Вечерний пригородный лес, полный тоскливой жути и мусорного изобилия, распахнулся мне навстречу, отступил от дороги, а затем и вовсе сгинул, как пригрезившийся ужас. Желтеющая в печальных сумерках сентябрьская позолота исчезла, всё вокруг стало ясным, дневным, ландышевым, соловьиным… И такой же, в соловьях и цветах, была моя дорога к Утраченному Чуду.

Я уходила всё дальше и видела, как менялся мир вокруг. Ландышевый лес на исходе мая пропал, в тихом золотом свете невысокого солнца по сторонам потянулись луговые просторы полесья в частых купах дубов и вспыхивающих серебром ракит. Прозрачные, желтеющие отмелями, с росчерками стрекоз над быстрой водой, крохотные заповедные реки спешили навстречу, стелились под ноги замшелыми деревянными мостками; летучими черно-белыми кораблями в воздухе, напоенном травами, парили аисты. И то близко, то в отдалении в жужжании пчел вдоль дороги одуряюще цвел шиповник, а ветка моего шиповника из Долины горела в моей руке чистым светом робкой радостной зари. Очарование полесья сменили вересковые холмы в прохладной свежести чуть горьковатого медвяного ветра. Я застыла на миг, вбирая взором лилово-розовое волнующее пространство, что-то сладко заныло под сердцем, и колючий слёзный комок появился в груди. Если бы я не помнила тебя, моя Утраченная, то решила бы, что рай — здесь, в этой розовой чистоте и свежести вересковых холмов. Но даже они не могли соперничать с Тобой, ибо в тебе пребывала Любовь.

На исходе третьего дня пути в тихом, засыпающем сумраке я сладко задремала средь вересковых волн, и во сне ко мне прилетела белая, сверкающая, как снег, птица и ласково коснулась щеки крылом.

— Спасибо, что поняла меня, что пристроила тех, кого я полюбила.

— Розовый свет… — сквозь сон пробормотала я. — Так это… Татьяна Ивановна…

— Прощай! Спасибо тебе.

Сон растворился, и последняя скорбная тень покинула дорогу к Долине. Все мои земные подруги обрели свое счастье, а я… Я брела дальше среди вересковых холмов, и медвяный ветер, напоенный свежестью и солнцем, затих; становилось всё холоднее, вересковые холмы постепенно сменили скалистые хмурые пустоши, кое-где присыпанные снегом, но ветка шиповника в моей руке разгоралась всё ярче. И значит, это тоже был путь к Долине. Вся мозаика времен года была словно смешана чьей-то играющей рукой: из Города я вышла в сентябре, затем вдохнула юный май расцветшего леса, который сменился пышным июльским травостоем полесья, по вересковым холмам в их дикой медвяной красоте я брела, кажется, вне всякого времени, и вот вошла в декабрь, в его суровую заснеженную опустошенность.

Я всё думала о последней лжи Древнего Лжеца, и сердце билось беспокойнее от боли восторга и узнавания и еще — от темной печали, что некогда неповторимый, радующий разноцветьем мир ныне уснул под холодной белой пеленой. Разглядывая его, замерший в зиме, окольцованный ледяным безмолвием, кажется, я догадывалась, какой будет ложь Древнего Лжеца.

Я увидела ее, эту последнюю ложь, когда темные, в искринках мороза, скалы разомкнулись, и мгновенная боль вспыхнула и погасла в сердце, и белое холмистое пространство с робкой, припорошенной инеем прозеленью хвойных лесов и морем цвета светлого нефрита, стеклянно заледеневшим на горизонте, когда всё это невыносимо родное, но заиндевевшее, запорошенное, умершее, вошло в мои глаза, — я увидела и узнала эту ложь, и засмеялась ей в ответ, и, раскинув руки, сбежала с холмистого склона, будто пытаясь обнять землю, море и розоватое вечернее небо.

Здравствуй, моя Утраченная! Я шла к тебе тысячи лет, и наконец обрела тебя, и не верю, что ты умерла. Ты просто спишь под этим снегом, под этим странным, не вечерним и не утренним светлым небом с удивительной Звездой, что загорелась над моей головой, спишь накануне Чуда. А Чудо на твоем пороге, на твоем пороге и Возлюбленный мой, и на пальце моем знаком этого Чуда ясной сверкающей зеленью вспыхивает мой обручальный изумрудный перстень, прежде погребенный в глубине времен, пришедший ниоткуда. Пусть не врёт Древний Лжец, ты не умерла, ты проснешься и расцветешь навстречу Первой Любви моей…