На следующий день на репетиции нас было уже трое – я, Ахмед и Абдулкадир. Младший брат увлеченно тыкал в овец белой кисточкой. Старший, сложив руки на груди и нахмурив чело, наблюдал за расхаживающим по сцене косоглазым с полосатым одеялом на плечах. Если честно, наш единственный волхв больше напоминал Чингачгука Большого Змея. Воткнуть ему вместо чалмы перо, и сходство стало бы полным.

Алисия, училка музыки польского происхождения, тренькала на убитом пианино, наверное, пожертвованным грибсковцам каким-нибудь благотворительным фондом. Чингачгук старательно фальшивил на высоких нотах, отчего благородное лицо Абдулкадира искажала болезненная гримаса. Он явно был чувствительной музыкальной душой, судя по тем арабским мужикам, которые завывали в его дешевом геттобластере почти круглосуточно.

Конечно, Мила заметила прибавление в рядах художников – трудно было не обратить внимание на двухметрового амбала, стоящего в позе памятника напротив сцены. Я попытался всучить сирийцу самую большую кисточку, но тот просто заткнул мне ее за ухо и попер к Алисии, пока Мила прыгала вокруг него, как маленький розовый пудель. Не знаю, о чем они там втроем базарили, но вскоре Абдулкадиру всучили листочек со словами, напялили бумажную корону на голову, и он запел партию Ирода таким басом, что мои рисованные овцы задрожали, а с люстры над сценой посыпалась вековая пыль.

Наблюдая за успехами брата, Ахмед все реже находил кисточкой фанеру, а если и находил, то глаза у барашков оказывались на попе. В конце концов, я не выдержал, отобрал у него рабочий инструмент, и малый со спокойной совестью откочевал поближе к сцене. Там в него опять вцепилась Мила – типа либо вынь палец из задницы и начни что-то делать, либо проваливай. В итоге пацан позволил обрядить себя в халат – махровый, в полосочку – и чалму из полотенца и стал вместе с косоглазым разучивать текст песни волхвов. У Ахмеда оказался очень неплохой голос, высокий и чистый, почти как у девочки. Только он ужасно стеснялся и пел так тихо, что Чингачгуку приходилось фальшиво орать за обоих.

Все это было жесть как занимательно. Я и сам не заметил, как докрасил последнюю фанеру. Притащил Милу заценить результат. Та хмуро покусала палец и ткнула им в творение Ахмеда:

– А почему у этой овцы глаза на жопе?

Спасла меня Алисия. Она пришла проконтролировать, находятся ли мои животные в допустимых общественной моралью позах. Комиссию барашки с ослом прошли. Училка даже так умилилась, что созвала всех артистов полюбоваться на ясли. Все вместе мы затащили фанерины на сцену, закрепили в нужных местах, а Ахмеда, как самого легкого, запустили на стремянку вешать под потолком звезду.

Я домывал последние кисточки, когда кто-то ткнул меня в спину. Я подпрыгнул от неожиданности, но оказалось, это всего лишь Мила.

– Надо поговорить, – коротко объявила она.

Разговаривать ей почему-то приспичило на свежем воздухе. Уже порядком стемнело, но девчонка потащила меня в сторону леса. Мы шли по едва различимой под ногами дороге, пока огни Грибскова не скрылись за деревьями. Луна прожектором светила в расселину между кронами высоких елок, и мы ползли, пойманные ее лучами, как муравьи по дну каньона.

– Нам нужен третий волхв, – внезапно сказала Мила, молчавшая всю дорогу, как рыба об лед.

Я активно замотал головой.

– Ладно, Пикассо, кончай этот цирк, – девчонка остановилась и пристально уставилась на меня. В лунном свете ее лицо выглядело бледным пятном, а волосы из розовых стали серыми, как пепел. – Передо мной можешь не притворяться. Я никому не скажу, что ты не немой. И твои слова никому не передам. Ну?

Я молчал. О чем мне с ней было говорить?

Мила вздохнула и нервно затолкала серые пряди за ухо:

– Та девчонка на портрете... Кто она? Я, конечно, не могу читать мысли, но... мне показалось, ты дал мне рисунок не просто так. Ты что-то хотел спросить?

Я поднял голову к небу и посмотрел прямо в плоское круглое лицо луны. Синеватые пятна уродовали его, как заразный лишай или следы неизлечимой болезни. Надежда – это тоже неизлечимая болезнь. Она поселяется в сердце, и как бы ее не вытравливали оттуда, всегда остается маленький тлеющий очаг. Стоит легонько подуть на него, и искра вспыхивает снова. И тогда тебе становится очень хорошо, но очень ненадолго. Потому что, когда эта искра гаснет, часть сердца осыпается пеплом, а это больно – очень больно.

– Ася. Ты когда-нибудь видела ее... раньше? – странно, стоит не говорить несколько дней, и язык слушается с трудом, будто чужой, а слова не складываются так, как надо.

Я посмотрел на Милу, но ее лицо было так же невыразительно, как луна.

– Ее зовут Ася? – девчонка помолчала, будто что-то обдумывая, а потом медленно пошла вперед. Мне ничего не оставалось, как пристроиться рядом. – Это твоя девушка?

Я помотал головой, забыв, что уже могу говорить.

– Подруга?

– Так ты видела ее или нет? – надавил я.

Разговор уже начал меня утомлять. Все-таки молчать было гораздо легче.

– А почему ты решил спросить именно меня? – Мила поддала ногой камешек, серебристо сверкнувший в призрачном свете. В кустах чирикнула испуганная ночная птица.

Я замялся.

– Ну, потому что... я подумал...

– Что я шлюха, да? – выражение лица Милы было невозможно различить, но голос звучал так, будто исходил из какой-то глубокой дыры в ее груди. Будто кто-то говорил в эту дыру за нее, кто-то чужой и старый, и только губы девочки шевелились, как в старом мультике про трех толстяков и Суок. – А что, так это называется. Шлюха, проститутка. И я, и Ася твоя, и ты, мой дорогой Пикассо...

Я схватил девчонку за острые плечи, встряхнул, разворачивая к себе лицом:

– Что ты знаешь про Асю?! Ты видела ее?! Где? Когда?

Она молчала. Молчала и улыбалась – странно, вызывающе. Я не выдержал и снова тряхнул ее, и еще, грубее, и еще. Ее голова моталась, пепельные пряди взлетали в воздух, легкие, как дым, и чем дальше, тем больше происходящее казалось мне нереальным, будто я попал в чей-то кошмар или в мультик, где девочка была вовсе не девочкой, а куклой.

Внезапно лес осветился со стороны: два желтых луча разрезали темноту на частокол изломанных стволов и побежали мимо. По невидимой за лесом дороге проехала машина. Я опомнился и опустил руки. Мила прерывисто выдохнула, кривя губы:

– Ну, что же ты?! Ударь меня. Я заслужила. Давай! Давай!!! – последнее слово она выкрикнула прямо в лицо.

Я уже ничего не понимал. По ходу, она действительно хотела, чтобы я ей вмазал. Больная! Просто больная на всю голову!

Я медленно втянул воздух сквозь сжатые зубы и тихо повторил:

– Мила, пожалуйста, если ты что-то знаешь об Асе, скажи мне. Для меня это очень важно. Если я должен за это вылезти на вашу гребаную сцену, замотанным в халат... да хоть голым – я это сделаю. Только пожалуйста, расскажи мне все.

Не знаю, как долго она стояла молча. Мгновения растянулись, как жидкий гудрон, я чувствовал во рту их отвратительный вкус. А потом Мила шагнула ко мне, закинула руки на шею и прижалась щекой к ямке между ключицами. Ее пушистые волосы щекотали мне горло, но я терпел, пребывая в полном ах...е от происходящего.

– Хотела бы я, чтобы кто-нибудь так искал меня, – наконец выдохнула она чуть слышно.

Потом мы медленно возвращались назад к Грибскову, а Мила рассказывала, как полиция накрыла бордель в Копенгагене, где ее держали вместе с другими девочками. Как теперь ее таскают на допросы, чтобы она давала показания против сутенеров. Как она проживает в страхе каждый день, ожидая, что хозяева вот-вот приедут за ней и заберут, чтобы заставить ее замолчать навсегда.

Еще Мила сказала, что единственное лекарство от страха – это боль. Физическая боль делала существование выносимым. Заставляла ненадолго забыть все. Она научилась причинять боль сама себе, скрывая под длинной глухой одеждой синяки и шрамы. Но гораздо лучше было, если это делал с ней кто-то. Иногда помогало просто смотреть, когда мучаются от боли другие. Так она наблюдала, как Георг с Тома избивали меня на дорожке между корпусами. Только ее не торкнуло, потому что я был бесчувственный – совсем как она. И именно тогда Мила поняла про меня все.

Еще она сказала, что в полиции ей иногда показывают фотки других девушек, проданных в Копенгагенские бордели. Она обещала посмотреть насчет Аси для меня. И еще спросить Глэдис. Наш черножопый Иосиф попал в Грибсков по той же причине, что и Мила, только после облавы на улице.

Я не слишком надеялся, что это что-то даст, но согласился – лишь бы никто не знал, что информация нужна для меня. Той ночью я долго не мог уснуть. Все думал. Выходит, копы реально могут замести сутенеров? И даже закрыть? Если кто-то даст показания. Если кто-то согласится свидетельствовать в суде. Если кто-то будет достаточно смелым и отчаянным... Больным на голову. Как Мила.