобы она почувствовала. Тогда, разумеется, она шапку поднимет. «А я, — думал Исай, преисполненный радости, — возьму шапку, поблагодарю девушку, а дальше все пойдет, как по писанному. Вопрос, ответ, шутка, улыбка и разговор завяжется».

Исай, взволнованный, сидел и украдкой смотрел на нежный профиль девушки, положил шляпу на колени и благодушно скрестил руки на груди.

«Не сейчас, минут через десять, — думал он. — Чтобы не догадалась». Посмотрел вокруг себя. Слева, на противоположном ряду сидений сидела дородная женщина, до самых глаз закутанная в толстую шаль в кофейную полоску и время от времени издавала носом какой-то свист, как гусыня. Бабу сморил глубокий сон, хотя автобус сильно трясло на ухабах. Все это весьма смешило мальчишек, сидящих впереди нее. Парень с лицом, расцветшим от удовольствия, слушал грохочущую музыку, держа возле уха транзистор.

На сиденьи перед Исаем ехали две женщины — одна постарше, другая молодая с ребенком на руках. Младенец плакал, мать старательно укачивала его, но от тряски ребенок кричал все сильнее.

— Да дай ты ему грудь и не мучь ребенка! — сердито говорила пожилая.

— Что вы, мама? Мы ведь сейчас выходим, — ответила молодая, лицо которой покрылось потом от духоты.

— Ну смотри!.. Уж если я разозлюсь!.. — пожилая взяла младенца из рук матери и прикрикнула на нее: — Расстегнись и дай ему грудь. Нашла чего стыдиться. Раньше нужно было стыдиться, до того, как родила! Теперь на селе будет о чем поговорить!.. Тебе еще повезло с матерью…

Наконец молодая поднесла ребенка к груди, и крики стихли. Теперь слышалась только пронзительная музыка, да монотонно урчал мотор.

Исай с любопытством прислушивался к разговору и вдруг почувствовал настойчивый взгляд, который словно сверлил ему щеку. Он резко повернулся и поймал на себе взгляд девушки, сидящей у окна через проход. Она наклонилась вперед и с большим интересом рассматривала Исая.

Исай был убежден, что смотрит она на него, потому что девушка, пойманная на подглядывании, вздрогнула, откинулась на спинку сиденья и спряталась за храпевшей бабой.

Исай растерялся. На него еще никогда не смотрели так настойчиво.

Внешне Исай казался задумчивым, безразличным ко всему, что творится вокруг, однако в действительности сидел настороженный, напряженный настолько, что у него даже в затылке заболело. Прошло немного времени, и он краешком глаза увидел ее улыбающийся профиль, выражающий только любопытство, только заинтересованность. Волосы, собранные под синюю вязаную шапочку, так и норовили вырваться на лоб. Исай оцепенел. Сидел и чувствовал, как взгляд скользит по его щеке, по мочке уха. Сидел, как очарованный, боясь двинуться.

Он узнал девушку. Это была Олина. Та самая молодая штукатурщица, с которой в прошлом году он работал на строительстве оперного театра. Целую неделю трудились они вместе, обедали в одной и той же столовой. Исай бросал на нее время от времени как бы случайные взгляды, но, встречая ее, был безразличен, а после случая на танцплощадке вообще испытывал к ней абсолютное пренебрежение.

Исай обернулся, желая поймать ее взгляд, но Олина снова быстренько спряталась за соседку.

«Что это за игра?» — удивился Исай, сбитый с толку. Вспомнил, как она сказала однажды ему прямо в лицо, что если бы встретила его где-нибудь ночью — в обморок упала бы от испуга. Слова эти она говорила без всякого злого умысла, просто чтобы посмеяться. Он и сам хорошо понимал справедливость этих слов, но очень уж жестоки они были, и Исай не знал, что ответить, а точнее — не мог ничего ответить — язык у него отнялся, словно тоже был виноват, и склонял виновную голову. На счастье поблизости оказался бригадир Исая. Он сказал Олине, шутливым, разумеется, тоном, чтобы она не бродила по ночам там, где может встретить Исая, вот и отпадет нужда падать в обморок. Все засмеялись. Засмеялся и Исай, хотя только он один знал, что ни с девушками никогда не бродил, ни на свидания не хаживал.

Он почувствовал, что у него горло перехватило от напряжения. Старался не смотреть в ту сторону, чтобы не пугать Олину, а она пусть себе смотрит. «Кто знает — может, морда моя не столь уж отвратна?..» — радовался Исай.

Он снова обернулся, надеясь поймать взгляд Олины и увидеть в ее глазах свет тех же приятных чувств. Но Олина весело улыбнулась и опять скрылась за массивным корпусом соседки.

Исай крутился на сиденьи и не заметил, как шапка упала с колен. Лицо его расплылось в счастливой улыбке, губы приоткрыли ряд зубов — крупных и редких. Он застенчиво наклонил голову, стараясь скрыть улыбку, которая, он это чувствовал, казалась совсем неуместной в гнетущей и сонной атмосфере автобуса.

Ему казалось, что Олина заигрывает с ним. А почему именно с ним? Потому что он знакомый? Ну и что? С большим успехом она могла бы начать игру с парнем, что сидит перед ней. Но она выбрала его. Значит, к нему у нее особый интерес. Что же это? Простой флирт от нечего делать, или же она действительно небезразлична к нему?

«Как бы то ни было, — пришел Исай к бодрому заключению, — сегодня счастливый день. Приеду домой, дня три выжду, чтобы не подумала Олина, что примчался высунув язык, и поеду к ней. Прежде всего приглашу в ресторан — туда она непременно пойдет. Потом сходим несколько раз в театр. Не так уж я страшен, чтобы Олина побоялась со мной пойти. Черт возьми! Есть люди и поуродливее меня. Вот хоть французский актер Фернандель, уж на что уродлив, но не скажешь, что нет у него красивых женщин. Эти французы, черт бы их всех побрал, не такие скромники, как я».

Он вызвал в памяти образ актрисы, портрет которой вырезал из журнала и приклеил к внутренней стенке своего чемодана. Фильм был о слесаре — парне холостом, как и Исай, только тот был симпатичнее. Выглядел он чудесно, и в него влюбилась девушка. И какая девушка! Такие только в кино бывают. Глаза этой актрисы смотрелись с экрана такими прозрачными, такими чистыми, были так переполнены любовью, что очаровали Исая. Ему было сладостно думать, что она смотрит на него, именно на него и ни на кого больше. И только на экране появлялся слесарь, который был глух и слеп в отношении этих глаз, Исаю становилось стыдно.

Когда он узнавал, что эта актриса играет в каком-нибудь фильме, Исай не пропускал случая увидеть ее еще раз.

Ни одна живая душа не знала об этой любви, и он никому не открылся бы, хоть из пушки в него стреляйте.

Перед глазами Исая еще стоял очаровательный образ актрисы, которую он про себя ласково называл Жениной, когда он ощутил легкое прикосновение к плечу:

— Извините, пожалуйста, у вас шапка упала, — прошептала девушка рядом с ним, протянула ему шапку и тепло улыбнулась.

Исай взял шляпу и опять повернулся к Олине, потому что снова ощутил ее взгляд. Но и на этот раз профиль ее сразу же спрятался за соседкой.

Исай снова положил шапку на колени и удивленно подумал, что сидящая рядом девушка говорила с ним шепотом, а ее мягкая улыбка опять образовала ямочки на щеках.

Он поспешно поблагодарил девушку, не взглянув на нее. Его душил стыд за то, что вместо того, чтобы поблагодарить ее сразу же, как полагалось порядочному парню, он пялил глаза на Олину, у которой черт знает какие мысли в голове.

Исай сидел как на иголках. «А ну ее ко всем чертям, эту Олину, — подумал Исай. — Если в этой ее игре есть какой-нибудь серьезный смысл, то…» — Дальше Исай не сумел думать. Волнение иссушило ему горло, и он несколько раз сглотнул комок. — Я бы на руках ее носил, ноги бы ей мыл, как раб… Только бы пошла за меня… Но такая девушка, как Олина, может изменить мне с другим в мгновение ока», — подумал он и почувствовал вдруг жестокое сожаление, что не завязал разговор с девушкой, сидящей рядом, тем более, что и предлог был. Он посмотрел на нее. Она отвернулась и отсутствующим взглядом смотрела в окно, съежившись, словно замерзла. Теперь нужно придумать другой предлог. Вариант с шапкой больше не годится. Кроме того, очень уж она печальна, и разговор, кажется, не доставил бы ей удовольствия.

Он мрачно сгорбился и перевел взгляд на Олину. Ко всем чертям эту девчонку, наверняка что-то задумала, ни с того, ни с сего не стала бы пялиться. Исай расправил спину. «Ну и ну, — сказал он себе, чувствуя, как возвращается к нему хорошее настроение. — Не обменялся еще с ней ни единым словом, а уже ревную! Ну не сумасшедший? Наверно, все мужики такие. Погоди… Даст бог, доживем до свадьбы. Найму музыкантов — таких, чтоб на всю долину гремели, чтобы стекла в окнах повылетали. Тогда поглядим, только если поймаю ее с другим… Говорили ребята, что если жену не мутузить время от времени — она тебя ни во что будет ставить и на голову сядет. Может, так оно и есть?»

Умиротворенный и в хорошем настроении Исай осмелился повернуться и подмигнуть Олине. Девушка удивилась, застыла в изумлении и, не моргая, уставилась на Исая неподвижным взглядом, словно увидела в первый раз. Потом покраснела, хихикнула в кулак и снова спряталась за соседкой, которая так и не проснулась. Исаю понравилось подмигивать, он расхрабрился и хотел было повторить, но Олина, спрятавшись, больше уже не появлялась.

Исай, однако, совсем уж осмелел. Он чувствовал, что мог бы подмигнуть даже королеве английской, если б она ехала с ним в одном автобусе. Он оглянулся назад и стал смело разглядывать лица пассажиров, чего раньше никогда бы не сделал, хоть голову руби. Увидев на сиденьи позади себя молодую женщину с красной сумочкой на коленях, подмигнул и ей.

В это время автобус остановился. Две женщины, что сидели впереди Исая, засуетились. Молодая прошла вперед с ребенком на руках, а ее мать попыталась поднять в проходе две объемистые сумки. Одна из них была для нее непосильно тяжела, и баба, беспомощно вздыхая, озиралась, расстроенная. Потом взяла сумку, полегче, и пошла, склонившись набок, за дочерью.

Исай спохватился, вскочил со своего места и кинулся помогать. Схватил оставшуюся сумку и начал осторожно прокладывать себе путь среди багажа пассажиров, сваленного в проходе между сиденьями. Пока Исай шел до передней двери, пока помогал спуститься двум попутчицам, он чувствовал странное жжение в затылке. Кто-то с любопытством изучал его сзади. Выходя из автобуса, чтобы положить сумку к ногам пожилой бабы, ожидающей его с признательностью, он не выдержал и оглянулся. Разрумянившаяся Олина сидела рядом с его соседкой на его месте. Девушки о чем-то оживленно болтали, обе очень обрадованные встречей. Исай все понял и почувствовал, как в душе его разверзлась пропасть и сердце начало падать в нее. Исай спрыгнул со ступенек автобуса и мрачно опустил сумку на землю. «Так вот почему она смотрела на меня так настойчиво, — смирившись, подумал Исай. — Считала, что я знаком с той красавицей и хотела ее взгляд поймать… А я, дурень этакий, разные планы строил…»

Вдруг он с удивлением увидел, как пожилая баба подняла руки и закричала:

— Эй, стой! Стой!

Исай резко повернулся и увидел, что автобус тронулся и удаляется по дороге, что ведет из села. Вот он уже начал пропадать в занесенном снегом белом поле.

— Вот сумасбродный водитель! — крикнул он, раздосадованный и обернулся к женщинам, сгорая от стыда. — Подумал, что и я здесь вышел… Что ж, придется догонять…

Он нахлобучил шапку на голову и бросился вслед за автобусом. Но не сделал и трех шагов, как ноги его, черт знает почему, заскользили и он всем телом грохнулся на шоссе, покрытое тонкой коркой льда…

Исай с трудом поднялся, разыскал шапку, а когда посмотрел вслед автобусу, автобус был уже так далеко, что и не догнать.

Пожилая подошла к нему поближе и виновато заглянула в глаза:

— Не сердись, парень, на нас. Через два часа будет еще один автобус…

— А разве он идет через Лунекуш? — с надеждой спросил Исай. — Я как раз оттуда…

— Нет, он на Дэруешты идет. Это от тебя недалеко, за час пешком дойдешь… Дай-ка я от снега тебя отряхну. Здорово ты упал…

Пожилая старательно отряхнула его пальто на спине и снова заговорила, держа руку у рта и все время виновато опуская глаза:

— Прости нас. Ведь все это из-за нас случилось… А как тебя зовут?

— Исай.

— Я тебе вот что скажу, Исай: пойдем-ка к нам ждать автобуса. А то замерзнешь здесь, на дороге.

— Не стоит, благодарю, — застеснялся Исай, отводя взгляд и не зная, куда девать руки. — Сейчас не очень холодно, не замерзну.

— Идем, идем… Не можем мы оставить тебя на дороге. Да и сумки поможешь дотащить. Очень уж они тяжелые.

— Ну, коли речь о том, чтобы помочь — не могу отказаться, — смущенно улыбнулся Исай.

— Вот так-то лучше! — одобрительно сказала пожилая и повернулась к молодой, которая стояла рядом с сумками.

А та взгляда не могла оторвать от малыша, завернутого в толстое одеяло. Приоткрыв ему лицо, шептала ласковые слова и ненасытно его целовала.

— Эй, Иляна! — окликнула ее пожилая. — Я впереди пойду домой, а ты с Исаем потихоньку следом пойдешь с сумками.

— С каким Исаем? — улыбнулась молодая, не поняв.

— Ослепла, что ли? — прикрикнула на нее мать. — Человека не видишь? — И быстро пошла мелкими шажками по тропинке, которая змеилась между заборами. Село было скорее маленькой деревушкой. Небольшие дома были похожи на покрытые снегом грибы.

Исай подошел к молодой, которая то снова принималась ласкать ребенка, то пыталась поднять сумки.

— Посмотри, Исай, и скажи, — вдруг заговорила она, и глаза ее лучились счастьем. — Кто у меня — мальчик или девочка? Угадай!

Исай подошел ближе и робко всмотрелся в ребенка. Личико круглое, как маленькая луна, глазенки черные, влажные и бархатистые, смотрят с большим любопытством. И вдруг ребенок улыбнулся, да так, что Исай даже заморгал от удивления. Мать обожгла Исая очаровательным быстрым взглядом и принялась покрывать младенца поцелуями, бормоча:

— Сыночек мой, мальчик мой дорогой!..

Потом они оба двинулись за пожилой — он, таща сумки, а она, прижимая к груди свое сокровище. Исай шел рядом с молодой мамой, изучая украдкой ее румяное лицо, темные глаза, сияющие так чудесно, но перед собой видел только светлую улыбку ребенка.

Около их дома встретили женщину. Она с любопытством рассмотрела Исая, поздоровалась с ним, потом спросила веселым звучным голосом:

— А я и не знала, Иляна, что у тебя такой красавец мужик! Где он до сих пор был, что я его не видела?

Иляна обескураженно взглянула на Исая, хихикнула, покраснела не то от стыда, не то от удовольствия и ответила:

— Три года за границей работал. По договору.

— Не в Болгарин?

— Ага.

— Вещей, наверно, себе привез уйму?

— Да!

Женщина пошла своей дорогой, бросив на Исая взгляд, в котором и любопытство, и восхищение, и зависть. Он почувствовал себя очень неловко в навязанной ему роли и подумал, что хорошо бы бросить сумки и смыться отсюда. Сейчас же, немедленно. Но не осмелился. Перед ним снова возникла чистая улыбка, которой наградило его это существо, этот карапуз.

— Ты уж извини меня, Исай, — пробормотала Иляна, глядя в землю. — Спасибо за помощь и…

Он сразу же устыдился своего порыва к бегству, решительно схватил сумки, чувствуя, как волнение сдавило ему горло, и сказал теплым голосом:

— Ладно, помогу уж до дому донести. Через два часа уеду следующим автобусом. — И после небольшой паузы, набрав для смелости в грудь побольше воздуха, добавил: — Не знаю, почему, только мне кажется, что другой автобус может и не прийти. Что скажешь?

— Кто знает?.. — пробормотала она с сомнением в голосе, пряча смущенный взгляд. — Дорога-то не стоит…

— Как мне надоели дороги!.. — начал он, удивляясь, что говорит легко и свободно, словно с ребятами из своей бригады. Он понимал, что она с восхищением смотрит на сына и делает вид, что ничего не видит и ничего не слышит, и спросил шепотом: — Что он? Смеется?

Она кивнула, не поднимая взгляда.

— Ему хорошо, — решительно сказал Исай, и теплая улыбка озарила его лицо.

Когда Исай, взволнованный от непонятной радости, от предчувствия чего-то чудесного, светлого и необычайного, обернулся, то увидел пожилую. Она стояла на пороге и махала рукой, приглашая в дом.

 

Мы мужчины

Он неожиданно появился в проеме открытой двери страшно взволнованный и, хотя до конца рабочего дня оставалось еще двадцать две минуты, сказал четверым женщинам, погруженным в тишине в различные бумаги, что они могут идти домой. Женщины очень удивились: иногда у них было не слишком-то много работы, а он все равно не разрешал им уходить, пока настенные часы в его кабинете не пробьют положенного часа. А сейчас, когда не готов еще баланс и осталось всего четыре дня до срока сдачи его в министерство, он позволяет себе подобную роскошь. «Что случилось с нашим шефом?» — спрашивали они друг друга молча, одними глазами, одновременно радуясь, что избавятся сегодня раньше времени от ига расчетов и цифр. Влюбился!» — хихикнула Аглая, — бухгалтер по заработной плате. Девушка за тридцать лет, она иногда строила глазки даже Штефану Михайловичу. Но он, спокойный, изысканный и холодный, продолжал придираться и отчитывать ее за малейшие упущения и ошибки. Было очень трудно, почти невозможно вывести из равновесия главного бухгалтера. Поэтому-то и удивились женщины отдела, увидев его в столь необычном состоянии. Но особенно удивило их то, что он разрешил им уйти пораньше.

Оставшись один, Штефан Михайлович запер дверь на ключ и подошел к столу Аглаи. На стене висело зеркало. Во время обеденного перерыва женщины толпились перед ним, причем, каждая старалась пролезть вперед. Штефан Михайлович иронически улыбался при этом и слегка издевательски подшучивал над женщинами. Он снял очки, но зеркало в тот же миг словно покрылось испариной. Снова водрузил очки на нос и при этом злился, что у него начали дрожать руки. «Тьфу, чертова перечница! — выругался он, как ругался на свои счета и бумаги, — словно настоящий какой-нибудь…» Внимательно, даже с любопытством посмотрел на типа в зеркале. Ее слова жгли ему сердце, и он хотел, — мучаясь от страха, что не сможет оправдаться, — увидеть в зеркале нечто такое, что помогло бы ему избавиться от «старого хрыча», — титула, которым его наградили всего час тому назад. Он легонько усмехнулся, словно бы все было в порядке. Тот, что в зеркале, усмехнулся тоже, и Штефану Михайловичу сразу показалось, что усмешка его была немного более саркастичной. «Неужели я так здорово постарел?» Обошел стол и приблизился к зеркалу. Увидел желтую кожу лица, изборожденную бесчисленными морщинками, причем некоторые, довольно большие и глубокие, доходили до рта, как какие-то скобки, а другие безжалостно перерезали лоб и переходили на блестящую лысину, которая тянулась до самого темени. Обрюзгшие щеки и круги под глазами, скрытые краями зеркала. В кустистых бровях он заметил белые ниточки. «Ни у кого из наших родственников не видел белых бровей!» — удивился Штефан Михайлович и, недоумевая, придвинулся ближе к зеркалу. С отвращением ощупал свой нос — понятия не имел, что он такой… жирный, такой… В этот момент зазвенел, заливаясь, телефон, причем зазвенел, казалось, пронзительнее, чем раньше, — и он заспешил в кабинет.

— Штефан Михайлович? — услышал он в трубке и сразу узнал голос той, с которой поссорился, назвавшей его «старым хрычом».

От волнения у него начали дрожать руки. Со злости он так сильно сжал трубку телефона, что побелели косточки на пальцах. Он облизнул губы и безотчетно ответил совсем тихо:

— Да.

— Штефан Михайлович, это Мария Федотовна, — зачирикала трубка. — Приношу тысячи извинений. Я не хотела вас обидеть… Звонил мне Калистрат Гаврилович, мой старый знакомый, и испортил мне хорошее настроение или, лучше сказать, разозлил меня до последней крайности. Вообразил, что если я — вдова, то буду рада за кого угодно замуж выйти. Калистрат Гаврилович в будущем году уже на пенсию выйдет, а мечтает черт знает о чем. Думает, если я помогла ему один раз, так теперь должна выйти за него замуж. Я разозлилась и назвала его старым хрычом. Извините меня, пожалуйста, за то, что я сказала ему такие слова. Вы ведь мужчина в расцвете сил… Сколько вам лет?

— Сорок четыре, — пробормотал Штефан Михайлович.

— Вторая молодость, — пролепетала со знанием дела на другом конце провода Мария Федотовна. — Я только на двенадцать лет моложе. Небольшая разница.

«Еще бы!» — иронически хмыкнул Штефан Михайлович. Его так и подмывало сказать, что самую малость она все-таки упустила из вида. Скверная женская манера забывать о некоторых вещах! Господи, а еще бухгалтером работает! Он не знал ее толком, потому что главным бухгалтером министерства ее взяли всего месяца три назад. Ему нравилось ее румянощекое, словно у шестнадцатилетней девочки лицо, белые ухоженные руки с длинными пальцами, без драгоценных украшений, которые обычно носят некоторые женщины. У нее была крепкая спортивная фигура, и Штефан Филимон ощутил смутную зависть к мужчине, которого она выберет себе в мужья. Каждый раз, когда он встречался с женщиной, которая ему нравилась, в нем начинала тлеть какая-то зависть, которую он, однако, безболезненно заглушал. Штефан Михайлович считал, что он должен сдерживать это чувство, потому что мужчина должен оставаться мужчиной. Со всеми женщинами он придерживался одной и той же линии поведения, и это, как он заметил, им нравилось. Потому-то, думал он, некоторые из них и пытаются флиртовать. В этих случаях он усмехался про себя, придавал лицу скептическое выражение и серьезно, с большой степенью уверенности, говорил себе: «мы — мужчины»!

Прошел уже целый час, как он, войдя в ее кабинет, увидел ее нахмуренной, с телефонной трубкой возле уха, поздоровался с ней с большим достоинством и усмехнулся покровительственной родительской усмешкой. Она не ответила на приветствие и даже не взглянула в его сторону. Он сухо кашлянул в свой маленький костистый кулачок и стал переминаться с ноги на ногу.

— И не воображайте… — вдруг сказала в телефон Мария Федотовна сдавленным голосом и в ее глазах засверкали злые искорки. Видно было, что человек, с которым она разговаривала, был ей антипатичен и она едва сдерживалась, чтобы не сказать какую-нибудь резкость. Но через несколько мгновений уже не смогла сдержаться: — Вы… Вы… И я вам скажу… да, да… Вы — старый хрыч, выживший из ума!

Бросила трубку и, едва сдерживая слезы, обратилась к Штефану:

— А вы чего хотите? — Она была раздосадована тем, что ее застали в такой трудной ситуации, и добавила со злостью: — Да и вы тоже!..

Он был крайне расстроен, что оказался невольным свидетелем бурной сцены. Если бы его появление не прервало этого разговора, вышел бы он потихоньку из кабинета, переждал бы. Теперь, однако, уже поздно. Ее реплика «да и вы тоже» бросила его в жар, теперь у нее может сложиться впечатление, что он и языка лишился.

— Пожалуйста, — пролепетал Штефан Михайлович, — подпишите этот акт…

— Подпишите! — передразнила она его. Потом повысила голос: — Сначала я должна эти цифры проверить — откуда я знаю, правильны они или нет…

— Я делал все так, чтобы было правильно, — постарался он утихомирить ее, робко улыбаясь. — Находили вы раньше ошибки в моих расчетах, Мария Федотовна?

— Знаете что? — она вонзила в него взгляд своих черных глаз. — Прошу не читать мне мораль. И прошу не воображать, что вы… Все вы одинаковы…

— Но я… — Штефан покраснел, чувствуя, как начинают дрожать руки. Никогда в жизни он не получал еще таких выговоров.

— И вы, и вы, — зло втолковывала она, — чем больше стареете, тем меньше ума у вас в мозгах остается!

«Ну и ну! Да как вы смеете, дамочка, со мной так разговаривать?» — он хотел бросить эту фразу ей в лицо, но слова застряли в горле, кровь бросилась в голову, в глазах потемнело, но он только фыркнул от возмущения. Повернулся на каблуках и, как лунатик, пересек две комнаты, ничего не видя и не слыша. Только на улице стал понемногу приходить в себя…

«Вот они каковы — бабы!.. Будешь потакать всем их капризам и принимать их всерьез — беги куда глаза глядят!.. Опять начинается муштра! Как мне это знакомо!» — обрадовался он, услышав в трубке знакомое сладкое чириканье.

— Я прошу вас, Штефан Михайлович, простить меня за то, что произошло, — говорила Мария Федотовна. — Вы не представляете, как мне стыдно… Хотите, я приду сейчас и подпишу все эти бумаги?

— Не беспокойтесь, Мария Федотовна, — сказал он снисходительным тоном. — Зайду в другой раз. А сейчас у меня, представьте себе, еще много возни с отчетом.

— Ох, и у меня работы поверх головы. Но после того, что произошло, ничего у меня не выходит… Я отпустила девчат домой. Пусть отдохнут, бедняги, немного. Так что если вам подходит…

— И я разрешил сегодня своим уйти немного пораньше, — выдал он свой секрет, сам того не желая, а спохватившись, соврал в свое оправдание: — Мы ведь уже закончили баланс.

— Я не могу работать. Так разволновалась, что на ведомости смотрю, как дура, и ничего не соображаю, — жаловалась Мария Федотовна. — А самое неприятное для меня, что я вас обидела… Знаете что? Я сейчас приду к вам и подпишу.

— Не беспокойтесь, Мария Федотовна, — пытался он уговорить ее. — Я ведь вам сказал, что сам на днях приду.

— Нет, нет! Я натворила, мне и исправлять. Не уходите никуда, пожалуйста, я иду к вам.

Голос внезапно умолк, и еще некоторое время в трубке слышалось нестерпимо сердитое пиу-пиу, которое словно поддразнивало его: «Что ты за мужчина, если допускаешь, что женщина бежит подписывать какие-то пустяковые бумаги?.. А еще претендуешь называться хорошо воспитанным человеком. Паша ты турецкий, вот ты кто. Дама бежит, чтобы подписать…»

Штефан Михайлович лихорадочно набрал номер телефона, но на том конце провода никто не поднимал трубку.

«Уже вышла!» — огорченно подумал он, и странное беспокойство шевельнулось в его душе.

Он чувствовал: нужно что-то сделать, но не догадывался, что именно. Хотел было сейчас же уйти, исчезнуть, но не решался. Вся эта история была ему тяжела. Интуитивно он ощущал, что ею движет стыд. То же самое чувство мучало и его.

Он начал лихорадочно ходить по кабинету и вдруг вспомнил, что дверь заперта. Бросился к столу и стал торопливо искать по ящикам дверной ключ. И только перевернув все сверху донизу, сообразил, что оставил ключ в двери.

Подбежал, по-воровски отпер дверь и на цыпочках вернулся к столу. Но не успел дойти до стола, как услышал легкий стук.

— Да, да, войдите! — крикнул он, чувствуя, как его окатывает теплый вал.

В проеме двери появилась разрумянившаяся Мария Федотовна и зачастила:

— Разрешите, Штефан Михайлович, немного вас поругать. Что же это вы — такой образованный человек, а запираетесь на ключ? — она томно улыбнулась ему, потупила взор и продолжила своим мелодичным голосом:

— Пришла, потянула за ручку, а дверь-то заперта. Очень это неприятно — возвращаться. Спросила о вас дежурного на проходной, вернулась и вижу, что вы работаете изо всех сил, у вас полный стол бумаг…

— Да… нет, — забормотал Штефан, — я решил навести порядок на столе, — соврал он и слегка распустил узел галстука.

«Ох, грехи наши, — неслышно вздохнула Мария Федотовна, стараясь поймать его взгляд. — Хороший он человек, порядочный, но очень уж зануден. У меня вырвались нехорошие слова… Чего не скажет женщина со зла, а он рассердился! Стоит, упер глаза в землю и сопит, как гусак. Ох и достается, наверное, его жене! Не завидую я ей».

— Ну а что мы теперь делаем? — спросила Мария Федотовна, видя, как он заботливо собирает ведомости на одном углу стола, а потом передвигает их на другой. — Давайте я подпишу вам ту бумагу. Или…

— Да, да, конечно! — сказал Штефан, заторопившись, и стал лихорадочно шарить на столе. С трудом нашел нужные бумаги и поспешил протянуть ей. — Вот, пожалуйста… А вот и ручка. Можете проверять, пожалуйста…

Мария Федотовна улыбнулась, увидев такую услужливость. В глубине души она оставалась при своем мнении — он жестоко рассердился. Видела, как упорно он избегает ее взгляда.

Штефану Михайловичу удалось тем временем справиться со своими эмоциями, чувство неловкости улеглось, он примирился с ситуацией и снова превратился в мужчину, которым любил себя чувствовать на своем месте. Когда она возвращала ему бумаги, он уже не прятал взгляда — и Мария Федотовна расцвела от удовольствия.

— Все еще сердитесь?

— Но ведь ничего же не было, — галантно ответил он и сдержанно улыбнулся.

«И все же я чувствую, — сказала она себе, — в глубине души он все еще имеет зуб на меня… Но пусть…»

— Если бы вы знали, как я сожалею, — попыталась она продемонстрировать раскаяние, но Штефан поспешил прервать ее с миной рассерженного человека:

— Мария Федотовна, что было, прошло, а вообще-то говоря ничего и не было. Сейчас вы у меня в гостях, и я прошу мне подчиняться… — Он открыл сейф, достал оттуда коробку конфет, положил на стол. — Видите теперь, что я совсем не сержусь?

Мария Федотовна была приятно удивлена. Еще раз посмотрела ему в глаза — ей показалось, что он неискренен.

«Увидим, — самолюбиво подумала она, — в конце-то концов».

Она вдруг стала допытываться о всяких подробностях биографии Штефана Михайловича. Он лаконично отвечал, что женился молодым, когда еще и двадцати лет не было, что жену зовут Лукрецией, она фельдшерица, что у него двое детей — девочка и мальчик, оба учатся в политехническом институте, что нравятся ему передачи «В мире животных», что в молодости он любил путешествовать, что если бы не стал бухгалтером, сделался бы конюхом, не любит машин, а если бы выиграл в лотерею, купил бы дочке дом — она замуж собирается.

Мария Федотовна слушала, но никак не могла поймать его взгляда. Ласковым голосом она прервала его:

— Штефан Михайлович! Вот вы говорите, что не сердитесь. Разрешите тогда мне поцеловать вас в знак примирения…

— Ну о чем вы, Мария Федотовна?.. Если не возражаете, я сам вас поцелую…

Потом он галантно проводил ее до остановки троллейбуса, поехал вместе с ней и довел до самого подъезда, в котором была ее квартира. Слегка приподнял шляпу над лысиной, уважительно поклонился и поблагодарил за приглашение зайти выпить чашечку кофе. Сослался на поздний час и ушел.

Прежде чем подняться на девятый этаж, в квартиру, где он жил с женой и двумя детьми, он долго ходил по улице взад и вперед, стараясь снова вызвать в памяти то нескончаемое мгновение поцелуя. Фактически-то он ее поцеловал, но лучше сказать, что она его поцеловала. Это было как взрыв в его душе. Губы у нее мягкие, живые, трепещущие… Он чувствовал их всего мгновение, но мгновение-то это было!..

Он ускорил шаг, хотя никуда не спешил. Шел, подгоняемый волнением, какого давно уже не испытывал, даже забыл, когда чувствовал такое в последний раз…

«Вот ведь проклятое сердце! Все еще тлеет в нем огонь… Стоило только ощутить губы красивой женщины, как опять вспыхнуло пламя», — думал он, торопливо шагая между деревьями маленького парка, разбитого возле его дома.

Лукреция давно уже поджидала его с приготовленным ужином. Ни о чем его не спросила — ни о том, почему так поздно пришел, ни о том, почему такой задумчивый. Она привыкла уже, зная, что он и раньше много раз задерживался с отчетом, а когда у него не сходился баланс, приходил домой пешком и опять-таки поздно. Штефан Михайлович смотрел на жену, словно видел ее в первый раз. «Господи, — ужасался он, — сколько времени мы уже не целовались! В молодости она была, как огонь, а теперь мы словно стали чужими…» — Глубоко вздохнул и уголком глаза посмотрел на Лукрецию. Подумал, что если она спросит сейчас, почему он вздыхает, он не будет знать, что ответить.

Вздохнула и она, в свою очередь, причем более горько, чем он, и начала жаловаться:

— Не знаю, что и делать. Сегодня Виорика заявила недовольно — мол, у всех девчонок есть дубленки, а у нее нет. Что мы сделаем? Может, дать ей денег — пусть покупает… А Тител хочет новые туфли.

В другой раз Штефан возмутился бы, отчитал бы Лукрецию за то, что она потакает этим чертенятам, которые только и знают — тратить и требовать, а требуют беспрестанно. А теперь он безразлично выслушал то, что говорилось каждый вечер, и подумал, глядя на ее поблекшие губы: «А как бы она целовалась сейчас?»

Вечером, когда они ложились спать, он попытался поцеловать ее, но она взглянула на него с недоумением и отчитала его:

— Ты что — выпил, что ли?

Штефан Михайлович закрыл глаза и стал снова вызывать то приятное ощущение, которое испытал, когда целовал… Точнее, когда она целовала его. Она, Мария!..

Прошел день, второй, третий, прошло шесть дней, потом еще два, а Штефан Филимон не мог этого забыть. Скорее наоборот — с каждым днем все отчетливее ощущал он чудодейственное прикосновение и, странно, хотел бы повторить его хоть один раз. К вечеру очередного дня он решил: а что, если написать ей?

Когда сотрудники ушли домой, он задержался за письменным столом и долго мучался над чистым листом бумаги, не зная, как начать письмо. Перед ним образовалась целая груда скомканных листов, на которых было написано: «Уважаемая Мария Федотовна!» «Уважаемая Мария!» просто «Мария!» «Любимая!» «Дорогая Мариука!» Нет, не так надо начинать письмо… И вдруг нашел. Эти слова он слышал от одного из поклонников Аглаи, который всякий раз, приходя в бухгалтерию, останавливался перед Аглаей и декламировал стихи: «Прекрасная, грустная, нежная Дама…» Он не помнил, о чем еще говорилось в этом стихотворении, и это его решительно не интересовало. Главное, он знал, как оно начинается: «Прекрасная, грустная, нежная Дама!»

Помучившись — господи, как еще помучившись! — написал три-четыре предложения. Начал читать различные стихи и делать записи в блокноте, записи, которые должны служить непосредственными источниками вдохновения. Он нашел, что и в стихах из дочкиного альбома есть своя прелесть. Раньше он считал альбомные стихи банальными и старомодными, какими-то вывихами взрослой девушки. Но теперь строчки, что легли на бумагу, казались ему самыми прекрасными из всего созданного на этом свете. Пятый вариант письма звучал так: «Прекрасная, грустная, нежная Дама! Если бы я превратился в птицу, я прежде всего полетел бы на твое окно и свил гнездо в свете твоих глаз. А когда все птицы улетают в теплые страны, я остался бы около тебя, потому что иначе бы умер от любви. Я остался бы там, где твое дыхание согрело бы меня и оживило. Знаю, что не получу ответа, что это бессмысленно, но все же пишу тебе, прекрасная, грустная, нежная Дама. Твой раб Ш.»

Он часто звонил Марии Федотовне, потому что не осмеливался нанести ей визит, с огромным удовольствием слушал нежный голос, интересовался такими вещами, о которых раньше и речи быть не могло. Так Штефан Михайлович узнал, что у нее есть любимый человек, с которым она познакомилась несколько лет назад, моряк, и иногда уходит в рейс на полгода, что он на три года старше ее, не женат, а в разговоре на эту тему сказал ей, что женится только в сорок лет, а зовут его Александр…

После этого он подумал, что надо оставить ее в покое, смешно ему соперничать с моряком, который к тому же на десять лет моложе. Однажды Штефан Михайлович спросил без определенной цели, что поделывает моряк.

— С ним все хорошо, Штефан Михайлович, — услышал он дрожащий от счастья голос. — Хочет оказаться у моих ног. Пока держу его на расстоянии, пусть пострадает… Чем труднее мужчине достается женщина, тем крепче он за нее держится. Уверена, что и вы это чувствуете… Если нет — можете попытаться, у вас еще есть шанс, — и она озорно рассмеялась.

После этой беседы Штефан Михайлович окончательно потерял покой. Он понимал, что это несерьезно, что все должно пройти, но был захвачен волной, которая несла его вперед, и принялся тайно писать ей любовные записки. Этого он и в молодости не делал, а теперь писал и не мог остановиться. Ему даже пришла в голову безумная мысль, что будь он свободнее, мог бы посетить Марию Федотовну, без риска отравить себе жизнь. Он решил писать письма и Лукреции, чтобы в один прекрасный день найти их и обвинить в обмане, потому что в конце-концов он ее покинет.

Двенадцатое письмо, написанное теперь уже в двух экземплярах, гласило: «Прекрасная, грустная и нежная Дама! Я хотел бы быть яблоком, которое вы едите, чтобы еще раз почувствовать сладость и сочность ваших губ, хотел бы быть родниковой водой, которой вы умываете лицо, шею и ваши белые плечи. Но к сожалению, все это лишь мечты и стремления, ибо, как сказал поэт, — любовь без надежды, что тебя когда-нибудь полюбят, означает вечную боль, которой награждает тебя небо. Ваш покорный слуга Ш.»

Однажды вечером, когда Лукреция задержалась бог знает где, он, вернувшись с работы, перевернул весь дом вверх ногами, в надежде найти какое-нибудь из своих писем. Напрасный труд.

Когда в комнату вошла жена, вид у него был какой-то растерянный, а в руках он держал тряпье.

— Что за кавардак ты устроил?! — всплеснула она руками в изумлении. — Чего ищешь, дорогой?

Он стоял, уставившись на нее и лихорадочно подыскивал ответ.

— Где это ты бродишь так поздно? — опомнившись, напустился он на жену. — И с чего, скажи на милость, ты так вырядилась?

С тех пор, как он и ей написал записки, Лукреция стала тщательнее одеваться, даже помолодела. Более того, начала строить ему глазки, стала необычно жизнерадостной.

— Чего ты такой злой, Фэнуку? Раньше я и позднее приходила, а ты мне ничего не говорил. Уж не взревновал ли, горюшко ты мое?

— И брось эту дурацкую манеру называть меня Фэнуку! — взъярился он.

— Очень жаль, дорогой. Разве забыл, как я тебя называла в молодости? Когда мы только поженились? Тогда тебе нравилось… Не понимаю…

— В молодости… В молодости… Тысячу лет назад… — забормотал себе под нос Штефан Михайлович и поспешил в другую комнату.

Лукреция зашла за ним — халат на плечах, красиво уложенные волосы, сияющее лицо, с которого исчезли все морщинки. Она прошла рядом с ним, обдав его легким и приятным ароматом духов, неожиданно поцеловала его, хихикнула, совсем как девушка, и быстренько прошмыгнула на кухню. Штефан Михайлович в изумлении посмотрел ей вслед и, недоумевая, пожал плечами. Вздохнул тяжело. Ведь он один знал, что скрывается за этим хорошим настроением, — письма! С тех пор, как она начала получать их, она совершенно переменилась. Ночами оба лежали в постели без сна. Ворочались, вздыхали, словно вторя друг другу. Он думал о Марии Федотовне, а когда слышал, как вздыхает и ворочается Лукреция, говорил про себя: «Если бы ты знала, кто тебе пишет, не вздыхала бы, а спала, как и подобает порядочной женщине». А Лукреция пыталась представить себе незнакомца, который пишет ей такие прекрасные, такие сладостные письма. Когда она слышала, как сокрушенно вздыхает Штефан, она думала, замирая от радости: «Он меня ревнует! За версту видно, как ревнует, ибо меня еще можно любить, и напрасно он притворяется, что это не так. Старичок мой дорогой, напрасно ты притворялся все эти годы… А я, дура, верила… Господи, как я была наивна! Он почувствовал, что я что-то скрываю и хочет узнать, что именно. Интересно, как он догадался? А у того, который мне пишет, получается так хорошо, так красиво… Думаю, это какой-нибудь пенсионер. У него руки дрожат. Интересно, почему он выбрал именно меня?.. Он ведь нигде не работает, что же ему еще делать? Все же красиво он поет, черт бы его побрал. А мой-то никогда бы не сообразил мне так написать…»

Штефан Михайлович, слыша, как она ворочается каждую ночь, забеспокоился по-настоящему и думал, не слишком ли он переборщил? С тех пор, как Лукреция стала получать письма, она сделалась более нежной, более ласковой. Что она делает с записками, где их прячет — черт ее знает. Ему не попала в руки ни одна.

…Другой месяц закончился, нужно было делать другой баланс. Когда он решился позвонить Марии Федотовне, час был уже поздний. В бухгалтерии он был один и мог говорить без помех.

— Как идут дела, Мария Федотовна?

— Хорошо, — ответила она оживленно. — Лучше и быть не может.

— Приходите завтра сличительный акт подписать.

— Буду рада вас видеть, — ласково сказала она.

Сердце у Штефана Михайловича сладостно скакнуло, и он осмелел:

— И я хотел бы вас видеть.

— Так приходите прямо сейчас. Я вам кое-что покажу.

— Страшно любопытно, — с нежностью сказал он.

— Тогда можете прямо сейчас прийти. Я сегодня допоздна задержусь. И документы на подпись захватите.

— Будет сделано!

Обрадованный, он приготовил необходимые бумаги, навел порядок на столе и пошел, озорно размахивая папкой.

«Наконец-то… теперь самый момент… Сначала зайдем к ней домой… Разумеется, она меня пригласит. Потом намекну на кое-какие письма… Поймет, она — женщина сообразительная. И если разрешит, останусь… Останусь. Сегодня, теперь все и решится…»

Он сразу сообразил взять такси. И вскоре уже входил в кабинет Марии Федотовны. Она улыбнулась ему как-то смущенно:

— Давайте ваши бумаги, я подпишу… — и подписала, даже не взглянув на цифры! С трудом справилась с волнением, поискала что-то в ящике стола и протянула ему конверт. Мелкая дрожь пробежала от макушки Штефана Михайловича до его пяток. — Не знаю уж, что и думать, — услышал он взволнованный шепот. — У меня впечатление, что он с ума сошел… Сегодня получила от него телеграмму. Просит о встрече. Шесть месяцев был в море. И написал мне какие-то письма! Пожалуйста, прошу, как друга…

«Значит, и моряк ей пишет!..» — он ощутил холодный пот ревности.

Вынул из конверта один из сложенных листов, развернул, с трудом поднес к глазам. «Прекрасная, грустная, нежная Дама!..»

Несколько секунд ничего не видел перед глазами. «Ладно, но почему она считает, что это письмо прислал моряк? Откуда? Как? Но его зовут Александр, а меня… Ах да! Она называет его Шуриком, и я подписал письмо буквой Ш., то-есть Штефан. А она все это время…» Потом услышал ее голос:

— Вот вы взволнованы. А представьте себе, что я чувствовала. Как вы думаете, это искренне? Или там в море, где одна вода…

«Слишком много воды…» — готов уже был ответить шутливым тоном, но вовремя опомнился:

— Да, думаю, что да… искренне. У меня такое впечатление.

Мария Федотовна стала с воодушевлением рассказывать, как она познакомилась с Шуриком, описывать с яркими подробностями его достоинства — и добрый-то он, и красивый, и начитанный, и высокий, и образованный, и стройный. Штефан Михайлович слушал, глядел в ее сияющие глаза и сжимал в руке конверт с письмами.

Он послушал ее еще некоторое время. Потом под предлогом, что у него много работы, взял папку с бумагами, галантно раскланялся и вышел. Она проводила его до двери, не переставая счастливо болтать, а на прощание кокетливо поцеловала его в щеку. Он вернулся на службу и задержался там почти до полуночи. Баланс остался незаконченным, потому что Штефан Михайлович сидел, подперев лоб ладонями, и мучился, стараясь вывести из лабиринта второй баланс — трудный и необычный. Конверт с письмами, который он сумел незаметно сунуть в карман, лежал перед ним на столе до того момента, когда он решил, как поступить с ним.

После нескольких дней волнений он сказал себе, что в любви никогда не существовало баланса, чтобы все было спокойно и определенно.

Он оставался в своем кабинете, пока все не ушли. Когда доставал из сейфа конверт с письмами, зазвонил телефон. Он вздрогнул, словно кто-то поймал его на дурном поступке. Поднял трубку. Звонила Мария Федотовна. Сказала, что завтра идет на встречу с Шуриком и посетовала, что не помнит, где конверт с письмами. Он спокойно уверил ее, что оставил его на столе. Она спросила еще о том, о сем, он односложно отвечал, не позабыв все же пожелать ей счастливого пути.

Затем Штефан Михайлович собрал все письма на маленький серебряный поднос, который ему подарили когда-то, глубоко вздохнул и поднес зажженную спичку. Вначале пламя билось застенчиво и беспомощно между листками… Собрав в кучу пепел, Штефан Михайлович аккуратно сбросил его в мусорную корзину, навел порядок на столе, надел пальто и вышел. Как и раньше, давно, он решил идти домой пешком. Когда очутился на улице, им овладело странное впечатление, что что-то изменилось вокруг, люди стали другими, словно бы красивее, чем раньше, воздух стал свежее, а с неба словно сыплет спокойный дождик.

«Весна идет, брат!» — объяснил он сам себе, чувствуя легкость и умиротворение. Потом улыбнулся мысли, что давно уже, очень давно не видел он такого неба, какое видит теперь.