Луи не возвращался в дом Денвер более трех суток — все не терял надежды отыскать брата или хотя бы что-то узнать о нем. Ему, ковылявшему от баррикады к баррикаде, с улицы на улицу, из одного округа города в другой, никто не чинил препятствий: ну что спросишь с убогого, да к тому же, судя по выражению лица, потерявшегося от горя? На Луи лишь косились с состраданием или брезгливой жалостью, а одна сердобольная старушка, проходя мимо, сунула ему в карман печеную картофелину. Ночью Луи сжевал ее без соли, не очистив от кожуры.

Он и сам не понимал, откуда брались силы, но бродил и бродил, словно лунатик, лазил по разгромленным баррикадам, переворачивал там и тут трупы, смотрел в мертвые, застывшие лица—«Не он! Слава богу! Не он!» — и отправлялся дальше, к другому месту побоища. А такие моста попадались через каждые сто — двести метров, на любой улице, на любом бульваре, на всех площадях.

И лишь с наступлением ночи, в багровой дрожащей полутьме, Луи не ложился, а буквально падал на скамью в попадавшемся на пути бульваре или парке, пытаясь уснуть. Так он провел первую ночь в парке Монсо, вторую — на кладбище Монмартр, где кованые чугунные ворота оказались распахнутыми настежь и будка привратника разнесена снарядами вдребезги, а третью — в безымянном садике — сам не запомнил где.

Но и на предельно измученного на него по ночам не снисходили забытье и милосердие сна, не снисходили лишь потому, что его не покидало, да и не могло покинуть, чувство бесконечной тревоги за Эжена, — она не оставляла его и во сне. Правда, в каком-то дальнем закоулке души теплилась надежда, что, побывав на pю Лакруа, Эжен получил записочку с именем Клэр, оставленную Луи их давнему другу владельцу кафе «Мухомор». Следовательно, необходимо сохранить силы, чтобы наведываться к Деньер. Да, да, пусть изредка, но обязательно нужно заходить туда, тем более что именно там в холщовой сумке хранятся драгоценные для Эжена документы, а Луи не считал себя вправе решить, как с ними в конце концов поступить.

Ночами он лежал на жестких садовых скамейках, уставясь неподвижным взглядом в небо. Там, в небе, будто колебля черные узоры древесной листвы, бесконечной чередой катились пепельно-белые, окрашенные понизу красным облака. В ветвях пронзительно и жалобно кричали птицы, кружась возле разрушенных гнезд.

Ноги Луи, отекшие за голодное время осады, опухали все больше. В довершение несчастий на развороченной снарядами площади Сент-Августин он оступился и подвернул ногу — даже с тростью ходить стало нестерпимо больно. Эту довольно дорогую и модную, инкрустированную перламутром трость брат купил Луи в день его рождения полгода назад, вскоре после возвращения из бельгийских скитаний. Вручая ее, Эжен не особенно весело пошутил: «Ну, теперь ты, Малыш, можешь при случае бахвалиться, будто ранен прусским штыком или саблей, скажем, под Седаном или Мецем! Эдакий заслуженный имперский вояка, а?! Не хватает только гвардейских шевронов да военных медалей на груди, а так маскарад — полный!»

О шутке брата Луи не раз вспоминал в эти дни в своих безрезультатных поисках. Чувствуя под ладонью костяной набалдашник трости, он как бы ощущал рядом Эжена, и это вселяло уверенность, что тот жив, что они обязательно встретятся. И они действительно встретились, но рассказ об этом — путь позже…

Под вечер третьего дня вторжения на улице Риволи зажигательный снаряд ударил недалеко от Луи в стену, и сбитой с фасада гипсовой статуей какой-то греческой богини убило ковылявшего внизу старичка. Костыль его взрывной волной отшвырнуло в сторону.

К этому времени Луи достаточно насмотрелся на картины смерти, сердце перестало отзываться на них, словно окаменело. Самого его в тот раз не задело ни осколками снаряда, ни обломками стены; стоя в подъезде, он долго не трогался с места, глядя на убитого. Тот не подавал никаких признаков жизни, а костыль, на который Луи так жадно посматривал, валялся шагах в пяти. Переждав, пока осели пахнувший керосином дым и кирпичная пыль взрыва, Луи подошел к убитому.

Старикашка оказался одним из тех наполеоновских ветеранов (уж не тот ли это вояка, бушевавший в «Лепестке герани»?), которые всего восемь дней назад, при свержении наполеоновской Вандомской колонны, когда лопнули канаты кабестана, вопили, исступленно ликуя: «Стой, Цезарь! Держись, император!» А через час по-старчески бессильно рыдали, когда новые канаты опрокинули основательно подрубленную громадину колонны на песчаную подушку и когда отколовшаяся при падении бронзовая голова их кумира, их поверженного идола с глухим мертвым звоном покатилась по мостовой. О, наполеоновские ветераны ненавидели Коммуну, пожалуй, не меньше, чем Тьер и его версальская свора!

Торопясь, пока пламя не охватило полуразрушенный дом, Луи отошел от убитого и подобрал костыль: мертвому он никогда больше не понадобится. До блеска отполированный ладонями ветерана, украшенный крупными позолоченными буквами «Н», костыль оказался Луи немного коротковат, но все же с его помощью было несравненно легче передвигаться. Трость практически стала Луи не нужна, даже просто мешала, но бросить подарок Эжена, конечно, не поднималась рука. Придется отнести ее, припрятать где-то, вероятнее всего — у мадам Деньер.

С невольной благодарностью покосившись последний раз на убитого вояку, Луи побрел дальше. Куда? Он и сам но знал. Круг его поисков стремительно сужался: в первый день вторжения версальцы захватили близкие к воротам Сен-Клу аристократические кварталы Отей и Пасси, где их встречали как долгожданных гостей, заняли Гренель и Батиньоль, затем коммунары вынуждены были оставить Монпарнас и пролетарский Монмартр, а также значительную часть Латинского квартала и правобережье центра.

Луи останавливал каждого попадавшегося ему навстречу национального гвардейца, кидался к тем, на чьих кепи серебрились офицерские галуны.

— Где Эжен Варлен, командир Шестого легиона? Вы не видели Эжена Варлена? — без конца спрашивал он — Где Коммуна и штаб Центрального комитета?

Иные отмахивались от него, спеша по своим делам, другие хмурились, подозревая в нем версальского лазутчика, — они наводнили Париж еще до начала штурма. Один старый бородатый гвардеец с испятнанной кровью повязкой на шее даже замахнулся и чуть не ударил Луи кулаком по лицу.

— А тебе зачем понадобилась Коммуна и штаб, шпик проклятый?! — крикнул он с такой яростью, что Луи отпрянул.

— Я шпик? Я?! — с возмущением и растерянностью переспрашивал он еле шевелящимися губами. — Да разве я…

Но бородатый не дал договорить.

— А это что?! — рявкнул он, ткнув штыком гласно в позолоченпую букву «Н» на костыле. — Ишь вырядился под пролетария, продажная шкура! Из-за вас, сволочей, она и гибнет, наша Коммуна! Скажи спасибо своему увечью, а то прикончил бы тебя к чертовой матери! У-у, тварь!

И, плюнув на стоптанный башмак Луи, гвардеец побежал к баррикаде, над которой еще развевался красный флаг.

Дрожа и чуть не плача от незаслуженной обиды, Луи доковылял до мраморной чаши небольшого фонтанчика, присел на ее край и, кривясь от боли, сначала пальцами, потом зубами принялся сдирать с костыля проклятую наполеоновскую эмблему. И, наконец отодрав, отшвырнув в сторону, оглядел костыль. А что ж, по совести говоря, гвардеец мог по такой улике заподозрить в Луи вражеского шпиона. Кто-то вчера рассказывал на баррикаде у Мадлен, как попы и монашки сигналят фонариками с церковных колоколен в сторону врага.

Парижские фонтаны пересохли давно, с начала прусской осады, еще до войны Коммуны с версальцами, но вчера прошел дождь, и на дне мраморной чаши, на краю которой примостился Луи, застоялось тусклое, припыленное озерцо воды. В нем лежали сорванные пулями ветки каштанов, белели увядшие лепесткя облетевшего цветка. Нагнувшись, Луи не смог дотянуться до воды рукой пришлось опуститься на колена. Вода была грязная и теплая, прогретая солнцем, но он с жадностью сделал глоток, зачерпнув воду ладонью, потом обильно смочил лоб и щеки. Покосившись на прислоненный рядом костыль, подумав, наскреб с земли горсть пыли и образовавшейся в ладони грязью старательно затер след содранной с костыля эмблемы.

— Луи?! — обрадованно крикнул кто-то позади. Вздрогнув от неожиданности, Луи узнал голос Жюля Валлеса. С быстротой, какую позволяли усталость и больная нога, он обернулся и встал.

Да, с тротуара к фонтанчику бежал один из близких друзей Эжена Валлес, тоже член Коммуны, редактор газеты «Крик народа», писатель, книги которого Луи любил и неоднократно перечитывал. Сейчас Валлес был в форме командира батальона, поверх мундира сбился на сторону красный шарф с золотыми кистями. На тротуаре за его спиной остановилось с полусотни гвардейцев.

— Ты ранен, Малыш? — крикнул Валлес. Опираясь на трость и костыль, Луи шагнул навстречу:

— Нет, гражданин Валлес! Но моя проклятая нога… Где Эжен?

— Ночью мы расстались с ним в Ратуше… Он жив, жив, успокойся! Но ты видишь, что творится! Враг наступает повсюду, и, подчиняясь приказу Делеклюза, мы рассредоточили силы по округам. Боюсь, не ошибка ли это?..

— Но где сейчас Эжен, где?

— Не знаю, Малыш, не знаю. Как члену Военной комиссии, ему приходится поспевать всюду. Ночью, если натупит затишье, Коммуна соберется в здании Пантеона. Мы должны находиться возможно ближе к линии боя.

У баррикады вспыхнула чуть было притихшая перстрелка, и кто-то из гвардейцев позвал с тротуара: — Командир Валлес!

— Иду! — крикнул через плечо Валлес. — Прости, Малыш! Я передам Эжену при встрече, что видел тебя!

— И еще скажите ему: на рю Лакруа, в кафе «Мухомор».

— Скажу! Держись, Малыш! И верь: последнее слово Коммуны не сказано!

И батальон Валлеса, вернее, его остатки бросились к баррикаде, защищавшей перекресток. Луи видел, что там секундой раньше упал скошенный картечью красный флаг, и какой-то парнишка, подхватив его, карабкался на гребень баррикады, чтобы снова укрепить знамя.

Луи с горечью смотрел вслед Валлесу: неужели и его убьют? Он любил книги Валлеса, где было много понятного и близкого ему, Луи. Как и всех прогрессивных литераторов, Империя Баденге всячески преследовала Валлеса, арестовывала, судила, сажала в тюрьмы. Но в нем, как и в старшем брате Луи, Эжене Варлене, нельзя, невозможно убить преданность революции и Республике, их нельзя запугать! Валлес был дорог Луи не только сходностью судьбы и убеждений с Эженом, его сердечно трогало и подкупало внешнее сходство Жюля Валлеса и брата: та же прическа, та же окладистая с ранней проседью борода, тот же смелый и ясный взгляд темных глубоких глаз.

Значит, к вечеру нужно быть у Пантеона, — если ночь приостановит бои и в Пантеоне соберутся уцелевшие члены Коммуны, Эжен обязательно явится туда, он никогда не манкирует обязанностями депутата. А уж в такие решающие часы об этом не может быть и речи. Если, конечно, к тому времени Эжена не повалит навзничь на какой-нибудь баррикаде шальная или прицельная пуля, адресованная именно ему. О, версальцы с особой тщательностью целятся в серебряные и золотые галуны — отличительные знаки командиров.

А сейчас следует избавиться от трости, доковылять до дома Деньер: а вдруг все же Эжен, получив записку в «Мухоморе», улучил минутку и забежал к Клэр. Ведь его не может не волновать судьба спасенных Луи документов. Да к тому же Луи изнемог, хотелось хотя бы на часок забраться в темный закуток под лестницей, уткнуться лицом в подушку, полежать. Иначе ночью просто свалишься где-нибудь на полпути к Пантеону…

До дома Деньер он добрался под вечер. Баррикада, перегораживавшая улицу, еще не была захвачена ворсальцами, но стены близких к ней зданий были изрядно побиты снарядами, словно дома только что переболели оспой. Странно, но Луи совершенно не думал о собственной безопасности, не гнул головы, когда поблизости свистели пули и осколки, вел себя так, словно был заколдован, защищен от любой угрозы невидимой стеной.

Бродя по городу, он жадно ловил случайные слова, обрывки чужих фраз и благодаря им достаточно ясно представлял себе общую картину версальского наступления.

На второй день вторжения в Париж, вернее, дажо в первую ночь солдатам Галифе, Сиссе и Кленшана удалось, идя от ворот Сен-Клу вдоль внутренней стороны городских валов, зайти в тыл, ударить в спину сторожевым постам федератов и уже к вечеру 22 мая овладеть Севрскими и Версальскими воротами на юге, а на запале отбить защитников от ворот Отей, Пасен и Майо, — во все эти ворота сейчас и вторгался в город многотысячный поток дивизий и армий, возвращенных Вильгельмом и Мольтке версальским правителям из недавнего плена. Через два дня их части уже прорвались к Монпарнасскому и Западному вокзалам, хозяйничали и разбойничали в большей части Латинского квартала, в непосредственной близости от дома Деньер. Даже неискушенному в стратегии Луи положение представлялось катастрофическим, хотя и сердце его и душа отказывались верить в возможность близкой гибели Коммуны.

На робкий троекратный стук молотком в дверь открыла Софи, но, еще не перешагнув порога дома, Луи услышал наверху, на лестничной площадке взволнованный голос Клэр:

— Кто там, Софи? Это Луи? Да?

— Собственной персоной, мадам!

По интонациям женщин Луи сразу понял: нет, Эжен не появлялся здесь. На секунду шевельнулось в душе сомнение, — а стоит ли заходить, но Клэр уже сама сбежала вниз и, отстраняя Софи, с испугом уставилась на костыль Луи.

— Тебя ранили, Луи?! — воскликнула она с такой искренней и сердечной тревогой, что измученный юноша с трудом сдержал просившиеся па глаза слезы. — Да проходи же скорей!

Через минуту он уже сидел на кровати в крошечном закутке под лестницей. На столике в принесенном Софи бронзовом шандале горели свечи, на тарелках дымилось горячим ароматным паром еда. Стоя в дверях, Клэр пристально всматривалась в изможденное лицо Луи.

— Я не спрашиваю, Малыш, — тихо сказала Деньер. — Если бы его убили, ты не вернулся бы сюда, да? Я чувствую! Но ты видел его?

— Нет, мадам Деньер. Я встретил Жюля Валлеса, он разговаривал с братом прошлой ночью в Ратуше.

— Вот и славно! — со вздохом облегчения кивнула Клэр. — А теперь ешь, Малыш, ешь, на тебе прямо лица нет! Мы поговорпм потом! Ешь!

Она ушла, неторопливо простучала вверх по лестнице каблучки. Луи не мог не оценить деликатности случайной благодетельницы, она понимала, что он голоден, как волк в ненастную зиму, и не хотела мешать. Софи тоже не заглядывала в каморку, и он ел, забыв о вилке, прямо пальцами хватая и отправляя в рот куски мяса и вареную рассыпчатую картошку. До начала уличных боев Клэр каждый день посылала Софи на бульвар Монмартр, в знаменитый ресторан Поля Бребана. Да, несмотря на все ужасы войны и блокады, рестораны Бребана и Маньи продолжали исправно снабжать горсточку постоянных набранных клиентов приличными обедами из неисчерпаемых и надежно охраняемых погребов.

От жадности и голода у Луи тряслись руки, — пять минут назад он и не представлял себе, до какой степени голоден, до чего обессилел. И, уже опустошив тарелки, поставленные перед ним Софи, вдруг застыл с открытым от изумления ртом. Постой, Луи, постой!.. Да ведь Клэр, кажется, назвала тебя Малышом, как звали только в семье, в Вуазене, а здесь, в Париже, лишь двое — Эжен и Жюль Валлес! Откуда же она знает?!

Внезапное подозрение, почти уверенность в правильности догадки охватили его. Опустившись на колени, он пошарил под кроватью — сначала рукой, потом тростью. Там ничего не было. Значит, Деньер унесла к себе и читала его тетради, его дневники, самое сокровенное, чего он не показывал даже Эжену!

И сразу почувствовал необоримую, жгучую ненависть и к этим приютившим его стенам, и к постели, о которой полчаса назад мечтал, как о земле обетованной, и к еде, которую только что с такой жадностью уничтожил.

Он сидел, неподвижно уставясь взглядом в лубочную цветную картинку, приклеенную над столиком, по всей вероятности, консьержкой, некогда обитавшей в этой конуре. На картинке на фоне замков и олив, окруженный ликующей и красочной толпой царедворцев, куда-то скакал на белом тонконогом коне один из бесчисленных на то Карлов, не то Людовиков, очередной кумир, благодетель и полубог великого французского народа… И почему-то картинка напомнила рассказ Эжена, когда он вернулся в Париж из добровольного изгнания после седанской катастрофы в дни франко-прусской войны. Да, не у одной Франции существовали и существуют такие кумиры и полубоги; каждый народ так или иначе тащит на хребте подобное бремя. Да ведь не только в монархах беда народов, но и в их разряженных свитах. Эжен рассказывал об одном из любимцев Вильгельма прусского, недавно увенчанного в Версале короной императора объединенной Германии, о князе Бисмарке. Этот воинствующий немец в бытность свою студентом за три семестра умудрился подраться на двадцати семи дуэлях, а позже, заняв высокий государственный пост, изрек свою знаменитую фразу: «Не речами и постановлениями большинства решаются великие вопросы времени, а железом и кровью!» И встало перед Луи сморщенное, залитое слезами лицо отца, когда тот вернулся в дни войны из Вуазена, рассказ об убитом возле конуры Муше…

От беспорядочных, смутных и горьких мыслей Луи отвлек знакомый звук шагов на лестнице — возвращалась мадам Деньер. Он с ненавистью глянул на дверь и отвел глаза: не чувствовал в себе сил посмотреть в глаза воровке, покусившейся на его тайны, залезшей без спроса в его душу.

Клэр вошла и присела рядом с Луи, в ногах кровати. И по напряженности, ожесточившемуся лицу Лун, по валявшейся возле кровати трости сразу догадалась, что произошло. Ласково заглянула ему в глаза.

— Твои вещи я побоялась оставлять здесь, Малыш! Мало ли что может случиться! Вышибет входную дверь, вломится, ворвется кто-нибудь незваный, непрошеный. В такое время возможно все! И я перенесла твои вещи к себе наверх, спрятала надежно. Ну, не нужно на меня эа это сердиться! Я старалась сделать как лучше. Ведь Эжену и его друзьям чрезвычайно важны и дороги спасенные тобой бумаги, да? Я тоже кое-что понимаю, Малыш! — Помолчав, она снова доверительно наклонилась к нему. — Все бумаги, тетради и документы целы, и я могу принести их тебе хоть сию минуту. Хочешь? Но считаю, что вернее хранить их там, в одном из моих шкафов, за книгами, в глубине, где их никто не увидит… Разве ты не согласен со мной?

Луи не мог заставить себя посмотреть в глаза Деньер; однако вспоминал, сколько за эти три дня видел выбитых дверей и окон, разрушенных стен, охваченных пламенем домов. И белых страниц, летавших над пожарищами, словно стаи испуганных птиц. Наконец, с трудом отведя взгляд от царственного всадника на тонконогом коне, он мельком глянул в заботливое, участливое лицо сидевшей рядом женщины.

— Но вы… читали? — спросил он почти с угрозой. И не простил бы Клэр, если бы она сказала неправду.

— Да, — призналась она совсем тихо. — Я невольно прочла несколько строк… А потом, потом я не могла оторваться. Ты очень хорошо пишешь, Малыш! Эжен прав: если захочешь, станешь писателем!.. Ну, скажи мне, что не сердишься на мое непрошеное любопытство, на мою женскую слабость! Эжен всегда был скрытен со мной, а мне так хотелось побольше о нем знать… Ну вот ты и улыбнулся, Малыш… Да, я верю: если вашу Коммуну разобьют, погубят, ты, именно ты сумеешь написать о ней правдивую книгу! Верю, Малыш! А теперь ложись, спи! Хотя… — И, повернувшись лицом к двери, Клэр властно позвала: — Софи!

— Да, мадам? — донесся сверху услужливый и все же чуть иронический голос.

— Ты забыла кофе Луи!

— Ах да, мадам!

Луи попытался отказаться;

— Но я не хочу…

— Не возражай, Малыш!

Клэр ушла, а Луи, выпив чашку кофе, лег, вытянув отекшие, измученные ноги, и с удивлением перебирал в памяти только что произнесенные ими обоими слова. И не чувствовал к Деньер ни неприязни, ни обиды. Неужели она и вправду верит, что он сможет написать настоящую книгу о Коммуне, об Эжене и его друзьях, о тех, кто уже погиб, о тех, кому суждено погибнуть в ближайшие дни или часы, и о тех, кого пощадит судьба?

А может, мадам Деньер просто пыталась подкупить его лестью? Вспомни, Луи, как чутки к похвале все пишущие, кому приходилось навещать вашу с Эженом мансарду, — братья Гонкур, Эмиль Золя, да и почти все прочие. Лесть, восторженный отзыв — словно целебная повязка на болезненную рану. Может быть, лишь потому, что творчество — самое важное, самое главное в их жизни. Помнишь афоризм: «Талант художника — такая нее болезнь, как жемчужина — болезнь моллюска»… Ты хотел бы болеть так? А, не все ли сейчас равно?!

И неожиданно для самого себя Луи впервые за трое суток уснул глубоким, без тревог и видений, сном…