ЧАСТЬ 1
ПОСУХУ
К ИСТОКАМ
Кар-р-амба! — озарённо вскричал мой внутренний голос после удара восьмой склянки и тот час же провидчески продолжил: — Эй, на румпеле! Поворачивай на новый галс! Курс зюйд-зюйд-вест! При попутном ветре даже в крутом бейдевинде и с зарифлёнными парусами, мы со скоростью в 15 узлов пойдём туда, куда подойдёт, как сказано в Библии. И пусть только скрип кабестана, лязг якорной цепи да визг такелажных блоков сопутствуют нам в пути! Тогда трепещущий флаг на клотике грот-мачты, расшитый руками девственниц, укажет верный курс славному фрегату «Ганимед» к тавернам Тортуги и золотым россыпям Порто-Белло. Только вперёд за подвигами и приключениями! И да будет так, в зад вам якорь, почтенные домоседы!
Непременно, не реже двух раз в месяц, мне снился один и тот же сон о крутой волне, белопенном паруснике и отважном капитане, в тёмно-синем бархатном колете, с богато убранной шпагой на перевязи…
Покончив с сезонными работами на ранчо, я впадал в состояние покоя и глубокой депрессивной задумчивости. Часами бродил по прериям с винчестером за плечом и круглой флягой горячительного на портупее, нагоняя страх своим неухоженным и свирепым видом не только на приученного ко всему случайного путешественника, но и на домочадцев у родного очага. И в первую очередь, вне всякого сомнения, на жену Пелагею, вывезенную по случаю из глубин таинственной России, о чём я толково рассказал в первых мемуарных опытах воспоминаний о кобыле Розе и её пророческом бреде, если кто помнит этот повествовательный труд, хотя бы в общих чертах.
Разгонять вселенскую тоску и европейский сплин мне нередко помогал дорогой зять Стивен Гланд, человек верного слова и достойного дела. Когда же к нам примыкал немногословный Билли Понт, ближайший по ранчо сосед, то с нами вообще не было никакого сладу. Мы разбивали военные лагеря под звёздным небом, жгли кострища, заслоняясь ими от прожорливого зверя, распевали на всю округу шотландские боевые гимны и валились от усталости с ног прямо под копыта горячих скакунов походной коляски сестрицы Азалии, всегда находящей нас в самых потаённых уголках зарослей маиса. После нашей поимки обычно следовал скорый полевой суд, разлука с близкими и моё заточение в одиночную камеру забитого старым хламьём подвала. Узилище было давно мною обжито, поэтому исправно предоставляло узнику кров и пропитание, приносимое с воли родными сторожами. Порой я даже находил у изголовья баклажку домашнего пива, оставляемую, по сердобольной русской привычке сочувствия сирым и немощным, моею верною супругой. Палашка только с виду была монстром и фантомасом, но прожив со мною неразлучно все эти последние годы, так привыкла к своему господину, что позволяла себе не только словесно наставлять, но и заботиться о моём телесном здравии.
Однако, с другой стороны, наши мужские забавы и развлечения были не столь часты, как хотелось бы, поэтому не особо мешали сельскохозяйственной и иной деятельности домочадцев. Тем более, что детки к тому времени изрядно подросли, как наши с Пелагеей, так и сестрицы Азалии со Стивеном.
Так бы мирно и текла моя жизнь, без стрессов и излишних потрясений, если б Провидение не толкнуло меня на новый литературный подвиг.
— Выходи, — сказала мне в то утро любимая Пелагея, явившись весомым привидением в мою юдоль скорби, — хватит маяться бездельем, пора на полевые работы.
После таких слов, не предвещавших беззаботного существования под голубым небом, обычно следовала тяжёлая трудовая повинность. Я привычно покорялся судьбе и начинал влачить жалкое существование угодившего в ярмо копытного животного. Мне приходилось исполнять все прихоти хозяйки положения, закрывать глаза на издевательский тон приказов и употреблять, по мнению впавших в ересь домашних трезвенников, только здоровую пищу и питьё. Насилие длилось до той поры, пока караул не терял бдительность, уверовав в мою покорность судьбе. Тогда я получал полную свободу передвижения во все стороны, свершая одновременно подвиг здравомыслия и покорности, вкупе с верным супругом моей любимой сестры. Стивен тоже был изрядным стратегом, поэтому наши очередные бдения возле бутыли с бурбоном изначально носили предсказуемый характер, но разнообразного свойства. Таким образом, каждый новый наш загул был по-своему неповторим и ярок, словно луч света в тёмном царстве предрассудков. Короче говоря, это был своеобразный вид спорта в его историческом понимании законов Вакха и Бахуса. Но именно в то утро я возразил:
— Женщина, — сказал я веско и с нажимом, — оставь меня в гордом одиночестве и немедля удались на почтительное расстояние от своего господина. Ко мне снизошло озарение вольного ветра, неоглядной морской стихии и видение морского волка во всей красе. Не мешай моему общению с потусторонней свободой, так далёкой от тебя!
В течение получаса я ронял тяжёлые словеса в серое пространство подвала высоким слогом аравийских пустынь, порой и сам не понимая, о чём таком нетленном вся несуразная речь моя. Да, не понимал, но своего добился. Пелагея, осознав, что мужик или ещё не совсем проветрился, или навсегда повредился, решила оставить меня в покое:
— Мудозвон, — только и сказала моя добрая жена на своём языке и покинула место заточения, не забыв запереть дверь на замок.
Я же надолго остался один без заботливого пригляда и назойливого присмотра, был подчинён лишь себе и мог делать всё, что заблагорассудится. Поэтому почти сразу мне заблагорассудилось смежить очи и впасть в дрёму, вполне свободным от ложных забот бытия человеком. Во сне ко мне снизошёл дух и начал щекотать мой обонятельный нерв кухонным ароматом завтрака, приготавливаемого на открытом огне в саду, аккурат напротив места моего содержания. Я был готов проснуться, но гордость взяла своё, поэтому передумал. Потом мне привиделось море в лучах красного заката, розовые паруса, полные попутного ветра и седовласый, крепко сбитый человек в потёртом камзоле, кожаных штанах, башмаках с серебряными пряжками и искусно завитом парике, который надёжно стоял у бушприта корабля.
— И виждь, и внемли, — сурово сказал морской волк, обращаясь, вероятнее всего, ко мне.
И в ту же секунду в благородных чертах его лица я увидел подобие своего отражения. Но не зеркального, а скорее душой осознанного сходства. Несомненно, это был кто-то из моих предков, сокрытый глубинами веков. Не зря в нашем роду коренилось осознание принадлежности к великому братству свободных людей, овеянных романтикой дальних дорог, рукоприложения к любому виду оружия и приверженности к весёлой жизни с полными карманами денежных знаков разномастных государств. Сердце моё затрепетало, дыхание участилось, и я в полубреду подсознательно понял, что нахожусь у корневища родового гинекологического древа, не далее как в шаге от постижения тайны возникновения нашего славного клана Блудов. И преодолеть этот порог мне готов помочь мой славный предок, величественно возвышающийся на носу парусника под чёрным полотнищем Весёлого Роджера и перекрестьем белых костей на кливере.
Пробудился я от мышиной возни в дальнем углу подвала. Каждый индивид, проходящий реабилитацию после обильного возлияния, знает сколь пагубно влияет любой шум на восстанавливающий свои функции организм. Ведь даже скрип половицы под лапой муравья доходит до самых печёнок и гвоздём вбивается в неокрепший мозг, не то что наглое поведение оголодавших грызунов в ближайшем от страдальца окружении.
Озверев, я медленно приподнялся и, напрягая все угасшие до времени силы, бросил на шум какую-то ветошь. Звери не испугались деятельности человека, а пуще прежнего принялись за старое занятие, вгрызаясь во что-то деревянное, надо полагать, ради поисков скудной пищи. Я откинулся на топчан в поисках умиротворяющего отдохновения, но напрасно. Скоро скрежет зубов ненасытных хищников перерос в визг двуручной пилы на лесоповале, и я понял, что мои покойные часы сочтены. Воспламенённый благородным гневом, я встал с одра и на неверных ногах перенёс своё болезное тело в угол подвала. Стукнувшись коленями о какую-то деревянную конструкцию, я словно выстрелом из кольта восстановил тишину в помещении. Вот что значит человек разумный! Даже больной и немощный, он одним своим видом в полный рост способен восстановить привычный миропорядок в окружающем пространстве!
Отдохнув в тишине на подвернувшимся под ноги сундуке, уже на следующий день я ощутил себя вполне сносно. А подкрепившись доброй пинтой пива и копчёной грудинкой с краюхой хлеба, видимо ещё с вечера принесёнными сердобольной жёнушкой, я почувствовал такой прилив сил и надежды на лучшее, что стал вполне осознанно ждать освобождения из-под стражи. Однако, Пелагея не спешила, как всегда наказывая меня сверх меры лишением свободы, а себя воздержанием. От безделья я стал разминать нижние конечности бесцельной ходьбой из угла в угол подземелья, всегда в конце прогулки натыкаясь на облюбованный грызунами сундук. Скоро мне это надоело, и я при помощи какой-то железяки вскрыл этот ненавистный ящик, обитый по углам жестью. В старой деревянной посудине ничего полезного для моего обихода не нашлось. Она почти наполовину была забита старой бумагой, порою истёртой до дыр на сгибах, небрежно оборванной по краям и местами испорченной то ли водой, то ли иной активной жидкостью. Тут же находились и свитки материи, по виду чуть ли не парусины, испещрённые явно древними письменами и небрежно кинутые на дно сундука. Рядом валялись, как мне показалось, листы то ли пергамента, то ли папируса. Однако, утверждать положительно не могу, так как я не антиквар, а тем более не учёный историк из Бостона. Словом, всё это богатство было допотопным старьём, изъеденным временем и крайне небрежным хранением. Выбросить и забыть! А лучше — сжечь безо всякого сожаления!
Так бы и поступил любой здравомыслящий человек, но только не я. Природная пытливость моего ума и избыток времени заставили вашего покорного слугу опуститься пред сундуком на колени и начать перебирать его содержимое, надолго останавливая взгляд на старых письменах, но ничего не понимая в хитросплетении начертанный знаков. А кто бы мог подумать, что начиная с этих, казалось бы, бесцельных изысканий я скоро потеряю не только покой и сон, но даже позабуду все прежние светские развлечения свободного гражданина и буду измерять жизнь законами иного времени и миропорядка?
А дело было в том, что всё это богатство старьевщика, как бумага, так и тряпьё, были сплошь исписаны письменами различных культур и исторических эпох. Часть написанного на более свежем, как мне показалось, материале читалась более менее на английском, если судить поверхностно, языке. Большая половина рухляди была испещрена неведомыми знаками, не похожими даже на шумерскую клинопись, не говоря уже о китайских иероглифах, хотя в манере написания всё же подспудно чувствовались азиатская хитрость и варяжское варварство.
Я, как ранее замечал, ни минуты бы не раздумывал о достойном применении этого богатства, но не вовремя вспомнил слова родного батюшки, давно отошедшего в лучший мир:
— Дик, Дик Блуд, — говаривал он порою, охаживая мои чресла недоуздком, — помни сынок, что в тебе гнездится не только порок, но вмещаются и благость, и благородство крови. Знай, что войдя в силу ясного ума и освободив благородными порывами души свой разум от плевел сутяжного скудоумия, ты когда-нибудь сможешь прочесть письмена наших предков, что сокрыты от посторонних глаз в окованном железом наследном сундуке, который ты не раз безуспешно пытаешься поджечь, с целью непонятной даже тебе самому, — и он менял недоуздок на чересседельник.
Из этих душеспасительных бесед и наставлений, чинимых родителем, мир праху его, я годам к пятнадцати уразумел, что именно в ободранном временем сундуке хранятся тайные записи истории становления нашего рода. После этого кладезь родственных знаний я уже не поджигал, хотя и пытался подорвать зарядом дымного пороха, за что и был нещадно, но нравоучительно бит сыромятной вожжой. Моя ненависть к сундуку объяснялась любовью к химическим опытам и крайним любопытством. А на этом пути родового инстинкта, громоздился огромный замок на крышке этого чудесного и манящего к себе неизвестностью столетнего короба. И как только мой старый жеребятник осознал это и показал мне, как наследнику, содержимое ненавистного монстра, я оставил сундук в покое, ибо читать никогда не любил. Вплоть до того времени, как засел за мемуары, но и тогда, написанное чужой рукой дочитывал до конца лишь в глубокой задумчивости.
— Дик, — сказал мне тогда папашка, учуяв родственную душу книгочея из-под палки, — у меня руки не дошли до этой писанины. Ты тоже не снизойдёшь до архива предков. И даже твои дети, осилив сносно грамоту, вряд ли разберутся в этом наследном богатстве. Но уже правнуки точно всё расставят по своим местам в нашем подвале. Поэтому оставь сундук в покое, как в своё время и я обещал отцу, иначе оборву свои конечности, перетаскивая ящик с места на место подальше от твоих глаз.
Вот по этой простой причине ископаемые документы и сохранились почти в целости. И ещё я знал, что где-то с середины Семнадцатого века и по Двадцатый, многие из наших общих предков силились разобраться в этом древнем наследстве, но так никто истины не постиг, хотя и оставил письменные свидетельства посильного труда над первоисточниками в том же сундуке. И лишь мне, отмеченному талантом литератора и сказателя, удастся разобраться в сих артефактах и выбить золотыми буквами своё имя на скрижалях истории, прославив тем самым не только наш род, но и великие деяния его в разумных пределах эпохи. Я, вдруг, свято поверил в собственное вышнее предназначение. И да будет так в своём свершении!
Таким вот образом рисовало моё светлое будущее воспалённое тщеславием воображение, так веровал я в своё предназначение, сидя надутым индюком возле алмазной кучи старого дерьма. И что было делать с этим сокровищем, я не представлял даже отдалённо. Ведь даже написанное, вроде бы английскими буквами, воспринималось с трудом и не сразу, а порой и вовсе скользило мимо сознания. Поэтому к обеду я плюнул на свои никчемные потуги объять необъятное и в глубокой задумчивости прикрыл глаза, уронив голову на грудь и прислонившись спиной к никчемному сундуку. Мне привиделся шторм на неоглядном море и скрипучий визг чаек над седой горбатой волной…
— И долго мы будем маяться дурью? — гадким криком въедливой прибрежной птицы врезался в сознание голос любимого наказания за все грехи моей молодости. — Всё, выметайся на волю, пора и честь знать. Устроил себе лежбище вдали от трудов праведных. Совесть всю проспал! — и Палашка, разгребая упругой ногой ветхие листы с записями, неотвратимо надвинулась на сундук и на меня в том числе.
— Осторожно, женщина, — хриплым со сна голосом грозно вскричал я, — не попирай нетленные вехи исторического прошлого, мать твою!
Мой эмоциональный всплеск имел значительный успех, ибо доисторический мастодонт вдруг в задумчивости остановился и опасливо спросил:
— Дикушка, а что такое?
— Стой на месте, — ещё увереннее возвысил я голос до потолка, — у тебя под ногою историческая грань веков и вся моя родословная почти от сотворения мира.
Пелагея ничего не поняла, но затаилась, видимо опасаясь своим грубым поведением навсегда повредить рассудок близкого ей человека. Где же это видано, чтобы мужик в годах так беленился и чах возле прелого вороха бумаги и тряпья? По моим предположениям именно эта мысль змеёй заползла в крепкую бабью голову. Поэтому, предотвращая необратимый нервный срыв моей русской подруги, я с глубочайшей верой в справедливость собственных слов, начал прямо-таки вещать, словно проповедник в стане аборигенов Чёрного континента:
— Видите ли, мэм, у вас под пятой не только материал для сортира, не тлен ничтожнейший, не приют для мышей и крыс! Ибо у тебя под башмаком летопись моих пращуров, которую я сумел разыскать в конце своего гвардейского жизненного пути, — конечно, я немного приврал за-ради моего будущего геройского ореола, но ведь всё равно и так растрачивал словеса впустую.
— А понятно выразиться уже ума не хватает? — вопросила непонятливая собеседница, но в сторону от сундука всё же отступила.
— И что тут повторять? — уже буднично откликнулся я с тяжёлым вздохом. — Здесь, Палаша, записан весь жизненный путь моих предков. Возможно всего лишь одного, но это начало всех начал. Это как Библия!
Упоминание о святой книге произвело на жёнушку впечатление сопричастности к вечности, и она уже заворковала голубицей:
— Дикушка, так прочитай что-нибудь из начала. Может, про какой-никакой клад где упоминается, о котором ты не раз бредил в угаре. Может, какие указания найдёшь, где поглубже копать.
— Для тебя, дорогая подруга, всё что угодно. Хоть про клад, хоть про счёт в агробанке города Санта-Барби, — сказал я важно, уже как хозяин положения, а не каторжанин из подполья.
Глазки моей легковерной Палашки тут ж заблестели. Она скромно присела на какой-то чурбачок, сложила свои лапки на опрятном передничке и приготовилась слушать с посильным вниманием ребёнка. У неё даже ушки как-то так оттопырились в виде раковинок неведомых морских моллюсков. Я ею от души залюбовался, тем более, что давненько никого не награждал я своими байками и былинами. Прямо-таки было жаль разочаровывать ждущую тайного откровения женщину, но я собрался с силами и невесело выдавил:
— Всё, Пелагеюшка, однако, прах и тлен. Начало этих мемуаров изложено на очень древних подручных материалах и начертано, скорее всего, тайнописью. Поэтому вряд ли когда будет прочитано человеком, а тем более, правильно истолковано современником! — и я на глазах жены стал впадать в отчаяние, протягивая ей листы с непонятными надписями.
Всегда после подобной скорбной уловки, Палашка меня жалела и угощала утешительной малиновой настойкой собственного приготовления. Однако, паче чаяний, супруга с неясной целью взяла бесполезные бумаги из моих ослабевших рук и принялась их разглядывать, словно антиквар подарок из далёкого прошлого. Пелагея, как я знал доподлинно из её воспоминаний, провела несколько зим в церковно-приходской школе, пока сие бесцельное занятие ей не наскучило. Поэтому азбуку знала не понаслышке, хотя я ни разу не видел её с печатным листом в руках. Ни в России, ни, тем более, здесь, на Западном побережье Америки, куда я доставил её в конце моих кругосветных скитаний. В родное гнездо привёз, прямо в руки сестре Азалии и её семейства, ибо родители мои к тому времени упокоились, храни их Господь, но родовая ферма сохранилась. А при наличии моего капитала, мы с женою сразу пришлись ко двору, и все разом хорошо и дружно зажили средним классом аграриев. Я даже писал заметки о своих путешествиях по белу свету, которые издатель Энтони Гопкинс печатал в городской газете «Зе Таймс». Палашка, естественно, ничего из этих литературных трудов не читала, пользуясь моими изустными пересказами событий. Да она и говорила-то по-английски не очень бойко, и была не чета мне в этом вопросе. Поэтому, когда мы с нею начинали общаться голосом, то окружающие нас вообще не понимали. Этот феномен проявился ещё в России, а в Америке лишь ещё более окреп, что было весьма кстати для окружающей среды при столь взрывных характерах собеседников.
Так вот, когда Палашка взялась за бумаги, я был до того изумлён, что даже забыл о возможной выпивке. Жёнушка же, тем временем осмотрев бумажные листы со всех сторон и чуть ли не понюхав, вдруг вперилась в один из них, словно отроковица в первые следы женской месячной забавы, и надолго задумалась. По всей видимости, подчиняясь не до конца изученной наукой бабьей логике, она среди вороха бумаг узрела какую-то свою выгоду и у неё в мозгу началось беспорядочное движение импульсов женской сообразительности, подспудно дремавшие без надобности до сей поры. И буквально через четверть часа Пелагея вынесла свой вердикт:
— Я такое встречала дома в церковных книгах. Это кириллица старославянского письма, как мне обсказал наш батюшка, видя моё рвение к грамоте. Теперь-то и прочитать можно.
— Можно да нельзя, — заверил я. — Надо или твоих церковников на помощь призывать, или к ним на поклон в Россию ехать, а это никак не возможно при тамошнем раскладе революционных дел. Иже еси, — я для доходчивости иной раз переходил на родной язык жены.
— Тогда не знаю чем ещё поспособствовать, — горестно сказала моя помощница, и мы пошли на выход к белому свету, упаковав с возможной бережливостью всю историческую находку обратно в сундук.
Дни за днями шли своей чередой, я не мешал родственникам заниматься разнообразной хозяйственной деятельностью, а они мне литературным трудом, то есть периодической переборкой сокровищ старого сундука. Я бы давно забросил это неблагодарное занятие, если бы не Палашка. Ведь она не только вселила в окружающих родных и близких нерушимую веру в то, что я не покладая рук и иссушая мозг, занимаюсь ежечасно восстановлением генеалогического родового древа, но и собственноручно обустроила мне личный рабочий кабинет. Иначе говоря, глухой чулан, обставленный спартанской мебелью в виде грубого стола, старого кресла-качалки и походного топчана. Именно её стараниями был оборудован сей загон для моей творческой деятельности по поиску исторической справедливости вдали от суетного мира и постороннего глаза. Сюда же она приказала перетащить и злосчастный сундук, а в углу оборудовала камин в виде русской печки для поддержания приемлемой температуры, как для документов, так и для исследователя. Чем руководствовался бабий ум, создавая мне такие тепличные условия, я доподлинно не знаю, но видимо материнский инстинкт подсказывал женщине, что в этих доисторических справках сокрыты не только путь к богатству, но и знатность всего нашего рода. А это, в стране великих возможностей, естественно открывало подрастающему сынку, Блуду-младшенькому, прямую дорогу не иначе как в президенты, а доченьке Паките в первые леди любой трансконтинентальной компании по ликвидации недр и поверхностной растительности.
Сначала я противился сидячей работе, но когда мне в этом стал помогать зятёк Стивен, а затем и добрейший Билли Понт, дни полетели перелётной птицей и мы не могли нарадоваться на праздные условия моего творческого заточения. Правда, пришлось покончить с деревенскими привычками, то есть употреблять на износ организма и вынос тела, но зато мы пристрастились к долгосрочным посиделкам у камелька в узком кругу. Непременно с сигарой, разговорами о высокой политике и чтением еженедельника «Зе Таймс» в самом начале нашего высокого собрания.
Кроме всего прочего, мы во все глаза просматривали и на все руки часто перебирали это тягостное наследство из пресловутого сундука. Однако, ничего путного из всего многообразия доисторической мозаики сложить так и не сумели. Как, собственно, и более ранние по времени исследователи. Кое-кто из моих предков даже пытался оставить письменные свидетельства своего мыслительного процесса по поводу этого древнего материала, но это были лишь слабые потуги необразованных архивистов и кладоискателей. Все они советовали начинать работу с дословного перевода древних текстов на цивилизованный язык, но всякий раз расходились во мнениях по принадлежности текстов хотя бы к какому-нибудь известному науке лингвистическому краю. Кто-то советовал обратиться к языческим сказам старушки Европы, кто-то нацеливал на заклинания шаманов далёкой Азии, а кое-кто уже тогда пытался снарядить экспедицию не только в страну инков, но и по островам Карибского бассейна. Однако, как явствовало из беглых записей, практическим вопросом перевода старых текстов никто не занимался, в чём сразу же угадывалась наша родовая черта — мгновенно загораться новой идеей и так же молниеносно переключаться на иную, но более завлекательную для пытливого ума задачу. На том и стояли веками, как истуканы острова Пасхи. Характер наш не менялся, пока я не осчастливился Палашкой. Ведь именно по её подсказке я пришёл к выводу, что нам нужно искать толмача славянского толка, но не знал где, а потому и не кидался сломя голову за сказочной Жар-птицей, как говорили на российских рубежах крепкие умом мужики, покуривая самосад на завалинке или по углам сельских сходов. Однако я верил, что наш кроссворд когда-нибудь и сам благополучно разрешится. Пока же, притупляя интерес Пелагеи к моей персоне и нашему научному обществу, как вскорости наш триумвират сам себя окрестил, я писал для издателя Энтони Гопкинса из Санта-Барби разные истории из своих странствий по белу свету. Что-что, а правдиво приврать я всегда умел с достаточной убедительностью и с достоверной доходчивостью всё повидавшего человека. И потому жёнушка оставалась довольной, находя нашу фамилию под очередным газетным опусом. А со временем к заботам о моём пригляде стала относиться спустя рукава и вполне уверовала, что я нахожусь на верном пути семейного расследования, покрытого пылю веков и наносным илом быстротекущего времени истока родового бытия. Мне же хватало ума не разъяснять любимой Палашке, что вся моя писанина так же далека от сокровищ сундука, как страусиное яйцо от курицы, несмотря на то, что они одного природного назначения. Хотя сам вопрос о первородстве яйца или птицы до сей поры не решён даже в самых высоких научных сферах, не говоря уже о головах простого обывателя.
— Дорогой Дик, — поддерживал меня и муженёк Азалии, добрейший Стивен, — скорее мы сами изобретём новую азбуку, нежели разберём древние каракули твоего сокровища. Да и зачем биться рогами в закрытые ворота и объяснять необъяснимое? Главное, что домашние верят, будто мы на правильном пути разгадки вековых тайн и не мешают свободно располагать временем, как нам заблагорассудится.
— Мистер Блуд, — вторил друг Билли, после пинты ячменного пива переходящий обычно на официальный тон, — мистер Блуд, что ни сотворяется, всё во благо алчущего! — и он уверенно тянулся к джину без тоника.
Но всякое счастие и почивание на лаврах имеет свой естественный предел. В скором времени мы отцвели маковым цветом, и пришлось волей-неволей плодоносить чем придётся. То есть я, как главный вдохновитель зряшного предприятия, начал разрешаться от бремени ложных обещаний, точно молодая неопытная мать. Словом, вскоре истекли мои беззаботные дни весенним мутным ручьём, а бытие окрасилось лихорадочным мозаичным соцветием событий давно отлетевших не только лет, но и очень многих зим. И я познал тяжкий труд старателя, намывающего крупицы благородного металла у водоёмов с проточной водой возле терриконов пустой породы. Я стал рабом доисторических хроник и душой перевоплотился в своего далёкого предка до такой степени, что мне стали близки и понятны его тревоги и чаяния, радость и боль, вкупе с тягой к прекрасному на грани дозволенного.
А начался мой тяжкий процесс обновления с пустого. Как-то утром, с очередной почтой я получил от мистера Гопкинса дружеское послание. Мой старый литературный доброжелатель Тони просил прибыть к нему в издательство, дабы обсудить трактовку людоедства в моём последнем рассказе из повседневной жизни в дебрях Африки. Я немедленно согласился на приглашение и уже через месяц на перекладных прибыл в Санта-Барби.
Энтони как всегда встретил меня приветливо, и мы тот же час обсудили заинтересовавшие его вопросы африканской кулинарии, закрепив свежие знания бутылочкой виски, всегда находившуюся под рукой у многоопытного издателя. А уже после второй, я, как опытный изыскатель и археолог, но более для придания веса в глазах мистера Гопкинса или попросту для поддержания литературной беседы, ляпнул:
— Тони, — сказал я значимо, — в настоящее время мой пытливый мозг занят решением сложной и весьма запутанной задачи. Я бьюсь над расшифровкой некоей древней рукописи по сложности письменных знаков схожей с иероглифами инков, которые не дают покоя шифровальщикам всего мира. Вполне возможно, что я стою одной ногой на пороге величайшего научного открытия, тогда как другая… — однако, глянув на пустой стакан, я мгновенно понял, что с задней ногой несколько поспешил, а поэтому просто, как бы доказуя правдивость своих слов, тут же на обрывке какого-то листа воспроизвёл по памяти несколько осточертевших знаков неизвестной нашей цивилизации письменности.
Гопкинс долго разглядывал мои каракули, а потом твёрдо заявил, что подобную клинопись он вроде бы встречал то ли в музеях Парижа, то ли на выставке антиквариата в Лондоне, то ли среди старья на блошином рынке Варшавы. И тут же посоветовал мне не тупить мозг изысками дилетанта, а обратиться к местному архивариусу из Одессы, свихнувшемуся на почве языкознания и трезвости.
— Мистер Лейзель Блох, — сказал мне тогда Тони, — джентльмен хоть и со странностями, но его голова, насколько я знаю, наполнена всяческой лингвистической бредятиной по самые уши. А если он заинтересуется чем-либо из язычества, то дело доведёт до конца даже во вред себе, не говоря уже о заказчике. Ступайте Блуд прямо к нему в городскую библиотеку, что рядом с ломбардом на Пятой авеню.
Я горячо поблагодарил издателя за подсказку, но к книжному червяку не поспешил, так как весь остаток дня провёл в обществе приветливого Тони и его очаровательной супруги, прирождённой флористки миссис Каролины, за бутылочкой гавайского рома и светскими разговорами о флоксах, рододендронах и калийных удобрениях при отсутствии полноценной органики. У приветливых хозяев я и заночевал прямо в кресле под шотландским пледом. Наутро, ближе к полднику, я был бодр и свеж после двух чашек кофе с доброй каплей коньяка. Затем, по настойчивому совету добрейшего Тони, я на большом листе картона нарисовал крупным планом почти с десяток знаков весьма схожих с первоисточниками сундука и отправился с рулоном подмышкой на поиски здания городской библиотеки.
ТЯЖКИЙ ПУТЬ ПОЗНАНИЯ
Архивариус Лейзель Блох оказался несколько вертлявым человеком неопределённого на глаз возраста, но с пейсами по бокам остренькой головы и с кипой благочестивого еврея поверх макушки. При разговоре ему не сиделось на месте, поэтому верилось с большим трудом, что столь кипучая натура могла добровольно уживаться с пыльными полками векового старья. Даже его глазки, шоколадного оттенка, не могли усидеть на месте при разговоре с посетителем. Они прямо-таки носились вскачь по собеседнику, придираясь к каждой черте лица и складке одежды. В пыльном библиотекаре, как виделось мне со стороны, явно пропадал дар прирождённого сыскаря.
Но ведь как обманчиво бывает представление о человеке не занятого вплотную своим делом! Скажем, весь день ты пускал пузыри вместе с несмышлёнышем в колыбели, а ночью, глядь, встретился то ли бандит с большой дороги, то ли вовсе конокрад и лжесвидетель. Так и с ребе Лейзелем, как оказалось впоследствии, он предпочитал, чтобы его называли в близком кругу. Едва лишь я на словах объяснил цель своего визита, как достославный библиотекарь указал мне на дверь в несколько грубоватой форме:
— Пошёл вон, — взвизгнул господин Блох тонким голосом и добавил:- я не подаю иноверцам!
И уже тогда, в этом его посыле почувствовалась несгибаемая независимость при незавидном положении. Поэтому этакая негативная вспышка выходца из вечно гонимого народа меня не смутила, и я тут же предложил солидный по нашим меркам куш за оказание мне мелкой профессиональной услуги:
— Мистер Блох, — сказал я доверительно, — как мне поведали очень сведущие люди высокого положения, только вы, благодаря своей учёности, способны разгадать значение древнего письма, образцы коего я прихватил с собой. Мне и в голову не пришла бы глупая мысль обеспокоить вас столь мелкой просьбой, если бы кто-то другой, кроме вас, на всём континенте от Аляски до Атлантики смог прочесть сии древние письмена давно забытых предков.
С этими словами я ловко выхватил из подмышки свой свиток и расстелил его прямо на подвернувшимся под руку столе.
— О способах выплаты гонорара мы потолкуем чуть позже… — я было хотел изложить материальную часть моей невинной просьбы, но тот час же осёкся, ибо стоящий предо мной человек мгновенно преобразился, едва скользнув взглядом по закорючкам на принесённом чертеже.
Архивариус весь напрягся от кипы до башмаков мелкого размера, глаза его зажглись внутренним пламенем, приняв красивое осмысленное выражение, а голос окреп и стал весомо рассудительным:
— Сэр, — твёрдо молвил мистер Блох, — раз у вас действительно сохранились свитки с кириллицей или глаголицей, что вероятнее всего, если судить по предъявленным образцам, то я сочту за честь прикоснуться к столь древним артефактам. Через месяц я возьму отпуск и переберусь к вам на ферму для работы с первоисточниками. Диктуйте адрес!
Вот так, на ровном месте, безо всякого приложения излишних сил, я получил головную боль и круглосуточную мигрень сразу на оба верхние неустойчивые мозговые полушария, тогда как стационарные нижние надолго обзавелись приключениями не под стать возрасту. Словом, по прошествии некоего времени, сопутствующему отдохновению настоящего мужчины за пределами домашнего очага, едва успел я возвернуться в отчий дом, весь в сладких грёзах по поводу пойманной синицы в руках, едва успел уведомить ближайшее окружение о грядущем учёном постояльце, как вышеозначенный Лейзель Блох был тут как тут. В строгом деловом костюме, в начищенных до блеска башмаках и примечательной высокой чёрной шляпе иудейского кроя, он выглядел экзотическим саксаулом посреди дикой деревенской природы. Самозваный ребе прикатил в крытой повозке доверху набитой книжной продукцией разномастного толка. Тут были, насколько могли бегло судить мы со Стивеном, и исторические летописи, и словари неведомых нам цивилизаций, и географические справочники по всем концам света, и топографические карты, свёрнутые в рулоны и похожие на вязанки кругляка для растопки печей, и, что более всего удивило, кипы чистых белых листов вкупе с пачкой копировальной чёрной бумаги, явно не предназначенной для отхожих мест. Однако, несмотря на некоторое замешательство, мы радушно встретили нашего гостя, загрузили мой кабинет чуть ли не под потолок привезённым научным скарбом, а, выкинув топчан, поместили на его законном месте удобную кровать на пружинах.
— Господа, — сказал нам мистер Блох сразу, — спать и питаться я буду в одном помещении, дабы не тратить время на излишние передвижения по дому и отрываться от дела по пустякам. Проветриваться соизволю в одиночестве по утрам в росной свежести вашего сада по два часа кряду. В беседы со мной прошу вступать лишь по моей просьбе и при крайней надобности.
Обговорив с кухаркой хитроумное меню, архивариус остался сносно доволен оказанным приёмом, а бегло осмотрев содержимое сундука, сократил время прогулок до часа. Пелагее же велел установить ему четырёхразовое питание с достаточным количеством кисломолочных продуктов по утрам для обеспечения бесперебойной работы желудочно-кишечного тракта. И лишь только обговорили все детали жизни и деятельности месье Лейзеля, как он повелел себя теперь называть, учёный муж с головой ушёл в работу, удалив из помещения всех свидетелей разгула его неординарного ума. Исключение составил лишь я, как мелкий клерк и мальчик на побегушках.
Многие утверждают, что весьма притягательно наблюдать как работают другие или смотреть на неспешные воды незлобивой реки. Не буду ничего утверждать, но на занимающегося делом месье Лейзеля смотреть было несколько страшновато. Первоначально я посещал архивариуса по утрам в его наспех оборудованном кабинете, но никогда не мог застать его праздным. Когда бы я ни заглянул в бывшую кладовку, мистер Блох бывал уже на ногах и трудился не покладая рук. То есть, не замечая никого, он или что-то строчил на белых листах бумаги, изредка заглядывая в первоисточники, или рылся в своих справочниках и словарях, а то и просто разгуливал по разложенным у порога географическим картам. Но поистине страшен был архивариус, когда затевал спор с кем-то неведомым для посторонних, но явно таящимся в тёмном углу. Глаз его загорался адским потусторонним пламенем, с губ слетала серая пена, а волос на голове вставал дыбом. В это время он не реагировал на обращение, поедал пищу на ходу, а когда я нечаянно заглянул через его костлявое плечо в неразборчивую писанину этой библиотечной тли, то тихий архивариус кинулся на меня с остро отточенным карандашом, словно истый правоверный на попирающего мечеть крестоносца. И ведь я лишился бы как минимум любопытного глаза, не упади в обморок прямо на нетленные рукописи. Припадок не припадок, но инстинкт самосохранения сработал чётко. Поэтому я хорошо вижу в разные стороны и по сей день. Более я понапрасну не любопытствовал, пустив исследовательскую деятельность Блоха на самотёк. И лишь изредка проверял наличие в доме постояльца через щель в приоткрытой двери.
Однако, через месяц исследователь обнаружил моё скромное присутствие и вполне осознанно пригласил к себе в кабинет.
— Мистер Блуд, — разумно сказал он, поигрывая перьевой ручкой, словно горец кинжалом, — полностью перевести первоначальный текст на другой язык будет хотя и затруднительно, но вполне возможно. Однако, ради сохранения целостности восприятия первоисточника, я, тем не менее, всё же постараюсь воспроизвести его также на языке автора и в доступном для нашего понимания виде. В своей работе на данном этапе я оказался в весьма затруднительном положении. Расшифровка и доработка первоначальных текстов, с последующим логическим их завершением, требуют дополнительных сведений, коих у меня под рукой нет. А так как мне недосуг отрываться от предмета моих изысканий, то я бы просил вас отправить с любого почтового узла связи города Санта-Барби несколько писем моим единомышленникам, а впоследствии привозить их ответы, если учёные друзья соблаговолят помочь мне в некоторых вопросах лингвистики, истории и географии, — и он протянул мне три запечатанных конверта, добавив:- Надеюсь, расходы за пересылку почтовых отправлений вы возьмёте на себя?
Естественно, все эти расходы я взял-таки на себя и в тот же день вместе со Стивеном мы отправились в город, тем более, что давно собирались отдохнуть в приличном месте. Конечно, не забыли и про письма. Первое — сэру Арчибальду Кордоффу в Лондон, действительному члену Британского географического общества и всемирно известному исследователю Канадского шельфа Арктики, второе — Карлу Клабенкегелю в город Берлин, кандидату бундестага от правого крыла, борцу за права малых народностей Океании и третье — Грише Гроцману в какой-то заштатный Бердичев. Таким образом, я стал связующей нитью между месье Лейзелем и его заокеанскими компаньонами, кои повадились раз в месяц, а то и чаще, присылать объёмистые ответы на его наводящие вопросы. И всё это через меня, и всё это заказными письмами с наложенным платежом. Но как бы там ни было, однако почти через год, а может быть и более, ибо мы сбились со счёта времени безвылазного присутствия на ранчо постороннего человека, господин архивариус снизошёл до открытой беседы со мной. Мы же к тому времени так привыкли к потайному квартиранту, что даже не вспоминали о нём ни в лоб, ни всуе. Забыли как предмет ненужной обходимости.
— Дорогой мистер Блуд, — задушевно молвил затворник, ласково омыв меня глазами, — мне потребуются 10 тысяч долларов, чтобы продвинуться в своей работе далее, ибо придётся с помощью моих друзей собрать по доступным архивам и запасникам не только дополнительные сведения о семнадцатом веке, но и копии морских карт Карибского бассейна, восточного побережья Мексики и запада всей Аляски. Кроме этого мне нужны некоторые химические реагенты для установления подлинности манускриптов нашего сундука. Естественно, вы вольны отказаться от столь значительных трат, но я вам предварительно должен поведать следующее…
И действительно, человек, считающий частный сундук своим достоянием, очень скупо, но кое-что поведал мне в тот роковой день. Этот любитель старины и чужих тайн достал кипу мелко исписанной бумаги, а рядом положил стопку изъеденных временем, но тщательно пронумерованных записей моих предков.
— Работа ещё не завершена, — втолковывал мне Блох, — однако, большая часть архива уже расшифрована и приведена в порядок, — и он указывал на исписанные торопливым почерком листы. — и, смею заверить вас, что не за горами то время, когда вы документально сможете проследить почти весь путь становления вашего рода и удивиться этому, словно входящее в разум дитя.
Естественно, я был готов на все расходы и издержки, подспудно догадываясь, что не зря потрачу деньги и время, изучая историю своих предков. Месяц или более того я был полон радужных надежд на новые житейские перспективы. Месяц или более мы со Стивеном бились об заклад за бокалом бренди о предполагаемом радужном исходе дел, не сходясь лишь в цене вопроса. Месяц с лишним домашние во главе с Палашкой смотрели с уважением на нас, боясь перечить и словом, и делом, но уже в начале следующего бдительная супруга спросила меня за утренним блюдом маиса:
— Дик, что за раскопки ты устраиваешь за глухой стеной нашего дома? Вырыл две ямы в человеческий рост, словно охотник на русского медведя, а сам молчишь в тряпку. И когда только успеваешь с обустройством этих колодцев?
Ничего не ответил я на такую напраслину, но в тот же день обследовал место раскопок. Действительно, с северной стороны нашего двора, чуть ли не под самой стеной, футах в трёх-четырёх от фундамента были вырыты две ямины неправильной формы и глубиной где-то по пояс среднему человеку. На подкоп эти земляные работы не были похожи, как не годились ни под саженцы, ни под места людского захоронения. Стив, приглашённый мною на тайный совет, только и произнёс:
— Я последнюю неделю не пил, так что в этой самодеятельности участия не принимал, — и он с прищуром посмотрел на меня, но я умело отмёл все подозрения своею работой письмоносца по делу месье Лейзеля.
Опрос домочадцев, прислуги и сезонных работников ничего путного не дал, а книжного червяка мы даже и пытать не стали, никак не представляя его в роли землекопа. Да и ему явно было не до мирских дел среди развала древнего вторсырья. Не найдя никакого разумного объяснения дренажным работам, мы снисходительно списали их на детскую шалость при игре в шахтёры. На этом и успокоились. Однако, через десяток дней забежав по нужде за северный угол дома, я с удивлением обнаружил ещё две свежевырытых ямы разной глубины, но в одну линию к первым двум. Обнаруженные по случаю рукотворные ландшафтные излишества на сей раз меня не столько озадачили, сколько насторожили, хотя Стив поклялся, что давно не прикладывался не только к виски, но и к содовой. Неделю мы с ним поочерёдно таились в дозоре возле ям, но копателя так и не выявили. А наутро после снятия караула мы с зятем направились в кабинет к архивариусу в надежде с помощью трезвой и учёной головы разрешить нашу агротехническую загадку. Но наши усилия были тщетны, а последствия ужасны!
В более чем скромном жилище господина Блоха мы застали такой бедлам и погром, что смотреть без содрогания на сиротский приют месье Лейзеля было невозможно. Бесценные бумаги, как прошлого, так и настоящего кучно валялись на полу, стол поставлен на попа, спартанская кровать проломана в изголовье, а у самого порога подсыхала огромная лужа канцелярских чернил. Всё это свидетельствовало о жесточайшей схватке бедного архивариуса с неведомыми пришельцами, безо всякого опасения оставившие отпечатки грубых башмаков подёнщиков по углам кабинета учёного. Даже неопытному в сыскном деле глазу легко представлялось, что мистер Блох сопротивлялся из последних сил и был похищен неприятелем в неравном бою. Но с какой целью было совершено нападение на белого человека, мы не могли взять в толк.
— Видимо, расплатился за старые грехи, так как ограблением тут и не пахнет, — констатировала мудрая Пелагея, прибежавшая на наши скорбные вопли и велевшая немедля послать нарочного в Санта-Барби за высокими чинами сыскной полиции, ничего не нарушая осмотром в этой юдоли скорби.
На другой день в присутствии полиции мы подтвердили наличие всех прежних материальных средств в чулане, напрочь отринув версию ограбления, а также дали положительную характеристику мистеру Лейзелю Блоху и согласились с представителями закона, что дело это тухлое. Но когда неосторожный офицер полиции кованым ботинком ненароком отодвинул кроватный матрас в тёмном углу кабинета, наше насквозь гнилое дело приняло криминальный оборот. Под соломенным тюфяком обнаружилось огромное пятно чёрной подсыхающей крови, уже просочившееся в щели половых досок. И в тот самый момент мы с ужасом поняли, что от мокрого дела уже ни хозяевам, ни полисменам отвертеться не удастся. Ведь закон для всех един, а убийство требует глубокого и полноценного расследования перед его закрытием из-за отсутствия улик, неведомых убийц и самого трупа бывшего жильца.
Но горькое осознание потери и нашей сопричастности к назойливому следствию пришло потом. В первые же трагические дни, проверяя сумеречную версию убийства из-за документов сундука, в то время как копы разрабатывали планы поимки убийц, мы со Стивеном бережно собирали разбросанные листы бумаги и складировали их с возможной осторожностью. Старьё мы сваливали в одну кучу, и его на глаз оказалось прежнее количество, тогда как заметки из-под руки архивариуса легко складывались в аккуратную кипу, ибо они были заботливо пронумерованы и местами озаглавлены. Получилось довольно много понятной писанины, которую я и принялся читать на ночь глядя. Через неделю я добрался до последней страницы и понял, что это был роман жизни моего далёкого предка, но без конца. Следующий месяц я правил рукопись архивариуса, ибо он делал пропуски непонятых им мест. Я, как мог, заполнял его пустоты, прибегая к помощи моей верной Пелагеи, так как сам не всегда владел некоторыми оборотами славянского языка, а у супруги прорезался дар былинной сказительницы, бесцельно дремавший до старости лет. Перевод первоисточника был как в свободном изложении, так и в повествовании от первого лица. Однако, несмотря ни на что, изложение фактов получилось, как нам кажется, красивое и завлекательное. В чём может убедиться как сухой историк с учёной степенью, так и любитель изящной словесности. А если я где и перепутал языки, как прирождённый полиглот, или что-то лишнее приписал от себя в силу литературного таланта, так это не по злонамеренности, а для наилучшего восприятия текста просвещённым читателем!
ЭКСПЕДИЦИЯ ЗА КРАЙ ЗЕМЛИ
В 1600-х от Рождества Христова годах государём на Руси сидел Алексей Михайлович Тишайший, второй царь из рода Романовых. Но не сиднем сидел, а свершал дела великие во славу земли Великоросской и её крайних пределов. И хоть нравом был с виду покладист, и на расправу не лют, раз почитал Часослов и Грамматику, однако же, утвердил Судебник по тайным делам государевых шпионов и соглядатаев. Свято чтил государь Византийский церковный устав супротив старой веры патриарха Никона, свершал молитвенные бдения со всем своим семейством и боярами, но даже пребывая в духовном смирении, нещадно рвал ноздри табашникам и карал смертным боем народец за соляные да медные бунты. А как иначе содержать подданных в повиновении? Только войной и трудом праведным. Дай волю, так не только сами по миру пойдут, но и всю государственность на святой Руси погубят, супостату поддадутся, коего в окружении земель русских не счесть! Поэтому и военную реформу свершил Алексей Михайлович. Ввёл в воинский устав рейтерские, солдатские да драгунские полки вперемежку с гусарскими. Обозначил нововведения как регулярную армию, чтоб показать свою силу любому завистнику на чужой каравай. И повеяло с земель Российских силой и могутностью. Ведь не зря даже удалой Богдан Хмельницкий, казацкий сотник о ту пору, разогнав ляхов у сопредельных границ Малороссии, просился под крыло Московское, чтобы верой и правдой служить царю хоть Тишайшему, но зато сильному. И был без раздумий принят под руку Алексея Михайловича, как младший, но смышлёный брат. И о те же времена, чтоб навсегда пресечь брожение в подчинённых головах, свершил царь-батюшка прикрепление тяглового люда к постоянному месту жительства, что крестьян, что посадских со всеми их женами и наследными выводками. И перестал народ колобродить в разные стороны, а угнездился в отведённом месте и не путался под ногой. Далеко смотрел вседержавный, проводя черту оседлости для голи перекатной и мастерового люда. Однако, и особо приближённых не забывал, чтобы и они в радении государю преуспевали без порочной мысли в кучерявых головах. Ввёл в обычай на радость боярскую, а пуще их недорослей, соколиную и псовую охоту. То-то радости было для ближнего круга, то-то счастием хороводились в охотные дни и стар, и млад! Кто и сам во вкус вошедши, а кто вприглядку обочь дороги, но без чёрной зависти, а с пониманием человеческой заслуги и значимости ловчих людей. И как раз в те поры задумал Алексей Михайлович ожениться. Многие сотни невест, аж до двух тысяч, сказывают бывалые люди, самолично осмотрел и ощупал, но остановился на одной — писаной красавице Ефимии, дочери малоземного помещика Рафа Всеволжского. Однако бояре усмотрели в невесте ущербность от неродовитой знатности, а потому мамки так закрутили косы на голове царской избранницы, что стала в обмороке от малокровия в голове валиться прямо под ноги передо всем двором. Ну, какая жена из падучей бабёнки без роду-племени? Вот и сосватали царедворцы в 1648 году молодому государю боярскую дочь Марию Ильиничну Милославскую. И хоть выходило, что не всё могут короли, но в данном случае очень складно получилось, так как впоследствии любимому Алексею свет Михайловичу нарожала горячая Маня аж 13 детей безо всякого изъяна, а тем более падучей хвори. Но это случилось потом, а в 48-то году встречал царь свою 19 весну и был уже не молодым стригунком, но и не перестарок-мерин, а как раз самый тягловый конь в своей борозде. И не только исправно тянул государев воз по устойчивой колее, но и заботился о казне и барышах на пользу отечества.
А расходы у государства были великие. Тут и от иноземца надо отбиваться во всеоружии, и работный люд содержать в сытом теле, да и в Царьград подарки выслать за-ради успокоения души. И приходилось в те годы уже далеко за Урал-камень царских данников засылать, чтоб прирастать новыми землями. Вот ведь как, собственную жену выбрать не смог, а для государства новые наделы открывал! А для таких дел и купцы требовались, и ратники для опоры торгового люда, и целовальные таможенники возле торговых путей, и поморские корабелы для постройки морских кочей и речных баркасов, не говоря уже о прочем служивом люде для описи и сбора ясацкого обложения, что с якутов, что с тунгусов и других алеутов, вставших под десницу великорусского царя, заступника и всемирного судии. Но северному народу за оберег было чем платить! Ведь одного соболя, не считая молодых белок-вавериц да малых оленцов в одной Мангазеи вал неоглядный. А ежели двинуть от Ленского острога прямо к Студёному морю, так и цены не знающий рыбный зуб-моржовый клык сам к данникам в обоз просится. Только успевай у местных туземных князьков на мучной припас, тканину да скобяной товар выменивать. И всё по чести, никто не в накладе. Местный человек одет, обут и с железным наконечником на копье, а вся пушная рухлядь прямиком в Европу за большие деньги и уважение к богатой Руси. А когда за рекой Леной и серебряные рудники сыскались, которые мастному населению словно пятая нога собаке, то и до самой Москвы понятие дошло, как велик и богат Сибирский край, которому и конца края не видно. А что если за этот край-то взять да и заглянуть? За горы, реки и океан-море? Что там сокрыто в неведении людском?
Однако, светлые головы от естественных наук и так к этому времени предсказывали, да и не раз, что если на юге между Америкой и иными землями есть Магелланов пролив, то и на севере должна сыскаться подобная природная аномалия. Даже название будущему водоразделу придумали — Анианский пролив. И то правда! Ведь когда три сотни казаков во главе с Иваном Юрьевичем Москвитиным ещё в 1639 году посуху вдоль Китайского царства до Тёплого моря дошли, то другого берега не увидели. Один Великий океан на неоглядном пространстве. Кабы подходящее судёнышко, то и дальше двинулись бы первопроходцы, а так, потосковали на ширь морскую глядючи, да и отписали царю-государю челобитную о крае земли русской.
А вот теперь, спустя почти десятилетие после похода Ивана Юрьевича со товарищи, приспела пора пытливым русским людям заглянуть за предел своих земель у берегов Студёного моря. И если нет там края, то пойти вперёд сколько можно, увеличивая ширь русских владений. Однако, ни в коем разе при этом не вступать в раздоры с северными инородцами, поелику это буде возможным, а лишь торговлишкой склоняя неразумных на свою сторону да знакомя с земледелием и огнестрельным оружием. Ведь тот же чукча, живя в чуме из китовых рёбер, обтянутом оленьей шкурой, хоть и получал огонь долгим трением палкой о дерево, но отродясь не видывал ни пищали, ни пистоли, ни, упаси бог, завалящей пушчёнки с зарядом картечи. А потому и противился иногда казаку либо стрельцу из простого любопытства, видя у пришельца простую железную палку, тогда как в собственных руках сжимал острый меч или тугой лук с калёными стрелами. Так туземный чукотский князец Сахей смутил подвластных аборигенов на бунт супротив поселенцев Верхнеленского острога. Ощетинился вокруг своего стойбища сорока ратниками, ледяные горы налил на ближайших подступах к чумам и грозился всех перебить, кто приблизится к первобытному укрепрайону. Тогда, на усмирение непокорных идолопоклонников, и отрядил воевода Головин Василий служивых людей, числом до пятнадцати человек во главе со сметливым казаком и родовым устюжанином Семёном Дежнёвым. Отрядил не только покарать неразумных, но и собрать недоимку по ясаку, хоть шубами из соболиных пупков, хоть беличьими малахаями. Однако, вышла промашка, не одолели дежнёвцы в лоб ледяной горы, скатились к подножью, а сам Семейка поранен был меткой стрелой самоеда. Но зато когда казаки в понятие вошли, что не на бабьих игрищах с хороводами, то все распри завершили скорым примирением, а Сахей вернул должок не только пушной рухлядью, но и готовым скорняжным товаром. Тут либо пищали сработали, либо сам Семён Иванович с народцем договорился, тем более, что твёрдо знал их наречие безо всякого толмача, так как в жёнах по любви у него была настоящая якутка Абакаяда, которая и сынка Любимушку успела хозяину подарить. То и выходило, что не с чего было атаману лютовать среди северного племени. Считай, почти все родня и знакомцы, а что князец взбрыкнул не к месту, так это дело было поправимо, чуть ли не одной воинской выправкой казаков. Да все дела и дрязги Семён Иванович Дежнёв силился решать миром и с возможной пользой для всех спорщиков, а потому был в почёте у сотоварищей, на хорошей примете у сотников и в вере у туземцев. И, где бы он не служил государю, где бы не радел великим радением России, всегда имел почтение и своё веское слово, как на Лене, как потом и на Колыме. Потому-то и без жребия на него пал выбор, когда великой Родине потребовался подвиг первопроходца за край русской земли. И было тогда приказному казаку и ватажному старшине Дежнёву без малого 43 года. То есть то время, когда и разумная отвага в помыслах, и тело в полной силе и здравии. Самое лихое время для свершений и побед!
20 числа июня месяца 1648 года по государеву указу царя Алексея Михайловича сотник Нижнекалымского острога Стадухин приказал снарядить 90 казаков в поход на семи морских кочах для поиска пролива, если оный пребудет в наличии, из Студёного моря в Тёплое. А буде встречаться новая землица или неведомые острова, то делать списки о них в летописных грамотах и ставить православные кресты по берегам. А на самом первом коче со своею верною ватагой в 16 человек уходил в даль неизведанную, но славы полную, признанный народом вожак, по духу близкий всему охочему до новины люду поморский воитель и казак Семейка Дежнёв. И побежали весело одномачтовые посудины по Ледовитому морю-океану на встречу с другим Великим океаном в поисках пролива между Азией и Америкой. И не было надёжней для той поры этих судёнышек, давно облюбованных северными поморами и проверенными не одним штормом. Лодка руля слушалась неукоснительно, парус управлялся вожжой без особых затей, а если на пути какая наледь случалась, то коч легко гужами из полыньи к открытой воде переволакивался. И, главное, во льдах не затирался, так как деревянное днище в пол яйца птичьего обрисовывалось, так что торосы сами поверх себя лодку выталкивали без урона экипажу и посудине. Одно неудобство, не умел тогда поморский коч супротив ветра ходить, но это было дело наживное в практике и не на век потерянное.
Ближе к краю морского каравана посреди надёжных мореходов и охотников пристроил Семён Иваныч, казалось бы, совсем зряшного и непригодного к походу человечка из служивого сословия, обозначенного как дьяк Афанасий Приблудный, 20 лет от роду и не доросший даже до отчества. Афоня да Афоня, ни тебе весла в руки, ни остроги на промысле. Один сундучок с письмоводительским инструментом под рукой неусыпно держит, словно как отцовский наказ в дальнюю дорогу. Однако, Семён Иванович повелел беречь божьего человека пуще глаза и потакать оному в чём придётся. Правда, с одним условием, чтобы сей дьячок, когда досуг подвернётся, записывал всю новую дорогу в челобитную, не то в боярскую Думу, не то самому царю-батюшке. Да Афанасий и сам доподлинно знал свой урок и по какому случаю оказался в экспедиции. И потому исправно писал, когда случай подворачивался в свои бумаги всё, что требовалось, а ежели не мог крючкотворствовать, то столбил на долгие времена в своей молодой памяти все издержки пути и другую привередливость северной дороги по неугомонному Северному морю. Судьбину на коче с Афонькой делила ещё дюжина мореходов. Верховодил ватагой Елисей Буза, мужик немногим старше писаря, но знавший мореходную науку и уже имевший опыт прохода и по Лене, и по Колыме, и в штиль, и в непогоду. Выделялся из экипажа своей статью и немногословием приписанный к каравану Съезжей Избой Ленского острога мастер плотницкого дела Боженка Водянников, самый, считай, главный работник по морским посудинам, а потому очень ценный и оберегаемый человек в зрелых годах. Ещё за первые недели похода Афоня сошёлся накоротке с однолетками Дружиной Серебряным и Посником Щербиным. Все ребята были стрелецкого уклада, а потому вольные птицы, весёлого и смелого нрава. Даже друга закадычного через месяц завёл, Олешку Голого, подручного самого плотника, мальца с лёгким нравом и душой нараспашку. Да ещё приметил Ивашку Зыряна, не выслужившего срок солдата и отменного стрелка с ручницы, приставленного в отряд охраны каравана. Так и кочевали по солёной волне в удалой компании без пересудов и дрязг, как и подобает мужикам при серьёзном занятии.
АФОНЯ
В жизни пятнадцатилетнего недоросля Афоньки Приблудного всё было расписано наперёд чинно и благородно. Мамки-няньки с люльки сопли вытирали, тятенька самолично грамоте обучал чуть ли не с пелёнок, а пришлые учителя из богословов не только к псалтырю неволили, но и натаскивали по письму, счёту и даже духовному песнопению, не говоря уже об историях из жизни святых, великомучеников и особ царского звания. Так что Афанасий об эту свою молодую пору расцвета уже многие науки превзошёл и был на голову выше своих посадских сверстников из церковно-приходской школы, а тем более, разудалых сенных девиц на выданье. Да и как мог сей кудрявый юнак в захудалой заурядности пребывать? Чай не перекатная голь, а единственный сынок думного дьяка Посольского Приказа при Боярской Думе. Немалый чин папенька имел, а вдогон к этому и почтение самое лепное, только что сидеть при царе не смел, но голос совещательный подавал исправно. За таким отцом не только как за каменной стеной, а прямая дорога в государеву службу не в последних рядах. Да хоть тем же думным дьяком рядом с тятенькой, чтобы богатеть равной дружбой со знатными чинами. И жил бы в палатах, хоть и не из белого камня, но точно из сосны хорошего сруба, самой что ни на есть корабельной древесины. Да совместно с жёнушкой, что в полный горячий обхват и с отменной плодовитостью! Ведь сам-то Афоня был единственным наследником у батюшки Димитрия Прокопьевича. Не заладилось с потомством у старшего Приблуды. Четверых девок принесла Оринушка голове семейства, как с куста стряхнула, а сыночком лишь одним побаловала, ненаглядным Афонюшкой. Вот и готовил отец отпрыска под старость лет к себе поближе приспособить. Вот и нацеливал на государево благородное поприще. Да и сам Афоня не подводил родителя, а только радовал вкруговую. К пятнадцатой своей весне счёт вёл уже до сотни, знал по какую руку север-юг, а уж как буквицы выводил, так просто на зависть иному переписчику челобитных из съезжей избы либо пыточного приказа. Хоть сразу молодца в консисторские писцы сажай. Всякую бумагу без помарок начисто перепишет, да ещё и от себя какой вензель прибавит. Но эта детская забава прощалась Афоне, как буйная фантазия любой свободной от паскудства голове. Да и не воинское приказы списывал! Силён был малец от рождения в нескладухах и озорстве с непотребным словом. Ну, это всё по молодости, от игры пытливого ума и здорового тока крови. А так-то, цель будущего жизнеустройства виделась ясная, словно солнца лик, что незамутнённым катится по лазури небосвода над всякой разумной головой. Да и дед, Прокопий Парфирьевич, окольничий Поместного Приказа, надёжно с тылу подпирал, пребываючи ещё в знатной силе. Эти-то два тягловых коня в одной упряжке и волокли возок с Афоней к мирской благодати и чинам. Не зря заезжий гувернёр два раза на неделе аглицкому языку обучал. Готовый толмач для Посольского Приказа в Великой Британии готовился из Афанасия! А там и в Новый Свет дорога прямая. Через Атланику из Англии до Америки рукой подать. Вот до каких высот додумывались отец и дед для сынка и внучика! Чего ещё возжелать молодцу, каких приключений искать на неизношенное седалище? Знамо дело — никаких!
Однако же, как раз к шестнадцати годкам и попала Афоньке шлея под хвост. Попадать-то она норовила и раньше, но вовремя оттягивалась на причинное место отцовской розгой в родительскую субботу, а не то и в будний день, если припрёт. А тут как бес в отрока вселился. В обучении попустительствовал, редко когда урок до срока доводил, завёл приятелей на посаде, которые варнак на варнаке и варнаком же погоняют. Да чего таить! Хлебного вина до блевотных соплей с дружками испробовал, носом в табакерку стал поклёвывать, сходился на кулачки не токмо на Масленицу, но и в постный день. А что всего срамнее — повадился к прачкам на Москву-реку бегать! Ладно бы портки либо рубаху простирнуть, так ведь за полушку блуд почесать, как о том не единожды доносил Димитрию Прокопьевичу соглядатай и оберег сыночка дядька Фёдор Чурка, отставной солдат от инфантерии. Да ладно бы — согреши и покайся! Так ведь нет! Афонька при всяком случае в пререкания вступал, перед старшими гонор показывал. К тому же, свободомыслие при челяди являть стал, которого как собака блох на немецких и шведских задворках Московии набрался. Благо этого добра много было, так как об эту пору Алексей Михайлович стал жаловать иноземный служивый люд начальниками под новую военную реформу. Тогда много разного заморского сброда понаехало. Разве за всеми одним Тайным Приказам уследишь? То-то, что нет! Вот Афонька и насобачился жить чужим умом европейского пустоголовья. И всё наперекор тятенькиного указа да дедова устава! Отцы семейства чуть ли не верстать в солдаты надумали неразумное чадо, раз сладу с ним никакого нет. Военный-то строй мигом неразумного втиснет в одну шеренгу по общему ранжиру. И не только мужи родовитые, но и матушка Любава Орестовна не токмо слезой горючей умывалась по утрам, но и белым днём точила её неустанно, сидя в красном углу под божницей в тягостном безделии. Ведь нитку не видела в иголку вдеть, чтобы расшивать гладью на пяльцах либо крестом по подолу рубаху сынку на Пасху. Такая вот беда пришла, хоть и ворота были на запоре. Словом, дал той порой Афоня родне просраться, как говаривали досужие бабы на посиделках и выпивохи в кабаках.
Вот в те поры и надоумил многоумный Прокопий Порфирьевич своего разумного наследователя Димитрия не сдавать отрока в солдаты, чтоб насовсем от рук не отбился, а отвезти недоросля в общедоступную бурсу при Киевско-братском духовном училище. Мол, пусть сей ухарь в общем житейском заведении помается, да все четыре класса пройдёт, если преуспеет в них отсидеть по году, чего отродясь ни с кем из учеников не случалось. Уму-разуму поднаберётся не только в естественных дисциплинах, но и в духовных науках. Тут тебе не армия, тут учителя покрепче, им не для боя подвластного воина готовить, а бездаря в чувство приводить. В училище педагоги крепкие, на руку скорые, а где надо, то и великовозрастные однокашники, что по три года на одной ступени сидят, словом и делом помогут забавы ради. Только кликни! Ведь не зря бурсой даже крестьянских детей пугают, то есть не пользой науки, а её суровой неизбежностью. Как-никак, но тёмное средневековье давно миновало и государство для пользы дела народ образовывать начало. Книжной грамотой дурь вековую выбивали, обучая начальной азбуке без пощады живота и снабжая сверх меры духовною пищею на молитвенных коленоприклонениях.
Вот так и был прислонён к учебному назиданию неслух Афонька во славу церковный обрядов и статских уложений, с казённым содержанием в стенах многотерпной бурсы духовного училища. Тёмной тучей легенд об ужасах подневольного повального обучения была тогда окутана бурса, как в простом народе, так и в высших слоях общества. И одна сказка страшнее другой! Говаривали, что и учат там долбёжкой из-под палки, и мордуют почём зря свои же второгодники, коим давно в женихах место, и секут за любую провинность лозой пополам с солью, а что до пищи телесной, то кроме постных щей да бочковой красной икры каждый божий день, ничего другого не видят. Разве что уворованный или покупной в банный день пирожок с требухой, если родительская копеечка в кармане завалялась. Вот такой ужас про бурсацкую жизнь и катился по пугливым головам волной. Вот за это и ценился выживший и прошедший всю школу насквозь жизнестойкий бурсак. Зато, который ученик заканчивал всю обузу обучения в срок или даже более того, тот приспосабливался к жизни хватко и насерьёз. Если на духовном поприще, то сразу в пономари шёл или в причетники, а то и в певчие, если голос имел знатный. А кто духовность на мещанское звание менял, то либо в писцы по приказам, либо пристраивался в учителя при народных школах. Совсем-то отпетые при исключении в острог или в солдатчину попадали, но ведь и там кому-то надобно пребывать во славу Царя и Отечества. Правда, кое-кто из самых склизких прямо в бурсе умел семейственностью обзавестись по договору сельского прихода с училищным начальством, тем самым укрывшись от любой подневольной службы за подолом невесты, заматеревшей во днях своих. Однако, таких отчаянных было не густо. Да и женочих страшненьких перестарков на всякого бурсака не хватало. Но ведь все школяры в конце концов выживали и выходили в люди, наперекор замогильной народной молве!
А вот Афоньке как бурса, так и непосредственно училище понравились. Ведь сам, слава богу, не малолетка застёбыш, а грамоте в отцовский стенах ещё обучен, да и крепость в руках-ногах есть. Пришлось пару тройку раз силами до кровавых соплей померяться за-ради знакомства с товарищами, быть поротым у доски как сидорова коза за излишнюю грамотность пред похмельным педагогом, но чтоб фискалить, наушничать или малого без дела обидеть, а то и грош отобрать — этого ни синь пороха, этого даже и в помыслах у Афанасия не водилось. Потому-то живи и радуйся при полной греческой демократии в стенах родного училища. Ведь, считай, всем классом управляли твои же выборные товарищи. Скажем, цензор за общим порядком следит, авдитор за обучением, а секундатор с превеликим удовольствием сёк лозой товарища, на коего падал гнев педагога, если у него самого с утра рука не поднималась после вечернего чаепития в казёнке. А в свободное от долбёжки урока время и вовсе вольные игры. Кто помлаже, те в глиняные жопы с битьём кияшкой по оным, если не успел увернуться, кто постарше, те в три листа с мечеными самодельными картами на пятак либо оловянную пуговицу, что у бурсаков в ходу за денежный знак. Иногда и килу по двору гоняли. Тут веселее — кто первый всех обведёт и бычий пузырь с конским волосом за черту в чужой город закатить сумеет, тот и герой! Что ты! Такая толкотня всем классом, что только успевай к отставному солдатскому фельдшеру на дерюжке проигравших отволакивать, который пользовал болящего едва ли не одним добрым словом да луковым отваром.(Примечание № 1 от архивариуса Лейзеля Блоха. Обязательно справиться у сэра Арчибальда Кордоффа о времени возникновения игры в футбол!)
Словом, время, проведённое в бурсе, пошло Афоне на пользу. И если процесс обучения голове мозгов не прибавил, то школяр весьма преуспел в умении постоять не только за себя, но и за верного друга. К слову сказать, молодой бурсак не токмо телом закалился, но и окреп духовно. Юноша познал полную свободу в действиях и любовь к жизни, которая буйно цвела и колосилась вне стен учебного заведения. Иначе говоря, бурса возымела противоположное действие на отрока, нежели предполагали отец и дед в силу косности взглядов на молодое поколение. Так что через год, другой, третий стало Афоньке тесно в богоугодном заведении, тем более, что сообразительностью, предприимчивостью и тягой к авантюре бог его не обидел. Ведь чуть ли не на третий поход через весь Киев в баню, смекнул молодой бурсак, как разжиться съестным припасом, шагая в ногу через городской базар. И не всем известным малолетним христорадничаньем либо простым разбойным воровством, а чётко спланированной операцией по отъёму излишков у разожравшегося не в меру торгаша без чести и совести.
Обычно, ещё шествуя строем на помывку, ушлый Афоня примечал особо круглых и крикливых торговок, которые не только палкой и визгом отгоняли несостоятельного покупателя, но прямо плевались ему под ноги и осыпали извозчицкой ломовой бранью. Правда и товар у них был первостатейный. Те же сайки, крендельки да булки не валялись по углам, не дыбились клейкой кучей, а были с толком аппетитно выложены по лотку, и тот же сбитень либо квас томились в чистых, не засиженных мухами бутылях либо глечиках. Да и сами торговки были в чистых фартуках с белыми без цыпок руками, хоть одинаково торговали в жару и в холод. И если бы не их самодовольные рожи и лютая злоба к падшему, то сносить этакого зверя было бы вполне терпимо. Но как стерпеть справедливой душе, когда этакая морда, пошире прилавка, того же цыганёнка угощает хлыстом за отломанный кусок булки, словно малую собачонку? Ась?
И вот тут, когда уже свободным ходом возвращались бурсаки с помывки, начинался приводиться в действие хитрый план Афанасия. Обычно, выбрав расположившуюся поодаль от общего ряда торговку, Афоня начинал сиротски скулить:
— Тётенька, ради царя небесного подай хлебца! Есть хочется, спасу нет, — иногда он и слезу подпускал для вящей убедительности.
Так как на любом бурсаке платье в пристойном виде не держалось более полугода, то просящий корку хлеба, ничем не отличался от обычных побирушек, наводнявших торговые ряды. Разве что басурманским блеском глаз да бойкостью языка без костей, и то, если внимательнее присмотреться и прислушаться к базарному незрелому человеку. Но ведь в торговых рядах всегда недосуг до философских рассуждений о людском роде, поэтому бурсак легко сходил за попрошайку с паперти.
Так вот, следуем далее. Ежели по истечение невеликого срока на нищенскую заунывную песню просителя торговка не отзывалась сердобольностью, то есть от доброты своей не жертвовала просителю куска булки или стакана семечек, Афонька начинал голосить на новый лад:
— Тётушка, мамушка, спаси тя Христос во веки веков. Пожалей бесправого, дай ржаной сухарик, а то кишка кишке бьёт по башке от лютого голода. Не дай пропасть сиротинушке у тебя на глазах, испустивши дух посреди базара. Не дай помереть голодом, не познавши жизни и расцвета лет.
Этот псалом пелся разноголосо, словно в церковном хоре, и порой возвышался до поросячьего визга, достигая слуха если не торговки снедью в розницу, то уж точно до всего калашного ряда. Но когда базарный люд, одаривший сиротину кое-каким провиантом, начинал считать долг к падшему и сирому выполненным, а выбранный для справедливого укорота столп торговли в виде необхватной бабищи не сдавался, а начинал исходить матерной угрозой, Афоня поддавал жару:
— Матушка родная, да храни тебя матерь небесная, не гони ты свою кровинушку с глаз долой. Одари крошкой хлебною покинутое чадо и воздастся тебе во хлябях небесных троекратно. Пожалей дитятку взросшую без призора и слова ласкового, — а далее уже бил среди толпы словом наотмашь:- Не взропщи на оголодавшего. Кто знает, может просящий милости есть приплод чрева твоего во грехе сотворённый? Кто истину скажет посреди моря житейского?
Обычно, в этом месте торговка не выдерживала, чувствуя, что этим поганым словом затрагивается её честь, а потому в злобе и ярости истощался её крик и ор на всю ивановскую. И тот час в Афоньку летело всё, что попадалось под руку женщине — и метла поганая, и чашка пустая, а порой и склянка со сбитнем либо особо чёрствый крендель. А смиренный проситель, уловив предел кипения нервов базарной бабы, выкладывал свой верный козырь, приводивший всегда к одному и тому же желанному результату. Сей многоумный отрок выплёвывал из себя одну лишь фразу, которая ронялась под ноги расходившейся торговке с явным презрением и собственным великим превосходством. Эти словеса действовали на супротивницу словно красная тряпка на горячего быка. И тогда начиналась настоящая потеха на весь городской рынок.
Ещё в голоштанном детстве Афанасия, тятенька Димитрий Прокопьевич, имея дальний прицел на Посольский Приказ и туманный Альбион, приставлял, поелику мог, к своему отпрыску толмачей и надзирателей родом из Великой Британии. Так что, хоть и через пень-колоду, сынок кое-что разумел из разговорной заморской речи, хоть ею в повседневном обиходе и не пользовался. Зато прикладные европейские, вплоть до цыганского мата, знал складно на дворовом уровне и в пределах даже польской слободы. Языки, правда, были не разговорные и не всегда понятные говорящему, но у солидного слушателя непременно вызывали оторопь и желание задать трепаку или свершить волосянку всей головы языковедцу из подворотни. Те же самые желания возникали у любого базарного слушателя. Поэтому едва заслышав высокомерное и заносчивое:
— Матка боска ченстоховска, их бин зер гут, дойчен капут, айн, цвай, драй, хер полицай, — баба срывалась с торговых рядов и бросалась на Афоньку с кулаками, забывая всё на свете в припадке справедливого гнева. И непристойность собственного поведения, и про товар, чинно разложенный по прилавку. Ведь всяк в памяти хранил нетленное. И как ляхов из Московии гнали, и как псов-рыцарей по озёрам топили, памятуя наследное, что кто с мечом к нам придёт…
Но сам Афонька не сразу мчался стрелой от мстителя, а закладывал заячьи петли по базару, гогоча и вскидывая тощим задом как стригунок, чем приводил в восторг торговые ряды и притягивал уставшие от пересчёта грошей взгляды к своей особе и творимой им потехе. Поэтому никто и не кидался словить весёлого хлопца, предоставляющего толпе такой бесплатный цирк. Поэтому и гонялась одиноко озверевшая баба за шустрым пацаном, махая руками, как курица в принудительном полёте с насеста. Поэтому бегала одна среди прилавков до пота и одышки. И до тех самых пор, пока Афонька не нырял в знакомую дырку в заборе и не был таков, оставивши после себя весёлые пересуды в стане торгашей и великое разочарование другой участницы весёлого забега по базару.
А дело было всё в том, что пока Афоня своими прыжками и ужимками развлекал почтенную публику, его верные и бесшабашные друзья, как-то: Ахметка Секирбашка и Аксютка Вырвиглаз, половинили торговый припас приударившей за вёртким варнаком бабы, заодно прихватывая с прилавков и лотков всё, что плохо лежало без присмотра. А в укромном месте, не доходя до бурсы, добрая половина трофея умолачивалась самими участниками представления, а другая часть шла на угощение сотоварищей по бурсе и игрищам.
Однако, Афоня был не только ловок, но и сметлив не по годам. Поэтому такие набеги творились не столь часто, как хотелось бы подельникам. Предводитель шайки-лейки нутром чуял, когда торговый люд начинал подзабывать печальную для лотков веселуху и полностью расслаблялся в своей розничной торговлишке. Но лишь память у очевидцев зарастала быльём, Афонька с друзьями повторял комедию, но на другом конце базара, с новыми действующими лицами и с иными песнями. Однако, результат, как правило, оставался прежним: наедались сами и угощали товарищей от пуза.
Но, считай, перед самым выпуском из училища, а не то и за года полтора до этого торжественного момента, когда шкодливая банда перешла от съестных припасов на более значительные материальные ценности мануфактурных рядов, случился в компании большой облом и чуть ли не тюремный конфуз. И поделом! Не надо было тешить гордыню и переключаться с баб и пирожков на мужиков со скобяным и меховым товаром!
Мужик что? Он смекалистый, хоть с виду лапоть и подошва. Он уже со второго налёта на шорные ряды смекнул, что к чему и в чём развод православных. Он в момент сплотился и затаился в лютой злобе по всему базару и ближним улицам. А под прилавком укрыл не бабьи батожки, а цепы железные, шкворни тележные да гужи сыромятные, чтоб по рукам-ногам вязать учёную бурсу. Он за своё кровное из кумы душу выймет, коли та греховным дармовым соблазном не откупится.
В тот весенний банный день позарилась Афонькина бражка на скорняцкие шубейки и душегрейки, что раскинул деревенский увалень на прилавке сбоку рыночных ворот. Разложил будто на смотру перед купеческой дочкой. Как не соблазниться? Вот и начал вожак в голос привычную песню:
— Дед, дай обрезок овчины грудинку согреть. Зимой и летом мёрзну как подзаборный пёс. Видать, скоро помирать под плакучей ивою. И нет никакого приветного слова сирому и убогому чахоточному страдальцу. Ложись и помирай под порогом богадельни. И никто шерсти клок не даст, чтоб согреть ноженьку в дырявом сапоге и отойти в иной мир в тепле и сухости. Дядя, дай хоть клок кудели на шарфик, чтоб горлышко прикрыть. Слышишь, как кашель вперемежку с соплёй от ног до головы пробирает?
Но не успел Афоня прохаркаться и отплеваться в сторону продавца, как тот, с лёгкостью перемахнув через прилавок, уже вертел дубьём перед самым носом просителя. И понял варнак, что вся правда теперь в ногах, и стал кидаться опрометчиво в разные стороны среди воскресного народа, как бы заметая следы. Но не тут-то было! Едва ли не со всех сторон, видать по надёжному уговору заранее, кинулись ряжие мужики ловить птичку певчую. Кто с вожжой, кто с удавкой, а многие просто с гирькой либо пудовым безменом в волосатой руке. И всё это с молодецким гиканьем, посвистом, и криком громогласным:
— Держи вора, ату его, ату!
Заметался Афоня, яко голубок в клетке, впервой встретив такой единодушный отлуп торговца недвижимым, забегал по кругу, пока не припёрли соколика к глухой стене казённого амбара. И почувствовал тогда Афанасий Димитриевич всей сущностью своею, всей сообразительной головой своей, что дело плохо. Не то что плохо, а вообще пришёл конец всей жизненной сказке. Ведь забьют озверевшие мужики до смерти, как цыганского конокрада без суда и следствия, не говоря о полицейском заступничестве ради тюремной решётки. Однако, не выдал страстотерпца добрый ангел-хранитель! Раздался вдруг за спинами мужиков свист в три пальца и подзаборная похабщина, а в ихний круг втеснились весёлые молодые ребята в цигейках-разлетайках поверх красных рубах, в смушковых шапках набекрень и сапогах в гармошку. И показалось Афанасию, что краше этого наряда на человеке одёжи не бывает. Может так оно и было, может с испугу привиделось, но только отбила неудалого налётчика эта яркая ватага, тем более, что мужики сражаться с отчаянным народом постеснялися и отступили без боя, приговаривая:
— Ужотко всё равно бурсацкую тлю изловим, ноженьки повыдёргиваем и на погост самоходом спровадим. Так что бойся теперь даже тени собственной, голь перекатная! Сам себя на замок запирай и в будни, и в праздники.
Вот так и попал Афоня из огня да в полымя. Из какой-никакой притеснительной, но законной бурсы прямиком в свободный, но воровской мир лёгких людей и помыслов, где царил вечный зов:
— Однова живём и помирать единожды, но сегодня ты, а я завтра!..
— Ну ври про своё житьё-бытьё, — предлагал спасённому, в каком-то на вид обжитом подвале, уже через час Егор Перегуд, по всем повадкам и разговору атаман этой воровской шайки.
— А чего врать-то? — не сробел Афанасий. — Ты толком спрашивай, толком и отвечу.
Изначальная смелость гостя понравилась всей острожной братии с десяток голов. А главное, что он ещё по пути в логово не лебезил перед спасателями, не лез целовать сапоги и не клял за глаза мужиков, в общем-то, справедливых в своём гневе. И Афоня почувствовал доброжелательный настрой спасителей, поэтому без утайки рассказал всю почти правду о себе, только батюшку своего понизил в звании до мещанского сословия. Смекнул, что ребятам вряд ли понравятся каменные палаты и вхожесть тятеньки в боярскую Думу. А потому допрос прошёл весело, с живыми картинками из бурсацкой жизни и доверительным тоном с обеих сторон.
— Ладно, — порешил Перегуд после небольшого совещания со своими молодцами, — оставайся у нас. Будешь способствовать ватаге чем сможешь, тем более, что грамоту знаешь. В бурсу, как ты сам от мужиков слышал, тебе назад ходу нет. Изловят и искалечат, если повезёт. А с нами не пропадёшь. Будешь сыт, пьян и нос в табаке, — а когда все отсмеялись, атаман закончил:- Искать тебя не будут, в бурсе всегда бегунов много. Правда, многих спасённых отцы-матери назад на ученье батогами спроваживают, но ты, видать, под родительское крыло не рвёшься.
— Не ждут там меня, атаман. Ни маменька, ни папенька, — непритворно вздохнул теперь уже бывший бурсак.
— Вот и оставайся, как брат. А называть тебя будем Дьяком. Согласен?
— Дьяк, так Дьяк, ничего зазорного. Ведь не горшком назвали, чтоб сразу в печку.
И на это посмеялись, и на этом так и порешили.
Банда подобралась хорошая, с непривычной строгой дисциплиной, но без принудиловки. То есть, если хочешь, делай что прикажут, а не хочешь, то исполняй что велят. Словом, почти вольный человек без устава и царя в голове. Главное, на себя работаешь и хоть до старости не доживёшь, но погуляешь в расцвете лет на славу. И всяк твёрдо знал своё место. Кто выслеживал и наводил, кто нёс охрану, кто же побойчей, тот сбытом товара и казной заведовал, а прочая ударная сила кулаком да ножиком отъём излишек у богатого сословия вершила, как в городских стенах, так и за ними. Как же по вкусу пришлась такая бесшабашная жизнь Афанасию, как же такая вольница в голову шибанула после бурсацкой розги! Похлеще пенной браги либо бабьего подола.
— Погодь, — говаривал ему новый друг Сявка Резаный, — вот пообвыкнешь на шухере, пооботрёшься на пригляде, так и в дело возьмём. У нас как в семинарии: первогодок не сразу на клиросе воспоёт. Через полгода крещенье примешь гопником, тогда и кистень под полой укроешь, как равноправый.
— Долго ждать-то придётся…
— Ничего, у нас с этим строго. Если бы Егорша Перегуд испытательный срок каждому новичку не назначал, давно бы нас всех передавили как клопов. Атаман и сам обучение проходил ещё в церковно-приходской.
— Ишь ты, — изумился новобранец, — да у вас тут все видать грамотные, если судите по классной ступени обучения.
— То-то, что нет, — заботливо возразил Сявка, — не до наук было. До Егория воровали, кто во что горазд. Это сейчас остепенились и живём по изустным понятиям. А так, народ вкруговую тёмный, во псалтырь не заглядываем, не то что в гербовую бумагу либо почтовый эстафет. Мы тебя на базаре давно приметили, как учёного бурсака из духовного училища. И если правда, что у тебя ума больше головы, то сладим. А с грамотой будем, всё лишний грош, если документ для доноса знатный или другой какой ябеды. Иная бумага, как говорит Перегуд, барыша принесёт много больше, чем чужая мещанская мошна.
— Это верно говорит атаман, — согласился Афоня, припоминая бережное отношение отца к грамотам казённого назначения, — от бумаги учёному человеку доподлинно больший прок, чем от удавки или шильца в рукаве.
Вот так и понял вновь обращённый тать своё место в будущем жизненном укладе среди вольного народа. И эта новая планида не супротивна была его естеству, а наоборот сулило хмельное буйство молодечества напротив прежнего существования в пресной стати бурсака либо в тесной колее по пути отца-родителя. И тем более, что грех смертоубийства Афоне не высвечивал в силу допреж накопленной учёности и некого отроческого скудолетия. И ещё Афанасий узаконенно считал, утвердившись в справедливости своих выводов в торговых рядах городского базара, что отобрать лишнее, хотя бы и силой, у разжиревшего барышника или отъевшегося ростовщика, есть подвиг праведника и радетеля равноправного уклада домостроя. А если ещё и поделиться отобранным с сирым и нищим, то это вовсе святое и боголюбое дело.
И покатились без счёту весёлые и сытые деньки в новом дружеском кругу. Что раздевали подгулявших купчишек на ночь глядя, что потрошили чью либо лавку или амбар, то всё было Афоньке не в счёт и на с какого боку, пока он в карауле привыкал к новой работе. Но через полгода и самому пришлось в дело вступить. Правда, пока только кулаком по пьяной роже да ночным обыском у галантерейщика, но уже как равный среди товарищей, как первостатейный добытчик и кабацкий ухарь на разговенье после тяжких трудов. Так что к следующей весне Афанасий был уже не на последних ролях, уже и сам мог наставить вновь обращённого, ибо банда помалу крепла и ширилась, так что даже почти весь Киевский Подол к рукам прибрала. А как иначе городу силу показать? Хоть и муторную, но страх наводящую не понаслышке. Только числом и кулаком! Зато теперь по шинкам да корчмам признавать стали. Только зайдёшь сам-друг впятером или более, половой уже со всех ног с пивом да хлебным вином встречает и под руки на лавку усаживает. А всё потому, что не скупились молодцы звонкой копейкой и прислужника наделить и лихую бабёнку потешить, что завсегда возле злачного места крутится. Как раз о то время и Афонька не сплоховал, а враз в мужики записался. Да в такие ядрёные, что никакого отказа у длинноволосых не знал, а мужескую половину даже завидки брали.
— Держался бы ты подальше от юбки, — не раз урезонивал друга Сявка, — зря только силу расходуешь. Баба кого хочешь ни за понюх табаку продаст, если выгоду в том сыщет.
Но Афонька лишь отмахивался от предостережений, как от навозной мухи. А ведь брат-товарищ как в воду глядел! Всё дальнейшее жизненное действо как раз через бабу и проистекло. Через гарную дивчину Стешку, до того спелую да грудастую, что Афоня прикипел к ней намертво словно чирей к причинному месту, хотя назвать эту присуху плотскою любовию было бы срамотно. Ни душевного томления, ни подлунного воздыхания, а сплошной телесный колотун, чтобы поскорее опростаться от напруги во членах без лишних разговоров и клятвенных уверений. Да и Стешка не отставала! С одного бока на другой — и начинай всё сначала. Хорошо не каждую ночь, а то бы поистёрся и пообтрепался с овечий хвост. Так-то всё и произошло с бабьим-то участием, как друг наворожил, только вовсе наоборот. Не на погибель Афонькину, а во спасение.
Дело было в том, что о новой банде Егория Прокудина власти знали, чуть ли не каждого очередника в кандальники приметили, но словить на месте преступления не могли. Слух к скорбному делу не приладишь. Тем более, атаман был сметлив и умён по-своему. К примеру, дружбу водил, хоть и с мелкой, но полицейской сошкой, и главное — по два раза на одном месте следа не оставлял, если даже в один приём весь сусек не выскребал, а почти всякую новую воровскую забаву вершил другим манером. Если сегодня грабили насиженную в неделю лавку, то назавтра потрошили денежный поезд в четвёрку лошадей. Тем и процветали без серьёзного разбора с властями и их стражниками.
На этот раз легчили от избытков поместье судейского чинодрала посадника Гаврилы Вострикова, что в десяти верстах от Киева по Варшавскому тракту. Всё было обставлено на широкую ногу, так как куш был на полгода безделья всей шайке. Каждый знал свой манёвр, а потому не только ножички супротив охраны имелись, но и пара-тройка пистолей смертного боя. Всю диспозицию Перегуд с отделёнными неделю мозговал, чтоб каждый шаг предвидеть, каждую копейку учесть. Вот тут-то Афоня и должен был весь свой учёный багаж вытряхнуть и с уменьем применить. Ведь по доносам прикормленной заранее прислуги посадника, этот судейский чин держал в тайне и векселя, и дарственные, и другие закладные бумаги чуть ли не четверти всех горожан и поместных. Поэтому бывший бурсак и должен был определить сходу ценность бумаг, чтобы зряшной бухгалтерией при отступлении не обременять весь отряд. И Афоня с радостью обещал с бумажной волокитой скороспело разобраться, тем более, что помнил ещё отцовскую и дедову бумажную грамоту. А посему, как бесценный золотник, Афонька был отряжён таиться в укромном месте, вперёд не высовываться, под пули не лезть, если охрана вооружение применять станет. А должен был грамотей отираться возле крыльца у стены, в тиши и сумраке, сторожко ожидаючи призыва на свою работу. Человек по пять обочь краёв дороги к поместью осторожный Перегуд выставил, чтоб перекликались условным знаком, если вдруг конные, паче чаяний нагрянут, а лбов восемь, самых способных, на приступ пустил. И сам во главе, как фельдмаршал войскового беспредела. Афоня, как и было уговорено, затаился перед крыльцом в жасминном кусту, как певчий соловей или змей подколодный. Тут с какой стороны поглядеть на эту смелую затею. С одной стороны, так беззаконный произвол в отношении подзаконного чина, а с другой — сколько нашего брата безвинно по каторгам в железах стонет от судейского же произвола? Вон, заместо смертной казни за разбой ввели отсекновение членов, распятие на стене, отрезание ушей вместе с правой рукой или левой ногой. Полное беззаконие в судопроизводстве и повсеместный чиновный произвол!
Спервоначалу дела, всё шло как по маслу. И ребята в хоромину вошли без стука и дворового визга, и луна была самая русалачья, любуясь с высоты на лиходеев, и настроение у молодцев, словно в канун весёлого праздничка. А как иначе, если в наводчиках был наиглавный лакей и камердинер Вострикова Опонас. Совсем недавно к Перегуду переметнулся, а уже со всех сторон себя героем выказал. Не только время отъезда барина с домочадцами на молебствия в Лавру обсказал, но и растолковал всем и каждому, где что лежит и по какой цене. Даже на лари с ценными бумагами навёл. Вот только грамоту не знал, а потому Афоня и должен был всю сметку проявить при досмотре документов. Опонас же и заверил, что до стычки со дворовыми вряд ли дело дойдёт, вступая с головным отрядом на крыльцо хозяйской усадьбы. Сенные девки да ночные сидельцы разве попрут на лихой народ и при оружии? То-то и оно, что ни в коем разе!
Однако, попёрли. И не сторожа с девками, а стрелецкий отряд ночных обходчиков во главе с объезжей городской головой Клементием Воиновым. Предателем хуже Иуды, как потом по городским слухам оказалось, был лакей Опонас. В Разбойном Приказе даже доносчиком числился за невеликую мзду. Он-то, а не какой-то недогляд атамана, и заманил Перегуда, как почти всё его братство, в крысиный капкан и на верную смерть. Помяни господи царя Давида и всю кротость его!
Мало кто из ребят в ту пору спасеньем утешился. Несколько человек, что по дорогам напрасно сторожили, кое-кто из счетоводов да Афанасий, которому Егорша ночной урок загадывал с глазу на глаз и место в кустах определял без свидетелей. Не хотел атаман о бумагах трезвонить даже среди своих. Потому и уберёгся Афоня от облавы с лютой смертью в конце её. Как только осветился дом ярким светом, как только послышался там топот множества ног и призывные крики лужёных глоток, так и понял учёный бурсак под пищальные выстрелы, что не будет от него никакого проку на выручке собратьев. Оторвал он доску от крыльца да и затаился в его чреве тварью ничтожной, благо поместительным деревянное нутро оказалось. А что делать, коли делать нечего супротив силы. И товарищам голыми руками не поможешь, и самому в петлю лезть по дури не с руки. Так и просидел варначонок в вонючем схроне до петухов. Сам слышал, как стрельцы с командиром убирались прочь, уводя и унося пораненных и убитых, что с одной, что с другой стороны. И только когда всё улеглось, бежал Афанасий тайной тропой в город, чтоб затеряться средь толпы, но не приткнуться в первую щель. Мало ли кто из шайки на дыбе не перечислил всю банду в Сыскном Приказе с указкой на рост, вес и особые приметы? Вот ведь как законопатился голубь сизокрылый! И к чему было менять неволю бурсы на развесёлое житьё с пагубным концом?
Однако, выскользнул тогда Афоня из удавки. Видать, были и у него вышние заступники, видать, не успел он наворотить разбойных дел в полной мере. Или, может, у небесных охранителей на него другие планы были? Всё может быть. Так или иначе, но ноги его сами принесли в проулок, где в доходном доме снимали угол бойкая девушка Стешка и её родной брат Михайло, двужильничавший на извозе денно и нощно. С ним Афоня был на дружеской ноге, хотя и виделись редко. Тем более, что денег молодой ухажёр от лошадника не прижимал, да и Михай не мозолил глаз молодой паре, постоянно находясь на отхожем промысле. Но теперешнее житьё-бытьё беглого вора у зазнобы под пятой проистекало в скудости и строгим постом. Стешка за порог голь перекатную не гнала, но и в замужество, чтоб нищету плодить, не поспешала. Всего с неделю и просидел курицей на яйцах бывший вольный Дьяк возле юбки своей сударушки. Просидел сирым сидельцем даже без греховного помысла, однако воротившийся с приработка Михайло прямо в воскресный день и изрёк:
— Собирайся, служивый, завтрева вывезу тебя с оказией за городскую заставу, а там сам докумекаешь, куда пойти-поехать, — а увидев недовольство на челе нахлебника, присовкупил:- Степаниде кланяйся в ноги, что сразу за порог не выставили, нам за тебя на кол садиться без интереса.
Так и оказался Афоня вскорости за городской чертой посреди чиста поля с краюхой хлеба в узелке. Хоть ложись и помирай под первым кустом, хоть дичай среди зверья и гнуса. В Киев пути нет, а к тятеньке в Московию пока дойдёшь, ноги по коленные суставы сотрёшь.
Однако же, бог шельму метит, если не хочет сразу погубить. И пяти вёрст путник не отмантулил пешедралом, куда глаза глядят, как нагнал его соляной обоз из Азова, что тянулся аккурат до самой белоцерковной. И хоть чумаки народ суровый, не ко всякому благоволят, но подобрали странника. Взяли к себе в кошт за сноровку и силу, что выказал Афанасий, помогая вызволить из хляби застрявший на дороге воз. Старшой так и сказал:
— Прибивайся к нам, коль делать нечего. До Москвы-матушки путь не близкий, не раз придётся телеги перегружать. А ты как раз в силе разбойной, да и обличьем на дурака не похож.
Так и добрался беглый бурсак до родного города, работёнкой заслуживая пропитание и ночлег у костра. Много чего Афоня передумал за это время, но не нашёл ничего лучшего, как повиниться перед отцом, просить милости у матушки и защиты у деда. А потому в самой скорой скорости стоял блудный сын на коленках перед сородичами и правдиво винился во всех грехах, тяжких и полегче. Ничего не таил, тем и спасся. Батюшка-то, Димитрий Прокопьевич, и дедушка, Прокопий Парфирьевич, допреж выпороть вольнодумца удумали в четыре руки, да и спровадить назад в училище для окончания образования. Однако, выслушав парня со вниманием до конца и понявши, что дело дрянь, старшие Приблудные пошли совещаться, оставив дитё рыдать в два голоса с маменькой в красном углу под иконостасом с заступниками.
Совещались отцы родовитые не долго, но самым тайным образом. Да о чём тут разговор? Ведь знали, что все гибельные дела русских земель проходили через Московский Разбойный Приказ. Что несмотря на волокиту и крючкотворство писарей, в конце концов делу о разбое во граде Киеве дадут ход, и попадёт наследник под правый розыск и неминучую расправу. А потому стали седые головы приискивать углы, чтоб упрятать неразумное чадо с глаз долой, хоть бы на первую пору. И придумали-таки государевы слуги самый, что ни на есть надёжный и хитроумный план. Как раз в это время со всей святой Руси собирались отряды казаков и промышленников для добычи и закупа пушного зверя в Сибири по рекам Лены и Колымы. Премного народу требовалось, так как земли там неоглядные и зело богатые пушниной. По одному Нижнеленскому острогу то ли в 1645, то ли в 47 году до 2000 соболей ясаку, принёсшего казне до 5000 рублей прибытка. Но в отряды кроме ружейного и торгового люда требовались также служивые умельцы в таможенных чинах и подьячие для писания челобитных в стольный град, а не только кашевары да плотники. Поэтому Прокопием Парфирьевичем и Димитрием Прокопьевичем было писано душевное письмо строму знакомцу, нынешнему Якутскому воеводе Василию Пушкину о желании отцов семейства приобщить сынка и внука к доходному и процветающему делу освоения Сибири, а более всего для становления характера и самостоятельности заматеревшего недоросля. И в один голос просили, чтоб Василий Иваныч не спускал глаз с неоперившегося писарчука, а где надо и картографа. Письмо зашили в маменькой стёганую телогрейку, бумаги на консисторского писца выправили без затей и отправили Афонюшку с первым же казацким отрядом далеко-далёко за Урал-камень и Мангазею прямиком в Тунгусские да Якутские края. Всё лучше, чем на плаху! И шёл как раз 1647 год и было отроку 18 лет от роду.
…
Вышел Семейка Дежнёв в Студёное море в самый разгар короткого северного лета. Вышел не ради собственного восславления, а чтоб найти край землицы Российской, и если повезёт, то приростить её новыми территориями. Пошли по холодным водам споро, резали волну чуть ли не с песнями и лёгким сердцем первопроходчиков. Ведь до них на Восток до крайнего предела никто ещё не хаживал, а тут твёрдо решились, да и самим было любопытно узнать: где тот край и что за ним таится?
Только задарма ничего не даётся и никакие тайны не открываются. Едва вышли в открытое море, считай, и месяца не прошло, как навалилась на караван буря. И так изрядно потрепала мореходов, что когда волна утихомирилась, то трёх кочей разом не досчитались. Ну, словно корова языком! Как и не было этих морских посудин со всею их командою на круг в сорок душ. Вот такая первая расплата за любознательность людскую, хоть и не праздную, но своекорыстную. Собрал Семён Иванович остатки каравана в один кулак и двинулся дальше. Не сплоховал, не дрогнул душой, не повернул вспять, а, помолясь, двинул экспедицию далее на Восток навстречь солнцу. Когда людей на оставшихся кочах пересчитали, к радости атамана оказалось, что главный летописец и челобитчик, дьяк Афанасий Приблудный, не утоп. То есть, осталось кому историю сочинять для потомков. Далее следовали без потрясений и потерь, а в сентябре достигли самого крайнего края Камчатки. Обнаружилось, что земля кончалась Большим Каменным Носом, а обогнув его, стрелой понеслись кочи далее, аж до самого Тёплого моря. Тут и открылся им весь Анианский пролив, что разделяет Азию с Америкой, как и думалось учёными головами исстари. (Примечание № 2 от Лейзеля Блоха. Экспедиция Семёна Дежнёва прошла проливом, разделяющим Азию и Америку за 80 лет до того, как капитан-командор Витус Беринг вошёл в эти воды с юга. Однако, по предложению мореплавателя Джеймса Кука пролив был назван Беринговым, весьма подробно описанным капитаном Витусом. Лишь по царским донесениям, обнаруженным в архивах Якутской канцелярии через 100 лет после события, удалось восстановить приоритет Дежнёва в открытии пролива между материками и проследить дальнейшую судьбу экспедиции, высадившейся впоследствии в устье Анадыря. Читай сохранившиеся в якутских архивах «Сочинения и переводы к пользе и увеселению служащие». И только через 250 лет после исследовательского подвига первопроходцев, по решению Русского географического общества, Большой Каменный Нос Чукотки был назван мысом Дежнёва).
Однако, обогнув без урона Каменный Нос, караван попал в новый шторм, который вырвал из состава экспедиции Семёна Дежнёва ещё один коч, погнав его незнамо куда. И лишь только через двое суток океан выплюнул израненный кораблик на неприютный берег незнакомого края. Спасибо, что бог миловал и не пустил на дно всю его команду, а оставил кое-кого, как свидетелей предприятия, которое не всякому под силу и стать. Повезло в очередной раз и Афоньке. (Примечание № 3 от Л.Б. Так, строго говоря, была открыта русским человеком Аляска).
ПРИПЛЫЛИ
«В жизни морехода и первооткрывателя бывают неожиданности разной свойственности. И уж если на суше ещё можно предугадать ход событий и как-то противостоять им, то на море всё подвластно воле случая и слепого провидения. И будь ты хоть трижды кормчий, а не то и четырежды капитан-командор, но оказавшись во власти разгневанной стихии без руля и ветрил, либо смиренно пойдёшь ко дну, безвольно вывалившись за борт, либо начнёшь противиться волне, хватаясь за любую соломину или за более водостойкого соседа, способного ещё держаться на поверхности вод. Таким образом, в первом случае скороспело зароешься в придонный ил для прокорма склизкой живности, а во втором, если даже получишь тот же результат, упокоишься с чувством выполненного долга по отношению к себе. Бывает, хотя и редко, что судьба поворачивается передом к особо отчаянным утопленникам и выбрасывает их прямо из пучины на твёрдую сушу вместе с растрёпанным судёнышком и кой-каким скарбом для налаживания первобытной жизни. Случается, что не одного, а с парой-тройкой таких же незадачливых путешественников. Как бы для развода жизни на пустынном берегу.
Вот так и случилось со мной. Когда наша лодка обогнула Чукотский Камень и устремилась к Тёплому морю, вся ватага посудины повеселела и ободрилась, словно и не было той страшной бури в Ледовитом море. Тем более, что наш верховой Елисей Буза гаркнул тогда прямо над нашими головами:
— Всё, ребятушки! Конец нашей экспедиции. Нашли-таки пролив с Америкой. Ждите скорой награды от царя-батюшки Алексея свет Михайловича. А ты, дьяк Афанасий, — это уже мне как в приказанье, — чини перья и готовься рисовать челобитную по случаю новой географии на краю русской земли.
Мы и радовались, но не долго. То ли в самом конце августа месяца, то ли в первой половине сентября накатил на нас шторм. Сначала туман саваном лёг, так что ни зги не видно, не только головного судна. Да что там, одно парное молоко вокруг разлилось русалкам на радость. А потом океан приступом на нас пошёл и трепал с таким рвением, ну, словно баба своё бельишко на Москва-реке. Не то что кормчие курс удержали, а никто и за временем не следил, как потом оказалось. Я, как не знакомый с морским делом, только и успел мешки из двух бычьих пузырей с письменным принадлежанием к себе на шею повесить, как-никак казённый припас, да в лавку по низу коча мёртвой хваткой вцепиться, так что и лопатой не отскребёшь. Вот с нею в обнимку всю бурю и пережил без памяти, пока лодку к земной тверди не прибило. Выпростался из тенет удачно, как из пращи и сколько летел не помню, но головой на какое-то время ослаб. И тут спасибо мешкам с бумагой, что под шею загодя привесил. Если б они вовремя под головушку не подсунулись, раскололась бы моя тыковка о тот самый камешек, на котором и очнулся я в конце своего кругосветного плаванья вокруг Чукотского Носа.
Поднялся бодро, хоть и пошатывало стоймя, но огляделся уже орлом. Кругом привычная картина для Севера, ни кола, ни двора, каменья да скалы, а у самой воды наш коч прилёг, разобранный, считай, до самого днища. Видать и его о берег хлёстко приложило, до самого основания первичной никчемности. А вокруг никого, одна мутная тоска. Побрёл я к нашему ковчегу, как колодник с пудовой гирей на ногах. Хорошего-то впереди мало, хоть сам кое-как живой. Хочешь, про себя радуйся, хочешь песню пой, что не с раком беседуешь. Я и начал было блажить как новорождённый. Только вдруг слышу за ближним валуном крик смертный от мёртвого ужаса. Я туда, а там по пояс в яме друг Олешка Голый. Орёт не своим голосом, крестится двуперстием, а из другой руки заступ не выпускает. И я от радости, что не один, ещё пуще разоряюсь:
— Лексей, друг! Не узнал или как? Дьяк Афоня к тебе пришёл, писарь! Чего ты без меня землянку рыть затеял? Сейчас помогу, — и чуть ли не в яму к нему оступаюсь.
— Чур меня, чур меня! — заголосил в ответ Голый и добавляет:- Изыди сатана, не вводи в грех! — и лопатой в меня нацеливает словно рогатиной в медведя.
Уж на что я крепкий, но прибил бы меня Олешка в тот миг по лютому страху, как таракана лаптем. А потому отбежал я подальше и уже из-за бугра повёл разговор с другом, словно с последним юродивым на паперти. Беседовали таким образом долго, пока не пришли в первобытное состояние. А когда опасность с двух сторон миновала, то и вовсе бок о бок сошлись. Тут-то и оказалось, что Олешка рыл ямку под мою могилку, так как я уже сутки неприбранным на берегу валялся и недвижимостью портил весь природный вид. К тому же завонять мог, прозевай друг с погребением. Я этот поступок не осудил, а одобрил как христианский знак милосердия. Вот тогда-то друг полностью и до слёз признал меня, но пожалел, что не закопал раньше, так как своим воскрешением я чуть было не лишил последнего разума своего собрата по мокрому морскому делу. Войдя в полную силу ума, Олешка Голый обстоятельно поведал мне, что весь экипаж нашего коча погиб при шторме. А кроме него спаслись ещё и сам Елисей Буза, и корабельный плотник Боженка Водянников, и стрелец Ивашка Зырян, а в придачу ещё и никчемный толмач, алеутский камчадал Нануй Умкан. А не видать их потому, что все они уже второй день в разные стороны в разведку ходят, но человечьего следа не встречают. Не то что от самоеда северного, но даже и от собачьей упряжки.
— Плохо дело, на самый необитаемый остров напоролись, — смекнул я.
— Да куда лучше! — живо отозвался Олешка. — Сидим как в чужой жопе, хотя про остров говорить рано. Боженка талдычет, что назад к Камчатке прибило, что вскорости местный житель на нас выйдет с Нануйкой поговорить. А не то и сам Дежнёв возвернётся в поисках отбившихся от каравана.
Его слова сразу утешили, как надежда на дальнейшую жизнь. Да к тому же оказалось, что хоть наш корабль и разбился, но в своём развороченном чреве кое-что сохранил для нашей пользы. То есть, сберёг, что хорошо лежало и было приторочено гужами к обшивке и пристройкам. Тут и провиант кой-какой в виде круп и сушёной рыбы, и кремневая пищаль с носимым бочонком пороха в придачу и даже плотницкий инструмент топорных дел мастера Водянникова. Это не считая моего припаса с бумажной рухлядью да ещё с пятёрку ненужных мореходу, как я и ранее справедливо считал, старых оленьих шкур. Поэтому выходило, что жить было можно почти припеваючи, если б знать, на сколь той жизни хватит. По подсчётам Олешки, то намного, если верить, что со дня на день до нас или соплеменники нашего алеута достигнут, или головной коч Семейки Дежнёва подгребёт на выручку своих товарищей. Об чём тут горевать при таком удачном раскладе?
До вечера проговорили мы с другом о том, кто и как перенёс бурю. Оказалось, что оба не сплоховали перед стихией. Оба-два другим пример показали мужеством и стойкостью. Хорошо, что я с утра опамятовался и время до первой звезды выговориться было. Иначе многое из нашего подвига забытым осталось бы. Потом сушёной рыбкой закусили и спать легли прямо под боком порушенного коча. Олешка как обычно спал, а я при полном сознании. Упаси бог опять опростоволоситься и по привычке в беспамятство впасть! Ямка-то под мёртвый саженец уже вырыта.
Утром по берегу побегали для размятия костей и снова беседой развлекаться принялись. Олешка хоть на год и постарше меня оказался, но жизни не знает. Чему хорошему возле рубанка с топором научишься? Так что молотил языком всё больше я. О Духовной академии, о граде Киеве и неземной любви к Стешке, но об этом без подробности. Как с годами выяснилось, распространяться о своих похождениях ни среди противоположного пола, ни в стане врага, я особо не любил, считая, что слава сама догонит героя. Олешка слушал развесив уши, а когда его очередь подошла, то дальше ошкуривания слеги разговор не склеился. Словом, друг жизненного уклада не знал, а потому ловил каждое моё слово с жадным вниманием и наводящим вопросом.
Ближе к вечеру с разных сторон стали стекаться и остальные выжившие мореходы. Никто особо не дивился на моё возвращение к жизни, тем более, что Лексей каждому рассказывал, как я около собственной могилы на него страх наводил. Некоторые даже хвалили меня за живучесть. Только Ивашка Зырян предложил испробовать меня на пулю. Мол, если я приму смерть от огнестрела, то действительно живой человек, а если картечина насквозь пролетит, то это оборотень и нечего с ним знаться, а надобно сажать прямо на кол. Однако, Елисеюшка Буза этому воспротивился, стрельца за пищаль высмеял и просто съездил мне по сопатке до кровавой юшки, чем и убедил служивого не применять ко мне никакого оружия. А вот алеут Умкан даже сомневаться не стал, сказавши:
— Урус долго жить будет, раз на тот свет его боги не принимают, — с этим и потерял ко мне интерес, как человек с опытом и в возрасте.
Настоящие хлопоты у нас случились на другой день, когда разведчики нашли, что кругом на день пешего пути одни камни, ягель, морошка и болотистая тундра. Так как неминучая смерть от жажды нам не грозила, то решили ждать Дежнёва на месте, а не бегать по всей Камчатке, как определся наш старший товарищ Водянников.
— Будем ждать Семейку на этом берегу, — порешил Буза, — обживём местность за недельку, а там и до своих углов доберёмся.
На эти слова Нануй, поглядев во все стороны, сказал:
— Однако, надолго тут застряли. Не моя родина, солнце с другой стороны встаёт, не с моря восходит.
— Ну и что с того, — как-то даже возмутился стрелец.
— Ладно будет, если к острову прибило, — вразумил северянин заодно с воином и нас. — Худо, если это большая земля за Тёплым морем, о которой нашим шаманам ведомо.
Буза в наши споры не вступал, неизвестностью не пугал, но для себя в уме что-то прикидывал, разглядывая ночною порой звёзды. А ещё через неделю, поглядев в пустое небо, Нануй Умкан изрёк:
— Однако, скоро тучи пойдут, погода на дожди поворачивает. Надо ярангу строить.
— Это, что такое это? — оживился Водянников, прослышав о строительстве.
— А это по-вашему чум, если кто к чукчам в гости хаживал.
— А-а-а, — протянули мы в один голос и перешли в подчинение к алеуту.
Но не все. Если для остова яранги, попросту северного шатра, вполне могли сгодиться доски от нашей лодки, то покрывать его должны были шкуры оленей либо моржей. Тех, что приплыли с нами, могло на весь шалаш не хватить, поэтому Буза с Зыряном, как привычные к оружию люди, отправились на охоту, а мы взялись за обустройство нашего стана, хотя и не верили, что застряли здесь надолго. И спасибо, что с погодой нам потрафило. Хоть и сентябрь по всем приметам, но самое бабье лето, если кто держал в памяти женский пол. Так что пока мы решётку городили, охотники завалили двух оленей, экономно расходовав всего два заряда, потому как олени были непуганые человеком и подпускали к себе близко. Правда, через день животные раскусили кровожадность царя природы и убрались со своего пастбища чёрт знает куда. Но, хоть и не своей волей, оставили нам две шкуры и мясо на заготовку впрок, если Дежнёв с подмогой запоздает.
Со стороны посмотреть, так наше благолепие даром досталось. Ни с того, ни с чего бог послал. Так ведь нет! Пока обустраивали житьё-бытьё, дело чуть до драк не доходило. Буза с Водянниковым, как самые старшие по годам, не раз на кулачки сходились. Елисей к алеуту прислушивался, у того ведь годы в проседь на висках пошли, поэтому атаман тоже придерживался создания надёжного лагеря подалее от воды. А Боженка своё, мол, что силы попусту тратить, раз не сегодня-завтра Семён Иванович со товарищами нагрянет. Когда ещё досуг появится спокойно под солнцем брюхо погреть? Чего, мол, понапрасну растопыриваться и с чумом, и со съестным припасом? Всё едино оставлять белому медведю придётся. Победил-таки атаман, а плотник в отместку целый день без дела валялся на берегу, сопли на кулак наматывал, пока совесть на стройку не пригнала болезного. Зырян во время баталии отмалчивался, как человек уставного порядка, но огнестрел чистил исправно и с бочонком пороха не расставался, как солдат, готовый к любым оборотам дела. А что до нас с Олешкой, то мы в большой расчёт не брались по скудости лет. Помогали, как умели. Я бумаги перебирал, а Лексей топор о камни точил, пока у них с Водянниковым дело не заладилось. Так и начали артельно существовать, но каждый при своём интересе.
А ещё через дня три-четыре, а может и с неделю погодя, ведь со счёту давно сбились, поглядев на то же безоблачное небо, северный человек сказал:
— Не иначе, как торопиться надо, а у нас жирники топить нечем, — и Нануй указал на два плоских камня с выдолбленными морской волной углублениями посерёдке. — Два дня их по берегу искал. Знатные светильники выйдут, — и он любовно погладил убогие каменья. — Топлёный жир нальём, фитили из ягеля скрутим и заживём в уюте, тепле и при свете. Успевай только чай кипятить да суп варить по-вашему. Завтра пойдём тюленя бить, я лежбище видел, — и он надолго умолк, утомлённый длинной речью.
По утру все и пошли. Биты из дерева выстругали и направились за тюленем, ибо порох на неповоротливого зверя решили поберечь, раз морского лежебоку исстари дрыном добывали. Так вот дружно и подались на убойную охоту. Все разом и вышли, кроме нас с Олешкой, так как пользы на промысле от нас никакой, а кашеварить в лагере или лишний камень с дороги убрать кому-то тоже надо. Ту же вяленую рыбу да сушёное мясо по ровным кучкам разложить, чтоб без обид и нареканий за обедом. Мы к тому времени наши спасённые пожитки под ближайший валун сволокли. Всё забрали и по сортам разложили. Отдельно провиант, отдельно каменная соль-лизунец, что в кожаной торбе сохранилась вместе с чугунком и плошками, а совсем поодаль огниво с трутом и порох с пищалью. Это, считай, и всё наше жизненное богатство. Вот тогда-то я и понял, вот тут-то и достиг своим умом, для чего на лодки шкуры навьючили и остальную не очень нужную в морском походе утварь под лавки подсунули да всё накрепко сыромятными ремнями к днищу привязали. Не надеялся воевода, спроваживая нас в путь, что свидимся. Вот и нагрузил кочи кое-чем в быту обыденном, чтоб экипаж не сразу помер, когда на чужой берег волна, паче чаяний, выбросит.
Охотники за два дня с тюленем управились, благо ластоногий был безо всякого страха перед двуногими, так что и мяса прибавилось выше головы, и шкуры на подстилку завелись, и жиру-ворвани натопили много, словно зимовать собрались. Водянников смеялся на такое хозяйство, как на лишние хлопоты. Буза тем временем своё думал, Зырян начищал пищаль и стерёг порох, друг Олешка точил уже пилу, как и я перья для умственного труда, и лишь один Нануйка радовался, словно малое дитя нашему запасу, переворачивая на солнце с боку на бок тонкие пласты тюленьего мяса.
— Маловато будет, если до весны в яранге сидеть, — подколупывал иногда Боженка алеута, глядя на наше богатство.
— Зимой за свежим тюленем на лунки пойдём, когда он на вольный ветер вылезет, — вразумительно отвечал на это Нануй, как знаток северного промысла.
Скоро новые шкуры подсохли и мы обрядили наш северный шалаш как знатную невесту. На выход шкуры навесили, чтоб не поддувало, по нарам, что Боженка с подмастерьем сколотили, настелили вперемежку со мхом. Чтоб, значит, и бока не намять, и укрыться было чем, когда ночи коротать вповалку будем. Словом, зажили вскорости на широкую ногу, днями выставляя дозор на самом высоком месте, куда сумели по очереди залезать. В карауле всё больше мы с Олешкой стояли, как самые зрячие и бездельные дружинники. Однако, Дежнёв всё не проявлялся, а дождь стал надоедать почти каждый божий день, так что наблюдение пришлось снять, заменив его длинным шестом с красной рубахой поверху. Мол, любой мореход, как рядом сплавляться будет, враз поймёт, что на берегу живой человек обретается. Ярангу-то мы после долгих споров с рукоприкладством перенесли подальше за скалу в заветерье. Мало ли какой буран, как Нануйка твёрдо пообещал, едва первые дождины слетели.
Так, в трудах и заботах ещё неделя пролетела. Мы все припасы и утварь в ярангу перенесли, а Буза с Зыряном на охоту за оленем сходить сподобились. Но зря только ноги убили. Вернулись на другой день пустые:
— Олешек и след простыл, — буркнул на немой наш вопрос атаман, — куда-то снялись, хоть ягель сам под ноги стелется. Совсем животины зажрались.
— Непогода надвигается, — некстати разъяснил Нануй, — скоро хозяин, белый медведь на запах придёт.
— Вот и будешь с ним зимовать, — вмиг перебил Боженка, — а я уже вчера за волной парус видел.
Соврал плотник. За-ради собственного утешения соврал. За той волной как раз другая следовала, подходящая для осеннего раннего шторма. А тут и первый снег посыпал. Пока не густо, но за водой на болотце ходить уже не надо. Снежку за пологом зачерпнул, на жирник чугунок поставил и никаких забот, и тем более, что с вяленым мясом без проблем. Хорошо зажили, играючи, как первобытные тунгусы с побережья Ледовотого моря. Знать не скоро помрём, хоть надежду на Семейку либо на встречу с родичами Нануйки, которых по всему Северу нещадно напихано, скажем прямо, подрастеряли.
— Придётся зиму зимовать, как придётся, — заявил как-то Елисеюшка, сходивший до ветру в снегу по пояс, — а кто последний спасётся, хоть это вряд ли, пусть о нас в народе добрую память оставит, — и он, боюсь соврать, но с надеждой посмотрел на меня. — Знать бы куда, пешком пошёл, а так, сиди и жди пока не околеешь или на медвежий зуб попадёшь.
И правда, морозец раз от разу крепчает, а у нас одна кухлянка на всех, сработанная рукодельным Нануйкой из свежих шкур. Дня два сидели вокруг жирников, укрываясь чем попало, а через неделю Буза выгнал в чём были на мороз и заставил работать. Кто снег разгребал, кто коч на топливо раскидывал, а мы с Олешкой стёжки протаптывали до отхожих мест на каждого. И что интересно, как только заботы прибавилось, так и охота умирать сама собой пропала. К тому же, мы всем общим разумом додумались, что остальным членам экспедиции за край земли, если кто жив остался, вряд ли лучше нашего. И ничего нам другого не оставалось, как поверить в Счастливую звезду, Слепое провидение и собственную волю к жизни, если хотим встретить новую весну не на погосте. Словом, выживать надо было без огляда на постороннюю помощь!
А дичать мы начали ещё до разгара зимы. Шерстью, упаси бог, не обросли, но волосья на голове и по телу стали жёстче. Может, из-за отсутствия банного пригляда, но это вряд ли. Вон, рыба постоянно в воде прохлаждается, однако с головы до хвоста вся укрыта чешуёй, как недвижимый камень мохом. Так что ни при чём тут мыльный камень, а вернее всего, такой у нас наждак по телу от холода и тоски по родине.
Однако, обленились. Спали как убитые, пока бока не затекали, ели хоть и без хлеба, но вволю и всё скоромное, так что про посты и не вспоминали. Чай из багульника, что алеут заваривал, хлестали вёдрами и только что тюленьим жиром не запивали. Жирники с ворванью горят исправно, тепло, светло и мухи не кусают. Олешка Голый округлился словно хряк под осень на убоину. Да и все мы не отставали на дармовых харчах. Кухлянка одна на весь табор. До ветру в очередь ходили, да и то в припрыг по морозу. А в остальное время или завируху за ярангой слушали, или сказки Елисея Бузы вперемежку с Водянниковыми наставлениями по плотницкому делу. Зырян мог бы по воинскому уставу пройтись, но он не больно словоохотлив был. Скомандует отбой, руку на пищаль положит, так волей-неволей глаз прищуришь и в сон впадёшь. Правда, иногда и полковую песню затягивал под барабан из натянутой шкуры. Тогда уши не только вяли, но и в трубку скручивались. Нануй и вовсе молчит и что-то про себя думает. А нас с Олешкой так и вовсе в расчёт никто не берёт, словно немовлят новорождённых.
Я к этому времени и челобитные писать перестал. Не то чтобы утомился, а, видать, мозги тюленьим жиром заплыли. Не пошло лыко в строку, хоть ты пополам тресни! А может оно и лучше, что не писалось тогда по свежему следу. Спустя время дописывать сподручнее получилось. Может, где хронологию или место действия спутал, а не то и словесный оборот из другого времени ввернул, но зато всё складно получилось, как в церковном архиве.
А тогда так и жили: ели, спали да нужду справляли по своим отрубам. Правда, вскорости сообразили границы единодумных посиделок подальше от лагеря передвинуть. Буза сообразил, говорит, мол, наворотим дел вокруг жилища, так по весне и до берега не дойдём при таком навозном усердии у самого порога. Не сразу, но согласились, стали ноги разминать по большему кругу, тем более, что наст крепкий. Боженка салазки сварганил из деревянных запасов коча, катались как на Масленицу. По видимости, стали в детство впадать, обратный отсчёт годам пошёл. Веселились на всю ивановскую. Один Нануй горевал, на нас глядючи. А русскому человеку всё нипочём, пока жареный петух в темя не клюнет. А через время и клюнул. До боли клюнул.
— Медведь нас нашёл, — сказал в то утро алеут, залезая в ярангу после привычного обхода.
— Не беда, у нас пищаль всегда на взводе, — враз оживился Зырян.
— Так умка первым не полезет. Он подстерегать будет, — охладил пыл охотника Нункан и подытожил:- Мишка умный, задерёт тихо.
Это сообщение нас не испугало, но заставило задуматься. Мы стали реже отлучаться из яранги без надобности. Даже ручницу иногда прихватывали с собой для пущей смелости. Хотя она и мешала в самый ответственный момент, зато не позволяла долго рассиживаться на одном месте. А вот когда бдительность притупилась, и мы вновь рассупонились вокруг жирника, пропал наш Нануйка. Был человек, и нет инородца. Вышел утром из нашего убежища, а назад не вернулся. До вечера мы с огнестрелом и кольями бегали по округе, в голос призывая алеута вернуться в тепло и уют. Но когда наткнулись на кровавый след, когда увидели вмёрзший в сукровицу малахай Нануя, вот только тогда и вошли с горя в полный человечий разум, но медведя так и не выследили.
Трое суток искали хотя бы ошмётки от иноверца, чтобы похоронить по-людски, но так ничего и не сыскали. Съел медведь алеута до последней косточки, со всею одёжой съел, ничем не побрезговал животный гад и людоед.
— Раз он человека на зуб попробовал, — сказал на это Буза, — то теперь не успокоится, пока всех нас не порешит.
Сказал, как в воду глядел. Через пару дней, а то и более, кто же тут помнить будет, когда давно со счёту сбились, пропал безвестно дружок мой верный Олешка Голый. Выбежал с утра по малой и потерялся безвозвратно, ну, словно гулящая девка на сносях с моста в омут головой, даже круги по воде не пошли. То есть, от другана моего не то что красный след по насту, но даже и шапки не осталось. Вот так мы и осиротели. И по всем статьям, следующим должен быть я сам, как более свежий для зверского аппетита. А что пищаль или ножик? Тут хоть с мортиркой в поводу ходи на гулянье при нужде. Конец-то смертный один, раз судьба такой картой ложиться. Самой что ни на есть крестовой мастью. От меня и духом замогильным порой подванивать стало, как говорил Ивашка Зырян, укладывая меня сбоку от общих нар.
А от чего страх обуял? Ведь не на пустом месте он нас под себя подмял. Если бы в своих краях, то где наша не пропадала? Тут и рубаху на плечах рвать ни к чему! Навались косолапые всем стадом, так бочонок с порохом на огонёк — и дело с концом. Уже не зверьё наши косточки по отдельности обгладывать бы сподобились, а вместе с шалашиком разлетелось на мелкие куски в разные стороны не хуже птиц, одна ямина вместо стойбища на земле образовалась бы. Знамо дело, и мы бы пострадали без следа, но всегда приятнее самому последнее слово сказать, чем корячиться безропотно в грязных лапах. А в вечной мерзлоте другой коленкор. Мало, что медведь не пуганый, так и мы к холоду не привыкшие. А если что не так пойдёт? Взрыв по мёрзлой земле растекётся безо всякой пользы, и медведь целый, и мы голые. Чем тогда утешаться? Одно блазнит, что мишка дуром на ярангу не попрёт, раз такой умный, а мы и пищалью, если что, отобьёмся. Не зря Зырян за межой не супостата в штыковую хаживал! Навык помнит и на хищника первым пойдёт!
Только зверя-то нигде не было. Ни следка на наших тропках, ни когтистой отметины по насту. А ведь Нануй с Олешкой пропали! Вроде как бесследно, если поминальной отметины от алеута не считать. Потому в одиночку из своей берлоги без нужды не показывались. Выходили все разом, забывши холод и определив кого-нибудь в конвоиры. Всё понимали, раз земля чужая со своим обычаем, знать и нечисть живёт по своим уложениям, нам не ведомым.
Одним словом, разладилась наша жизнь, оскудела. Даже в самую полярную ночь на северное сияние любоваться не выходим. К тому же, морозы навалились и съестной припас к краю подошёл. Стали с горя ждать лёгкой смерти от голода, налегая на молитвы и церковные песнопения. Может и не все, может только я один упал духом от бескормицы. Но только и Водянников, старого уклада мастер, и тот, отчаявшись, не особо косился на мои сопли, махнув рукой на молодое поколение.
Видать с отчаяния, всем табором пробовали на охоту сходить. Да куда там! Главный наш алеутский следопыт уже с месяц как пропал безо всякого своего следа. Даже Буза смирился с бедственным положением, приговаривая в порыве откровения:
— Да, не съели бы звери нашего Нануйку, мы б ещё пожили недельку другую, никак не меньше.
— Ничего ещё, ничего, — с надеждою встревал плотник, — продержимся и при таком провианте, — и он показывал на старые оленьи шкуры.
Зырян по обыкновению молчал, выскакивая с заряженным оружием на любой шорох, но возвращался ни с чем, начиная скучать и нагонять на нас тоску:
— Вот, помню, у ляхов обоз отбили, так там свиневьи головы по сортам…
А вскорости и видения стали являться. Не знаю, как к остальным, а ко мне, то матушка с лукошком гороха, то батюшка с розгой на правку, как в родительскую субботу, но чаще всего Стешка в непотребном виде и едва прикрывшись либо печным передником, либо банной шайкой. Такая дрянь под утро являлась, что оторопь брала и просыпаться не хотелось. А уж когда посреди яранги вырос здоровый Нануй, я сразу уверовал, что грядёт мой смертный час.
— Однако, здравствуйте! — сказало видение человечьим голосом и присело к нам на нары. — Со свиданьицем вас, давно не виделись.
— За всеми разом пришёл или по одному забирать будешь? — озаботился Буза, не ожидая пощады от замогильного упыря.
— Увезём всех вместе, пока ещё живы, — молвила гнусавым голосом нежить и что-то прокричала в сторону выхода из яранги, видимо, вызывая загробную подмогу, для снаряжения нас в дальнюю невозвратную дорогу.
В ответ на призыв нечисти, в нашу юдоль скорби ввалились, напустив холоду, три с виду живых человека. Роста небольшого, одеты, как один, в оленьи кухлянки, на ногах моржовые торбаса, а на круглых головах меховые малахаи. И с лица одинаковые, как братья нашего Нануйки. Я тому не удивился, знамо дело, на том свете все одинаковые, как наставляли некоторые учителя ещё в бурсе. И даже когда нас в такую же одёжку обрядили, и в рядок на нарты уложили, принял всё, как должное по северному обряду. К тому же в твёрдом уме и здравой памяти пребывал, как сейчас помню.
Ехали на собаках, но задубеть не успели, знать, не долго. Подкатили к округлому шалашу из голого снега. Внутрь залезали на карачках по крытому лазу, а там нашли и стол с мороженой олениной, отрезай — не хочу, и каменные плошки со строганиной из рыбы, и чай из морошки в тепле сразу от трёх жирников. Я враз как-то успокоился и тихо отошёл. Как потом оказалось, ко сну.
А на следующий день и вовсе головой утвердился во весь обхват. И помог в этом наш Нануй. Рассказывал он не долго, но доходчиво. Оказалось, что мы находимся в гостях у северных инуитов, а местность по-алеутски называется Алашха, что значит Китовая земля.
— Так это, стало быть, твои знакомцы? — тут же поинтересовался Водянников.
— Не полная родня, — раздумчиво отвечал Нануйка, — но деды наших дедов знали дорогу один к другому, поэтому и язык, считай един.
— Так эта земля Аляска выходит вся ваша? — не унимался Божанка.
— Алашха, — тут же поправил алеут.
— Я и говорю — Аляска, — настоял плотник. — Так она вся ваша и есть?
— Нам чужого не надо, — гордо по-русски ответил алеут. — Инуит сам по себе существует, и алеут сам по себе живёт.
— Выходит, и не знаетесь? — вновь влез Водянников.
— А зачем? Нам и так гостей хватает выше головы. И чукча, и тунгус, и якут, а всех более урус достаёт, что со всех сторон обложил.
— Это верно говоришь, — застолбил Елисей Буза, — без нас вам житья не будет. Друг дружку за милую душу перебьёте, когда до пороха достигните. Своим-то умом нет, но у того же китайца за соболь выменяете. Что да, то да!
Нануй на такую справедливость ответить ничем не смог, поэтому без утайки рассказал всё о нашем чудесном спасении. Оказалось, что инуиты соседнего с нами стойбища следили за нами со времени появления на их земле и долго решали: враги мы или нет. Сразу решили, что всех пришлых надо немедля поубивать для собственного спокойствия, но смущались наличием Нануя среди нас, а потому и медлили с расправой. Мало ли кого ещё чёрт зашлёт в эти края! Может, как занесло, так и унесёт безо всякого урона местному населению? На том порешили местные старожилы и на время успокоились, тем более видя, что мы обходимся без собак и на их территорию не покушаемся. Зато когда пришлые зимовать засобирались, местный народец стал призадумываться, никак не понимая, что мы забыли на холодном берегу? Когда же инуиты решили, что непрошенные гости ждут подкрепления, то выкрали себе подобного, но продавшегося чужим людям алеута, как ценного языка, которого без пыток убивать было жалко. Не забыли хитрые охотники и моржовой кровью снег окропить, чтобы на медведя всю вину перекинуть. Вот так всё и вышло по ихнему плану.
— А бедного моего Олешку, знать, всё-таки медведь задрал, — горестно протянул Водянников, — жалко, смышлёным подмастерьем был, а мог бы в целого мастера выйти, — и плотник опять горестно вздохнул в своём углу.
— Погодь, — осадил Буза и оборотился к Наную:- А далее-то что? Почто к нам милость поимели? Враз не освежевали?
И алеут повёл речь дальше о том, как долго велись неспешные пересуды промеж семейных членов общины во главе с шаманом Ка-Ха-Ши с одной стороны, против древней хранительницей рода Иниры и старшиной от мужиков второй руки Паналыком с другой. Не раз и нашего камчадала на сборища приглашали. Всё поведал без утайки о каждом из нас Нануйка. Худого слова не сказал. Но так и не смог он разъяснить местному собранию, по какой такой смертельной надобности, белоликие урусы, щедро обласканные теплом своих краёв, впёрлись в холодное море, а потом ещё и разбили собственную драгоценную лодку о чужой холодный берег. Даже великий шаман стойбища снизошёл до пленника в разговоре, а когда после этого свидания пообщался с богиней моря Седной у дальней тюленьей лунки в тёмную ночь, то по её приказу велел Нануйку топить в проруби в честь богини, а остальных чужеземцев не трогать, ибо они и сами перемрут от голода-холода, как того желает злой дух Тангаджук. С Ка-Ха-Ши никто поспорить не осмелился, а потому Нануйку спеленали сыромятными гужами по рукам и ногам, чтобы не сбежал с горя в ночную тундру. Два дня держали алеута связанным, но морю не жертвовали. А всё потому, что опытная Инира решила добром не разбрасываться. То есть у неё была переборчивая дочь Нигуйчак, которой надоело быть второй женой Ивакака, бывшем на излёте мужской силы, как его ни расшевеливай в любое время суток. Мудрая хранительница рода поддалась на уговоры доченьки и выдала её замуж за Нануя, тем более, что по северным меркам он был в самом соку и писаным красавцем, хоть это и не ценится в условиях вечной мерзлоты.
Уламывали алеута сравнительно долго, чуть ли не целую луну. Он твёрдо держался за оставленную дома жену и детей, но когда хитромудрая Инира предъявила ему загодя отловленного Олешку Голого, как второй подарок обитателям глубин, Нануйка сник и уже под вечер спал в одном пологе с новой женой Нигуйчак, которая в ту же ночь пришлась ему по душе своею хозяйственностью и обходительностью. Вот так и разгорелась у них неземная любовь до первого обмена жёнами на праздник.
— А где названый братец мой Олешка? — перебил я молодожёна, впавшего в лёгкий колотун ночных воспоминаний. — Товарищ мой где? — вторил я, внезапно понимая, что друг может быть жив.
— Да тут он где-то обретается, — спокойно заверил Нануйка, — недавно ещё в женихах ходит, а теперь уже окрутили.
— Как так? — почти вскричал я на это, не веря своим ушам.
— А тут всё очень просто, безо всяких обрядов. Как вы говорите, кто кого сгрёб, тот… — заговорил было стихами обрусевший в конец Нануйка, но осёкся под нашим строгим взглядом и разъяснил далее:- В здешнем обычае, если при рождении детей родственники не успеют их сосватать, бывает что и очень разного возраста, то свободные от обязательств, но успевшие стакнуться молодые самоеды, самостоятельно в одном пологе укладываются спать, но непременно в яранге у родителей невесты. Правда, случается, что невесты успевают побывать замужем задолго до взросления сговоренных женихов, но это не в счёт. Так что, Афоня, увела твоего друга молодая Аса к себе на нары. С неделю, как увела. А теперь и нахвалиться не может, по всему стойбищу радость свою разносит чуть не до грудных детей. Да и ей все завидуют. Мужик-то лицом белый, глаз круглый и на две головы выше местного народа, — и алеут как-то странно посмотрел на меня, словно примеривая к кому-то и мой рост.
— А с чего решили Олешку красть, раз предсказали нашу неминучую смерть? — только и спросил я.
— Сильно любопытным твой дружок оказался. Пошёл утром на собачий лай, вот его и прищучили, как лишнего свидетеля. Хорошо, сразу не прибили, а повезли на стойбище как диковинку детям показать. Так и дожил до собственной свадьбы.
Уже к вечеру на огонёк заглянул и сам-друг Олешка Голый. Живой, здоровый и весёлый, как после выпивки. Долго мы мяли друг другу бока и охлопывали плечи, а когда унялись, товарищ и обсказал мне всю диспозицию северного расклада.
Стойбище наше называлось Юлак, что по-нашему вроде как Малое. Жило в нём шесть или семь семейств на четыре снежных дома, по-ихнему иглу, человек этак десятка два или три, но никто толком население по головам не считал. Управляли народом старая Инира и опытный охотник Паналык. Не понять, кто главнее, но баба всегда брала верх в споре, взять хотя бы ниши нынешние судьбы. Но если считать на круг, как говорил приметливый Олешка, люди тут не злобивые, а наоборот приветливые. Вот только шаман Ка-Ха-Ши, со своими двумя помощниками, злой и кровожадный в противовес остальным и на всё готов ради единовластия по всей округе. Он тут и лекарь, и предсказатель, и первый друг всех тёмных сил. Если на кого недобро глянет, враз на общем сборе виновного к смерти приговорят и палача назначат. Вот эти самые большие снежные хоромы во всём стойбище, где нас поселили, и были предназначены для общего сбора, словно лобное место в наших краях. Так что с местным колдуном надобно ладить и порой плясать под его бубен, как, собственно, и заведено во всём подлунном мире. А так-то, все остальные пользительным делом заняты. Или на охоту за тюленем отправляются, или голым манером всей семьёй отдыхают в своём пологе, тогда как в другом углу соседи свой быт обустраивают безо всякого стеснения. Дети природы, они с малолетства и до старости дети. Да и не в кухлянках же по нарам валяться, когда от жирников не только что взопреть, но и мыться без бани можно! Однако, семьи даже ночью не смешиваются. И хоть всё стойбище в родственниках, но чтоб брат с родной сестрой, помимо двоюродной, то ни-ни, никакого баловства, как и с чужой женой. Если только по согласию бабами поменяться, как под обязательной присягой на весенние праздники, да и то с отдачей. Потому и детей любят как родных, верхний китовый кусок с жировой прослойкой завсегда малым. И никаких тебе обид, не то что в дебрях Европы и Азии, когда за чужую селёдочницу под юбкой и на нож посадить могут.
Питания всякого в стойбище много. И сушёной, и вяленой с лета, а когда охота удачная, то сырой тюлень или морж нарасхват. В первую руку перепадает, конечно, детям, затем тёмному бабью как второсортным и к добыче не способным, далее колдуну с командой за камлание и сговор с духами, а потом уже и добытчикам, что останется. Всегда остаётся, потому как народ здесь мелкий и не в нашу силу приёмистый. К тому же угораздились обзавестись цветом кирпичного отлива, считай, по всему телу, где рассмотреть удаётся при спокойном положении. Глаза имеют вразлёт, а нос картошкой. Лица разукрашены наколками по саже. У мужиков круги возле рта, а у баб линейный узор по лбу, носу и подбородку, так что с непривычки даже завлекательно для постороннего ока. В носу у многих для пущей красы рыбий клык вставлен, а под нижней губой у самых новомодных ракушки в ряд на кожу врезаны. Блестят, словно третий рад зубов и поначалу пугают, будто вурдалаки замогильные, но особо страху поддаваться не надо, потому как не кусаются даже в лихую полярную ночь.
— И не вздумай на сторону по мелкой нужде сходить. Я покажу в какой чан нацеливаться. Туда всё стойбище своё добро сносит. Кожи-то надо чем-нибудь дубить да малахаи шить. Или нет? — закончил добрым советом своё поучительное слово друг.
— А как же с женитьбой против собственной воли? — осторожно спросил я, приготовившись соболезновать.
— А это ни с какого боку свободе не утеснение, — важно ответил Олешка, как-то даже свысока поглядев на меня. — Поживёшь здесь с моё, сам увидишь и вряд ли устоишь, когда перед тобой без исподнего женский соблазн сновать будет. Погоди, и ты сходишь в гости, как я однажды к Асе. Пойду домой, моё место под одеялом нагрето. Прощай, Афоня, до завтра, — и он весело вскочил из-за жирника, не допив даже чаю.
— А когда ждать-то тебя? — успел крикнуть я в спину.
— Как с хозяйством управлюсь, так прямо к тебе, — уже выбираясь на карачках по лазу из нашего гостевого иглу с ледяными оконцами, глухо отозвался женатый друг.
На другой день Олешка заявился к нам не один, а вместе с Нануем. Мы же к этому времени полностью очухались и, вошедши в ум, начали пытать двух женатых приятелей об укладе жизни приютивших нас инуитов Аляски. И в первую очередь Буза стал расспрашивать об оружии и мореходном деле, если имеются такие понятия на этом краю земли. И тут Нануйка нас порадовал. Оказалось, что у здешнего народца оружие есть и много, но с костяными да с каменными наконечниками, что гарпуны с копьями, что луки со стрелами. И даже свои кочи имеются, только в северном исполнении. По открытой воде охотники ходят на каяках, закрытых от волны со всех сторон, а женщины снуют по воде на открытых умаках для перевозки груза. И есть ещё для дальних походов байдары под парусом на десять, пятнадцать душ, что было как раз нам под стать для возвращения домой. А сохраняют инуиты весь свой флот до весны где-то на скалистом побережье.
— И где же ихний причал? — враз оживился наш кормчий Елисей.
— Сие ведомо лишь главному мореходу общины Кайаку. Он отвечает за сохранение лодок, — ответил Олешка уже кое в чём поднаторевший в здешней жизни.
— Это ничего, — у Бузы аж глаз загорелся, — это вскорости вызнаем. Договоримся насчёт байдары с парусом, чего хочешь пообещаем, но до своей земли ещё этим летом дойдём. Знать, не навек в снегах сгинули, не покинул нас Спаситель, — и он истово, как и мы все, перекрестился.
Два дня мы пребывали в весёлости, может и более, так как время тут текло иным образом и отсчёт шёл по полной луне, а не по солнцу. То есть никто толком сказать не мог, когда родился и сколько лет от роду. Но мы всё это радостное время мудрили, в какую сторону направить парус, чтоб скорее достигнуть Камчатских берегов. Елисей Буза хоть и не старый морской волк, хоть и шёл в конце каравана, но обнадёживал команду в умении выбрать путь по звёздам и течениям. Ведь он не только по Лене хаживал, но, сказывал, что и в Студёном море бывал.
— Всё образуется, лишь бы на чистую волну выйти, — заверял и мудрый Водянников. — Байдару, если что, подлатаем. Дерево от коча ещё на берегу имеется.
— Однако, досок не надо, — умерил прыть плотника Нануй, — все лодки обтянуты шкурами морского зверя по корпусу из китовой кости. Даже конопатить не придётся. Сработано намертво и не на одно лето.
Говорили и о съестном припасе, который к весне надобно заготовить, и о питьевой порции, и о подарке обществу за наш приют и будущую байдару, которую добрые инуиты нам должны будут ссудить безропотно и с радостью. И порешили мы в полном согласии одарить стойбище нашей пищалью с припасом пороха для пущей охоты на дикого зверя. Зырян в ответ на это так прямо и сказал:
— Не отдам, хоть убейте!
Убедили стрельца через день к вечеру, а для общей пользы наказали ему обучить кое-кого из мужиков помоложе огневому ремеслу и военной выправке. Стрелец, почуяв в себе командную жилку, сразу согласился податься в наставники. А что касаемо до женитьбы Олешки Голого и Нануя разумного, то тут и думать было нечего. У алеута и на родине с полюбовным разводом судов не было, ушёл в другой полог и дело с концом, а Олешка и вовсе под венцом не стоял по православному обычаю, так что с него взятки гладки, словно с гуся вода. Как ни крути, но всё для похода в обратную дорогу к дому складывалось ладом. Осталось дожидаться чистой воды и попутного ветра. Вот вскорости и дождались!
Никто нам в гостевом доме жить не мешал, да и мы никому в примаки не набивались. Мороженое мясо у входа не переводилось. Хочешь, строганиной питайся, а хочешь, вари в посуде каменной над жирником. Полное к нам почтение с этой стороны от инуитского племени. Мы и по стойбищу не раз свободно хаживали, как дорогие гости. И никто никого не задевал, да и мы не лезли с шапочным знакомством. Тем более, что местный житель и одет был одинаково, и лицом похож один на другого, как яйца в лукошке. У женщин, правда, кухлянки сзади кончались каким-то бобровым хвостом, видать, чтоб не промерзали до маковки, сидя на снегу. Тем паче, что малахай на голове бабы не носили. У них сзади по вороту кухлянки был приторочен наголовный колпак, сходный с клобуком монаха малой схимы, но великого размера. В этой заплечной суме матери своих детишек носят. Вот до какой правильности дикий народ додумался! Работай свою работу без помех, не отвлекайся беспричинно от дела, раз дитё всегда под рукой. И не бегай к зыбке на межу посреди покоса, как принято у русской кормилицы. Надо бы и в наших краях такой шелом узаконить, большой прибыток для казны можно учинить!
Местный житель тоже приходил на нас посмотреть. Всё мужики и не менее трёх зараз. Сядут, чай с нами попьют, головами покачают и уходят. Никаким разговором не интересуются, а когда мы через Нануя начинаем о мореходстве расспрашивать, а о чём ещё, кроме нашей заботы справляться? — то в ответ лишь плечами жмут да чай хлестают. Буза кое-кому и лодки рисовал на снегу и щёки надувал, как ветродуй, но всё без толку. А однажды и вовсе колдун Ка-Ха-Ши заявился со старейшинами. С одной стороны древняя Инира, с другой замшелый Паналык. Шаман в бубен поиграл, сплясал что надо ради злых духов, и все мы поняли, что будет серьёзный разговор через нашего камчадала. Сидим, пьём по обычаю чаёк, а через время Ка-Ха-Ши сказал:
— Хорошо живём.
Буза за всех подтвердил, что так хорошо, что дальше некуда, но тоскуем по родным краям и ждём конца зимы, как ихняя байдара чистой воды. На эти слова гости пришли в удивление, а шаман разъяснил, что лучше времени, чем зима, и быть не может. Тут тебе и вода снежная как слеза, и строганины от пуза, и ходить не надо, раз упряжка собачья есть, а главное — гнус не донимает и охота на тюленя возле лунки самая безопасная. Буза с этим согласился, чем порадовал комиссию, но тут же совершил, как потом оказалось, роковую ошибку. А сказал он, не подумавши, что, мол, летом по спокойной воде можно нам отойти к родным берегам, расцеловавшись на прощанье с инуитами, как с дорогими друзьями.
— Как по воде отойти? — не понял шаман.
— А вы нам байдару под парусом подарите, — разъяснил Елисей. — Мы вам потом новую подгоним.
— Да ещё с верхом товаром нагрузим. И солью, и ворванью, и олениной с запасом на год, — тут же наобещал Водянников, по-своему поняв, что дело сладилось.
— А я в челобитной царю-батюшке об вас отпишу, что есть такой беспризорный народ в самом работящем расцвете, — зачем-то по непроходимой глупости вякнул и я.
Тут все три пришельца согласно покивали головами и засуетились с уходом, не ударив согласно по рукам, как принято на наших просторах. А на другой день нас перевели в крытую промёрзлым дёрном землянку и приставили охрану с копьями. Ещё через день пришёл шаманский подручный и через Нануя объявил, что мы четверо будем тут жить, но не долго, а пока стойбище не назначит палача на наши неразумные головы. От себя алеут добавил, что шаман с Паналыком решили не пускать нас летней порой за море ради подмоги, которая непременно всею силою навалится на беззащитных инуитов и истребит их поголовно за-ради рыбьего зуба, тюленьего сала и незамужних баб. Поэтому нас надобно скормить обитателям моря, как только Ка-Ха-Ши обговорит с владычицей Седной время нашего жертвоприношения. За Нанайку с Олешкой заступились жёны и сама хранительница очага Инира, как за неустанных продолжателей рода-племени. Вот такой получился итог жизни в конце путешествия по Анианскому проливу. Вот тебе и открытая всем ветрам русская душа без азиатской хитрости и европейского вероломства. Однако, не засохли мы, почти что срубленные под корень, а стали придумывать козни супротив своего смертного часа. Сплотились в единый кулак, и я предложил первым удариться всем вместе в побег, разметав по пути стражников и захватив любую собачью упряжку, которые ночами ютились у порогов снежных домов. Но друзья охладили мой пыл, как утренний мороз голову без малахая.
— Даже при пригожем раскладе нам на собачках далеко не уехать. Ими управлять, не кобылой ворочать, уменье надобно и северная сноровка, — заверил Буза. — Да и в какую сторону путь прокладывать? Кругом белое безлюдье без конца и края.
— Лучше на нарах замёрзнуть, чем неволей под лёд отойти без покаяния, — раздумчиво сказал на это Водянников.
— Пока от холода зажмуришься, тебя пять раз догонят и шею свернут без морской богини, — ответил на это Елисей. — Ни убежать на лайках, ни уйти своим ходом не выйдет, будем думать дальше.
— А что думать? — подал голос молчальник Ивашка Зырян. — Как поведут казнить, я из этого костыля, как самоеды пищаль называют, одного насмерть убью, а вы в рукопашную под такую заваруху на ножи кинетесь, — и он ласково погладил свой огнестрел.
— Так ведь перебьют, силы-то не равные, — урезонил плотник.
— Знамо дело, что перебьют! — и Зырян аж башку оголил как на похоронах:- Зато геройски погибнем назло ворогу, словно ратник в бою с супостатом. Сгинем с лица земли, но и с собой кой кого прихватим. К тому же, на миру и смерть красна!
Но не успели мы привыкнуть к геройской погибели, как Буза твёрдо обнадёжил:
— А ведь не сгинем, братья мои! Рано нам на погост собираться в чужих краях, рано сопли по воротнику распускать. Мы ещё всем тутошним иноверцам покажем, кто здесь хозяин!
Такие неожиданные слова хоть и тронули нас за живое, но не раззадорили до победы. Понимали, что Буза это зряшно говорил, как вожак, и напрасной надеждой нас одаривал. Каждый в голове держал, что если хоть одного истукана прибьём, то с нас в отместку ещё с живых кожу сдерут и на ремни распустят. А там, глядишь, полным голиком к проруби погонят и рыбам на прокорм отсудят. Смерть одна и та же, но мучений больше, если через восстание пойти. Я к Водянникову примкнул, и уже на пару стали доказывать, что в своей шкуре помирать сподручнее, хоть и в насквозь промёрзшей. Плотник ещё присказал, что и на Олешку с Нануем надежды никакой. Не придут они на выручку, раз их для приплода берегут как племенных баранов. С одной стороны жёны стерегут, с другой родня неуёмная, а если с третьей посмотреть, то куда им за журавлём нацеливаться, если тёплая синица в руках?
Поглядел на нас своим ясным оком Елисей Буза, смерил жалостным взглядом и выпростал козырь из рукава, что до последнего дня берёг, который не сегодня, так завтра обязательно наступит. И выходила по его плану нам полная виктория в этих глухих и отсталых местах. Перво-наперво Буза напомнил нам о покорении Ермаком Тимофеевичем Сибири, чем гордился русский народ уже не одно поколение. Далее вспомнил, как прибирали к бережливым рукам Крайний Север, тех же якутов, чукчей, тунгусов и иже с ними. Ведь при первом же огневом выстреле даже не по человеку, а по животине безмозглой или по той же собаке, любой дикарь с ног валился и начинал почитать белого господина выше своих собственных богов и боженят. Самоеду никакого ума не хватало постигнуть свершившуюся огненную смерть из железной палки на расстоянии далее собственной руки.
— Вот увидите, — вещал уверенно Буза, — как только шамана пристрелим, народ кинется признавать нашу святость, как высшую силу богов.
— А если колдун в стороне окажется? — начал определяться с мишенью Зырян.
— Да любого, кто под руку попадёт уложишь, — похлопал Елисей стрелка по плечу, — тут главное непонятного страху нагнать, а не по чинам целиться.
Долго мы ещё перебирали в памяти сказки о покорении северных и прочих диких народов, вошедших в общий обиход не только торговлей и добрым словом, но и посредством сильной руки. Долго не могли угомониться на общих нарах, поглядывая на стрельца, ловко готовившего для дела пороховой заряд, строгую пулю и кремневый замок. А когда признали, что оружие в надёжных руках, забылись спокойным сном, веруя в дальнейшую жизнь, хоть бы среди вечных снегов и непролазного льда.
Прошёл ещё один мутный северный день, полный отработки нашего плана до самой крайней мелочи. Решили, что когда полезем по норе наружу, то Зыряна пустим посерёдке и спешить не будем, чтоб стрелец успел пороховую затравку на пищаль приладить да курок взвести без торопливости. Когда же выберемся наружу, Ивашка без промедления должен выстрелить в колдуна или первого попавшегося на пути помощника этой нечисти, а мы все разом для устрашения воздеть руки вверх и страшными голосами затянуть псалом для укрепления собственного духа. А уж когда все самоеды падут ниц, то через Нануя, так как он непременно будет толмачить приговор в смертный наш час, разъяснить общине кто тут хозяин и что будет с противниками новой власти, указуя на тёплый ещё труп недруга. К этому времени Зырян должен перезарядить ручницу и если возникнет надобность, без промедления для закрепления новой власти пристрелить любого недовольного или непонятливого жителя. Баб велели не трогать, как благородные рыцари и для собственной же пользы. Словом, обговорили всё до нитки и приготовились к лучшему.
Ещё пару дней беседовал шаман с морскою царицей, а потом за нами пришли. Трое пришли во главе с колдуном и во всеоружии, ежели не считать алеута. Пока шаман долго говорил и бил в бубен, Зырян предложил применить оружие по нему тут же, без особых раздумий и дальнего прицела. Но Буза запретил. Сказал, что заряд надо тратить прилюдно, а то никакого назидания для дикого общества не будет. Стрелец со скрипом подчинился приказу. Старый солдат, сразу видно и стать и выправку!
Всю речь Ка-Ха-Ши пересказал Нануй в двух словах:
— Великий шаман говорит, что Седна требует вас к себе на дно. На улице ради этого собрано всё стойбище. Помочь вам никак нельзя. Одно хорошо, долго мучиться не будете, а сразу переселитесь в долину духов для загробной жизни на всём готовом.
После такого разъяснения мы гуськом за палачами потянулись к выходу, втиснув Зыряна как раз посерёдке. На свет божий выползли в самый разгар дня. Солнце дуром сияет, снег блестит до рези в глазах, пока что не закрытых, собаки лают и с поводков рвутся, а вокруг самоеды последний раз на нас любуются. Так бы жил и жил до старости лет. Ведь уверенности, что без потерь выберемся из переделки, как не было, так и нет!
— Начинай, Ивашка! — громовым голосом скомандовал в сей же секунд Елисей Буза и грохнул малахаем под ноги.
И Зырян не сплоховал, а выстрелил прямо в лоб подручному шамана, что перекрывал прицел в колдуна. Раздался выстрел, и я давно не слышал такого грома от пищали. Не пожалел стрелец пороха. Огонь и дым пошёл по головам инуитов, а убиенный свалился нам под ноги как куль с мякиной. Тут и мы не подвели, а запели нечеловеческими голосами каждый своё, но громко. Самоеды же не пали ниц, как должны были сделать любые порабощённые страхом людишки, а застыли истуканами в безмерном удивлении и любопытстве. Шаман же, собака, первым пришёл в себя и вытолкнул перед Зыряном второго своего помощника, видать, желая остаться единоличным властителем душ северных иноверцев. Ивашка такого предложения не ожидал, а поэтому растерялся. Тогда сам Ка-Ха-Ши, человек видимо не робкого десятка, выхватил у стрельца ручницу и ткнул ею в грудь своего едва живого помощника. Толпа при этом радостно загудела, а подручный шамана упал на колени, но умирать не стал. И колдун сразу догадался, что костылёк в чужих руках смерть не изрыгает, а потому отбросил пищаль в сторону и что-то прорычал соплеменникам, ударяя со всей силы в бубен. Народ в ответ согласно закивал непокрытыми чёрными башками, ибо при солнце самоеды голов под шапками не прячут, а Нануйка немедля перевёл нам шаманский ор:
— Только что дух Тунгаджук приказал перенести вашу встречу с Седной до той поры, пока мёртвого не спровадят на тот свет.
— А долго обряд продлится? — спросил я, ещё не веря во спасение.
— Пока мёртвого сожгут, пока кости закопают, вот время и пройдёт.
— А мы? — не терпелось и Водянникову узнать судьбу.
— А вы на старое место в большое иглу. Только теперь охрана будет побольше, раз вы человека огнём с расстояния убить можете.
Вот таким чудесным образом мы избежали смерти, а общинный народ смуты, благодаря свободолюбию коренного населения. Вот тебе и забитый Севером народ, вот тебе и власть белого человека без подручной захудалой пушчонки с картечью.
Ни на похороны, ни на поминки нас не позвали, только через некоторое время заявилась к нам древняя Инира. Пришла одна, если не считать нашего толмача, долго разглядывала каждого по отдельности, словно что-то прикидывая в уме, а потом огорошила:
— Я с самого начала была против вашего свидания с Седной, — тут даже и переводчик впал в изумление. — Морская царица и сама бы обиделась, если б мы хороший товар загубили без надобности. Но теперь, когда вы ещё и всю свою тайную силу показали, даже Ка-Ха-Ши перестал противиться и согласился с Советом матерей стойбища. И теперь вы ни покинуть нас, ни за подкреплением выдвинуться не захотите, потому как будем вас женить, как я о том и думала с самого первого известия о появлении новых мужиков в наших краях. Если бы не властолюбие шамана и безволие старого Паналыка, я бы заставила вас работать во славу продления наших родов сразу же, как только привезли вас на стойбище. Подкормила бы сначала и тот же час пустила в дело.
Это известие поразило нас как пуля в лоб ранним утром, когда природа только-только начинает пробуждаться и жить своим законом. Первым очнулся Водянников:
— А в чём тут подвох? — прищурился он на сваху.
Инира же, как бы предвидя вопрос, просто махнула рукой в сторону Нануя и тот всё растолковал. Как оказалось, в Юлаке возникла большая недостача мужиков. Особенно с прошлой навигации, когда при неудачном промысле раненый кит своим хвостом потопил целую байдару охотников. И теперь женщины стойбища перебиваются как могут, выходя замуж второй женой, а то и вовсе становясь обменной собственностью удачливого в охоте мужика. Словом, отцы для семейств были нарасхват, поэтому выпускать из бабьих рук здоровенных, а потому и плодовитых пришельцев никто не хотел. Один Ка-Ха-Ши не поддавался женским уговорам, а тем более соблазну, а навязывал свою волю единовластия, пугая бабий народ Тангаджуком и вечным голодом в случае неподчинения. Да ещё старый Паналык, который давно позабыл как пахнет женская ночная повязка на чреслах, поддержал колдуна, как радетель за чистоту крови инуитов. Вот и согласилось племя на заклание лупоглазых чужаков. Но кто же знал, что бледнокожие без гарпуна или ножика могут лишить жизни таким любопытным для зрителя способом даже помощника Ка-Ха-Ши? Да всё это красиво и наглядно, без красной крови и синих кишок по снегу, как после медведя.
— Теперь вас не то что хотят оженить для приплода, а и вовсе будут оберегать от невзгод, пока вы не научите здешних смекалистых охотников огонь в палку прятать и направлять его по надобности на любого зверя. Когда будете жениться? — так закончил разъяснение Нануй и добавил:- Много удовольствия задаром и без стеснения получите, как мы с Олешкой.
Уходя, Инира дала нам сутки на подготовку, если судить по нашему летоисчислению. А вообще-то свадьба тут была скорая — перешёл в дом к девке, вот и весь обряд! Ни застолья тебе недельного, ни разгула по пьяному делу, ни брачной ночи с показам простыней. Залез в полог под общие шкуры, как поведал тот же Нануй о местных обычаях, нашёл промеж гладких ног петушиный гребень невесты, вот уже и муж, вот ты и хозяин всех её закромов и сусеков.
Сказать по правде, не долго мы обсуждали будущий праздник. Я смолчал, Буза и Зырян сомневались, а Водяников всё торопил:
— Я, — говорит, — не первый год в бобылях маюсь, поэтому знаю почём фунт лиха, а тут судьба, если повезёт, сразу двух кобылиц законным образом пришпорить посылает. Тут и думать нечего!
— А как дети пойдут, — осадил Буза.
— Ты, Елисей, понятие имей, что даже сам Семейка Дежнёв на якутке женился. Чем тебе не пример?
— Это верно, — теребил бороду командир, — можно и иноверкой соблазниться, раз не под венец идти. А жена моя Анфисушка, что на Лене осталась, простит великодушно, если по принуждению наследников рожать приходится. А с другой-то стороны, эти детки будут опорой нашей же державе. Воспитаем их в русском духе и православной вере.
— Тогда насчёт малых чад придётся расстараться, раз государево дело, — враз поддержал плотник. — А ты, Ивашка, как смекаешь?
— Моё дело сторона. Раз выйдет приказ, — и он кивнул головой в сторону Елисея, — то будет всё исполнено в лучшем виде, хоть на цельную батарею солдат наготовим!
Меня же никто и не спрашивал, хотя после Стешки строгать детей для меня было не в тягость. Я бы даже сказал, что в охотку и хоть до седьмого пота.
Да, слаб мужик супротив женского соблазна! Уж на что я, малой крошкой питался от даров Степаниды, и то воспылал непотребством. А кто до этого ложкой хлебал дармовое угощение, тот и вовсе не шутейно раззадорился.
— Назначай, Елисей, смотрины завтра, как только приберёмся и первостатейный вид примем, — подвёл итог разговорам Водянников, сладко потягиваясь и поблескивая дурным глазом.
На том и закончилась наша холостяцкая вольная жизнь, так как на другой день припожаловала к нам в гости добрая чёртова дюжина девиц на выданье. Все как одна красавицы неписанные, кухлянки расшиты гусиными шейками и морской ракушкой, мордочки снегом натёртые до чистой кожи и ясности в наколках, волосы по плечам как смоль, и пара-тройка уже с ребятишками в своих заплечных мешках, как на всё готовые вдовицы с приданым. И все невесты, как одна, в радости пребывают, то зубки показывают, то чёрные очи щёлками пускают и на полог косятся. И наши глаза разбегаются, не знаешь, кого вобрать, с кем судьбу повязать, тем более, что все красавицы на одно лицо, как, наверное, и мы для них. Стоим вкруг жирников, молодайки теряются в выборе, и мы со всех ног не кидаемся. Не лёгкое это дело, среди одинаковых меховых кубышек свою пару найти и не прошибить в выборе, так чтоб не хомутом на шею, а ухватистой сыромятной петлёй на моржовый клык.
Чаи распивать, либо какие другие посиделки устраивать не стали. Что время тратить, раз в отказ пойти никто и ни с какой стороны не думал? Тут скорее бы за дело да в семейный омут с головой! Старая Инира девок вкруг жирника строем определила и представила поимённо. Молодки загляденье, как с одного поля ягоды! Скуластенькие, с лица посвежее мужиков, и крепенькие, словно наливное райское яблочко. Раньше-то вблизи рассмотреть этакий трофей не приходилось, а тут хоть и в северных шубейках, но сразу видно, что товар молью не битый и без залежалости. Но не успел я к купеческому ранжиру привыкнуть, как многоопытные товарищи свой выбор сделали, выхватив своих сударушек за руки из женского ряда, а Зырян успел-таки два раза поменять своих избранниц. Сильно переборчивым солдат оказался. Вот что значит строгая окопная закалка!
Один я растерялся, стою как пень при большой дороге, мешаю общему продвижению к семейному счастью. Выручила сваха.
— Нулик, — говорит Инира уже без толмача и указывает на крайнюю кухлянку.
Посмотрел я тут острым глазом на иноверку и не разглядел ничего особого. Она же вдруг так вылупилась изо всех своих прищуренных сил, что у меня мороз по коже. Может от холода, так как мы в одних летних кожушках красовались, а может и от первобытной любви. И только я руку протянул знакомиться, а невеста уже рядом и что-то лопочет без устали радостным до визга голосом. Видать, совсем молодая, если себя от привалившего счастья в руках содержать не может. Я тогда и подумать не мог, что в таком холодном климате у баб язык без костей бывает. Вот так мы и переженились, потому как свадебный обряд на этом и закончился. Больше всего мне понравилось имя будущей жены, то есть словно кругленький бублик с дыркой. Я так и стал её сразу называть — мой Нулик, за что впоследствии, когда мы совместному языку обучились, она называла меня — моя Афоня. И повели нас молодые жёны по разным углам в свои снеговые дома знакомить с роднёй и семейным уставом домостроя.
Встретили меня хорошо, без ругани и рукоприкладства к чужеземцу. Мама Атуят за чай со строганиной усадила, папа Кайутак на нарах остался раскорякой сидеть. По ихнему обычаю голый, но с важным видом. Детишки тоже в чём мать родила, но без отцовского гонора и мало-мальского страха пред белым человеком. За чаем старшая мать определила место нашего с Нуликом проживания во втором пологе вместе с семейством сестры Тыкывак. Сама же тёща угнездилась в первом пологе возле входа вместе с ребятнёй и второй женой главы семейства.
Первая брачная ночь прошла под общим одеялом из шкур бок о бок с семейством сестрички Нулика. Раздевались до полной победы телес над шкурьём, как тут и положено для голого сна. Свояк без стеснения меховые портки скинул, я с опаской и под одеялом, а женщины растелешились просто отвернувшись от жирника и потупившись долу. Ребятня, как была весь вечер голой, так голой и полегла в общем с нами пологе. Под шкуры семейство залезало с головой, чтоб чёрные головешки не застудить ненароком на воле. Скоро так согрелись, что ужарели, а я так и вовсе припотел и вьюном с непрвычки крутился возле своего гладкого Нулика. Однако, жёнушку всё время под рукой в прицеле держал, чтоб с курса не сбиться. Держать-то держал, а приступить к делу стеснялся. Оторопь брала от близкого соседства с роднёй, вплоть до случайного кровосмешения по недогляду полового признака.
Это уже потом, когда малолетний житель общего гнезда заснул, а старшие занялись своим привычным делом, и я под шумок не сплоховал, тем более, что Нулика и подгонять не надо было. Так что к утру только и успокоились без обиды друг на друга. Правда, я малость разочаровался. Думал, ну север, ну мерзлота, ну не совсем чтобы поперёк, а, всё ж таки как-нибудь наискосок кое-что кое-где перекошено от холода. Так ведь нет, всё как у Стешки. И размер, и кучерявость, а главное — результат тот же самый. Я сходу два раза проверил и разницы не нашёл. Выходит, бери любую бабу с какого хочешь края земли, какого хочешь колера, а всё равно одним и тем же утешишься. Хотя, может это и к лучшему. Будь какое различие, кроме запаха и одежонок, так мужики из одного конца земли в другой конец бы бегали, сшибаясь лбами, никакого иного занятия не зная. И царили бы от такого мужского любопытства кругом разор и запустение. Какое тут земледелие и скотоводство, когда новая борозда не в тот конец стелется? Только в глубокой старости, если кому не повезёт с молодости силу рассчитать. Да и бабы отлучились бы от любого хозяйства. Одна перед другой своим достоинством гордиться не переставали б. И дело не только до прилюдных смотрин доходило бы, но и до рукосуйства к чужой кучерявости, что помимо головы произрастает. Вот и выходит, что мать-природа уберегла род людской от раздора и вымирания, подогнав родительниц под одну гребёнку.
Если покороче сказать, то зажили мы тремя семействами под одним снежным сводом, как единое целое, потому и всякая работа у нас спорилась согласованно. Что за чаем посидеть до пота, что на нарах полежать до упадка сил, всё едино, всё в согласии. Дружно жили всем табором. Даже, когда согласно древнего обычая, по весне обменивались жёнами с других иглу, то и этот обряд никак не влиял на крепость нашей семьи и любовь к детишкам. Скоро и я привык к чужому уставу не своего монастыря. Да и у нас в Московии на Иванов день такой же облом со грехом случается. Так в родных краях кроме плотской утехи других соблазнов много. Там тебе и чарка неупоимая, и ярмарка с гуляньем на всю ночь, и другие качели-карусели для вскружения головы, не говоря уж о мордобое стенка на стенку! Вот в противовес и придумал северный человек себе посильную забаву. Хоть результат в конце каждому известный, но лихоманка-то новая. Где различается по прожитым в неволе годам, где по долгому использованию в прямом природном назначении, а если даже бывает изрядно истёрта прежним хозяином, то в новом подарочном исполнении всю молодую отвагу враз припоминает.
Помаленьку и к инуитскому языку привыкать стал, хоть у них цельное предложение в одно слово выговаривается. И первое, чему меня тесть говорить обучил, то будет, если по-нашему:
— Ты громко говоришь! — только таким понятным словом без крика и кулака успокоишь любую жену на сутки, а то и более. Такой дар от рожденья каждому мужику даден, а если не от рожденья, то сей окрик у бабы в мозгу сидит гвоздём и не позволяет сопротивляться даже мысленно.
К нам население злобы не имело, видя что мы без принуждения их баб пользуем и передых местным мужикам даём. Вскорости и на охоту приглашать стали. Особенно Зыряна, если на медведя облава, или олешка прибить в беге надобно. Стрелец не отказывал, но к пищали никого не допускал, хотя местные и так огнестрел стороной обходили. А вот на моржа и тюленя всем обществом ходили, так как били зверя старым способом по головам кияшкой, придерживая порох до серьёзного дела. Единственно, не брали нас на лосося, когда он осенью из Тёплого моря шёл на нерест в реки Аляски, как в Нушагак, так и в более мелкие. Объясняли через Ка-Ха-Ши, что лосось рыба подвластная богине Седне, а та чужеродных не любит за показанную волю к жизни, а при нашем присутствии на нерестилище отгонит прочь и чавычу с горбушей, и нерку с кижучем, и кету с лососем. Да мы и сами не особо в бурные реки рвались, нам и болотной жижи на Аляске хватало. В рыбаки не лезли, а вот что у стойбища парусной байдары нет, узнали доподлинно. Сгубил кит надёжное судёнышко ещё до нашего появления и отрезал надолго наш путь домой. Оказывается, не простое это дело воздвигнуть байдару на десяток человек, да ещё под парусом! И подходящего материала нет под рукой, и главный строитель лодок Анайлык утоп в тот лихой час охоты на буйного кита. Так что возвращение наше к родным пенатам отодвинулось в дальний угол.
Сначала мы при встрече горевали по родине, но потом, когда пообтёрлись о жён, начали подзабывать отчие просторы и даже креститься стали куда как реже. Одна надежда теплилась слабым фитильком, что нагрянет когда-нибудь хоть и не Семейка Дежнёв, хоть любой другой атаман с ватагой мореходов, но возвернут нас то ли в сибирские морозы, то ли в московские дожди, зато в отчий край целыми и невредимыми. Вот что такое тяга к отеческим гробам и подворьям! Так мы пока что и жили в стойбище Юлак на Аляске среди инуитов, не зная от них притеснения, а потому радуя своих соседей безотказной работой в приумножении населения общины малыми чадами другого калибра и колера. Мирно прозябали без душевного трепета, но зато в сытости и обиходе».
ПРОЗРЕНИЕ
«Сколько-то несчитанных лет, а может и всего ничего, но с охватом на всю жизненную память, я прожил в беспросветном счастии в условиях вечной мерзлоты. А если с правдивостью оглянуться, то с надеждою на стороннее избавление от вязких тенет бездумного плена. Однако, к плачевному сожалению, никто нас не разыскивал. По всей видимости, на далёкой родине даже не озаботились пропажей отважных первооткрывателей новых проливов и земель. Выходило, как тут ни крути пальцем у виска, что даже родичи давно нас похоронили, попы отпели, а слёзы отцов-матерей высохли на их скорбных лицах.
Я же, считай, полностью сроднился с милым семейством своего Нулика, стал перенимать их обычаи, почти перешёл на местный язык и уже начинал верить каждому наставительному слову тестя Кайутака, разъяснительной речи свояка Униткака и, конечно, ночному кукованию дорогой и повсеместно мягкой жёнушки Нулик. Да, оглядываясь назад, скажу: не скоро понял, что нужно бежать от этого милого семейства быстрее ветра, пока ещё был способен думать на родном языке, пока ещё мозги не заплыли рыбьим жиром и не пошёл по бабьим рукам в силу молодости и игривого любопытства. Но всё осознание беды пришло потом, а до этого…
Не раз и не два обговаривали мы с друзьями планы возвращения на родину. Помнится, спервоначалу дело доходило до крика и ругани, но со временем поутихли товарищи в разговорах и как-то даже смирились с положением. О Нануйке, скажем, и говорить особо нечего. Полностью наш бывший толмач сроднился со стойбищем и даже по-русски разговаривать брезговал. Растворился алеут среди инуитов, как жабка в болотце, так что и отличить его в толпе порой возможности не представлялось. Водянников топор забросил без плотницкой надобности. Обзавёлся второй женой, выводком смуглявых ребятишек и стал среди них учителем по постройке яранг, землянок и даже иглу в зимний период. Такой дар педагога в себе обнаружил, что под его начало потянулись все, кто на ноги сам по себе вставал. А главное, не лютовал при наказаниях, поэтому чуть ли не всем стойбищем ему малолеток на воспитание сплавляли. Вот таким манером возгордился Боженка надо всеми и перестал совместно тосковать о родине, размечая новую землянку с дымоходом и отхожим местом в две сажени глубиной при вытяжке дурного воздуха по верхнему ярусу.
Ивашка Зырян всё более отмалчивался и, позабывши воинский устав, отчаянно клепал детишек для самопальных классов Водянникова. Только и слушал, что Елисейку Бузу да молодецкий топот местных юнцов, которых обучал строевому шагу и ружейным приёмам с моржовым клыком наперевес. А сам бывший наш кормчий совсем с глузду съехал:
— Здеся, — говорит, — надо заложить новую основу государства Российского, раз эта земля Аляска вся наша по закону первооткрывателей. Будем раздвигать границы наших земель до предела, а самоедов обращать в православную веру. Делов будет всем нам невпроворот, а посему нечего пребывать в пустых мечтаниях об иной доле. Будем ждать, когда Россия начнёт прирастать Аляской и помогать ей в этом всечасным обузданием местного жителя. (Примечание № 4 от Л.Б. По верованиям славян, глузд — это тайное место в мозгу, где размещается ум).
И Елисей Буза не только что народ просвещал Россией и крестом, но и врыл порубежные столбы на побережье, наподобие верстовых, но почаще. Полным государевым человеком стал посреди самоедов. В ответ дети северной природы не противились Елисейке, а даже по-своему полюбили нового воеводу, когда он из зыряновской пищали навеки приложил к земле последнего шаманского помощника за попытку натравить на нас собак. Да о чём говорить? Жили наши товарищи и не тужили, кроме, как потом выяснилось, меня да Олешки Голого.
А началось всё ни с чего. Заспорили мы как-то со своим сродственником по женской линии Униткаком о рыбном промысле. Я об удовольствии и отдохновении, он о заготовках пропитания впрок. Я ему о шутейном промысле для проветривания мозгов, про ореховое удилище, про поплавки из гусиного пера да про лесу из конского волоса, а свояк про острогу с костяным наконечником талдычет, про лосося на нересте и сырую рыбную объедаловку прямо на берегу. То есть, я ему про Фому, а он мне про Ерёму и никак не сговоримся. Я ему опять же про рыбацкое удовольствие, он мне всё про жратву от пуза. Допёк меня Унитка своим живодёрством и алчностью. И чтоб прекратить пустой спор, я вякнул для отвода глаз:
— А знаешь, дорогой свояк, запас запасом, но нет ничего лучше ухи на кострище прямо у берега реки! Рыбка сладкая во рту тает, юшка дымком отдаёт, хлебай, пока язык не проглотишь.
В ответ на это Униткак надолго замолчал, и я было подумал, что наш поварской разговор зачах, но родственник возьми да спроси:
— Афоня, а что такое уха и с чем её едят?
Я, как мог, просветил самоеда, тем более, что варёным мясом уже пробовал как-то угостить переборчивого родственника. В ответ он заканючил:
— Свари рыбу по вашим законам, меня научи, а я не только жену удивлю, но и маму с папой. Все помнить будут.
Вот эту никчемную страсть, быть в чём попало, но первым, я уже давно подметил в народе, и не только инуитского роду-племени. Хоть горшком назовись, но будь в печи спереду! Много бед и зависти проистекает из-за этого глупого желания. Я вот во главу не рвусь, поэтому и бываю не из последних во многих житейских передрягах.
— А как тебя научить кашеварить, если под рукой свежей рыбы нет? — кое о чём подумав, не сразу спросил я.
— Так пойдём вместе лосося ловить, когда он нереститься в наши реки из Тёплого моря попрёт, — сразу предложил Униткак, словно о деле решённом и обыденном.
— Так мне же ваша Седа рыбачить запрещает, да и Ка-Ха-Ши против этого не раз выступал, — со всею возможной грустью ответствовал я.
На том наш пустой разговор закончился, а я и думать забыл про рыбный взвар. Тем боле, что хлёбово без лука и картошки вряд ли получится завлекательным для нашего брюха. Хотя на самоедский вкус, может и сгодились бы местные ягоды-коренья, что тёщенька в чай кидает. Как знать, не пробовавши? Я-то всё более освежёванной над жирниками лакомился, если рыбку ещё до квашения перехватить удавалось. Даже своего Нулика к этому приучил, хотя она спервоначалу носик свой от такого угощения воротила, а потом до того пообвыкла, что и сестрицу подкармливала. Поэтому зряшный тот разговор вскорости подзабылся, как синий снег по весне. Сплыл в овраг, и помину нету.
Однако, как-то в осенний день, как раз в пору нереста лососевой рыбы на Аляске, мой первобытный родственник Унитка сказал мне прямо в лоб и наповал:
— Собирайся, Афанасий, пора рыбу в зиму заготовлять. Завтра с нами на реки пойдёшь! Да разом с этим и ухой угостишь.
Сильно удивился я такому решению стойбища, поэтому пристал к свояку с расспросами. А он поведал мне, что, мол, старейшины возжелали покормиться ухой моего приготовления, да не токмо они сами, но и угостить заморским варевом богиню Седну, а более всего злого духа Тунгаджика, который чуть ли не слёзно об этом просил в вещем сне всю рыболовецкую артель стойбища. И так ладно Унитка пел об этом, что я почти поверил как в язычество, так и в добрую волю инуитов, доселе не допускавших нас к пресной воде своих рек и лососю на нересте. Нутром я чуял, что тут был какой-то подвох, но понять самоедской хитрости не умел, хотя, как потом оказалось, разгадка не стоила и выеденного яйца.
Как бы там ни было, но на рыбалку выбрались почти всем работоспособным стойбищем, оставив дома старого да малого, которые занялись подготовкой погребов для хранения и закваски рыбы. Опять же и моих старых товарищей с собой не пригласили. Нануй Умкан не в счёт, он давно от нашей бражки отделился, даже со мной рядом не ступает. Чёрт с ним, зато я дорогу всем нашим пробью, поэтому иду как ровня каждому любому. И все при посильных обязанностях. Кто остроги несёт, кто сетки из китового уса, кто кожаные мешки под будущую добычу. Я же, так и вовсе коренья да ягоду для свежей ухи, которые у тёщи раздобыл. Да ещё бывший наш ведёрный казан, что запрошлый год под кочем ненароком вырыли. Будет в чём рыбку сварить да самоедов нашей едой побаловать, не зря же Елисей Буза их под российское крыло уготавливает. Хоть в малом, но и я своё усердие проявлю!
Только до реки дотопали, благо пути и дня нет, как лосось стеной на нерест пошёл вверх по течению. Я такого обилия в наших реках не видывал. Так оно и понятно, тут и рыбаков поменее и белый медведь не под стать нашему, ленится рыболовам помогать укорот лососю творить. Словом, лови рыбу хоть голой рукой, чем иные ради баловства и занимаются, когда все остроги да сети в деле. А пока заготовка рыбного богатства идёт, я ухой занялся для первой партии рыболовов. С одной стороны, раз обещал, то исполнять надо, а с другой, так самому интересно на чужую радость едока полюбопытствовать. Ведь и дикому человеку пора честь знать и не одной сыромятиной питаться. Я даже возгордился душой, как первый просветитель в первобытном стане. Чуть было к себе вечную благодарность самоедов не примерил. Но повернулась ко мне судьбинушка не то что мелкой гузкой, а всем своим необъятным гузном. Как к последнему бесправному смерду повернулась, будто бы в насмешку и без всякой жалости. (Примечание № 5 от Л.Б. Как уточняет Гриша Гроцман из Бердичева, гузка и гузно — непереводимая игра слов на Востоке. В западном просторечии — различная по объёму жопа.)
Да что там вспоминать! И сварил на славу, и угостил от всех щедрот, и сам чуть было не пошёл ко дну на ужин всеядной богине Седне и проворному духу Тангуджуку. Даже вспоминать не хочется, но надо ради летописной правдивости. Для предостережения пытливого путешественника или первооткрывателя новых земель и проливов промеж них.
Подготовил я первую перехватку из варева, по кожаным черпачкам определил, что загодя из стойбища прихватил, да по куску рыбины на голый прут воздел. Ешь, веселись, не стачивай зуб на живодёрстве горбуши или кижуча, смакуй чинно-благородно, как на причастие. Чтоб пробу снявши, языком поцокали да мне спасибо сказали, отойдя на время от непроходимой дикости. Так ведь нет, кинулись разом в казане руки полоскать да рыбку грязными лапами давить. Когда семейственно в яранге обедать садились, то даже кисель из северной ягоды хлебать ручным способом в три пальца сподручнее выходило. А тут безо всякой очерёдности и, главное, морды кривят, варёной рыбой в меня кидаются, а живой скорее закусывают, как глотнувши какой отравы. Так что всю свою дурь и дикость в полный рост показали. Я тогда, наверно, полностью и уверовал, что мне с живоглотами не по пути. Да я и раньше это в себе подозревал, только бунтовать стеснялся при старших наших товарищах. А тут в одиночку, весь мой бунт и полез наружу в виде страха, тем более, что когда остатки похлёбки в реку для ублажения Седы выплеснули, та даров не приняла, а вниз по течению пустила. Народец, в ответ на этот знак, без малого сомнения решил, что пришла пора самого кашевара спровадить переборчевой водяной владычице на угощенье. И сгинул бы я безвинно, и в одночасье. Ведь уже и подходящий камень к связанным ногам приторачивали, и казан подцепили, чтоб не с пустыми руками на дне оказался, и свояк Унитка прощальное слово сказал:
— Зачем, — говорит, — врал про угощение? Только рыбу огнём испортил и со злым духом в сговор вступил, чтоб народу потраву учинить. Ступай теперь, проси у Седны прощенья. Если назад отпустит, то мы тебя на берегу встречать будем, пока лосось идёт.
Тут и взгрустнулось мне почти до слезы горькой, как на похоронах близкого человека. Вот, мнилось мне, отпел голубок до времени, пойдёшь теперь за всё хорошее придонных гадов кормить, не познавши расцвета старости. Вот тебе, милок, и белка, вот тебе, болезный, и свисток, как приговаривали в бурсе во время голожопой порки на воздусях с протягом. Грянула полная расплата за сытую бездумную жизнь под боком у гладкого Нулика. (Примечание № 6 от Л.Б. Порка на воздусях — обычное телесное наказание, которое в ходу у азиатских племён и до сей поры. Провинившегося члена общины два экзекутора держат за ноги и за руки на весу, а третий, наиболее расторопный, сечёт несчастного самым нещадным образом с оттяжкой розги по телу. В цивилизованных странах такой вид наказания находится под негласным запретом. Из разъяснения Гриши Гроцмана о некоторых особенностях школьного образования на Руси.)
Однако, как потом к счастью оказалось, рано начал я себя отпевать и сиротить родню по ту и эту сторону Анианского пролива. Вдруг, вся эта рыбацкая артель только что желавшая моей погибели, отринула от меня и устремилась к ближним валунам на непонятные звуки, то ли сиротских песен, то ли пыточных стонов. И не успел я чутким ухом определиться с песнопениями, как из-за каменьев показалась с виду радостная толпа, куда как более двух дюжин особей. С виду как люди, все о двух ногах, разодеты в какие-то рубахи с клиньями до полу спереди и сзади. Поголовно без торбасов, но и не босиком, а на головах кожаные обручи с птичьим пером. Ясно, что человечья порода, но не понятно с какой целью. Только смотрю, наши самоеды ответно руками машут и чуть ли не пляшут от радости. А уж когда встретились, то и по загривкам друг дружку прихлопывают, и за руки хватают, и в глаза заглядывают, а главное, все они лопочут непонятное. Друг друга понимают, а я лишь отдельные слова разбираю. Доходить своим умом начинаю, что это старые знакомцы, примерно как москаль с хохлом. Хотя у здешних товарищей отличий друг от друга больше. Нет, что цветом кожи, что волосом, так почти что в масть, но лицом пришлый гость будет потоньше и с крайней свирепостью во взгляде, так как глаз прорезан пошире, чем у инуита. Чуть ли не наше око, что по ту сторону Анианского пролива вызревает. По одежде тоже почти одинаковые, такая же животная кожа, только что покроем разная. У пришлых рубахи с накидками по плечам, а штаны заподлицо с сапогами, видать, что совсем без здешних кухлянок обходятся. Либо горячий народ, либо в их землях солнца больше. Я в такие изумительные рассуждения сам с собой пустился, что и о беде, сгустившейся над собственной головой, позабыл. А эта вся толпа меж тем меня окружила и такой буйный разговор затеяла, что я едва с шеста не слетел. Руками машут, друг в друга чуть ли не плюются, а по отдельным понятным словам и до меня дошло, что интересуются пленником и судьбу мою меж собой делят. Расспрашивали пришлые местных палачей долго, а потом все вместе гоготать принялись. И вот тут до меня дошло, что и те и эти возликовали по случаю предстоящего заклания свежего человека в честь ихнего идола Седны. Самоеды рады, что не поспешили с утоплением, а гости пришли в ликование, потому как не опоздали к такому празднику. И я начал готовиться принять свой смертный час с достоинством и без соплежуйства!
Однако мракобесы не спешили с жертвоприношением. А самый старый ихний бабай начал даже заупокойную молитву возносить, видимо стараясь каким-то боком примазаться к смертному обряду. Я же так исстрадался душой и телом, что уже не сопротивлялся, а лишь славил всю эту ораву последним словами, что приходили на ум, даже когда развязали и на ноги поставили. И лишь тогда опамятовался, когда подошедший вплотную свояк, так как я далее собственной руки не слышал, сказал мне утешительно и даже ласково:
— Не печалься, Афоня, до времени. Будешь пока что жить. Нам Вихо, — и он указал на чужого предводителя, — рассказал, что они без вреда для себя варят рыбу и даже оленя. А раз ты не соврал, то Седна сегодня тебя видеть не хочет.
И я сел, где стоял, а потом надолго ушёл в себя, без внимания к людской суете возле берега реки, готовой было принять в своё лоно ни в чём не повинного человека. В очередной раз злой рок выкинул такой непотребный крендель, что дальнейшая жизнь представлялась мне уже не в тягость, хотя особой весёлости и не сулила.
А между тем, как я понял, хозяева и их гости начали готовиться к совместному застолью. Самоеды живую рыбу потрошили и раскладывали на камнях, а дорогие гости на костерке того же лосося поджаривали. Вскорости началось взаимное угощение, но ели, однако, каждый свой припас, то есть, кто к чему приучен. Самоеды, значит, сырую лососину уплетали, а пришельцы поджаренную. Но это не мешало взаимному общению на доступном для ихних ушей языке. Пригласили к общему столу и меня. Я не стал артачиться, вспоминая старое, и подсел к жареной рыбе, так как за время житья у самоедов так и не привык к сыроедению. Не принимал организм живого продукта, хоть убей, как и квашеного, от которого едкий дух шёл стеной и по первости сшибал с ног за версту от погреба. А народы промеж себя степенные разговоры ведут и даже руками не так шибко гнус отгоняют, видать, поднажрались лососём от пуза. Я под сурдинку к Унитке подсел и стал словесные петли вить, чтоб родственничка поймать на правдивом ответе. И вскорости поведал он мне, как на духу, всё, что знал сам о дорогих гостях и их обычаях. На удивление оказалось, что этот пришлый народ индейцы атабаски из самой Америки. Люд незлобивый и по жизни кочевой. Сплавляются в Тёплое море из своих краёв по реке Юкон на мореходных лодках каноэ. А уже от устья реки до берега Аляски идут как на вёслах, так и под парусом, благо путь не слишком дальний. Здесь же заготавливают лосося на нересте бок о бок вместе с инуитами.
— И вы прямо на глазах допускаете потраву? — не вытерпел я. — И не жалко рыбой делиться?
— Так ведь нам всего лосося вовек не выловить, — даже удивился свояк. — Каждый год вместе с атабасками рыбачим. Рек на всех хватит.
— А что далее индейцы с богатым уловом делают? — не унимался я.
— Так они сушёного да вяленого лосося в свои лодки грузят, до устья Юкона доплывают, а там ждут морского прилива, который за три-четыре восхода солнца вверх по реке их прямо к стойбищу приволакивает, только успевай веслом дорогу показывать. Всё просто, годами отработано, — и Униткак с превосходством старожила посмотрел на меня.
— Так вы, стало быть и в гости друг к другу заглядываете? — разбирал меня неподдельный интерес. — Раз в общем языке преуспели, то чего бы не дружить семейно?
— Да ещё деды наших дедов друг дружку стороной не обходили, так что и языки смешались, однако, никто никому особо в товарищи не набивался. Атабаски нашего холода боятся, а мы ихней бескормицы. В Америке не то что тюленя нет, а даже олени редко попадаются. Кто из наших в тех краях побывал, то даже у самого любопытного охоту отбило к перемене места. Вот и встречаемся раз год за общим столом в путину. Так что, никто не в обиде, — и родственник устало замолчал, утомлённый длинной речью.
Тут и я крепко задумался, но без подсказки того же Елисея Бузы до конца довести свою задумку так и не мог. И тут неожиданно помог отдохнувший Униткак. Когда я напоследок поинтересовался у него, почему нас пришлых никогда ранее на рыбалку не брали, он просто ответил:
— Инира не разрешала. Боялась, что вы с индейцами в Америку сбежите и своих жён без потомства оставите.
— А почему меня сейчас отпустила?
Свояк посмотрел на меня с сожалением и сказал, как ударил со всего плеча:
— Инира с Паналыком и дружка твоего Олешку хотели отпустить, так как мало от вас толку в стойбище. В общей работе последние, да и детей делаете плохо, не в пример вашим товарищам. У всех по три-четыре ребетёнка, а у вас на пару лишь двойня не поймёшь от кого. Не годитесь вы на развод, только напрасно стойбище объедаете. Вот тебя первого к Седне рассудили для пробы направить, а уж Олешку Голого непременно на другой год.
— А остальные?
— Остальные другие уже не сбегут. Они все при ответственных работах, все собственным делом по рукам-ногам спутаны, да и дети не отпустят, — тут свояк, видимо припомнив что-то про меня хорошее, пригнул голову и сказал вполголоса:- Ты бы, Афоня, к атабаскам в товарищи напросился до самой Америки. Всё равно от морской Седны и от нашего Ка-Ха-Ши не укроешься, хоть с варёной ухою, хоть с жареной.
А вот это откровение самоеда было прямо пулей меж лопаток. Ну, со мной всё ясно, как и с другом Олешкой, мы оба-два не пришлись ко двору в стойбище. То ли по молодой прыти, то ли от желания широко пожить на воле, но мы всегда в мечтах заплывали за Анианский пролив. Так неужто наши старшие товарищи так обабились, что и про вольную волю позабыли?
И вот тебе — накося выкуси! Не было ни гроша, да вдруг алтын! Нежданно-негаданно теперь открылось, что вся Америка под боком, а дорога до неё ещё до нас протоптана. Но, сколько я по батюшкиным ученьям помню, из Нового Света дальше уже любым кораблём до Европы рукой подать. А где Старый Свет там и Россия рядом! Вот в тот самый окрылённый момент настиг меня смысл жизни, и любовь к Родине воспламенилась в душе негасимым пламенем. То есть вся цель дальнейшего моего пребывания на этом свете открылась, почти доступная во всей заманчивой русской красе. Аж дыхание спёрло, и слеза навернулась. Однако, тут же трезвая мысль мечтания одёрнула, мол, допреж того как к атабаскам в друзья набиваться, надо бы совета у Бузы спросить. Но как проведать атамана? И погрязла моя голова в тяжких раздумьях.
А пока я размышлял один на один со своею тыковкой, наши рыболовы, как, кстати, и атабаски на соседнем рукаве, изрядно рыбки подналовили. Что вялить и сушить отделили, что на стойбище надумали отправить для закваски в погребах на зиму и прокорма свежиной мамок, детей и стариков. Лосось нерестился в этих краях не один месяц, так что заготовка пропитания проистекала по проверенному руслу. Когда же команда носильщиков подобралась полностью, напросился в артель и я, тем более, что бог силушкой не обидел. Взяли без сопротивления, как крепкого, но не пригодного к хозяйству мужика, к тому же, и Седна про меня на время забыла. Так что меньше чем через день я был на Юлаке, а с рассветом уже делился планом побега с Аляски со своими подельниками.
— Это верно, — едва дослушав меня, произнёс Буза, — если с индейцами по их дорогам пройти Америку насквозь с Запада на Восток, то далее через Атлантику вполне можно достигнуть Европы. Однако, — тут же заверил кормчий, — на это путешествие никакой жизни не хватит. Зряшное дело за Жар-птицей гоняться, когда синица в руках. Надобно не о путешествиях заботиться для собственного развлечения, а на отведённом месте отроков в русскую веру обращать, как я давно об этом говорю. Ведь не далёк час, когда новая экспедиция сюда нагрянет. Вот и встретим кровных единоверцев новым русским поселением на Аляске.
— И я говорю, — поддакнул вожаку Водянников, — детишек надо в любой сезон поболе рожать. Навеки крепить приплодом русскую землю по самому краю, — заключил со знанием дела плотник, обзавёвшийся уже третьей женой.
— А моё дело солдатское, живи по приказу — будет орден сразу, — это уже Зырян присягнул атаману солдатской присказкой, сам себя и так чувствуя фельдмаршалом среди самоедов совместно с прикипевшей к плечу пищалью. — Когда ещё американцев научишь строем ходить, а здешние уже с пелёнок во фрунт вытягиваются!
— Домой хочу, на хлеб и воду, да девки чтоб в рядок, а то и хороводом. И чтоб все на подбор как маков цвет, да с пшеничной косой до пят, — смело поддержал меня в тот раз Олешка Голый горячим желанием пожить по кондовым дедовским канонам, пока старость не подрубила нас под самый корешок.
Вот так и разошлись мы во взглядах на жизненный домострой и свободу. Старшие браты по-деловому и без горячки, а мы с Олешкой по-молодому задору, где, мол, наша не пропадала! И лишь Нануя Умкана среди нас не было, ибо он давно затерялся посреди инуитов, попав в родной водоворот знакомого бытия. Да он с год как был с боку припёка для нашего общества, и голос его уже ничего не решал. Правда, ни Зырян, ни Водяников, ни сам Буза тоже не стали перечить нашему с Олешкой самоубойному, как они порешили, плану побега домой через Америку. А кто и когда останавливал молодой побег даже лежачим камнем? Хоть наискосок, но всё равно росток пробивался и с годами матерел. Так и Елисей смирился с нашим порывом, зная, что даже на молебствие дурак лоб расшибёт, но твою подсказку в пояс кланяться так и не примет. Однако, посоветовал чуток погодить и дождаться его прощального слова.
Остались мы с Олешкой Голым вдвоём. Думали-думали, особо друг перед другом смелостью не выкаблучивались, но от своего решения не отошли, а ещё более утвердились в желании испытать судьбу пока живы. Ведь как помыслишь, что до последнего своего заморозка в чужом краю пребывать, так полярным волком хочется взвыть по своей загубленной в снегах молодости. Тут не то что через Америку с индейцами в путь наладишься, но и через Тёплое море до Камчатки пешком пойдёшь, если не утонешь у чужого берега.
Вскорости подошёл Буза и говорит, посверкивая хитрым глазом:
— Ну, что ребята? Ваша взяла! Согласилась древняя Инира лишних едоков отпустить из стойбища с миром. Да и Паналык не против избавленья от вашего бездельного примера молодым самоедам, раз мы все остальные остаёмся. Даже Ка-Ха-Ши удачи пожелал до первого ночлега, где вам индейцы скальпы поснимают от великой любви к бледнолицым.
От таких приятных слов мы просияли полной луной из-за края тучи, тем более, что про скальпы не только мы, но и сам Буза ничего толком не знал, а говорил со слов инуитов. Подумали тогда, что это какую-нибудь мерку под новую одежонку индейцы снимать будут с каких-никаких, но гостей. А Елисей дальше пошёл:
— А про жён и ребятушек не беспокойтесь, как и ранее о них не заботились. У Нулика и Асы, как вы и сами знаете, новые мужья подросли, о которых ещё при рождении родительский сговор был. Братья Тулун и Тулук ваших детей поднимут, да и своих добавят, а я их всех до ума доведу. Думаю, не долго осталось ждать гонцов со святой Руси, — и далее бывший вожак долго пел старую песню о воссоединении народов, а под конец отечески наставил:- Так что прощайте, ребята и не поминайте лихом! Раз вам не терпится лишний раз судьбу испытать, то ступайте с богом, даже если осталось вам жить всего ничего!
Вот так расстались мы с нашими собратьями и со всем стойбищем Юлак. И возвращался я на рыбные реки уже не только с артельщиками, но и с верным другом Олешкой. И всё бы хорошо, но одна мысль не давала покою: как напроситься к атабаскам в компанию и дойти с ними до самой Америки? А там уже будь, что будет.
До конца нереста наши самоеды и пришлые индейцы заготавливали рыбу на разных речках и протоках. Мы с Олешкой помогали инуитам как могли, более путаясь под ногами у северных рыбарей. Однако, вопреки ожиданиям, самоеды никакого урона нам не чинили, хотя и знали, что мы готовы напроситься к атабаскам на долгое гостевание. А может просто не творили нам зла потому, что никакого проку, кроме как детей пугать в стойбище, от нас не было. Ну, словно от прошлогоднего снега, одна лишь талая вода. Так и от нас с Олешкой, только утешение для молодух и баб на пересортице.
Когда же все заготовительные и хозяйственные дела свелись на нет, а рыба пошла на убыль, был учинён общий праздник расставания рыбаков. Вот тогда и напросился я к Унитке с последней просьбой.
— Сведи, — говорю, — любезный сродственник, меня с главным американским артельщиком и замолви за нас с Олешкой пред атабасками доброе слово, раз ничего худого мы тебе не делали. Мол, желаем прибиться к их табору и разделить с ними долгий путь в Америку, так как мы близкие к ним по духу люди, раз не потребляем сырую рыбу и любим ходить под парусом.
Свояк согласился на такую мою мелкую просьбу и вскорости свёл меня с главарём атабасков по прозвищу Вихо. Старшина краснокожих спокойно выслушал просьбу и неожиданно кивнул нечёсаной башкой в знак согласия. Однако, тот же час велел нам с другом раздеться догола и принялся внимательно разглядывать со всех сторон, словно цыганский барышник покупного коня в ярмарку. Потом что-то сказал Униткаку, но я и сам понял, что мы ему подходим.
— Берёт вас с собой, — подтвердил и Унитка, — будете загребными на их лодках.
Да нам с Олешкой хоть загребными, хоть отгребными, но лишь бы подальше от Аляски. Тем более, что вёсла ихних каноэ на наши лопаты похожи, знай подгребай со своей стороны, упёршись в днище коленом. И не один, а в пять-шесть душ, что с одной, что и с другой стороны, так что работёнка будет не в тягость. Никакого урона организму, а там, на широкой воде, и парус помогать станет, что не зря приспособлен к носу лодки. Припеваючи поплывём по реке Юкон, а с приливной волной, так хоть и вверх по реке, но до индейских поселений долгожданным караваном прибудем без лишней тягомотины.
Так оно и вышло, как думалось. Через две-три луны по индейским подсчётам, добрались мы до поселения Игл, где в ту пору квартировали атабаски. По пути с командой успели сдружиться, даже из разговора кое-что с натугой понимать стали, потому как язык американский перемешан с инуитским вдоль и поперёк. Хорошие люди попались, без вражеского задора, хоть и глядят исподлобья. И об эскимосах, как они наших самоедов прозывают за то, что рыбу живьём едят, так даже про них худого слова не молвили, хоть иногда и стоило бы. В пути заодно узнали, что скальп — это снятый чулком волос с вражьей головы. Но нам это насильственное облысение не грозило, потому как ходили о ту пору с атабасками в друзьях.
Встречали нас в индейском становище стар и млад с песнями и плясками, как героев победных войн либо богов из богаделен. А когда улов распределили промеж едоков, стало ясно, что приживёмся мы с Олешкой среди коренного населения, так как нам досталось всего ничего, а потому никто ни завидовать, ни строить иные козни бледнолицым, как нас окрестило местное население, уже не будет. Так оно и случилось, так оно и покатилось попервоначалу. И даже я, не чета в целомудрии Олешке, порадовался дружелюбию теперешних наших собратьев, словно старый елупень новой торбе. О-о, как же ошибался я в людском бескорыстии, пребываючи в безоглядной доверчивости к человечеству. И как же горьки бывают минуты позднего прозрения! (Примечание № 7 от Л.Б. Примерный перевод слова елупень на доступный язык осуществил Гриша Гроцман из Бердичева, благодаря своим обширным связям и филологическим изысканиям приятелей. По его смелым предположениям, это понятие соседствуют с такими определениями как болван и остолоп, но ближе всего сопутствует явлению крайней степени сельской придурковатости).
Да, приняли нас как родных или ещё того хуже. С настороженностью, словно старших братьев по крови. Не знали куда посадить и чем потчевать. Поэтому поместили в отдельный дом-вигвам на отшибе, а по-нашему, так в крытую подножной дрянью подслеповатую палатку из жердей с вымазанной красной глиной стражей у входа. Воины, числом до двух, наводили страх. С гордой отрешённостью во взоре, орлиными перьями в волосах и с топорами в руках, они могли испугать любого, осмеливающегося приблизиться к нам за-ради душевной беседы. У одного топор-тамагавк железный, у другого каменный, так что сразу было видать, что атабаски в своём развитии опередили эскимосов. Сии гвардейцы в разговоры с нами не вступали, но и нас ни на какие посиделки не пускали. Однако, свирепствовали без показной грубой силы. Один раз всего и показали, да и то на пальцах, как скальпы с головы сымаются. Мы сразу смекнули, что о наших гривах пекутся, чтоб, не дай бог, постороннему врагу наши чубы достались. Мы пока добирались до места, доподлинно разузнали, что у племени дене, к которым мы прибились, врагов пруд пруди, что в лесах, что на равнинах. А человек без волоса, что соловей без голоса, дурак дураком и по цене ниже воробья! То есть по ихним верованиям выходило, что человеческая душа в кудрях прячется, но не как ядрёная вошь, а словно впередсмотрящий орёл на самой человечьей маковке. Поэтому у индейца всегда волос не стрижен, не брит, а растёт конским хвостом, чтоб душе было за что уцепиться. А если срезал скальп до лысого черепа, то и отнял душу у ворога. Очень правильная и наглядная наука! Издали видать, кто с душой к тебе, а кто с одной лысой видимостью, если после такого бритья в живых остался. Сказывают, что и без души иные до старости доживают, то есть как в любой семье, без урода не обходятся. Вот и выходит, все мы одним миром мазаны.
Так и стали жить, и с почётной охраной, и с котловым довольствием из сушёной зайчатины да вяленой лосятины. Спим без задних ног на свежем лапнике и никто не тревожит, уважение через стены чувствуется. Вот что значит белый человек для краснокожих детей природы!
На третий день за нами пришли уже с самого утра. Трое, но без топоров.
— Насильно знакомиться будем, — подумал вслух Олешка, но в догадках своих промахнулся.
За порогом встретил нас старый знакомый по Аляске, рыбак Вихо и знаком пригласил следовать за собой. Так как за время путешествия от эскимосов до стойбища дене мы почти что сдружились, то есть словами перебрасывались, но расспросами один другого не донимали, то смело проследовали за коренным жителем, свежераскрашенным вдоль и поперёк, видать, ради нашего свидания. А в косе у гостя аж три птичьих пера, мол, знай наших!
Так и пошли цугом по тропинке. В голове Вихо, по бокам и в хвосте почётная стража. А кругом, куда ни глянь, благодать и миротворение, как в райских кущах, так что и помирать не хочется. Под ногой цветастый ковёр из кленового листа, а который не успел облететь, деревья позолотой и красной медью разукрасил. Глаз от такой красоты не оторвать. А то! Ведь с эскимосами прощались под белые мухи зимы, а тут и заморозком не пахнет. Воздух чистый и ядрёный, так что голова кругом. Тишина гробовая. Лишь слышно как обочь дороги нашей поскрипывают над головами могутные дубы под верховым ветром.
— Небось, душа от такой красивой радости поёт? — спрашиваю весело Олешку, шествующего на шаг сзади.
— А ты глаза разуй и у тебя запоёт, — сбил с песенного настроя друг и показал пальцем в небо, прибавив:- Не то что запоёт, завоет душенька-то.
Поднял я очи в гору, и слетела с меня вся божья благодать. Невдалеке от тропинки, прямо на суках ещё кудрявого дуба висело то ли три, то ли четыре индейских человека с раскраской поперёк всего тела. Совсем ещё молодые и свежие, раз не воняли по округе. К тому же, кое-кто ещё глазами помаргивает, ножкой поигрывает, но на помощь не зовёт. Видать, знают за что висят. Может, за проступки перед роднёй вывешены, а может просто военный трофей. Однако, на пленных более похожи, чем на родственников, ибо не за шею вздёрнуты, а свободно болтаются на кожаных ремнях, что одним концом за дуб зацеплены, а другим за деревянные кривые дрючки, кои через кожу на плечах пропущены, словно рыболовецкая снасть. Ясно для чего такая хитроумная выдумка. Это чтоб супостат подольше жизнью маялся, сознавая свою безвозвратную вину. Ловко было придумано в назидание другим. Одно плохо для публики, кровянили висельники слабо по причине малости деревянных крюков. Сукровица и до земли не доставала, а сохла прямо на грязных ногах пленника.
— Вражеские лазутчики? — определился я по возрасту вздрюченных, обратившись к суровому Вихо.
— Наша смена, — примерно так понял я ответ индейца. — Если до вечера голоса не подадут, то или перемрут, или с дерева слезут настоящими воинами нашего племени.
Я и рот лаптем от удивления, а когда прихлопнул, то понял, что эта закалка у них вроде нашей бурсы, но ускоренным способом. Если испытание выдержал, то хоть женись, хоть воюй, хоть голову на плаху, раз мужиком стал. Я уже потом узнал, что у индейцев не во всех племенах на крюк вешают для просушки, кого и в болото к кайманам подсаживают, а кого и в муравьиные кучи зарывают чуть ли не с головой. Словом, хороший обычай для мужского воспитания и вдали от мамкиной титьки. С девками по-другому. Тех, как потекла, в отдельный шалаш отселяют и всем бабьим премудростям долгое время самая опытная ведьма обучает. Потому и выходит из вигвама уже готовая на всё жена. И кашу сварить, и постель расстелить, и, когда надо, скальп снять безо всякой брезгливости и обмороков от вида крови. Я всё так и растолковал Голому со слов Вихо, пока мы на полянку не вышли. По краям площадки вигвамы индейские, а посередине красный столб врыт. А от этой вехи стоят в две нитки по двадцать человек бабьего пола и не меряно ребятишек. Строем стоят по краям неширокого прохода. Однако народ друг друга рукой не достаёт, но зато все поголовно с палками. Смотрю, а колья под баб подогнаны. У молодух гладенькие да ухватистые, у старых увесистые и суковатые. Ребятня не в счёт, здесь у каждого по каменюге в кулаке, а то и по две, кто постарше. В конце же этого прохода два индейца стоят. На них кроме раскраски никакой одежды, но они смело стоят, на бабий глаз никакого внимания, на малолеток фунт презрения, только на столб и любуются, не отрывая глаз. Ну, что тут скажешь? У каждого народа свой обычай. Смекаю, мол, на игрища попали в праздник, то ли местный ручеёк, то ли вышибала, то ли другие какие игривые ремешки с потягом со всей силы по любимому человеку. Не успел, к примеру, задеть водящего какой вожжой, сам ступай на кон и бегай по кругу до посинения промеж женских рядов, тряси мошной на радость всего селища. А тут ещё веселей, сверкай разрисованным орнаментом на голой жопе, как начищенным сковородником, на потеху племени. Я аж фыркнул и со смешком к старшому обратился:
— Друг, — говорю душевно, — Друг Вихо, а что у вас за праздник, раз стар и млад шпалерой выстроились? И с чего так мужиков маловато? Холостяки перевелись в поселонии? Может и нам с Олешкой в салочки припустить, если баба в награду будет? — и я заржал вслед Голому.
— Не советую, — сурово ответил индеец, — это пленные из клана черноногих, что после набега нам достались. Вот если под палками до столба добегут, то живыми останутся. Но это вряд ли, никто от наших скво ещё не спасался, — и он поторопил нас дальше.
Когда же мы проходили мимо индейского стрельбища, где неоперившийся молодняк стрелами и томагавками попадали по живым мишеням той же раскраски, что и черноногие, я уже не донимал расспросами нашего старшину, а вся дурная весёлость слетела с меня словно яблоневый цвет в заморозки. Один Олешка сказал умное слово, показывая на привязанных к деревьям пленников:
— Этим-то ещё похлеще будет, чем бегунам. Вон, смотри, стрелки ещё в силу не вошли, глаз на убой не намётан, заставят инородцев помучиться.
Так, за разговорами пришли на самый край деревни краснокожих. Остановились возле шалаша покрытого дёрном, но на каменном фундаменте. Вход занавешен шкурами, рядом два сторожа с неизменными топорами, а сверху дымоход по-чёрному. Убогая хижина на тюрьму смахивает. Я уже ничему не удивляюсь, раз улыбаться перестал, то есть, от радости не свечусь и кошки на душе. К тому же, Вихо приказал нам скинуть эскимосские одеяния и обрядиться в кожаные набедренники вроде бабьих передников. Вот и думай, к какой пытке готовиться? Я, правду сказать, ничего хорошего от краснорожих уже не ждал, кроме надругательства над белым человеком не ихнего замеса.
— В стряпух готовите? — полюбопытствовал было Олешка, но тоже требованиям подчинился, тем более, что и наши поводыри рубахи скинули, а чресла в кожаные опояски обрядили. Зачем, не понятно, так как сзади никакого прикрытия кроме собственной ладони и то не вовсю ширь седалища.
Но тут, спасибо, Вихо всё разъяснил:
— Приготовьтесь к обряду очищения души и тела. Возрадуйтесь встрече с великим Духом Маниту и богиней Тетео, — и легонько подтолкнул нас ко входу в хоромину, неприветную даже для глаза.
Делать нечего — вошли вовнутрь. Темновато, сквозь дымоход свет пробивается, но слабо. Ничего, терпеть можно, не картины и расписывать. Пригляделись, посредине убогого жилища яма, а перед нею врыт столб то ли с волчьим, то ли с собачьим черепом на верхотуре. С другой стороны ямы обтесанное бревно на манер скамейки, куда мы впятером и угнездились. Вольно сели, ноги врастопырку и руки в боки. А как иначе, если в ямине раскалённые каменья наворочены. Жар от них, как от каменки. Я так и спросил у Вихо:
— Баня ваша, что ли? Никак вместе с гостями на помывку нацеливаетесь?
— Хоган, — важно ответил наш предводитель, и я без перевода понял, что попал в точку.
А тут и банщики подошли, без мыла и мочалок, но с тыквенными кувшинцами. Стали камни водой поливать словно в нашей мыльне. Пар пошёл, что и руки не видать, зря только передниками прикрывались. Преть начали со всех сторон, как репа в печи. Одно плохо, веников не выдали, пришлось самостийно обтираться, куда руки доставали. От души скубались, много лишнего сала на теле накопилось, а то в эскимосах уже подзабыли, как чистая кожа под пальцем скрипит. Вот бы, некстати вспомнилось, вот бы, думаю, Нулика сюда, вот бы, мечтаю, от души повеселились в чистоте и тёмном уюте.
Пока я так мыслил, стражники с воли чаны с водой приволокли. Купайся, не хочу! Ну, с меня-то и Олешки скопленная грязь быстро скатилась, а с провожатых окраска долго не сходила. Много с них воды утекло, зато как освежились, сразу схватились за бубны, что в тёмных углах таились, и давай со всей силы наяривать, да всё с песнями и пляской вокруг столба. Я через пень-колоду понял, что они своих богов и боженят на наш банный день заманивали, если и не на помывку, то просто перед ними в чистом виде покрасоваться. Правильно я понял, чего уж тут стесняться, ведь в песнопениях через слово то Маниту, то Тетео вспоминались. Всё бы ничего, но этот песенный разгул с заменой каменки до четырёх раз растянулся на весь день, то есть до полного очищения. Два бы раза, куда ни шло, но уже когда потеть нечем — это в тягость. Зато отмылися, что твоё яйцо на Пасху. Вот ведь какая забота о ближнем белом человеке! И поселили отдельно, и охрану приставили, и помыли, и оденут, наверно, в чистое, стал я надеяться на лучший исход.
Когда назад в наш вигвам возвращались, я, разомлевши душой и телом, намекнул Вихо, что, мол, в следующий банный день неплохо бы и баб в парилку заманить для протирки тыльной части человека, мол, нет ли у них такого здорового обычая, как у других особо развитых народов? Тут я может и приврал про всё человечество, но уж больно хотелось положить начало новому обряду, пока ещё жив.
— Это ни к чему, — ответил суровый воин, — скво и так каждый месяц до крови очищаются, им хоганы без надобности.
Так зряшно наши собеседования и закончились. То есть не стал я ломать вековые обычаи дикого народа, раз даже вожди не видели явной выгоды в дальнейшем развитии своего жизненного уклада.
Где-то через неделю после ритуального омовения, друг Олешка вслух высказал то, о чём в тиши думалось и мне:
— Афонька! — обратился ко мне приятель, помешивая угольки костерка посередине нашего вигвама. — Афанасий, что-то засиделись мы на шее у племени. Хоть еды и питья у нас от пуза, хоть охрана попустительствует в свободе до отхожих мест, хоть уважение выше головы, но пора и честь знать. Пора к океану пробиваться да искать подходящий корабль до России.
— Сначала до Европы, — поправил я товарища и согласился:- Да, надобно поторопить атабасков с обещанием.
Мы тут же передали охране наше требование о немедленном свидании с их начальством. Стражники согласно покивали длинноволосыми башками и буквально через месяц, что по неспешным индейским меркам почти моментально, Вихо показался на нашем пороге. Но не один, а с мужиком придурковатого вида с огромным бубном и при бабе, окутанной в шкуры и с большим носом вороньим крючком. Я тут сразу и смекнул, кто в стойбище главный при ихнем матриархате. (Примечание № 8 от Л.Б. Матриархат — название родового главенства женщин в начале первобытного строя. При последующем созревании социума, переходе от мотыжного земледелия к пахотному и практическом утверждении войн, как движущей силе истории, главенство женщин сошло на нет, уступив место мужскому владычеству ума и силы.)
— Мэйэра! — гордо представил Вихо старую каргу. — В понятном переводе — Мудрейшая! Как она скажет, так и будет. Доверьтесь ей, а уже её слова Великому Духу Маниту передаст главный шаман всех племён Киш-Ко-Хо, — и он указал перстом на полуголого мужика с индейским барабаном в руках.
Я вроде как бы поклонился пришедшим, но словно пустому месту, так как ответного приветствия не было даже словесно. Ладно, думаю про себя, стерпим. Расселись молча по углам, как сычи бабье непотребство склевавши. Мэйэра нас глазами ощупывает, а Киш-Ко-Хо и это не под силу, так как уже зенки под лоб закатил, одни бельмы в глазах. Видать, гости по-своему с духами беседуют. Чего мешать? Наконец родовая мать пальцем шевельнула в нашу сторону и говорит слабым голосом:
— Хао!
Я жду, что дальше. Олешка тоже притаился и вокруг тишина. Слышно, как мышка в углу скребётся рядом с мешком наших припасов. И только я хотел умное животное головешкой отогнать, как слово взял шаман. Вернее, схватил свой бубен и принялся на нём играть понятную только ему песню. Сначала тихонько вступил, как мелкий дождичек, а потом загрохотал так, что в ушах заломило. Да ладно бы одна музыка, у эскимосов наслушались, так артист ещё и петь стал. У инуитов, с их морожеными глотками тише и напевнее выходило, а тут голосом выше дымохода и во всю ивановскую ширь, ни себя, ни нас не жалеючи. А всё это с надрывом, с красным глазом от натуги, и ничего не видя пред собой. Но, понимаю, настиг шаман Великого Духа, так как плясать взялся по кругу, но не наступивши ни на кого. Танцор был отменный, ничего промеж ног не мешало. То на одной ноге подскочит, то на двух подпрыгнет чуть не в дымоход. Волосы дыбом, руки вразлёт, набедренник до подбородка. Аж старая Мэйэра залюбовалась мужской статью, так как шаман оказался с виду при полной силе. И правда, под тяжестью лет весь день с бубном наперевес не проскакаешь. Однако, вскоре танцора всё же подкосило, в транс впал. Грохнул прямо у порога и сквозь самодельные пузыри речь повёл. А как слюна кончилась, пузыри сдулись, то неугомонный Киш-Ко-Хо сам собою успокоился, вытянувшись стрункой. Видимо, всё сказал местный колдун, так как Вихо одеялом его прикрыл, и весь этот цирк нам дословно перевёл:
— Бледнолицые! Наш вековой оберег и тотем Канги-ворон повелел передать вам…
Говорил толмач долго и с перерывами, то ли для лучшего нашего усвоения, то ли в уме что-то про нас прикидывал. Но всё-таки пообещали духи, что выпадает нам дальняя дорога с разными провожатыми и с разным же способом продвижения. Однако, как вещали духи, желанного берега мы с Олешкой всё же достигнем, хотя и не в скором времени.
Перво-наперво на носу зима и в дальний путь пускаться не с руки. Собачки, как тягловая сила — хорошо, но от одной солёной воды до другой такой путь, что и сам состариться успеешь, не то что упряжка. И поведал нам тогда Вихо про всю нашу тяжкую дорогу, каким она нашим провидцам виделась. А предвиделась она такой, что мы сами начали дивиться нашей безоглядной отваге, когда от дурной головы никакого покоя ногам нет и не будет. Может и прав был Буза, отговаривая неразумных от дальнего странствия без выверенной цели?
Как бы то ни было, но Вихо двое суток растолковывал нам маршрут на родину. Для убедительности привлёк даже охранников, которые не до конца, но хаживали этой дорогой. Поэтому, как проводники и охотники, они многое чего знали. Правда, сами мало что говорили, но головами во след речам старшого кивали согласно. Спасибо, шаман более не являлся и ни нас, ни своих духов не мучил. А из всех разговоров рыбного вождя ясно проступала забота о бледнолицем умном человеке, как он каждого из нас окрестил. Олешка так и говорил:
— Если нам такое царское почтение, то не пустить ли в этих тёплых краях корни?
Однако, я не соглашался на тоску по родине взамен семейственности и куска оленины в любое время. Поэтому со вниманием вникал в слова Вихо о путях-дорогах по дебрям Америки, как окрестили эти края наши караульщики Саки и Яс. И называли так, как я понял, со слов белых людей, которых всё-таки довелось им повстречать в конце нашего предполагаемого пути. Постепенно вся география нашего путешествия к Великой Солёной Воде вырисовалась перед нами безо всякой карты. То есть, сначала надо было пережить зиму на месте, а уже по весне и в сухую погоду выдвигаться навстречу солнцу. И путь наш лежал через земли навахов, кровников дене, к племенам сиу и ирокезов. Племена эти осёдлые, поэтому и топор войны нигде на дороге не зарыт. Идти надо будет луны две или три, если в гостях не засиживаться, и добраться без потерь до истоков реки Миссури, что течёт по владениям шошонов и могикан. Далее река впадает в полноводную Миссисипи, которая без хлопот вынесет прямо на берег Великой Солёной Воды, где и стоят корабли белых переселенцев. А там уже, сговорившись, плыви в любую сторону души. Каноэ на берегу Миссури можно у тех же сиу одолжить. Они добрые, да и водный тракт туда-обратно им хорошо знаком, ибо по нему торговый путь давно налажен. Вниз по рекам от индейцев меха и шкуры текут, а от белого человека железные наконечники для стрел и копий, да острые топоры из того же драгоценного материала доставляются. А чем же лучше отбиваться от тех же черноногих либо команчей? Лишь калёной стрелой да железным тесаком для снятия скальпов! Словом, путь был известен и безопасен со всех сторон. Случаются, конечно, набеги и кровавые стычки с теми, кто топор войны вырыл, как без этого? Но ведь может и мимо пронести, если с умом. Как мы с Олешкой поняли, единственную серьёзную опасность представляли племена команчей. Это были истинные головорезы со стороны Великих Равнин, которые постоянно находились со всеми в состоянии войны. Не зря их так и называли: Те, Кто Всегда Хочет Сражаться Со Мной. Не добрая их слава катилась от прерий до самых солёных вод. Тут кому как повезёт! Вон, и в селении Игл много народу со своими скальпами гуляет.
— А дома и с лысой башкой за милую душу примут, — бодрил себя Олешка всякий раз, когда разговор заходил о команчах.
Вот так, положившись на голос разума и добрый совет Вихо, мы с товарищем остались зимовать в селении Игл. Жили как камчадальские царьки на всём готовом, но без вольнодумства. Как есть сидели всю зиму в своём вигваме с недалёкими прогулками до ветру, либо по лесу вокруг трёх сосен. Да что говорить! Берегли нас индейцы от чужого глаза, словно свои тотемы на палках вокруг хогана, куда исправно водили очищаться и послушать чужие песни. Сразу видно было, что краснокожие — это люди крепкого слова. Как сказали, что к белым переселенцам доставят в целости и сохранности, так со своего обещания и не сбивались. Берегли нас ото всего, хоть ты вешайся со скуки, но не на глазах стражников. Правда, мы с ними общий язык скоро нашли. Саки больше слушал, а Яс и поговорить пробовал. От него-то много хорошего узнали о единокровном племени навахо. И что домашние, и что работящие да незлобивые, а главное, черноногих бьют, где попало и чем придётся, если самим не достаётся в раздорных войнах. Рассказывал Яс и о лютых врагах многих оседлых племён — кровожадных команчах. Эти недруги славятся по всей Америке своею мстительностью и разбойными набегами. Хорошо ещё, что буйствуют они в основном на Великих Равнинах и в северные навахские леса заглядывают не часто. Одним словом, дикие звери, хоть и краснокожего колера.
Вот так в разговорах, переливая из пустого в порожнее, и отойдя от забот и хлопот, просидели мы в нашем вигваме, как в застенке, до самой весны. Одно утешение, что не бессрочная каторга, а край отсидки заранее определён.
Однако, и с первыми погожими днями мы ни на шаг к цели не придвинулись.
— Ждём гонцов с Великих Рек, — объяснял всякий раз задержку добрый Вихо и вёл париться не в очередь.
А Яс же добавлял, что пока реки вскроются, пока каноэ подгонят, пока гребцов снарядят, вот время и пройдёт, а потом начинал самостоятельно бить в бубен, приглашая нас к танцам и песнопениям. Мы с Олешкой уже бегло общались с краснокожими, но петь стеснялись из-за отсутствия голоса и слуха. Но вот где-то, по нашим понятиям, в начале лета, к нам в первобытные хоромы чуть ли не вбежал Вихо со своими гвардейцами и велел побыстрее собираться в путь, так как дороги предстояло чуть не три луны, а лодочники ждать не будут. Мол, пришло с гонцом известие о готовности нашего путешествия к Великой Воде. А что нам собираться? Рубаху накинул, штаны заподлицо с сапогами натянул, вот и готов путник в поход. Тем более, что Вихо, кроме Саки и Яса, ещё двух человек в сопровождение взял, как носильщиков харчей и мешка с подарками. Так мне показалось, ведь и речникам какой-никакой ясак положен. Вот и выступили в весёлом настроении, Мы с Олешкой сразу языки распустили, ведь прощаться на веки скоро придётся. О дороге расспрашиваем, о переселенцах с их кораблями пытаем, чуть не песню голосим о забайкальских бродягах. Одним словом, дурак на дураке и дураком погоняет от чувства свободы и радости. А краснорожие по своему обычаю отмалчиваются, мол, на месте всё узнаете, тогда все разом и повеселимся. А через дней пяток и узнали, едва выйдя из привычного леса в голое поле.
Не прошли мы и двух вёрст по зелёной траве, как увидели впереди какой-то народ, сгрудившийся небольшим отрядом. Вот тут-то и я впал в транс не хуже Киш-Ко-Хо и Ка-Ха-Ши вместе взятых. А как не сдвинуться разумом, если прямо на тебя надвигаются всадники на лихих конях, от которых мы так отвыкли, что обыкновенные лошади смотрелись в диковинку? Да к тому же, нам обещали флот, а не кавалерию! На кониках скакали такие же краснокожие, как и наши, разве что в других накидках и иной раскраски.
— Это ваши друзья шошоны? — спросил я у Яса первое, что пришло на ум.
— Не совсем, — со спокойствием ответил караульный. — Это команчи.
Наслушавшись ужасов об этом народе, я приготовился дорого отдать свою жизнь даже без оружия, воюя одними когтями и зубами, а потому с твёрдостью во взоре оглядел наш отряд, идущий на смерть. К моему великому удивлению, наше сопровождение не ощетинилось оружием, не натянуло тетиву луков, а спокойно расселось среди полевых цветов и яркой зелени трав, по своему виду не думая ни обороняться до последней капли крови, ни защищать белого гостя до собственного издыхания. Это так-то не очень вязалось с благостными обещаниями наших друзей о защите интересов гостей.
Прервав мои лихорадочные мысли, неспешным шагом подъехал к нам весь конный разъезд. Всадники на одно лицо с нашим охранением, но перья у них на башках вразлёт, тогда как у наших торчком. Да и рубахи по подолу не клином, и грудина разрисована не в линейку, а в косую клетку. Но тут я опять в столбняк впал. Ведь у подъехавших врагов в руках были кремнёвые ружья, вроде наших сибирских, но покороче. Приблизившись на расстояние пяти сажён, самый разрисованный из непрошеных гостей бросил к ногам Вихо три ружья и заплечный мешок с порохом, как я сумел правильно догадаться. В ответ на этот манёвр Саки и Яс вытолкнули нас с Олешкой вперёд, вослед бросивши ответный подарок с пушниной и шкурами, что предназначался, как я предполагал, речным перевозчикам. Я с потрясением мозгов оглянулся на Яса, а тот спокойно произнёс, глядя мне прямо в переносицу:
— Честный обмен, три огненные палки за заячьи шкуры и двух белых иноземцев, а в сторону конников добавил:- Всё без обмана, точно по уговору.
— Без обмана, — подтвердил старший из всадников, — будут новые пленники, сообщайте нам.
(Развёрнутое и крайне необходимое пояснение № 9 от Лейзеля Блоха, почерпнутое из многочисленных архивных источников и зарубежной корреспонденции коллег. Вопреки здравому смыслу, европейские колонисты, едва ступив на континент, занялись торговлей оружием с индейскими племенами восточного побережья Америки. Мало того, что краснокожим сбывалось громоздкое фитильное оружие, уже с 1640-50 годов предметом торговли стали новейшие французские мушкеты с ударно-кремнёвой казённой частью, особо ценимые конниками. И вообще, торговля оружием считалась делом весьма прибыльным для белого предпринимателя. Так голландцы за кремневый пистолет запрашивали 20 бобровых шкурок, а за мушкет и все 50. Но и это ещё не вся глупость и скудоумие европейских авантюристов. Дабы задобрить местных царьков востока и юга Северной Америки, в 1694 году англичанами был узаконен «Перечень товаров для подарков вождям индейских племён». В документе помимо бус и зеркал значилось стрелковое вооружение и боеприпасы к нему. Таким образом, вооружая аборигенов, белые колонисты сами провоцировали краснокожих на Великие Индейские Войны, длившиеся чуть ли не до конца 17 века. К тому же, испанские конкистадоры, завоёвывая южные рубежи Америки, ввезли через Атлантику излишнее количество лошадей. Кони, сбиваясь в вольные табуны, не только дичали на просторах прерий, но и попадали в руки коренного населения, которые не только переняли у захватчиков искусство верховой езды, но и превзошли их в практике обуздания и приручения диких мустангов. Трудно было бы предсказать исход борьбы индейцев и белых, не направь колонисты коренное население в лоно цивилизации, введя в обиход дикарей огненную воду и резервации).
Вот так мы с Олешкой Голым оказались в новом плену. Именно вот так погубила нас слепая доверчивость белого человека к людям иного колера. Вот тогда-то и наступило полное наше прозрение на все глаза. А сделав первый невольный шаг в сторону верховых, я услышал за спиной довольный голос Яса:
— Вихо великий вождь и хозяин! Мы за этих бледнолицых получили целых три ружья, а ведь эти глупцы достались нам от эскимосов всего за пригоршню железных наконечников для стрел».
ГУЛЯЙПОЛЕ В ПРЕРИЯХ
«Что такое кочевая жизнь на Великих Равнинах Америки? То же самое, что разбой на большой дороге посреди Среднерусской Возвышенности. То есть, постоянный поиск съестных припасов и прочей хозяйственной утвари путём набегов на ротозеев и применением силы к несговорчивым. Словом, в прериях всё та же развесёлая жизнь, что и под Киевом, но только без баб и питейного разгула. Короче сказать, попал я в бесшабашную компанию, как раз по моей, задремавшей было в условиях морозной Аляске, душе. Я и Олешке Голому открыл глаза на истинную жизнь вдали от ледяного плена Северной Звезды. Но это случилось позже, когда прошла моя растерянность, и я самостоятельно докумекал, в чьи руки попал взамен трёх мушкетов и мешка с порохом. А домчали мы на сытых конях до лагеря новых знакомых то ли через месяц, то ли через два, ибо пребывая в горе я даже дни не считал, а молча любовался неброской природой прерий и развлекался, если можно так сказать, скупыми разговорами с путниками, которые не выказывали кровожадности к нам, вопреки ожиданиям. И в целом, было непонятно, на кой хрен мы им сдались? Не сразу, но выяснил, что добираемся мы к реке Рио-Гранде, что невдалеке от какой-то Мексики, подвластной племенам пуэбло. И что командовать нами будет великий воин Мягкое Сердце из древнего индейского рода. Дальнейшие назойливые разговоры я прекратил, так как новые друзья пригрозили оружием в ответ на мою болтливость. Ну, что тут сказать? Чужой монастырь, чего же лезть со своим уставом?
Подъехали к лагерю нашего конного сопровождения мы ранним утром, так и не встретив за время пути никаких преград. Видимо, наши следопыты очень хорошо знали не только безопасные дороги этих степей, но и места, где можно было поохотиться или чем-либо поживиться. Становой их лагерь состоял из четырёх индейских шалашей тапи с обязательным столбом посередине стойбища. К столбу были приторочены вороновы крылья, волчьи хвосты и чьи-то клыки. Поэтому я, как известный знаток тотемов и оберегов, сразу заметил Олешке:
— Сдаётся мне, что в лагере сброд из разных племён.
— Как так? — искренне удивился друг моей прозорливости.
— Так ведь разным богам молятся, — и я указал на столб с амулетами.
Однако, не успели мы определиться с высшими силами, обозначенными на столбе, как нас пригласили в самую просторную с виду тапи. Уважительно пригласили, без тычков и подзатыльников, а как равноценных представителей чужого племени. Это служило добрым знаком в стане краснокожих, ведь никто даже оружие на нас не наводил, а только поигрывал им от избытка превосходства.
Внутри палатки сидело три человека, важных и значительных, как вожди, но с разной татуировкой по телу. Сквозь дымоход шалаша струился ровный свет, поэтому все отметины на коже главарей легко просматривались, но ни о чём не говорили. Люди для меня были почти голыми, так как никакой посторонней раскраски по телу не наблюдалось. И хоть я отмытых от глины индейцев встречал очень редко, но всё же смекнул, что эти воины не вступили ещё на тропу войны. Самый из них представительный, если судить по количеству перьев в волосах, жестом пригласил нас присесть напротив и строго спросил на понятным по общению с эскимосами и атабасками языке:
— Бледнолицые служат испанской короне?
— Нет, — поспешил ответить я, — мы русичи с далёких северных земель и к испанцам не имеем никакого отношения.
— Хао, — воскликнул вождь подобревшим голосом и прежде чем выставить нас из штабной палатки, веско произнёс:- Стервятники чуют нашу кровь, они кружат над нашими головами, поэтому им не будет пощады!
— Чего это они испанцами интересуются? — спросил меня Олешка за пределами индийского штаба. — И что это за народ такой эспаньолский, который ещё на Аляске поминали?
Про испанцев я знал слабо, в пределах бурсацкой науки и рассказов собственного деда Прокопия Порфирьевича, поэтому объяснил другу, как мог:
— А леший его знает, но это какой-то южный народ, сплошные католики, и хоть верят в Христа, но крестятся с другой стороны, а потому враги православия и основатели пыточной инквизиции.
Олешка ответом остался доволен и более мне глупыми вопросами голову не морочил.
Вскоре к нам из типи вылез один из приближённых к вождю и, подойдя вплотную, представился, прижав к груди правую руку:
— Белое Облако, я буду проводить с вами обряд посвящения.
Но не успел я порядком струхнуть, представив себя совместно с Олешкой висящим на крючьях в тени какого-либо дерева, как Белое Облако рассеял все мои сомнения. Новый знакомый просто сказал, что по решению великого вождя Мягкое Сердце и его советника по имени Бесшумный Полоз, он, то есть предсказатель и колдун Белое Облако, будет обучать нас жизни как вообще, так и в конкретной обстановке этого становища. Поэтому нам опять запретили передвигаться куда попало по своей воле и вести с кем бы то ни было посторонние беседы. Главная наша привилегия — тихо сидеть в отведённом для этой цели шалаше и слушаться старших. Словом, это была известная и старая песня индейцев, которая надоела со времён Аляски. Возможно, что нас готовили к новому обмену, словно затёртую денежную единицу Великих Равнин. Так грустно думалось мне, белому человеку всё возрастающему в цене.
Муторно потекло время учёбы. То есть мы с Олешкой Голым чуть ли на месяц слушали Белое Облако, который вещал о мистическом происхождении краснокожих и о великих подвигах воинов нашего лагеря. Много было говорено о собаках испанцах или уинках, как их окрестили мексиканские племена пуэбло, так некстати встречавшиеся на Тропе Войны у истинных воинов Великих Равнин. Слушать монотонную песню Белого Облака, обращающего в свою веру пришлых людей, было тягомотно, тем более, что я не понимал истинной цели нравоучений колдуна. Не смотря на это, я скоро стал задавать умные наводящие вопросы. И вскоре истина воссияла над моею головой, как щедрое американское солнце. А открылось мне в своём первозданном невежестве индейской жизни, что у краснокожих не развита воспитательная и судейская система. Я пришёл в полное изумление, когда узнал, что у коренного населения даже нет тюрем, не то чтобы каторжной повинности с железом по рукам и ногам. Мы с Олешкой с ужасом переглядывались, слушая дикаря по вопросу исправления человека без принуждения. Хотя, если подумать в нужную сторону, то колодника можно исправить, пустив дело на самотёк где-нибудь в глухом месте за высоким забором без надсмотра со стороны. Любой разбойник, живя в бесправии с себе подобными, или смертоубийством займётся, или удавится с тоски. А вот краснокожие, провинившегося члена просто выгоняли прочь из своего стада, как шелудивого пса. Выгоняли взашей во чисто поле, благо незаселённой земли было в избытке. А там живи, как знаешь, да ещё и округу оповещали об изгое, чтоб приют не находил на стороне. Гнали за любую провинность в суровой индейской жизни. За трусость в бою или на охоте, за лживый язык, за пустые обещания, а либо и вовсе за непотребное воровство у собратьев. Вот эти изгнанники и сбивались в стаи наподобие той, куда и нас занесло волею судеб. Много чего нового узнал, пользуясь своим гибким умом, словно летописец гусиным пером по бумаге. К примеру, Мягкое Сердце изгнали из племени за то, что не смог убить свою жену, повинную в прелюбодействе. Так и сказали, либо убей блудницу, либо убирайся с глаз долой, раз такой мягкотелый слизняк и бабьего поля ягода. Вот так и уходили краснокожие на просторы прерий, вот так и сбивались в озлобленные толпы разноплемённых дикарей. И тут уже не смотрели, какого ты роду-племени. Так в нашем лагере Цепкий Коготь, числом более двух десятков человек, были и апачи, и команчи, и могикане, и даже по одному ирокезу с черноногим. У всех была одна беда, а потому жили и не тужили. Кочевали по Великим Равнинам с заходом в Мексику к пуэбло. А как иначе, если охота не всегда помогала, а земледелием заняться недосуг? Правда, разоряли мелкие кочевья, но до зверства не опускались. А как рука поднимется на бывшего соплеменника? Случались и жертвы, как без этого? Так уж повелось испокон веков, так было положено Великим Духом Маниту и покровительницей Тетео. И такая справедливость протекала до прихода испанских завоевателей, которые не только захватывали чужие земли, но и истребляли непокорных или превращали в рабов, а их жён в наложниц. То есть изо всех сил топтали честь и гордость индейских племён Америки.
— Зачем ты рассказываешь историю своего края? — где-то на десятый день спросил я Белое Облако. — Мы с Олешкой с самой Сибири и Аляски не приветствуем жестокость и кровожадность в разговорах с местным населением. Разве что по необходимости при явном их сопротивлении себе во вред от слабого развития.
— Хао, — только и сказал индеец в ответ, а чтобы отмазаться от расспросов вёл своё толковище далее.
И вот где-то в конце месяца шаманских песнопений и плясок Белого Облака в центре нашего тапи, я стал кое-что понимать в тёмных индийских делах стоянки Цепкий Коготь. А выходило, что испанцы несли не только беды поголовно всему коренному населению, но и явились источником доходов отщепенцам индейских кланов, так как были владельцами быстроногих лошадей и огнестрельного оружия. Индейцы, от природы сообразительные и способные к обучению, в короткие сроки обуздали лошадей и научились стрелять из мушкетов. Однако, вскоре завоеватели поняли опасность наплевательского отношения к краснокожим, стали приглядывать за лошадьми и прятать оружие от чужого глаза, полностью разуверившись в тупости дикарей. Словом, вскоре коней и огнестрела стало не хватать желающим из вигвамов и тапи. Товар, естественно, вырос в цене, а с его добытчиками местное население охотно шло на контакт и не скупилось при товарном обмене. Вот тут-то ясно и ответственно понял я, как повезло мне в жизни. Ведь наконец-то я попал в Свободное Братство вольных людей, которые не промышляли убийствами и грабежом, а мстили ворогу, толкаемые справедливым чувством любви к отечеству. И я начал представлять себя героем былин и гимнов, которого сквозь века будут воспевать благодарные краснокожие потомки Великих Равнин и иные отпрыски от несомненного смешения крови индейских скво и белого человека. Одно только смущало: почему и как выбор пал именно на нас с Олешкой? И к чему было городить огород с обменом трёх ружей на двух белых путешественников, вообще-то непригодных к крупному воровству, а более склонных к сражению в арьергарде? Я так прямо и спросил у Белого Облака:
— А какая, — говорю, — нам с Олешкой польза от близкого знакомства с вашим стойбищем?
— Большая, — просто ответил краснокожий и стал осматривать запальное устройство мушкета.
Более я не стал что-либо уточнять или переспрашивать, так как вокруг расстилалась Великая Равнина, а лошадей от нас отобрали в первую минуту прибытия. Поэтому мы с другом не один ещё день слушали рассказы о преступлениях испанцев на индейских землях, о рабском труде краснокожих на серебряных рудниках Чирикахуа и о предсмертных пытках непокорных ради развлечения завоевателей. Когда же Белое Облако поведал о женской доле в логове врагов, я полностью встал на сторону угнетённых и был готов воевать за их свободу, тем более, что ещё с бурсы питал неприязнь к иезуитам и прочим извращенцам православия. Очень скоро выяснилась и нехитрая история нашей встречи с вольным племенем охотников за чужим добром. Оказалось, что вождь Мягкое Сердце был родом из племени инуитов и чуть ли не родным братом самого Вихо, который и пообещал доставить для становища Цепкий Коготь пару-тройку бледнолицых с Аляски в обмен на оружие. О нашем же существовании Вихо узнал от эскимосов на очередной рыбалке у берегов Аляски чуть ли не на другой год нашего кораблекрушения. Однако, выгодный обмен мог состояться лишь в том случае, если мы не испанского роду-племени. Вот ведь как всё было просто и по ранее разработанному плану, а не счастливым сочетанием обстоятельств, как думалось мне в девственном неведении краснокожего коварства. Ведь знай мы заранее, что вместо европейских кораблей под белым парусом попадём под палящее солнце Великих Равнин, то вряд ли соблазнились таким раскладом, а сидели бы рядком с Бузой и ждали у моря погоды с русской стороны. Воистину так!
И всё же я не мог взять в толк, зачем мы так нужны этим диким конокрадам? Тем более, что отличались от них если не умом, то цветом кожи, нарушая всю маскировку отряда. И я всё же повторил вопрос нашему учителю жизни в прериях:
— А что мы будем иметь за дружбу с вами и вражду с испанцами?
Ответа не последовало, но на другой день к нам припожаловал новый наставник, ловкий и гибкий Лисий Хвост, вымазанный всё той же красной глиной, но с травяным венком вкруг волосатой башки. Мы с Олешкой приготовились смотреть новый бал-маскарад, но старая лиса раскусил нас с первого взгляда и, ощупав нас зачем-то со всех сторон, на другой день пришёл с двумя подручными при кожаных кнутах и стрелах с мягкими наконечниками из какой-то смолы. Однако балагана не получилось, и мы скоро поняли, на какой ярмарке находимся. Хитрый Лис ещё раз оглядев нас со всех сторон, сказал, как отрезал:
— Раздевайтесь, бледнолицые! Я буду учить вас боевой раскраске, маскировке под местность и проникать в стан врага лёгким ветром. А эти два гурона, — он указал на помощников, — научат вас скорости и послушанию.
— Хао, — ни к селу, ни к городу ответили мы хором, начиная вживаться в роль краснокожих.
Потекли дни учёбы. К чему нас готовили, понять было трудно, но содержали как молодых рекрутов, то есть в постоянной боевой готовности и почти без наказаний. Ведь уже через десяток дней мы легко увёртывались от плетей и быстрее ветра убегали от стрелы. Может и тише, но во всю прыть, ибо стрела в зад, хоть и не каменная, но пробирала до кости. Тогда-то мы с Олешкой готовы были голой рукой удавить учителей, если бы дорвались до их глоток. А теперь, по прошествии многих лет, я с благодарностью вспоминаю команду Хитрого Лиса, закалившую меня душой и телом на всю жизнь. До седых волос я не гнул угодливо спину и не запятнал честь предательством, доверившегося мне товарища. Поэтому мне есть о чём вспомнить и складно о том написать. (Примечание № 10 от Л.Б. С трепетом вчитываясь в скупые строки автора, мы всё же должны заметить, что без перевода на понятный язык и сторонних, но вынужденных дополнений, многие страницы летописи славного путешественника были бы неподвластны человеческому пониманию и навсегда потеряны для историка или просто любопытного потомка).
В целом, обучение с приходом Хитрого Лиса и его опричников проистекала весело и без нудных нравоучений. Мы практически постигали весьма полезные науки и скоро умели не только тайно подкрадываться к болотной выпи или сторожкому тушкану, но и одной рукой свалить зазевавшегося путника, вставшего на пути к нашей цели. Однако, постигая индейскую военную науку, своей цели так и не видели. Лисий же Хвост на расспросы не отвечал, а лишь своим скорбным молчанием наводил тень на плетень и напускал туману в наши головы.
— А не выкрасть ли нам лошадей и не метнуться галопом в сторону Европы, — как бы шутил иногда Олешка.
— Хао, — отвечал я как истинный вождь, — это было бы вполне возможно, не имей наши учителя стрел с железными наконечниками.
А потом нас оставили вообще в покое на десяток дней. Мы, было, подумали, что повсеместно справляют праздник Сломанной Стрелы и посыпают Тропу Войны лепестками роз, но всё оказалось значительно проще.
Как-то утром в нашу тапи зашёл незнакомый краснокожий и знаком поманил за собой. Мирно поманил, без обычного знака рукой, мол, секир-башка если что не по-ихнему. Поэтому мы не кочевряжились, а пошли следом прямо к их главному штабу. Войдя внутрь убогого шатра, мы увидели сидящего на бревне вождя Мягкое Сердце в окружении помощников. Тут как тут были и Белое Облако, и Бесшумный Полоз, и непонятного назначения краснокожий очень яркой раскраски. Возле ног великолепной четвёрки пылал небольшой костерок, подсвечивая лица снизу и придавая им устрашающий вид. Во всём же облике главарей чувствовалась некая торжественность, словно нас готовились привести не менее как к присяге на верность индейскому народу и их освободительному от испанцев движению. Так высоколобо подумалось мне и, как оказалось потом, я был не далёк от истины.
Белое Облако кивнул нам как старым друзьям и указал на чурбаки напротив вожаков селища Цепкий Коготь. Когда мы уселись на неудобную мебель, воцарилось долгое молчание, полное первобытной суровой значительности и ожидания знака свыше, как это у них принято. Но вот раскрашенный человек, видимо шаман, ударил в бубен и громко прокричал что-то непонятное. Дух Маниту сразу же снизошёл до собрания вождей, Мягкое сердце разверз уста и заговорил, словно свершая непосильную работу, то есть медленно и веско:
— Бледнолицые братья! — начал вождь становища. — Мы долго испытывали вас как воинов света с силами тьмы. Зато теперь мы знаем, что любой шошон или даже черноногий вам дороже испанца и их короля Филиппа. Я всё сказал, что хотел!
Меня искренне порадовало, что нас с Олешкой признали за своих, но настораживала неизвестность дальнейшего поля деятельности. Ведь могли просто принести в жертву тому же Виннету ради укрепления дружбы со всеми бледнолицыми и неколебимой веры в свою правоту.
Но, на сей раз молчание было не долгим. Вождь подал знак Бесшумному Полозу, который наконец-то начал растолковывать нам сокрытую суть вещей и ставить задачи.
— Хао, — по обычаю начал он, прижав руку к груди, — теперь вы становитесь нашими воинами хоть и с бледной от прежнего страха кожей. И ваши души будут принадлежать нашему племени, а тела станут оплотом грозной силы в борьбе с грязными уинками, — с этими праздничными словами он неуловимым движением срезал с нас по клоку волос и бросил их в костёр под грохот бубна и вой шамана.
А далее он простым языком, без обычной индейской вычурности, обрисовал расстановку сил на будущем поле битвы. Оказалось, что время, когда можно было без особых последствий красть у испанцев лошадей и оружие, незаметно подбираясь к их открытым лагерям, безвозвратно ушло в прошлое. Хитроумные уинки заперлись в фортах за частоколами с крепкими воротами и бьют краснокожих не охотничьим способом в одиночку, а целыми отрядами карателей, надолго утверждаясь на новых землях, оборудуя при этом в облюбованных местах рудники и прииски с рабским трудом коренного населения. Испанцы, не обременяли себя совестью и человеколюбием, брали для себя всё, что ценного попадало на глаза, включая женщин, а детей и стариков иногда просто уничтожали, если те излишне путались под ногами. Индейцы, как могли, сопротивлялись, но для этой цели требовалось огнестрельное оружие. И если лошадей иногда можно было просто увести с вольного пастбища, то оружие пряталось в арсеналах фортов и требовалось всё военное искусство, чтобы добыть его прямо под носом у испанцев. И тут нужна была армия лазутчиков и шпионов для разведки укреплённых поселений завоевателей. Индейских разведчиков вешали через одного, а ловили на мушку чуть ли не каждого, поэтому люди белого оттенка безупречно подходили на роль наводчиков, то есть такие как мы с Олешкой.
— А до нас бледнолицые привлекались к этому благородному делу? — поинтересовался я у Бесшумного Полоза.
— Многие наши пленники с Восточного Побережья навеки осели не частоколах испанских фортов, не успев перейти на сторону врага, — вздохнул Белое Облако и продолжил:- Вы будете первыми шпионами с хорошей выучкой, пока Мягкое Сердце не договорится с Вихо о судьбе ваших друзей у эскимосов.
Я наконец-то полностью осознал всю безвыходность нашего с Олешкой положения, а поэтому серьёзно огласил условия работы с последующей нашей доставкой в любой порт с английскими кораблями. Вот так и был с нашей стороны совершён выгодный сговор почти на равноправных условиях, если не считать, что мы с другом серьёзно рисковали собственными жизнями. Но другого выхода не было, как я понял по ясным намёкам вождей стойбища Цепкий Коготь.
После этих переговоров нас не тревожили дней с десяток, по истечение которых вновь пригласили в штабную палатку, где после обычных приветствий уже Бесшумный Полоз сказал нам:
— Совет старейшин становища, — и он широким жестом обвёл знакомую нам троицу краснокожих, повторил:- Совет мудрейших нашего стойбища решил, что мы соглашаемся с вашими предложениями и после удачного набега на испанский форт вы будете доставлены в любой порт с большими лодками бледнолицых.
— Благодарю вас, о, вожди! — в порыве неосознанной благодарности вырвалось у меня. — Мы тоже сумеем сдержать своё слово. Итак, каковы ваши полные условия?
— Никаких, — просто ответил Полоз. — Вы поочерёдно проникаете в форты Рио-Браво, Сьерра-дель-Дьяболо и Пасса-Норте. Уже на месте определяетесь с ружейными арсеналами и по сигналу открываете ворота нашим воинам. Всё просто, а лошадей из стойла уведут уже без вашей помощи.
Естественно, как хорошо обученные воины мы были согласны на достойное мужчин дело, но я всё же стратегически уточнил:
— А каков будет всё же общий план по захвату оружия и конюшен?
И тут с разъяснениями выступил вождь Мягкое Сердце. Он поведал, что длительное наблюдение за фортами испанцев выявили одну неоспоримую истину, что проникнуть за частокол поселения уинков белому человеку всё же легче и безопаснее, чем краснокожему. Даже днём ворота открываются для пропуска солдат, местных жителей и белых пилигримов. А уж попав внутрь форта под видом беженца вполне можно провести разведку укрепления, вовремя подать знак боевому отряду индейцев и открыть им ворота, перебив, если потребуется, стражников. Всё предельно просто и, если верить словам вождя, то эти номера не раз проходили с голландцами и шведами. В это я не поверил, но в душе удивившись его познаниям в народах Европы, слегка возразил:
— Действительно, всё очень просто. Но мы ведь даже не знаем испанского языка!
— А этого от вас и не надо, — тут же вмешался Белое Облако. — У нас всё продумано. Из тебя мы сделаем немого героя войны, отрезав язык, а твой друг сойдёт на помешавшегося в уме матроса, если с него снять половину скальпа и отрезать уши. Подходящая же для безумных скитальцев одежда у нас есть, — и он довольно и весело посмотрел мне прямо в лоб.
На это я ответил, что их план просто великолепен, и ни один мускул не дрогнул у меня на лице, выражая тем самым готовность самопожертвования для высокой цели. Я так прямо и сказал:
— Хао, вожди, мы согласны! Но только вряд ли испанским собакам понравится видеть рядом с их женщинами и детьми злобных инвалидов и умалишённых ветеранов. Поэтому мы просто переоденемся в европейские обноски с чужого плеча. А там, бледнолицые всегда столковаться сумеют, тем более, что я знаю английский язык, а друг сойдёт за сибирского волонтёра.
Обдумывали моё заявление краснокожие вожди менее недели и вынесли положительное решение, предварительно, под грохот бубна, взяв с нас клятву верности индейцам становища Цепкий Коготь. В ответ, мы с Олешкой с радостью на это согласились, так как предавать справедливые интересы приютивших нас людей не собирались ни в коем разе. Бескорыстных и простых в обращении детей природы я полюбил ещё на Аляске. Ведь, как-никак, я сам находился с ними в дальней родне, если вспомнить к месту ласкового Нулика, как есть собственную жену даже пред духом Маниту. (Примечание № 11 от архивариуса Блоха. К большому сожалению исследователя этих древних рукописей, часть бесценного материала, в части касающейся отношения автора к колонизации коренного населения Америки испанцами, не подлежит восстановлению. Но, как свидетельствует сэр Арчибальд Кордофф, хищение испанского оружия и боеприпасов, вплоть до пушек, индейцами племён апачей, команчей и пуэбло совершались, как собственными силами краснокожих, так и при посредстве белых наводчиков, погрязших в связях с местными скво и золотым тельцом индейцев, а не то и просто вследствие изощрённых пыток белых господ дикарями. К несчастью для хронологического восприятия миграционных процессов автора бесценных свидетельств далёкого прошлого, нам не удалось полностью проследить его путь во времени и пространстве. Однако, благодаря предположениям герра Карла Клабенкегеля, встречи с испанцами у нашего мемуариста происходили во второй половине 17 века где-то между 1650 и 1660 годами на просторах Новой Мексики в междуречье Рио-Гранде и Био-Био. К слову следует заметить, что в это же время европейские, а более всего английские переселенцы в Америку, привносили в быт местного населения лишь цивилизацию, всемерно способствуя расцвету национальной культуры аборигенов в резервациях).
Таким образом, я, Афанасий Приблудный, и мой друг, Олешка Голый, вступили на праведный путь великих дел и свершений».
ПО КРАЮ
«Конечно, и вполне естественно, если бы не клавесин Беатрис и непомерно сметливый ум падре Моримора де Вега, я бы и сейчас, не зная горя, бездумно слонялся по площади Пласа Майор, славного испанского форта Сьера-дель-Дьяболо, а не сидел в ожидании своего жуткого смертного часа, в смрадной камере страшной тюрьмы портового города Вилья-Рика. Да что толку сожалеть об упущенном? Снявши голову по волосьям не плачут! Ведь, считай, по глупой дури занесло на самый край пропасти, да так, что даже костлявую придётся встретить без покаяния. Одно утешение, Олешка Голый рядом и своим духом поддерживает пред погибелью. Вот он, лишь руку протяни, как-никак, к одному крюку цепом прикованы. Оба-два еле влачим жалкое существование в насквозь пораненных телах. Да и жизненной кровушки откуда взяться? Одна сукровица из прорех на теле проступает, да вонь несусветная от нас. Крысы подойти стесняются, одни навозные мухи роем над головой. Скоро помирать, а испанцы всё жилы тянут. Подай им главаря индейского восстания и всё тут! Знал бы, в беспамятстве, может, и выдал бы, а то в Мягкое Сердце и Белое Облако мучители не верят. Я бы и сам не поверил, попадись ко мне в руки такой проворный белый лазутчик, как я сам и есть. Вот, заплечных дел мастера, который день пытают нас с Олешкой, то поврозь, то парно. Но не до смерти рукоприкладствуют, знают, что с бездыханного какой спрос? А так надеются выйти на след вождей восстания, которое, оказывается, вовсю полыхает окрест.
Однако, вчера после дыбы и ремённой молотьбы, когда мы с рассвета до заката опамятоваться не могли ни под холодной водой, ни под солью на раны, изуверы всё же надумали с нами более не канителиться. Но пообещали перед смертушкой ещё и испанские сапоги примерить, а если размер не подойдёт, то успокоить гарротой. Им виднее, мы с Олешкой на всё готовы, лишь бы поскорее. Потому как боли и страха уже не чувствуем, то ли привыкли, то ли духом, как камень, окрепли. Как знать?
(Пояснение № 12 от архивариуса Лейзеля Блоха. Весьма пространное, но крайне необходимое для неискушённой в вопросах истории публики. Гаррота — орудие казни через удушение, как простой ручной удавкой, так и с применением нашейного обруча с архимедовым винтом в затылочной части. Не следует путать благородную гарроту с подлой! В первом случае, жертву подвозят к месту казни на лошади, тогда как во втором, смертник добирается до позорного столба пешим порядком. Удавливание человека насильственным способом повсеместно применялось в испаноязычных странах в пору их расцвета. В упрощённом варианте гарроту охотно используют в настоящее время, как криминальные структуры разного уровня, так и обычные бытовики.
Испанский сапог есть пыточное приспособление для дробления нижних конечностей ещё живого подследственного. При этом, ноги испытуемого помещаются либо в железные башмаки, либо в пластинчатые голенища, которые с помощью механических воротов или вбиванием простых расширительных клиньев в зазоры пыточных снарядов, начинают медленно сдвигаться, превращая опорно-двигательный аппарат подозреваемого в мелкое крошево. В настоящее время испанский сапог почти утратил своё значение, как устаревший элемент следствия.
Далее следует взять во внимание по действенной простоте применения, но не менее изощрённый по исполнению, следующий тюремный инструментарий. Груша — две заострённые, сложенные вместе полусферы, вставляемые в любое отверстие арестанта и принудительно раздвигаемые внутри выбранной палачом дырки. То же самое и колыбель Иуды в виде некоего остроугольного насеста, на коей просто насаживали допрашиваемого, подвешивая к ногам по нарастающей массе груз, вплоть до полного признания испытуемым любой вины. Так как автор нашего манускрипта впоследствии умел передвигаться самостоятельно, эти инженерные находки вряд ли применялись к нему. По крайней мере, в полную силу. Завершим же мимолётный экскурс в логово испанской инквизиции описанием такого повсеместно применяемого устройства, как дыба. Классическая дыба значилась, как вертикальная, так и горизонтальная, но служила лишь одной цели: возможному, ещё в сознательном состоянии клиента, растягиванию человеческого материала до крайнего предела. Естественно, безо всякого внимания на природные ограничения в виде мышц, сухожилий и суставов. Кстати, в применении этого вида пытки к нашему мемуаристу возникают сомнения, ибо после неё, вряд ли смог бы взяться за перо и более талантливый писатель.
Сведения об испанской церкви и её обычаях, хотя далеко не полные, любезно предоставил нам сэр Арчибальд Кордофф, попутно заметив, что жажда наживы и сопутствующая этому жестокость испанцев не знала границ не только в пределах своей территории, но и за рубежами королевства, особенно во времена бесчинств конкистадоров на просторах Америки. Ведь ещё в 1495 году Христофор Колумб, неудачливый сын Италии, но великий мореход под Испанским флагом, едва открыв Новый Свет, ввёл подоходный налог золотом на любого жителя чужой страны, едва достигшего четырнадцати лет. За неуплату, бедолаге отрубали кисти рук, вешали их в виде бус на шею и отправляли в родное селение, как вечное напоминание родственникам о непослушании. А уже в 1498 году жестокосердные испанцы провозгласили повсеместный рабский труд индейцев на рудниках и плантациях, убивая любого недовольного этими нововведениями. Уничтожение сопротивляющихся краснокожих было обыденным и повсеместным делом. Так, в 1539 году конкистадор Франсиско де Чавес велел убить 600 детей местного поселения лишь за то, что кто-то из взрослых покарал смертью одного из испанских насильников. Да о чём говорить, когда за отказ от каторжного труда, дон Хуан де Онате в 1588 году приказал ампутировать правую ногу у каждого из 800 индейцев, взбунтовавшегося было племени? Бесчисленные примеры зверств испанских конкистадоров над местными племенами индейцев исторически запечатлено во множестве, как и то, что мирным путём Испания не желала следовать средневековым общечеловеческим канонам, колонизируя девственную Америку. И лишь с прибытием на новый материк английских поселенцев в 1620 году был положен конец испанскому произволу. Тогда в кровоточащую, растерзанную иезуитами и Конквистой страну, на белоснежном паруснике «Мэйфлауэр» снизошло божие благословение в виде 102-х отцов-пилигримов, которые немедля заключили между собою американское равноправное соглашение, поставив во главу угла ДЕМОКРАТИЮ, САМОУПРАВЛЕНИЕ и СВОБОДУ ЛИЧНОСТИ! Это был первый цивилизованный шаг пришельцев по пути установления мира и согласия в среде местного дикого населения. Приближался конец испанского владычества во всём мире, и наступала светлая эра мудрого и справедливого правления англосаксов. Правда, войны с индейцами, по извечному влечению белого человека к миропорядку послушания, велись и сыновьями Альбиона. Вплоть до «резни краснокожих на ручье Вундед-Ни» в день Пляски Духов 1890 года, как опрометчиво названа эта великая битва в исторических хрониках восточных варваров. Но это были вынужденные меры передового общества по принуждению к миру дикарей и размещению этих недоразвитых племён в лоне прогрессивных резерваций, о чём индейцы с благодарностью и слезой умиления вспоминают и до сей поры.
Однако, как справедливо замечает наш корреспондент, герр Карл Клабенкегель в своих заметках об испанской военной экспансии, победы англичан на суше были обусловлены поражением Испании на море. В 1588 году Английский военный флот разгромил испанскую Непобедимую армаду из 130 кораблей, вознамерившуюся было вторгнуться на Британские острова под командой Алонсо Переса де Гусмана. Именно победа флота королевы Елизаветы, над ранее непотопляемыми морскими силами короля Филиппа в Гравелинском сражении, под командой герцога Чарльза Говарда, положила конец владычеству Испании на суше и на море, проложив тем самым миротворческую стезю англосаксонской демократии по всему Новому Свету. Возьмём пример из не так уж далёкого прошлого. В 1860 году вождь племени оглала Красное Облако в коалиции с народами локотов, шайенков и арапеико вознамерился противостоять мирным шахтёрам, прокладывающим необходимые коммерческие коммуникации к золотым приискам Монтаны через земли краснокожих. И он тут же был призван к усмирению собственной спеси из-за непонимания исторических процессов процветания, но не только силой оружия, а убеждением в необходимости образования, так называемой, Великой резервации сиу, где навсегда компактно и счастливо стали проживать многие племена индейцев в согласии с природой и под братским присмотром белого человека. И стоит справедливо заметить, что штатные новообразования Северной Америки и до сей поры стойко держатся за принципы невмешательства, уважения, верности данному слову, как самим себе, так и подопечным сюзеренам низшего звена.
С выводами достойных респондентов полностью согласен и Гриша Гроцман из Бердичева, охотно принявший участие в нашей эпистолярной дискуссии по правам человека. Он даже припомнил благородного капитана Линча, введшего в жизненный обиход ещё 18 века скорый, но справедливый суд народа, применяемый к нарушителям общественного правопорядка и устоев белого большинства. Ведь только выборочное линчевание непокорных афроамериканцев, которым Америка изо всех сил пыталась стать матерью, позволило оставшимся в живых ниггерам считать этот континент родиной.
О зверствах испанских завоевателей с одной стороны и милосердии английских миссионеров с другой, напрямую свидетельствуют наши публикации заметок замечательного путешественника и независимого исследователя из Московии Афанасия Приблудного. И в этом самостоятельно может убедиться любой желающий, дочитавший очерки этого достойного человека до конца в нашем свободном изложении. Однако, то ли шоковый ужас от встреч с судопроизводством Испании, то ли разновидность пыточного сапога, применённого к черепной коробке, то ли скудное питание в застенках порта Вилья-Рика, а то и всё это вкупе, весьма отрицательно сказалось на повествовательной манере изложения событий жизни нашего, скажем без преувеличения, героя. Тем не менее, сохранившийся материал позволяет нам смело предположить, что записи о времени, проведённом в тесном контакте с испанскими карателями, производились значительно позднее и с явными провалами в памяти достойнейшего московита. Видимо, тяжёлые воспоминания не всегда чётко прослеживали всю цепь событий, ибо, как мы видим, некоторые её звенья так и остались за гранью восприятия. Как объясняют физиологи и психиатры, человеческий мозг не всегда охотно возвращается памятью в тёмное и тяжёлое прошлое. Поэтому записи о встречах с испанцами в рукописи автора носят мозаичный характер, из которых мы, по мере сил и способностей, пытались сложить более-менее восприимчивую картину. Смотреть: прилагаемую к основным документам переписку с сэром Арчибальдом Кордоффом, картографию герра К. Клабенкегеля и телеграммы Гриши Гроцмана по пути из Бердичева в Одессу.)
Первым нашим с Олешкой Голым военным предприятием было посещение форта Пасса-Норте. И это была наша роковая ошибка, ибо мы начали с малого, а уверовали в большее. Мягкое Сердце перед выступлением так нас и напутствовал:
— Воины, — сказал он важно, постукивая в наши груди трубкой мира, — дети мои!
А Белое Облако добавил:
— Вождь хочет сказать, что испанское стойбище Норте малочисленно и слабо защищено. Даже частокол вокруг него редок, как зубья старухи, а с тыльной стороны и вовсе не достроен. Поэтому вы легко справитесь со своей задачей, а заодно приобретёте бесценный опыт лазутчиков. А для нас и десяток ружей с бочонком пороха будут подарком небес.
— Хао, — ответили мы с другом в один голос и твёрдо пошли на приступ испанской твердыни, прикрываясь обносками английской амуниции.
Через полуприкрытые ворота, но с двумя стражниками по бокам, мы проникли в форт, как к себе домой. А когда один из испанцев, в кольчуге и с широким мечом на поясе, о чём-то спросил, указывая копьём на лохмотья на моём стройном теле, я просто поприветствовал его нервным припадком и спросил по-английски, мол, какого дьявола ему от нас надо?
В ответ на это, второй сатрап, с арбалетом и в войлочных доспехах, как у индейцев, прицелился в меня из своего метательного снаряда и кивком приказал следовать рядом с ним к какой-то бревенчатой хижине, находящейся в десятке ярдов от ворот. А так как рук нам не выкручивали, мешков на голову не надевали, то я и сам добровольно понял, что явился сюда с миром и поэтому никакого урона нам не нанесут. Действительно, войдя в деревянный штаб, я понял это по необжитому виду помещения, мы встретились с моложавым человеком, одетым, по сравнению с солдатом, довольно щеголевато и уже с рапирой на боку. Конвоир что-то почтительно сказал, а военный кавалер встал из-за стола и представился на довольно сносном, как и мой, английском:
— Капитан Перес. Что привело вас в наши забытые богом края?
Я, как мог, беззащитно улыбнулся испанцу и поведал ему легенду домашней заготовки. Мол, сам я не местный, но англичанин до мозга костей. Друг мой, хотя и француз, но молчалив как рыба, вследствие душевной травмы от вида оскальпированного индейцами командира нашего отряда полковника Джона Буля. Может, слышали это имя, весьма грозное для краснокожих всего Восточного побережья? На нет и суда нет!
Так вот, наш пеший отряд со шхуны «Святая Елизавета», храни бог нашу королеву, во главе с сэром Джоном полгода назад выступил вглубь Американского континента с целью налаживания мирных контактов с местным населением. Далее я заученно плёл об индейском коварстве, истребившем мирный отряд обманным путём, о пленении выживших моряков ради выкупа и, само собой, о нашем удачном побеге из стана врага на горячем скакуне.
— А когда наша лошадь пала от истощения, унося нас от погони, мы пешим порядком, превозмогая ужас голода и жажды, то есть, ежесекундно готовясь к смерти, набрели на ваш благословенный пост, дорогой капитан Перес. И сейчас, мы смиренно надеемся на руку дружбы нашего белого союзника! — на такой ноте я закончил пламенную речь, иногда прерываемую рыданиями Олешки, по макушку вжившегося в отведённую ещё Белым Облаком роль.
Молодой человек был приятно удивлён моим досужим рассказом, однако, всё же поверил в него, так как, напряжённо подумав, сказал:
— Чего только не вытворяют эти чёртовы краснокожие с белым человеком! Так что обустраивайтесь в этом помещении, господа, как у себя на шхуне. На лавках вполне достаточно места для отдыха, пищу вам будут приносить кухарка, а на прогулку вас по очереди будет выводить специально обученный человек с собакой, — и он что-то приказал стражнику, грозно сверкнув карими очами и рубанув себя ребром ладони по горлу.
И в дальнейшем всё пошло как по маслу. Без притеснения и кандалов, но ни шага в сторону с целью не то что побега, а простого человеческого любопытства либо разведки местности.
Жилось нам на правах арестантов ни шатко, ни валко, но без приключений на свой зад. С месяц существовали, не зная, что творится даже во дворе, не то что за частоколом. Мы совсем было зачахли и смирились с судьбой. От безделья я начал совместно со стражником изучать испанский язык и натаскивать Олешку в английском. Но преуспеть в языкознании особо не успели, так как благословенным днём к капитану Пересу прибыл нарочный с каким-то приказом от высшего командования и всевозможными сплетнями, собранными с Великих равнин. И уже на следующий день даже мы знали о разгроме нашего английского отряда, снаряжённого вглубь континента на переговоры с индейцами. Вот так хитро сплелись правда с вымыслом, и мы с Олешкой в один миг сделались рукопожатными героями.
Надо ли говорить, что скромность не позволяла живописать испанцам наши подвиги в стычках с индейцами, но мы и так получили полную свободу в действиях, а поэтому шатались в пределах форта уже без вооружённого пригляда со стороны хозяев и за пару дней уже имели полное представление о месте своего пребывания.
Форт Пасса-Норте был воздвигнут как трактир при дороге из одного городища в другой. То есть стоял ровно посерёдке между двумя серебряными рудниками прииска Чупакарибо и служил пунктом остановки, как военных гонцов к карательным отрядам, так и обозов с серебром, следовавших в порт Вилья-Рика. Сам же форт Норте, как говаривали дружественные нам индейцы, был сравнительно небольшим, человек на 50, если считать детей и женщин. Деревянные хижины, сработанные на совесть, теснились вокруг небольшой площади, на которой кроме штаба ютились ещё испанская церковь и небогатые торговые ряды местного базара. Но это всё нас интересовало мало. Главное было то, что за костёлом располагались неприметные складские помещения, без окон, но с бойницами. И вот в этих клетях и чуланах под запорами хранились до особого срока мушкеты, порох, кремни и свинцовые пули! И охранялось всё это огнестрельное богатство едва ли двумя десятками солдат форта во главе с нашим бравым капитаном Пересом и его помощником, сержантом Эрнаном. Да и охранялось так себе, непуганое охранение было. А кто в здравом уме польстится на скудный трофей, чтобы пойти войной на, считай, мирное население Пасса-Норте? Тем более, что бабы, как напоказ, бельё полощут в ручье за частоколом, а рядом детки голой рукой голавлей ловят. Рассупонилось всё население от мала до велика, не знавши военной страды. К тому же, малага у мужиков не переводилась, да и праздники каждый день. То день святого Бенедикта, то преждевременные роды, а не то и просто ясная погода с самого утра. Мы с Олешкой, пока в героях ходили, тоже пробу снимали чуть ли не с каждого кувшина да с Эрнаном силой мерялись на кушаках. А уж когда всё разведали, то всю диспозицию об арсенале и охранниках доложили дружкам Ясу и Саки, которые с ног сбились, разыскивая нас возле недостроенной ограды форта. Мы с Олешкой забрели туда из-за нестерпимой надобности и по воле случая.
В результате этой военной хитрости уже через пару дней наши краснокожие друзья в этом самой прорехе частокола проникли в форт, тихой сапой сбили засовы со склада и увели оттуда полтора десятка мушкетов, сколько-то бочонков с порохом и толику кремней с пулями. А самое главное, прихватили за собой и нас с Олешкой, как полезных и сметливых лазутчиков при проведении войсковых операций. Кое-кому со стороны может показаться и обратное, мол, наша нерасторопность, а быть может даже никчемность, вели к полному провалу этой испанской авантюры. Но ведь, никто другой как мы, выведали у сержанта в конце, казалось бы, бездумного застолья, время ближайшего всенародного праздника в Пасса-Норте в день святого Бонифация. И именно мы подсказали нашим индейским союзникам час и место нападения на форт непременно в этот, святой для испанцев день, когда малага рекой и охраны никакой. Поэтому мы с чистой совестью можем смело заявить, что с честью выполнили свои обязанности, возложенные на нас краснокожим народом становища Цепкий Коготь, поверивших в нас, как в свои тотемы, и в наши, незапятнанные ложью, хоругви, кои с честью воссияли над нашими главами вместе с праведным словом и…
— Афоня, а что такое клавесин? — спросил меня неожиданно друг Олешка, словно вытянув хлыстом вдоль хребтины от такой неожиданной сложности вопроса.
Нет, я, конечно, видел эту шарманку, когда бегал за Москва-реку в немецкую слободу щупать девок. Даже усмотрел, как на этом приспособлении наяривает аппетитная немчура в белых передничках, но чтобы про то спрашивал простой плотник из сибирского медвежьего угла? Вот загадка! С чего бы такое прозрение на человека, который всю музыку прошёл насквозь с ложкарями да сопельщиками? А тут, на тебе, клавесин!
— Что, — говорю весело и вида не подаю, как испугался за голову друга, — что, надумал песнопением иноземцев порадовать? Тогда ты со свистульки начни, а не то и прямо с бубна, чтоб погромче.
Однако, Олешка глаз в сторону и не отвечает. Вижу, что блажь к дурню подступила, но не пойму с какой стороны? То ли ум за разум, то ли доподлинно под француза подстраивается, как и я под англичанина, век бы их не видеть…
Форт Сьера-дель-Дьяболо встретил нас хорошо, тем более, что мы шли по накатанной дорожке и уже опробованной в Пасса-Норте. Сказку про полковника Джона Буля рассказывали смело, попав прямо в строку, ибо с первого моего слова, командор Алонсо де Орландо, бросил нам:
— Господа, не утруждайте себя пересказом всем известных фактов и не бередите свои кровоточащие раны. Мы уже наслышаны о гибели нескольких английских отрядов в индейских капканах, расставленных на Великих равнинах. Сразу перейдём к благотворительности. Капитан Диего Карвальо Сорита, — и он указал на молодцеватого и опрятного военного, — определит вас на постой к маркитантке Хуаните с ежедневным котловым довольствием и необходимым обслуживанием.
Может, он и не так сказал, только мы обосновались у симпатичной молодухи прочно и, как казалось, надолго. Вроде как страдальцы от краснокожего гнёта, о котором обитатели форта знали не понаслышке, не раз отбиваясь в стычках от тех же апачей и пуэбло, никак не желавших добросовестно трудиться на золотом прииске Полонсо. Собственно, ради этой золотой жилы и был воздвигнут форт Дьяболо, который мы, едва придя в себя, добровольно посетили после удачного набега на Пасса-Норте. О, тогда мы удачно вышли из затруднительного положения непрошенных гостей, да ещё с военным трофеем в индейских руках наших друзей. Поэтому, накопленный опыт, позволял надеяться на удачный исход и этого предприятия. А как не поверить на слово обносившемуся в скитаниях джентльмену и ещё не вполне пришедшему в разум его французскому другу, кои с истинным достоинством белого человека выдержали индейское пленение? То-то и оно, что любой поверит! Но, как оказалось впоследствии, только не злобный испанец…
Как выяснилось потом, наша самоуверенность была грубой ошибкой. Поверив в везение сверх головы после первой удачи, мы утратили бдительность и сами стали лёгкой добычей для испанского вероломства и их подлой наблюдательности. И тут дело было не только в нашей расхлябанности или иной пагубной склонности, сколько в масштабности предприятия.
Форт Сьера-дель-Дьяболо являлся копией знакомого нам укрепления Пасса-Норте. С такой же церквушкой, ружейным арсеналом, солдатскими казармами и прочими надворными постройками, но раза в три большими. И не только с крепкими воротами, тесным частоколом из заострённых брёвен вкруговую, но и с четырьмя пушками-фальконетами на все стороны света. Кроме прямых защитников, обретался в этом селище и торговый люд, и ремесленный, и наш брат писарчук со счетоводом, не считая прислужников, обедневших идальго и путешествующих по злачным местам кабальеро. И многие были с жёнами, детишками и прислугой из индейцев для черновой работы. Город это был, а не лёгкая добыча в виде известного нам испанского укрепления Норте. Ну, если не город, то укреплённая слобода со своим уставом и вооружённой охраной человек в сорок. Вот и смекай, как задание выполнить, чтоб не опростоволоситься и с ума не спятить от этих развесёлых дум. Только и спасало, что обследование вражеского стана мы производили со рвением, буквально через месяц отмахнувшись от бесцеремонных услуг торговки Хуаниты и её товарки донны Лючии…
Через какое-то время нашей разведке пришёл конец. Мы узнали, как открываются ворота, продумали способ овладения всем оружием форта, почти включая фальконеты, но главное, определили время атаки отряда Белого Облака на форт, приурочив его ко Дню Всех Святых, когда набожные испанцы ради спасения души забывают про тело в своих молитвенных бдениях. Мне об этом так прямо и говорила сдобная Хуанита по утрам за стаканом крепкого кофею:
— Дон Афон, — пела она прямо в ухо, — после новолунья придёт День Всех Святых, когда, как и все истые католики, будем возносить хвалу нашему страстотерпцу господнему, дабы не прогневить святую инквизицию, блюдя строгий пост души и тела, — и сверкнув карим глазом добавила:- Придётся и вам, мой господин, с десяток дней попридержать своего рысака в стойле, пока всадник не очистится молитвой!
Я, благодаря капитану Пересу, а более своей разбитной хозяйке, к тому времени вполне сносно овладел испанской речью, если говорить со мной медленно и не требовать скорого ответа. А способность к языкам ко мне перешло от деда, Прокопия Порфирьевича, который любого иноземца мог отчитать изустно, хоть иногда и прибегая к рукоприложению, но строго по чину и званию. Иное дело Олешка, мычит вроде бы по-заморскому, едва придя в себя после полона, но в голос не разговаривает. Но и я не зря в Киевской бурсе науки проходил и от знатных учителей ума набирался. Так что всё же заставил друга в английском словоблудие разбираться. Ведь теплилась надежда, что останутся наши головы на плечах, а ноги всё же доведут до аглицкого корабля либо ихней пристани. Вдруг, что со мной или какая побочная оказия вроде женитьбы вдали от родины, а не то и иной подлый индейский конфуз? Кто безязыкого домой направит? Я же Олешке ещё в стойбище Цепкий Коготь вдалбливал в головушку тягу к наукам.
Так что дело оставалось за малым, вовремя подать сигнал нашим друзьям горящим факелом с крыши казармы. А так, во всём остальном, мы вели обычную жизнь, убежавшего от смерти человека…
Час нашего очередного военного торжества неминуемо приближался вместе с пришествием всех святых в форт дель-Дьяболо. Пора было готовить факелы, рассчитывать время подачи сигнала нашему краснокожему штурмовому отряду и без суеты открывать ворота, отвлекая стражу то ли божественными разговорами, то ли приготовленной заранее двухпудовой дубиной. А как же? Тропа войны не для кисейных барышень. Словом, час нашего очередного подвига пробивал. Я подобрался, словно вепрь перед охотником, и набычил шею как бизон, готовясь к победному броску. И в это тревожное и мужественное время Олешка возьми и вдругорядь спроси про клавесин. Я чуть не сбился с тревожного настроя, но всё же ответил ему приблизительно. То есть сначала облаял дружески, а потом спросил:
— С какой стати ты ко мне с музыкой пристал в канун отчаянного дела? Говори, какая муха тебя кусает и не навернулся ли ты головой о притолоку, слезая с донны Лючии?
В ответ друг Олешка клятвенно заверил, что головой не страдает и что хворь у него совсем с другого бока…
То ли месяц прошёл, то ли два от начала нашей разведки, только стал я замечать, что Олешка отбивается от рук и в одиночку блуждает по базарной площади. Ладно, думаю, лазутчик что-то самостоятельно вынюхивает и напал на какой-то след. Может оружие у солдат пересчитывает, может к замкам отмычки готовит, как мастеровой серьёзный человек. Так оно и оказалась! Ключик Олешка подбирал, но только для дверной личины совсем иной цельности и назначения.
Пригласил меня нежданно командор Алонсо к себе домой на обед с выпивкой. А почему не позвать вполне воспитанного и довольно ловкого в испанском слове человека к столу? Потолковать за жизнь в плену, да и самому английскую речь вспомнить. Может судьба и с более солидным британцем столкнёт, а то испанцы, как я заметил, не очень-то англичан жалуют, хотя у тех и других глаза, ох, как завидущи на чужое!
А мне-то что? Пошёл с лёгким сердцем к де Орландо кальвадоса попить да сырком закусить под пристойную беседу с добрейшим начальником форта. Однако, вляпался я тогда в такое непотребство, что лучше бы в выгребную яму по самые уши влез.
Вхожу, значит, в обеденную залу хозяина, а за столом не только Алонсо сидит, словно каменный истукан, и, набычившись красным глазом, в меня стреляет, но и капитан Диего Карвальо рядком, с грозно оттопыренной нижней губой и подбоченившись неподступным кренделем. Да они-то для меня, как сухая гроза без молнии, а вот что на столе пусто, хоть шаром покати, дурной знак. И к тому же, жена командора донна Изабель, опрятным пудельком вкатывается и с вызовом:
— Господа, вам гаспачо сейчас подавать или малагой обойдётесь?
И не успел я о вине размечтаться, как командор прямо-таки рявкнул на жёнушку:
— Ступай прочь, сегодня не тот праздник!
Вот, тут же на ум пришло, эвона как, думаю жалостливо, отлетался соколик, теперь козелком прыгать заставят. Не иначе, полагаю про себя, как с Белого Облака скальп спустили и пыткам подвергли, раз ко мне такой не по ранжиру приём. Коль придётся, так и смерть приму, но до коленопрелонения не опущусь. И Олешке не позволю! Однако, шкуру с меня, как с индейского шпиона сразу спускать не стали, а наоборот, дон Алонсо ни с чего вдруг спросил прищурившись:
— Господин англичанин, — испанцы нас так и называли: англичанин и француз, — сэр, а не знакомы ли вы с моею дочерью Беатрис?
Я от неожиданности даже назад к двери отступил, а капитан от звука имени на скамье подпрыгнул. В чём была хитрость я не понял, но насторожился, а потому ответил правдиво, как о том знал…
Встречал я Беатриску на вольном воздухе возле церкви да пару раз на базарной площади. Ничего особого, бледная поганка в широкой юбке и с шляпой до глаз. Мимо пройдёшь и не заметишь, если под ногой не запутается. Мне такие худосочные особы разве что по монастырским скитам виделись, а тут и вовсе не в коня корм, хоть и дочка главного начальника форта. Я командору так и сказал, мол, девку встречал, но близко не знакомился, так как такая краля мне не пара. Да и какие разговоры с барышнями в военное время, когда враг у ворот?
— А ваш французский друг? — ни с чего, но в страшном волнении перебил капитан Диего.
— Смею заверить, — отвечаю с достоинством, — и могу в чём угодно поручиться за товарища, но о его сношениях с донной Беатрис ничего не знаю, так как свечку не держал.
Сказал я тогда истинную правду, а потому и был отпущен на свободу без обещанного обеда, но с жаркой просьбой отечески поговорить с другом и наставить его на путь истинный, если что…
— Любовь у нас с Беатриской, — не стал таиться Олешка, лишь только я завёл непонятную речь о клавесине. — До гробовой доски, — через время добавил он решительно, — до необструганной домовины, которая понадобится в самом скором времени, — и тут он уронил первую слезу, а я подставил плечо безвольно поникшему другу.
— С какого бодуна ты променял спелую Люську на недозрелую дочку командора? — осторожно, чтобы не травить лишний раз товарища, спрашиваю я. — И когда ты с этим привидением успел столковаться, не зная языков?
— Для светлой любви нет тёмных преград, — гордо ответил Олешка, — мы и так без слов понимаем друг друга, а где надо, помогает индейская скво Вути, которая прислуживает моей возлюбленной.
«Ишь ты, как запел, — подумалось мне тогда, — словно тетерев на токовище, позабывший про охотника, ради плотской-то утехи!»
Однако, сам я не сильно позавидовал другу в его высоких чувствах, так как любливал не единожды и в спокойной обстановке, и на бегу, когда время в обрез. Да взять того же Нулика или киевскую Стешку. Ведь иногда тоже из ума выпадал за-ради счастия быть рядом со своею лебёдушкой. Как в этом разе друга не понять? Так ведь и не понять, ежели кожа да кости! Я эту Беатриску взглядом прожигал насквозь, когда на улице встречались. Краснокожая Вути, другое дело, а за дочку дона Алонсо и глазом ни с какого бока нельзя зацепиться. Но очень меня тогда заинтересовала такая худосочная любовь к доскам, без огляда бывшего плотника на другой подходящий материал. Поэтому, как старшой, допрос Олешке учинил:
— Ты, — говорю, — её на пробу полюбил или как будущий хомут на шею?
Оказалось, что Беатриска как-то раз уронила свой кружевной платок прямо под ноги этому остолопу и дурьей башке, то есть, как ни на есть, другу Олешке. Видать, у испанцев есть такой тайный знак признания. Она тебе платок или другую нательную тряпицу, ты ей в ответ любовную страсть по самое некуда. Дураку бы этот лоскуток сразу назад отдать либо гордо прошествовать мимо приманки, а он тряпку к грудке прижал и сберёг возле сердечка. Да так тайно, что и мне не сказал, не спросил отеческого совета! С той поры и прилипла присуха. Ведь, оказалось, что ни день на базар бегал, чтоб глазом с девицей встретиться. А потом и размовлять стали, а когда любезности через краснорожую Вути последовали, то и вовсе дорога к прелюбодейству открылась. Не зря же донна Беатрис нашего беспутного рыцаря пригласила послушать клавесин. Заметь, в свой флигелёк и в первую ночь праздника Всех Святых. Олешка, не будь дурак, согласие дал. А как не дать, если белая кость да голубая кровь сама к тебе под бок просится? Когда ещё такой фарт выпадет? И тут не до раздумий, какой ты по счёту, раз всю собственную гвардию, наверно, перебрала?
Всё мне было понятно в этом угаре с другом, кроме одного: при чём тут любовь? А на пятый день допроса понял, что не обошлось без индейского колдовства. И случился приворот через нашейный платок Беатриски, которому способствовала эта самая Вути. Краснорожая сызмала ворожбе обучена, а тут ещё и какая-никакая, но награда от белой госпожи, а что до дочки командора, то блуд с иноземцем почесать куда как завлекательнее, чем со знакомым кабальеро либо идальго. Когда ещё придётся? А тут под боком Олешка. Хоть и не особо дружит с головой, но мужик первостатейный. Вот такой расклад в мозгу получился от, чего тут скрывать, моего большого ума…
— Надеюсь, поговорили с другом? — спросил меня дон Алонсо через неделю, заманив малагой на обед в свой дом.
Ничего не изменилось. Всё было, как и в первый раз. Командор восседал за столом каменным статуем, капитан Диего крутился словно на угольях, непонятно с какого такого переляху.
— А как же! — заверил я честную компанию и знаком дал понять, что пора бы перейти к выпивке. — Великая любовь у француза с вашей ненаглядной дочуркой. Впору сватов засылать, чтоб ненароком байстрючёнок у молодых не проклюнулся, — под конец пошутил я и показал на пальцах, как деток заделывают и как сговор обмывают.
Намёк мой хозяева сразу поняли правильно. Дон Алонсо де Орландо налился кровью до краёв, а капитан Диего Карвальо Сорита по привычке подпрыгнул до потолка, а назад вернулся уже с обнажённой рапирой. Однако, меня не тронули, к тому же, донья Изабель поспешила унять мужа:
— Дон Алонсо, — вскричала она, — убейте его, но только не в нашем доме!
А далее, скрежеща зубами, она обрисовала всю подноготную любви своей чахлой кровинушки. Но не к Олешке Голому, а к другу семьи и желанному жениху, проверенному боями и мирной жизнью капитану Сорита. Оказалось, что Диего и Беатрис чуть ли не с колыбели обручены, что в Испании у них совместное хозяйство на виноградниках, что напрасно француз надеется быть обладателем девицы и приданого, и что бравый капитан хоть завтра проткнёт Олешку насквозь, ежели тот не уймётся.
— Смею заверить, — с прежним почтением ответствовал я, — и чем угодно могу поручиться, но француз после Дня Всех Святых, который уже не за горами, будет испытывать к субтильной Беатрис лишь глубочайшее почтение, но никак не трепетную любовную страсть, — я тут же раскланялся, как чистокровный испанец, сорвал с головы шапку, как делают истинные кабальеро, грохнул ею о порог и пошёл искать Олешку Голого, чтобы с ним перетолковать о клавесине и другой какой музыке…
— Алексей, — спросил я друга после недельного раздумья по поводу никчемной любви к дочке командора, — Лексей Иваныч, а кто будет ночью за инструментом потеть, если ты и впрямь во флигелёк к Беатриске вломишься, чтоб клавесин на сон грядущий послушать, а заодно и пробить дырку в доске?
— Мне это неведомо, да и без надобности, — отмахнулся неразборчивый друг.
— Тут или тебя в ловушку заманивают с неясной пока целью, — начал размышлять я, — или девица на все руки мастерица. И жнец, и на дудке игрец.
— Попробую, тогда скажу, — буркнул столярных дел подмастерье куда-то в сторону, словно как не со мною задушевно беседуя.
— Ты не пробуй в омут с головой, — стал я наставлять непутёвого, — а сначала узнай, что за публика будет на ваших спевках. В какое окно прыгать, если не тот коленкор. Про жениха Диего всё выведай, мол, не на сносях ли лебёдушка? А то примешь смерть прямо на клавесине и даже без исподнего. Вот музыка-то будет! — я даже прыснул в кулак, представив красный зад на белых клавишах слоновой кости.
Однако, смеяться тут было нечему, а пора было думать, как уберечь сотоварища от явной погибели. Тем более, что этот баран одно твердит:
— Люба мне Беатриска пуще живота своего. За неё и жизнь положу играючи.
Ладно, думаю я дальше, придётся временно потворствовать дураку. Чем бы дитя не тешилось, а там, глядишь, и сам поймёт, где подстилка мягче. Но с другой стороны, если присуху наколдовали, то придётся в день побега вместе с оружием и Беатриску с собой выносить с форта. А уж там, как бог пошлёт! Может, девку по дороге потеряем, а может и у меня крестник появится. Вот завтра-послезавтра командору с капитаном пустыми разговорами бдительность притуплю и начну готовиться к военной операции совместно с дружественными силами воинов Мягкого Сердца. Лишь бы Олешка раньше времени горячку не порол и в победители не рядился. Друг с моим планом согласился, обещался до времени с чувствами совладать и Беатриске ничего не выдавать даже в телесном томлении.
Всё бы так и докатилось до победного конца, если бы не рухнули наши надежды в преисподнюю прямо на следующий же день, а мы не оказались на краю невозвратной пропасти…
Заправлял всей католической верой форта представитель беспощадной испанской инквизиции падре Меримор де Вега. Суровый дядька в чёрной сутане и с капюшоном до глаз, при всяком случае сующий свой волосатый кулак всем и каждому прямо под нос для лобызания. Был он чуть ли не главнее самого командора, прикрывая свои действа крестом и вечным словом библии. И выходило, что за всем следил и каждого назидал падре Меримор, чуть ли не заглядывая прихожанам в котёл, а не то и в постель. Нас с Олешкой сразу предупредил, чтоб мы ни одной церковной службы не пропустили, будь в своих землях хоть протестантами, хоть католиками иного толка. Ему, мол, всё равно кого обращать в истинную веру испанского догмата. Мы это указание соблюдали без изъяна. В церковь ходили вслед за всеми с достойной регулярностью, но молились в чужом храме молча и лишь своему богу. Так что никакого вражеского поползновения со стороны падре в нашу сторону не было. А главное, не лезли мы вперёд, не выделялись из толпы, пока не дошёл до командора слух о связи моего француза с его дочкой. Добрые люди дону Алонсо в уши напели, а падре Меримору донесли об этом, как пастырю и блюстителю нравов. Вот и состоялся у меня разговор с де Вегой, вскорости после признания Олешки. Да какой разговор! Так, словом перебросились, едва я к руке приложился. А через миг стражники уже крутили мне руки, а ещё парочка уже бежала в другой конец площади за моим товарищем. А ведь всего-то и спросил меня католический поп примерно следующее:
— Сын мой неразумный, а почему вы не испросили у меня разрешения на общение с донной Беатрис в отсутствии её отца дона Алонсо либо меня, вашего пастыря?
А я всего-то и ответил, так же примерно, следующее:
— О, досточтимый настоятель праведной церкви, о, наш просветитель в делах суетных, я как раз спешил к вам, чтобы просить снизойти присутствием при целомудренном разговоре моего товарища по несчастью с благочестивой донной, если им обоим так необходимо свидание на виду всей площади. И видит бог, это правда, — и я истово перекрестился, преданно глядя в лоб падре.
Вот прямо тут меня и повязали, а через какой-то жуткий миг мы с Олешкой уже валялись на полу грязного чулана, связанные по рукам и ногам не зная, за что вся эта смертная канитель на наши головы.
— За что? — поминутно спрашивал меня друг, полагая по наитию, что вся вина на мне.
— Не знаю! — честно отвечал я, но в душе справедливо обвинял влюбчивого Олешку…
Кормили нас никак, по той же причине и до ветру не выводили, поэтому мы даже в догадках потерялись, мол, по какой причине сидим? Допрос тоже не чинили, что было не по испанской стати. Один раз только навестил капитан Диего, долго разглядывал Олешку вблизи, потом прицельно плюнул в меня, друга же попинал сапогом, но больше для порядка, так как бил не со всего замаха, тем более, что в чулане для бойцовского размаха места не было.
Сколько-то погодя, снизошёл до нас и божий служитель Моримор де Вега. Руки не подал, небось, побоялся, что вместо лобызания могу длань откусить вместе с манжеткой. Крестом нас осенил и скорбно молвил:
— Молитесь, если можете, своим богам, пока есть время. Скоро предстанете пред ликом святой инквизиции в Вилья-Рике. Помяните все свои прегрешения пред скорым смертным часом в великих муках. Кристум Доминум нострум, амен! — провозгласил трубно и с этим ушёл.
Я же начал свершать молитву, не ропща на Вседержателя за тяжкие испытания в чужих краях, а просил лишь лёгкой смерти и прощения за грехи наши. Творил земные поклоны на восход солнца, осенял себя крестными знамениями, а когда в двудесятый раз прочитал «Отче наш», то и снизошло на меня озарение. И понял я тогда за что сижу в гнусной яме и как невольно сгубил товарища. А когда признался в своей догадке Голому, тот дёрнул связанными руками и прошил меня жгучим взглядом, словно иголка восковую свечу:
— Пентюх ты непотребный, — сказал как при последнем издыхании, — А ещё учил меня жизни! — а далее славил меня простым русским словом, то есть лаялся до захода солнца.
А ведь и было за что! Дошло до меня, что в тот последний день на воле, глядя прямо в лицо католику Моримору, наложил я на себя крест православный от всего сердца таким же привычным манером, как и в этой темнице. Перекрестился справа налево, как принято в веках у православных, а не наоборот. Ведь католик и иезуит крест кладёт с левого плеча, да ещё и пальцы при этом поцелует. Я же, если и крестился по-ихнему, то в душе просил у господа прощение, а тогда, в суматохе и растерянности, забыл конспирацию и перекрестился по-нашему. И вот этой самой оплошностью нечаянно убедил я тогда падре, что перед ним шпион и волк в овечьей шкуре.
— Прикуси язык, — обрывал я стенания Олешки, когда свет истины озарил меня в сырых могильных стенах нашей юдоли скорби, — если бы не я, то мы давно бы сушились на солнышке с петлёй на шее, проклинаючи твою любовную неразборчивость. А сейчас супостаты не знают, что и делать с такими важными и проворными лазутчиками другой веры. Слышал, небось, отправляют нас по начальству в саму Вилья-Рику. А если там и примем смертушку, то всё равно будем ближе к дому…
Выпроваживали нас в портовый город Вилья-Рика из форта Сьера-дель-Дьяболо как значимых государственных преступников. Повезли на телеге, хоть и в клетке, но со всем уважением. То есть, порой разрешали отлучаться в кусты по своим надобностям с распущенными руками, но с нашейной верёвкой в десять шагов длины. Мы же, такой привилегией пользовались редко, так как за время пути ни воды, ни хлеба не видывали. А ехали, считай, трое суток с ночными привалами в глухих местах.
— Давай, Афоня, утечём тайным манером, — предложил мне подельник в первую же ночёвку. — Вон, стражники даже клеть забыли закрыть, да и у нас руки-ноги в свободном состоянии. Затеряемся в ночи, словно зайцы в камышах.
А почему бы в побег не ударится при таком панибратском отношении стражника к узнику? Очень даже соблазнительно для недалёкого человека. Но не тут-то было при моём умственном раскладе диспозиции.
— Олешка, — говорю громко, словно поп с амвона, прямо в темень ворогом объятую, — друг мой ситный! Куда бежать намылился? В какой стороне смерть свою встретишь? Не в том ли болоте, которое намедни объехали?
По вылупленным глазам друга понял, что слова мои до его разума не доходят. Поэтому голос утихомирил и раскрыл свой козырь:
— Лексей, — говорю уже наставительно, — Совсем ты головой прохудился, раз расставленных силков не видишь. Кто нас охраняет? Капитан Диего Сорита со товарищи. Он, небось, и сейчас наблюдает за тобой волчьим красным глазом из тьмы ночной. Только мы шаг за решётку, как тут же ножиком по горлу при попытке к бегству. Так что, эта клеть и есть наша защита. Ни за что не решится стража нарушить приказ без нашей беглой помощи, поэтому доставит капитан злодеев прямо в порт на допрос и расправу. А там уже как бог пошлёт.
Подивился Олешка моей прозорливости и не стал докучать лишним разговором. А на другую ночь опять, видать по скудоумию, затянул старую песню. Но уж тут-то я его сразу отбрил:
— Беглец, — говорю по такой-то и этакой матери, — ведь специально шагом едем, чтоб лишний раз нас ночной свободой прельстить перед закланием. Уймись ты со своею беготнёй, скоро до места доплетёмся, а там уж точно разбежимся в разные стороны. Утешайся, что не от руки Диего, если лихо мимо не пронесёт.
Вилья-Рика оказался знатным фортом. Живого народа порядком, как военного, так и статского, всё вперемежку с бабами и ребятнёй. Опять же, повозки с поклажей в сторону моря тянутся, а там и паруса проглядываются. Красота да и только, если бы глядеть не из клетки. То есть, худо-бедно, но доехали мы до края путешествия. Осталось на корабли погрузиться и со свежим ветром напрямки в Европу. Однако, не в корабельный трюм погрузились, а, малость не доехав до пристани, угодили снова в тюрьму, но разрядом выше и стеной потолще.
Пытать нас надумали на третий день гостевания в Вилья-Рике. До этого приходили разные разукрашенные идальго и расфуфыренные донны, а также и всякий военный люд при шпагах, париках и в штанах фонариком. Травли никакой не учиняли, лишь цокали языками и оглядывали со всех сторон, как цирковых уродов. И чего такого капитан Диего про нас изумительного наплёл, что праздный народ гужом тянется? Позже догадался про моё крестное знамение не с той стороны. Вот и выходили мы для испанцев живыми слугами дьявола…
Допрос нам учиняли двое. Люди с виду хорошие и обходительные. Один духовного звания, как есть богослов от инквизиции Фернандо Вандес, мужчина тяжёлой походки и взгляда исподлобья. Второй был военным представителем от коменданта порта, щеголеватый кабальеро Родриго де Валери. Говорили в основном со мной, так как я сызмальства слаб до языков и говорю, хоть и на смешанном наречии, однако, при желании понять можно любому, но не каждому. И тем более, что с Олешкой какой разговор? Не мычит, не телится, одни сопли. Так что одна надежда только на меня, если кто захочет до правды докопаться. А чего и докапываться, если я за два дня всю свою жизненную историю изложил без утайки. И про сибирские морозы, и про эскимосскую жену, и про лосося на Аляске. Сюда же прибавил про путь в Европу через Америку, а про становище Цепкий Коготь промолчал, как про малый факт жизненного пути. Но всё оказалось зря, так как мои следователи ни одному слову не поверили, а только изредка перебивали и заставляли креститься на православный лад. Но и тогда не верили, качали скорбно головами и глядели на нас пустым глазом, словно на никчемных покойников.
На третий день за нас взялись покрепче, но без задора, а обудёнком и чем попало под руку. Просто обрили наголо и долго елозили руками по головам, выискивая, видать, рожки. Ничего не нашли, поэтому осерчали и велели раздеться. Оголились с головы до пят, как только что родившись. Стоим, краснеем и только срам в кулаках зажимаем. Ведь не к добру оглядывают, как бы чего не оторвали. Однако, первому досталось Олёшке. У него на правом боку было родимое пятно с копейку. Тогда и взялся богослов Фернандо эту отметину ножиком до крови отскребать. Лишь тогда унялся, когда друг мой начал недорезанным подсвинком на всю тюрьму верещать, а кожа красной тряпкой сбоку свесилась. Олешка потом едва-едва её на место приладил. Так и ходил с прижатой сбоку рукой, пока рана не закрылась.
Меня такая участь миновала, потому как больших отметин на теле не обнаружилось. Правда, нашли пару родинок пониже спины, так они кровить начали сразу, едва бесноватые эскулапы по ним шильцем прошлись. Хоть и не на всю лядвию протыкали, но крику моего было немеряно.
— Внешнего признака у слуг дьявола не обнаружилось, — подытожил кровавый день допроса испанский пёс Фернандо Вандес.
— Да, рогов нет, и даже кровь проистекает из бесовских отметин, — согласился и Родриго де Валери, разглядывая моё седалище с отвращением на морде. Ему-то душевный отворот, а я долго ещё сидел лишь одним боком даже на мягкой подстилке.
— Завтра в пруд запихнём, — спланировал дородный богослов, — свяжем руки и под воду. Просто так бесы от них не отвяжутся.
— А вдруг они не слуги сатаны и пруд примет их тела с благодарностью? Что если не исторгнет тела еретиков назад на берег? — усомнился военный наблюдатель. — Тогда ничего не узнаем! Они камнем на дно, а нам выше и доложить нечего!
— Тогда будем дальше думать, — задумчиво пообещал инквизитор и потянулся к выходу.
Дня два, а не то и все три, нас не трогали, позволяя ранам затянуться, и даже баловали скудной пищей: одной маисовой лепёшкой и кружкой воды на двоих. Так как после этой передышки уже не оставляли без внимания, то я счёт дням потерял. Но уже на каком-то приёме во Дворце Правосудия, как они называли свой вертеп, нас допросили в присутствии нового свидетеля, которого услужливый Родриго называл не иначе как командор Гармендия. Я уже перед новым важным лицом слово в слово повторил прежнюю историю жизни, глядя в невозмутимое лицо этого судьи с тайной надеждой на справедливость. Перекреститься заставили всего один раз и то в самом конце моей исповеди. И тогда я поверил в торжество истины над бездной мракобесия. Командор даже улыбнулся мне одной нижней губой и молвил с весёлым прищуром ясных глаз:
— Завтра же пытать этих мерзавцев вплоть до двадцатой ступени сложности, хотя они вряд ли дойдут живыми и до третьей, — и он, уже уходя, длинно плюнул в дальний угол камеры…
Пыточный арсенал испанской инквизиции весьма обширен, жесток, однако, не лишён выдумки и изобретательности. Все механизмы и приспособления допросов до того отточены на многих поколениях еретиков, что судейский клан богоборцев, лишь по одному взгляду на осуждённого может назначит пытку той ступени, при которой еретик сознается во всех преступлениях требующихся святой инквизиции. Тут целая наука. К примеру, все еретики делятся на мужчин и женщин. И если, скажем, подвешенного за ноги человека распиливать вдоль можно без оглядки на половую принадлежность вплоть до пупка, ибо при дальнейшей распиловке ему будет без разницы, что говорить, то, к примеру, сажать на испанского осла или, опять же, на испанскую кобылу надо было по половому признаку. Ведь осёл подходил под мужиков, так как представлял собой острый клин, на который громоздили мирянина с отягощениями по ногам. Такой ослятя, хоть медленно, но уверенно проникал в собеседника палача до полного признания вины наездником. Женщин же приходилось сажать на кобылу, которая елозила у них промеж ног до потери сознания всадницы. Почему грубую пеньковую верёвку называли испанской кобылой, никто не знал, но, тем не менее, часто запрягали под явных ведьм и невест дьявола. Однако, эти пытки применялись только к совсем бессловесным тварям человечьего обличия, не понимающим выгоды немедленного признания в грехах и со спокойной душой отправляющихся на костёр или на плаху. Тем более, что тут и там всё равно смерть, но при раскаянии наиболее скорая. А ведь дело доходило до очищения души огнём либо водой. В первом случае в глотку еретика через специальный желобок засыпали раскалённые угли, а во втором случае заливалась вода. Но что лучше, не поймёшь, не попробовав. Угли прожигали телеса, а вода так распирала брюхо, что кому-то из подручных инквизитора приходилось вспрыгивать на живот испытуемого, чтобы уже очищенная душа могла отлететь в любую сторону, пробивая себе дорогу не по законам анатомии, а как придётся.
Да, много чего ещё затейливого показал и грамотно по-книжному рассказал знающий толк в этом деле Фернандо Вандес. Он целый день водил по своим пыточным владениям и с блеском в очах рассказывал о смертях под пытками, намекая при этом на нас, его дорогих гостей. Но самое страшное то, что все эти пыточные механизмы и приспособления были показаны в действии. Боже мой, сколь много было еретиков даже вдали от берегов Испании…
Однако, как оказалось на следующий же день, нас ещё не познакомили со всеми жуткими выдумками святой инквизиции. Вместо того, чтобы с утра посадить на испанскую кобылу или подвести к ослу Иуды, нас, в сопровождении вчерашней троицы изуверов во главе с командором Гармендией, ввели в просторную залу. В самой светлой, до рези в глазах горнице стоял самый натуральный бык, но из красной меди. Под брюхом чудовища пылал огромный костёр, из его разверстой пасти валил едкий дым, а из-за закрытой дверцы прямо в боку железного зверя доносился нечеловеческий вой и предсмертные стенания.
Я уже не мог понимать себя от ужаса, примеряя к себе будущую пытку прожариванием. Олешка выглядел не лучше и уже начинал заговариваться, вспоминая холод Аляски. Наши палачи остановились возле раскалённого чрева быка, с явным удовольствием прислушиваясь к предсмертным воплям обречённого. После минутного наслаждения воплями еретика, падре, показывая рукой на решётчатую жаровню в углу помещения с истлевающим костром под нею и обуглившейся жертвой на ней, со знанием дела гордо пояснил:
— Гридирон, весьма несовершенное приспособление, но всё же доставляет некоторую созерцательную радость.
— Клеймить будем лилией-цветком позора? — вдруг спросил падре Вандеса невесть откуда появившийся юркий человечек в кожаном переднике и с железной узорной хреновиной в руке.
— Как всякого погрязшего в грехе и в сношениях с дьволом нечестивца, сын мой.
Разговор, видимо, тогда шёл о нас. Это я хорошо помню, но как раскалённым клеймом прижигали нам с Олешкой кожу на телах, я до сей поры не могу восстановит в памяти. Одно скажу, если судить по отпечатку на плече друга, то это никакая не лилия, а скорее грубо сработанный и расшеперившийся как попало трезубец. Да, видимо, и у меня не красивше. Печать-то была одна.
— Вот и всё, отжили своё, — сказал я Олешке возле кресла допросов уже на выходе из Дворца Правосудия. — Посадят на эту табуретку, привяжут к основе, а под зад жаровню с огнём подсунут. Видишь, ещё головешки на сковороднике дымятся? И будут тебе и яйца вкрутую, и окорок свежекопчёный, — а уже повернувшись к Вандесу, закончил мысль:- Что молчишь, Иуда католический, зверь рода человеческого и испанский прихвостень без роду-племени? Будь ты проклят до седьмого колена, как и мать твоя, не убившая тебя во чреве своём, — и с этими грязными и последними в жизни словами я харкнул прямо в довольную харю идущему рядом наряженному кабальеро Родриго де Валери, так как до ненавистного Фернандо не доставал.
И ведь не промазал, и ведь правильно всё сделал, потому как вооружённый дон не должен был вынести такого прилюдного оскорбления! Да он и не вынес, включился в мою комедию на первых ролях. Благородный Родриго сперва позеленел, потом спал с лица до белого каленья, а в конце спектакля выхватил рапиру из ножен и занёс руку для расправы, не ведая, что делает нам великое одолжение, одаривая преждевременной и лёгкой смертью. Но в последний закатный наш час кинулся к кабальеро коршуном страшный богослов и прямо повис на руке нашего избавителя от нечеловеческих пыток, а отобрав оружие, просто сказал:
— Пособникам сатаны так просто не отойти в мир иной. Эти недруги одержимы дьяволом, поэтому завтра утром начнём пытать вилкой еретика и чесать спину кошачьим когтем, — и он, довольно хмыкнув, одной растопыренной рукой ткнул себя под кадык, а другой указал на рогатину с винтом, лежавшую подле железной когтистой лапы, приспособленной, видимо, для сдирания кожи с живого человека.
Я обессиленно заплакал внутренней слезой, а Олешка по молодой глупости как-то весь подобрался и закостенел, сказав при этом:
— Прощай, брат! Завтра будет не до разговоров…
(Пояснение № 13 от архивариуса Л.Б. Расшифровка заключительной части записок потребовала от нас уйму времени и недюжинных познаний в области практической медицины. Заметки об этом времени делались автором спонтанно и отрывочно, очевидно уже по истечении довольно большого промежутка времени, если даже судить по фактуре используемой бумаги. По тону изложения и трудностям перевода чувствовалось, что автор не в силах действенно и достоверно описать тот или иной случай биографии из своей испанской саги. Здесь, несомненно, присутствовали явные признаки парамнезии, то есть приступы ложной памяти, пытающиеся затмить в памяти ужасы пережитой действительности. Возможно, как настаивал Гриша Гроцман, налицо был простой старческий психоз, который, к сожалению, нельзя засвидетельствовать в отсутствии пациента.
Ясность в тупиковую ситуацию внёс герр Карл Клабенкегель. В своём послании он подробно остановился на таком явлении в психике человека, как дежавю. С жаром истинного исследователя он во Франции разыскал наследников отошедшего в мир иной, но и до сей поры чтимого психиатра Эмиля Буарака, и не только нашёл их, но был допущен к архивам учёного. Прочитав в рукописи его книгу «Будущее психических наук», герр Клабенкегель поспешил поделиться своими выводами о некоторых свойствах психики человека с сэром Арчибальдом Кордоффом. Они оба сошлись во мнении, что автор этой «Повести временных лет», как называют русские свои эпохальные произведения, великий путешественник, исследователь и этнограф Афанасий Приблудный, был подвержен дежавю, то есть такому психическому состоянию, при котором человек временами ощущает своё настоящее положение, как бы в уже знакомом прошедшем времени, а потому боится дальнейшего хода событий и прячется за разного рода недомолвками, обрывая свои воспоминания на полуслове, если позволительно так выразиться.
Я вполне был согласен с выводами своих учёных друзей, тем более, перевод последних частей воспоминаний автора давался мне с большим трудом, иногда заставляя толковать их по-своему, но всё же приближённо к тексту.
Однако, я всё же не полностью разделяю точку зрения моих корреспондентов о психическом состоянии господина Афанасия во время его испанской эпопеи. Скорее, наш биограф впадал временами в состояние жамевю, когда ощущения, казалось бы, от хорошо известных событий, воспринимаются как новые и от этого более пугающие человека при его активной подсознательной мозговой деятельности.
Как бы там ни было, но наш великий летописец, с одной стороны, с содроганием вспоминал знакомство с испанцами, но, с другой стороны, оставлять без внимания потомков к этим зловещим страницам судьбы, тоже не мог. И в этом вся недюжинная сила духа и стоически убедительная правда слова, лежащие в основе повествований молодого московского дьяка.)
Мы горестно ждали неминуемой страшной смерти без креста и покаяния, но костлявая обошла нас стороной. Через несколько томительных от безысходности суток, когда мы с другом, то поочерёдно, а то и разом начинали впадать в горячечный бред от переживаний и бескормицы, дверь нашего узилища распахнулась, и на пороге появился юноша в простом платье работного человека, но со шпагой в руке и с пистолью за поясом. Он скорбно посмотрел на нас, но обратился с некоторым задором и весёлостью:
— Джентльмены, вы свободны! Следуйте за мной без опасения. Мы тоже враги Испании, — на хорошем английском выкрикнул наш спаситель прямо с порога.
— Кто это мы? — задал я вполне уместный вопрос своими бескровными и сухими губами.
— Свободное единение буканьеров Берегового Братства, — последовал незамедлительный звонкий ответ. — Команда славного капитана Моргана!»