Человеческое лицо было и остается для меня страной, местностью, пейзажем, картиной. Пейзаж лица. Лица родителей. Лица братьев и сестер. Чужие лица. Лица, знакомые с виду. Лица живых людей. Несколько лет назад я увидел лица москвичей на эскалаторах метро, как на конвейерной ленте. Когда меня несло вверх, вниз одновременно текла река человеческих лиц, когда я спускался, лица возносились вверх.

С необыкновенной жадностью всматривался я в эти лица. Прекрасные и некрасивые, старые и молодые, интересные и бесцветные. И думал: «Тысяча, сто тысяч, миллион лиц — каждое иное». И каждое кем-то любимое, ненавидимое, желанное. Да, это очень важная тема, которая меня ждет уже не первый год. Лица. Поэма о человеческих лицах. Которые появляются лишь на мгновенье и пропадают, исчезают до скончания века. Невысказанные чувства связывают меня с человеческими лицами. Мне кажется, что все они складываются в одно лицо человечества — огромное лицо, лицо миллиардов. Оно — единственный лик Божий после смерти Господа. Мы извлекаем лица из памяти так же, как образ реки, леса, луга, по которому когда-то бегали. Человеческое лицо трудно описать, хотя эта страна столь мала, что ее можно обхватить ладонями или в них спрятать. Пейзаж лица меняется подобно тому, как меняется вид неба, земли, моря. Замкнутое, непроницаемое, хмурое, лицо на миг проясняется, светлеет от улыбки. Говорят: «черты лица». Говорят: «черты лица стираются». Говорят: «лицо выражает что-то", «лицо ничего не выражает». Я искал в своем родном городе знакомое лицо. После долгих странствий, продолжавшихся тридцать лет, я вернулся сюда. Вышел из вагона на вокзале. Чемодан оставил в камере хранения. В подземном переходе стоял железнодорожник с незнакомым лицом. Я прошел мимо людей, ожидавших прибытия поезда. Все лица были чужие. Вышел на улицу. Все прохожие, попадавшиеся навстречу, были мне незнакомы. А ведь я здесь родился, ходил в школу и написал первую букву. Здесь увидел в небе первый самолет. Здесь принял первое причастие. Здесь я смотрел первый фильм. Здесь впервые влюбился. Здесь пережил первую бомбардировку. И принес присягу подпольщика. Отсюда я уходил в партизанский отряд. Я знал тут дома, деревья, костелы. Знал колодцы, магазины, камни. Знал всех.

В целом облик города не изменился. На некоторых улицах стояли те же дома. Теми же остались башни костелов. Я шел и с изумлением вглядывался в лица людей. Много было молодых лиц. Я увидел три черные конные пролетки, наверное, уже последние.

В одной из них сидел, кажется, старик Вторек. Красное лицо, густо усеянное рябинками, смоляные жесткие усы с растрепанными, как кисточки, концами. Он один не покинул своего места. На голове фуражка с ремешком на околыше. Я пристально изучал его лицо, как реставратор, как эксперт, который должен подтвердить авторство и подлинность картины. Старик дремал, внимания на меня не обратил.

Я бродил по городу, вышел на Длугую. Помнится, здесь стоял деревянный дом. Прямо со двора входили в кухню. Ни коридора, ни сеней. Только порог. Вытесанный из бревна, стертый подошвами, прогнувшийся дугой, как перевернутое ярмо или коромысло. Только порог и неплотно закрывающаяся дверь отделяли кухню от двора. Жилье от остального мира. Пол был выстлан длинными сосновыми досками. После мытья на влажной поверхности становились заметны слои дерева в продольном разрезе. В щелях порой можно было найти иголку, иногда пуговицу, грош или старую русскую копейку.

Все углы, щели, дыры образовывали как бы особый микромир, оживавший во время игр на полу. Дом был живым. Живой организм из дерева, глины и камня. Летом в доме жужжали мухи. Зудели жалобно на липучке. Иногда они падали в тарелку с бульоном, борщом или картофельной похлебкой. В суровые зимы лед сковывал воду в ведрах, которые стояли на сундуке. По вечерам в красном шкафчике скреблись мыши. А то вдруг пробегала черная жужелица. Зимой мороз разрисовывал оконные стекла цветами. И ночью дом продолжал жить. В нем что-то шуршало, скрипело, шелестело, шаркало. Мы срослись с домом. С его полами, стенами, дверями и окнами. Летом с крыши стекала дождевая вода, вначале темная и мутная, потом все прозрачнее, чище, полная желтого света. Из бочки, пахнущей смолой, черпали дождевую воду для мытья головы. Вода была шелковистая, мягкая.

Лица под дождем. Дождь на лицах. Осенние, летние, весенние дожди. Идут столько, сколько я помню этот мир. Вот я стою под деревом. Сквозь ветки и листву крупные капли летят мне на голову, на руки. А вот стою в подворотне какого-то дома, пережидаю дождь. Он все льет и льет. Еще последние дождинки бьют по лужам, а мы уже выбегаем на дорогу. Мчимся по Длугой. Там, в конце, лицо нашего хозяина. Описывать его не стану. Одно из тысячи лиц. Да я и не смогу его описать. Не помню черт. Человек умирает в кругу знакомых лиц. Надо выйти из этого круга, надо его разорвать и покинуть. Но, покинув его, перестаешь существовать.

Нужно убежать от знакомых фамилий, лиц, картин, чтобы заново родиться. На память приходит загадочный фрагмент апокрифа, над которым я немало времени размышлял: «Сказали ему: Неужто детьми войдем мы в Царствие Твое? Господь отвечал им: Когда из двух сделаете одно и когда то, что внутри, станет как то, что снаружи, а то, что внутри и то, что снаружи как то, что внутри; и гора сделается ямою; и если мужчина и женщина станут одно, и мужчина не будет мужчиной, и женщина женщиной; когда очи заменят око, рука руку, стопа стопу; и один образ сменит другой — тогда вы взойдете в Царствие Небесное…»