А что же с Луи? Но вернемся немного назад…

…Накануне вторжения версалъцев в Париж, за семь дней до полного разгрома Коммуны и описанных выше событий, вечером 21 мая, по билету, принесенному Эженом, Луи отправился во дворец Тюильри на большой концерт. Комиссия просвещения Коммуны организовывала такие представления в пользу семей убитых в боях и растерзанных в плену федератов. После «Спектакля в пользу вдовы Дюваль» — командира легиона коммунара Эмиля Дюваля зверски убили в начало апреля — такие концерты-сборы устраивались каждое воскресенье. Коммуна и помогала семьям погибших за нее, и свято чтила их память.

Сам Эжен пойти в Тюильри не смог; созывалось чрезвычайное заседание Военной комиссии. Гражданская война разгоралась все яростнее, версальские части Дуэ, Сиссе и Монтодона, а также кавалерийская бригада Галифе стояли у самых ворот Парижа.

Луи в тот вечер отправился в театр один.

Нет слов, чтобы передать, как поразила к восхитила деревенского парня, выросшего в провинциальном Вуазоне, сказочная роскошь дворца французских монархов.

К театральному залу примыкали фойе и галереи, заполненные произведениями величайших художников мира, чудесными, нежнейших расцветок гобеленами, прославлявшнми «бессмертные» деяния Валуа, Бурбонов и Бонапартов, бесчисленных Людовиков и Карлов. На изысканные узоры наборного паркета казалось кощунственно ступить ногой, обутой в пятифранковый латаный и перелатаный башмак, а позолоченная лепка потолков слепила, как солнце.

И было страшно видеть среди этой помпезной несказанной роскоши пропыленные и пропахшие пороховой гарью мундиры рабочих-гвардейцев, белые блузы каменщиков и широченные шаровары рыночных и судовых грузчиков, скромные и дешевые, хотя и праздничные кофточки прачек и белошвеек, шаспо и карабины тех, кто явился в театр прямо с баррикад и боевых постов, даже не успев вымыть руки.

Боясь опоздать и подгоняемый любопытством, Луи приковылял в Тюпльри за час до начала и неспешно бродил среди множества людей, ни с кем не вступал в разговор, но внимательно прислушивался к тому, о чем и ожидании концерта рассуждали собравшиеся.

Во многих голосах звучала тревога: версальцы подвезли с Бискайского побережья тяжелые осадные морские орудия и готовятся из них обстреливать осажденный город, а пруссаки, возглавляемые Вильгельмом и Мольтке, обязавшиеся соблюдать нейтралитет, одну за другой возвращают «правительству национальной измены» дивизии и целые армии, плененные под Седаном и в Меце, но сохранившие верность Версалю. На сочувствие или поддержку этих армий рабочий Париж, Париж Коммуны никак не мог рассчитывать: навербованные в провинции деревенские парии и наемные вояки, мобили из Бретани не понимали, да и не могли понять парижан, восставших против Империи. На последнем фарсе плебисцита, устроенного Баденге незадолго до начала франко-прусской войны, обманутая щедрыми посулами дереваня отдала новому узурпатору больше семи миллионов голосов! А сам Париж она ненавидела лютой ненавистью, почитая его пристанищем развратников и бездельников, напрасно пожирающих хлеб, с великим трудом выращенный деревней.

Луи слушал и отмечал в памяти: что из услышанного нужно передать при встрече Эжену, что занести в очередную дневниковую тетрадь. Вон какой-то бородач, поблескивая очками, гневно утрируя, громогласно повторяет хвастливые заявления Тьера: «Градом снарядов или золота, но мы задушим Париж!»

Кое-где в галдящей людской толно мелькали знакомые Луи лица журналистов и писателей, навещавших в мирное время мастерскую Варленов, но Луи ни к кому не решался подойти. А они или не помнили, или не узнавали его, — ведь во время яростных и страстных спорен на pю Лакруа Луи всегда держался в тени. Он лишь слушал, с жадностью губки впитывая новое, непривычное, обрушившееся на него в огромнейшем многоликом Париже.

Издали Луи увидел в толпе не особенно красивое, но вдохновенное, как всегда, лицо Луизы Мишель, учительницы и поэтессы, она была в заношенном мундире и кепи Национальной гвардии, видимо, тоже сражалась на баррикадах. Рядом с ней — оживленная, смеющаяся Андре Лео, известная писательница, два романа которой — «Скандальный брак» и «Развод»—Эжен и Луи переплетали на своих станках.

А вон еще знакомое лицо: тонкие, черные щегольские усики, пронзительные, искрометные глаза. Это — Эдуард Вайан, инженер, республиканский публицист, коммунар. Луи не раз видел его на собраниях секции Интернационала на улице Гранвилье, куда обычно ходил вместе с Эженом. Вайан запомнился по его страстным речам, по знаменитой крылатой фразе, передававшейся из уст в уста: «Короли нужны лишь затем, чтобы народ отрубал им головы!»

Сейчас перед Вайаном потрясал массивной тростью неистовый художник, коммунар Гюстав Курбе, публично и с нецензурной бранью отказавшийся в прошлом году от ордена Почетного легиона, пожалованного ему Наполеоном Малым с явной целью подкупить маэстро. Рядом другой соратник Эжена по Коммуне — Рауль Юрбен. Кто-то еще.

За спинами гуляющих по галерее Луи приблизился к группе Вайана — хотелось услышать хотя бы отрывки их разговора. Все последние недели Эжен так редко появлялся дома и времени у него всегда оставалось так мало, что они с Луи никак не успевали серьезно и подробно поговорить. Ведь после избрания в Коммуну у Эжена пропасть дел: сначала в Комиссии финансов, потом в Комиссии продовольствия, а с 5 мая в Военной комиссии. Начальник Управления по снабжению Национальной гвардии и член ее Центрального комитета, деятельный участник Федерации парижских секций Интернационала. Луи просто поражался работоспособности брата — последнее время Эжен едва ли спал три-четыре часа в сутки.

Сквозь то встревоженный, то восторженный гул голосов до Луи доносились возмущенные слова Вайана, избранного в Коммуне делегатом просвещения:

— …При Империи эксплуатация в театрах была, пожалуй, не менее жестокой, чем на заводах и фабриках. Да, да! К тому же она была в тысячи раз безнравственнее и подлее. Любая талантливая певица или балерина, если она красива и стройна, неизбежно становилась на время наложницей либо владельца театра, либо антрепренера, иначе — вон, за дверь! Я знаю актрис, кому из-за своей неуступчивости пришлось буквально нищенствовать и в конце концов отправляться на панель, на ту же пресловутую площадь Пнгаль!.. Коммуна впервые в истории Франции принесла в театр дух свободы и равенства.

И едва различим сквозь шум ответ Юрбена:

— …Одно из самых лучших средств просвещения! Из притона продажности и пороков превратить театр в школу высокой нравственности — вот наша задача, Эдуард! Иначе театр ничему доброму не научит никого, не станет подлинным проводником великих идей…

Серебряный звон у входа в зал возвестил о начале концерта, толпа всколыхнулась, потянулась к широко распахнувшимся дверям, и минут через десять Луи оказался совсем пеподалеку от сцены, скрытой тяжелым занавесом огненно-красного бархата. Кто-то уступил ему, хромому, место, он уселся в обитое тем же красным бархатом кресло и огляделся. Со стен, из позолоченных; овальных рам, с суровой требовательностью смотрели на пеструю толпу великие композиторы прошлого — Бетховен, Бах, Моцарт. В оркестровой яме вразнобой пиликали настраиваемые скрипки, под потолком качались огромные газовые люстры — словно цвели над головами диковинные, экзотические цветы.

И вот раздвинулись тяжелые бархатпые полотнища занавеса, и четким строевым шагом на авансцену вышел молодой элегантный офицер Национальной гвардии и, властно вскинув руку, дождавшись тишины, торжественно заговорил. И хотя он не напрягал голоса, слова были слышны в самых отдаленных углах зала.

— Граждане! Прежде чем открыть воскресный концерт, напомню, что совсем недавно карлик Тьер, окопавшийся в Версале за частоколом прусских штыков, клятвенно обещал своей камарилье, что сего, двадцать первого мая, они будут праздновать победу над Коммуной здесь, в залах Тюильри! Как видите, обещание недоноска Футрике не сбылось! И не сбудется, пока мы живы!

Переждав обвальный грохот аплодисментов, офицер продолжал так же торжественно и убежденно:

— Открывая сегодняшний концерт в честь павших товарищей и в пользу их осиротевших семей, имею честь пригласить присутствующих на наш следующий воскресный концерт — двадцать восьмого мая! — Бросив мгновенный взгляд вниз, на невидимый из зала оркестр, он словно взмахнул над головой несуществующей саблей. — «Марсельеза»!

Зал встал в едином порыве. И никогда раньше Луи не испытывал ничего подобного, не чувствовал такого душевного подъема. Вместе с тысячами других он пел во весь голос и не стыдился слез, которые ощущал на своих щеках, провалившихся от многомесячного голода, забыл, где он и что с ним. Гимн Революции словно вскинул его ввысь и понес на незримых крыльях над необозримыми просторами земли, навстречу свету и солнцу. И когда замерли последние слова песенной клятвы, Луи пришел в себя и, смущенно оглядевшись, с облегчением увидел на лицах соседей те же слезы восторга, какие текли по его щекам.

И сам концерт навсегда запомнился Луи, врезался в память незабываемо, как радостный сон. Раньше ему не доводилось слышать таких прекрасных голосов, ощущать такую страстность, какая звучала за каждым спетым или произнесенным словом. «Медная лира» поэта Июльской революции Барбье в исполнении Агар гремела, словно трубный призыв к решительному бою, от «Республиканской песни» и «Черни», пропетых Морно и Борда, спирало дыхание и останавливалось сердце. Песня «Восемьдесят девятый год» на слова одного из друзей Эжена Варлена, поэта Коммуны Жана Клемана, возвращая слушателей к событиям Великой французской революции, дышала теми же тревогами, яростью, гневом и болью за родину, которыми жил в эти дни многострадальный Париж.

Потом, под закрытие занавеса, снова, окрыляя и вдохновляя, звучала «Марсельеза», могучая и грозная песнь восставшего на борьбу народа, заставляя звенеть хрустальные подвески люстр и как будто беспредельно раздвигая стены.

Но и еще одно неожиданное событие подстерегало Луи в этот вечер. Уже у самого выхода кто-то с торопливой радостью тронул его сзади за рукав.

— Луи?!

Он обернулся со всей стремительностью, какую позволяла его хромота. Почти притиснутая к нему толпой, позади стояла Клэр Депьер. И все ее лицо, и глаза, и с усилием улыбавшиеся губы, и пятнами покрасневшио щеки выдавали волнение. Луи, конечно, понимал, что ее чувства не имеют ни малейшего отношения к нему, она молча, без слов спрашивала об Эжене. И все же он был благодарен этой красивой и на редкость обаятельной женщине, благодарен за то, что она любит его брата, которого он сам, Луи, любил больше всех на земле, может быть, даже больше, чем мать и отца.

— Он не мог прийти, — сказал Луи, не дожидаясь вопроса. — У него заседание.

И лицо Клэр сразу изменилось, исчезла напряженность во взгляде, улыбка стала естественной, ласковой и доброй.

Их толкали со всех сторон, и они медленно продвигались к распахнутым настежь дверям, за которыми над черепицей крыш, над шпилями и куполами по-весеннему молочно-мраморной голубизной отливало майское небо.

Клэр удалось протиснуться вперед, и она шла рядом с Луи, опираясь на его свободную от палки руку. Он ощущал тепло ее локтя, дышал ароматом дорогих духов и пытался представить себе, какого труда стоило Эжену отказаться от ее любви. А Клэр сбоку пытливо и настороженно заглядывала ему в глаза.

— Но с ним ничего не случилось? Не болен? Не ранен?

— Пока нет, мадам.

— Слава богу! Но как же вы живете, на какие доходы? Ведь даже моя мастерская последние месяцы не имела заказов, иначе я пересылала бы вам хоть что-нибудь. Ах, естественно, в сегодняшнем кромешном аду людям не до книг! Мастера все разбежались, многих призвали на войну и там ранили или убили, другие вступили в Национальную гвардию. Ах, боже милостивый, когда же окончится этот ужас?!

— Когда народ окончательно победит, мадам, — тихо ответил Луи.

— Победит? — недоверчиво усмехнулась Депьер. — И вы убеждены в победе столь же непоколебимо, как и Эжен?

— Без этого нам незачем жить, мадам Деньер!

— Господи! — воскликнула она, стиснув руку Луи. — Да оглянитесь вы на всю прошлую историю Франции! Бесконечные восстания и революции приносили лишь слезы, кровь, неимоверные страдания. Вспомните бесчисленные плахи, виселицы, гильотины! Неужели вы, голодные, оборванные и почти безоружные, надеетесь победить окружившую Париж двухсоттысячную армию сытых и обеспеченных всем врагов? Вы одиноки, оторваны, отрезаны от страны, а Версаль поддерживает ставшая поистине могучей объединенная Вильгельмом Германия!

— И все равно, верю! — упрямо отозвался Луи.

— Безумцы! — с сожалением и отчаянием вздохнула Деньер, отпуская руку Луи. — Вы сами обрекли себя на гибель! — Она чуть помолчала и снова с пытливым любопытством взглянула на Луи. — Я спросила: как же, на какие средства вы существуете?

— Эжен, как командующий легионом, получает двенадцать франков в день и еще какую-то сумму, как делегат Коммуны. Мне тоже платят за случайную работу в Ратуше.

— Но ведь но нынешним ценам ваши заработки — гроши! — воскликнула Деньер. — Вы же, наверно, все время голодаете?

Луи пожал плечами.

— Мы имеем то, что имеет каждый честный гражданин Парижа.

Проталкиваясь к двери, толпы зрителей восторжепно шумели, во многих сердцах концерт воскресил пошатнувшуюся было веру в победу. И сквозь гомон множества голосов, уже у самого выхода, Луи услышал сзади обрадованный мужской голос:

— Клэр! Клэр!

Порывисто обернувшись, Деньер искала в толпе глазами позвавшего ее.

— Я здесь! — Она вскинула над головой белую перчатку и помахала ею. — Я здесь! — И на мгновение с виноватым видом повернулась к Луи: — Извините! Это добрый старый приятель… Вы живете теперь на Лакруа?

— Да, мадам.

— Если потребуется помощь, не стесняйтесь, Луи, приходите! Хорошо? Вы же знаете, как я отношусь…

Она не договорила. Расталкивая толпу, к ним пробился атлетически сложенный молодой человек в скромном костюме, но с холеным аристократическим лицом.

— Как я счастлив видеть вас, дорогая Клэр! И я! О, вы ранены, у вас забинтована рука!

А, пустяки! — с еле скрываемой гордостью улыбнулся молодой человек. — Но сие обстоятельство, возможно, спасло меня либо от смерти, либо от позора плена!

— Одну минутку! — Клэр снова повернулась к Луи. — До свидания! И не забудьте моих слов!

— Будьте счастливы, мадам!

Деньер торопливо подала Луи руку и ушла вместе с молодым человеком.

Опираясь на тросточку, Луи неторопливо спустился по мраморным ступеням, оглянулся на величественный, изящный фасад дворца, где огромные буквы «Н» — эмблема незадачливого императора — были либо стесаны зубилами, либо завешены красными полотнищами. И позолоченные крыластые и клювастые орлы, некогда украшавшие здание и окружавшую его кованую решетку, также исчезли: их сбили, сорвали и скинули на землю еще 4 сентября, когда Париж ошеломила весть о седанской катастрофе и о сдавшемся в плен последнем, постылом Бонапарте. На месте свергнутых императорских орлов теперь висели огромные венки бессмертников.

Луи подумал, что, пожалуй, не стоит рассказывать Эжену о встрече с Клэр, возможно, воспоминание о ней причинит ему боль. Откровенный с братом во всем, Эжен избегал разговоров на сердечные темы. Но вполне вероятно, что именно из-за красавицы Клэр он до сих пор так и не женился. Да, чужая, даже самая близкая тебе, душа все же — тайна!

Вечер был так странно тих, по-весеннему напоен запахами цветущих деревьев, прозрачно, синевато светел. Необычно молчала версальская артиллерия, еще вчера забрасывавшая Париж «бомбами Орсини», газовыми и нефтяными снарядами из сотен орудий; лишь кое-где на дальних окраинах шла редкая ружейная перестрелка. Хотелось верить, что и правда не так уж далека победа, возвращение к трудовой, обновленной Коммуной жизни.

И… вдруг на западе, в стороне Пасси в Грепель, зазвучал набат, словно медное сердце церковного колокола забилось в предсмертной судороге. Кто-то там, боясь опоздать, неумело и яростно звонил, призывая на помощь.

Толпа перед Тюильри, только что гудевшая сотнями голосов, мгновенно стихла, и все, как по команде, повернулись туда, откуда несся набатный звон. Все молчали, прислушиваясь, не говоря ни слона. Через четверть минуты тревожный зов первого колокола подхватил другой медный голос, третий, четвертый… Безусловно, произошло что-то непредвиденное и ужасное — колокола звали на помощь, предупреждали город о надвигающейся опасности.

Без лишних слов, только переглянувшись, гвардейцы с шаспо и карабинами бегом кинулись к воротам, ведущим на набережную Сены, перед ними расступались, давая дорогу. Заторопились и те, кто пришел на концерт без оружия, женщины заспешили по домам, — кошмар долгой голодной осады и войны снова встал над городом в полный рост.

И Луи, как мог быстро, с силой припадая на трость, двинулся по набережной, за парапетом которой латунно поблескивающая вода покачивала первые вечерние звезды. Путь до рю Лакруа неблизок, омнибусы в Париже давно не ходили, и Луи изрядно намучился, прежде чем, задыхаясь от усталости, вскарабкался по крутой лестнице в свою мастерскую. Эжена, конечно, дома не было. Да и можно ли ждать другого? Такой человек, как Эжгн Варлен, член Коммуны, не мог вернуться домой, когда над Парижем призывно грохочут сотни колоколов!

Луи зажег у порога газовый рожок и, не снимая кепи и куртки, устало присел к столу, на котором они с братом и обедали, и писали, и читали. Смутно виднелись у окон очертания переплетных станков, к которым они не садились уже месяца три.

Стол был завален грудами книг. Тут же стояли пустые оловянные тарелки и хлебница, где после их скудных трапез не оставалось и крошки хлеба.

«Значит, началось самое худшее, чего ждали наиболее дальновидные коммунары, — штурм Парижа», — подумал Луи. Еще вчера Эжен, забежав на минутку домой, чтобы передать Луи билет на концерт в Тюильри, с необычной для него встревоженяостыо пересказал брату содержание донесения генерала Коммуны Ярослава Домбровского о положении на западных окраинах города. Накануне этого праздничного для Луи дня, на рассвете, Домбровский прислал в Военную комиссию спешно и нервно написанное донесение:

«Несмотря на все мои усилия помешать им, неприятельские траншеи все приближаются. Часть крепостной стены от Пуэн-дю-Жур до Отей никем пе охраняется, так как посылаемые туда батальоны тотчас же возвращаются в Париж в полном расстройстве из-за непрерывного обстрела. Неприятель усиливает осадные работы у ворот Сен-Клу, в ста метрах от вала. Штурм города неминуем…»

Луи прислушался. Набатный гром сотнями медных голосов раскатывался над крышами Парижа, казалось, приближался, становился все оглушительнее, все страшнее. Значит, полкам версальских генералов удалось ворваться в город, и где-то там, на улицах Гренель, Пасся или Вожирара уже идут бои. И именно туда немедленно ринется самоотверженный, не дающий себе передышки Эжен… Ах, будь она миллион раз проклята, моя покалеченная нога, — она мешает мне быть рядом с ним!

Да, увы, броситься к месту сражений Луи не мог. И все же не оставляла надежда: вдруг Эжен забежит домой после заседания Коммуны, которое безусловно прервется или прервалось в этот час…

Сняв кепи и куртку, Луи прошел на кухню, взял в шкафчике остатки принесенной вчера еды — куски жилистой, крепко прожаренной конины, разделил пополам — на случай, если придет Эжен. С трудом прожевав свою порцию, подошел к окну и, прежде чем опустить жалюзи, долго смотрел на запад. Там за смутно различимыми куполами и шпилями занималось дрожащее зарево. Да, Домбровский оказался прав: штурм был неминуем, и он начался.

Со вздохом опустив шторку жалюзи, Луи, прихрамывая, прошел в их общую с Эженом спальню, достал из-под матраса своей постели толстую потрепанную тетрадь, — последние годы он украдкой вел дневник, записывал тудя и то интересное, что попадалось в прочитанных книгах, и свои мысли, и рассказы Эжена. Это скрашивало его унылое одиночество в долгие дни, когда Эжена не было дома, и учило точнее и ярче выражать мысли.

У него хранилось несколько огарков церковных свечей; заходя иногда во время богослужения в храмы, он, воровато озираясь, бессовестно обкрадывал Иисуса и мадонну, отнимая у них поставленные другими полусгоревшие свечи. Отношения у Луи с богом к этому времени были достаточно сложны, — под влиянием Эжена его наивная, простодушная вера таяла так же быстро, как тает на огне свечной воск. Трудно верить в благодать и милосердие всевышнего, наблюдая вражду и жестокость, царящие кругом.

Он зажег огарок, сел к столу, развернул тетрадь на последней исписанной странице. В дневник были вклеены вырезки из версальских газет, из афиш и приказов Коммуны, газетные заметки — все, что привлекало и останавливало внимание.

Долго молча, в суровой задумчивости, сидел он над чистой страничкой, потом взял перо и, обмакнув его в чернила, четко и решительно написал: «Если с Эженом что-нибудь случится, я без него не хочу и не могу жить!»

Потом, лежа без сна, напряженно прислушивался: не раздадутся ли под окнами шаги, не заскрипят ли ступеньки лестницы. И с каждым часом тревога все сильнее сжимала сердце…

Эжен Варлен не появился в их мансарде ни в эту первую ночь «кровавой майской недели», ни в последующие ее ночи и дни, не появился больше никогда…