Твердь небесная

Рябинин Юрий Валерьевич

Вторая часть

Заботы семейные

 

 

Глава 1

Самая ожидаемая, самая, казалось бы, неизбежная война все равно приходит неожиданно: любой нормальный человек в душе до последнего мгновения надеется, что обойдется, что минует лихо, погрозятся дипломаты и генералы друг другу, постращают своею готовностью сейчас ополчиться на супротивника, коли потребуется, – такая уж это служба у них, – да и отступятся, замирятся. И хотя в России не было единого поколения, на долю которого не выпало бы войны, а то и двух, но человеческая натура – что ли, так она устроена? – все никак не свыкнется с тем, что военного лихолетья из жизни не избыть, не миновать.

Как ни очевидно было для всех, что империя в последние месяцы перед 1904 годом и особенно в первые дни нового года с нарастающим ускорением приближалась к военному разрешению противостояния со своим восточным соседом, все-таки многие, даже большинство, потерялись, оторопели, как от нечаянного расплоха, когда утром 29 января узнали – война таки объявлена! Во всех российских газетах в этот день был напечатан «Высочайший манифест»:

Божиею поспешествующею милостию, Мы, НИКОЛАЙ ВТОРЫЙ, Император и Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский; Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Польский, Царь Сибирский, Царь Херсонеса Таврического, Царь Грузинский, Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Литовский, Волынский, Подольский и Финляндский; Князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигалъский, Самогитский, Белостокский, Карельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных; Государь и Великий Князь Новагорода Низовские земли, Черниговский, Рязанский, Пслотский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский и всея Северной страны Повелитель; и Государь Иверские, Карталинские и Кабардинские земли и области Арменские, Черкасских и Горских Князей и иных наследный Государь и Обладатель; Государь Туркестанский; Наследник Норвежский, Герцог Шлезвиг-Голстинский, Стормарнский, Дитмарсенский и Ольденбургский и прочая, и прочая, и прочая.

Объявляем всем Нашим верным подданным:

в заботах о сохранении дорогого сердцу Нашему мира, Нами были приложены все усилия для упрочения спокойствия на Дальнем Востоке. В сих миролюбивых целях Мы изъявили согласие на предложенный Японским Правительством пересмотр существовавших между обеими Империями соглашений по Корейским делам. Возбужденные по сему предмету переговоры не были однако приведены к окончанию, и Япония, не выждав даже получения последних ответных предложений Правительства Нашего, известила о прекращении переговоров и разрыве дипломатических сношений с Россиею.

Не предупредив о том, что перерыв таковых сношений знаменует собою открытие военных действий, Японское Правительство отдало приказ своим миноносцам внезапно атаковать Нашу эскадру, стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артура.

По получении о сем донесения наместника Нашего на Дальнем Востоке, Мы тотчас же повелели вооруженною силою ответить на вызов Японии.

Объявляя о таковом решении Нашем, Мы с непоколебимою верою в помощь Всевышнего и в твердом уповании на единодушную готовность всех верноподданных Наших подданных встать вместе с Нами на защиту Отечества, призываем благословение Божие на доблестные Наши войска армии и флота.

Дан в Санкт-Петербурге в двадцать седьмой день января, в лето от Рождества Христова тысяча девятьсот четвертое, Царствования же Нашего в десятое.

На подлинном Собственною Его Императорского Величества ргукою написано: «НИКОЛАЙ».

Но, как это обычно бывает, когда наступившая беда воспринимается избавлением от тягостного, нестерпимее самой беды, ее ожидания, объявление войны принесло всем сильнейший душевный подъем. Был четверг. Но почти никто в этот день не приступил к своим повседневным занятиям. Всем захотелось вдруг сплотиться в единую силу. И люди, не сговариваясь, не по оклику начальной власти, а истинно по зову сердца, вышли на улицу.

В Москве, на Тверской, перед домом генерал-губернатора собралась многотысячная толпа верноподданных подданных.В руках у многих были иконы, портреты Их Императорских Величеств – государя императора и государыни императрицы, над головами развевались национальные флаги. Это было редкостное смешение различных сословий и состояний: здесь рядом с мастеровыми стояли шикарно одетые франты, бобровые шапки и собольи воротники соседствовали с собачьими треухами и овчинными тулупами, дамские шляпки – со студенческими фуражками. Площадь гудела. Все возмущались давешнею атакой японских миноносок, гневно осуждали вероломных «макак» и с удовольствием живописали, как Россия ужо разделается с ними. То тут, то там слышалось одно и то же выражение: «На начинающего – Бог!» Какой-то человек в запотевшем пенсне и в сбившейся набок шапке размахивал газетой и кричал: «Господа! Государь повелел ответить неприятелю вооруженною силою! Вы читали, господа? – вооруженною силою!» Где-то ближе к губернаторскому дому в очередной раз запели народный гимн, и тотчас вся площадь подхватила: «…Царствуй на страх врагам! царь православный! Боже! царя-а-а, царя-а-а хра-а-ани-и-и!» Едва кончили петь, из окна «Дрездена» кто-то закричал «Ура!», и вся площадь тоже единым духом выдохнула: «Ура-а-а!» И тут на балкон вышел сам генерал-губернатор – великий князь Сергей Александрович с женой великой княгиней Елизаветой Федоровной. Губернатор был в шинели, с георгиевскою ленточкой, приколотой к пуговице, и в александровской низкой мерлушковой папахе. Елизавета Федоровна – вся в белом. Толпа взревела. Полетели шапки в воздух. Сергей Александрович подождал некоторое время, потом слегка приподнял руку, призывая народ успокоиться, и, когда площадь примолкла, громко сказал: «Спасибо, братцы! О ваших чувствах я доложу государю императору!» Тут уже все просто с ума посходили от счастья, от любви к государю императору, к великому князю, от чаяния неминуемой скорой победы: иные неистово вопили «ура!», иные обнимались, иные плакали. И весь день по всей Москве – в трактирах, в театрах, в консерватории, – где бы только ни собирались люди, они всюду давали волю патриотическим чувствам – говорили пламенные, полные верой в успех, речи, пели гимн, кричали «ура!», обнимались и плакали от умиления.

Никто не придавал значения тому, что еще до выхода царского манифеста, в первые часы войны, русский флот на Дальнем Востоке, и без того уступающий японскому и числом кораблей, и особенно в их вооружении, после первой минной атаки на него и последующего тут же – на внешнем рейде Порт-Артура – сражения понес такие потери, что решительно не мог больше противодействовать флоту неприятельскому, предоставив последнему совершенную свободу деятельности во всех дальневосточных водах. Собственно, об этом вполне недвусмысленно и своевременно сообщалось в газетах. Но, видимо, люди, упоенные воинственными призывами своей верховной власти, патриотической патетикой этих призывов, предпочитали думать лишь о том, как сейчас Россия вооруженною силою отобьет дерзостного соседа, заставит его присмиреть. Русский характер, по самой сущности своей всегда предпочитающий мистическое рациональному и в этот раз бессознательно возуповал на некую высшую справедливость – «На начинающего – Бог!». А значит, победа нам уготована самими Небесами.

К решительному столкновению Россия и Япония шли многие годы, если не века. Шли, не подозревая даже об этом, ничего даже еще не зная друг о друге. России было тесно на Восточно-Европейской равнине – исконно русских землях, – и она устремилась в Азию – на Урал, в Сибирь, к Великому океану. Но и Японии к концу минувшего столетия точно так же сделалось тесно на ее островах – и она точно так же стала искать новых пространств для реализации энергии своего народа.

В 1894 году японская армия вторглась в Китай. Война эта, напоминающая экспедиции североамериканских регулярных войск против индейцев, была недолгой и окончилась совершенною победой японцев – они наголову разгромили неприятеля и потребовали от дряхлой средневековой империи богдыхана уступок столь щедрых, что в конфликт немедленно вмешались третьи страны, обеспокоенные таким стремительным усилением и ростом доселе почти безвестного, затерянного в океане государства. Японцы претендовали на все острова в Восточно-Китайском море, до Формозы включительно, на Ляодунский полуостров, расположенный в северной части Желтого моря, и, кроме того, на значительное денежное вознаграждение.

Если бы Япония вознамерилась подчинить себе хотя бы и весь Китай южнее Великой стены, в России, пожалуй, отнеслись бы к этому довольно безучастно. Может быть, интересы других держав это каким-то образом задевало бы. Но российские менее всего. А вот утверждение Японии на Ляодунском полуострове могло нанести ущерб именно интересам России. Ее планам собственного продвижения в Азии. Расположенный исключительно выгодно, этот полуостров способен служить всякому, кто им владеет, удобною исходною твердыней при осуществлении своего влияния в Корее, в Маньчжурии и во всем Срединном Китае. Особенно болезненно в Петербурге воспринималось всякое возможное покушение на Маньчжурию, которую в русских правительственных кругах не только почитали территорией исключительного российского присутствия, но и даже серьезно обсуждали возможность присоединения этой страны, или, по крайней мере, северных ее областей, к империи. Поэтому в самых высоких российских политических кругах появилось беспокойство по поводу занятия Ляодуна Японией. Влиятельнейший министр финансов Сергей Юльевич Витте прямо заявил, что русскому правительству ни в коем случае нельзя допускать Японию на Ляодунский полуостров, так как она, очевидно, не ограничится владением одним лишь Ляодуном, а будет пытаться со временем утвердить свое присутствие и далее в Маньчжурии. Исходя из этого соображения и принимая во внимание вместе с тем, что России не только важно сохранить добрые соседские отношения с Китаем, но и желательно, насколько возможно, поднять русский престиж в этой стране, Витте полагал, что правительству следует действовать в японо-китайском деле смело и решительно в пользу Китая, а именно предъявить Японии ультиматум, требующий отказа с ее стороны от притязаний на Ляодунский полуостров, а в случае несогласия не постоять и за объявлением ей войны! Россию поддержали тогда Франция с Германией, имевшие собственные интересы в Китае. И японцы, оказавшись перед угрозой конфликта со всею Европой, умерили свои репарационные претензии к Китаю, ограничившись Формозой с рядом мелких островов и денежным возмещением. Но, разумеется, при этом исполнились лютой ненависти к России, лишившей их части военной добычи. Если Россия в результате и подняла свой престиж в Китае, как говорил Витте, то уже в лице Японии она теперь обрела затаившегося смертельного врага, который отныне только и жил чувством мести к северному соседу. К тому же события скоро обернулись таким образом, что и в Китае русский престиж оказался окончательно подорванным.

Спустя два года после несчастной для Китая войны с Японией в провинции Шаньдунь были убиты двое германских католических миссионеров. Знать бы китайским властям, какие беды в результате этого убийства выпадут на долю их страны, они охраняли бы злополучных миссионеров, как императорских наследников. Но где ж знать-то?.. Этим инцидентом воспользовалась Германия, у которой уже не будущее, а самое что ни на есть настоящее было на воде, и высадила в Шаньдуне большой отряд войск. Под предлогом удовлетворения своих оскорбленных убийством соотечественников национальных чувств Германия заявила притязание на китайскую территорию. И, отхватив в Шаньдуне кусок по своему усмотрению, немцы объявили его заморским владением рейха.

Китайцы немедленно обратились за помощью к русским – самым добрым и верным своим друзьям. Они просили каким-то образом повлиять на Германию, а если не выйдет иначе, то и оружием помочь Поднебесной избыть напасть. В Петербурге тщательно обдумали все возможные последствия такого развития событий – и решили, что из-за этого, в сущности, пустяка может начаться очень большая война. И отнюдь не в Китае, а в Европе. В самом деле, что же, Германия от русских защищаться будет в Желтом море? – когда в Европе обе державы имеют общую тысячеверстную границу! Но в случае их прямого столкновения, на стороне России, верная своим «сердечным» обязательствам, должна выступить всем оружием Франция, а на стороне Германии ее союзники – Австрия и Италия. Так стоит ли затевать такое невиданное кровопролитие из-за куска китайского берега? И, после консультаций с парижским кабинетом, русское правительство приняло решение – Германии теперь не перечить, китайцам не помогать. Более того, в Петербурге рассудили, что случай этот позволяет России, без ущерба в глазах всего мира для собственного renommee, сделать в Китае приобретения, аналогичные германским.

В ноябре 1897 года по инициативе министра иностранных дел графа Михаила Николаевича Муравьева состоялось совещание правительства в самом узком кругу. На этом совещании, кроме самого графа Муравьева, присутствовали военный министр генерал от инфантерии Ванновский, управляющий морским министерством адмирал Тыртов и министр финансов Витте. Министр иностранных дел напомнил собравшимся, что Россия уже давно нуждается в незамерзающем порте для своей дальневосточной эскадры. Сам он некомпетентен судить о том, в каком именно месте на побережье такой порт нужен, но, как министр иностранных дел, считает необходимым представить, что ныне, с занятием немцами Цзяо-чжоу, Россия, в качестве ответной меры, может занять, например, крайнюю оконечность Ляодуна – Квантунский полуостров с Порт-Артуром и заливом Даляньванем, вполне пригодным для устройства там нового порта. При сложившихся теперь обстоятельствах, сказал граф Муравьев, от занятия русскими Порт-Артура не ожидается никаких внешних политических осложнений. Почему, по его мнению, России не следовало упускать столь благоприятного случая, которого впредь может и не повториться. Витте возразил министру иностранных дел, заметив, что Россия связана договором с Китаем, вменяющим ей не только не претендовать в какой бы то ни было форме на территорию этого государства, но и защищать его в случаях, подобных нынешнему. На такое замечание граф Муравьев ответил, что договор с Китаем обязывает Россию защищать его только от Японии, но Россия отнюдь не принимала на себя обязательств отстаивать китайские интересы еще перед какими-то державами. К тому же, сказал министр, он опасается, что если мы промедлим с решением, то как бы, следуя примеру Германии, Порт-Артур не заняла Англия. Доводы министра иностранных дел были очень убедительными. Но вряд ли вообще тогда надо было кого-то в русском правительстве убеждать занимать Порт-Артур. Даже осмотрительного министра финансов. Который возражал скорее для того, чтобы под напором аргументов собеседника окончательно увероваться в правильности его мнения. Как тут можно раздумывать – брать или не брать? считаться с пережитком старины глубокой полумертвою Китайскою империей или не считаться? сохранять видимость собственного благородства, пока другие будут растаскивать Китай, или не сохранять? Ответ очевиден: ни в коем случае нельзя упустить то, к чему Россия стремилась веками, к чему через ледяную Сибирь пробивались многие поколения русских людей, – теплый, незамерзающий порт на океане.

Спустя короткое время, после совещания четырех министров, русские войска заняли-таки Квантунский полуостров, а на рейде Порт-Артура встал русский флот. По договору с китайским правительством территория эта уступалась России в арендное пользование на двадцать пять лет. В бухте Далянь-вань русские тотчас начали строить новый порт. Теперь уже министр финансов Витте, прежде скептически относившийся к занятию Квантуна, принял самое деятельное участие в колонизации нового края. И даже предложил назвать порт в бухте Даляньвань – Дальним. По мнению министра, это название, созвучное китайскому Даляню, и соответствовало географическому положению нового порта – на дальней азиатской окраине, и вместе с тем было вполне в духе русской народной и солдатской манеры переиначивать иностранные слова на свой лад.

Но ведь именно эту землю, эти самые бухты – Даляньвань и Порт-Артур, каких-то два с небольшим года назад, Россия, под вполне благовидным предлогом заступничества за немощный Китай, не позволила занять японцам. И если тогда Япония затаила злобу на Россию за ее мнимое благородство, то что же теперь должны были испытывать японцы к русским, когда те, отбросив уже всякое приличие, поднимают свой флаг ровно там, откуда по их настоянию были выдворены флаги японские?! Разумеется, на островах о русских окончательно сложилось представление как о народе коварном, лукавом, укравшем у японцев их победу, причем не сделав ни единого выстрела, не потеряв ни самого негодного солдата.

Но окончательный непоправимый урон своего престижа Россия понесла в Китае. Когда в Петербурге иные политики размышляли, как бы занятие русскими китайской территории не навредило renommee России в глазах остального мира, то сам Китай, по всей видимости, даже и не рассматривался как часть этого «остального мира» – он воспринимался, наверное, некою пустынною Антарктидой, которую можно делить как угодно, все равно пингвины останутся безответными, потому что и не поймут происходящего. Китайский канцлер Ли-Хун-Чжан прямо назвал политику России и других европейских государств в его стране разделом Китая. Дорого же обошлись китайцам германские миссионеры!

Вслед за Россией в Китай хлынула вся Европа. Англия и Франция потребовали от китайского правительства отдать им в аренду порты, подобно тому, как России был отдан Порт-Артур. Китайцы выполнили все требования сильных. Италия, страна едва способная заявлять свое присутствие где-либо вне Средиземного моря, и та пожелала иметь порт в Китае. Несколько раз итальянское правительство посылало соответствующие ноты китайскому правительству, но, не получив ни на одну из них ответа, отступилось. Как ликовали китайцы, ободренные маленьким своим успехом!

В 1899 году в Китае вспыхнуло так называемое Боксерское восстание, направленное против иностранной колонизации империи. Русский военный министр Куропаткин назвал Боксерское восстание «патриотическим антихристианским движением». В таком его определении содержалось очевидное лукавство: министру ли не знать, что прежде всего китайцы ополчились на русское своевольничанье в их стране, – но как в этом можно было сознаться? Назвав восстание «антихристианским», Куропаткин тем самым подчеркивал, что оно было направлено в равной степени против всех европейских стран, участвующих в захвате Китая. Разумеется, у китайцев не могло не быть претензий и к другим незваным своим гостям, но особенные претензии у них были к России. Еще прежде, чем завладеть Квантунским полуостровом, Россия добилась от дружественного в то время китайского правительства концессии на постройку в Маньчжурии железной дороги. Эта дорога должна была пройти от Читы, через всю Маньчжурию, до Владивостока, с веткой на Порт-Артур. Но если основная линия – до Владивостока – проходила преимущественно по степным, почти безлюдным районам Маньчжурии, то ветка на Порт-Артур, напротив, строилась в местах густонаселенных, порою прямо по крестьянским угодьям, причиняя населению всякого рода неудобства, а зачастую и прямой ущерб. Но особенное раздражение у китайцев вызывали даже не частные их неудобства, а та пугающая, предвещающая самые дурные последствия перспектива, которую сулила всему Китаю эта дорога. Во-первых, строилась она по русскому стандарту – пятифутовой ширины. В Китае таких дорог не было. Кроме этого, при дороге стали селиться русские колонисты. В месте ответвления путей на Порт-Артур появился даже немалый город, населенный целиком русскими, – Харбин. По всей дороге была размещена русская охранная стража – целое войско. Все эти приметы с предельною очевидностью указывали на то, что Россия не долго будет считать Маньчжурию заграницей. И скорее рано, нежели поздно, аннексирует ее. Как в этом случае поступят прочие державы, китайцам было хорошо известно на недавнем своем опыте – Китай просто разделят, как Польшу сто лет назад. Поняв, что самое существование их государства находится под серьезною угрозой, тут уже все китайцы выступили единодушно. Это было редкостное единение черни и привилегированных, состоятельных сословий, вплоть до министров и принцев. Но восстание Китая было не войной армий и народов, а схваткой цивилизаций – высокою развитою европейскою и крайне отсталою азиатскою, – соперничеством древнейшего, почти чингисхановского, оружия с пулеметами и броненосцами. И удивительно, что восстание длилось довольно долго – более двух лет. Это свидетельствует, как же велико было воодушевление восставшего народа. И в некоторых случаях действия восставших были очень небезуспешными. Кстати, особенно неистово они разрушали русскую железную дорогу в Маньчжурии, справедливо полагая, что дорога эта – основа присутствия России в Китае. Если в руки к ним попадались европейцы, они расправлялись с ними по-восточному безжалостно. Боксеры как-то схватили одного русского инженера и отрезали ему голову. Тело они спрятали, а голову специально подбросили русским для устрашения. Так одна голова, без тела, и поехала в Москву, где и была похоронена. Само собою, европейским армиям с их совершенным вооружением мятежники не могли не уступить. Их восстание было подавлено с необыкновенною для европейцев жестокостью, причем Россия целиком оккупировала Маньчжурию. Многих главарей боксеров императорский суд, в угоду победителям, приговорил к весьма суровой каре, между прочим, и к такой чисто китайской мере – к самоубийству. Суд положил им день, когда они должны были покончить с собою. И все приговоренные истово исполнили приговор.

Но, казалось бы, после всего случившегося европейским державам вообще уже ничего не мешало разделить Китай. Однако этого не произошло. Не погибла древнейшая империя лишь оттого, что победители, между которыми, к счастью для людей Срединного государства,не было единомыслия, больше всего боялись таким образом друг другу доставить какие-либо преимущества. Поэтому они ограничились единственно восстановлением в стране status quo.

Но такие откровенно хищнические действия европейских государств, и прежде всего России, послужили причиной решительной перемены в китайской политике. Совсем недавно Китай заключил союз с Россией против Японии. Но китайцы не подозревали, что этот союз, по сути, будет еще и против них самих. В результате теперь оба народа – и китайцы, и японцы, – каждый по-своему, были в претензиях к России. Не получив от союза с Россией, кроме бедствий, больше ровно ничего, Китай, в котором теперь все заговорили о единстве желтой расы, стал сближаться с Японией.

Россия же продолжала укрепляться в Маньчжурии. И за этим наблюдал весь мир. Английская «Times» в начале 1902 года писала, что обязанности, возлагаемые на русского резидента, как они называли наместника, в Мукдене, схожи с таковыми же полномочиями великобританских резидентов в туземных княжествах Индии и что Маньчжурия уже de facto находится под русским протекторатом.

Тогда японское правительство, полагая, что Россия вполне удовлетворена своим безраздельным владением огромною Маньчжурией с северным берегом Желтого моря, предложило русскому правительству заключить конвенцию о разграничении интересов обеих держав на Дальнем Востоке, по-видимому, рассчитывая, что петербургский кабинет, ввиду фактического признания Японией русских приобретений в Китае, не станет препятствовать осуществлению японских интересов в Корее. Но не тут-то было. Россия отнюдь не собиралась ограничиваться владением одною только Маньчжурией. О Корее в Петербурге и сами думали.

Когда в российских высоких кругах стало ясно, что политика осваивания новых земель на Дальнем Востоке привела империю к реальной угрозе столкновения с Японией, проводящей ту же политику, высокие российские круги разделились на две партии: одна из них, возглавляемая министром финансов Сергеем Юльевичем Витте, проповедовала умиротворение Японии путем разумных уступок ей; другая же партия, во главе которой стоял статс-секретарь действительный статский советник Александр Михайлович Безобразов, настаивала на сколько возможно жестком противостоянии с Японией, полагая в этом для России большую пользу. Безобразов и его единомышленники считали, что войны с Японией России не избежать ни в коем случае, уступать ли ей в чем-то или, напротив, абсолютно неглижировать японскими интересами. Так лучше уж, если война начнется при условиях наибольшего нашего продвижения на Дальнем Востоке, то есть как можно дальше от России, нежели умиротворять неприятеля уступками до тех пор, пока он не появится на собственных наших границах, – так они рассуждали. Поскольку в Китае России продвигаться практически было уже некуда – южнее начинались территории, относящиеся к германским интересам, – то русским оставался один путь – в Корею. Проникнуть в эту страну, ввезти туда капиталы, ввести туда войска для защиты этих капиталов, а затем и аннексировать ее всю или, по крайней мере, северную ее часть. Вот такой порядок действий предлагал Безобразов. И именно на сторону этой партии склонилась российская верховная власть. Сам государь император стал ревностным приверженцем и покровителем Безобразова и его соратных товарищей.

В результате Россия двинулась-таки в Корею. Началась колонизация этой страны с действий, казалось бы, безобидных. Учрежденное безобразовскою партией Русское лесопромышленное товарищество получило концессию на заготовку леса по обоим – и маньчжурскому, и корейскому – берегам реки Ялуцзян. Русский посланник в Токио барон Розен по этому поводу сообщал в Петербург, что в Японии очень внимательно следят за происходящим в Корее и считают деятельность русского лесопромышленного предприятия несомненным проявлением затаенных замыслов России на Корейский полуостров. Но когда уже вслед за этим Россия стала добиваться от Кореи концессии на строительство железной дороги до Сеула, японцы пришли к окончательному убеждению, что русские приступают к следующей части своей программы на Дальнем Востоке: к поглощению вслед за Маньчжурией и Кореи. Всему миру, по примеру с Маньчжурией, было известно, что это такое русская железная дорога – пять футов между рельсами, переселенцы, охранная стража и de facto протекторат России, а возможно, и аннексия. Дальше Японии отступать было некуда. Дальше оставалась одна только вода. Так русское продвижение в Корее закончилось японскою атакой на Порт-Артур.

Но столь несчастный результат деятельности безобразовской партии вовсе не подтверждает возможный удачный для России исход, последуй государь предложениям своего министра финансов Витте. Если постоянное наступление на чьи-либо интересы приводит противную сторону в отчаяние и побуждает к самым ожесточенным ответным действиям, то чрезмерные уступки противнику позволяют ему уверовать в собственное всесилие и, опять же, могут побудить его к решительным действиям, чтобы добиться еще большего. Поэтому война России с Японией, скорее всего, началась бы при любых обстоятельствах.

Но в Петербурге мало кто сомневался в безусловно счастливом исходе этой войны, случись она. Даже многие компетентные лица считали, что России одолеть теперь Японию не сложнее, чем было завоевать Ахалтекинский оазис. Когда наместник на Дальнем Востоке адмирал Евгений Иванович Алексеев за несколько месяцев до начала войны доложил военному министру генералу Алексею Николаевичу Куропаткину, побывавшему, кстати, незадолго перед этим в Японии, о недостаточном, по его мнению, числе войск на Квантуне и попросил отправить туда дополнительные войска, военный министр не нашел достаточного основания для исполнения просьбы наместника и подкреплений не отправил. Он послал адмиралу Алексееву телеграмму, в которой приказывал обратить внимание на то, что при соотношении сил нельзя упускать из виду, что один русский солдат может равняться сорока японцам. Скорее всего, это была такая шутка.

Ровно за четыре года до начала войны, по личному желанию государя, в Николаевской Морской академии прошли занятия военно-морской игры, имеющие целью проверить боевую готовность русской армии и русского флота на Дальнем Востоке. Естественным образом, противником России в этой игре являлась Япония. Русской стороной назначен был командовать великий князь Александр Михайлович, а японской – адмирал Вирениус.

Адмирал Вирениус начал «боевые действия» неожиданною, без объявления войны, ночною атакой на русскую эскадру, стоявшую на внешнем рейде Порт-Артура. Посредники на игре – генералы и адмиралы – посчитали, что в результате этой атаки русский флот понес потери, не позволяющие ему более противостоять флоту японскому, а следовательно, Япония, захватив совершенное господство на море, могла беспрепятственно переправить с островов на материк неограниченное число войск. Высадив на Квантуне порядочную армию, адмирал Вирениус взял Порт-Артур в осаду. По его мнению, наиболее уязвимым местом крепости был ее не вполне укрепленный северный фронт. И именно там Вирениус повел наступление значительными силами. После такого маневра японцев посредники на игре решили, что атака эта, несомненно, окончится падением Порт-Артура, и отдали победу Вирениусу. То есть японцам. Занятия произвели на всех участников, не исключая и адмирала Вирениуса, самое гнетущее, самое безутешное впечатление. Ход игры был очень подробно изложен в секретном отчете, представленном государю. Но, увы, надлежащих мер по исправлению открывшихся недостатков вовремя так и не было принято. Спустя четыре года японцы действовали против русских таким образом, будто этот отчет находился у них в руках, – их действия до мелочей совпадали с недавнею игрой в русской Морской академии. Любопытно заметить, что за три месяца игры ее занятия ни разу не посетили ни военный министр Куропаткин, ни морской министр Тыртов, ни начальник Главного штаба генерал Сахаров. Так-то Россия готовилась к войне на Дальнем Востоке.

В конце 1903 года, когда многие уже понимали, что война неминуема, русский посол в Японии барон Розен имел в Токио встречу с одним высокопоставленным офицером русского Главного штаба. Посол поинтересовался у него – сколько именно сейчас наших войск стоит в Квантуне? Услышав в ответ, что только двадцать тысяч, барон даже сразу не поверил этому и спросил: так, верно, туда идут подкрепления? Но, узнав, что и подкреплений не ожидается, посол схватился за голову и воскликнул: «Если бы я мог сказать японскому министру иностранных дел, что на Квантуй подходят два русских корпуса, я вам ручаюсь, никакой войны не будет, а теперь мы накануне войны!»

Действительно, шансов на мирный исход почти не оставалось. В Японии, в конце концов, всем стало ясно, что политика России на Дальнем Востоке будет по-прежнему неизменно жесткою, неуступчивою. И 22 января 1904 года в Токио состоялось совещание высших лиц государства под председательством самого императора, на котором решено было больше не предлагать России договариваться – в этом японцы отчаялись, – а послать русскому правительству ультимативную, по сути, ноту, настолько требовательную по своему тону, чтобы Россия даже и не смогла уже дать на нее положительный ответ. Но каким бы ни был ответ русского правительства, не дожидаться его, а прервать с Россией дипломатические сношения и перейти к военным действиям.

На следующий день, а это была пятница, японский посланник в Петербурге вручил ноту русскому министру иностранных дел графу Владимиру Николаевичу Ламсдорфу. Вот что говорились в этом документе:

Так как японское правительство считает независимость и территориальную целостность Корейской империи безусловно необходимыми для безопасности и спокойствия своей собственной страны, то оно не может безразлично взирать на всякое действие, направленное к тому, чтобы сделать положение Кореи ненадежным. Русское правительство путем неприемлемых поправок отвергло одно за другим предложения Японии, которые японское правительство считало необходимыми для обеспечения независимости и территориальной целостности Корейской империи и для охраны преобладающих интересов Японии на этом полуострове. Этот образ действий русского правительства вместе с его неоднократным отказом уважать территориальную целостность Китая в Маньчжурии, которому серьезно угрожает оккупация этой провинции Россией, продолжающаяся, несмотря на ее договорные обязательства с Китаем и на повторные заверения, данные другим державам, имеющим интересы в том же крае, заставили японское правительство серьезно обсудить, какие меры самообороны оно должно предпринять ввиду оттяжек со стороны русского правительства при текущих переговорах, – оттяжек, остающихся в значительной мере необъяснимыми, – и развиваемой им оживленной деятельности на суше и на море, которую трудно согласовать с вполне мирными целями.

В продолжение текущих переговоров японское правительство обнаружило меру долготерпения, достаточно доказывающую, как оно думает, его лояльное желание устранить из отношений между Японией и Россией всякий повод для будущих недоразумений. Не видя, однако, после всех своих усилий никакой надежды добиться от русского правительства согласия на умеренные и бескорыстные предложения Японии или на другие какие-либо предложения, от которых можно было бы ждать установления твердого и продолжительного мира на Дальнем Востоке, японское правительство не имеет теперь перед собою иного выхода, как положить конец бесполезным переговорам. Поступая подобным образом, японское правительство оставляет за собою право принять такой независимый образ действий, какой оно сочтет наилучшим для упрочения и защиты положения Японии, которому грозит опасность, так же, как для охраны ее установленных прав и законных интересов.

Понятное дело, на столь резкий ультимативный тон японской ноты государственный престиж Российской империи не позволял русской стороне в своем ответе каким-то образом изъявить покорность. Ответ России, по всей видимости, был бы столь же суровым. Но японцы не стали дожидаться никакого ответа. Они уже так были настроены воевать, что смягчение позиции России, что трудно себе вообразить, пришлось бы им совсем некстати. И не дожидаясь хотя бы понедельника, как обычно в России, японский посланник при высочайшем дворе передал графу Ламсдорфу еще одну ноту, в коей доводилось до сведения императорского правительства о решении Японии прекратить дальнейшие переговоры с Россией и отозвать посланника и весь состав своей миссии из Петербурга. Это был разрыв дипломатических сношений.

В воскресенье все российские газеты сообщали о том, что японцы, проживающие в дальневосточных областях России или в Маньчжурии, стали поспешно уезжать в Японию. Из Владивостока, из Благовещенска, Харбина, Дальнего, Порт-Артура, отовсюду панически побежали японцы. Немедленно ликвидировав свои дела, продав или даже побросав имущество. И хотя наместник на Дальнем Востоке адмирал Алексеев обещал всем японцам полную их охрану и безопасность в случае войны, никто из них оставаться не пожелал. Тут уж, наверное, всякому должно стать понятным, что до войны остаются считаные часы.

В последний мирный день – 26 января – в газете «Московский листок» какой-то анонимный публицист горячо взывал к оскорбленным заносчивою Японией чувствам русского народа. Эта пафосная заметка – пример чудовищной самонадеянности, царящей в русском обществе. Самонадеянности, основанной даже не на осознании силы русского оружия, а на вере в богоизбранность православного народа! В представлении этого публициста, а равно и в представлении всех тех, кому его выспренные слова предназначались, Япония была обречена. Вот как об этом говорилось:

До вчерашнего дня не потеряна была надежда Православного царя, а вместе с Ним и всего русского народа, на мирное разрешение дерзновенных притязаний Японии к России.

Мы верили вместе с народом в мирный исход дипломатических переговоров. Сердце наше было спокойно, как и народная душа сел и деревень полсветной России.

Невозможно было предполагать такого безумства, такого легкомысленного воинского задора, каким заявила себя Япония по отношению к России, так долго и терпеливо искавшей с нею мира и желавшей ей блага.

В самом деле, возможно ли было думать, что какой-нибудь народец, витающий на островах, имея за собою лишь воды океана, дерзнул бряцать оружием против величайшей в истории мира державы, объемлющей пятую часть земного шара?

Возможно ли было думать, чтобы этот народец, в душе варвар, язычник, идолопоклонник, решился на борьбу со святою Русью, в истории коей видимо шествие Божие – в давней борьбе с более диким и ярым монголом?

Возможно ли было думать, чтобы Япония, разъеденная партийностью и мелким торгашеством, нахально выступила против самодержавного государства, представляющего историческую несокрушимую силу – единую волю Царя и народа?

Весь свет теперь знает, как искренно и торжественно сказывалось миролюбие Русского Царя – апостола мира всего мира. Весь свет знает, как велики были сделаны Им у ступки японским требованиям для укрощения их воинственного задора.

Но что же мы видим?

Если эти уступки вполне удовлетворяют просвещенных европейцев, то варвар а-азиата они лишь надмевают и вызывают в нем новое нахальство и дерзость.

Вот, наконец, до чего дошло!

Япония объявила русскому правительству, что она разрывает с Россией всякие дипломатические сношения, и отозвала своего посланника со всею миссией, и так поступила она, не дождавшись даже Царского ответа с новыми миролюбивыми предложениями.

Это такое оскорбление, с коим не может мириться русская душа. Это такая обида великого народа, которая заставляет гореть каждое русское сердце огнем негодования… Поднимись, русская грудь, на защиту своей исторической чести!

Подобный образ действий токийского правительства, не выждавшего даже передачи ему отправленного на днях ответа Императорского Правительства, возлагает на Японию всю ответственность за последствия, могущие произойти от перерыва дипломатических отношений между обеими империями.

Достоинство России потребовало с своей стороны – отозвать из Японии безотлагательно российского посланника со всем составом Императорской миссии.

Итак, война близка. По дерзости японского варвара – только русское оружие должно с ним разговаривать и усмирить навсегда нахальные азиатские мечтания и притязания.

«Все, взявшие меч, отмеча погибнут».

«На начинающего – Бог!»

Такова вера и таково упование православного русского народа.

Но вот удивительно! – при том, что многие в России, наподобие этого сочинителя из «Московского листка», рвали на себе рубаху и готовы были сразиться хоть с целым светом, коли на то пошло, почти никто так до конца и не верил в решимость Японии взяться за оружие. И, что особенно странно, не верили многие военные. Хотя, казалось бы, это их первейшая забота – в любой момент ожидать войны, быть начеку. Но, судя по тому, как русская эскадра в Порт-Артуре встретила атаку японцев, она этой атаки не ожидала. Ни морское, ни военное министерства не послали, как можно понять, наместнику на Дальнем Востоке адмиралу Алексееву телеграммы с приказом держать теперь флот в полной готовности к бою. Когда русские корабли были атакованы японскими миноносками, они все стояли на якорях! А командующий эскадрой адмирал

Старк на берегу беззаботно гулял на именинах у своей адмиральши. И уже самому Алексееву пришлось вот что телеграфировать в Петербург:

Всеподданнейше доношу Вашему Императорскому Величеству, что около полуночи с 26 на 27 января японские миноносцы произвели внезапную минную атаку на эскадру, стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артур, причем броненосцы «Ретвизан, «Цесаревич» и крейсер «Паллада» получили пробоины, – степень их серьезности выясняется.

Подробности представлю Вашему Императорскому Величеству дополнительно.

Генерал-адъютант Алексеев.

В дополнение телеграммы от сего числа всеподданнейше доношу Вашему Императорскому Величеству, что все три поврежденных су дна держатся на воде. Котлы и машины исправны. «Цесаревич» получил пробоину в рулевом отделении. Руль поврежден. На «Ретвизане» – пробоина в отделении подводных носовых аппаратов. На «Палладе» пробоина в верхнем борту, близ машины. После взрыва к броненосцам немедленно подошли дежурные крейсеры для оказания помощи и, невзирая на темную ночь, приняты были меры ввести потерпевшие суда на внутренний рейд.

Потери в офицерах нет. Нижних чинов убито – 2, потонуло – 5, ранено – 8. Неприятельские миноносцы своевременно были встречены сильным огнем судов. По окончании атаки найдены 2 неразорвавшиеся мины.

Генерал-адъютант Алексеев

Японцы застали русскую эскадру врасплох. Русский флот, хотя и был под парами, стоял на внешнем рейде Порт-Артура на якорях. В основном этим и объясняется успех минной атаки японцев. Стоящий на якоре корабль неподвижен, будто остров, он не может отклониться от выпущенной по нему мины. И прежде чем якорь будет поднят и корабль тронется с места, до него доплывут несколько мин-торпед. Так все и вышло. Японские миноносцы превосходно сделали свое дело.

А в 11 часов утра к Порт-Артуру подошли главные японские морские силы – пятнадцать броненосцев и крейсеров. Они открыли огонь одновременно и по крепости, и по русской эскадре, поредевшей после ночной минной атаки, но так и не ушедшей на внутренний рейд. Значительно преобладая в числе кораблей, в их вооружении японцы превосходили русских с лишком вдвое: на выстрелы 240 тяжелых корабельных орудий неприятеля русские имели возможность ответить лишь из менее чем 120 подобных же своих орудий. Адмирал Алексеев телеграфировал в Петербург об этом бое:

Всеподданнейше доношу Вашему Императорскому Величеству, что после бомбардировки, продолжавшейся около часа, японская эскадра прекратила огонь и отошла к югу. Наши потери: во флоте офицеров – 2, нижних чинов убито – 9, ранено – 51-На береговых батареях нижних чинов убит – 1, ранено – 3-В происшедшем бою броненосец «Полтава» и крейсеры «Диана», «Аскольд» и «Новик» получили по одной подводной пробоине по ватерлинии. Повреждения, причиненные крепости, незначительны.

Генерал-адъютант Алексеев

Военные тотчас стали объяснять это первое в Японскую войну поражение русских неудачною позицией, занятою порт-артурскою эскадрой. Многие, в том числе и адмирал Степан Осипович Макаров, говорили, что ничего подобного не произошло бы, находись эскадра на внутреннем рейде, то есть глубоко в бухте. Но незадолго до японской атаки эскадра стояла именно на внутреннем рейде, и тогда военные точно также высказывали мнение, что эскадра, лишенная на малой воде свободы маневра, делается более уязвимой в случае нападения неприятеля и лучше ей выйти на простор. И так плохо, и так никуда не годится. Нет, это поражение вышло совсем по другой причине: прежде всего оттого, что в России не верили в решимость Японии воевать. И высшее русское военное и морское начальство и самая верховная власть империи так до конца и были убеждены, что народец, витающий на островах, не дерзнет бряцать оружием против величайшей в истории мира державы.

А японцы, прямо-таки будто по отчету игры в русской Морской академии, разделавшись с порт-артурскою эскадрой и завладев морем, стали беспрепятственно высаживать войска на материке. Их батальоны хлынули в Корею. Главные схватки противоборствующих сторон предстояли теперь на суше.

 

Глава 2

Среди прочих небедных, прямо сказать, кунцевских дач дом Дрягалова выделялся своею старосветскою монументальностью. Он был срублен из добротной сосны в виде русского терема, о двух этажах, кроме светелки под крышей, с маленькими оконцами, с затейливым крылечком. На дворе еще имелись конюшня и каретный сарай, выстроенные в том же вкусе. И вся эта заимка, стоящая под сенью нарочно не вырубленного сосняка, была кругом обнесена крепким тесовым забором с тесовыми же воротами и калиткой.

На даче постоянно жил сторож Егор Егорович, бывший унтер-офицер, человек одинокий. Из всей дрягаловской челяди Егорыч единственный относился к хозяину без лакейского подобострастия. Но ни в коем случае не без уважения. Просто Егорычу, в отличие от всех прочих дрягаловских работников, мало того что решительно нечего было терять – он был гол как сокол, – так вдобавок он и решительно ни в чем не нуждался, то есть не имел целью трудами своими праведными добиться некоего достатка. Егорыч бы мог служить и бесплатно, за один только хлеб, но Дрягалов ему еще и платил по совести.

Дрягалов скоро вполне понял, каков есть натурою его кунцевский сторож. И очень полюбил его. Вообще их отношения сделались как равного с равным. Они ведь были почти однолетками. Во многом схожи. И Дрягалов часто и не без интереса разговаривал сЕгорычем. Именно разговаривал. В то время как остальным работникам он лишь раздавал указания или коротко взыскивал с них. Дрягалов даже остался снисходительным к привычке Егорыча курить табак, чего для прочих людей не допускалось категорически.

Мещерин и Самородов сразу сделались с Егорычем большими друзьями. В первые же дни они под его водительством обошли все кунцевские окрестности, облазили все закоулки, причем Егорыч много и дельно им рассказывал всякого. А вечерами он тешил их игрою на гармошке, в чем был совершенным виртуозом. Молодых друзей своих Егорыч сам называл, особенно не чинясь – ребята, молодцы, солдатушки, – и им велел также относиться к нему запросто, величать его единственно по отчеству – Егорычем.

Накануне Троицы Егорыч отправился нарезать березы. Мещерин с Самородовым вызвались помочь ему. Конечно, к ним присоединился и Паскаль, для которого эти предпраздничные хлопоты являлись забавною русскою экзотикой. Решили идти пешком. С кобылой лишние хлопоты, рассудили. А по одной охапке и на себе сдюжить не бог весть какой труд был, как сказал Егорыч.

Вышли пораньше, пока все дачи еще спали. Егорыч завел своих молодых друзей подальше в рощу. Там уже глухо постукивали топорики: местные мужички тоже промышляли березу к празднику. Они рубили молодые березки целиком, под корешок.

– Здорово, ребятушки, – окликнул их Егорыч. – Откуда будете?

– С Крылатского, – ответил самый старший из них.

– Для церквы? – Егорыч кивнул на порубленные деревца.

– Для нее… Куды ж…

– Ну помогай вам Бог.

Вчетвером они скоро нарезали веток вдоволь. Хотя и побродили по опушкам тоже хорошо: Егорыч все выбирал погуще березки, посочнее, покудрявее. Пасха была в этом году ранняя, и к Троице листочки едва-едва развернулись.

Они вышли к реке. С высокого откоса хорошо были видны московские купола, мутновато поблескивающие в легкой утренней дымке. Егорыч прихватил из дому узелок с припасами. Там у него оказалось полкраюхи хлеба и несколько вареных картофелин.

– Вот и завтрак подоспел, – сказал Егорыч, раскладывая тряпицу на бугорке. – Ну-ка, молодцы, давай… налетай. – И он перекрестился на ближайший филевский куполок.

После долгого пешего перехода скудный завтрак они проглотили мгновенно.

– Порешили давеча чего? с дитем-то? – Егорыч был вполне в курсе дрягаловской драмы. Впрочем, в доме это ни для кого не осталось тайной.

– Порешили. На днях едем с Владимиром и Паскалем в Париж. Выручать девчушку. – Самородов сказал все это таким без тени сомнения тоном, словно успех их предприятия был очевиден.

Егорыч лишь головой покачал, услыхав такую юношескую самоуверенность.

Накануне Дрягалов собрал семью – а семьей у него теперь, кроме любимого сына Дмитрия, почитались Машенька с братцем Алексеем и его другом Владимиром заодно, и, конечно, здесь же присутствовал и дорогой французский гость, бывший к тому же непосредственным свидетелем их семейного беспокойства, – Василий Никифорович созвал близких, чтобы посоветоваться, как бы избыть нечаянную беду, выпавшую на их долю. Никогда прежде ни с кем не советовавшийся, а поступающий только по собственному разумению, в этот раз он просто-таки потерялся от чудовищной выходки коварного своего врага.

Дрягалов сам же наперед и сказал, что у него имеется один человечек, очень ему обязанный, его земляк, которого он в свое время откупил от каторги. И если он научит его извести изверга, от того завтра же ни соринки не останется. Но Дрягалов тут же сам и заметил, что тогда найти Людочку будет совсем уже непросто. А никаких других идей подавленному горем Василию Никифоровичу в голову не приходило.

Но если Дрягалов, не знавший прежде столь изощренных методов соперничества и в ответ на вызов ему способный разве что отрядить убийцу чтобы тот совершил суд праведный, в то время как новые формы мошенничества требовали новых же способов противодействия, если это все было не по дрягаловскому разумению, то молодые его соучастники сориентировались моментально. Самородов даже не раздумывал нисколько. Едва сказал свое слово Дрягалов, он сразу в ответ ему изложил собственный план. По его выходило, что для спасения Людочки им теперь не противоборствовать надо Руткину, а на время сделаться его споспешниками. И только тогда можно будет и отыскать девочку, и отобрать ее у злодеев. Для этого им надо объявиться в Париже как беглецам от преследований жестокого царизма. И именно таковыми предстать перед Яковом Руткиным. Если при этом они будут располагать приличною суммой, якобы выделенной организацией для дальнейшей их деятельности в эмиграции, то можно утверждать наверно, Руткин сам станет искать согласия с ними. Вот тогда уже они и смогут аккуратно, не вызывая у него подозрений в истинном их намерении, выйти на Людочкин след.

Машенька, в восторге от столь обнадеживающего плана, бросилась целовать любимого братца. Дрягалов слушал Самородова и, потрясенный находчивостью этих юнцов, только кивал согласно да поглаживал бороду. Он сказал, что денег им даст с собою вволю и что они не токмо этому голодранцу –всему Парижу смогут пыль в глаза пустить. Выезжать они могут хоть на той неделе. Паспорты он им выправит легко. Его знакомец из охранки, разумеется, ради такого дела не откажет помочь, подумал Дрягалов.

Когда Егорыч выслушал рассказ Самородова об этом их семейном сговоре, он опять недоверчиво покачал головой.

– Ты что, Егор Егорыч, сомневаешься? Да дело наше верное! – задорно вымолвил Мещерин.

– Не знаю… – вздохнул мудрый сторож. – Гладко, говорят, на бумаге, да забыли про овраги.

Молодым людям, очевидно, не по вкусу пришелся этот старческий скептицизм. Они переглянулись, имея в виду сказать: что-де взять с деда, ему только по Кунцеву бродить, березки резать, куда ему думать о парижских приключениях.

Егорыч не показал виду, что понимает, как о нем подумали молодые.

– Вы вот что, ребятушки, послушайте, – сказал он им, – может, польза какая будет, – да перескажите для нашего друга по-французски. Я буду помедленнее. Помните, я рассказывал вам, как служил в солдатах в Китае? – начал Егорыч. – Двадцать с лишком лет тому прошло. В тот год мне выходил срок, и я уже готовился скоро отправляться в Россию, когда у нас в посольстве объявился новый чиновник – секретарь, молодой человек, чуть, может быть, вас постарше, бойкий такой малый: все шутил с нами – с солдатами да с казаками, – всякие небылицы смешные рассказывал. А уж до чего оборотистый был, сметливый: через месяц он знал Пекин, будто всю жизнь там прожил, а через два месяца он уже худо-бедно мог разговаривать по-китайски. Помню, на него все нахвалиться не могли: и умен, и ловок, и службу исправляет отлично. Так мало того, он еще придумал, по примеру езуитов, школу при миссии открыть для китайских детей. Обучать их, значит, грамоте. У него была жена – чудесная женщина! красавица! – так она же и стала там учительствовать. Он ее туда определил.

– C'est une personne remarquable! – воскликнул Паскаль.

– Вначале и я так же думал, – ответил Егорыч, когда ему перевели реплику француза. – Но потом все оказалось совсем по-другому… Как-то он добился позволения отправиться ему в глубь страны в экспедицию. Сказал, что ему необходимо изучить, как китайцы судят и казнят всяких своих законоослушников, хочет якобы книгу об этом составить. Ему выделили конвойных – двух казаков-бурят. А старшим конвоя отрядили меня, хотя я должен был вот-вот уехать в Россию. Этого, оказывается, пожелал сам наш предводитель. Я тогда сразу-то не смекнул, чем ему показался, – я был унтером, Китай повидал за годы службы довольно, с китайцами мог объясниться, коли нужда, – может быть, поэтому? Хотя по-китайски он знал к тому времени лучше меня. Ну да не все ли равно… Одним словом, мне приказали отправляться с ним, и я отправился. Это потом только я догадался, почему он выбрал меня. Из Пекина мы выехали к северу – в Маньчжурию. Первую неделю шли хорошо – верст по пятидесяти в день. Но потом где-то свернули с тракта и пошли по бездорожью. Да ладно бы хоть по ровному. А то ведь все то в гору, то на гору. Иной раз взбирались на такие кручи, что даже наши погонщики мулов – их там называют кули – и те роптали. Все время в пути наш предводитель записывал что-то в особую книгу. Чуть, бывало, привал, он достает чернила, перо – и давай записи писать в книгу. Или поговорит с китайцами о чем-нибудь – и опять в книгу. В некоторых городах мы видели казни, а казнят своих китайцы нещадно, чуть что – сразу казнить, так он, наш главный, все записывал, что подмечал, и даже еще картинки рисовал. Похоже так выходило. Казнят в Китае дюже люто: все головы режут ножом или душат насмерть. В одном городе такое дело было: привели девку на площадь – красивая же косоглазая! – и ну ее душить. Двое китайцев перехватили ей горло веревкой и стали тянуть в разные стороны. Потянут и ждут, пока задохнется. А тогда отпускают. Только она отдышится, они опять за свое. Так, верите ли, раз двадцать ее душили. Так, в конце концов, и уморили несчастную. А за что она муку смертную приняла? – ни в жизнь не догадаетесь!

– Блудницею, что ли, была? – спросил Самородов.

– Вот за это у них не казнят, – серьезно ответил Егорыч, – хотя надо бы. Много их там. А ее жизни лишили за то, что дурно обращалась с родителями мужа. Там за это живо шкуру спускают. Так-то вот. Я вам недаром рассказал, как в Китае взыскивается за непочтение к родителям. Потом поймете для чего. Там у них старики, а уж родители пуще всего, живут в исключительном почете. Не чета нашему. Помню, рассказывали, как-то в голодный год сын отхватил у себя от ноги кусок мяса, сварил его и накормил отца-китайца. Но слушайте дальше. Две недели минуло, как мы выступили из Пекина. Уже края пошли почти безлюдные. Разбойники-мадзеи и те поотстали. А то всё увивались за нами – то тут покажутся, то там. Но русских они не трогают – ружья боятся нашего. Сами-то они вооружены только что не дрекольем. И вот как-то предводитель наш говорит мне: я, говорит, должен сказать тебе одну важность, унтер, я снарядил эту нашу экспедицию не только, чтобы казни китайские изучить, есть у меня тут одна нужда, с которой мне без помощника не управиться. Ну я, конечно, рад стараться, отвечаю. Про нужду и не спрашиваю – мое дело служивое. И он мне вот что рассказал. Там, где он прежде служил, – продолжал Егорыч, – как-то повстречалась ему одна несчастная блажная. Полячка по роду. Он ее призрел: позаботился о ней. Или еще как. Он мне вроде говорил, да я теперь не помню. И она рассказала ему, что якобы ее отец во время войны в Китае – это когда англичане с французами их воевали…

– В шестидесятом году, – подсказал Мещерин.

– Верно. Я еще застал в русской миссии двух-трех человечков, которые помнили эту войну. Так вот, якобы он – отец ее – схоронил тогда там большой клад – драгоценности всякие. Схоронить-то схоронил, а откопать и увезти потом ему почему-то не вышло. Так там и оставил. В Китае, значит. Вернулся он ни с чем домой да скоро помер. Хорошо еще дочке рассказал обо всем. Но ей куды ехать клады искать, когда она не в своем уме?! Законно…

– Но, подожди, Егорыч, – перебил его Самородов. – И он что же, легко поверил умалишенной? Да вы нашли клад-то или нет?..

– Нет, не нашли…

– Ну-у… – разочарованно произнес Самородов. – Так я и думал. О чем тогда говорить…

– Ты не спеши! Больно быстрый… Всему свой черед, – ответил Егорыч. – Дай по порядку рассказать. Да и не в кладе дело. Разговор наш о другом вовсе… Что же вы думаете, я не спросил у него, у этого секретаря, прежде это же самое: как вы, ваше благородие, могли довериться полоумной и по ее наущению отправиться за тридевять земель сокровища искать? Мыслимое ли дело! Но он мне ответил, что у нее было доказательство верное – золотой перстень с драконьей головой. Такие, кроме как в Китае, больше нигде не выделывают. Из всех драгоценностей отцу ее только этот перстень и удалось сохранить. Вот как было. Он сказал, что меня за мое пособничество одарит по-царски, а себе не возьмет ни копейки – все повезет несчастной и ее сиротам. Ну, ладно, говорю, об чем речь, я – солдат, вы – мой начальник, мое дело маленькое. После этого разговора шли мы еще не больше дня, наверное. Господин секретарь все по написанному сверял местность, по заметкам, которые ему та полячка передала. И подступились мы, наконец, к одному монастырю. Их монастырю – китайской веры. А у них монастыри на наши очень похожи. Тоже ограда со вратами со святыми. Тоже церква внутри стоит. Только что колоколен нет. И крыши все прогнутые – и на домах у китайцев, и на церквах. У нас, коли крыша прогнута, значит, хозяин дурной, пьяница. А у них новые так строят. Такие уж люди… Встали мы, значит, биваком в полуверсте от монастыря. Предводитель наш в тот же день принялся опознаваться: давай шаги отсчитывать от каких-то одному ему ведомых примет. Я при нем состою. И вот идем мы с ним – он впереди, я следом, – шаги считаем. Идем прямо на монастырь. Подходим к самой стене. Вижу – его благородие недоволен чем-то. Сердится. Сызнова возвращаемся, откуда начали. Он прежде внимательно сверился со своими бумажками. Карандашом что-то там нарисовал. Опять идем. И опять в стену монастырскую упираемся. Будь она неладна! Он прямо уже весь побелел как мел – волнуется! И вдруг он, словно об чем догадался, побежал бегом в монастырь. Я не отстаю. В монастыре у входа в церкву сидят в рядок монахи в желтых платьях без рукавов, головы у всех голые, молятся что ли… Их не поймешь… Но отнеслись к нам по-хорошему. Его благородие спросил настоятеля. Вышел настоятель – такой же желтый, с голою головой китаец. Давно ли монастырь тут стоит? – спрашивает его господин секретарь. Пятнадцатый год оказывается только! Ведь как вышло?! – вы поняли? – монастырь встал аккурат там, где был зарыт наш клад! Что тут с их благородием случилось! У него будто язык отнялся. Ни жив ни мертв стоит. Я скорее ему водички подаю, да не берет – рассудок, видать, помутился. Напоил я его кое-как, да и увел в наш лагерь. Уложил в палатке. Как бы лихорадки, думаю, не приключилось, не приведи: здесь в глуши это верная смерть. Да вроде обошлось. Наутро он был снова молодцом. И сейчас пошел к настоятелю. На этот раз без меня. Но потом мне стало ясно, об чем они разговаривали. Господин секретарь просил настоятеля вместе со всею братией уйти из монастыря. Понятное дело: как доставать клад, как рыться в земле, когда тут хозяева? И он предложил им построить на свой счет новый монастырь, больший и лучший, но только где-нибудь подальше отсюда. Но настоятель – упрямый китаец – ни в какую: здесь мы жили, в святой своей обители, здесь и умирать будем. Уж он его и так и этак уговаривал. Но тот знай на своем стоит. И тогда наш главный придумал хитрость, как изжить ему непокорных. Он узнал прежде, что у настоятеля здесь неподалеку, верстах в ста, живет в селе старик-отец. И он с двумя нашими казаками отправился туда. По дороге он специально разыскал шайку мадзеев. И уговорился с ними, верно, за плату, чтобы они схватили старика и привезли его к монастырю. Так и вышло. Привезли мадзеи старика и спрятали неподалеку в пещере. И тогда наш господин секретарь сказал настоятелю, что, ежели он не исполнит все как требуется, не быть его отцу в живых. И послал ему косу старикову, как подтверждение своей угрозы. Да сказал, что в другой раз пришлет самую голову.

– Слушай, Егорыч, – не выдержал Самородов, – ты не сочиняешь, нет? На правду как-то это все не больно похоже. Прямо роман чистый – сокровища, разбойники, отрезанные головы…

– Ну, отрезанных голов не было, слава тебе господи, – продолжал Егорыч, нисколько не смутившись. – А вот настоятель-китаец и вправду жизни лишился. Ей-ей, не вру. Кручина по родителю его вконец извела. Сильно затосковал сердечный. Но и уступать своего не хотел. Взошел он тогда на стену на монастырскую и прямо у нас на глазах сиганул оттуда вниз головой. Дескать, от мертвого вам ничего не добиться, когда так. И отцовыми муками больше не испугать. Но главное, что теперь нет вам никакой надобности мучить старика…

Молодые люди догадались, что за мудрость содержится в рассказе старого солдата.

– Егор Егорыч, – с иронией сказал Мещерин, – ты что же намекаешь, что нужно послать в Париж голову Василия Никифоровича, чтобы показать Руткину, насколько мы презираем его шантаж?

– А это уже вы, ученые, сами придумайте, что вы ему покажете. Китаец вон тот жизни своей не пощадил.

– Господа! – воскликнул Паскаль. Все это время он, затаив дыхание, слушал Егорыча. – У меня, кажется, есть идея. Кого, собственно, обирает Руткин? Не Мари, во всяком случае. А того, кто в состоянии платить. То есть господина Дрягалова. Значит, если он не сможет шантажировать Дрягалова, то вся его махинация утрачивает смысл. И вот что я придумал: я подам у себя в газете объявление о смерти господина Дрягалова!

Мещерин с Самородовым онемели от изумления. Егорыч ничего не понял, потому что ему никто не перевел сказанного.

А Паскаль продолжал:

– Как я понимаю, Мари нисколько не является его наследницей. – Его юридическое прошлое даром не пропало. – Потому что они в установленном законом браке не состоят. Думаю, это понимает и Руткин. А если не понимает, ему кто-нибудь из сообщников да объяснит. Следовательно, со смертью господина Дрягалова у Руткина не остается никакого интереса продолжать нынешнее свое вымогательство.

Когда все это наконец перевели Егорычу, он сказал русским СВОИМ друзьям:

– Вот, учитесь! Вот это голова. А Никифорычу до ста лет жить, коли его до срока кто схоронит. Примета верная.

Паскаль, выслушав в переводе эту реплику, принялся радостно, с воодушевлением о чем-то рассказывать Егорычу.

– Он говорит, – повторил за ним Самородов, – что полностью с тобой согласен. Его дедушку в молодости посчитали погибшим на войне. А он оказался жив-здоров. Так он и теперь, хотя ему восьмой десяток идет, вполне крепок. Кстати, воевал он как раз в Китае, тогда – в шестидесятом году, во французском корпусе. Ну ты рассказывал…

Егорыч согласно кивал головой. Паскаль продолжал что-то еще ему говорить.

– Он спрашивает, – переводил Самородов, – не будешь ли ты возражать, если он запишет это твое китайское приключение и тоже опубликует в газете? Французы любят читать всякие забавности. Но только ты расскажи, Егорыч, чем ваш поход закончился. Ему до конца надо знать все.

– А об чем рассказывать? – пожал плечами Егорыч. – Так и закончился: ничего этот наш посольский секретарь не добился и отступился от монастыря. Уж переживал как! – не приведи бог. С лица изменился. Глаза потускли.

– А ты не рассказал в посольстве об этом? – спросил Самородов.

– Да думал было… А кому расскажешь-то? С послом так запросто мне, хотя и унтеру, не повидаться. В русскую миссию можно было сходить к архимандриту. Да видите, как хитро сделал этот секретарь – он же недаром меня самого взял, а не другого кого, – знал, что службе моей конец. И только мы возвратились из похода из нашего, на следующий день меня и отправили прямиком в Кяхту.

Вечером семья опять собралась на совет, ввиду новых обстоятельств их дела. Василий Никифорович нисколько не воспротивился, узнав, какой трюк молодые придумали выкинуть. «А печатайте, – махнул он рукой, – чего там. Надо – так надо. Но я ужо явлюсь ему живым! Паскуднику! Потолкуем тогда…» Заговорщики рассудили, что новый их замысел, подсказанный Егорычем, ничуть не противоречит первоначальному плану. А совокупив усилия, можно было ожидать верного успеха. Так они и решили: Владимир и Алексей все-таки отправятся в Париж, как раньше уговорились, а Паскаль одновременно подаст свое объявление в газету.

 

Глава 3

В третий раз Василий Никифорович Дрягалов появился в Гнездниковском переулке – в московской охранке. Он, как ни был опечален, а усмехнулся про себя: вот зачастил, будто домом родным стало заведенье это; уж мне и отставную выдают, – так я теперь сам не отстаю, знай докучаю со своим.

Начальник охранного отделения, верный своему правилу оставаться признательным всем сотрудникам, в том числе и бывшим, принял Дрягалова с обычною любезностью. О парижском происшествии он уже знал: французская полиция, по его словам, немедленно известила русских коллег о предерзкой разбойничьей проделке революционера-эмигранта из России.

Выслушав рассказ Дрягалова, как ловко они придумали вызволить малышку из беды, Викентий Викентиевич оценил их план очень одобрительно и сказал, что непременно поможет Мещерину и Самородову с выездом за границу. Недельки через две он все постарается устроить. Дрягалова же он попросил быть в эти дни особенно внимательным к своим подопечным. И если их навестит какой-то визитер, из кружка, например, кто-нибудь, немедленно сообщить об этом в охранное отделение. Василий Никифорович обещался все это исполнить добросовестно и, довольный, откланялся.

А господин чиновник, едва от него вышел Дрягалов, тотчас написал некую записку, причем в конце, вместо подписи, аккуратно вывел слово «Верноподданный». Адресована эта записка была московскому обер-полицмейстеру. Чиновник вызвал секретаря и велел ему теперь же послать человека опустить бумагу где-нибудь неподалеку от Тверского бульвара.

Ровно на другой день в Кунцеве объявился красивый, солидный молодой человек в ладном костюме, в мягкой шляпе, похожий на американского коммивояжера. Он разыскал дрягаловскую дачу и, внимательно, но довольно самоуверенно осмотревшись прежде по сторонам, постучался в тесовую калитку.

Дисциплинированный по-военному Егорыч отворил немедленно. Он было, как полагается, спросил незнакомца, что за нужна у того к ним, но тут из окна дома, из второго этажа, раздался звонкий голос Самородова:

– Егорыч, пропусти человека! это к нам! – Он легко узнал в госте их кружковского руководителя Сергея Саломеева.

И не успел Саломеев, сопровождаемый сторожем, перейти двора, как из дома, просто-таки обгоняя собственный восторг, выскочили Самородов с Мещериным и кинулись обнимать своего товарища. Вообще они с Саломеевым не были прежде такими уж любезными друзьями, но, истосковавшись в ссылке, как они называли свое кунцевское заточение, Алексей с Владимиром счастливы были теперь любому старому знакомому.

– Здравствуйте, здравствуйте, изгнанники земли родной, – этак снисходительно, как старший младших, приветствовал их Саломеев. – Как вы тут, вдали от шума городского?

– Даром времени не теряем, – бодро ответил Мещерин, – познаем жизнь российского крестьянства.

– Не увлекайтесь хождением в народ! – с игривою строгостью сказал им Саломеев. – Этот метод давно устарел. Нашаборьба в городе.

– Да мы думаем как-нибудь наведаться… – понизив голос, проговорил Мещерин.

– Не советую рисковать понапрасну. Если вас выследят в Москве, то отправят уже не в Кунцево, как вы понимаете. А существенно дальше. К тому же и необходимости нет: мы сейчас не собираемся, а сообщаемся только по эстафете. Но не переживайте, вас не забудут.

В это время из дома вышла Машенька.

– А вот и наша красавица! – расплылся в улыбке Саломеев. – Давно, давно не виделись. – Он снял шляпу и этаким элегантным балетным манером поднес к губам ее руку.

– Здравствуй, Сережа, – улыбнулась ему Машенька. – А ты совсем не меняешься. Все такой же жизнерадостный.

– А нашим делом без радости жизни нельзя заниматься, – торжественно отвечал Саломеев.

– Дорогая сестрица, давай-ка, чем любезностями обмениваться, предложим гостю отобедать, – сказал Самородов. – Самое время теперь.

– И то верно, – согласилась Машенька. – Через полчаса все, пожалуйста, в столовую. – И она ушла распорядиться с обедом.

– А Маша очень переменилась, – заметил Саломеев, проводив ее внимательным, изучающим взглядом. – Сколько же мы не виделись? Кажется, год… или чуть больше…

– За это время многое чего произошло, – сказал Самородов. – Она стала матерью…

– Рождение дитя обычно только красит женщину, – улыбнулся Саломеев.

– Да… если она не теряет потом дитя…

– Что ты хочешь сказать? У Маши умер ребенок?!

– Нет… Тут видишь, какое дело… – начал было Самородов, да раздумал рассказывать их эпопею здесь, на улице. – Пойдем-ка, Сергей, в дом, там поговорим.

О том, что Яков Руткин довольно давно живет в Париже и, кажется, отошел от революционной деятельности, Саломеев знал. Но все прочее стало для него потрясающею новостью. Во всяком случае, он был очевидно обескуражен услышанным.

– Каков мерзавец! Какое ничтожество! – горячился Саломеев. – И вот вам мое мнение, товарищи: эта его выходка, наносящая ущерб авторитету всего революционного движения, дискредитирующая высокое звание революционера в глазах общественности, вполне может нами расцениваться как провокация. А самого Руткина мы должны отныне считать предателем революции. Вам, наверное, не надо объяснять, как с такими элементами надлежит поступать? Провокаторы и предатели уничтожаются! Я в самое ближайшее время соберу кружок, и мы безусловно примем соответствующее решение. Вот, кстати, вам тогда и придется нелегально наведаться в Москву, как вы того хотели.

– Видишь ли, Сергей… – сказал Самородов, переглянувшись с Мещериным. – Не знаю, нужно ли еще обсуждать что-то по этому… элементу, как ты сказал, по этой падшей личности. Кажется, с ним и так все ясно. Но если кружок и соберется, то в ближайшее время мы не сможем принять участие. Мы с Владимиром на днях едем в Париж, чтобы самим отыскать девочку. Но без Руткина ее не найти. Ты должен это понимать. Пока он нам очень нужен. И мы сейчас не мести ему должны искать, а, напротив, каким-то образом расположить его к себе, втереться к нему в доверие.

– Ну что ж, – согласился Саломеев, – это обычный тактический ход, очень даже толковый: для достижения цели все средства хороши. Но затем, по достижении этой цели, революционное возмездие неотвратимо должно совершиться. Вы едете в Париж? Прекрасно! Я дам вам адреса некоторых надежных товарищей. У них вы получите оружие. Приговор должен быть исполнен. Предателю одна участь – смерть! И вы правы! – к чему собирать кружок, когда факт предательства очевиден.

Это неожиданное, жестокое, хотя, наверное, и справедливое решение Саломеева повергло кунцевских ссыльных в смущение, мальчишеское и постыдное, заставляющее их злиться самих на себя. Они как-то виновато исподлобья опять переглянулись.

– Сергей… – вымолвил с трудом Мещерин, – вряд ли мы сможем это сделать… Как тебе объяснить… Руткин – это ничтожество. Если бы речь шла о каком-то достойном и опасном нашем недруге, тогда разумеется. А это… в сущности, все равно как травить паршивого падальщика. Одним словом… мы не сможем этого сделать…

– Понимаю: благородные люди могут сражаться только в честном поединке и только с равными себе. Но неверно вы рассуждаете, товарищи, – строго сказал им Саломеев. – Есть высшая революционная целесообразность, которая ни в коем случае не должна зависеть от подобных сантиментов. Без этого нам не победить в нашей борьбе. Вы уже не новички. И мне почти неудобно объяснять вам, что, если на пути революционера к его высшей цели будет стоять беспомощный старик или даже беззащитный ребенок, революционер должен совершенно бесстрастно переступать через эти… искушения чести. Наша честь в другом! Наша честь – это социальная революция. Любыми средствами! Любой ценой!.. – Саломеев эффектно оборвался, выдержал паузу и, сменив строгость на добросердечный тон, сказал совсем уже подавленным своим товарищам: – Но в данном случае я вас понимаю. Хорошо. Поезжайте и делайте свое дело. Сейчас важнее всего спасти Машину дочку. А с предателя мы еще спросим! Непременно спросим!

За обедом Саломеев дал волю своему красноречию: он говорил много всякого приятного в Машенькин адрес и в адрес Паскаля, увлекательно рассказывал о Волге, где прошла его рабочая молодость. И очень сокрушался, что не застал на даче самого Дрягалова.

– Не поверите ли, – восторженно говорил он, – но я с некоторых пор явственно обнаружил, что у меня такая же жажда общения с Василием Никифоровичем, как вообще влечение к знаниям, к наукам, к книгам. Ведь это же истинный хранитель мудрости народной! Его жизненный опыт бесценен!

– Мы все ищем премудрости в Европе, – продолжал Саломеев, – порою завороженно, как кролики, смотрим на заграницу. Нет, конечно, я не хочу сказать, что мы не должны учиться всему лучшему, где бы оно ни было, – заметив, что Мещерин шепчет Паскалю перевод его речи, поспешил он смягчить патриотический тон, чтобы не показаться нетактичным. – Но, усваивая европейские передовые идеи, мы часто безынтересно относимся к собственным духовным богатствам. Незаслуженно манкируем ими. И очень многое теряем в результате. Поэтому дорожите каждым днем, проведенным в обществе Василия Никифоровича, – напутственно обратился он к Мещерину и Самородову, – ловите всякое его слово. Я чего только не повидал в жизни, – вздохнул он, – но и мне можно многому еще поучиться у Василия Никифоровича.

Паскаль вдруг начал что-то восторженно говорить Саломееву, но тот по-французски едва понимал, поэтому Мещерин перевел ему:

– Наш французский друг очень поддерживает твое мнение о Василии Никифоровиче. И он говорит, что мы вообще напрасно преклоняемся перед Европой. Познакомившись с Россией и русскими людьми, он считает, что не нам у них, а, напротив, им у нас есть чему поучиться. Сейчас во Франции мода на Россию. Но он – Паскаль – относится к этому едва ли не с сожалением: знала Европа моду на Египет, на Индию, на другое, но, кроме каких-то чисто внешних знаков почитания, от этого ничего больше не осталось. Так же точно бездарно может пройти и увлечение Россиею. И вот это было бы для них настоящею потерей. Впрочем, как он говорит, они сами не будут даже догадываться, насколько эта потеря велика.

– Же суи дакор авек ву , – старательно, членораздельно, как все малознакомые с чужим языком, выговорил Саломеев. – Но, видите ли… эта, как вы говорите, мода на Россию в вашей стране основана на намерении вполне прагматическом и, в сущности, антирусском. Нет, только не подумайте, что я имею в виду как-то задеть Францию. После столь лестных слов о нашей родине это было бы верхом невежливости. Я искренне люблю вашу страну. Восхищаюсь ее талантливым народом. Но дело в том, что французское правительство, равно как и русское, выражает интересы не миллионных трудящихся масс, а небольшой группы капиталистов. Кажется, это всем понятно. Тридцать с лишним последних лет французская власть живет идеей реванша за поражение в семьдесят первом году. Понятное дело, в одиночку Франции никогда своего восточного соседа не одолеть. Надеяться на союз с Англией, скажем, особенно не приходится: Англия ни в коем случае не станет кому-то помогать, если это в первую очередь не отвечает ее собственным интересам. И, даже если отвечает, все равно не будет. Англичане устраивают политику так, чтобы только другие вынимали для них каштаны из огня. Вот и пришлось французам заводить моду на Россию. Вы говорите, Россия во Франции в моде теперь? Правильно! – как же России не быть у вас в моде, когда французский реванш предполагается добывать русскими штыками и русскою кровью.

Паскаль ответил что-то очень горячо, раскрасневшись. Мещерин перевел:

– Реванш – это не только идея французского правительства и капиталистов. Весь французский народ живет этим. И русских во Франции никто не считает пушечным мясом. Французы, прежде всего, сами будут возвращать свое потерянное. Своею кровью. А к русским они относятся, как к равноправным союзникам.

Саломеев с улыбкой оглядел своих кружковцев:

– Вот пример, как национальное сознание берет верх над классовым. И чтобы было наоборот, надо многому учиться. Совершенно верно – разве это просто понять, что рабочему человеку заграничный рабочий больший друг, чем собственное правительство капиталистов-угнетателей? А вам, Паскаль, я вот что скажу: Франция вложила в Россию колоссальные капиталы и продолжает вкладывать, так рассудите сами – разве может быть равноправным союз богатого кредитора и нищего должника?

На это Паскаль ничего не ответил. Мещерин с Самородовым едва скрывали торжество оттого, как блестяще их предводитель доказывает свои взгляды.

– Будет вам уже спорить о политике, – вмешалась Машенька. – Мужчины прямо-таки не могут без этих разговоров. Мы же на даче. Давайте говорить о чем-нибудь приятном, дачном.

– Я давно заметил, – поддержал кузину Самородов, – ни от чего люди не ссорятся так легко, как от политических споров.

– Потому что речь идет об общественных интересах, – объяснил Саломеев. – А человек так устроен, такова его природа, что за общественное он будет стоять беспощаднее, нежели за личное. Ты, Маша, говоришь, о дачном о чем-нибудь поговорить нам? Что ж, изволь. Я сейчас тут у вас на улице повстречал разносчика – здоровенный такой мужичина, – скобяным товаром торгует ходит. Разговорились мы с ним. Вы же знаете, я никогда не упускаю случая поговорить с простым народом. Я у него спрашиваю: ну, вот, скажи, мужик, как ты думаешь, когда справедливость наступит? почему жизнь так устроена – одним всё, другим – ничего? И вот как он ответил: а когда мир захочет, тогда и будет справедливость. А пока, значит, миру так по душе. Вот она мудрость народная! Это же прямо для нас с вами сказано, – он обратился к Мещерину с Самородовым. – Мы читаем всяких мыслителей, своих и заграничных, изучаем опыт передовых стран, как говорится… – он скользнул взглядом по Паскалю, – но, оказывается, простой русский мужик лучше нас порою знает, что нам надо делать: пробуждать мир! чтобы тот, прозрев, наконец, переменил несправедливое устройство жизни.

– Ну вы все о своем, – с улыбкой махнула на них рукой Машенька. – По любому поводу у вас выходит политика. Одна только политика…

Вечером Дрягалов, узнав, кто у них был в гостях, сделал, как ему наказывал чиновник из охранки – отправил в Гнездниковский переулок человека с запиской.

А через два дня после визита Саломеева на дрягаловскую дачу явился урядник и вручил Мещерину и Самородову предписание незамедлительно прибыть по мобилизации на сборочный пункт в Крутицкие казармы. Сроку им было отпущено сутки.

Дом Дрягалова снова впал в уныние: едва-едва забрезжила какая-то надежда вырвать девочку из рук злодеев, и вот все их планы рухнули. Прямо-таки злой рок преследует, да и только.

Паскаль, правда, заверил, что будет действовать, как он давеча придумал. Но прежнего оптимизма это уже ни у кого не вызвало. Наверное, отчаяние придало Машеньке решимости, – она объявила, что если в Париж не могут теперь поехать Алексей с Владимиром, то поедет сама. Она будет изображать там из себя беглянку-эмигрантку, кого угодно – бомбистку! – соблазнит Руткина, если потребуется, но во что бы то ни стало узнает, где он скрывает ее Людочку. Василий Никифорович хмуро заметил, что для Руткина это будет последний соблазн в его жизни, потому что он тоже поедет в Париж и тайком, не открываясь никому, будет помогать Машеньке.

Но как не озабочены были Дрягалов с Машенькой судьбой малышки, новые неожиданные обстоятельства заставили их отложить заниматься парижскими проблемами по крайней мере на завтра. А сегодня Дрягалов решил по чести проводить в солдаты двух своих ученых приживальцев, ставших ему людьми близкими, настоящими членами семьи.

Для Мещерина и Самородова столь решительные перемены в их жизни трагедией отнюдь не стали. В сущности, Маньчжурия, куда им, по всей видимости, предстояло отправиться, даже более распаляла юношескую страсть к приключениям, нежели поездка в Париж. Удручало их лишь то, что теперь они не смогут помочь Машеньке. Впрочем, кто знает? – может быть, без них в Париже ничего не выйдет, и им еще придется съездить и туда. Война на Дальнем Востоке будет недолгой, дальше осени Япония не протянет, и тогда уже они победят все зло мира, в Париже ли оно, где угодно.

По случаю проводов новобранцев в армию вечером на дрягаловской даче состоялся прощальный ужин. Причем Василий Никифорович в обычной своей манере не пожелал ограничиваться скромным застольем в узком семейном кругу, а решил отпраздновать важное событие широко, с размахом, истинно по-дрягаловски. Когда Мещерин попросил его, коли так, нельзя ли ему пригласить к ним двух знакомых по Москве барышень, кстати, и ему, Дрягалову, немного знакомых, которые теперь так же живут здесь на дачах в Кунцеве, Василий Никифорович ответил, чтобы приходили, это само собою, но если пожелают, если барышням неловко появляться одним, пусть приходят в сопровождении старших – с родителями или еще с кем.

Обрадованный Мещерин отправился к Тане и Лене. Девочки вначале переполошились, узнав, что их друзья завтра уезжают на войну, опечалились, но, видя, как беззаботно, с какою молодецкою удалью они относятся к солдатчине, успокоились.

Таня и Лена и правда пришли на ужин к Дрягалову не одни. Ну Таня, после всех потрясений, случившихся с нею, после всех своих домашних драм, понятное дело, вообще не могла пойти куда-то одна, а тем более к Дрягалову. Поистине только война была достойным поводом, чтобы ей войти еще раз в его дом.

Александр Иосифович, выслушав новость о Мещерине и его друге, не только не возражал, чтобы дочка отправилась нынче проводить их, но даже настоятельно ей это рекомендовал. Вместе с m-lle Рашель, разумеется. Больше того, Александр Иосифович с энтузиазмом отнесся к любезному предложению Василия Никифоровича пожаловать к нему в гости с девочками и их родителям, – он сказал, что это долг каждого добропорядочного гражданина проводить героев, оправляющихся на дальнюю чужбину сражаться за Россию с коварным врагом, и поддержать их высокий боевой дух отеческим наставлением. Екатерина Францевна же с ними не пошла. Она сама в этот вечер принимала гостей. С некоторых пор она увлеклась спиритизмом, и как раз сегодня у нее был сеанс. Причем проводить сеанс должен был известный германский спирит, приехавший ненадолго в Россию, как говорили, по приглашению какого-то великого князя, и любезно согласившийся принять приглашение Frau Kazarinoff посетить ее.

Танина подруга, Лена, тоже пришла не одна. С ней была ее мама. Как этого ни хотелось Леночке, но отговорить Наталью Кирилловну было совершенно невозможно. Если выходил случай показать публике свои туалеты, ничто не могло остановить ее сделать это.

К назначенному часу гости стали собираться. Кроме Тани и Лены с их родными Василий Никифорович пригласил еще каких-то своих кунцевских знакомых. И всех людей у него собралось порядочно.

Александр Иосифович под ручку с Таней прошел к дрягаловскому дому самою дальнею дорогой, через все дачи, не торопясь. Настроение его было отменным. По пути он веселил Таню всякими забавностями. Несколько раз что-то прошептал ей на ушко. И их едва ли можно было принять за отца с дочкой. Казалось, прямо-таки влюбленная пара вышла на вечерний promenade – зрелый, но моложавый, красивый мужчина со своею юною ненаглядною половиной. Позади них, подхватив юбки и не отнимая от глаз лорнета, плелась француженка.

В калитке дрягаловского двора сторож Егорыч встречал поклонами всех гостей. Когда мимо него проходил Александр Иосифович, Егорыч вначале было удивился чему-то, но затем с улыбкой по-военному поприветствовал его:

– Здравия желаю, ваше благородие!

Александр Иосифович, также вначале не обративший на служивого человека ровно никакого внимания, растерянно оглянулся на приветствие, встретился взглядом с Егорычем, тотчас отвел глаза и этак снисходительно произнес:

– Здравствуй, здравствуй, братец.

– Не дача прямо, а квартира лейб-гвардейского полка, – сказал он Тане со смехом, когда они прошли во двор.

Дрягалов, давно не дававший больших торжеств – не до них стало: беда беду родит, бедой погоняет, – тут уж дал волю природной своей широте натуры. Ему хотелось, чтобы все, и особенно господа дворяне, узнали, каково это праздновать по-настоящему. А настоящее празднество в его представлении было это когда шампанское вместо сельтерской идет, когда невозможно отведать всех закусок, потому что на восьмом или на десятом блюде насыщается уже и самый неугомонный чревоугодник, а его ждут еще с дюжину других блюд.

Когда все расселись на гигантской веранде за длинным столом, заставленным яствами так щедро, что гости-то за всем этим обилием были как-то незаметны, Дрягалов сказал:

– Спасибо, добрые люди, за то, что пришли, не побрезговали нашею скудостью мужицкою. – Он слегка поклонился. – Вот ведь дело какое… Опять воюет Россия. Четверть века не знала войн, матушка. А вот снова собирается ополчение. Снова солдатушки идут на смерть. Не знаю, что это за война за такая… Где это Россия схватилась с супостатом? в каком краю света? – неведомо… Для чего? – бог весть… Однако ж, вот и мы отдаем молодцов в солдаты. Добралось лихо и до нашего дома. Вы вот что, ребятушки, – обернулся Василий Никифорович к Мещерину и Самородову, сидевшим вместе во главе стола, – коли выпала вам судьба идти на смертный бой, знайте, война какая ни есть, а солдату един закон: мы – русские, и с нами Бог! И еще воину нужно знать, что кто-то его ждет-мается, кто-то молится за него день и ночь. Тогда ему много легче идти на битву, – в сердце у него отдается та молитва. И вы знайте наверно, что здесь, в этом доме, вас ждут и за вас молятся. И здесь не бывать покою, не бывать никакому веселью, покуда вы не воротитесь.

Дрягалов закончил и, приподняв рюмку, кивнул всем, приглашая следовать его примеру. Все выпили. Его слова произвели довольно тягостное впечатление. Гости ожидали, что собрание у Дрягалова, хотя и по поводу довольно-таки безрадостному, будет отнюдь не поминками.

И тогда Александр Иосифович понял, что он должен объяснить всем, и в первую очередь почтенному хозяину, насколько неверное у них сложилось представление о происходящих нынче событиях в жизни Российского государства, а следовательно, и переменить к лучшему настроение их вечера.

– Господа, – сказал он, – позвольте занять ваше внимание и в продолжение темы, поднятой глубокоуважаемым Василием Никифоровичем, высказать свои взгляды. Совершенно верно, солдат, которого отечество отправляет на войну, должен вполне представлять, за что же он идет воевать. И тогда ему в не меньшей степени легче идти в бой на врага, чем осознавая, что его ждут и за него молятся. – Александр Иосифович оглядел присутствующих. – Давайте разберемся, что же это за война разразилась на Дальнем Востоке? В чем, так сказать, ее природа? Видите ли, мир пребывает в спокойствии лишь тогда, когда удовлетворяются интересы великих держав. И малосильные народы должны быть очень заинтересованы в таком мироустройстве. И не противодействовать этому, а, напротив, всячески способствовать. Ибо, покорствуя великим, каковы бы ни были их устремления, малые народы в конечном счете обеспечивают собственное благополучие и спокойствие. Но если же они, возомнив себя способными тягаться с сильными мира сего, пытаются нарушить этот установленный Божьею волей порядок, они сами уготавливают себе печальную участь. Когда Япония, наперекор русским интересам, заявила о каких-то своих видах, она, таким образом, нарушила порядок существования, и ее будущность лично у меня вызывает теперь большое сомнение. Во всяком случае, неразумное японское правительство отбрасывает свою страну на еще более отдаленную периферию мировой политики и самой цивилизации. И неизвестно, станет ли Япония когда-нибудь хотя бы тем, чем она является теперь. А скорее всего, навсегда превратится в этакую островную, затерянную в океане Абиссинию. А вы, молодые люди, – обратился Александр Иосифович к Мещерину и Самородову, – как ни желаю я вам всяких воинских подвигов и славы, можете еще и не успеть добраться до полей сражений – путь туда не ближний, – как враг уже будет повержен, – он повысил голос, – и херувимский глас вострубит всему миру новую победу святой Руси!

– Ура-а! – закричала госпожа Епанечникова.

Но никто не поддержал ее восторга. Настроение поминок не переломила даже блестящая оптимистическая речь Александра Иосифовича.

– А пусть бы японец победил, – отчетливо в наступившей тишине произнес вдруг Мартимьян Дрягалов. Он ничего не ел и не пил, лишь наблюдал, как пируют отцовы гости. Увидев среди прочих Таню, он никак не выдал своих эмоций, хотя, пожалуй, сделался еще мрачнее обычного.

Все оглянулись на него, изумленные таким высказыванием.

– Позвольте! – изображая голосом, как уязвлен его патриотизм, проговорил Александр Иосифович. – Как это понимать?

– Победа на пользу господам, – ответил Мартимьян. – А мужику вредно, когда холка не мята долго – распускается. Что ж непонятного: зажирел народ, в дурь пошел от гладкой жизни. Не четверть века он не знал хорошей взбучки – победа не в счет, – а полета лет, с Крыма. Оттого и смуты завелись, всякое якобинство бродит. А вот даст японец по шапке, глядишь, и образумится российский мужик.

– Ах, вот, что вы имеете в виду… – примирительно сказал Александр Иосифович. – Ну здесь я с вами не могу не согласиться. Пожалуй, вы и правы. Только, увы, мужик не образумится, – усмехнулся он. – В этот раз неприятель объективно слаб.

– Но не чудно ли выходит? – удивился Василий Никифорович. – Когда это бывало, чтобы слабый зачинал первым драку с сильным? А коли-таки лезет на рожон, может, он и не слаб, а только что представляется таковым.

Александр Иосифович страдальчески наморщил лоб, показывая, как ему трудно разговаривать с людьми, малосведущими в политике. К счастью, вмешалась Наталья Кирилловна, заскучавшая уже от воинственного мужского разговора, и попыталась перевести его в более понятное и любезное ей русло, и казалось, будто она помешала ему ответить.

– Господа, не все ли равно, сильны японцы или нет? – весело и громко сказала она. – Россия победит, вне всяких сомнений. Но, Александр Иосифович, как вы нашли Куропаткина и его офицеров? Это же настоящие герои, красавцы! Былинные богатыри! Только почему он едет без жены? – проговорила она жалобно. – У него же такой шикарный поезд. Я бы непременно поехала!

– Совершенно с вами согласен, Наталья Кирилловна, – довольный ее вмешательством, ответил Александр Иосифович. – Куропаткин талантливейший военачальник. Это настоящий наш современный радомысл! А его штаб – это блестящие, доблестные офицеры. Мне доподлинно это известно. Вы помните, наверное, господа, мудрые слова командующего: терпение, терпение, терпение. Это же кутузовская тактика! Как же можно сомневаться в нашем успехе!

Едва Паскалю перевели эти слова, он воскликнул:

– Но не потребуется ли генералу Куропаткину, верному кутузовской тактике, сдать неприятелю Москву для достижения успеха?

Те из присутствующих, кто знал по-французски, дружно рассмеялись. Пришлось и Александру Иосифовичу, хотя шутка и была ему неприятна, присоединяться к прочим, чтобы самому не выглядеть смешным.

Таня и Мещерин сидели рядом. Они не особенно слушали общий разговор. Им – старым знакомым – куда интереснее было поговорить о своем. Впрочем, не они одни не слушали Александра Иосифовича и его собеседников. Леночка, та вообще щебетала не к случаю жизнерадостно. Оказавшись с Димой Дрягаловым за столом соседями, через минуту молодые люди вполне подружились и теперь без умолку о чем-то рассказывали друг другу.

Как ни был Александр Иосифович увлечен беседой с отцом и сыном Дрягаловыми, от его внимания не ускользнуло ни слова из разговора Тани и Мещерина. Но он не показывал вида, что следит еще за каким-то разговором, кроме того, что вел сам. Между прочим, он услыхал, как дочка и ее друг договаривались переписываться.

Улучив момент, когда за столом ненадолго стало тише, Александр Иосифович обратился ко всем:

– Господа, я должен вам кое о чем сообщить. Мне даже неловко как-то говорить об этом в час проводов солдат на войну. Но уж осмелюсь воспользоваться случаем. Да простят меня виновники нашего торжества. – Он с улыбкой оглянулся на Мещерина и Самородова. – В отличие от сегодняшнего нашего вечера, событие, о котором идет речь, исключительно счастливое. Единственное, чем оно будет омрачено, – это отсутствием на нем наших молодых героев. – И он снова искренне-дружески улыбнулся новобранцам. – Но не буду уже вас, господа, томить: моя дочь Татьяна Александровна, – он изящно склонил голову перед Таней, – выходит замуж! И мы просим всех присутствующих быть нашими гостями.

Если бы Александр Иосифович сейчас вдруг скинул пару и предстал перед людьми в своем, так сказать, естестве, Танино изумление было бы не столь велико.

Таня не сразу еще вдумалась в слова отца. Сколько-то времени она сидела и страдала от осознания, какой же, наверное, глуповатою девицей сейчас выглядит. Ей что-то говорила сидевшая слева от нее m-lle Рашель, но Таня ее не слышала. Наконец, радостные реплики собравшихся и особенно бурная реакция Натальи Кирилловны, которая как вихрь налетела на нее с объятиями и поцелуями, заставили Таню оценить слова Александра Иосифовича и понять, что она не ослышалась и отец, нисколько не шутя, выдает ее замуж, о чем она до сего момента не слышала от родителей ни самого туманного намека.

– Давайте, когда так, выпьем за красавицу-невесту, – сказал Дрягалов, сверкая на Таню лукавыми глазами.

Гости все разом загомонили, звонче и как-то более раскованно, чем прежде, зазвенело стекло, и вообще за столом стало веселее.

Когда, спустя какое-то время, все расходились, Александр Иосифович отвел в сторону Мещерина.

– Владимир, я вам вот что хотел сказать… поймите только меня правильно, – старательно подбирая выражения, проговорил Александр Иосифович. – Таня, как вы слышали, выходит замуж. И вам поддерживать какие бы то ни было связи с ней, включая переписку, отныне будет возможным лишь при благосклонном отношении к этому ее мужа. И уже во всяком случае, не минуя его. Не станете же вы компрометировать девушку подобными связями с нею? – с улыбкой, очень так по-дружески, доверительно, сказал Александр Иосифович.

– Понимаю, – только и ответил Мещерин.

В их отношениях с Таней не было и намека на что-то большее, чем просто дружба. Хотя Мещерин, осознавая, впрочем, как велика разница их положения, в глубине души, тем не менее, не исключал появления и этого чего-то большего. И теперь его призрачные и поэтому особенно дорогие мечтания были безжалостно развеяны. Они и распрощались с Таней как-то нескладно, наспех, не сказав дорогих, запоминающихся слов, будто не были добрыми друзьями.

Александру Иосифовичу пришлось еще задержаться в гостях. Когда, после разговора с Мещериным, он с дочерью и ее компаньонкой направился на выход, перед ним склонился слуга и сказал, что его очень просит по важному делу к себе Мартимьян Васильевич – немощный сын Василия Никифоровича. Александр Иосифович удивленно пожал плечами и, велев Тане отправляться с m-lle Рашель домой, пошел за человеком. Он подумал, что младший Дрягалов хочет ему сказать что-то в продолжение их разговора за столом.

В комнате у Мартимьяна сидела Наталья Кирилловна Епанечникова, что было для Александра Иосифовича первою неожиданностью. Причем дама всем своим видом выражала полнейшее недоумение – для чего она тут понадобилась? Но еще более неожиданное Александр Иосифович услышал затем от Мартимьяна. Неожиданное в том смысле, что он меньше всего ожидал это услышать здесь, в этом доме и от этого человека. А поведал им Мартимьян об их дочерях – Тане и Лене – в основном то, что Александру Иосифовичу было уже известно, разве с некоторыми новыми обстоятельствами. И главная новость состояла в том, что Таня, уже после участия, вместе с Леной, в сходке в дрягаловском доме в Москве, имела, оказывается, там же очень полезную беседу с Мартимьяном. Александр Иосифович с чувством искреннего удовольствия слушал рассказ Мартимьяна о том, как он строжился с Таней, как запугивал ее.

– Вы должны понимать, – говорил Мартимьян, – у меня, как у наследника состояния, свои интересы. Я не хочу, чтобы старый жуир пускал деньги на ветер по всякой своей прихоти, а еще больше по прихоти ловких людишек, что стали кружиться около него, как воронье. Христом Богом прошу вас, накажите своим дочерям забыть этого старика, – он махнул бородой куда-то в сторону, – будто и знакомыми не были никогда! Я прямо так и сказал вашей дочке, – продолжал Мартимьян, обращаясь к Александру Иосифовичу, – если они сами не забудут сюда дорогу, у меня найдется средство отвадить их!

– Простите, – заинтересовался Александр Иосифович, – о каком именно средстве вы говорите?

Мартимьян было стушевался, но злоба помогла ему овладеть собой.

– А вот когда бы в ваш дом пришла беда, вы бы стали церемонничать, как бы ее избыть?! – спросил он с истерическими нотками в голосе.

– Ну, допустим, – согласился Александр Иосифович, будто чего-то припомнив.

– Вот то-то… – Мартимьян почти успокоился. – И я сказал, что, если они подобру не оставят расточителя моего наследства… – он опять кивнул куда-то в сторону, – есть у меня один лихой малый, на все гораздый, и душу погубит – глазом не моргнет, то тогда уже он поговорит где-нибудь в укромном месте…

– Но это уже слишком! – воскликнула Наталья Кирилловна. – Вы за это будете отвечать по закону!

Она оглянулась на Александра Иосифовича, призывая его в союзники. Но тот не торопился выражать как-то свою солидарность с ней и только хитро улыбался одними глазами.

– Наталья Кирилловна, – сказал он, – я думаю, теперь уже нет никакого основания для беспокойства: ни Лена, ни тем более Таня, которая, как вы знаете, на днях идет под венец, с батюшкой уважаемого Мартимьяна Васильевича никаких сношений иметь не будут. К тому же Мартимьян Васильевич просто привел пример своих возможных мер. Но поскольку сами эти меры не имели места, то нет и нарушения закона. Я вам говорю это как юрист… И прошу вас, Наталья Кирилловна, – продолжил он после эффектной паузы, – давайте уже сегодня оставим этот разговор. Я загляну к вам, может быть, завтра, тогда и договорим. А сейчас я бы хотел сказать Мартимьяну Васильевичу нечто приватное. Прошу прощения.

Он подошел к Наталье Кирилловне и подал ей руку, предлагая помочь подняться.

– Вы знаете что, сударь, – решительно произнес Александр Иосифович, когда они остались с Мартимьяном наедине, – я ведь сказал, что в ваших словах нет ничего противозаконного, единственно, чтобы успокоить эту благородную и несчастную женщину, пережившую только что тяжелую семейную драму. По милости своей дочери. На самом же деле ваши слова содержат прямую угрозу – угрозу убийства, как можно понять. Понимаете, чем для вас это чревато? Я вам как юрист говорю, для вас это может иметь уголовные последствия. Против вас уже три свидетеля: я самый, госпожа Епанечникова и моя дочь Татьяна, которой вы прежде угрожали! А если еще сюда присовокупить непатриотичные и антигосударственные речи, высказанные вами нынче за столом, чему свидетелями вообще были многие, то вы так, пожалуй, и в каторгу поедете в своей коляске.

Александр Иосифович оборвался, наблюдая, как забеспокоился Мартимьян. Он помедлил, давая младшему Дрягалову как можно полнее испытать страдание.

– Впрочем, всему этому можно и не придавать значения. Будто и не было ничего. В доказательство этому я готов обещать вам не предпринимать ничего из того, о чем я говорил. Но! – Александр Иосифович поднял палец кверху. – Но, – повторил он, – я хотел бы и с вашей стороны иметь некое свидетельство дружеского расположения. Это было бы справедливо. Не так ли?

– Чем могу быть полезен? – вяло произнес Мартимьян.

– Мне нужен тот человек, о котором вы говорили. Ну этот… исполнитель крайних мер по спасению вашего наследства.

– Зачем он вам?

– Это касается только меня. Пока что не я заинтересован в вашем благорасположении, а, напротив, вы в моем. А нужен, в общем-то, за тем же, зачем и вам. Итак, мы договорились о взаимной пользе? Или нет?

– Договорились… – глухо сказал Мартимьян. – Вы теперь хотите с ним встретиться?

– Да, на днях.

– Только учтите, он не из тех, кто побежит исполнять работу по всякой указке. Сумеете ли еще уговорить?

– Это уже мои заботы.

– Коли так, спросите – его зовут Сысоем – в доме Пихтина, на Зацепе. У Саратовского вокзала. Знаете?

Александр Иосифович утвердительно покачал головой, но не столько в ответ Мартимьяну, сколько на захватившие его собственные размышления.

 

Глава 4

В последние годы в Москве завелся обычай различаться обывателям не только по традиционным признакам – сословным, имущественным, по роду ремесла или службы, – но также и по месту расположения дачи. Понятное дело, самые дачи имеются не у многих. И это еще одно важное различие между московскими жителями. Но уже у кого дача все-таки есть или кто в состоянии ее нанимать, образуют своего рода землячества: люблинские дачники, царицынские, кусковские и другие. И среди всех прочих кунцевские были как столичные жители среди провинциалов. Конечно, и на других дачах попадались персоны важные, известные, но лишь изредка. В Кунцеве же таковые встречались как правило. Здесь жили крупные военные и статские чины, владельцы состояний, еще больших, чем дрягаловское, профессоры, преуспевающие адвокаты или врачи, как Константин Сергеевич Епанечников.

И здесь, в Кунцеве, окруженный такими соседями, Александр Иосифович Казаринов отнюдь не выглядел значительною персоной. Его пятый класс среди десятков генералов и равных им статских особенного впечатления произвести не мог. Еще меньше Александр Иосифович мог соперничать с кунцевскими миллионерами – фабрикантами и купцами. Видимое благополучие Казариновых целиком зависело от приличного в общем-то жалованья Александра Иосифовича и в не меньшей степени от бесподобной рачительности Екатерины Францевны. Но уже позволять себе какие-то излишества, а тем более мотовство, наподобие купеческого, средств у них решительно не оставалось. И по совести, Александру Иосифовичу нужно было бы иметь дачу где-нибудь в Кузьминках. Это больше бы соответствовало его достатку. Но ради престижа он не посчитался с дополнительными издержками и дачу завел все-таки в Кунцеве.

По соседству с Казариновыми стоял дом известного промышленника – мецената и коллекционера. Александру Иосифовичу очень досаждало это соседство. И преодолеть досаду ему не мог помочь даже верный его прием – вечно трунить над чьими-то недостатками. У мецената их не было.

Уступая «третьему сословию» в достатке, Александр Иосифович преяеде утешался своим безусловным превосходством над их братом духовными, умственными силами. Многие из этих толстосумов были людьми не вполне просвещенными, а иные так просто малограмотными. Но сосед-меценат образованностью своею ничуть не уступал Александру Иосифовичу, а в чем-то даже и превосходил его: Александр Иосифович учился в свое время в Московском университете, но тот, оказывается, тоже закончил университет, только где-то в Европе; Александр Иосифович знал по-французски и по-немецки, а мануфактурщик, кроме этих языков, еще и по-итальянски. Но уже совсем Александр Иосифович был уничтожен, когда ему стало известно, что там, за высоким забором, в сосновых палатах пишутся статьи по искусству и затем публикуются в ясурналах. Выходило, что не устояло и его дарование сочинителя – самое высокоценимое Александром Иосифовичем свое дарование. По всем статьям перещеголял его внук крепостного крестьянина.

О соперничестве их недвижимости и речи быть не могло. Хотя домик Казариновых был симпатичный и уютный, но невеликий. Зато с просторною, светлою верандой, где Александр Иосифович любил сидеть с газетами.

Особенно внимательно Александр Иосифович следил за событиями на Дальнем Востоке. Как и в своем московском кабинете, он вывесил на веранде большую брокгаузовскую карту Маньчжурии. И часто, просмотрев газеты, и прежде всего военные сообщения и сводки, он сверялся по карте. Причем подолгу стоял возле нее, задумавшись и остановив взгляд на какой-то точке.

Казариновы перебрались в Кунцево всем домом, со служанкой, поваром и кучером, сразу после того, как Таня получила аттестат. Александр Иосифович, позаботившийся вывезти семью на дачу насколько возможно поспешно, и не полагал, что те, от кого он старательно изолировал дочь, окажутся здесь же, в Кунцеве. И он вначале просто-таки опешил, увидев однажды Таню и Лену, прогуливающихся в обществе Мещерина и еще какого-то молодого человека. Присутствие же при них неотлучной дочкиной компаньонки – m-lle Рашель – привело Александра Иосифовича в еще большее недоумение. То, что женщина эта беспробудно глупа, ему было ясно с самого начала. Именно такая надзирательница за дочкой ему и требовалась. Эта, подумал он, будет исполнять его указания со стоеросовою последовательностью. Но, повстречав такую идиллию, степенно шествующую по Кунцеву, Александр Иосифович, на секунду растерявшись, усмехнулся: а не ошибся ли он в m-lle Рашель? – в том смысле не ошибся ли, что, принимал ее всего лишь за глупую, в то время как она совершенная безумица, если понимает его указания столь буквально и не препятствует нежелательным Таниным встречам с кем-либо, но только присутствует при этом.

Однако все опасения Александра Иосифовича развеялись, когда он узнал, какими судьбами здесь оказались студенты, и у кого они живут, и кто такой Дрягалов, и прочие подробности. И как незадолго до этого он поступил в случае с Таниною подругой Леной, рассудив, что коли уж она оправдана, то и ему не следует строжиться с ней, будто с государственною преступницей, также он решил относиться теперь и к Мещерину: если полиция не считает его личностью общественно опасною и прекращает по отношению к нему репрессивные меры, то для чего же ему быть католиком больше папы Римского, быть более верноподданным, чем сама полиция?!

Александр Иосифович, когда надо, мог быть и либералом. Почему бы нет? Он не стал взыскивать с дочери за продолжение этого знакомства. Больше того, он сам предложил ей пригласить как-нибудь Мещерина с другом к ним в гости, что и было исполнено немедленно. Александра Иосифовича вообще уже не страшили какие-либо Танины знакомства и увлечения, потому что судьба ее была решена. Alea jacta est , как сам себе сказал Александр Иосифович.

Когда перед Александром Иосифовичем встал вопрос, как бы избавиться от опасных дочкиных увлечений и саму Таню впредь оградить от опрометчивых поступков, он, между прочим, подумал: а почему бы не выдать ее замуж? Рано или поздно это все равно должно произойти. Так зачем откладывать? Дочь, как говорится, чужое сокровище. Но вместе с тем и просто так сбыть Таню с рук, как сбывают дочерей-бесприданниц, в планы Александра Иосифовича не входило. По его замыслу, эта жертва, кроме того что она предотвращает возможные неприятности, должна быть еще и очень полезной для их семьи в будущем.

Несколько лет тому назад старый знакомый Александра Иосифовича, и не просто знакомый, но человек близкий и доброжелательный, тот самый пристав одной из московских частей, что предупредил Александра Иосифовича о небезопасном Танином увлечении, Антон Николаевич Потиевский овдовел. Разумеется, одного только вдовства пристава было бы недостаточно для того, чтобы Александр Иосифович мог с уверенностью рассчитывать выдать дочь за него замуж. Но от него не ускользнуло, что Антон Николаевич где-то в последние полгода-год, бывая у них дома, смотрит на Таню с интересом, превосходящим обычное внимание человека зрелого к дитю. К тому же как раз в последние полгода он стал бывать у них почему-то чаще, чем прежде. Трудно даже предположить почему. Приедет так вдруг вечерком, посидит с часок с Александром Иосифовичем и Екатериной Францевной в гостиной, выпьет рюмку-другую коньяку и тогда назад. Несколько раз за это время он дарил Тане коробки, перевязанные лентами. И уже всегда просил ее спеть что-нибудь. Таня садилась за рояль. Антон Николаевич садился поблизости. А Александр Иосифович внимательно наблюдал за ними. Эти наблюдения позволили ему сделать вывод, что Антон Николаевич, пожалуй, скоро спросит у них руки Татьяны Александровны. Он поделился своими соображениями с женой. И Екатерина Францевна не нашла в этом ничего такого уж предосудительного. С ее точки зрения, это было бы очень даже лестное предложение для них: Антон Николаевич человек более чем обеспеченный, с положением высоким и прочным, который мог бы при желании устроить себе самую блестящую партию. Ее не смутило даже то обстоятельство, что у Антона Николаевича имелась дочь – аккурат Танина ровесница. Екатерина Францевна так рассудила: вряд ли теперь дочка Антона Николаевича долго будет оставаться в отчем доме; вероятно, она также выйдет замуж, и скорее рано, нежели поздно, и получится, будто ее и нет вовсе.

Таким образом, заручившись благосклонностью жены, хотя этого ему даже и не требовалось – Екатерина Францевна была бы солидарна с любым его решением, – Александр Иосифович приступил к осуществлению своего намерения. Его нисколько не заботило отношение к этому самой Тани, он даже не утруждал себя подобными размышлениями – дочка, безусловно, поступит так, как повелят родители. Но необходимо было наверно знать о конкретных видах на Таню Антона Николаевича. То, о чем Александр Иосифович говорил Екатерине Францевне, в сущности, было гипотезой, его предположением. Небезосновательным, но отнюдь не верным. Что если он ошибается? что если пристав и в мыслях не имел строить относительно Тани какие-то планы? А то получится, как в анекдоте про того раввина, что убеждал Рабиновича отдать дочь за сына Ротшильда, и, уломав-таки его, удовлетворенно рассуждает: теперь остается только уговорить Ротшильда. Но удостовериться в намерениях Антона Николаевича было мало. Если даже он ни о чем таком пока не думает, то необходимо дать ему понять, что они – Танины родители – были бы совсем не против его сватовства.

И вот однажды – это было вскоре после того рокового дня, когда Танино непослушание переполнило чашу терпения Александра Иосифовича, вынудив его принять к дочке жестокие меры, – он с Екатериной Францевной нанес визит Антону Николаевичу.

Жил пристав Потиевский вблизи Таганки в трехэтажном старом московском доме – с узкими лестницами и маленькими окошками, с множеством труб на крыше. Но квартиру занимал порядочную – во весь второй этаж, наверное, комнат с дюжину или более, правда комнаты все были невелики, как обычно в таких домах. Этот дом никак не привлекал бы к себе внимания, будучи одной из рядовых построек, каких особенно много на Таганке, если бы по тротуару, вдоль его фасада, во всякое время, и даже ночью, не прохаживался городовой. Лишь по этой примете можно было судить, что здесь живет какая-то важная особа. В первом этаже в доме жил на покое архиерей – старичок лет восьмидесяти. А в третьем ютилось несколько семей, но это были все малозначительные люди. Всем местным жителям было хорошо известно, отчего здесь существует полицейский пост, – потому что в доме живет пристав.

Для Александра Иосифовича оказалось исполнить его замысел еще легче, чем он думал. А он особенно и не собирался утруждать себя. Дело в том, что Антон Николаевич сам же ему помог в этом. Пристав был человеком опытным, искушенным, с редкостною интуицией, выработанною и отточенною за многие годы его службы в полиции. И когда перед ним предстала чета Казариновых, а нужно еще прибавить, что они-то бывали в гостях у Антона Николаевича крайне-крайне редко, он понял, что теперь они явились с каким-то серьезным, судьбоносным разговором, но явно не с бедой, не с нуждой, а, судя по их лицам, с чем-то приятным, задушевным. Собственно, особенных вариантов не было. Хорошо зная о предмете забот семьи Казариновых последнего времени, Антон Николаевич мгновенно вообразил, в каком направлении могли выстроиться раздумья Александра Иосифовича. И пристав помог своему другу осуществить его деликатную дипломатическую миссию. Он первым заговорил о Тане и сказал, между прочим, что прямо-таки увлечен ею, тоскует, да и только, если долго не видит ее, не слышит ее голоса, ее песен. Что оставалось после этого Александру Иосифовичу? – конечно, только подсказать Таниному воздыхателю не тушеваться и не медлить, а прямо брать ее в жены. Антон Николаевич еще было усомнился: а как-то отнесется к их уговору сама Татьяна Александровна? будет ли благосклонна? На что Александр Иосифович, имея в виду показать, насколько безосновательно такое беспокойство, ответил единственно снисходительною усмешкой.

Но как ни был уверен Александр Иосифович в Таниной безропотности в отношении задуманного им, все-таки он решил позаботиться, как бы заранее исключить почти невероятное ее противление. И для этого он, воспользовавшись случаем, в Танином присутствии объявил многолюдному собранию о ее скором замужестве, как о чем-то безусловно решенном.

Замысел Александра Иосифовича удался на славу. В тот же вечер, возвратившись от Дрягалова, он очень сердечно, с истинно отцовскою доброжелательностью, побеседовал с Таней о грядущем важном для их семьи событии – ее браке. Беседа эта состояла из длинного монолога Александра Иосифовича, прерываемого оратором лишь для того, чтобы сделать глоточек чаю. Все получилось в точности, как он предполагал. Таня, чувствуя себя уже обязанною исполнить то, о чем было объявлено отцом во всеуслышание, не только не выказала какого-то недовольства столь решительною переменой в ее жизни, но даже не стала спрашивать, отчего это делается так неожиданно, так поспешно. Да и к чему спрашивать, когда на эти и на многие другие возможные вопросы убедительно и подробно ответил в своей речи Александр Иосифович. Это было апофеозом ее строгого, исключающего малейший ропот, воспитания. Закончив говорить и не услышав ни слова в ответ, Александр Иосифович позвал Екатерину Францевну, и они, по очереди перекрестив и поцеловав Таню, дали ей свое родительское благословение.

Но на этом предсвадебные формальности не закончились. Антону Николаевичу не хотелось, чтобы Таня шла под венец, будто приговоренная к каре, да к тому же заочно. Он так и сказал Александру Иосифовичу и Екатерине Францевне, что считает недостойным для себя пользоваться Таниным смирением, не считаясь с ее чувствами, что в обычае скорее диких народов, а не просвещенных европейцев и христиан. Поэтому он непременно должен встретиться с ней и, как подобает человеку благородному, просить ее руки. Александр Иосифович, хотя и считал это излишнею щепетильностью, не возражал.

И вот в назначенный день к даче Казариновых подкатила красивая черная коляска, запряженная двумя рослыми чагравыми. С Антоном Николаевичем приехала очаровательная девушка в легком белом платьице и в соломенной шляпке с узкими полями, какие носят англичанки, стриженная по моде коротко – волосы едва до плеч.

Весь дом, за исключением Тани, вышел встречать дорогих гостей. Даже бульдог Диз отправился полюбопытствовать – для чего это все собрались за калиткой? Александр Иосифович сменил по такому случаю дачный костюм на строгую партикулярную пару, и, как оказалось, не напрасно: Антон Николаевич также приехал по парадной форме – на нем был летний белый китель с ослепительными на солнце погонами.

Гостей, расспрашивая, по обыкновению, о том, как они добрались, не тяжела ли была дорога и прочем подобном, проводили в дом. Дочку Антона Николаевича взялась опекать и занимать Екатерина Францевна. А самого пристава Александр Иосифович с заговорщицкою улыбкой подвел к Таниной комнате и, не сказав ни слова, оставил его у заветной двери.

Таня заранее получила наставления от отца, как ей следует вести себя с Антоном Николаевичем: поскольку все уже решено, ей нужно вежливо и по возможности показывая свою симпатию к жениху, ответить согласием на его предложение.

Встретила она Антона Николаевича без тени смущения, хотя и не имела представления, как ей вести себя в этаких обстоятельствах – предлагать ли ему садиться или не надо? – но полагала, что жениху не занимать такого рода опыта.

Пристав помолчал, остановив внимательный взгляд на девушке.

– Татьяна Александровна, – прежде он никогда не обращался к ней по имени-отчеству, – вам, должно быть, известно, зачем я явился. Поэтому ни к чему намеки и недомолвки: я прошу вас быть моею женой. Согласны ли вы?

Тане почему-то стало его жалко. Не молодой ведь человек. И просит девушку. Спрашивает, согласна ли она. Наверное, очень переживает, каким бы невозмутимым не представлялся. Она опустила глаза и…

– Согласна, – произнесла тихо.

Ее сострадательный к вероятным мукам Антона Николаевича голос можно было принять как раз за проявление симпатии к нему. Александр Иосифович мог быть вполне доволен дочкой, – она исполнила все и даже сверх того, что от нее требовалось.

Пристав вдруг быстро и очень близко подошел к Тане, так, что она даже подалась от него на полшага, и поцеловал ей руку.

– Таня, пойдемте, я вас познакомлю со своею дочкой, – сказал он. – Она вам будет доброю подругой.

На веранде ждали их с нетерпением. Александр Иосифович, не сомневаясь нимало в Тане, не мог быть столь же спокоен за Антона Николаевича. Что, если тот в последний момент отступится? Нет, разумеется, пристав не Подколесин. И не сбежит в окошко. Но он может покориться излишне благородным порывам, если заподозрит, что Таня не по доброй воле дает ему свое согласие. Вот о чем переживал Александр Иосифович.

Но его опасения оказались напрасными. Он понял это, увидав сияющее счастьем лицо Антона Николаевича. Пристав чинно вышел на веранду с Таней под ручку.

– Господа, – сказал он, – Татьяна Александровна только что согласилась стать моею женой!

Александр Иосифович с широко разведенными для объятий руками подошел к ним и, расцеловав по очереди, сказал: «Будьте счастливы».

– Катенька! – позвал он забывшуюся в умилении Екатерину Францевну. – Иди же скорей поздравь дочку. И не забудь покрепче поцеловать зятя, – со смехом добавил он.

Вслед за родителями к Тане подошла молодая спутница Михаила Николаевича. Таня, занятая родительским вниманием, прежде как-то не рассмотрела ее и только теперь внимательно вгляделась в лицо красавицы. И сейчас же узнала.

– Вот это моя Наташа, – сказал Михаил Николаевич. – Знакомьтесь.

– А мы знакомы, – улыбнулась девушка, – правда, Таня?

В Таниной жизни в последние месяц-полтора произошло столько всего удивительного, что она уже не успевала удивляться какой-нибудь новой неожиданности. Наташа, с которой они были у вещей старицы Марфы в тот памятный последний день Таниной вольницы, оказалась дочкой Антона Николаевича!

Эта новость вызвала у всех натуральный восторг. Ликовала даже m-lle Рашель, не разобрав толком, в чем причина радости. Но ей, по ее положению в доме, полагалось проявлять ровно те же чувства, что были у господ. Александр Иосифович крикнул девушке подавать шампанского.

– Друзья! Любезные мои друзья! – Он ходил по комнате и беспомощно оглядывался на всех, словно терялся выбрать, кого бы сейчас расцеловать – эх, взять бы так всех разом да прижать к сердцу, только жаль не получится, но и одного кого-то, в ущерб прочим, он не мог выбрать. – Вот когда чувствуешь, что не напрасно прожил жизнь! Это… чувство полета! Невероятного облегчения! Нет, я теперь верно знаю, что печалятся, убиваются, выдавая дочь замуж, неискренние люди. Они еще и плакальщиц наймут! Лицемеры! Это же величайшая радость видеть дочь счастливою. А как говорят, счастлива не та, что у отца, а та, что у мужа!

В этот момент вошла служанка с шампанским.

– Так выпьем же, – сказал Александр Иосифович, взяв с подноса бокал, – за жениха и невесту! За наше общее счастье!

На другой день, возвращаясь со службы, Александр Иосифович заехал на Зацепу. Он разыскал дом мещанина Пихтина и спросил жильца Сысоя. Симпатичная толстушка лет тридцати, к которой он обратился, недоверчиво разглядывая Александра Иосифовича, стала допытываться, для чего ему понадобился жилец. Александр Иосифович ответил только, что он от Мартимьяна Дрягалова. И это произвело неожиданное впечатление – никаких вопросов к нему больше не последовало. Красотка проводила его во двор. Там находился бревенчатый амбар, служивший домовладельцу по всей видимости, конюшней и каретным сараем одновременно, но в одном углу в нем была отгорожена небольшая каморка, вполне пригодная для проживания хоть круглый год – с окошком, печкой и с отдельным входом. В каморке, у окна, сидел человек лет тридцати, может быть, и чинил сапог. Он был худощав, высокого роста, насколько можно судить о сидящем, с сильными костистыми руками. Александр Иосифович прямо-таки загляделся на то, как он мощно и мастерски тянет дратву. Обитатель каморки скользнул взглядом по вошедшим и вновь как будто сосредоточился на своем занятии.

– Ты, что ли, Сысой? – строго спросил его Александр Иосифович.

– А это кому как, – не поднимая на собеседника глаз, спокойно ответил тот. – Кому Сысой, а кому – не свой.

– Поговорить мне с тобой надо, – не умерив строгости в голосе, сказал Александр Иосифович.

– Говорите, коли надо… Да было бы чего слушать.

Александр Иосифович с болью во взгляде оглянулся на свою провожатую, не решаясь при ней говорить о чем-то, по всей видимости, важном.

– Мартимьян Дрягалов говорит, что ты большой мастер… – туманно начал Александр Иосифович. – И можешь исполнить работу… по своему ремеслу.

Рука с намотанною на ней дратвой застыла в воздухе. Сысой наконец-то внимательно посмотрел на своего незваного гостя.

– Люба, – сказал он, – поди-ка займись своим чем. О каком ремесле вы говорить изволите, господин хороший? – спросил Сысой, когда женщина вышла. – Я и сторож, и по плотницкой, и сапоги стачать могу, коли нужда. – Он снова дернул веревку и, убедившись, что она крепко села на место, взялся за шило.

– Ловко шилом орудуешь, – язвительно произнес Александр Иосифович. – Поди, и ножом умеешь не хуже? Сторож, говоришь? Где сторожишь-то? – на большой дороге?!

Сысой замер. Он так сжал кулаки, что они побелели.

– Красивая девка, – сказал Александр Иосифович будто бы ни с того ни с сего. – Ладная. Бела и румяна. Жена?

Сысой успел уже справиться с чувствами.

– Вроде того, – прошипел он сквозь зубы.

– А терем-то не по красаве. – Александр Иосифович оглядел тесную каморку, убранную с почти нищенскою скудостью.

О том, что комната все-таки знает женский уход, можно было судить по чистым кружевным подзорам под иконой и на кровати. Да и сама широкая кровать с медными блестящими шишечками свидетельствовала о том, что эта Люба Сысою не соседка вовсе, а кое-кто помилее. Эта догадка сразу подсказала Александру Иосифовичу, на чем ему теперь следует сыграть.

– Ей бы жить в палатах каменных, – продолжал он рассуждать. – Да ходить в шелках и бархате.

Сысой с силою воткнул шило в колодку.

– Что вам-то за дело? – По его голосу можно было судить, что ему слышать все это очень болезненно, досадно.

– Я свое дело знаю. А тебе надо бы знать свое. И хорошенько подумать о том, что я тебе говорю. А то ведь как бывает: упорхнет пташка туда, где просторней и сытней. Каково тогда одному придется, а? – И Александр Иосифович выразительно посмотрел на кровать.

– От меня если только упорхнет, так туда, откуда не возвращаются. – Сысой провел ладонью по горлу, наглядно изображая, что он имеет в виду.

– Иногда для женщины и такая перспектива не препятствие. Да и к чему тебе это, когда ты завтра же можешь стать обеспеченным человеком и близких сделать счастливыми. Если, конечно, захочешь.

– Так вам чего нужно? – спросил Сысой примирительно.

– Я с того и начал: поговорить. – Александр Иосифович поставил стул на середину комнаты и сел, не дожидаясь предложения хозяина.

– Отчего же не поговорить… Можно…

 

Глава 5

Оставшиеся до венца дни были для Тани, как и полагается, хлопотными. Обычно вся эта предсвадебная суета считается приятной. Таня же ничего приятного в ней не находила. Хотя и особенного недовольства происходящее у нее не вызывало. Она относилась ко всему безразлично, как это бывает, когда знаешь о неотвратимости надвигающихся событий, о невозможности их избежать.

Вместе с Екатериной Францевной и m-lle Рашель Таня с утра уезжала в Москву и лишь к вечеру возвращалась на дачу. Александр Иосифович даже уступил им на это время свою коляску. Оказалось, что Тане необходимы десятки разных новых вещей: от туфелек до заколок, от корсета до муфты. Муфты и те потребовались две – темная и белая. Так подсказала Наталья Кирилловна Епанечникова. Она, как непревзойденный знаток и эксперт по части дамских туалетов, приняла самое деятельное участие в Таниной марьяжной экипировке. Вечером, когда Таня, Екатерина Францевна и m-lle Рашель, нагруженные коробками, свертками, кульками, возвращались из Москвы, Наталья Кирилловна уже сидела у них на даче. Едва позволив Тане перевести дух, она, как театральный постановщик, устраивала целое представление. Она заставляла Таню примерять по отдельности и ансамблем приобретенные вещи и дефилировать по комнате перед всеми собравшимися, причем делала бесчисленные замечания и давала уйму советов.

Но за все эти дни Таню так и не навестила ее лучшая подруга, несмотря на то что могла бы прийти хотя бы за компанию со своею неуемною матушкой. Таня была уверена, что Лена в большой обиде на нее за недоверие, за то, что она не посчитала нужным поделиться с подругой такими важными новостями, за то, что она все-таки неисправимая гордячка. Так, наверное, теперь Лена думает о ней. И разве она поверит, что Таня узнала о своей женитьбе ровно одновременно с ней – на пирушке у Дрягалова! Да ни один нормальный человек в это не поверит.

На самом же деле все было не совсем так. Конечно, Лене и в голову не могло прийти, что для Тани ее скорое замужество стало такою же новостью, как и для всех прочих. Но особенно обижаться на подругу она не стала. Не сказала и не сказала. Мало ли почему? Александр Иосифович такой строгий. Может быть, не разрешил. Таня же почитает папу до самозабвения. Такие мысли приходили Лене. Но ее смущало другое. В сущности, ее детство так и продолжается. Она – Лена – по-прежнему остается ребенком своих родителей. А вот для Тани эта пора навсегда окончилась. Она вступает во взрослую жизнь, становится замужнею женщиной. И все это вдруг, совершенно неожиданно, в какие-то считаные дни. От таких размышлений Леночка сильно затосковала. Поэтому навестить Таню так и не собралась. У Тани же не было ни часа свободного времени, чтобы сходить к подруге.

Девочки жили в Кунцеве уже с месяц. В первые же дни они попытались что-то предпринять в поисках их несчастной подруги Лизы. Собственно, по-настоящему искать Лизу, куда-то поехать, где-то что-то узнавать о ней, могла только Лена. Потому что Таня имела теперь волю действовать по своему усмотрению еще меньшую, чем поднадзорные Мещерин с Самородовым. А Лена действительно несколько раз ездила в Москву. Она обошла, наверное, с дюжину церквей в той части, где жила Лиза, и все расспрашивала о пропавшей недавно девушке – не известно ли кому о ней чего-нибудь? Многие об этом слышали. К тому же Лизин отец – Григорий Петрович – в отчаянии дал объявление в газету: «Моя дочь! Прошу тебя пощадить меня и свою мать и возвратиться для нас в твое старое жилище. Тужилкин».Но, увы, как ни разнеслась молва об этом случае, никто ничего определенного сообщить о Лизе не мог. В одном месте, правда, какой-то прихожанин рассказал, что его кум, живущий в Симонове, сдает одной молодой особе комнату внаем. А нанимательница, в свою очередь, недавно приютила у себя совсем уже юную мадемуазель. На днях этот прихожанин был у кума и видел ее. И она, по его словам, вылитая та девушка, которую описывает Лена, то есть Лиза. Услыхав это, Лена стала упрашивать его сейчас же поехать им вместе в Симоново. Но прихожанин отказался, сославшись на занятость. Однако сказал, что собирается вновь быть у кума через несколько дней, пусть Лена приходит сюда же, и тогда он возьмет ее с собой. Но когда они с этим человеком все-таки добрались до его кума, выяснилось, что как раз в эти дни обе квартировщицы съехали. Куда? – не известно. Никаких больше соображений, как еще им искать подругу, у Тани с Леной не было. И они решили оставить это, в сущности, безнадежное занятие, предоставив событиям развиваться самостоятельно: может быть, какой-то случай поможет им разыскать Лизу, или та объявится сама.

Наконец, Таня все-таки вырвалась к подруге. Она уже не стерпела и довольно резко объявила маме и всем прочим, что имеет же она право хотя бы пригласить Лену к себе на свадьбу. Просто так пойти к ней и дружески пригласить. Или ей посылать лучшей подруге, живущей теперь в ста саженях от нее, билет по почте?! А самой день-деньской разъезжать по пассажам. А потом до ночи примерять юбки и шляпки, на радость Наталье Кирилловне! Тут уже Таню не стали неволить. Она и так беспрекословно подчинялась всем родительским повелениям, большим и малым. И как-то воспротивиться такому совсем уж пустячному ее желанию не посмел никто. Александр Иосифович даже сам распорядился, чтобы m-lle Рашель в этот раз Таню не сопровождала.

Таня нашла подругу в саду в беседке. Лена сидела там с книгой. Но не читала, а безучастно смотрела куда-то в заросли, где, собственно, и смотреть-то было нечего. Увидев Таню, она тотчас позабыла всю свою печаль. Раз уж Таня первой пришла к ней, мелькнуло у нее, значит, чувствует себя в чем-то виноватою. А в таких случаях Лена предпочла бы сама быть виноватою. Для нее это было бы много легче, чем знать о душевных переживаниях ближнего. Подруги, как обычно, обнялись и коснулись губками друг друга.

– Поздравляю тебя, – вздохнула Лена.

– Grand mersi, – с иронией ответила Таня. По привычке всегда интересоваться тем, что именно читают ее ближние, она взяла у подруги из рук ее книгу. Это оказался справочник по сестринскому делу. Таня знала, что Лена недавно поступила в курсы. – Когда заканчиваешь?

– К осени обещают выпустить.

– И ты решила все-таки ехать? – В свое время Лена ей рассказала, что после окончания курсов собирается отправиться с госпителем в Маньчжурию. – А что родители говорят?

– Папа очень даже одобряет! Говорит, и сам бы поехал, если бы не обязательства перед пациентами. А мама… у нее есть поважнее заботы. Она не сильно тебя замучила? – улыбнулась Леночка. – Уж если я просто прячусь от ее бесконечных рассказов о ваших приготовлениях, то воображаю, каково достается тебе.

– Нисколько! Я так благодарна Наталье Кирилловне за ее помощь…

– Понимаю… – Леночка было развеселилась, но тотчас умерила веселье. – Что ж, Таня, мы теперь расстаемся? – спросила она.

– Отчего?.. – Танин вопрос вроде бы подразумевал отрицательный ответ, но прозвучало это так неуверенно, что казалось, будто она подтверждает Леночкины опасения.

– Ну как же… У тебя теперь будет муж. А что подруги?.. Вспомни: для наших родителей имеют ли какое-то значение их друзья детства?

– Ах, Лена, – не выдержала наконец Таня, – я сама ничего не знаю! не представляю, что впереди и что это вообще такое быть замужем!

Лена нежно погладила подругу по плечу.

– А кто этот человек? – вдруг спросила она. – Ты давно с ним знакома?

Таня понимала, что Лена недоговаривает, и еще один вопрос: почему она ничего никогда ей не рассказывала? Но что на это можно ответить? Во всяком случае, сказать правду – это значит вызвать у Лены подозрение в ее притворстве, в нежелании быть откровенной. И не больше.

– Это папин старый знакомый, – ответила Таня. – Да я говорила тебе о нем – помнишь, Антон Николаевич, из полиции?

Лена даже не сразу продолжила разговор, так велико было ее изумление. Какое-то время она лишь смотрела на Таню широко раскрытыми глазами.

– Но, Таня, он же, наверное, пожилой человек, – проговорила она, запоздало сожалея о сказанном.

– У него дочка нам ровесница, – нисколько не смутившись, запросто ответила Таня.

– Ну, вот, ты будешь еще и мачехой. – Лена не удержалась от улыбки.

– Я сама об этом уже подумала, – усмехнулась Таня.

– Ты его любишь? – спросила Лена уже серьезно.

На этот раз Таня совсем уже не знала, как ответить. И прежде всего потому, что не вполне представляла, а что же подразумевать под любовью. Неприязни к Антону Николаевичу у нее не было и раньше. А последний их разговор, когда Антон Николаевич так благородно доверился ее воле, внушил Тане натуральную симпатию к нему. Но сказать, что она любит его, Таня не могла, равно и не могла сказать, что не любит.

Лена так и не дождалась ответа.

– Мама говорила, у вас венчание уже совсем скоро, – сказала она.

– Нынче в пятницу. Ты придешь? – как-то просяще спросила Таня.

– Куда же я денусь…

– Прошу тебя, приди, пожалуйста, пораньше утром. С тобой мне так спокойно.

Захваченная заботами, Таня и не заметила, как подошел день свадьбы. С раннего утра в доме уже было такое оживление, что все предыдущие дни казались временем праздного затишья. К даче Казариновых съехалось экипажей больше, чем когда-либо собиралось у их соседа-мецената. Какое удовольствие испытывал Александр Иосифович от этого! Он восторженно заметил кому-то из гостей, что это напоминает сбор кораблей ахейцев перед походом на Трою.

Первыми явились Епанечниковы с детьми. Маленькие Кирилл и Сережа были не просто гостями: на них возлагалась ответственная обязанность нести перед врачующимися иконы Спаса и Богородицы. На этот раз фамилию возглавлял сам Сергей Константинович. Вообще он редко появлялся на даче – не позволяла обширная практика. Но уже ради такого случая – свадьбы лучшей дочкиной подруги – он ненадолго оставил свои повседневные занятия.

Пришел и Дрягалов с Машенькой, Димой и Паскалем. Пришли еще какие-то люди – кунцевские дачники, – которых Александру Иосифовичу пришлось приглашать, когда он впервые у Дрягалова в доме объявил о Таниной женитьбе.

Наконец, прибыл поручитель жениха с огромным белым букетом из померанцевых цветов для невесты. Эта роль была возложена на помощника Антона Николаевича по службе – неженатого еще, стройного, с аккуратными усиками полицейского.

Появление поручителя жениха было для всех сигналом к отправлению. Дом просто-таки весь заходил ходуном. Слуги решили почему-то, что в эту минуту лучше передвигаться бегом. Наталья Кирилловна вдруг заметила какую-то, по ее мнению, неисправность в Танином убранстве и принялась было по новой зашпиливать ей платье, меняя расположение и форму складок на нем, что грозило отсрочить венчание на неопределенное время. И Леночке пришлось очень настоятельно потребовать от своей энергичной матушки оставить Таню в покое.

И вот Таня в сопровождении Александра Иосифовича вышла из дома. Собравшиеся – и знакомые, и незнакомые, и гости, и просто зеваки из соседних дач, – увидев ее, издали этакий общий возглас одобрения, похожий на могучий единый выдох. Дрягалов прищурился с такою многозначительною веселостью в глазах, что Машенька, хорошо знавшая истинный смысл этого лукавого прищура, погрозила ему пальчиком.

В белом шелковом платье, с длинною вуалью, в драгоценностях, присланных давеча женихом в свадебной корзинке, Таня была ослепительна. Казалось, на улице сделалось светлее, когда она появилась.

Александр Иосифович посадил ее в лучшую коляску, запряженную белою парой, туда же сели Екатерина Францевна, m-lle Рашель, Лена и оба ее братца с иконами. Все прочие расселись по своим экипажам, и поезд отправился в путь.

Жених в это время находился уже в церкви. Венчание назначено было неподалеку от Кунцева – в Покровском храме в Филях. Здесь гостей собралось еще больше, чем на даче у Казариновых. В основном это были сослуживцы Антона Николаевича. Казалось, будто в Филях ожидается полицейский парад – куда ни посмотри, всюду мелькали мундиры, фуражки, погоны.

Когда подъехала невеста, полицейские чины быстро выстроились в две шеренги от подножки коляски до паперти, причем правофланговые взяли сабли в положение «на караул». Александр Иосифович и Таня, пройдя сквозь этот строй почета, вошли в церковь, и уже там отец передал дочку ее жениху.

И тотчас начался обряд. К ним подошел священник – маленький, с остренькою бородкой батюшка, – благословил их и вручил каждому по зажженной свече. Дьякон густым басом запел молитву. Потом священник надел жениху и невесте кольца и повел их на середину храма. Там на полу перед аналоем был расстелен белый плат, на который Таня с Антоном Николаевичем и встали. Батюшка громко, так, чтобы всем было слышно, спросил у жениха: «Имеешь ли ты искреннее и непринужденное желание и твердое намерение быть мужем этой Татианы, которую видишь перед собою?» Антон Николаевич, борясь с волнением, как это чувствовалось по голосу, ответил: «Имею, честный отче». – «Не связан ли ты обещанием другой невесте?» – спросил батюшка. «Нет, не связан», – отвечал жених. Те же вопросы задавались и Тане. И, как ни вслушивалась в Танины ответы Леночка, она не нашла в ее голосе ни малейшего смущения, ни намека на робость. Лена сама оробела от этого вечного, при любых обстоятельствах, бесстрашия подруги. Если бы она сию секунду оглянулась на дочку Антона Николаевича – Наташу, стоявшую напротив нее по правой стороне, она бы без труда поняла по выражению ее лица, что и от Наташи не ускользнуло, насколько уверенно, невозмутимо держится Таня, превосходя в этом даже ее многоопытного отца.

Священник же в это время, прочитав следующие по чину молитвы, взял венец, перекрестил им жениха, поднес венец ему к губам и со словами: «Венчается раб Божий Антон рабе Божией Татиане во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа» – возложил его на голову Антона Николаевича. Его поручитель подхватил венец и так уже и держал затем над головой жениха. Проделав то же самое с невестой, батюшка передал другой венец ее поручителю. После чего он с особой торжественностью трижды произнес: «Господи Боже наш, славою и честью венчай их!» Потом батюшка еще читал Евангелие, молитвы. Наконец, дав испить молодым повенчанным вина из общей чаши, он повел их кругом аналоя. Поручители следовали за ними, неся венцы над головами врачующихся. С клироса густо звучал тропарь: «Слава Тебе, Христе Боже, апостолов похвало…»

В самый разгар венчания в храм вошел запыхавшийся, взволнованный молодой человек – кто-то из прислуги, как можно было судить по его платью. Несколько мгновений он искал растерянным взглядом кого-то в толпе. Наконец, разглядев бороду Дрягалова, он пробрался к нему и прошептал всего несколько слов на ухо Василию Никифоровичу, отчего тот сделался белее полотна. Дрягалов даже ничего не сказал ни Маше, ни Диме и опрометью выбежал вон из храма. За этим эпизодом внимательно, но не показывая, однако, вида, наблюдал Александр Иосифович.

Венчание подходило к концу. Молодые супруги приложились к иконам на Царских Вратах и, приняв от батюшки у самой солеи уже неведомо какое по счету благословение, торжественно вышли их храма. Маленькие Сережа и Кирилл Епанечниковы, одинаковые, будто один из них был отражением другого, несли впереди новобрачных образа.

Еще с час Таня и Антон Е[иколаевич принимали поздравления. Очередь к ним протянулась через весь двор. Тане вручили столько цветов, что скоро ее коляска, куда шустрые Леночкины братья сносили букеты, напоминала клумбу на колесах. Первым, естественно, поздравлял дочку Александр Иосифович. Он говорил, нисколько не приглушая голоса, а, напротив, так, чтобы его слова были слышны всем присутствующим. К тому же все гости деликатно примолкли, когда заговорил отец новобрачной.

– Дорогая, любимая моя дочь! – не в силах скрыть свои переживания, изменившим ему голосом произнес Александр Иосифович. – Если в этот светлый день во всем мире и найдутся двое людей, которые лишь изображают себя радостными и счастливыми, чтобы не омрачать всеобщего веселья, но на самом деле душа у них ноет от скорби, так знай, эти двое мы – твои родители! Я, конечно, всегда понимал, что дочь – это не собственность моя, живущая мне на забаву, которую я могу держать при себе сколько угодно долго. Я понимал, что рано или поздно мне придется скрепя сердце ввести ее во храм и передать тому, который предназначен ей в вечные спутники. Но, милая Таня, я и вообразить не мог, каким непосильным испытанием это для меня будет. И если бы рядом с тобой сейчас стоял не Антон Николаевич, а любой другой человек, не знаю, смог бы я пережить свою душевную боль. И только осознание того, что заботу о тебе отныне будет нести достойнейший из людей, отчасти умеряет наши едва переносимые страдания. Будьте же счастливы. – Его голос умягчился, подобрел, лицо просветлело в грустной улыбке. – Не думайте о том, как безутешны мы теперь будем в нашем горестном одиночестве. Мы смиренно понесем свой крест. Лишь бы вы никогда не знали печали. Наша родительская отрада отныне только в вашем счастье.

И Александр Иосифович, более не сдерживая слез, прижал к себе Таню и долго не отпускал ее, будто прощался, будто обнимал ее в последний раз. Екатерина Францевна даже слегка поддержала его под локоть, будто опасаясь, что муж может лишиться чувств. Иные женщины в толпе промакивали глаза платочками.

В цилиндре, во фраке и пластроне, с тростью в руке, Дрягалов верхом летел в Кунцево. У калитки его дачи стояли какие-то люди. Дрягалов прямо на коне хотел въехать в калитку, да передумал, разглядев под самою дверью большое бурое, уже подсохшее, пятно. Он спрыгнул на землю, чтобы внимательнее рассмотреть пятно, которое оказалось не единственным: на двери он увидел еще несколько пятен того же цвета, оставленные, как можно было понять, вымазанною кровью рукой.

– В дом отнесли! В доме он! – быстро заговорил кто-то Дрягалову на ухо.

Дрягалов вбежал в дом. Кто-то из прислуги проводил его в людскую. И там перед ним предстала страшная картина: на лавке весь в крови лежал Егорыч, он казался мертвым, лицо его было пугающего землисто-серого цвета. Вокруг него хлопотали слуги. Старик-знахарь, с былинною белою бородой, живущий в доме при больном Мартимьяне, держал у носа несчастного Егорыча пузырек с нюхательными каплями. Мартимьян тоже был здесь. Он вжался весь в свою коляску и, не отрываясь, страшными глазами смотрел в лицо Егорычу.

– Доктора позвали?! – громко спросил Дрягалов.

Но никто ему не ответил, так все были растеряны.

– Викулыч, я спрашиваю, позвали доктора?! – с угрозой спросил Дрягалов у знахаря.

– Позвали, – ответил старик. – Да только ни к чему он ему… дохтур-то…

В это время Егорыч приоткрыл глаза.

– Василий… – прошептал он. – Василий… скажи этому парнейчику… французу… что он здесь…

– О ком ты? – спросил Дрягалов, страшась, что больше ничего не услышит от него.

– Секретарь… из русского посольства… он знает… – совсем уже невнятно проговорил Егорыч. – Какой сокровища искал…

– Сокровища? – переспросил Дрягалов, приняв это за бред умирающего.

– Он здесь… – из последних сил сказал Егорыч. И больше уже не произнес ни звука.

– Помер Егорыч, – сказал старик-знахарь.

Все, как по команде, перекрестились. Старик протянул было руку к лицу покойного. Но Дрягалов опередил его и сам закрыл Егорычу глаза.

– Кто его? – страшным голосом вымолвил Дрягалов.

– Кто-то постучался в ворота, – ответил Мартимьян, – Егорыч открыл и сейчас получил финку в живот.

Скоро вернулась и Машенька с Димой и Паскалем. Встревоженные тем, как поспешно Василий Никифорович ушел с самого венчания, они не остались на свадьбе. И, едва поздравив Таню и ее мужа, поспешили домой.

Дрягалов сразу же попросил Маню помочь ему объясниться с Паскалем. И передал тому слово в слово все, что услышал от Егорыча на последнем его издыхании.

Для Паскаля смерть Егорыча, с которым он очень подружился, стала по-настоящему горестною потерей. Он так опечалился, что даже не смог хладнокровно вдуматься в последние слова Егорыча к нему. Паскаль решил, что старый добряк, прельстившийся его намерением записать рассказ о своих приключениях в Китае, даже сходя в могилу, заботился, как бы не унести с собой какой-нибудь детали, относящейся к этому повествованию, как бы присовокупить еще какие-то сведения, хотя бы и такие пустячные. Паскаль пообещал себе расписать все подробно, как только возможно. Это будет его данью уважения к замечательному русскому.

Егорыча похоронили на Дорогомиловском кладбище. Дрягалов поставил на его могиле большой дубовый крест, который хорошо было видно с Москва-реки.

Через несколько дней после этого Дрягалов, Машенька и Паскаль уехали в Париж.

 

Глава 6

Как ни радел чиновник охранного отделения о своих сотрудниках – действующих и бывших, – как ни старался позаботиться об их судьбе, но если их интересы не соответствовали его замыслам, он поступал все-таки по-своему, не считаясь с тем, что доставляет кому-то неудобства. То есть если требовалось принести сотрудника в жертву делу, Викентий Викентиевич не останавливался перед этим.

Решившись во что бы то ни стало обнаружить полицейского агента в поднадзорном своем социалистическом кружке, он придумал использовать двух друзей студентов как приманку для выявления этого человека. Он попросил Дрягалова поселить их у себя на даче, ни в коем случае не позволять им никуда отлучаться и докладывать ему о всяком визите к ним. Случай помог исполниться его замыслу быстрее, чем он сам предполагал. Когда Дрягалов пришел к нему просить посодействовать выправить Мещерину и Самородову бумаги для выезда из России, чтобы те могли помочь ему в его бедствии, Викентий Викентиевич, пообещав все это сделать, сам же немедленно написал московскому обер-полицмейстеру анонимный донос от некоего «верноподданного», но, как можно было понять из написанного, человека не совсем чужого и в революционных организациях, в котором он известил полицию о том, что ему наверно известно о намерении таких-то поднадзорных скоро уехать за границу с целями, по всей видимости, противозаконными. Он полагал, что полиция, узнав об этом, отправит к студентам своего агента из кружка, который, под видом дружеского визита, выведает у них, для чего именно они едут в Париж, с кем там намерены встречаться и прочее. То, что в результате они вряд ли куда-то поедут – полиция позаботится этого не допустить, – а следовательно, и Дрягалову они не сумеют помочь, Викентия Викентиевича вполне устраивало. Это исключительно отвечало его собственным видам.

Получив от Дрягалова сообщение о том, что к студентам приезжал Саломеев, чиновник от души посмеялся. Выходило, что агент полиции в кружке… сам его руководитель! Кстати, Викентий Викентиевич предвидел возможность такого варианта, почему сообщение от Дрягалова не стало для него слишком уж оглушительною новостью. Когда полиция раскрыла типографию, он сразу понял, что выдать ее мог только кто-то из первых лиц кружка. Такими лицами, как верно он знал, были Лев Гецевич, Хая Гиндина и Саломеев. И вот теперь вполне подтвердилось, что последний-то как раз и является агентом полиции.

Когда Викентию Викентиевичу открылось это важнейшее обстоятельство, он смог сделать очень интересные выводы. Удивительным агентом был этот Саломеев: работая на полицию, он вместе с тем укреплял кружок, заботился о дальнейшем его существовании. Если он выдал двух не особо опасных мечтателей – Мещерина и Самородова и еще какую-то совсем незначительную гимназистку, но не открыл главных, по-настоящему опасных кружковцев, значит, он имел цель, показывая полицейским свою работу, все-таки не допустить окончательного разгрома организации. По всей видимости, Саломееву выгодно было сохранять status quo по двум соображениям: во-первых, это давало ему двойной доход – от полиции и по линии революционной деятельности, а во-вторых, положение руководителя социалистической организации, возможно, очень льстило его амбициям. Такие мотивы Викентию Викентиевичу тоже были известны.

Обнаружив наконец в кружке агента полиции, чиновник, естественным образом, задумался: а что же ему теперь с ним делать? Не обращать на него внимания и по-прежнему продолжать работу с кружком, опираясь на своего малозначительного сотрудника Попонова, это значит рисковать успехом, сводить на нет работу не только свою, но еще многих людей, – полиция в любой момент может спутать ему карты, как это они сделали недавно. Оставлять все как есть, очевидно, не годится. Викентий Викентиевич подумал даже, а не устранить ли вообще этого Саломеева. Такой прием не нов. Это можно сделать руками самих же социалистов: можно подбросить им какие-то сведения, доказывающие, что Саломеев провокатор, еще как-то его подставить, и тогда уже они сами разберутся. Если не так, то с ним вполне может приключиться какой-нибудь случай из тех, о которых пишут в газетах в разделе «Московская жизнь». Мало ли народу ежедневно попадает под колеса пролеток, конок, тонет в реке, становится жертвою душегубцев где-нибудь в темном переулке и прочее. Да, можно было и так решить с ним. Но профессиональный азарт побуждал чиновника охранки к совершенно иным действиям, к более интересной комбинации: избавиться от недруга было несложно, но это не принесло бы такой пользы, какая выходила охранному отделению от перевербовки Саломеева в свои сотрудники; в этом случае чиновник получал бы не только полный контроль над кружком, не только дополнительное влияние на другие социалистические организации в Москве, но и смог бы в значительной степени управлять действиями своих конкурентов – доблестного сыска, который пока лишь мешал ему в его работе. Саломеев – этот талантливый в своем роде человек – был ему очень нужен живым и невредимым. И для начала Викентий Викентиевич решил просто поговорить с ним, постараться убедить Саломеева склониться к сотрудничеству. Не выйдет договориться, найдутся и другие методы воздействия. Но добиться своего во что бы то ни стало чиновник считал уже делом чести.

И как-то на улице к Саломееву подошел человек, в котором опытный подпольщик и не менее опытный полицейский агент без труда угадал филера. Такие типы попадались на их пути нередко. Их можно было узнать по взгляду по манерам, по другим, незаметным для простых людей, но ясно видимым для социалистов, приметам.

Саломеев тотчас определил, что это филер. Но обычно они никогда не разговаривали с тем, за кем наблюдали. Они всегда оставались на почтительном расстоянии от объекта. Этот же не только приблизился к Саломееву необыкновенно близко, но и заговорил с ним.

– Господин Саломеев, – сказал незнакомец, – не откажите сейчас зайти в трактир Феклушина, это здесь рядом – на Пятницкой. Там вас ждут.

– Вы, сударь, верно, ошиблись… – стараясь не показывать испуга, произнес Саломеев.

– Никак нет-с. Ждут вас там. Для разговора для важного…

Тут у Саломеева начало проясняться, что это не слежка за ним и не угроза ареста, чего, впрочем, он и не боялся, имея надежное прикрытие. Вместе с тем он сообразил, что сейчас его беспокоит вовсе и не сыск, – их связь с ним была устроена совсем по-другому, – а кто-то еще. Он пожал плечами.

– Как вы сказали? – спросил Саломеев. – Трактир… Феклушина?

– Так точно-с, – почти радостно подтвердил филер. – Войдете, и в левом углу столик, возле окошка… Там вас ждут.

Саломеев отправился по указанному ему адресу. Он разыскал трактир, занимающий весь первый этаж двухэтажного дома. Возле дверей, обнявшись, покачивались двое пьяных, они мутными, непонимающими глазами разглядывали всякого входящего в трактир, однако все-таки не задирались ни на кого и не шумели, потому что поблизости прохаживался городовой. В трактире Саломеев сразу приметил в левом углу зала господина с красивыми вьющимися волосами, сидевшего за круглым столиком спиной ко всем. Перед ним стояли бутылка вина и бокал. Едва Саломеев подошел к нему, он сказал, не оглянувшись:

– Прошу вас, господин Саломеев, садитесь. Простите великодушно за беспокойство, – продолжил господин, когда Саломеев сел рядом, – но очень уж хотелось побеседовать с вами, встретиться, так сказать, tete-a-tete.

– С кем имею честь? – стараясь говорить надменно, спросил Саломеев.

– Называйте меня Викентием Викентиевичем. Я служу в Московском охранном отделении. Надеюсь, вы слышали о такой организации?

– Вроде что-то слышал… – довольно развязно, показывая, насколько слова собеседника не произвели на него впечатления, ответил Саломеев. – А в чем, собственно, дело?

Саломеев все понял. Он понял, что нужен зачем-то охранке. И, по всей видимости, ему будет сделано предложение о сотрудничестве. Саломеев неплохо уже разбирался в жандармских приемах и, в общем-то, предполагал, как может быть теперь выстроена его вербовка охранкой – от подкупа до угроз. И он резонно рассудил: зачем ему дожидаться угроз или еще какого-нибудь шантажа, когда лучше сразу согласиться работать за вознаграждение?

– Вам не нужно, наверное, рассказывать, господин Саломеев, о том, что нам известно о вас решительно все, – сказал чиновник охранного отделения.

– Допустим…

– Так вот, понаблюдав за вами довольно, мы сделали вывод, что могли бы стать полезны друг другу, если бы пришли к согласию.

– Чем же я могу быть вам полезен… Викентий Викентиевич? – Саломеев делал вид, будто не понимает, что от него хотят.

– Ровно тем же, чем вы полезны сыску. Я, кстати, хочу объяснить вам, если вы не знаете, что мы, охранное отделение, и сыскная полиция – два подразделения одного департамента. Следовательно, если вы помогаете одной государственной службе, то даже нелогично было бы манкировать подобною же другою. Вы не согласны?

– А разве мое согласие имеет какое-нибудь значение? – с достоинством ответил Саломеев.

Викентий Викентиевич усмехнулся.

– Приятно иметь дело с умным человеком, – сказал он. – Давайте же оговорим условия нашего сотрудничества. Чтобы у вас был к этому интерес.

Саломеев утвердительно кивнул головой, имея в виду показать, что это само собою, что никак по-другому и не может быть.

– Я думаю, – продолжил тогда Викентий Викентиевич, – вам было бы неинтересно с нами сотрудничать, если бы вознаграждение за это уступало тому, что вы получаете от сыска?

Саломеев опять лишь кивнул головой, подтверждая справедливость сказанного.

– Поэтому у нас вы будете получать немного больше. Но за это немногое я попросил бы вас исполнить одно необременительное, на мой взгляд, условие: ни в коем случае не посвящать полицию в наше сотрудничество. Иначе!.. – оборвался чиновник. Пугать Саломеева в минуту их сердечного согласия ему не хотелось. – Вы же понимаете, мы легко об этом узнаем.

Саломеев пообещал о своих связях с охранкой полиции не докладывать.

– Вот и славно, – улыбнулся Викентий Викентиевич. – Тогда обсудим наши действия. – Он щелкнул пальцами, к ним тотчас подбежал половой. – Принеси-ка, любезный, еще один бокал…

– Скажите, – спросил чиновник, наливая вина Саломееву, – отчего вы показали полиции на студентов и гимназистку – очевидно, не самых ценных ваших кружковцев, – но не открыли главных заводил?

Саломеев поднял брови, показывая, будто его удивляет такая непроницательность виртуоза-сыщика.

– Вам так не терпится лишиться работы?! – ответил он. – Революционные организации – это же ваш, жандармов, хлеб. И я вам больше скажу: в последнее время я стал чувствовать какую-то заботу о нас, такое впечатление, что организацию кто-то опекает, оберегает. Уж не вы ли? Но я вас вполне понимаю: деятельность таких организаций – это смысл вашего существования. Точно так же, как смысл существования военных в войне.

– Почему же вы не добавляете, что это и для вас чревато некоторыми неприятностями? Ведь и ваш смысл существования ровно в этом же – вы, как посредник между властью и беззаконием, что вы станете делать, если беззаконие будет, в конце концов, подавлено? Купите домик где-нибудь здесь – в Замоскворечье – и превратитесь в неприметного мещанина? Вам по вкусу пришлась бы такая перспектива?

– Не думаю, – улыбнулся Саломеев. – Но как любопытно выходит: получается, я – революционер – не хочу революции, потому что нынешняя жизнь посредника, как вы сказали, меня вполне устраивает, а вы, жандармы, напротив, хотите революции, чтобы вечно предотвращать ее и, таким образом, быть нужными государству людьми. Значит, у нас с вами много общего.

– Не много. Но кое-что есть. – Чиновнику, кажется, пришелся не по вкусу этот саломеевский парадокс. – Давайте все-таки говорить по существу. Скажите, вашу типографию вы открыли по той же причине, по какой сдали студентов и гимназистку, – чтобы показать полиции видимость своей работы?

– Да, пришлось… Что поделаешь… Но о какой гимназистке вы все время говорите? У меня не было никакой гимназистки.

У Викентия Викентиевича промелькнуло, что он случайно коснулся еще какого-то неизвестного обстоятельства дела. Если гимназистку арестовали не по саломеевской наводке, то по чьей? Но сейчас об этом не время было размышлять.

– Скоро вы получите новую типографию, – сказал чиновник. – Надо же вам показывать видимость своей работы и на революцию. Не только на нас.

– Типографию? – изумился Саломеев.

– Да. Небольшую. Но, разумеется, сыску о ней ни полслова. Я не намерен собственными руками доставлять им успех в их работе. В ущерб своим же интересам.

– Да, конечно, – согласился Саломеев.

– Скажите, чем ваш кружок собирается заниматься в ближайшее время?

Саломеев как-то неопределенно пожал плечами.

– Сейчас идет война, – ответил он. – Социалисты, как вы знаете, наверное, против этой войны и даже желают поражения России, полагая, что поражение ослабит самодержавие. Если вы не в шутку выделяете нам типографию, значит, будем теперь пропагандировать эту идею в форме распространения листовок и брошюр. Или вы хотите, чтобы мы печатали там дешевые календари для народа?..

– Нет, нет, – поспешил его успокоить Викентий Викентиевич. – Используйте типографию, так же, как вы использовали старую, то есть по собственному усмотрению. Но какие у вас планы, кроме этого?

– Пока ни о чем таком конкретном сказать вам не могу. Наша организация уже довольно долго не собиралась… ввиду известных обстоятельств… Должно быть, вы об этом также осведомлены. Как-нибудь соберемся, тогда и будет видно.

– Хорошо. Так и решим. Но скажите, вам известно, где теперь ваша Гиндина? Из последней своей квартиры она недавно съехала. И куда? – мы пока не знаем.

– Она жила в Симонове где-то, кажется… И не говорила, что собирается куда-то съезжать. Для меня самого это новость. Но, как только узнаю, скажу вам, если нужно…

– Нужно. Мне необходимо знать о ваших кружковцах решительно все – где они живут, где находятся в настоящий момент, куда поехали. Понимаете? – все!

На всякий случай Саломеев не стал рассказывать чиновнику из охранки, куда именно съехала Хая Гиндина, сославшись на незнание, – что уж теперь им всю подноготную открывать! – на самом же деле новая квартира соратницы ему была известна. Больше того, это он и помог ей туда перебраться.

Незадолго перед тем Саломеев привел к Хае новую участницу их организации – одну из тех трех девушек, что когда-то приходили к ним на заседание, – и поручил ей взять новенькую под свою опеку, велев одновременно поскорее куда-нибудь перебраться отсюда вместе с ней. Потому что Хая жила в Симонове уже довольно долго. И если полиция не заинтересовалась ею, слава богу, пока она жила одна, то наверно заинтересуется теперь, когда у нее появилась еще компаньонка. На новом же месте они, по крайней мере, первое время могут оставаться в относительной безопасности. Саломеев вручил той и другой новые документы и пообещал подыскать им какое-нибудь укромное местечко. Он им посоветовал выдавать там себя за единоутробных сестер-сирот, приехавших в Москву поступать в курсы. Вскоре Саломеев, как и обещал, сообщил Хае один надежный адрес в Хамовниках. И девушки немедленно перебрались туда.

Саломеев все это отнюдь не посчитал нужным доводить до сведения патрона из охранки. Он рассудил так: если у них сотрудничество долгосрочное, то зачем же рассказывать все сразу?! – у них свой расчет, а у меня свой, – довольно будет и изредка сообщать что-либо, причем не самые свежие новости, а такие, которые за давностью не смогут нанести сколько-нибудь заметного ущерба организации. Таким образом, он и своим товарищам не сильно навредит, и в глазах охранки будет выглядеть деятельным, полезным сотрудником.

Когда же Саломеев сказал Викентию Викентиевичу, что не знает никакой арестованной гимназистки, то в этом случае он действительно нисколько не слукавил: о странном происшествии с Леной Епанечниковой ни ему, ни кому-нибудь еще в кружке так и не стало известно.

Этою новенькой, что Саломеев привел к Хае, была, как нетрудно догадаться, сбежавшая из дома Лиза Тужилкина.

Когда Лизе стало понятно, в чем именно ее подозревают Таня и Лена – и, мало сказать, подозревают: Таня, так та не желает даже объясниться, настолько ожесточена, до такой степени теперь пренебрегает ею, – Лиза в отчаянии бросилась куда глаза глядят. Подобной несправедливости она не знала в жизни. Особенно ее обидело, что несправедливы к ней не какие-то случайные люди, а лучшие, надежные и испытанные, казалось, подруги. От жгучего стыда Лизе захотелось ото всех спрятаться, скрыться, исчезнуть. Чтобы ни одно лицо, включая любимых, добрых родителей, никогда больше не напоминало о случившемся с ней величайшем бесчестии. Первым ее порывом было затвориться в каком-нибудь монастыре поглуше. Не откладывая дела вдаль и пользуясь случаем, пока не было родителей, она наскоро собрала чемоданчик и, распрощавшись с братьями и сестрами, отправилась на Рязанский вокзал.

Самый глухой из известных ей женских монастырей находился в Нижегородской губернии вблизи Арзамаса. Добравшись до обители, Лиза попросилась у игуменьи взять ее на послушание. Осторожная начальница, понимая, что образованная молодая москвичка, выбирая рясу, видимо, руководствуется какими-то мотивами отчаяния, поручила ей для начала просто потрудиться во славу Божию при монастыре. Через несколько дней к Лизе подошла какая-то монахиня и сказала, что ее хочет видеть духовница монастыря матушка Параскева. Ее проводили в изумительно чистую, уютную келью, в которой сидела старица… с детскою куклой на коленях. Кроме того, еще дюжины две кукол разного размера были аккуратно рассажены у нее на кровати. Духовница, не отрывая взгляда от любимой игрушки, проговорила: «Маменька не велит тебе в монастырь идти. Возвращайся, откуда пришла». Когда Лиза с провожатой вышли из кельи, монахиня объяснила ей, что прозорливая старица имеет духовное общение с предыдущей духовницей монастыря – блаженной Пелагеей. И если она сказала, что маменька не велит идти в монастырь, значит, это законно: так тому и быть! На следующий день Лиза распрощалась с монастырем и поехала назад в Москву.

Однако и возвращаться как ни в чем не бывало домой Лиза отнюдь не собиралась. Это выглядело бы совсем уж по-детски: поскиталась где-то неделю, постращала близких своим исчезновением в отместку за нанесенную обиду, да и объявилась. Прямо-таки возвращение блудной дочери.

Но, прослонявшись целый день по Москве, Лиза не придумала даже, где ей сегодня ночевать. Не говоря уже о более далеких планах. На Тверской забитые снедью витрины напомнили ей, что она целый день ничего не ела, и Лиза решила зайти куда-нибудь купить хоть сайку да ветчины, что ли, полфунта. Она вошла в первый попавшийся магазин с надписью над входом «Торговля Дрягалова и сына» и в самых дверях столкнулась с двумя господами, в которых тотчас признала знакомцев: в немолодом бородаче – того домовладельца, у которого они присутствовали на заседании социалистического кружка, – с ним рядом она в тот вечер сидела, – а в его элегантном спутнике – самого руководителя кружка. Эта нечаянная встреча и решила ее судьбу. Уяснив, в какой нужде оказалась девушка, руководитель кружка Саломеев предложил Лизе отправиться с ним к одному надежному товарищу, у которого она найдет приют на неограниченный срок. Узнав по дороге, что у Лизы нет теперь никаких определенных планов на будущее, Саломеев спросил: а не желает ли она быть полезной в благородной борьбе за лучшую долю рабочего народа? там исполнять какие-нибудь необременительные поручения? еще как-то помогать их организации? Лиза, не раздумывая, согласилась. Прежде всего, из благодарности к его участливому отношению. Но, вместе с тем, все сказанное Саломеевым отнюдь не было чуждым ее собственному настроению. К тому же Лиза подумала, что если подруги считают ее виновницей случившегося с кружком бедствия, то она теперь своим участием в этом самом кружке докажет всем ошибочность такого мнения.

Надежным товарищем, к которому Саломеев привел Лизу, оказалась еще одна ее мимолетная знакомая – та самая девушка, что так неодобрительно отозвалась о гостях кружка – трех подружках-гимназистках – на том памятном заседании, а потом еще запальчиво высказывала свое мнение по каким-то вопросам. Лиза ее тогда хорошо запомнила. На удивление, в этот раз Хая отнеслась к Лизе вполне дружелюбно. Когда Саломеев отрекомендовал ее новым их товарищем, Хая улыбнулась и протянула Лизе руку, – это была очень высокая степень благорасположения бывалой революционерки к кому бы то ни было.

Первое время, естественно, социалисты к Лизе присматривались: ни в какие свои тайны ее не посвящали. Но затем стали относиться все с большим доверием. Саломеев придумал для Лизы конспиративный образ гимназистки – благо вживаться в эту роль девушке не требовалось: вчера только бегала с книжками на уроки. Хая помогла ей сшить форменное платье с фартуком. А Саломеев позаботился приобрести портфель. Причем, бывалый конспиратор, он раздобыл где-то старый, повидавший виды портфель: не должно быть у старшеклассницы нового портфеля! И вот так, изображая гимназистку, Лиза ходила по Москве – из одного места в другое – и переносила всякие свертки в портфеле. Позже, когда она уже основательно втянулась в деятельность организации, ей стало известно, что свертки, которые она доставляет по разным адресам, – это листовки и брошюры для рабочих, отпечатанные в собственной типографии их организации. В конце концов Саломеев стал вполне доверять Лизе и позволил ей приходить получать листовки и прочее прямо в типографию, минуя посредников. Хая потом сказала: это означает, что она отныне считается одним из самых надежных их товарищей, способным при необходимости даже и возглавить организацию. Само собою, Лиза постоянно присутствовала на заседаниях кружка и с каждым разом все более уверенно и аргументированно высказывалась там.

Саломеев нашел для Хаи и Лизы квартиру в Теплом переулке у одинокой вдовы-дьяконши, у которой уже квартировали две курсистки. Вообще в Хамовниках повсюду нанимали комнаты студенты и курсистки. Поэтому среди массы учащейся молодежи еще две девушки вряд ли могли привлечь к себе чье-то внимание.

После встречи Саломеева с чиновником охранного отделения прошло месяца три. За это время новый сотрудник охранки не предоставил своему шефу никаких сколько-нибудь важных сведений, ограничиваясь лишь малозначительной информацией: например, извещал, куда именно отправляется произведенная в типографии печатная продукция, кроме того, он все-таки сообщил наконец в Гнездниковский о том, где скрывается Хая Гиндина, а также и о том, что вместе с ней теперь живет новая их участница Тужилкина, известная в организации под кличкой Гимназистка. Но Саломеев сам понимал, что за все это и подобное охранное отделение долго содержать сотрудника, к тому же весьма высокооплачиваемого, не будет: с него либо потребуют по-настоящему значительных сведений либо как-то взыщут – в лучшем случае отставят. Поэтому Саломееву во что бы то ни стало требовалось сообщить плательщику нечто такое, что, во-первых, укрепит к нему доверие Гнездниковского, а во-вторых, позволит еще несколько месяцев, не особенно утруждаясь, получать от охранки щедрое вознаграждение. И вот что Саломеев придумал.

Как-то вечером он постучался к своему соседу Льву Гецевичу.

– Молитвами святых отец наших Господи Иисусе Христе Сыне Божий помилуй нас! – игриво прокричал в дверь Саломеев. И, зная, что суровый товарищ ему не подыграет и «аминя» не последует, вошел в комнату. – Можно навестить схимника-отшельника?

Гецевич сидел за столом. Перед ним лежали раскрытые брошюрки и листы бумаги. Теоретик, видимо, сочинял какую-то новую статью. В печке у отшельника уютно потрескивали дрова. Саломеев знал, что Гецевич никогда не садится за работу, не затопив прежде печку: а ну как нагрянет полиция! – тотчас все бумаги и брошюры полетят в огонь!

– Лев, у меня к тебе вот какое дело, – посерьезнел Саломеев. – Товарищи из комитета требуют от нас более активных действий. Царизм увяз в войне. Пока еще коготком. Наша задача помочь всей птичке пропасть. Поражение царизма в войне – это наша победа.

– Очевидно, Россия эту войну не выиграет, – отозвался Гецевич.

– Нам мало, чтобы просто не выиграла, – завелся Саломеев. – Нам нужно насколько возможно более сокрушительное поражение государства угнетателей. Мы заинтересованы, чтобы война длилась как можно дольше и людские потери были как можно большие. Тогда в стране окажется больше недовольных бездарною государственною политикой. А следовательно, больше народа будет поддерживать тех, кто выступает и против этой политики, и самого государства, то есть нас. Нам повезло: Япония оказалась совсем не тем, чем ее представляли прежде. Вместо маленькой победоносной войны царизм ждет серьезное поражение, – довольно говорил он. – Царскому войску приходится несладко, японцы – наши союзники! – бьют его и в хвост и в гриву. И было бы прекрасно, если бы они дошли хоть до Урала. Поэтому наша текущая задача – по возможности поддержать этих нежданных союзников.

Гецевич пристально, строго, сощурив глаза, глядел на оратора.

– Послушай, – проговорил он, – давно собирался спросить: ладно, мы народ без чувства земли, нам все равно, где жить в подлунной, и эта страна для нас – лишь часть суши, где можно ставить какие угодно опыты, хоть известью все засыпать; но для тебя-то это, как вы говорите… отечество! как же ты так безжалостно относишься к земле, где покоятся десятки колен твоих предков? Ты утверждаешь: чем больше набьют ваших солдат на войне, тем сильнее аукнется выгодное для нас недовольство в народных массах! Нравственно ли это?

Саломеев понимающе улыбнулся.

– Нравственности вообще не бывает, – снисходительно ответил он. – Это выдумали слабые. Чтобы оправдать свое ничтожество, свое никчемное существование. Чтобы по отношению к ним была нравственность! А достойны ли они ее?!

Гецевич в обычной своей манере только безразлично пожал плечами в ответ, показывая, что больше его эта тема не заботит – все ясно!

– Итак, Лев, – перешел к делу Саломеев, – вот какова наша задача: комитет обязал нас выделить опытного, надежного человека для участия в диверсиях на Сибирской магистрали. Да, именно так! Теперь не время для теоретических изысканий. Революция ждет от нас реальных действий. На днях я выезжаю в Иркутск.

Взгляд Гецевича приобрел какое-то новое, несвойственное ему выражение – изумление, недоумение, интерес к собеседнику.

– То есть как это выезжаешь? – искренне-удивленно проговорил он. – Ты что же, сам поедешь?

– Боевой группы у нас, как ты знаешь, нет, – с иронией в голосе ответил Саломеев. – И откомандировать бывалого бомбиста мы не в состоянии. Следовательно, едет старший.

– Нет, нет, это невозможно. Кто же останется руководить организацией? Хая?

– Хая поедет со мной. Будет гораздо безопаснее, если в Иркутск отправится не подозрительный одиночка, а молодожены, не думающие вроде бы ни о чем, кроме своего медового месяца. Что касается организации: я очень надеюсь на тебя, Лев, тебе опыта не занимать, и никто лучше с руководством не справится.

– Подожди, подожди… Это абсурд! Я толком не знаю даже некоторых членов организации. Все связи, все явки – все держал ты! – типографию!

Саломеев замялся. Казалось, он не знает, что отвечать – находится в растерянности. Он как-то неуверенно развел руками.

– Что же прикажешь делать, Лев? – недовольно проговорил Саломеев. – Некоторые товарищи из других организаций уже поехали. А мы, значит, будем из благополучного московского далека поддерживать их своими теоретическими концепциями? Так? Это будет нашим вкладом в революцию?! Нет, Лев, настало время быть там, где труднее и опаснее! Словом, принимай руководство.

– Но разве ты бомбист? Или там какой-нибудь… динамитчик? Насколько мне известно, у тебя подобного опыта нет.

– И что из этого следует? – Заметно было, как Саломеев сдерживается, чтобы не рассердиться. – Это дает мне право бесчестно сидеть в замоскворецкой тиши, в то время как другие отправились на смерть?.. – Он оборвался, отвернулся и стал безотчетно судорожно мять кисти.

Гецевич, сжав зубы, так же безотчетно бегал глазами по разложенным на столе бумагам. Повисла пауза.

Вдруг Гецевич хлопнул ладонью по столу.

– Все! – сказал он. – Еду я! Лишить организацию головы – это свести на нет всю ее деятельность! Еду я. И точка!

– А ты бомбист? Или динамитчик? – язвительно спросил Саломеев.

– А какое это имеет значение?! Ты прав: у нас нет боевой группы! Так не все ли равно, какой неумеха поедет? Но, по крайней мере, организация не лишится руководителя и сохранит способность действовать.

Саломеев упал на стул и обхватил голову руками. Он был подавлен вставшей перед ним трудноразрешимою дилеммой.

– Лев, это опасно! – воскликнул он, не находя других аргументов. – В случае провала и ареста знаешь, что террористу полагается в условиях военного времени?!

– Не нужно только мне этого объяснять! – раздраженно отозвался Гецевич. – Передай Хае, что еду я!

– Ну нет, тогда Хае не судьба прогуляться до Байкала. Придется тебе побыть какое-то время мужем нашей Гимназистки. У вас с Хаей такая яркая экзотическая внешность, что если вы поедете вместе, то будете бросаться всем в глаза, как североамериканские индейцы, путешествующие по России. А Лиза – русская красавица – внимание к себе привлекать, разумеется, будет, но в этом-то и уловка! – в равной степени, таким образом, она отведет подозрения от тебя. И, кстати, она умеет стрелять, как рассказывала мне. Кто знает, может, это ее мастерство еще и пригодится?..

– Хорошо. Мне, в сущности, все равно – Хая, Лиза!.. Когда выезжать?

– Через два дня для вас изготовят документы – и хоть сразу в путь. В Иркутске найдете вагонное депо. Оно где-то рядом с вокзалом. Там нужно будет разыскать товарища Трофима – это председатель подпольного стачечного комитета. Пусть его ищет Гимназистка. Сам в депо не показывайся. Товарищ Трофим все объяснит, что делать. И, пожалуйста, Лев, будь осторожен, – сердечно добавил Саломеев.

На следующий день Саломеев встречался в условленном месте – в том же трактире Феклушина – с чиновником из охранки.

Саломеев напомнил Викентию Викентиевичу, что социалисты добиваются поражения России в войне. И средств не выбирают – любые годятся.

– Послезавтра двое членов нашей организации – Гецевич и Тужилкина – выезжают в Иркутск, – рассказывал он. – Там заодно с местными социалистами они должны будут организовать и осуществить диверсию на железной дороге: может быть, взорвать мост или пустить воинский эшелон под откос – что-то в этом роде. Это очень серьезное предприятие. Но чтобы его осуществить, – продолжал Саломеев, – чтобы собрать и выслать за тридевять земель людей, мне требуется некоторая сумма. И немалая, замечу.

– Позвольте, – удивился Викентий Викентиевич, сообразив, о чем зашла речь, – что же, я должен оплачивать террористам дорогу к месту предполагаемой диверсии? И еще выдать им карманные на гостиницу и ресторан?

– Так вы же и предотвратите диверсию. А значит, выслужитесь. Деньги вернутся вам сторицей.

Чиновник не удержался усмехнуться на такой цинизм.

– А вам не жалко этих ваших друзей-товарищей? – спросил он. – Вы хоть представляете, что их ждет?

– Я вас не понимаю… – насторожился Саломеев.

– Да нет, нет. Все в порядке. Это я так…

Викентий Викентиевич вынул из кармана несколько сложенных вдвое бумажек радужного цвета и вручил их Саломееву.

 

Глава 7

В Париже Дрягалов и Машенька поселились в разных концах города: Машенька у Годаров на Пиренейской улице, а Дрягалов – в Пасси, в квартире, заранее нанятой для него Клодеттой. Клодетта же и отвезла его туда прямо с Восточного вокзала. Молодежь наказала покорному им во всем Василию Никифоровичу пока не выходить из дому. Потому что если с ним произойдет какое-нибудь происшествие, что очень даже возможно при его беспокойной натуре и при неумении объясняться по-французски, то это может попасть в газеты, и тогда все их замыслы разрушатся.

А Паскаль, как и было условлено, немедленно поместил в своей «France-matin» объявление: «Известный русский коммерсант, владелец Торгового дома, Дрягалов и сын“, Василий Дрягалов скончался 9 июня этого года в Москве, о чем безутешная вдова, находящаяся теперь в Париже, извещает его французских поставщиков».

Машенька так и не окрепла после случившегося с ней несчастья и чувствовала себя крайне скверно, но тем не менее она ни в коем случае не пожелала сидеть дома и ожидать, когда Руткин пожалует навестить ее – безутешную вдову, – как полагал Паскаль. Она решила не терять времени и самой его искать. Паскаль не только не стал Машеньку отговаривать – он страшно обрадовался такому ее намерению: его-то тем более привлекали приключения и опасности. Он прямо-таки загорелся сражаться со злодеями, хотя бы это были все парижские апаши. Для верной своей победы, а больше для собственной уверенности он попросил у дедушки его «смит-вессон». Старик Годар, вполне осведомленный о несчастьях, преследующих их русских гостей, нашел воинственные намерения Паскаля поведением, достойным внука заслуженного офицера. Он не только выдал ему револьвер, но и решительно заявил, что также мобилизуется и вообще принимает на себя главное командование. С его точки зрения, найти Руткина в Париже было делом почти безнадежным. Разве что повезет, и он случайно им попадется. Подполковник очень высоко оценил уловку Паскаля с объявлением о смерти Дрягалова и сказал, что, вернее всего, разбойник сам будет как-то искать связи с Машенькой, чтобы еще поживиться на ее счет. Но с другой стороны, сидеть, будто в осаде, ничего не зная о маневрах неприятеля, и рисковать быть застигнутыми врасплох, им не годится. Им нужно постараться нанести упреждающий удар.

По плану подполковника Годара им прежде всего необходимо было позаботиться о прочности собственного тыла, что в конечном счете и обеспечивает инициативу в действиях. Без сомнения, Машеньку будут искать. Но вряд ли Руткину имеет смысл приходить самому, после того, как он вполне открыл ей свою изуверскую сущность. Скорее всего, пожалует какой-нибудь разведчик из его шайки. Это и будет для их франкорусского согласия случаем раскрыть, где именно дислоцируется неприятель. Кто бы «вдову» господина Дрягалова ни спросил, а это может быть не обязательно клошар, а человек вполне респектабельный, но кто бы ни был, лакею следует отвечать, что да, мадам в Париже, но теперь ее нет дома. И когда визитер отправится восвояси, в действие вступит их авангард.

Старик Годар за годы жительства на улице Пиренеев свел знакомство со многими местными les enfants abandonne – бездомными детьми, но, разумеется, не подкидышами-младенцами, как, казалось бы, можно было перевести это по-русски, а с вполне солидными господами восьми – тринадцати лет. Он не раз водил этих гаврошей угощаться к булочнику, не раз выручал их из полиции или просто во время своих прогулок о чем-нибудь с ними беседовал, причем, увлеченные его рассказами, «абандонеры» так и шли за подполковником до самого Пер-Лашез, а потом обратно. Все прохожие оглядывались с удивлением на эту странную компанию.

Этим своим верным гвардейцам старый Годар и дал ответственейшее поручение – находиться где-то неподалеку от его дома и внимательно, но незаметно следить за калиткой. Если к калитке кто-нибудь подойдет и лакей подаст им условленный сигнал, то им нужно будет следовать за этим человеком, куда бы он затем ни отправился – хоть в Нёйи, хоть в Ванв, – все равно идти за ним до конца.

Так, оставив в тылу засаду, подполковник Годар повел главные свои силы – внука с женой и русскую гостью – искать диверсий в расположении неприятеля. Прежде всего он соответствующим образом экипировал отряд. Показаться в тех местах, куда лежал их путь, в своей обычной одежде им было совершенно невозможно. Сам подполковник надел вылинявшую плюшевую куртку, отчего стал похож на букиниста с набережной Сены. Паскаля нарядили в латаный серый костюм, одолженный у кого-то из слуг. С Клодеттой проблем не было вовсе: у себя в театре она выбрала из реквизита платье, какие носят девицы из провинциальных заведений. Этот костюм к ней так подходил, и она выглядела в нем настолько соблазнительно, что Паскаль, позабыв, зачем они затеяли весь этот маскарад, возгорелся удалиться с любимою женой в их комнаты. И Клодетте стоило немалых усилий унять своего безрассудного супруга. Сложности возникли с Машенькой. Дело в том, что ей непременно требовалось каким-то образом скрыть лицо, чтобы не быть случайно узнанной тем, на кого они выходили охотиться. Например, надеть шляпку с вуалью, как придумал вначале Паскаль. Но подполковник категорически возразил против такой идеи: в компании, в которой ей предстояло бродить по злачным местам Парижа, а особенно в самих этих местах, шляпка с вуалью была такой же нелепостью, как когда-то короткие штаны среди санкюлотов. Выход придумала Клодетта. Она устроила Машеньке такую замысловатую куафюру, что в результате ее лица почти не стало видно.

Для начала подполковник предложил прогуляться им за бульварами – по пивным, винным погребкам, дешевым кабачкам – одним словом, там, где полно всякого сброда. Можно, конечно, было поискать Руткина и под мостами, где ночевали самые отпетые бродяги. Но старый Годар рассудил, что вряд ли тот докатился до столь безотрадного существования, если он предъявляет своим данникам тысячные счета. Наверное, он обитает среди апашей, промышляющих чем-то позначительнее воровства булок.

Они разъезжали по предместьям несколько дней. Обычно подполковник велел кучеру остановиться где-нибудь в переулке за несколько кварталов до нужного им кабачка. И дальше они уже шли пешком, как будто и не думали никогда брать фиакр – откуда у них на это деньги?

В кабачке они садились куда-нибудь в сторонку, но так, чтобы хорошо просматривались все столики. Старик Годар вел себя в этих заведениях смело и даже вызывающе. По его мнению, здесь не следовало выглядеть беззащитными тихонями. Это могло кого-то побудить предъявить к ним какие-либо свои претензии. Поэтому подполковник, едва переступал порог, на все заведение кричал: «Garcon, biere!» . Как будто он был главарь самой знаменитой парижской банды, а вокруг сидела такая мелочь, что ему вовсе не по чину было еще заботиться об их комфорте. И все равно совсем без стычек в таких местах обойтись не могло. Особенное внимание привлекала к себе Клодетта. Раза два или три Паскалю приходилось утихомиривать какого-нибудь не в меру горячего поклонника своей жены. Однажды даже, когда интерес каких-то посетителей к Клодетте превысил допустимый, подполковнику и его внуку пришлось доставать револьверы. Стрельбы, впрочем, не последовало, потому что один вид оружия подействовал на дерзостников умиротворяюще.

В этих заведениях старый Годар обычно завязывал с кем-то из завсегдатаев разговор. Это сделать было несложно, – стоило только предложить полупьяному полусонному субъекту, остановившему бессмысленный взгляд на ножке соседнего стола, стакан вина или кружку пива, мутные глаза его несколько оживали, и он мог в знак благодарности выложить все, что знал. В таких случаях подполковник начинал разговор издалека, с каких-нибудь пустяков. Но в конце концов подводил собеседника к вопросу о русских эмигрантах, которых, по его мнению, в Париже стало чрезвычайно много. В основном ни у кого на этот счет даже и мнения не имелось. У некоторых – немногих, – хотя и было какое-то представление о русских в Париже, вызвать интереса у Годара и его спутников оно не могло. Во всяком случае, о Руткине никаких, самых отдаленных, самых приблизительных сведений им услышать не удалось ни от кого.

Но это не сильно смущало подполковника – он сразу не строил особенных иллюзий на успешный результат их поисков. Его гораздо больше настораживало то, что спустя неделю, после публикации объявления о смерти Дрягалова, никто не явился спросить Машеньку. Юные друзья его, наблюдающие за домом, так и не дождались сигнала от лакея, чтобы им следовать за каким-нибудь визитером. Паскаль предложил было повторить объявление. Но дедушка категорически запретил это делать. Если те, к кому это объявление адресовалось, увидят повтор, объяснил подполковник, они могут смекнуть, что их настоятельно вызывают открыться, и тогда замысел добраться до Руткина уже наверно сорвется.

Наконец, всевидящие дозорные доложили подполковнику нечто такое, отчего старый военный едва не растерялся. Мальчишки сказали, что им кажется, будто за домом кто-то следит. Они заметили, как за эти дни по улице несколько раз прошел один и тот же человек, причем, стараясь не показывать вида, он рассматривал дом Годаров. А в последние два дня на улице появился нищий, которого они здесь никогда прежде не видели. Он со всеми своими пожитками разложился на скамейке на противоположной стороне, чуть наискосок от дома, и все поглядывает в его сторону, особенно если мимо дома кто-нибудь проходит. Иногда ему подают, и кажется, будто он только за тем здесь и устроился.

Встревоженный такими известиями и не находя пока им объяснения, подполковник решил срочно собрать большой совет. Гвардейцам своим он дал теперь такое поручение: не ждать визитеров, а следить за всяким подозрительным, по их мнению, прохожим, особенно за этим бродягой с плетеным кузовом. Куда-то же он уходит в конце дня. Вот это и надо выяснить.

Сам же подполковник с Паскалем и Машенькой отправился в Пасси к Дрягалову. Надо было, наконец, и булонского затворника, как они прозвали Василия Никифоровича, ввести в курс дела и выслушать его мнение обо всем происходящем. Да и долг вежливости требовал навестить человека, который уже неделю с лишним не видит никого, кроме посыльных с обедами. В Пасси они поехали с невиданными предосторожностями. Главнокомандующий решил, что добираться всем следует поодиночке, разными путями, и в дороге каждому непременно сменить экипаж.

Дрягалов вначале обрадовался гостям, как, наверное, не радовался ничему с самого детства. «Я здесь сижу, будто в схиме!», – прокричал он Машеньке. Но увидев, как она невесела, и он притих. Подполковник Годар, не мешкая, приступил к делу.

– Что ж… нужно признать, усилия наши пока не принесли успеха, – сказал он. – Больше того, у меня такое чувство, словно не мы охотимся за неприятелем, а, напротив, неприятель внимательно следит за нами и наперед знает обо всех наших замыслах. Давайте рассуждать. На чем основывался план нашей кампании? – на газетном объявлении, которое должно было ввести врага в заблуждение и в итоге открыть его нам. Увы, этого не произошло.

– Он мог не прочитать, – предположил Паскаль.

– Если бы он был один, тогда, согласен, он мог бы и не заметить объявления. Но Руткин не один. С ним заодно действует целая банда сообщников. И это совершенно невозможно, чтобы никому из них оно не попалось на глаза. Тебе, мой друг, как журналисту, надо бы знать, что газета для преступников это такой же инструмент, как отмычка, как нож. Очень часто именно газета подсказывает им новое злодеяние: среди подателей объявлений они выискивают себе жертву. Уверяю, никто так внимательно не читает газет, как преступный мир.

– Безусловно, объявление они прочитали, – продолжал подполковник. – Но давайте спросим сами себя: почему же они действуют вопреки нашим предположениям? почему этот Руткин так никак и не дал о себе знать? Я вам наверно могу ответить – они знают, что мы от них ждем, поэтому и поступают наперекор нашим ожиданиям.

– Как же это так?! – удивленно воскликнул Дрягалов, когда Машенька ему перевела слова подполковника. – Как он мог проведать, бестия?

– Пока сказать не могу. Это мы сейчас и попробуем выяснить, – ответил старый Годар. – Но, вне всякого сомнения, ему известно, что вы живы и находитесь в Париже. Скажите, господин Дрягалов, кто именно знал о ваших планах?

Василий Никифорович стал перечислять по пальцам всех участников их заговора – он сам, Машенька, Паскаль, Мещерин, Самородов и Егорыч. Но с последних трех, как говорится, взятки гладки: двое скоро месяц как в солдатах и на войне, а добрый его сторож – в могиле: три седмицы минуло.

– Ах, да, – вспомнил что-то еще Дрягалов и виновато посмотрел на Машеньку. – Есть у меня в Москве один знакомец, ему я тоже сказывал.

– Кто этот человек? – насторожился старый Годар.

– Ну как объяснить, Мань, ему… не знаю… – Дрягалов с трудом подбирал слова. – Это тот из охранки… помнишь… главный их.

Теперь и Машенька растерялась. Она не представляла, как так с ходу рассказать Годарам об их связи с русскими жандармами? С чего начинать? – с того, как она поступила в дом к Василию Никифоровичу учительницей? и как он ее вытащил из охранки?

Впрочем, Годары поняли по их заминке, что разговор коснулся какого-то очень непростого для русских гостей вопроса.

– У господина Дрягалова есть один знакомый – крупный жандармский чин, – принялась объяснять Машенька. – Он возглавляет в Москве особое отделение политической полиции. И он когда-то оказал нам очень большую услугу… – сказала она, потупившись. – Ему тоже пришлось рассказать…

Подполковник задумался. Из деликатности он не стал уточнять у Дрягалова с Машенькой, какую именно услугу оказал им жандармский чин. Но он сообразил, что за это, вероятно, они в долгу перед ним.

– А как вы думаете, – спросил он, – этот жандарм знаком с Руткиным?

– Знакомы ли они лично, нам ничего не известно, – переводила Машенька слова Дрягалова. – Но вообще о самом Руткине и о его похождениях здесь, в Париже, он знает. Его об этом извещает ваша полиция.

– Что? Флики извещают русскую политическую полицию о каком-то парижском жулике?! – удивился подполковник. Он недоуменно переглянулся с Паскалем.

– Да это маловероятно, – подтвердил внук. – Я, во всяком случае, о таком никогда не слышал.

– Господин Дрягалов, – спросил подполковник, – а этот ваш знакомый – жандармский чин, – он вполне ли заинтересован в вашем благополучии? То есть он вам друг добрый? Или нет?

– Друг?.. – нахмурился Дрягалов. – Этот друг, пожалуй что, и зарежет вдруг. Он только за свое стоит накрепко. А все чужое для него пустое. Пока ему нужен кто-то, он вроде бы привечает тебя. А в ком нужды больше нет, так они для него уже и не люди – мошки!

– А вы ему нужны для чего-нибудь?

– Нет. На что я ему…

– В таком случае почти наверно можно утверждать, господин Дрягалов, что вы поделились планом спасения вашей дочки с самым коварным своим врагом, – грустно подытожил старый Годар. – Что же нам сетовать теперь на наши неудачи…

– Да как же это… – опешил Дрягалов. – Неужто они заодно с этим?..

Он обернулся к Машеньке, словно просил разъяснить ему верно ли он понял. Но та и сама, потрясенная новым, неожиданным поворотом их дела, лишь беспомощно смотрела на Василия Никифоровича.

– Друзья мои, не время отчаиваться! – уверенным голосом произнес подполковник. – Все еще не так плохо. Разгадать маневры неприятеля – это означает наполовину победить. Итак, нам известно, что Руткин был кем-то предупрежден о наших действиях. Вероятнее всего, этим жандармом, о котором вы говорите. Но это отнюдь не означает нашего поражения. Я вам скажу больше: мы сейчас имеем даже некоторое преимущество над врагом, который убежден, что его действия остаются для нас неведомыми, в то время как мы не только о них знаем, но и позаботимся теперь, как бы нам на них вернее ответить. Каковы цели неприятеля? – в очередной раз, шантажируя господина Дрягалова похищенным младенцем, поживиться на его счет. Как он будет действовать? – а ровно так, как мы не ждали по нашему прежнему плану. Мы надеялись, что, поверив в смерть господина Дрягалова, Руткин будет искать связей с мадам Дрягаловой. Однако он как будто не ищет. А почему? – да потому что понимает, мы этого ждем, ему или его сообщникам там приготовлена засада. И сейчас он должен произвести на нас, как ему кажется, атаку абсолютно неожиданную: явиться вдруг к господину Дрягалову и предъявить свои требования. И не сделал он этого только по одной причине – мы очень хорошо спрятали того, кого он ищет.

– Хорошо бы, явился, пес, – прорычал Василий Никифорович. – Я бы поговорил с ним.

– Должен вас предостеречь, господин Дрягалов: как я понимаю, он вряд ли настроен вести с вами мирную беседу, – если бы это было так, он давно подбросил бы к нам какой-нибудь ультиматум для вас, – но в том-то и дело, он намерен нагрянуть к вам неожиданно и действовать с вами жестко, по всей видимости. Я подозреваю, что вам угрожает серьезная опасность. И уже само собою, он явится к вам не один, а с целою бандой.

– Да хоть всю Францию пущай приводит! – загремел Дрягалов. – Сверну шею – за него и вступиться никто не успеет!

– Я рад, что предстоящие баталии не страшат вас, – улыбнулся старый Годар. – Но давайте подумаем, как использовать нашу догадку о возможных действиях неприятеля с наибольшею для нас выгодой. Прежде всего, продолжая делать вид, что мы ждем Руткина у нас на Пиренейской улице, нам надо как бы невзначай открыть ему место, где вы, господин Дрягалов, скрываетесь. И тогда уже ждать его здесь всем оружием. Они не случайно сейчас внимательно следят за нашим домом: так они предполагают разыскать вас – отправится же рано или поздно ваша супруга навестить мужа в его убежище. Нам остается только помочь им в этом: показать путь к их цели. Вам, сударыня, – сказал он Машеньке, – надо будет теперь, не таясь, приехать сюда – в Пасси. Может быть, не раз. Пусть вас это не смущает – мы с внуком позаботимся о вашей безопасности.

Новая диспозиция потребовала от франко-русского согласия повести наступление с еще большим усердием. В тот же день, возвращаясь домой, подполковник Годар заехал в ближайший к его дому каретный сарай, который держал один его знакомый, нанял фиакр, заложенный парою, и попросил еще знакомца подобрать ему костюм кучера. Он велел, чтобы и фиакр, и костюм были утром наготове.

А когда подполковник затем, не торопясь, будто, по обыкновению, прогуливаясь, подходил к дому, его встретили юные разведчики и рассказали о кое-каких своих успехах. К нищему, который так и сидел на скамейке возле годаровского дома, подъехал в коляске какой-то очень прилично одетый человек. Наверное, для видимости он бросил ему монетку и потом несколько минут еще о чем-то с ним разговаривал. На этот раз мальчишки не растерялись, и двое из них проследовали за этим господином на запятках его же коляски. Они приехали в Шарантон. Там господин вошел в один из прибрежных кабачков. Маленькие смельчаки запомнили этот кабачок и вначале хотели было возвращаться домой, но потом решили: а не заглянуть ли им туда? Может быть, удастся еще что-нибудь узнать? Опасаться особенно им было нечего. Бездомные дети в поисках пропитания часто шныряли по кабачкам. В крайнем случае, хозяева их прогоняли. Но обычно на них там не обращали внимания. Дети вошли в кабачок. Господин, за которым они следили, сидел под газовым рожком с каким-то невзрачным субъектом в грязной безрукавке и что-то очень строго, настоятельно ему втолковывал. Маленькие хитрецы, делая вид, будто они просят подаяния, стали ходить по залу от одного стола к другому, причем старались что-нибудь уловить из речи своих поднадзорных. Но как ни вслушивались они в их разговор, как ни пытались уловить хоть слово, ничего у них не получилось, потому что собеседники говорили… на чужом языке.

Эта новость лишь придала уверенности старику Годару: она вполне согласовалась с его планами и подтверждала предположение, что они имеют дело не с одним Руткиным и такими же, как он, французскими проходимцами-клошарами, а с заговором людей очень серьезных, уходящим, может быть, в самую Россию.

Наутро подполковник, наряженный кучером – в красном жилете и в клеенчатом низком цилиндре, – и смотревшийся очень живописно, прямо как живой персонаж из романа Бальзака или Гюго, сидел на козлах своего фиакра за несколько кварталов от дома. Несколько раз его окликали и просили куда-то поехать, на что старый Годар коротко отвечал: «Занят!» Он и в самом деле был занят – в фиакре за занавешенными окнами скрывался Паскаль.

Спустя какое-то время из дома вышла Машенька. Она, совершенно не таясь, прошла мимо нищего, внимательно наблюдающего за ней с противоположной стороны улицы, села в первый же попавшийся фиакр и уехала. Дозорный суетливо вскочил и замахал кому-то рукой, видимо, подавая знак. Тотчас вслед за этим из переулка выехала коляска с пассажиром, помимо кучера, и направилась за Машенькой. Тут уже пришел черед действовать подполковнику. Он подстегнул лошадок и, не торопясь, но так, чтобы не потерять из виду Машеньку и ее преследователей, поехал вслед за ними.

Так все три экипажа добрались до Пасси. Не доезжая немного до дома, где скрывался Дрягалов, старик Годар придержал своих лошадок. Он увидел, как Машенька вошла в подъезд, а ее преследователи, тоже убавив ходу, но не останавливаясь, проехали дальше. Судя по всему, им нужно было лишь узнать, куда именно она ехала. Все как будто выходило по плану подполковника.

Ровно через час, как они условились, Машенька вышла на улицу, наняла случайно проходивший мимо фиакр с картинным седоусым кучером, похожим на персонаж из старого романа, и поехала домой. Василия Никифоровича она предупредила, что к вечеру они все вновь тайком приедут сюда и будут ждать, сколько потребуется, визитеров, которые теперь непременно должны пожаловать по его душу.

Старый Годар остался доволен устроенною ими комбинацией. Но, прежде чем садиться у Дрягалова на квартире в засаду, он решил побывать еще и в Шарантоне – в кабачке, куда добрались его юные разведчики за каким-то подозрительным типом, говорящим на чужом языке. Почти невероятно, чтобы к Дрягалову кто-то заявился днем, а до вечера у них времени предостаточно.

Дома они опять нарядились в походное обмундирование – в те невзрачные костюмы, в которых прежде искали Руткина по предместьям. И не мешкая отправились в путь. Клодетта тоже поехала с ними, чтобы вызывающим, до неприличия ярким, театральным своим туалетом отвлекать внимание от Машеньки.

Кабачок, в который они приехали, хотя и был устроен в подвале дома, оказался довольно уютным заведением. В вытянутом и узком, как коридор, помещении, освященном газом, стояли в два ряда дощатые столы вдоль стен с деревянными же скамьями без спинок. В дальнем конце этого коридора на крошечной эстраде плечистый человек с могучими руками негромко, как будто лениво, играл на пианино. Казалось, если он энергичнее ударит по клавишам, старенькое пианино рассыплется. Но выбивать из инструмента звуки с силой и не требовалось, потому что обычного пьяного гомона в этом кабачке не было: для этого еще не пришло время – самые буйные гуляки собираются ближе к вечеру. Поэтому и подполковник не стал здесь вызывающе кричать гарсону «Пет!», как делал в других местах. Впрочем, гарсон и сам подбежал к ним, едва они заняли свободный столик неподалеку от эстрады.

Старый Годар рассадил своих спутников таким образом, чтобы Клодетта привлекала к себе всеобщее внимание, а Машенька при этом могла бы легко рассматривать публику, не будучи особенно заметною сама. Так они сидели, пили пиво и слушали незатейливую мелодию час, другой, третий… Машенька рассмотрела внимательно всех посетителей – и тех, кто сидел там прежде, и тех, кто появился позже, – но ни в ком из них Руткина она не узнала. Паскаль несколько раз подходил к буфету единственно за тем, чтобы по пути послушать, не говорят ли за каким-нибудь столиком по-русски, – русскую речь он, пожив в России, научился узнавать. Но тщетно – ни Руткин, ни вообще какие-нибудь иностранцы в кабачке так и не обнаружились. Подполковник уже стал поглядывать на часы. День у них был отнюдь не праздный: их ожидало сегодня еще более важное и более опасное предприятие.

И вот когда они уже решили, что больше им оставаться здесь нет никакого смысла, а надо допивать пиво и держать путь на выход, в кабачок вошли двое новых посетителей. Это были люди из обычной породы завсегдатаев дешевых пивнушек – неопрятные, слегка пьяные, с физиономиями нагловатыми, но одновременно будто ищущими опасности всякое мгновение. Машенька какое-то время вглядывалась в них, и вдруг резко вся подалась вперед, словно не веря своим глазам, причем руки ее задрожали, так что даже кружка, которую она держала, застучала по столу.

– Это он, – страшным, не своим, голосом произнесла она.

Старый Годар медленно протянул через широкий стол ладонь и придавил к доске ее руки.

– Спокойствие, – сказал он. – Только без шума. Который?

– Вон тот – с голыми руками, в канотье…

Подполковник оглянулся не сразу. Он еще со смехом что-то сказал сотрапезникам. А потом позвал гарсона и как бы случайно скользнул взглядом по залу. Через два стола от них он увидел небритого, с рыжими взлохмаченными волосами человека в серой или, может быть, никогда не стиранной безрукавке и в старом, помятом канотье, заломленном на самый затылок.

– Ты вот что сделай, – шепнул он Паскалю, – проводи Мари в фиакр, а сам будь наготове у входа.

Когда Паскаль и Машенька встали и направились к выходу, к столу подбежал гарсон в белом переднике.

– Любезный, – сказал ему подполковник. – Это знаменитая актриса. – Он указал на Клодетту. – Она хочет спеть для гостей вашего замечательного заведения. Ступай, предупреди тапера.

– Очень хорошо, – улыбнулся гарсон. – Момент.

– Слушай, детка, – быстро заговорил подполковник, когда гарсон отошел от них. – Сделай так, чтобы этот красавец в канотье вообразил, будто ты поешь для него. И вообще будто ты от него без ума. Пусть ему придут в голову самые смелые виды на твой счет. А потом выволоки его как-нибудь из зала. Все равно как. Пообещай ему что угодно. Рассчитываться по твоим обещаниям будут уже другие…

В это время гарсон громко объявил выход Клодетты. Все в зале заинтересованно вытянули шеи.

Клодетта, подхватив юбки, выпорхнула на эстраду. Она сказала два слова таперу, и тот с чувством заиграл что-то из популярного Милланди. Пела Клодетта, может быть, не так мастерски, как танцевала, но и заведение, в котором ей пришлось это делать, было далеко не ее «Comedie». А лучшего исполнения не знал еще ни один подвальчик в Шарантоне.

Она пела о молоденькой парижанке, которая долго искала любимого по всему Парижу, расспрашивала о нем всех подряд, заглядывала в те места, где они, бывало, любили гулять вдвоем, но все тщетно – его нигде не было, и нашла-таки она его в конце концов… на бульваре в объятиях порочной женщины.

Эту вечную историю Клодетта, как настоящая актриса, еще и показывала: изображая героиню песни, она ходила по залу и вглядывалась в лица посетителей – не любимый ли это ее? – увидев же, что это совсем другой человек, она в отчаянии заламывала руки и отбегала прочь, к следующему. Прежде всего, она подошла к старому Годару. Она бесцеремонно повернула к себе его голову, но подполковник довольно грубо оттолкнул ее руку, и вообще, показывая, как противна ему вся эта мелодрама, поднялся, бросил на стол монету и вышел вон из зала. А Клодетта, в поисках любимого, продолжила свой путь по кабачку. Так она дошла до рыжего в канотье посетителя. Тот уже поджидал ее со слащавою улыбкой. В нем она совсем было признала любимого и уже, кажется, готова была упасть к нему на грудь, но в самый последний момент поняла, что обозналась, и лишь опустилась рядом с ним на скамейку, горестно уронив голову. Рыжий посетитель был вне себя от счастья. Ему хотелось дотронуться до красавицы, может быть, обнять ее, но он пока не решался этого сделать, потому что не мог никак определиться, а из той ли она породы дам, до которых можно запросто дотрагиваться. Но Клодетта сама развеяла его сомнения – она игриво схватила его кружку и отпила из нее, чем оказала незнакомцу особенное почтение. Потом, не отрывая от него лукавого взгляда, она встала и направилась к выходу. А не доходя нескольких шагов до двери, Клодетта оглянулась и призывно кивнула ему головой, приглашая последовать за ней. Тут уже рыжий не стал мешкать и поспешил следом за очаровательною соблазнительницей, которой он, по всей видимости, пришелся очень по нраву.

Но едва он вышел из зала, к нему подступился какой-то человек, и вдруг перед ним мелькнуло дуло пистолета и больно уткнулось в бок. Это все произошло так быстро и неожиданно, что у незадачливого соблазненного восторг чувств не успел даже смениться на соответствующее происходящему настроение. Первые мгновения его душа так и неслась вперед, полная надежд на предстоящее любовное приключение. И лишь только разглядев, что его чаровница не улыбается ему больше, а смотрит презрительно-хмуро, он сообразил, как безотрадно это приключение закончилось, так и не начавшись, и впал, наконец, в уныние.

– Тихо. Пошел вперед. Скажешь слово – получишь пулю, – не оставляющим никакой надежды тоном произнес старый Годар.

Еще раз ткнув для верности пленнику пистолетом в ребра, подполковник быстро вывел его на улицу и втолкнул в фиакр. Паскаль вскочил за ним следом. И через секунду странный экипаж с благообразным стариком в плюшевой куртке и с молодою красавицей в ярком черно-красном одеянии ночной феи на козлах уже несся прочь из Шарантона.

В фиакре было довольно темно. И рыжий, очумевший от случившегося, не сразу разобрал, что, кроме него и его стража, там сидит еще кто-то. Но скоро он почувствовал на себе страшный, пронзительный взгляд этого некоего третьего, взгляд, заставивший его взволноваться куда больше, чем от зловеще поблескивающего в руке Паскаля пистолета. Он не выдержал и, обернувшись к этому не то живому человеку, не то призраку, дрожащим, плачущим голосом пролепетал:

– Кто вы такие?! Что вам от меня надо?!

Машенька откинула волосы, и от ее мраморного лица в мрачном фиакре будто бы сделалось светлее.

– Где моя дочка, Яков? – гневно произнесла она. – Говори немедленно!

Руткин будто бы оцепенел на миг и вдруг рванулся с отчаянным криком, намереваясь, по всей видимости, выпрыгнуть из фиакра. Но Паскаль опередил его, – резким коротким движением он рукояткой пистолета глухо задвинул Руткину по темени, так что с того слетело канотье и покатилось куда-то под ноги. Руткин обмяк и опустился на место. Машенька, подождав, пока он придет в чувства, снова задала ему свой вопрос. Тогда, Руткин, немного опомнившись и сообразив, что дела его плохи – хуже некуда, а сбежать никак не удастся, решил действовать по-другому, и, как в ту первую их встречу в доме у Годаров, запел Лазаря:

– Это не я, Мария! Меня неволят страшные люди! Это убийцы! Настоящие головорезы! – запричитал он. – Посмотри на меня! – разве я похож на человека, живущего в достатке? Я гол как сокол. Они заставляют меня воровать на базарах и все до копейки отдавать им. А иначе мне смерть! Верь мне, Мария! Давай подумаем вместе, как нам от них избавиться и спасти твою дочь. Вспомни, какими мы были товарищами. Я любил тебя, Мария. Я и теперь тебя люблю… – Он оборвался, не в силах больше сдерживать подступивших слез, и, уткнувшись лицом в ладони, затрясся от рыданий.

Машенька какое-то время растерянно смотрела на него, потом вынула платок и стала вытирать ему слезы, приговаривая:

– Успокойся, Яша. Ну не надо. Прошу тебя. Успокойся…

Руткин завыл еще жалобнее.

Решительно не находя объяснений тому, что происходит, изумленный Паскаль из своего угла немо наблюдал эту сцену. Если бы он не знал, какую роль сыграл Руткин в жизни Машеньки, он бы мог подумать, что присутствует при встрече двух близких людей: казалось, любящая сестра утешает покаявшегося в своем заблуждении беспутного брата. Или, может быть, такой поворот действий вполне в русском характере? Кто их разберет?.. Ему даже пришло в голову, – а не лишний ли он тут? И Паскаль смущенно отвел взгляд.

Едва он это сделал, в карете вышел совершенный переполох. Руткин внезапно извернулся самым невероятным образом, обвил правою рукой Машеньку за шею и приставил ей к груди нож, неизвестно откуда появившийся у него в другой руке. Он бешено закричал Паскалю по-русски: «Бросай пистолет! Заколю! Бросай! – кому говорю!» Из всего руткинского вопля Паскаль разобрал только одно слово – «пистолет». Но и этого ему достало, чтобы понять, что именно от него требуется. Он разжал пальцы, и пистолет полетел на пол. Тогда Руткин, ударив несколько раз ногой в переднюю стенку кареты, пуще прежнего заорал: «Сарете! Сарете!» . На козлах, видимо, еще по первому крику сообразили, что там – у пассажиров – случилось нечто чрезвычайное, и фиакр стал замедлять ход. Но в это время Машенька, поняв, что она своею доверчивостью, кажется, погубила все их дело, в отчаянии, умножившем ее силы, обеими руками схватила мерзкую и совсем не сильную, как оказалось, руку с ножом и впилась в нее зубами. Руткин издал крик, который, наверное, услышала вся улица, и выпустил нож из изувеченной руки. В ту же секунду, получив от Паскаля сокрушительный удар в челюсть, он лишился чувств.

Когда дверь отворилась и в фиакр заглянул удивленный подполковник, там уже воцарился мир: Руткин лежал на полу, а Машенька спокойно сидела на своем месте, прикрыв глаза ладошкой, будто ей мешал яркий свет, брызнувший в открытую дверь. Паскаль в ответ на вопросительный взгляд дедушки только пожал плечами и улыбнулся.

Оставшуюся часть пути до Пасси они проехали без приключений. Подполковник решил, что заявляться к Дрягалову сразу вместе с Руткиным будет небезопасно. Для Руткина небезопасно. А он им в дальнейшем может еще очень пригодиться. Поэтому, когда они подъехали к дому, где скрывался Дрягалов, старый Годар велел Машеньке идти вперед и настрого обязать булонского затворника держать себя в руках.

Как уж там Машеньке удалось убедить Василия Никифоровича следовать во всем плану старого Годара, но, во всяком случае, он был сдержан с Руткиным. Когда того ввели в квартиру, Дрягалов лишь взглянул на него, полумертвого от ужаса, взглянул скорее с жалостью, чем с гневом, плюнул: «Тьфу, нечисть!» – и ушел к себе в комнату.

Руткина посадили в другой комнате, и подполковник немедленно приступил, при помощи Машеньки, его допрашивать. Он полагал, что присутствие Дрягалова сделает злодея сговорчивее, для чего и привез сюда. И его предположения вполне оправдались – запираться Руткин нисколько не стал. Он рассказал все как на духу. Впрочем, о многом из рассказанного им подполковник догадался заранее. Руткин подтвердил, что о трюке с объявлением о смерти Дрягалова ему было известно, поэтому ни он, ни кто из его пособников на Пиренейскую улицу не явился. Они действительно следили за Машенькой, чтобы следом за ней пробраться к Дрягалову. И уже лично ему предъявить новый счет. А если он будет упорствовать, сопротивляться, то, может быть, и порешить с ним. Сегодня утром им удалось наконец выследить, как Машенька ездила сюда – в Пасси, и, таким образом, они открыли местонахождение Дрягалова. Осталось только заявиться к нему всей бандой. И планировали они это сделать уже нынче ночью. На главный вопрос подполковника: кто же ими руководит? кто их предупредил о подложном объявлении в газете? – Руткин замялся было с ответом, но когда Машенька пригрозила, что, в таком случае, ему придется разговаривать с Василием Никифоровичем, он, не раздумывая более, рассказал и об этом. По его словам выходило, что и похищение девочки, и последующее вымогательство у Дрягалова выкупных за нее придумал некий русский полицейский начальник, который с тем и отпустил Руткина за границу в свое время, что тот будет действовать там – во Франции – по его указанию. А теперь он лично находится в Париже и на месте руководит их действиями против Дрягалова.

Машенька опять спросила его о своей дочке. На этот раз Руткин разыгрывать комедии не стал, никакой пользы от этого ему все равно уже не вышло бы после его давешнего коварства: он подробно рассказал, где теперь находится девочка, – оказалось, что она спрятана там же, в Шарантоне, – и даже изъявил готовность сейчас проводить к ней. Несчастная Машенька страдальчески посмотрела на старого Годара. Но подполковник убедил ее не спешить немедленно отправляться за дочкой. Пока они владеют инициативой, нужно не давать неприятелю ни малейшего шанса переменить положение, а действовать стремительно, молниеносно. Но уже когда враг будет добит, то первое, что они сделают, пообещал подполковник, это поедут в Шарантон за малышкой.

Как рассказал Руткин, их предводитель остановился в одном из фешенебельных отелей на Монпарнасе. В самом отеле Руткин не был – кто бы его пустил туда в таком-то одеянии? – но он несколько раз доезжал с этим человеком в фиакре до подъезда – по дороге тот давал ему всякие наставления.

Ехать в отель старик Годар решил сейчас же. Днем, когда они отправлялись в Шарантон, подполковник предусмотрительно велел всем захватить обычные свои костюмы – кто знает, не окажется ли так, что им вдруг потребуется сменить обноски на господскую одежду? Так и вышло. Пришлось даже и Руткину выделить что-то приличное. Потому что грязная безрукавка этого типа совсем уж не гармонировала с аристократическим одеянием старого заслуженного офицера, имевшего к тому же красную ленточку на лацкане, и его не менее солидных спутников.

Наконец, смог принять участие в деле и булонский затворник: подполковник сказал, что Дрягалову теперь необходимо поехать с ними. Возможно, это вообще будет их последний маневр в нынешней кампании. И роль Дрягалова здесь может стать решающей.

Руткин, кажется, уже вполне смирился с тем, что дело проиграно, поэтому больше никак не сопротивлялся: он верно показал дорогу. И через полчаса они были уже в отеле на Монпарнасе.

Место их решающего сражения старый Годар, как ему казалось, мгновенно оценил во всех его особенностях. И выстроил хитроумную диспозицию: Руткина с Паскалем и Клодеттой он посадил в вестибюле в укромном месте, за пальмой, так, чтобы их не было особенно заметно, но и одновременно с этим чтобы Паскаль мог по первому же сигналу привести Руткина туда, где сидели Дрягалов с Машенькой. Сам же подполковник, узнав прежде за стойкой, что русский постоялец, снимающий восьмой люкс, сейчас находится у себя в номере, попросил портье вызвать его к нему, сказавши, что того-де дожидается соотечественник.

Прошло довольно времени, но в вестибюль так никто и не выходил. Вначале это не вызывало у подполковника особенного беспокойства, ибо он понимал, что для человека, знающего цену собственному достоинству, такие манеры в обычае – никогда не бегать на зов очертя голову. Подождав еще сколько-то и начавший уже беспокоиться, подполковник уточнил у портье: а сказал ли тот русскому постояльцу, что его внизу ждут? застал ли его в номере? И когда портье ответил, что да, постояльца он застал и все выполнил, как было велено, подполковник уже по-настоящему встревожился. Он только теперь обратил внимание, что в вестибюле, над центральною лестницей, устроен ряд окон. По всей видимости, там, за окнами, проходила галерея. И если посмотреть оттуда вниз, то все, кто находится в вестибюле, будут видны как на ладони. Диспозиция старого Годара вполне могла быть раскрыта, если русский, которому они устроили западню, прежде чем выходить, осмотрел вестибюль из галереи: он оттуда, разумеется, не мог не разглядеть и Дрягалова с Машенькой, и Руткина с Паскалем в засаде. Старый Годар сунул портье в руку немалую бумажку и попросил скорее проводить его в номер к русскому. Портье вначале ответил, что так делать не полагается, но, получив еще одну бумажку, побежал за ключом. Через минуту подполковник был уже в восьмом люксе, дверь которого выходила аккурат на галерею над вестибюлем. В номере не было ни души.

У старого Годара едва не подкосились ноги. Неприятель обвел его, как неопытного лейтенанта. Это было равносильно поражению. И ладно бы это был его личный конфуз – но ведь самое ужасное то, что он доставил новое, и, возможно, непоправимое, бедствие людям, которые положились на него, доверили ему свою судьбу.

Чудовищным усилием воли старый военный заставил себя стряхнуть апатию. И, словно вспомнив вдруг о чем-то важном, бросился вон из номера. Он сбежал в вестибюль и, не объясняя ничего удивленному своему воинству, но лишь жестами приглашая всех бегом следовать за ним, выскочил на улицу. Не дожидаясь, пока все комфортно разместятся в фиакре, подполковник хлестанул бичом, и лошади рванулись вперед, так что Паскалю пришлось уже впрыгивать на ходу.

Такой гонки Париж не видел, наверное, со времен мушкетерских приключений. Случается, что напуганные чем-то лошади понесут, не слушаясь возничего, но и тогда их бег бывает не столь стремителен. Фиакр старого Годара летел по улицам, обгоняя, то слева, то справа, все прочие экипажи и едва не цепляясь за них ступицами. Несколько раз от него шарахались зазевавшиеся прохожие, лишь чудом не сбитые с ног. Особенно удивительно было видеть, что на козлах этого взбесившегося фиакра сидит осанистый, благородного вида старик в цилиндре и с ленточкой «Почетного легиона» на ладном сюртуке. Причем он отнюдь не пытался сдерживать лошадей, а напротив, что есть мочи погонял их.

Знавший в Париже каждую улицу, каждый дом, подполковник гнал по каким-то неведомым закоулкам, способным, по его расчетам, сократить им путь до Шарантона. Всю дорогу он в голос на чем свет стоит проклинал себя за свою оплошность на Монпарнасе, шансов исправить которую почти не было. Разве чудо поможет. Выбравшись на бульвар Массена и нахлестывая лошадей здесь, на просторной прямой дороге, совсем уже безжалостно, подполковник втолковывал сам себе: «Хорошо еще, что ты, старый осел, не стал маршалом – погубил бы Францию!» До Шарантона оставалось рукой подать.

Наконец, они въехали в предместье. Подполковник крикнул Паскалю, чтобы тот узнал у Руткина, где находится дом, в котором он с сообщниками укрывает Машенькину дочку, и подсказывал теперь ему дорогу. Так Паскаль дальше и направлял дедушку, высунувшись по пояс из фиакра.

Они свернули в какую-то мрачную, мощенную дурно выделанным камнем улицу. И старый Годар увидел, как в конце этой улицы, поспешно отъезжает коляска от подъезда одного из домов. Даже издали можно было разглядеть, как неистово кучер машет бичом, стараясь разогнать лошадь. Оказалось, что коляска стояла у того самого дома, к которому быстрее ветра мчался через весь Париж старый Годар со своею ратью. Подполковник резко осадил возле этого дома коней и закричал, чтобы все выходили прочь из фиакра и чтобы Дрягалов быстро забирался к нему на козлы. Василию Никифоровичу никаких дополнительных объяснений не требовалось. Он одним прыжком взлетел к подполковнику, и фиакр рванулся вдогонку за коляской, которая уже скрылась из виду.

Но старый Годар недаром взял у своего знакомого владельца каретного сарая фиакр, запряженный парой. Он уже тогда подумал, что на всякий случай им нужно иметь превосходство в скорости над обычными экипажами – вдруг как-нибудь пригодится? И вот теперь его предосторожность очень приходилась кстати.

Они миновали Шарантон, вырвались на проселок и увидели в четверти лье к востоку клубящийся шлейф пыли, оставляемый быстро двигающимся экипажем. Но не настолько быстро, чтобы его не могла нагнать годаровская пара. Подполковник подстегнул лошадей. По абсолютно пустынной сельской дороге лошадки летели уже совсем как птицы. Справа от них в лучах позднего солнца розовела Марна, слева – нескончаемою стеной тянулся Венсенский лес. Расстояние между двумя экипажами быстро сокращалось. Уже, несмотря на пыльную завесу, можно было разглядеть, что в коляске, помимо кучера, находится единственный пассажир на заднем сиденье и то и дело оглядывается на преследователей.

Старый Годар несколько раз прокричал Дрягалову: «Tirez sur l’air! Tirez!» . Но Дрягалов не понимал, что от него требуется. Тогда подполковник догадался выкрикнуть не нуждающееся в переводе: «Pistolet!» Тут уже Дрягалов сообразил, что ему нужно делать. Он выхватил браунинг, тот самый, что когда-то подарил Машеньке, и несколько раз выстрелил вслед коляске, но все-таки чуть в сторону от нее.

Коляска стала замедлять ход. Подполковник обогнал ее и перекрыл своим фиакром ей путь. Это оказался обычный извозчичий экипаж с тощею, ребристою кобылой. Кучер соскочил на землю и с трясущимся от страха подбородком стоял возле своей кормилицы, прощаясь, по всей видимости, мысленно с жизнью. Но Годар и Дрягалов на него даже не посмотрели. С пистолетами в руках они быстро подошли к пассажиру на заднем сиденье.

– Без глупостей! – крикнул подполковник, направляя на него оружие. – Я буду стрелять!

Но пассажир в коляске, видимо, и не собирался как-то сопротивляться. Он так и продолжал сидеть, как ни в чем не бывало, и грустно, но без тени страха, смотрел на своих победителей. На коленях у него, закутанный в одеяло, лежал младенец и отчаянно голосил.

– Вот ваша дочь, господин Дрягалов, – сказал Годар. Но, видя, что Дрягалов его не понимает, он обратился уже к пассажиру в коляске: – Скажите моему другу, что это его дочь. Да и отдайте же наконец ему ребенка…

Но Дрягалов и сам уже вполне догадался, каков вышел финал всей этой истории. Он молча, исподлобья и, как ни странно, вовсе без злобы смотрел на человека, который, представляясь его доброжелателем, доставил ему столько бедствий, не останавливаясь ни перед самыми бессовестными приемами.

– Как же это, ваше благородие? – промолвил Дрягалов. – Вы же благородным считаетесь… православным зоветесь… А сами с вором заодно, с нехристем… Дите украли!..

Старый дрягаловский знакомый, чиновник московской охранки Викентий Викентиевич шумно выдохнул через нос и довольно высокомерно, показывая, как он далек от забот этих невеликих людей, ответил:

– Есть в жизни такие высокие цели, для достижения которых средств не выбирают. Впрочем, вряд ли вы поймете…

– А свое дите отдали бы таким вот, как этот? – кивнул Дрягалов головой назад – в сторону Шарантона. – А, ваше благородие? ради целей-то высоких не пожалели бы свое дите? – спросил он, принимая от Викентия Викентиевича всхлипывающего в одеяле младенца.

Ответа не было.

– Вы, сударь, вполне изобличены, – сказал подполковник. – Вам грозит каторга.

– Почему вы думает, что мое правительство это допустит? – усмехнулся Викентий Викентиевич.

– Вы правы, – согласился Годар, – любое правительство обыкновенно покровительствует своим жандармам, полагая, что все их действия, даже и не согласные с законом, в конечном счете полезны для государства. Только вы забываете, что Франция – демократическая республика. И наше правительство очень дорожит общественным мнением. Я знаком с несколькими депутатами, в том числе и с оппозиционными, и, думаю, они обрадуются сделать сенсационный запрос – каким это образом русский полицейский чин осуществляет интересы своего правительства во Франции, нарушая при этом французские законы? Это чревато большим общеевропейским скандалом. Понимаете, какой ущерб может понести ваша страна в результате?

Викентий Викентиевич ничего ему не ответил, но спеси у него заметно поубавилось.

– Нам удалось захватить вашего главного пособника и тех людей, у кого вы прятали дочку господина Дрягалова, – продолжал подполковник. – Да вы это и без меня знаете. Сегодня же они все будут сданы полиции. А завтра, по их показаниям, полицейские начнут искать по всему Парижу некоего главаря этой банды вымогателей… понимаете – кого? Поэтому, если не хотите отправиться в Кайенну за компанию с сообщниками, у вас остается лишь ночь до завтра, чтобы убраться из Франции. Но, прежде чем сдавать Руткина и других полиции, мы возьмем у них письменные свидетельства против вас. И если вам вздумается когда-нибудь хоть как-то побеспокоить господина Дрягалова и его семью, эти свидетельства будут обнародованы, и тогда вселенского скандала, уверяю вас, не миновать. И жаркая Кайенна вам покажется желанным райским уголком по сравнению с ожидающею вас ледяною Сибирью.

Эпилогом этого дела стал суд над Руткиным и еще тремя французами, действовавшими с ним заодно. Старый Годар научил Руткина не говорить о том, кто руководил их бандой, а если он хочет получить наказание не слишком суровое, показывать следствию, будто его самого неволил какой-то крупный проходимец из России – грозился за непослушание извести его родню в Киеве. А кто он такой? – бог весть. Темная личность, одним словом. Подполковнику хотелось сделать этого русского жандармского начальника верным обязанным Дрягалову. Осудить его на каторгу было несложно. Но какая и кому от этого выходила польза? Вот он Руткину и внушил не раскрывать главаря. Тот, думая, что ему это выгодно, так и стоял на своем: не знаю, кто таков, документов его не читал, на именинах не гостил, не кумился… И получил, в результате, Руткин за все двенадцать лет каторги.

После суда Машенька призналась Дрягалову, что ей жаль Руткина – больно велик срок ему положили присяжные. Василий Никифорович и сам был того же мнения. Он сказал, что и вправду крест маломувыпал нелегок: пусть бы себе сидел в пивной, пиво пил, раз ни на что доброе не сгодился, – какой от него вред? – один дух смрадный.

Дрягалов никаких таких шумных торжеств с фанфарами и фейерверками по случаю счастливого избавления от бедствия не устраивал. Ну, банкет в русском вкусе – само собою, подарки для Годаров – тоже дело обычное. Но Василий Никифорович придумал забавное развлечение совсем другого рода: он предложил им всем поехать в путешествие в Америку. На его счет, разумеется. Ему давно уже хотелось взглянуть на эту Америку, – что за страна за чудесная, о которой столько говорят? Но из всех Годаров к предложению Дрягалова восторженно отнеслись лишь Паскаль с Клодеттой, подполковник же и его сын, адвокат Терри Годар, с супругой под разными предлогами отказались от дальнего вояжа. Впрочем, с Америкой у них ничего не вышло. Вдруг появились такие новые обстоятельства, что им всем пришлось ехать совсем в другую сторону.

 

Глава 8

Совершенно презрев собственные заботы и нисколько не считаясь с опасностями, Паскаль, не раздумывая, вступился за попавших в беду русских друзей. Клодетта могла быть горда за своего отважного, бескорыстного мужа. Но уже победив и отпраздновав со всеми вместе счастливое завершение их кампании, он наконец мог вернуться к своим обычным занятиям.

В пылу жестоких схваток Паскаль как-то даже уже и забыл думать о занимательной истории, рассказанной Егорычем, которую он собирался записать и опубликовать в своей газете. Но, разделавшись с врагами, теперь он все-таки вернулся к своему намерению.

Несколько дней подряд, затворившись ото всех, Паскаль работал над этими записками. Причем собственно рассказ русского отставного солдата он обильно сдобрил всякими экзотическими деталями, позаимствованными им из разных описаний Китая и Маньчжурии французских и других европейских путешественников. Essai вышло у него в результате весьма колоритное – казалось, будто автор сам являлся очевидцем описываемых событий, – и быстро было опубликовано.

Когда у Паскаля только начали выходить первые его газетные заметки, он был так счастлив и горд, будто его выбрали в «бессмертные»: он обегал всех своих знакомых и раздавал им номера. Само собою, первыми его читателями были домашние – родители и дедушка. Но впоследствии, когда газетная служба сделалась для него довольно-таки рутинным занятием, публикации перестали приводить его в восторг, и он иногда даже не интересовался открыть номера со своею статьей: вышла – и ладно, чего там смотреть? И разумеется, он перестал бегать как оглашенный с газетами по друзьям. Это уже выглядело как-то несолидно для бывалого журналиста. Единственное, от чего Паскаль не отступился – это вошло уже в их семейную традицию, – он почти всегда приносил газеты со своими публикациями домой и раскладывал их по столам – дедушке, отцу, матери, когда появилась Клодетта, то и Клодетте.

Точно так же было и в этот раз: когда в «France-matin» вышло его essai о приключениях русского солдата в Маньчжурии, Паскаль принес домой несколько газет и разложил их всем по комнатам. Потом он отправился по каким-то своим делам. И домой пришел только к вечеру. Но едва он появился, слуга сказал ему немедленно зайти к дедушке – тот-де ждет его и вне себя отчего-то.

Удивленный Паскаль заглянул в комнату к дедушке и прямо-таки потерялся – таким он его никогда еще не видел. Старый Годар метался по комнате из угла в угол с «France-matin» в руках. Увидев Паскаля, он бросился к нему и дрожащими, не слушающимися руками раскрыв перед ним газету со статьей, каким-то незнакомым, глухим, голосом промолвил:

– Что это?!

Паскаль не понял, что имеет в виду дедушка, но, боясь рассердить его своею невосприимчивостью, не стал уточнять и ответил первое, что пришло на ум:

– Это мне рассказали в России…

– Что это?!. О, непонятливый! – Старый Годар все-таки вышел из себя. – Я тебя спрашиваю: откуда?., кто рассказал?., кто именно?! от кого ты это узнал?!.

– Это в России… Сторож господина Дрягалова… бывший солдат… служил в Китае… – быстро и отрывисто начал рассказывать Паскаль.

– Успокойся, – сказал старик Годар, и скорее самому себе, нежели внуку. – Не спеши. Давай-ка все по порядку с самого начала.

– Что? Статью рассказывать с начала? – удивился Паскаль.

– К дьяволу твою статью! – опять вспылил старый Годар. – То, что ты здесь наговорил о заливных рисовых лугах и о круторогих китайских буйволах, – это все никчемная экзотика для ваших мелких буржуа, что никогда не выезжали из Парижа дальше Булоня! Ты мне про этого человека рассказывай! С того самого момента, как впервые увидел его. Нет! скорее самому придется ехать в Россию, чем дождешься услышать от этого журналиста вразумительного повествования! – в сердцах сказал он.

– Если ты думаешь повстречаться с этим человеком, то можешь не беспокоиться, – мстительно ответил Паскаль, – он был убит незадолго до нашего отъезда из Москвы.

Старый Годар, пораженный, какое-то время не мог ничего вымолвить.

– Вот что, дружок, давай-ка все по порядку, – сказал он наконец спокойным, уверенным голосом. – Прямо с тех пор, как ты приехал в гости к господину Дрягалову.

Паскаль очень обстоятельно, как ему казалось, рассказал о своем вояже в Россию, и особенно о Егорыче, и, конечно, изложил насколько возможно подробно все услышанное от него. Закончил он свой рассказ внезапною гибелью дрягаловского сторожа.

– Мы в этот день с утра поехали в церковь: соседи господина Дрягалова выдавали замуж дочь, и нас пригласили на свадьбу, – рассказывал Паскаль. – В это время и произошло убийство. Какой-то человек постучал в калитку виллы, и едва сторож открыл ему, он ударил его ножом. Но Егорыч умер не сразу, – он еще сколько-то был жив, и, как мне потом говорили, последние его предсмертные слова были именно ко мне: сторож несколько раз повторил: «Он здесь» – и велел, чтобы это передали мне.

– Кто он? – насторожился старый Годар.

– Ну тот ловкий служащий русского посольства. Егорыч так и сказал: передайте ему то есть мне, что он здесь – секретарь из посольства, что искал сокровища.

Старик Годар прямо-таки весь преобразился. Паскалю случалось иногда в своих газетных заметках употреблять расхожее выражение «глаза его горели», но в жизни он ничего такого никогда не наблюдал и понимал это выражение единственно как риторическую фигуру. Но теперь он вдруг явственно увидел, что это такое – горящие глаза.

Какое-то время дед и внук лишь молча смотрели друг на друга. Но, наконец умерив чувства и как-то безнадежно вздохнув, старый Годар произнес снисходительно:

– А ты знаешь, для чего несчастный умирающий велел тебе это передать?

Паскаль неуверенно пожал плечами:

– Ну… наверное, он думал, что это может быть мне как-то интересно.

– Но тебе, как я понимаю, это показалось неинтересным, – язвительно заметил старый Годар. – Ты об этом и не упомянул.

– А о чем тут упоминать? О том, что этот человек жив-здоров и где-то там обитает по соседству с нашим героем? Так ли это важно? Я и о гибели старого солдата ничего не стал писать. Зачем? Пусть все остается будто бы без развязки. Это больше интригует читателя.

Старый Годар помотал головой, будто силясь стряхнуть с себя вздор, который наговорил ему внук.

– Какова же, по-твоему, вышла развязка? – с иронией спросил он Паскаля.

– Ну как?.. Вот… Я все рассказал…

– Ничего ты не рассказал. Потому что сам ничего не понял. Этот русский Егорыч при последнем издыхании открыл тебе своего убийцу! Понимаешь ты это или нет?! Секретарь из посольства – его убийца!

Паскаль онемел. Но это свидетельствовало о том, что дедушкино открытие до него вполне дошло.

– Рассказать тебе, чем твоя статья должна была завершиться и о чем ты по своему легкомыслию не додумался вовремя? – спросил старый Годар и, не дождавшись ответа, продолжил: – Изволь, слушай: через много лет после того, о чем ты тут расписал, они случайно встретились – секретарь русского посольства и бывший его конвойный – твой Егорыч. И узнали друг друга. Секретарь, очевидно, понял, что старый солдат вполне признал его. Но это ему было совсем некстати. И вот почему: когда-то ему удалось завладеть тайной этого клада, но сам клад оказался для него недоступным; все эти годы он жил мечтой как-нибудь добраться все-таки до сокровищ – я его хорошо понимаю! – и, судя по всему, недавно это стало возможным. Почему и встреча со свидетелем прежней его неудачной попытки была для этого секретаря крайне нежелательной: сторож Егорыч мог как-то помешать ему еще раз попытаться овладеть сокровищами – рассказать обо всем кому-нибудь более расторопному, нежели мой внук.

– Но почему ты, дедушка, говоришь, что недавно стало возможным добраться до этого клада?

– В Маньчжурии началась большая война. На войне порою получается сделать то, чего никогда не сделаешь в мирное время. Братию монастыря, что встал на сокровищах, можно убедить ввиду грозящей им опасности куда-то уйти на время или даже обязать покинуть стены обители под предлогом какой-нибудь там военной необходимости. В конце концов, монастырь попросту может быть разрушен или сожжен. Почему бы нет? На войне как на войне.

Дедушкины слова заставили Паскаля задуматься: история старого сторожа получила совершенно неожиданное продолжение – выходило, что забавное давнишнее приключение спустя многие годы обернулось кровавою драмой, которой он, Паскаль, возможно, даже не свидетель, а участник. Это уже как он сам будет относиться к случившемуся.

– Но кто же он, этот человек? – спросил Паскаль. – Как это теперь узнать? Если расспросить господина Дрягалова, может быть, он о нем что-то знает?

– Не торопись, – ответил старый Годар. – Расспросить господина Дрягалова мы всегда успеем. Но давай прежде попытаемся разобраться самостоятельно. Расскажи как можно подробнее обо всем, что происходило в его доме в последние дни, перед тем как был убит сторож Егорыч. Очевидно, своего пекинского знакомого он повстречал совсем незадолго перед смертью. И ты мог быть даже свидетелем их встречи. Вспомни только все хорошенько.

Паскаль рассказал обо всем, что видел в доме Дрягалова, пока находился там, о его обитателях, припомнил, кто за это время приходил к ним в гости. Старый Годар вначале очень заинтересовался социалистом, приезжавшим к брату Мари, Алексею, и к его другу Владимиру. Но тотчас и оставил подозревать этого человека, узнав, что ему едва ли больше тридцати лет. Тому секретарю посольства, по его мнению, теперь должно быть лет сорок пять. Что-то около того.

И тут Паскаль вспомнил, что действительно был в доме у Дрягалова господин приблизительно этих лет: он с семьей жил по соседству там же – в предместье, и в тот день, когда Алексея и Владимира провожали в солдаты, этот господин и его очаровательная дочка, давно дружившая с ними, были приглашены на торжество в числе прочих гостей. Кстати, спустя всего неделю уже Паскаль с Дрягаловым и другими был гостем этого человека – он выдавал дочку замуж.

– А кто он такой? – спросил старый Годар. – Ты это не узнал?

– Кажется, какой-то муниципальный служащий. Точно не знаю. Но уж господину Дрягалову наверняка о нем больше известно. Можно его спросить.

– Посмотри, что получается, – начал рассуждать дедушка, будто не услышав последних слов внука, – когда сторож рассказывал тебе о своих похождениях в Китае, он еще не встретился с этим человеком. А иначе бы он об этом как-то упомянул. Какой резон ему было это скрывать? Значит, встретились они чуть позже. Предположим, на этом торжестве, о котором ты говоришь…

– Но с тех пор до убийства прошла целая неделя, – заметил Паскаль. – Почему же за этот срок он так и не сказал ничего?

– А у вас с ним был разговор на эту тему?

– Нет… На эту тему мы больше не разговаривали. После того как мои переводчики ушли на войну, мне вообще ни о чем с ним больше не довелось поговорить. Но если бы он захотел рассказать об этом, он мог бы попросить Мари…

– Совершенно верно! – если бы он знал, что через несколько дней навсегда закроет глаза, он бы немедленно попросил Мари перевести тебе какие-то ценные, с его точки зрения, сведения. Но ведь как обычно рассуждают люди? – успею еще, куда торопиться? – выйдет случай, тогда и скажу. Разве не так?

Паскаль согласно кивнул головой.

– Ты когда видел этого муниципального служащего в последний раз? – спросил старый Годар.

– Когда… Пожалуй что, на свадьбе его дочери… Да, верно, после этого больше не встречал. Да, забыл сказать! – ведь и сторожа убили как раз в этот день: мы все были в церкви в соседнем селе на венчании, и в это самое время к господину Дрягалову явился человек с известием о случившемся. Кстати, и наш подозреваемый был там же… в церкви…

– Что ж, это отнюдь не опровергает подозрений против него, а скорее даже подтверждает их – понятно, он не сам убивал, а поручил кому-то это сделать. К тому же, пригласив на свадьбу господина Дрягалова с домочадцами, он мог, таким образом, облегчить исполнителю его задачу – чем меньше останется людей в доме, тем вернее успех.

– Но, дедушка, если ты верно рассуждаешь, то все это немедленно надо довести до сведения русской полиции. И опять же, по-моему, прежде всего необходимо обо всем рассказать господину Дрягалову. Его это касается куда больше, нежели нас. Но мне кажется, будто ты не очень-то настроен разговаривать с ним на эту тему…

Старый Годар помрачнел. Медленно, какою-то необычною для него тяжелою поступью он подошел к столу, на котором лежал Larousse, раскрытый на карте Маньчжурии.

– Подойди сюда, – сурово сказал он внуку.

Паскаль, чувствуя, что дедушка собирается сообщить что-то совершенно необыкновенное, смущенно приблизился к нему.

– Вот страна, равная своим пространством двум Франциям, – сказал старый Годар, указывая на карту. – Где-то там скрыты несметные богатства. Где именно – не известно. Показать к ним путь может только один человек – убийца сторожа Егорыча. И выдать его полиции теперь – это значит отказаться найти сокровища…

– Дедушка! ты и в самом деле полагаешь найти этот клад?! – весело произнес Паскаль. – Лично я готов в путь хоть сейчас!

Но старый Годар не собирался веселиться, судя по всему. Не обращая внимания на задорный тон внука, он продолжал с прежнею суровостью:

– …равно как и рассказать о нем господину Дрягалову. Но в то же время – я об этом уже подумал – без помощи господина Дрягалова нам вряд ли обойтись: это его, а не мой должник – крупный русский полицейский чин, которой мог бы помочь придать нашей экспедиции в Маньчжурию какое-то законное основание.

Видя, что дедушка все это говорит, нисколько не шутя, Паскаль тоже посерьезнел:

– Но позволь, почему ты вообще думаешь, что там есть какие-то сокровища? Мало ли что мне наговорил старый балагур-сторож. Может быть, все это лишь красивая легенда. Кто их когда видел эти сокровища?..

Старый Годар ответил не сразу. Казалось, он колеблется: говорить ему или нет? Но, наконец, взглянув внуку в самые глаза, уверенным, не оставляющим сомнений тоном он произнес:

– Я их видел. Эти сокровища принадлежат мне.

Паскаль хотел улыбнуться, но не смог этого сделать, попытался было что-то спросить, но опять же не сумел. Он так с открытым ртом и застыл на месте.

– Ты пишешь, что в свое время секретарю русского посольства какая-то полька в доказательство существования сокровищ показала перстень с китайским драконом. Верно? Так вот, взгляни на его двойника. – С этими словами старый Годар достал из кармана увесистый золотой перстень с изображением драконьей головы и протянул его Паскалю. – Если тебе этого доказательства мало, – добавил он, – попытайся все-таки задуматься – может ли мимолетное, двадцатилетней давности, знакомство быть единственною причиной, чтобы убивать человека?

Паскаль совсем уже не владел собою. Он держал в руке удивительный перстень, но не мог даже заставить себя внимательно рассмотреть его.

– Так, значит, все это правда?.. – едва слышно промолвил он.

В ответ старый Годар грустно усмехнулся.

– Послушай, что я тебе расскажу, любезный мой Паскаль, – сказал он. – Я молчал об этом почти полвека. Думал уже, сойду в могилу со своею тайной. Но, оказалось, рано ее хоронить. Полузабытое минувшее так и не отступается от меня, так и преследует. Впрочем, возможно, это судьба… Ты об этом знаешь: я когда-то участвовал в войне в Китае, – начал свой рассказ старый Годар. – В то время я был близок к императору. И меня, по его благоволению, назначили офицером штаба французского экспедиционного корпуса. Это считалось малоответственною и почти безопасною должностью. Но, уверяю тебя, исправляя ее, я не избегал быть в ответе за что-либо и не прятался от опасностей. Однажды там приключился забавный случай: в расположение одного нашего батальона вышел странный человек – вначале его приняли за китайского бродягу: он был бос, в рубище, в широкополой соломенной шляпе, с посохом в руке, – и само собою в нем заподозрили шпиона. Но оказалось, что это вовсе не китаец. И вообще не азиат. Это был беглый каторжный из Сибири. Родом из русской Польши. Его, вместе с несколькими соплеменниками – подданными России, – царское правительство сослало в каторгу за участие в венгерском восстании в 1848 году. Вообрази себе! – этот человек проделал путь, равный двум расстояниям от Парижа до Марселя! Он пробирался к морю в надежде найти в каком-нибудь порту моряков из Европы и просить у них милости к себе. Он и не знал, что в Китае идет война. Можешь представить его недоумение, когда в глубине страны, далеко от берега, он повстречал французский военный отряд! Я как раз тогда находился в том отряде. И почему-то этот страдалец за свободу – его звали Адам Мельцарек – показался мне симпатичным человеком, очень расположил к себе. Я отнесся к нему вполне сочувственно. Вначале я добился, чтобы его приняли во французскую службу волонтером. А когда он отличился в одном деле, я исхлопотал для него офицерский чин. И вообще подружился с ним, посчитав его достойным человеком. Увы, потом мне пришлось горько разочароваться. И даже поплатиться жестоко за свою доверчивость к нему. Как-то раз, – продолжал старик Годар, – я с группой офицеров, среди которых находился и этот Мельцарек, отправился с поручением во фланговую колонну. И надо было такому случиться – мы попали в засаду!..

* * *

Война близилась к завершению. Летом 1860 года, лишь со второго штурма взяв Севастополь Желтого моря, ключевую крепость Дагу в устье Пей-хо – реки, по которой канонерки союзников теперь беспрепятственно могли подняться к самому Пекину, – и разбив 18 сентября у Чанг-Кианга сорокатысячную татарскую орду, англичане и французы остановились в одном переходе от китайской столицы. Император Сянь-Фын бежал за Великую стену – в Маньчжурию. Медлили брать Пекин союзники только потому, что в это время русский посол генерал Игнатьев, имея в виду выиграть что-то для своего отечества, вел переговоры с мандаринами о сдаче города без боя и, следовательно, без напрасных жертв с той и с другой стороны.

Однажды командующий французским корпусом отправил своего штабного офицера подполковника Годара с каким-то важным поручением в расположение английского войска. В сильном конвое, как казалось, необходимости не было. Потому что вместе с подполковником Годаром и несколькими его сопровождающими отправилась к своим полкам и довольно большая группа английских офицеров, по тем или иным причинам в разное время оказавшихся во французских колоннах. Но, прежде всего, усилить сопровождение не посчитали нужным, полагая, что неприятеля, после дела у Чанг-Кианга, нигде поблизости уже быть не может.

Всех офицеров – французов и англичан – во главе с подполковником Годаром выехало тридцать пять человек. И они уже почти добрались до Тонг-чеу – селения, занятого своими, как вдруг перед ними словно из-под земли возникли сотни две татар. Они действительно объявились так неожиданно, что офицеры не успели бы даже выхватить сабли или пистолеты – их бы прежде изрубили. Поэтому подполковник Годар призвал свой отряд не оказывать теперь сопротивления. Он полагал, что в данной ситуации для них это будет наилучшим выходом. И отчасти оказался прав.

Разоружив пленных, татары погнали их в сторону Пекина. Подполковник Годар, поняв, куда лежит их путь, совсем было успокоился: он не сомневался, что в Пекине они попадут под защиту русского посольства, и если генерал Игнатьев не добьется для них полного освобождения, то, во всяком случае, не допустит их погибели. Чтобы ободрить товарищей, попавших в беду, как он считал, отчасти и по его вине, он поделился потихоньку с ними своими соображениями. И действительно настроение у пленников сразу улучшилось – очень уж небезосновательной им теперь казалась надежда на спасение.

Но произошло совершенно неожиданное. Проскакав полдня до китайской столицы, они увидели вдруг, что желтая пекинская стена остается левее, а сами они продолжают путь куда-то на северо-запад. Среди пленных это вызвало настоящий переполох.

Видя, что события принимают для них столь безотрадный оборот, один английский офицер вдруг вздыбил коня и ринулся в просвет между оцеплением татар. Ему удалось вырваться за пределы кольца, причем он сшиб своим могучим конем подвернувшуюся на пути малорослую татарскую лошадку вместе с всадником и что есть духу припустил к городу. Не удивительно ли? – главная неприятельская твердыня, которую вчера еще они готовились брать штурмом, если потребуется, сейчас казалась пленникам желанным и безопасным местом, где над ними, по крайней мере, не будет уже власти этих диких степняков.

Англичанин во весь опор погнал к спасительным пекинским стенам. С десяток татар с пронзительным визгом устремились за ним следом. И скоро их не стало видно в туче пыли. Увы, уйти от погони смельчаку не удалось. Его конь порядочно устал от долгого пути, а выносливые татарские лошади, приученные к долгим степным перегонам, были куда свежее. Татары настигли беглеца. И приволокли назад на аркане. Офицер был еще жив. Его бросили в самую пыль и тут же на глазах у всех закололи пиками. Это была такая устрашающая демонстрация расплаты, неминуемо ожидающей всякого, кто бы ни попытался еще бежать.

Так и оставив несчастного англичанина на дороге, татары погнали своих пленников дальше, теперь уже куда-то в сторону от Пекина. То и дело им навстречу попадались конные и пешие отряды китайцев в синих длинных рубахах и с красными кисточками на шапках, маньчжуров, по всей видимости, из императорской гвардии «восьми знамен», выделявшихся относительно слаженным строем, татар, в меховых шапках и в овчинных шкурах, явившихся, казалось, из эпохи Чингисхана. Татары откровенно разглядывали пленных европейцев, захваченных их соплеменниками, делали всякие угрожающие знаки и кто во что горазд голосили. Много раз пленников обгоняли или проносились в обратную сторону курьеры, в том числе, судя по нашивкам на груди и по шарикам на шапках, и довольно высокопоставленные. Благодаря этому подполковник Годар и догадался, куда их лежит их путь. Ему было известно, что где-то неподалеку от Пекина, несколько западнее, находится летняя императорская резиденция Юнг-минг-юн, которая теперь, по имевшимся у французского штаба сведениям, являлась главным лагерем китайской армии.

Его предположение вполне подтвердилось. Пройдя от того места, где был зверски умерщвлен их товарищ, еще верст десять, пленники с пригорка увидели потрясающую картину: перед ними на огромном пространстве, весь утопая в садах, раскинулся сказочный город – поверх деревьев возвышались разного размера изогнутые крыши дворцов, пагод, павильонов, арок – желтые, зеленые, красные, покрытые блестящею черепицей, с золочеными карнизами и украшениями.

В самом Юнг-минг-юне царила невообразимая суета: на улицах было полно военных или статских – в Китае их трудно различить, – конных, пеших, все куда-то спешили, носильщики паланкинов двигались едва ли не бегом, повсюду слышались крики, ржанье коней, рев верблюдов. Особенно много встречалось татар: после поражения у Чанг-Кианга сюда бежали остатки их конницы. И казалось, что в императорской резиденции нет никакой больше власти, кроме этой озверевшей шумной орды. Подполковник Годар, сразу заметивший свирепые взгляды, обращенные на пленных европейцев отовсюду, подумал, что эти варвары не растерзали их сразу только потому, что вознамерилась в свое время устроить какую-то более изощренную казнь – что-то, по всей видимости, в восточном вкусе.

На одной из площадей им велели спешиться и сесть на землю дожидаться своей участи. Вокруг них немедленно выросла большая беснующаяся толпа татар и китайцев. Все что-то выкрикивали пленным. То и дело из толпы в них летели какие-нибудь предметы – мелкие камни, кости, конские яблоки и даже человечьи испражнения, тут же в сутолоке, наверное, и произведенные.

Но вот из толпы вышли два китайца в халатах, подпоясанных красными кушаками, и принялись расплетать веревки. Тем временем несколько татар подбежали к сидящим на земле в ожидании своей участи офицерам и схватили первого попавшегося. Им оказался французский офицер – капитан Рапо, которого подполковник Годар неплохо знал. Только на днях этого капитана представляли к награде. Годар сам подавал список с его именем командующему.

Капитана вывели на свободное место и поставили на колени. Один из китайцев связал ему руки за спиной и передал конец веревки дюжему татарину, велев тому крепко держать ее. А второй палач накинул капитану на шею петлю и с силою потянул веревку вперед. Шея несчастного вытянулась, лицо побагровело. И тогда первый китаец, несколько помедлив, чтобы дать, вероятно, жертве помучиться, но вместе с тем и не дожидаясь, пока офицер задохнется, вынул широкий и длинный нож и ловким молниеносным движением полоснул его по шее. Голова тотчас отскочила, причем палач, тянувший за веревку вперед, так и полетел кубарем вместе с веревкой и головой казненного на землю. Возможно, этот трюк был и запланированным – для придания страшному действу большей эффектности. Китаец вскочил на ноги и поднял окровавленную голову на вытянутой вверх руке, показывая ее ревущей толпе. А потом швырнул под ноги к татарам, которые тотчас бросились на нее с криками и принялись пинать ногами.

Затем по знаку главного палача татары выволокли еще двоих пленных. Их также поставили на колени, но не связывали, а только держали крепко, заломив руки за спину. Китаец взял стрелу, приставил ее острием к уху одного из офицеров и сильным верным ударом вогнал ее тому глубоко в голову. Обливаясь кровью, офицер забился в судорогах и скоро испустил дух. То же самое было проделано и с его товарищем. Но этого варварам показалось мало. Они всею толпой бросились на мертвых и изрубили их саблями в куски. После чего продолжились издевательства над живыми.

Китайцы вынесли четыре пирамидальные бамбуковые клетки на высоких ножках, в каждой из которых с вершины внутрь свешивалась петля. Дна у этих клеток не было. Вместо дна там имелась единственная доска, проходящая по диагонали от одной стойки к другой. Причем доска была установлена на ребро и могла регулироваться по высоте. Пленники, хотя и поняли сразу, что это какие-то хитрые приспособления для изуверского лишения человека жизни, но как именно это происходит, пока еще они не догадывались.

На этот раз татары схватили сразу четырех офицеров. Их разули и некрепко связали им сзади руки. Под руководством палача-китайца татары поместили каждого из них в клетку и накинули петлю на шею. А нижнюю доску опустили таким образом, чтобы человек в клетке едва-едва мог доставать до нее пальцами ног. И вот он стоял какое-то время, балансируя на тонкой опоре на одних пальцах. Понятное дело, человек боролся за жизнь, сколько хватало сил. Вокруг бушевала толпа, татары что-то истошно выкрикивали отчаянно цепляющимся за жизнь людям в клетках, старались еще уколоть их саблями, чтобы прибавить им мучений. Не прошло и получаса, как все четверо уже висели в клетках без признаков жизни.

Для оставшихся пленных стало абсолютно ясно, что их всех сейчас истребят по очереди. И не просто перебьют – это была бы слишком легкая и в данной ситуации желанная для них смерть, – а на них будут демонстрировать разнузданной толпе дикарей самые искусные китайские способы умерщвления.

Поняв, что спасения им уже не будет, подполковник Годар решился на отчаянное предприятие. Воспользовавшись тем, что мучители их сейчас были увлечены глумлением над трупами удавленных в клетках и на прочих пленных пока особенно не обращали внимания, он сказал своим товарищам: «Друзья! мы, вероятно, все сейчас погибнем, но для чего же нам ждать, пока эти изверги придадут нас лютым мукам себе на потеху?! – давайте хотя бы этого удовольствия им не доставим; я предлагаю всем нам сейчас наброситься на них и попытаться завладеть оружием: кому удастся это сделать, тот уже не задешево продаст свою жизнь; кому же не удастся, тот, по крайней мере, умрет не со стрелою в ухе, а в бою – с честью и без мук!» Он оглядел свой отряд и увидел у всех в глазах то выражение неукротимой решимости, которое обычно подсказывает полководцу, что сегодня его воинство настроено победить. Медлить было невозможно. И Годар скомандовал: «Вперед!»

Офицеры, каждый приметив себе заранее саблю, которую ему предстояло отбить голыми руками, ринулись на толпу дикарей, от которой их отделяло не более дюжины шагов. Бросок их был настолько стремительным, что, упоенные расправой над бездыханными телами казненных и ни в коем случае не ожидающие от пленных каких-либо действий, татары не сразу и сообразили, что произошло. Офицеры же, которым отчаяние умножило силы, принялись проворно работать кулаками, отправляя тщедушных степняков в knock-out направо и налево. Переполох на площади был велик. Татары все разом завизжали пуще прежнего. Но их приблизительно двадцатикратное превосходство поначалу им же и доставило неудобства – задние, хотя и были готовы наброситься с саблями на восставших пленных, не могли этого сделать, потому что им мешали стоящие впереди. А передние, напротив, внезапно атакованные, непроизвольно попятились назад, отчего среди них произошла давка. Этого короткого замешательства в неприятельском строе офицерам хватило, чтобы вооружиться. Причем у большинства из них оказалось по сабле в каждой руке. Когда стороны на мгновение расступились, на месте потасовки осталось лежать несколько убитых и раненых татар, и среди них палач-китаец – кто-то из офицеров успел в свалке вонзить душегубцу в грудь его же нож.

Раздумывать о том, как им действовать дальше, у храбрецов не было ни единой секунды. Подполковник Годар лишь бегло огляделся по сторонам и мгновенно оценил положение. Шагах в ста от них, на берегу большого озера, находилась трехъярусная пагода. Но между ними и пагодой стояли, ощетинившись саблями, с полторы сотни татар. Годар посчитал, что это воинство не будет для них помехой прорваться к цели. По его команде восемь офицеров схватили одну из клеток и, направив ее острою вершиной вперед, устремились к пагоде. Остальные рассредоточились по сторонам от них в две колонны, готовые, если потребуется, отражать неприятеля с флангов. Но этого и не потребовалось. Если бы такой таран врезался в толпу, то с десяток человек, по крайней мере, было бы искалечено. Поэтому татары, поняв, что им грозит, очень благоразумно разбежались в стороны и пропустили удальцов.

Ворвавшись в пагоду, офицеры клеткой же подперли дверь изнутри. В помещении имелось несколько окон, но они находились относительно высоко от земли и были так узки, что двух-трех человек для обороны каждого окна вполне хватило бы, чтобы в них уже никто не влез. Расставив людей у окон, подполковник Годар велел остальным собирать повсюду любые предметы, пригодные служить средством обороны. Прежде всего это должны быть какие-то тяжести, которые можно будет сбрасывать на врага с верхних ярусов пагоды. В дело пошло решительно все: столы, скамейки, всякая храмовая утварь, подсвечники, вазы, статуэтки, даже ритуальные барабаны и толстые шнурованные китайские книги. Посчитав, что всего этого им будем недостаточно, подполковник Годар приказал разбить на куски идолов. Сейчас несколько офицеров, невзирая на присутствующих тут же лам, вскочили на высокий постамент, где стояли трое гигантских будд со свирепыми раскрашенными лицами, и сбросили их одного за другим на каменные плиты. Сила ударов и грохот были таковы, что пагода вся подпрыгивала, как при землетрясении, а шумливые татары на улице, так те даже притихли. Может быть, они это приняли за гром небесный или какое знамение и устрашились? В результате образовалась целая груда обломков, которые осажденным скоро очень пригодились.

Весть о случившемся разнеслась по Юнг-минг-юну мгновенно. И толпа на площади быстро выросла втрое-вчетверо против прежнего. Но это не много заботило осажденных. На такой выгодной позиции, какую они занимали, офицеры готовы были сражаться и с сильнейшим войском. Больше они беспокоились, что неприятель вообще не будет штурмовать их укрытия, а просто выкатит пушки и похоронит их всех под развалинами. Еще четверть часа назад такая смерть показалась бы им почти приятным расставанием с жизнью, по сравнению с тем, что их ожидало на площади. Но теперь, после некоторого успеха, они очень небезосновательно думали и о возможном спасении: их, разумеется, уже ищут, и наверняка сюда, в Юнг-минг-юн, по их следам идет кавалерия союзников, поэтому им во что бы то ни стало нужно продержаться хоть сколько-то времени. Впрочем, их опасения относительно артиллерийской атаки так и не подтвердились. Ни китайцам, ни полудиким татарам, без малейшего смущения способным перерезать человеку горло, и в голову не пришло стрелять из пушек по храму.

Но вот попытаться взять его штурмом они отважились. И еще бы им было не отважиться, когда их на площади собралось до двух тысяч кривых сабель! Никакого разумного плана у татар не было, и ими никто не предводительствовал, действовали они абсолютно стихийно. К тому же им, наверное, впервые в жизни приходилось сражаться в пешем строю. Метод они для начала позаимствовали у осажденных, ставших, некоторым образом, для них учителями в военном деле. Татары точно так же взяли наперевес одну из клеток и побежали таранить ею дверь пагоды.

Но довольно легкая бамбуковая клетка оказалась совершенно непригодною для выбивания могучих дверей: она рассыпалась после первого же удара. В бессильной злобе татары принялись было рубить двери саблями, но пользы от этого им было не больше, чем если бы они стали грызть их зубами или процарапывать ногтями.

И тут в самую гущу людей, столпившихся у входа, из окна второго яруса грохнулась гигантская голова Будды, и вслед за этим изо всех верхних окон в густую толпу полетели десятки разных тяжелых предметов. Даже забавно где-то было видеть, как из пагоды во все стороны вылетают вазы, подсвечники, какие-то чаны, увесистые книги в деревянных крышках, бронзовые и фарфоровые статуи, камни, доски и прочее.

Толпа отхлынула от пагоды, оставив под стенами человек до тридцати убитых и искалеченных. Как часто бывает при неуспехе в деле, в стане отбитого войска начались распри, взаимные претензии, в частности, у этих дикарей проявившиеся в форме шумной свары, доходящей едва ли не до резни. Офицеры наблюдали из окон за такими их действиями с удовольствием и надеждой. Наконец, татары пришли к какому-то согласию, как можно было судить, потому что толпа на площади как будто успокоилась, и несколько десятков человек куда-то бросились бежать. Как поняли осажденные, они побежали искать что-то более подходящее для тарана, нежели бамбуковая клетка.

Однако нового штурма не последовало. Вдруг послышался приближающийся топот копыт, отчего татары обеспокоились, пожалуй, больше, чем осажденные в пагоде. И на площадь выехали с полсотни всадников. Это были маньчжуры желтого знамени, судя по их облачению – из легиона императорских телохранителей. Они оцепили пагоду полукругом, причем позицию заняли фронтом к татарам. Казалось, будто они приняли сторону осажденных и намерены не подпускать к ним орду. Офицеры, внимательно следившие за всем, что творилось на площади, совершенно не могли себе объяснить происходящего – что все это значит?

Среди всадников выделялся один человек, судя по всему, не военный, но весьма высокопоставленный, – крупный сановник, о чем свидетельствовал его красный атласный халат, весь расшитый золотом и с белым журавлем на груди. Он соскочил с коня и как ни в чем не бывало направился к дверям пагоды. Это уже было что-то совсем необъяснимое. Даже татары на площади все затихли от неожиданности.

Китайский сановник подошел к дверям и негромко постучал. Открыли ему не сразу. Наверное, офицеры совещались: впускать ли его? не уловка ли это какая? Но затем дверь все-таки отворилась, и он вошел внутрь.

Он внимательно оглядел этих удивительных людей, противостоящих целой армии, и, в сущности, победителей, потому что их подвиг уже был большою победой, независимо от того, выйдут ли они отсюда живыми или положат здесь свои головы.

Сановник, сложив руки на животе, слегка наклонил голову, приветствуя героев. И на отличном французском сказал: «Я член Верховного императорского совета. Мне необходимо поговорить с командиром. Кто здесь командует?» – «Я подполковник французской армии, – сказал Годар, не двинувшись с места и не сделав никакого знака уважения в адрес высокого гостя. – Почему вы казните пленных?! На каком основании?! Если вы пришли к нам с предложением сдаваться, то можете не утруждать себя – больше мы вам по доброй воле не дадимся. Вы видели вокруг кумирни десятки трупов ваших солдат? Если вам этого мало, если вы еще хотите отведать, как умеют драться французы и англичане, – подходите! с удовольствием! – здесь будут горы трупов! Вас же, господин член императорского совета, мы задерживать не намерены. Мы представляем цивилизованные народы! Вы свободны». Мандарин внимательно слушал эту гневную речь, ни на миг не отводя внимательного взгляда от горящих глаз подполковника Годара. И ответил не сразу. Какие уж чувства он испытывал, угадать было невозможно, потому что на лице его не выражалось абсолютно никаких эмоций, словно собеседник ему рассказывал о чем-то обыденном и скучном. Наконец он произнес: «Господин подполковник, если вы готовы пожертвовать своею жизнью ради спасения ваших подначальных, вы отправитесь сейчас со мной. И я вам обещаю, что оставшимся будет обеспечена безопасность».

Предложение было в высшей степени неожиданное. Наступило тягостное молчание. Годар украдкой огляделся на ближайших к нему товарищей – а каково их отношение к сказанному? Но все до единого присутствующие при разговоре офицеры стояли потупив взоры. Конечно, он вполне понимал настроение своих соратников: все они, как люди чести, скорее предпочтут умереть, но по собственной воле не выдадут командира, чтобы ценою его жизни купить себе спасение. Но и одновременно – вне всякого сомнения – в измученных, настрадавшихся, не чаявших уже выбраться отсюда людях ожила какая-то надежда: а что если это шанс?., может быть, он сам решится?.. «Я согласен! – громко сказал подполковник Годар. – Но какие вы можете дать гарантии, что оставшиеся будут в безопасности?» – «Лучшая гарантия – это ваше высокое военное искусство: вы с помощью одних только обломков наших богов успешно противостояли многократно превосходящим вас силам, – не без иронии ответил сановник, – но, я думаю, будучи вполне вооруженными, ваши люди сделаются и вовсе не уязвимыми». – «Вы хотите сказать, – удивился Годар, – что дадите нам оружие?» – «Да, если вы отправитесь со мной, остальные получат ружья». – «Я иду с вами», – уверенно заявил подполковник Годар.

Сановник выглянул за дверь и сделал кому-то знак. Через минуту в пагоду вошли трое китайцев. Двое из них внесли продолговатый сверток. А третий – тяжелый мешок. Носильщики положили сверток на пол и развернули его. В рогоже оказалось двадцать абсолютно новых русских винтовок. А в мешке патроны к ним. Годар кивком головы показал своим офицерам разбирать винтовки и патроны.

Итак, обеспечив товарищей оружием, позволяющим им отстаивать свою жизнь, если придется, уже вполне аргументированно, подполковник Годар отправился в стан к неприятелю. Вместо себя он назначил старшим одного английского майора. Офицеры очень сердечно распрощались со своим спасителем. Все понимали, чем они ему обязаны и на какую жертву он ради них идет. Ближайший друг Годара, подпоручик Мельцарек, шепнул ему даже, чтобы он не ходил теперь с этим китайцем: это вовсе не бесчестие отказаться от обещания, данного нецивилизованному головорезу, – зато у них есть ружья, и под его командою им теперь не страшен хоть весь Китай. Но Годар в ответ лишь недовольно и сурово посмотрел на подпоручика, – он и мысли не допускал изменить своему слову, не важно, кому данному и какую бы цену за него ни пришлось платить.

Прежде чем им выходить, мандарин попросил подполковника Годара надеть облачение ламы. Благо такого добра там было вдоволь. В просторном сером халате и в высокой шапке с меховым гребнем, напоминающей каску кирасира, в Годаре вряд ли можно было издалека узнать одного из офицеров. А предъявлять его татарам для ближайшего рассмотрения в планы сановника отнюдь не входило. Как только они вышли из дверей пагоды, маньчжуры подали им коней, и они, в сопровождении нескольких конвойных, быстро ускакали.

Большая же часть прибывших с мандарином маньчжуров так и осталась на площади. Они по-прежнему стояли фронтом к толпе, недвусмысленно показывая всем своим видом, что не намерены никого подпускать к пагоде. Одновременно с этим какой-то маньчжурский военачальник вступил в переговоры с главарями степняков – он убеждал их отказаться пытаться добраться до забаррикадировавшихся в пагоде офицеров, пугая возможными большими потерями и прочим. Так ему велел действовать высокий сановник с белым журавлем на груди.

Член императорского совета с подполковником Годаром прискакали к гигантскому дворцу с немногочисленною стражей из тех же желтознаменных маньчжуров у входа. И мандарин повел его в свои апартаменты. Они долго шли по всяким коридорам, лестницам, переходили из помещения в помещение, из зала в зал. Казалось бы, подполковника Годара, свитского офицера французского императора, имеющего свободный доступ в любой дворец Парижа и Версаля, включая Лувр и Трианон, трудно было еще чем-то удивить. Но дворец Юнг-минг-юна совершенно потряс его. Такой роскоши и такого обилия богатства он прежде не видел и даже не думал, что все это может существовать и на самом деле, а не только в восточных сказках. Годару теперь, наверное, неуместно было думать о чем-то, кроме как о собственной судьбе, которая ему все еще представлялась отнюдь не в радужном свете, но он не удержался и спросил у своего спутника: неужели все бесчисленные предметы желтого металла, которые он тут видит, золотые? Сановник в ответ лишь удивленно пожал плечами, имея в виду ответить: а из чего же еще они могут быть сделаны?., странный вопрос…

Но каким потрясающим ни было зрелище, представшее перед ним, подполковник Годар не мог не обратить внимание на одно удивительное, казалось, в данной ситуации обстоятельство: в огромном дворце не было не только войска, но даже и никакой прислуги, сколько они шли по этому нескончаемому лабиринту, и той не было видно. На входе во дворец стояло двенадцать стражников-маньчжуров. Годар подумал: пусть в этом дворце даже и десять входов и у каждого стоит по дюжине солдат, все равно получается, что стражи тут не более ста двадцати – ста пятидесяти человек; да тут одних залов и комнат больше, – как же такая стража будет охранять дворец, если дикарям-татарам вздумается искать поживиться здесь чем-нибудь?

Наконец, они пришли в какие-то отдаленные покои, особенно не отличающиеся, впрочем, богатством интерьера от остальных помещений дворца: стены, потолок, обстановка – все преимущественно в желтых тонах, – те же золотые драконы повсюду, куда ни посмотришь – нарисованные, вышитые на тканях, вытканные на коврах, вырезанные из дерева, разного размера и формы, – с теми же фигурками животных и птиц – фарфоровых, из дорогого камня, позолоченных, а иногда и целиком золотых, – с иероглифами на стенах, с ширмами, фонариками, шелком и парчой.

Мандарин, с чисто восточною деликатностью выщцав, пока Годар оглядит достодивности и освоится в диковинной для него обстановке, сказал: «Господин подполковник, прошу не удивляйтесь, но я вас пригласил сюда, потому что крайне нуждаюсь в вашей помощи». – «Я не ослышался?..» – спросил изумленный Годар. «Нисколько, – спокойно продолжал китаец. – Вы, разумеется, не могли не заметить, что здесь – в Юнг-минг-юне – властвует единственно это распоясавшееся, озверевшее татарское стадо». – «Но, ваше превосходительство, – не удержался заметить ему Годар, – это, прежде всего, нелестно для вас же: если китайское правительство так устроило свою армию, что она по собственному произволу превращается в стадо, как вы изволили их назвать, то, значит, ваше правительство достойно такой… армии». Сановник выслушал это с обычным своим спокойствием. «Вы правы, – согласился он. – Война проиграна, и все рушится – армия, государство… И мы этого достойны… Кстати, все в точности, как и у вас в Европе. Знаете, для чего император уехал из столицы? – это сигнал для всех нас – высших государственных сановников – принимать яд. Правильно! – должен же кто-то быть виноватым в случившемся. А император, как известно, всегда безгрешен. Скажите, как вы, человек военный, оцениваете положение, в котором я здесь нахожусь? – мои полномочия подкреплены лишь сотней надежных солдат! И с такою силой я должен поддерживать порядок и законность на необъятном пространстве! в целом городе! Да, произошло непредвиденное – сорокатысячное войско татар, в победе которого никто не сомневался, было совершенно разбито вашими гораздо меньшими силами. И уж тем более никто не мог предполагать, что остатки этого войска превратятся в разбойничью ораву, без разбора грабящую и убивающую всех, кто встречается на их пути, – и своих, и чужих. По сути, Юнг-минг-юн взят ими, будто иноземными завоевателями. И в том, что в императорской резиденции еще не начались повальные грабежи, представьте, ваша заслуга – вы со своими людьми на время отвлекли на себя их внимание». – «Выходит, мои товарищи ценою своих жизней спасли императорскую резиденцию от разорения?!» – воскликнул Годар. «Вот именно! – подтвердил сановник. – Цена этих богатств – жизнь ваших людей. Да и, кстати, ваш личный подвиг тоже: не окажи вы столь ожесточенного сопротивления, здесь, может быть, уже были голые стены. Но давайте пройдем в соседнюю комнату. Мне нужно вам кое-что показать». И сановник направился к двери, жестом приглашая подполковника Годара следовать за собой.

В соседней, меньшей по размеру комнате Годара ждала новая нечаянность – там стояли в ряд несколько красных лакированных гробов, особенной китайской формы: глубокие, похожие на саркофаги, с массивными крышками.

«Вот, господин подполковник, – указывая рукой на гробы, сказал мандарин, – вот для чего я вас пригласил». Годар понимающе покачал головой, показывая, что не испуган и не удивлен, – он знал, на что шел. Но китаец, оказывается, вовсе не то имел в виду, о чем он подумал. «Для вас, как для патриота, наверное, нет больших забот, нежели всячески доставлять пользу отечеству, – продолжал сановник, – поэтому, не сомневаюсь, вы поймете и патриота чужой земли. Помогите-ка мне». Китаец ухватился за крышку одного из гробов. Подполковник Годар взялся с другой стороны. И они сдвинули крышку в сторону.

Готовый уже к любому финалу, не страшась самой смерти и даже безусловно убежденный, что китаец по восточному обычаю любезно знакомит его с пристанищем, где ему предстоит быть упокоенным навеки, бесстрашный подполковник, заглянул внутрь гроба и… нет, не растерялся и не смутился, – это не те чувства, – а именно испугался, вздрогнул, как ошеломленный внезапным криком на ухо или хлопком за спиной. Человек всегда пугается неожиданного. Если бы Годар обнаружил под крышкой расчлененный труп, это теперь, может быть, и не произвело бы на него особенного впечатления. Но то, что предстало его взору, он увидеть здесь не ожидал ни в коем случае, – гроб был почти полон золота. Там были беспорядочно навалены в основном предметы, имеющие культовое назначение – статуэтки божеств, подсвечники, кадильницы, вазы. «Что это?» – непроизвольно вырвалось у подполковника. Но сановник вполне понял его состояние. «Это сокровища Юнг-минг-юна, – спокойно объяснил он. – То есть половина сокровищ. А здесь, – он указал на соседний гроб, – другая половина. И она ваша».

Годар с трудом уже понимал, что происходит. У него голова пошла кругом. Безотчетно он рванул верхнюю пуговицу мундира, словно ему не хватало воздуха.

«Видите ли, господин подполковник, – продолжал китаец, – я не случайно сказал, что мне, так же как и вам, дороги интересы моего отечества. Война проиграна. Власти в стране нет. Собственная армия сделалась опаснее иноземного войска. Что на моем месте должен сделать всякий патриот? – хотя бы спасти богатства, сколько можно, чтобы в будущем обратить их на пользу отечеству. Вот они эти богатства. Вообще, все, что осталось в Юнг-минг-юне, по сути, принадлежит мне. Потому что любую недостачу всегда можно оправдать безвластием, бессилием защитить ценности от всякого рода грабителей – вышедших из повиновения своих или одержавших победу чужих. Но владеть этими ценностями мало. Их нужно еще сохранить. И вы мне поможете это сделать», – сказал он так, будто дело было уже совершенно решенное. «Каким же образом я могу вам помочь? – удивленно спросил Годар. – Я и мои люди – мы сами нуждаемся в помощи, в защите. Нас и взвода не наберется…» – «Верно, – взвода будет недостаточно, – подтвердил мандарин. – Сокровища должна охранять вся англо-французская армия». И видя, что подполковник уже решительно не понимает его загадочных слов, он объяснил, наконец, в чем же именно состоит его замысел: «Сокровища останутся в неприкосновенности, если в гробах будут положены еще и покойники – те люди из вашего отряда, которые нынче были казнены. Но уже для безусловно верного успеха нам нужно, чтобы все думали, будто среди прочих здесь лежите и вы. Тогда ваше командование обеспечит погибшим героям и надлежащую охрану, не ведая, что заодно охраняет и драгоценности, и позаботится похоронить их с воинскими почестями, не подозревая, что вместе с ними закапывает в землю золото. Нам же останется только спокойно откопать его через какое-то время».

Тут только подполковник Годар и осознал весь план хитроумного китайца. «Допустим, – сказал он, – я соглашусь сделать все, о чем вы говорите. Но это же будет выглядеть как дезертирство – во время войны исчезнуть, спрятаться. И как я потом объявлюсь живым?» – «Я уже не раз вам заметил, что война, по существу, окончилась, – отвечал сановник. – И ваше нахождение в строю – это теперь не более чем соблюдение формальностей. А что касается вашего дезертирства, как вы говорите, то с этим вообще никак невозможно согласиться: дезертир – это тот, кто прячется от опасностей, кто ищет собственного спасения в ущерб интересам своих ближних, своего народа, – вы же, напротив, отправились в стан к врагу, искупая своею жизнью жизнь соратников. Вы себя добровольно принесли в жертву. Это подвиг, а не дезертирство. А как вы затем объявитесь живым, вы спрашиваете? Уверяю, вряд ли у вас возникнут какие-то трудности, когда вы будете иметь целый гроб золота. Это только у бессребреников кругом трудности».

Годар задумался. Действительно, было о чем поразмыслить. Что, собственно, могло произойти из-за того, что он исчезал на какое-то время? Неприятности по службе? Едва ли. А если его в самом деле угнали в плен куда-нибудь в глубь Китая? Почему нет? Больше его заботило: а честно ли он поступает, идя на эту сделку?

Китаец, словно угадав его мысли, сказал: «Я вполне понимаю, у вас могут быть сомнения относительно этичности этого предприятия. Но для патриота, как мне кажется, этично все, что приносит пользу родине. Рассудите сами: когда вы больше сможете быть полезны Франции – с золотом или без него?»

Трудно было не согласиться с мудрыми словами мандарина. Последний скептический вопрос Годара был таков: «Но не много ли вы мне предлагаете?» – «Это не много и не мало, – заверил его сановник, – это по-честному: мне нужна ваша помощь, следовательно, вы являетесь равноправным партнером. Но видите ли, – продолжал сановник, – вдвоем нам с вами не обойтись. Кто-то должен будет засвидетельствовать, что вы погибли и лежите вот в этом гробу. Среди ваших людей, что остались в пагоде, найдется кто-нибудь, кому бы вы вполне доверяли?» Годар, не раздумывая, назвал своего друга подпоручика Мельцарека. Китаец спросил: а не тот ли это человек, что украдкой пытался отговорить его идти с ним сюда? И когда узнал, что тот самый, выразил сомнение – а можно ли в таком случае доверять ему? Но Годар подтвердил, что доверяет подпоручику. «Что ж, как знаете, – сказал китаец. – Напишите ему записку, чтобы он немедленно явился».

И вот что он продиктовал Годару:

«Любезный друг мой. Очевидно, живым мне из плена уже не выйти. Я вас очень прошу отправиться с посыльным, чтобы принять последнюю мою исповедь. Вашу безопасность мне гарантировали. Подполковник Годар».

Сановник велел своим маньчжурам доставить эту бумагу к осажденным в пагоду. И заодно привезти с площади всех казненных. Татары вряд ли могли этому помешать, потому что собирать останки замученных сановник отправил с воинами и нескольких буддийских монахов.

Скоро и подпоручик Мельцарек, облаченный, как и Годар, в костюм ламы, и все казненные на площади офицеры были доставлены во дворец. Услышанное для подпоручика оказалось не меньшим потрясением, чем и для Годара недавно. С той лишь разницей, что Мельцарек не задумывался, насколько этот замысел согласуется с понятиями о чести, – его потрясение целиком было вызвано известием о величине полагающейся ему доли золота. А когда Годар подвел его к гробам и показал самые сокровища, подпоручику едва не стало дурно.

Китайский сановник сделал распоряжение своим солдатам, чтобы те перенесли все гробы, и пустые, и с сокровищами, в небольшой павильон, расположенный в парке поблизости от дворца. Там же находились уже и все казненные. Солдаты разложили их по гробам, за исключением двух человек, которые по замыслу сановника должны были почивать на золоте.

Китаец велел солдатам уйти, и уже тогда они втроем с Годаром и с подпоручиком Мельцареком уложили оставшихся покойников и в гробы с сокровищами.

Решено было, что подполковник Годар сейчас же отправится с провожатыми в один укромный монастырь, что верстах в двадцати от резиденции Юнг-минг-юн, и будет там оставаться, вероятно, довольно долго, до тех пор, пока союзническая армия не уйдет восвояси. Только тогда им можно будет беспрепятственно откопать их клад. Подпоручику же Мельцареку вменялось оповестить остальных соучастников о месте захоронения сокровищ, ведь из всех троих лишь он один будет знать об этом.

Когда они все это обсудили и Годар с чиновником собрались было уходить, оставляя подпоручика при покойниках, Мельцарек вдруг рухнул наземь и, обняв сапоги своего командира и друга, забился в рыданиях. Годар с китайцем оторопели от неожиданности. Годар принялся его успокаивать, он погладил своего слишком чувствительного товарища по голове, потрепал по плечу, все тщетно, поляк был безутешен. Он только приподнял мокрое от слез лицо и, обращаясь к китайцу, пролепетал: «Умоляю… оставьте… нам надо проститься по христианскому обычаю…» Сановник нахмурился, помрачнел, но все-таки вышел. Он недоумевал: отчего это ему, неплохо знакомому с европейскою культурой, не известно, как принято прощаться по христианскому обычаю?

Едва китаец вышел, Мельцарек вскочил и приглушенно, порывисто заговорил на ухо Годару: «Господин подполковник! Почему мандарин говорит, что это и есть сокровища Юнг-минг-юна, когда во дворце кругом еще полно золота? Я шел через комнаты и видел множество золотых вещей, побольше, думаю, чем здесь лежит в обоих гробах. Здесь что-то не так».

Несколько мгновений они стояли и молча, оторопело смотрели друг на друга. Но Годар быстро овладел собою. Он подошел к гробу со всякими храмовыми принадлежностями, являющимися по уговору долей мандарина, на которых уже лежал обезглавленный капитан Рапо – первый казненный, и стал у него в ногах разгребать все эти статуэтки и кадильницы по сторонам. Оказалось, что слой золотых вещей вовсе не велик. Под ними, где-то на уровне середины гроба, был расстелен парчовый покров золотого же цвета. Годар приподнял край этого покрова, и они с Мельцареком просто-таки оцепенели. Увидевших сегодня много всяких чудес, необычностей, их, казалось, уже ничто не могло удивить. Но то, что теперь предстало их взору, решительно не поддавалось никакому осмыслению: под покровом сплошь лежали драгоценные камни. Мельцарек погрузил в россыпь руку и попытался достать до дна гроба. Его рука ушла в камни почти по локоть!

Они обследовали второй гроб, что предназначался им в награду, но там было одно только золото. Без сомнений, китаец не собирался делиться с соучастниками на равных условиях. Содержимое гроба, припасенное им для себя, по стоимости многократно превосходило их долю.

«Что же теперь делать?» – испуганно спросил Мельцарек. «Ровно ничего, – твердо ответил Годар. – Будет нам и этого. То, что нам с вами причитается, я думаю, превосходит самые крупные состояния Франции». Поляк хотел что-то еще сказать, но Годар приложил палец к губам, показывая, что разговор их окончен. Тогда Мельцарек с лихорадочною поспешностью выхватил из кучи золота два увесистых перстня, которые он, верно, уже приметил раньше, и засунул один себе в карман, а другой протянул Годару. «Возьмите, господин подполковник. Пусть эти перстни напоминают нам о нашей великой цели и зовут нас к ней», – произнес он с обычною польскою высокопарностью. Годар недовольно поморщился, но на возражения уже не было решительно никакого времени – он взял перстень и вышел из павильона.

Подполковник Годар рассудил, что требовать у китайца пересмотра их условий у него нет никаких оснований: сановник сказал, что они поделились по-честному, но это вовсе не значит, что поровну, – сколько он посчитал возможным выделить им за их участие, тем они и должны довольствоваться. Да и вообще, почему ему претендовать на что-то еще, если сановник расплатился уже с ним самым ценным – жизнями его товарищей, которым, благодаря их сделке, опасность теперь, скорее всего, не грозит.

Больше в Юнг-минг-юне Годару задерживаться было незачем. В сопровождении двух маньчжуров он выехал в монастырь, расположенный чуть севернее, где был принят, благодаря письму китайского сановника, исключительно любезно. Там Годару отвели уютную комнату, прилично кормили и абсолютно никак им не интересовались.

Путь же сокровищ лежал прямо в обратную сторону. Все устроилось, как и предполагал сановник. Вышедшие из-под всякого повиновения, окончательно осатаневшие татары попытались было еще раз штурмовать пагоду с забаррикадировавшимися там офицерами, но, встретив в ответ ружейный залп, за ним другой, третий, они бросились с площади врассыпную и, не думая больше о том, как бы расправиться со своими бывшими пленниками, принялись без разбора громить и грабить императорскую резиденцию. Между прочим, несколько человек ворвалось и в тот павильон, где стояли гробы с казненными. Но там они увидели такую картину: несколько лам сидели в рядок, поджав ноги, один из них глухо бил в огромный барабан, а остальные монотонно пели молитвы. Среди них находился и подпоручик Мельцарек. Но узнать его, облаченного в буддийское одеяние, в полумраке павильона было совершенно невозможно. К тому же татары поспешили уйти из павильона. При всей их невообразимой дикости, доходящей едва ли не до животных порядков, отношение к священству у них было почтительное до подобострастного.

А когда по Юнг-минг-юну пронеслась весть, что союзническая армия находится поблизости, татары немедленно бежали из императорской резиденции, особенно даже и не заботясь, как бы прихватить с собою побольше богатств богдыхана. У них вообще отношение к ценностям было своеобразное. Они, например, абсолютно безразлично относились к фарфору или к изделиям из нефрита, но при этом жадно хватали ковры или парчовые отрезы, тотчас рвали их по размеру попоны и набрасывали на лошадей. Парчовая попона с драконами! – это у них считалось самою дорогою добычей.

Когда офицеры по наступившей тишине поняли, что резиденция опустела, они выбрались из своего убежища и направились к Пекину, куда, по их предположению, уже должны были подойти английская и французская армии. И не ошиблись. Войска союзников они повстречали еще на полпути к Пекину.

Рассказ офицеров об их злоключениях в плену потряс всех до крайности. В отместку союзники готовы были сровнять Пекин с землей. И это непременно произошло бы, если бы не русский посол генерал Игнатьев: он убедил английского и французского послов, а через них и военное командование союзнических сил, ни в коем случае не штурмовать Пекина, дабы не затягивать войны и не проливать крови понапрасну, – китайцы-де и сами скоро сдадут столицу. Но англичане с французами пылали страстью как-то удовлетворить свой гнев. И тогда они устремились на Юнг-минг-юн.

Кроме нескольких монахов, там уже не было ни души. Союзники ворвались в резиденцию и подвергли ее совершенному опустошению. Все, что можно было унести, они забирали с собою. И на обратном пути их колонна напоминала нагруженный товарами купеческий караван. А все не поддающееся переноске они безжалостно уничтожали. Сказочную резиденцию китайских императоров союзники оставили лежащей в дымящихся развалинах.

Когда они рыскали по дворцам и пагодам в поисках поживы, из одного павильона вдруг вышел человек в мундире французского подпоручика. Он едва сумел поднять руку, чтобы, привлечь к себе внимание, и вслед за этим сел прямо на пороге, словно его окончательно оставили силы.

К нему немедленно подбежали несколько солдат, офицеров – они догадались, что это один из пленных, захваченных монголами у Тонг-чеу, но по какой-то причине не вышедший из Юнг-минг-юна вместе с основною группой.

Среди покорителей императорской резиденции было и несколько человек недавних пленников Юнг-минг-юна, пожелавших вернуться сюда, чтобы посчитаться за пережитые мучения. И они, конечно, без труда узнали в этом оборванном, грязном, измученном человеке подпоручика Мельцарека – своего товарища по несчастью. Они, сами все оборванные и измученные, но радостные, бросились его обнимать, поздравлять со счастливым избавлением. Кто-то протягивал ему вина, кто-то подсовывал раскуренную трубку.

Мельцарек, будто бы даже не осознавая, что его мукам пришел конец и он совершенно свободен, глядел вокруг себя бессмысленным, блуждаюяцим взглядом. Наконец, несколько овладев собой, он с трудом произнес, показывая на дверь павильона: «Там все наши казненные… И подполковник Годар тоже…»

Всех гробов в павильоне стояло числом восемь штук. Подпоручик Мельцарек, как он ни был обессилен, подробно рассказал о том, в каком именно гробу кто лежит – он сам их укладывал! – и попросил ни в коем случае не отбивать крышек, потому что вид покойных, по его словам, был ужасен. Бывшие с ним в плену офицеры присоединились к его просьбе: они подтвердили, что там нет трупов в обычном понимании, но лежат лишь нарубленные куски мяса.

Казненных всех привезли в Пекин и спустя несколько дней похоронили с наивысшими воинскими почестями. Правда, церемония погребения героев была несколько омрачена неожиданным недоразумением – французские миссионеры, которым принадлежало католическое кладбище в китайской столице, категорически воспротивились хоронить на нем англичан, объясняя это тем, что они-де другой веры и покоиться в одной ограде с добрыми католиками им никак не позволительно.

Опять же помог генерал Игнатьев. Он предложил похоронить англичан на кладбище русской духовной миссии. Возможно, русские миссионеры, так же как и их латинские коллеги, не желали бы иметь на своем кладбище покойников чужой веры. Но, в отличие от инославных коллег, русское духовенство никогда не посмело бы даже виду показать, что не согласно с волей какого-то своего вельможи. И хотя бы самая кроткая просьба всесильного генерала Игнатьева воспринималась русскою миссией как строгое указание к действию, прекословить которому было небезопасно.

Так или иначе, но недоразумение было разрешено. Вначале похоронили на русском кладбище четырех англичан. А затем и французов на старом португальском.

Подполковник Годар просидел в комфортном затворе с месяц. Он, как было условлено, терпеливо ждал от китайского сановника указаний на дальнейшие их действия. Но прошло уже довольно времени, а от китайца так и не приходило никаких известий. А однажды к нему вошел настоятель и сообщил совершенно невероятное: сановника нет более в живых! – разгневанный на него император Сянь-фын повелел ему покончить с собою, что тот и исполнил, вспоров себе живот.

Оставаться в монастыре Годару было абсолютно незачем. Настоятель, видимо, человек преданный покойному сановнику и чем-то ему обязанный, каким-то образом выправил Годару фальшивые документы на имя французского коммивояжера Луи Морана. И Годар, переодевшись в европейский партикулярный костюм, так под чужим именем и отправился в Пекин якобы по коммерческим надобностям – искать подпоручика Мельцарека.

Пекин просто-таки кишел англичанами и французами. Поэтому для Годара находиться там было небезопасно – его случайно мог узнать кто-нибудь из сослуживцев. Несколько раз он встречал на улице знакомых офицеров. И лишь чудом оставался неузнанным. Найти Мельцарека в гигантском городе было практически невозможно. Спрашивать о нем кого-то из французских военных тем более не годилось. Это было для Годара отчаянно рискованно. Тогда он придумал караулить лейтенанта у собственной могилы – придет же тот как-нибудь навестить друга. Годар выяснил, тоже не без труда, где именно его похоронили, и несколько дней подряд приходил на португальское кладбище. На свою свежую могилку он мог посмотреть только что издали. Потому что рядом с ней постоянно стояли, периодически меняясь, кто-то из французов, в основном офицеры. Наверное, они восторгались подвигом соотечественников, замученных татарами. Как же Годару хотелось послушать, что там они говорят о нем! Но, увы, подойти ближе было невозможно. Так он день-деньской и выглядывал из-за старинных крестов, надвинув пониже на глаза шляпу.

Наконец, день на четвертый засады, подпоручик Мельцарек появился. Он был в великолепном новом мундире и с орденом на груди. Годар еще не сразу и узнал его, подумал: что за франт штабной?

Подпоручик был не один. Он пришел с какими-то офицерами. Но, к счастью для Годара, его знакомых среди них не оказалось. Мельцарек принялся что-то рассказывать, причем делал это очень энергично, размахивая руками, изображая в лицах кого-то. Может быть, он живописал их приключения в Юнг-минг-юне?..

Годар вышел из своего укрытия и, не торопясь, с видом этакого праздного посетителя кладбища, направился к Мельцареку. Увидев его, подпоручик оборвался на полуслове и так и застыл с отвалившейся челюстью, будто ему вовсе не было известно, что Годар не лежит в могиле, и будто теперь явилось привидение. Оставив в недоумении своих товарищей, он поспешил навстречу к Годару, но не потому, что ему не терпелось обнять друга и соратника, а скорее для того, чтобы избежать объясняться с ним в присутствии посторонних.

Как рассказал Мельцарек, французский корпус постепенно начал выходить из Китая. И уже большая часть войска была либо на пути к дому, либо в Аннаме. Но все равно в Пекине остается еще довольно много французов, на кладбище выставляются караулы, и просто так взять и выкопать сокровища совершенно невозможно.

Известие о том, что всех претендентов на сокровища осталось только их двое, казалось бы, должно было вызвать у Мельцарека прилив радости, но его это повергло в напряженное раздумье. Он верно заметил, что в таком случае им разумнее теперь сосредоточить интерес на доле китайца и не думать пока о несоизмеримо меньшей своей доле. Потому что при сложившихся обстоятельствах откопать и перепрятать один гроб много проще, чем два гроба. Удастся завладеть еще и их первоначальной, менее ценной, частью клада – вообще прекрасно, не удастся – не велика беда. И тут Мельцарек предложил неожиданный и очень разумный план действий: лейтенант сказал, что Годару теперь надо ехать во Францию и привезти оттуда подтвержденное военным министерством прошение родственников капитана Рапо о перенесении его останков на родину. Тогда они беспрепятственно откопают гроб и увезут его, куда им будет нужно. Сам же Мельцарек в это время, как прежде Годар, исчезнет, спрячется где-нибудь, в том же монастыре, например, и будет ждать его возвращения. Так они решили действовать.

Поездка Годара на другой край света и обратно заняла почти полгода. Но все вышло, в общем-то, удачно. Во Франции он разыскал родственников капитана Рапо и убедил их обратиться к военному министру с просьбой оказать содействие в перенесении погибшего героя из Китая на родину. Получить согласие министра было не сложно, ибо это нисколько не касалось расходных статей министерства, – Годар заверил, что перезахоронение будет целиком осуществлено на счет сослуживцев покойного. Сложнее ему было объяснять, почему сам-то он жив. Его все уже похоронили. Посмертно представили к награде. Было даже предложение назвать его именем улицу в Париже. И вдруг! – он является собственною персоной. Услышав от очередного чиновника подобный вопрос – как это вышло такое, что он живой? – Годар вскипел, наговорил в ответ каких-то дерзостей, дело едва не дошло до дуэли, но обошлось. И когда Годар вскоре уехал назад в Китай, все страшно обрадовались, что этот несносный воскресший, к тому же ополоумевший, не будет им больше докучать.

Но по возвращении в Китай Годара ждала совершенно необъяснимая неожиданность – Мельцарек исчез. В монастыре, как рассказал настоятель, он и не показывался. Годар искал его где только возможно, расспрашивал у кого возможно, почти месяц всякий день ходил на кладбище и караулил его у своей могилки – не появится ли он там, как в прошлый раз? Все напрасно. Мельцарека след простыл.

Тогда Годар решил действовать самостоятельно. Если поляк когда-нибудь отыщется или как-то даст о себе знать, то он, безусловно, поделится с ним по-честному. Ну а если он пропал окончательно, что ж, тогда Годар останется единственным наследником сокровищ Юнг-минг-юна. Так он рассуждал.

Имея законное основание откопать и вывезти гроб, он и то и другое исполнил без труда. Но когда Годар в укромном месте вскрыл гроб, он, кроме полуистлевшего трупа, ничего там больше не обнаружил. Но что самое потрясающее – на покойнике был надет английский мундир! Годар знал об этой истории с принципиальными французскими миссионерами, не позволившими похоронить на католическом кладбище англичан. Сам Мельцарек ему об этом подробно рассказал полгода назад. Но тогда каким же образом кто-то из англичан все-таки оказался там похороненным? Как такое могло случиться?

Годар уже почувствовал какой-то подвох со стороны своего друга. Похоронив по чести англичанина, он отправился в Пекин на русское кладбище. И там ему рассказали нечто уже совершенно невообразимое: русское кладбище, в отличие от католического, не охранялось, и полгода тому назад две из четырех могил английских офицеров, казненных в китайском плену, были раскопаны – ночью! тайком! – гробы вынуты и увезены неизвестно куда. Кто это сделал? – Бог весть…

И тут только Годар все понял окончательно: как прав был китайский сановник, когда сомневался в благонадежности поляка! – он безжалостно, предательски надул своего компаньона. Но еще раньше он обвел вокруг пальца и хитроумного мандарина, не зная еще, что того нет в живых. Ведь покойных англичан отделяли от французов только по свидетельству Мельцарека. И он два гроба с сокровищами, в которых лежали казненные французы, отправил на русское кладбище, сказав, что-де там находятся все англичане. Значит, он заранее спрятал сокровища и от Годара, и от китайца. Потом, волею судьбы, одним дольником стало меньше. Потом он избавился от другого, надолго отправив его во Францию. А тогда уже единолично присвоил себе все ценности и скрылся.

Таков был рассказ старого подполковника Годара.

– Но, дедушка, – заметил Паскаль, – в конце концов, впрок этому поляку сокровища не пошли. Он их так основательно перепрятал, что ни сам, ни кто другой не мог ими воспользоваться.

– Я думаю, – ответил старик Годар, – он и не собирался их прятать. Как можно судить по рассказу твоего русского Егорыча, клад Мельцарек закопал где-то в семидесяти – восьмидесяти лье к северо-востоку от Пекина. Трудно даже предположить, куда именно он пробирался с драгоценностями. Не думаю, чтобы он шел в Россию. Хотя и это не исключено: у него уже наверняка были надежные документы, тоже на имя какого-нибудь Луи Морана, коммивояжера, и вряд ли у него возникли бы какие-то неприятности с русскими властями. Но мне кажется, у него был другой маршрут. Видишь ли, в чем дело, мой дорогой Паскаль, везти сокровища в какой-нибудь ближайший порт на Желтом море и искать там судно в Европу крайне опасно. Там повсюду полно китайских таможенников, всяких соглядатаев, а его груз – это не горсть чечевицы, и незаметно его на корабль не пронесешь. Скорее всего, он пробирался куда-нибудь за стену, к глухим северным берегам, ближе к Ляо-дуну, чтобы там подрядить случайное судно и вывезти сокровища из Китая контрабандно. Впрочем, это только мое предположение. Может быть, у него были совсем другие планы. Но, во всяком случае, ему зачем-то потребовалось закопать свой груз. А уже снова откопать его и увезти у Мельцарека по какой-то причине не вышло.

Старый подполковник замолчал. Казалось, он хочет о чем-то спросить Паскаля, но как будто не решается. Наконец, с какою-то необыкновенною для него неуверенностью в голосе и с надеждой заглядывая внуку в глаза, он произнес:

– Что ты обо всем этом думаешь?..

Паскаль несколько мгновений смотрел на дедушку с умилением, почти жалостливо, но тотчас улыбнулся и бодро, решительно сказал:

– Тут нечего и думать! Мы едем в Китай!

 

Глава 9

Самою большою неожиданностью для Тани сделалось даже не новое ее положение замужней дамы, а перемена места жительства. Ей казалось, что она вдруг попала совершенно в другой мир – в какой-то другой город, куда-то в глухую провинцию. Вместо привычных респектабельных арбатских переулков с многоэтажными домами, со стеклянными дверями подъездов и неизменными консьержами в них, здесь, на Таганке, – низкорослая застройка, глухие двери все на замках, на засовах, сплошь заборы, ворота, калитки, ставни, дымы над крышами. Во дворах лают собаки, кричат петухи, кругом бродят коты. Засыпает Таганка рано: летом так еще засветло на улице никого, и в домах тишина, а зимой и днем-то здесь едва встретишь прохожего.

Равным образом отличалось от прежнего и новое Танино жилище. Квартира ее родителей находилась в доме, который по своим архитектурным достоинствам и по степени комфорта не уступил бы лучшим домам Сен-Жерменского предместья. Апартаменты же Антона Николаевича живо напоминали о купеческой Москве эпохи Островского: низкие, едва ли четырех аршин, потолки, скрипучие половицы, маленькие оконца, печки по всем комнатам.

Антон Николаевич, понимая, как непросто девушке из европеизированной донельзя семьи освоиться во всей этой новой для нее, непривычной обстановке, начал было чуть ли не каждый вечер вывозить ее куда-нибудь в свет – в собрание, в театр, в ресторан, к знакомым. Но от визитов скоро пришлось отказаться: у большинства знакомых Антона Николаевича дети были старше Татьяны, и именно они, их любопытные или красноречиво ироничные взгляды доставляли Тане беспокойство, смущали ее. Это не ускользнуло от внимания Антона Николаевича. Поэтому, заботясь о Танином душевном покое, он под предлогом занятости почти прекратил с ней визитировать.

Зато сама Таня была вольна принимать кого угодно и сколько угодно. Но особо у нее гостей не бывало. Родители приехали к ней лишь однажды – сразу, как полагается, после свадьбы. И больше не появлялись. По обоюдному мнению Александра Иосифовича и Екатерины Францевны, Тане теперь следовало всецело принадлежать мужу и новой семье, и напоминать ей своими визитами о прежней семье они считали для дочки вредным. Руководствуясь этими же соображениями, Александр Иосифович посоветовал Тане воздерживаться без особой нужды бывать в родительском доме, а если и приходить иногда к ним с Екатериной Францевной в гости, то непременно с супругом.

Несколько раз к Тане приезжали ее подруги – Лена и Надя. Но где-то в начале осени Лена, закончив сестринские курсы, отправилась с госпиталем на войну на Дальний Восток. А Надя с мамой уехали путешествовать по Европе до будущего лета. Единственным близким, оставшимся с Таней от старой жизни, была теперь m-lle Рашель. Выдав дочку замуж, Александр Иосифович хотел тут же рассчитать француженку, но Таня, успевшая привыкнуть к ней и где-то даже полюбить это безответное, беззащитное существо, заступилась за чудаковатую свою компаньонку, для которой отставка была бы погибелью – ей абсолютно некуда было идти, никто ее нигде не ждал, – и попросила мужа Антона Николаевича взять за ней еще и это приданое. Пристав, готовый потворствовать любым прихотям своей молодой жены, не отказал. Компаньонке выделили комнату – бывшую детскую – и не потребовали от нее ровно никаких услуг. Столовалась m-lle Рашель вместе с господами. И, кажется, чувствовала себя вполне комфортно.

Само собою m-lle Рашель была не единственною статьей выделенного за Таней приданого. Она получила от родителей в свое распоряжение приличный счет в банке и, разумеется, семейные реликвии Нюренбергов – готическую Библию и полуистлевшую горностаевую шубу. Таня с благоговением приняла и то и другое, но шубу к мужу везти не рискнула, чтобы не опозориться в новой семье с самого начала своей жизни там, а попросила маму оставить ее у себя на сохранение. Екатерина Францевна побожилась сохранить ценность во что бы то ни стало.

Была ли Таня счастлива? Она сама на этот вопрос не ответила бы ничего определенного. Конечно, счастье не в высоте потолков в комнатах и не в асфальтированном тротуаре перед подъездом. Все-таки в невеликие свои годы она научилась понимать, что счастье заключается больше в отношениях с людьми, живущими вокруг, и менее всего в окружающих тебя предметах. Но если для человека бывает порою довольно болезненно свыкнуться с незнакомою неодушевленною материей, то сжиться с новыми людьми, принять порядки новой семьи и подчиниться им обычно куда как сложнее.

Отправляя дочку в дом мужа, Александр Иосифович наказывал ей быть покорною, непритязательною, кроткою женой, прилежною, усердною, рачительною хозяйкой, такою же, как ее мама, и неизменно помнить, что праздность – мать всех пороков. Екатерина Францевна безоговорочно подтвердила слова своего мудрого мужа. И от себя еще добавила Тане быть заботливою, преданною, нежною дочерью для престарелой матери Антона Николаевича, никогда ни в чем ей не перечить, стараться угадывать вперед и немедленно исполнять все ее желания и называть мамой.

После пустынной и тихой квартиры родителей дом мужа показался Тане растревоженным ульем. Там постоянно кто-то куда-то шел – из двери в дверь, из прихожей в коридор, из коридора в кухню. Там нельзя было выйти из комнаты, чтобы не столкнуться в узком коридоре с кем-то лицом к лицу: с самими ли господами, их гостями, домочадцами, – все перемещались по квартире, будто мыкались, ища выхода в лабиринте.

Собственно семья Антона Николаевича была невелика: сам пристав, теперь с женой, его матушка Капитолина Антоновна, две сестры-девицы и дочь Наташа. Но при господах находилось столько челяди, что Тане потребовалось некоторое время, чтобы запомнить всех слуг. Потом она узнала, что все это многолюдье содержится по воле ее свекрови.

Таня уже была немало наслышана о том, как важно жене иметь добрые, ровные отношения с матерью мужа – именно от этого в значительной степени должно будет зависеть ее семейное благополучие. И она готова была вполне добросовестно исполнять заповедь, данною ей мамой, то есть, безусловно, во всем угождать свекрови, ходить за ней, как за самым дорогим и близким человеком. Однако ближайшее знакомство с Капитолиной Антоновной просто-таки обескуражило Таню. Впрочем, впоследствии она искренне привязалась к матери мужа, полюбила ее всею душой.

Об этой почтенной даме следует рассказать подробнее.

Капитолина Антоновна родилась аккурат в день декабрьского восстания 1825 года. И это событие, видимо, каким-то мистическим образом отразилось на всем ее существе: она, как тот Муравьев, была не из тех, кого вешают, а из тех, кто вешает. Значительная часть жизни Таниной свекрови прошла при крепостном праве. Лишившись отца – уланского майора, погибшего в Венгрии и не успевшего даже выдать ее замуж, – Капитолина Антоновна, с согласия меланхолической от природы матушки, взяла в свои руки управление самым крупным из их имений – калужским. Но боже упаси подумать, что она была каким-то тираном-самодуром, этакою новою Дарьей Салтыковой. Да, обходилась с крестьянами Капитолина Антоновна строго, подчас жестоко, но справедливо, истинно по-матерински. Не было такого, чтобы, взыскивая с кого-то за ту или иную провинность, она сторицею не оценила бы заслуг этого же человека.

В то время как многие помещики тогда или вовсе отказались от работной повинности крестьян на земле, предпочитая получать с них откупа за самостоятельное ведение дел, или, по крайней мере, совмещали статьи, Капитолина Антоновна даже немногих оставшихся от отца оброчных посадила на барщину. Объясняла она это тем, что-де люди все должны быть у нее на виду, под ежечасным присмотром, а не куролесить по своему произволу в городах между делом по трактирам, а то и по иным каким постыдным заведениям.

Основательно взявшись соблюдать нравы крестьян, Капитолина Антоновна для наибольшей степени пользы завела в своих имениях правило, существовавшее на Руси при Иване Грозном: она повелела не пить никому вина ни в какую пору в году, кроме Святок и Светлой седмицы. В иные же праздники, а также по случаю каких-то семейных торжеств – свадьбы, крестин, именин – или поминок вино дозволялось только по ее особенному разрешению. Как-то два мужичка напились в самый день ангела Капитолины Антоновны, полагая, что барыня по такому уважительному случаю с них не взыщет. С них лично Капитолина Антоновна действительно не взыскала – она на целый месяц отправила в дальнюю деревеньку их жен. Уже через неделю мужики лежали у нее в ногах и умоляли выпороть их покрепче, но вернуть жен, потому как жизни у них теперь не стало никакой, хоть на стену лезь. Но барыня осталась непреклонною – свою чашу неразумные бражники испили сполна. Нарушали ли они с тех пор запрет – не известно, но, во всяком случае, не попадались.

Сама не знавшая в своих заботах ни отдыху, ни сроку, Капитолина Антоновна не позволяла и никому из людей праздничать. Она с вечера обдумывала, как бы с наибольшею пользой распределить завтрашний день. А с раннего утра энергично принималась за труды. Она появлялась решительно повсюду – в полях, на току, на мельнице, на маслобойне, в кузнице. Интересовалась уходом за скотом и птицей, содержанием пчел. И всюду раздавала указания, назначала уроки работным или проверяла исполнение назначенного прежде, распоряжалась, распоряжалась… При этом еще успевала сводить счеты прихода и расхода, вести поденник.

Слава о молодой радетельной помещице пошла по всей губернии. Кто-то из ее уездных даже всерьез предлагал избрать Капитолину Антоновну предводительницей на новое трехлетие. Но, разумеется, соседи-помещики не могли позволить доверить представлять их женщине. Так из этого ничего и не вышло.

Стараясь оградить крестьян от вредного чтения, для чего категорически препятствовала усвоению ими хотя бы начальных основ грамоты, сама Капитолина Антоновна устраивала порядки в своих имениях именно по науке – приобрела курс Тэера, а также выписывала всякие книги и журналы по земледелию. Отдавая должное заграничным порядкам, она все же предпочитала опираться прежде всего на отечественный опыт: Капитолина Антоновна внимательно изучала устройство самых знаменитых и процветающих русских поместий и старалась завести так же у себя. Узнав, например, как граф Алексей Андреевич Аракчеев указал своим крестьянкам рожать ежегодно – «и лучше сыновей!», – Капитолина Антоновна точно так же распорядилась у себя в имениях, причем вызвалась отныне быть крестною матерью всем крестьянским детям. Она рассчитала, что таким образом лет через двадцать число душ у нее удвоится.

По этому поводу один ее крестьянин – известный в округе балагур – как-то при всем народе сказал барыне: «А что же вы, матушка, сами-то отстаете? Пора бы и вам… того… Да и бабы, те скорее раскочегарятся, на барыню-то глядя!..»

Капитолина Антоновна вначале только усмехнулась на слова забавника. Но скоро задумалась: а ведь и верно, для чего она вообще хлопочет устраивает имения, умножает имущество, если все это некому передавать? Ей уже скоро тридцать, все ее однолетки давно замужем, пора бы и самой подумать о семье, о потомстве.

И вскоре она вышла замуж. Ни о какой любви, ни о каких чувствах к избраннику – малозначительному коллежскому асессору, с университетским, впрочем, образованием, Николаю Федоровичу Потиевскому, сосватанному по ее просьбе бывшим отцовым однополчанином, – не было и речи. Равно как не было речи и о том, чтобы доверить мужу хоть какое-то участие в управлении хозяйством, – Капитолина Антоновна по-прежнему занималась всем единолично. Женившись на владелице очень немалого состояния, этот господин, в сущности, не получал за ней ни рубля, ни души. Но это естественно! – за ним самим не было ничего, кроме заложенного именьица под Москвой.

Впрочем, наследник-то у Капитолины Антоновны родился не скоро. Будто и впрямь показывая пример своим крестьянам, она принялась рожать чуть ли не каждый год, но лишь пятым, и последним, ее ребенком был мальчик. Причем, как достойный сын своей матушки, Антон Николаевич появился на свет в еще одном судьбоносном для России году – в 1861-м.

Этот год стал для Капитолины Антоновны роковым. Среди помещиков разговоры о реформе шли задолго до манифеста. Но Капитолина Антоновна, как и многие землевладельцы, ни в коем случае не верила, что такое безумие возможно. Она искренне считала, что другого устройства, кроме крепостного права, в России быть не должно. Все прочее, всякие копирования европейских порядков, для России погибель. Русский мужик он как дитя малое: его никак нельзя оставлять без барского пригляда – сразу нашалит чего-нибудь. А потом сам же будет пенять-досадовать, что никто не предостерег его, не урезонил вовремя.

На распространенное мнение либералов, что-де в середине девятнадцатого века стыдно сохранять такой пережиток, как крепостное владение людьми – перед Европой стыдно! – мы же цивилизованный народ и должны немедленно отказаться от этого позора, от средневекового рабства, по сути! – на такие доводы консервативные крепостники, как их называли, и среди них Капитолина Антоновна, отвечали: Европа испокон ехала в Россию в службу, почитай, за кусом хлеба, – титулованные в оберы, а просто дворяне так и в гувернеры подчас! – и особенно-то не совестились по этому поводу; так неужели мы – хозяева богатейшей в мире, основательной, необоримой державы – будем стыдиться этих голодырых и чему-то учиться у них?

Кроме этого, консерваторы как за соломинку ухватились за античную еще мудрость, что рабство удерживает немногих, большинство же сами за него держатся, и старались внушить эту мысль противникам. Капитолина Антоновна, та говорила всегда, что у нее нет такого крестьянина, кто хотел бы получить вольную и не мог бы этого сделать: она назначала справедливые откупные, и мужичок скапливал их за три-четыре года, а иногда и раньше; но большинство именно не хотели откупаться, они предпочитали привычную упорядоченную отечески-поднадзорную неволю непредсказуемому беспризорному и беззащитному вольному существованию.

Но никакие доводы не помогли: реформа в свой срок свершилась. Многие помещики, не знавшие другого занятия, как только быть владельцами душ, совершенно разорились. Из таких в лучшем положении оказывались мелкопоместные: они и прежде жили не широко, теперь пусть еще скромнее, а, в общем-то, почти также. К тому же и крестьяне их, сплошь бедняки, обычно оставались временнообязанными. Хуже обстояли дела у средних и богатых помещиков: у тех наступивший упадок в большей степени контрастировал с прежним эпикурейским существованием.

Капитолина Антоновна еще более или менее счастливо справилась с напастью. В то время как большинство помещиков даже и не верили в грядущие перемены, она верно поняла, что дыма без огня не бывает: коли пошли слухи и начальство не рвет за них ноздри болтунам, стало быть, они имеют реальное основание, а значит, надо готовиться к худшему.

К ней как-то явился один ее вольноотпущенный – здорово разбогатевший мужик – и предложил устроить им в имении стекольное производство на равных паях, а крестьян с земли переписать в фабричные, – тогда, по его словам, если им и выйдет вольная, большинство все равно уже останутся при деле. Потому что фабрика, объяснял бывший крепостной бывшей своей барыне, это та же крепость, только держит в повиновении мужика уже не закон и не исправник, а куда более жесткий надсмотрщик – рубль. Капитолина Антоновна тогда даже не стала особенно вникать в суть предложения. Она с достоинством отказала, решив про себя, что русской дворянке негоже быть стекольщицей! И всю жизнь затем, вспоминая предложение своего вольноотпущенного, усмехалась: мне предложить стекло выдувать! каков, а! одно слово – мужик!

Не прельстившись стекольным промыслом, посчитав его недостойным, чуть ли не оскорбительным для нее занятием, Капитолина Антоновна, тем не менее, к худшим временам приготовиться позаботилась. Собственно, она произвела простейшее действие, возможное при сложившихся обстоятельствах. Но хотя бы так. Она удачно продала бывшие на ней после смерти матери невеликие имения – смоленское и ярославское, а также с согласия мужа его подмосковное, которое она же прежде выкупила из залога, сохранив из всего лишь главное и любимое имение – калужское. Значительную часть вырученного капитала Капитолина Антоновна положила в банк, имея в виду впоследствии выделить его за дочерьми. Но на всякий случай она сделала еще одно вложение, оказавшееся весьма ценным: купила в Москве на Таганке квартиру на всякий случай – а вдруг придется перебираться в город от их реформ?! Как в воду глядела! – так впоследствии и вышло.

А участь калужского имения – ее гордости, ее любезного детища – оказалась незавидной. Продай она его вовремя вместе с прочими, Капитолина Антоновна выручила бы очень приличное состояние. Но она доверилась событиям развиваться самостоятельно, полагая, что уж вконец-то их, дворян, начальство не обделит, по миру же не пустит.

В этом имении у нее состояло под триста душ в четырех деревнях, но земли числилось не так много. Поэтому, когда люди получили волю и пришлось им нарезать наделы – хотя бы по три десятины на тягло, – своей земли у нее осталось, как говорится, курицу выгнать некуда. А крестьяне у нее были не бедные, и поэтому в основном все выкупили землю без задолженностей. Казалось, куда лучше! – сразу богатый прибыток. Но такой прибыток хорош, если немедленно куда-нибудь выгодно вложен. Когда же деньги исключены из оборота и покоятся в укладке, они имеют свойство лишь убывать, пока вовсе не сойдут на нет.

Капитолина Антоновна, выручив за землю неплохие выкупные, почти не умерила свои прежние расходные статьи. Прежде всего, она вовсе не отказалась от дворни. Большинство помещиков своих вольныхслуг бросали на произвол судьбы: живите как знаете… Судьба этих людей была незавидна: самые удачливые из них шли в город и нанимались к кому-нибудь в услужение, менее же счастливые оставались в усадьбе, как брошенные за ненадобностью вещи, и часто буквально погибали там с голоду, – им земля не полагалась, да и, привыкшие с детства жить при господах, много бы они наработали на земле? А Капитолина Антоновна предложила своим дворовым по желанию оставаться при ней. Но не как подневольным холопам – они же теперь вольные люди! – а как наемным работникам за вознаграждение. Разумеется, почти вся ее прислуга с радостью осталась при ней.

И вот, имея вроде бы немалое состояние, Капитолина Антоновна с легким сердцем продолжила жить так же широко, как прежде. Зимовали они в Москве. Это было время едва ли не ежедневных приемов: самое дальнее, случайное знакомство с ней самой или с ее мужем Николаем Федоровичем было вескою причиной, чтобы бывать у них в гостях на Таганке. Кстати, прежде не допускавшая бесприданника-мужак управлению имениями, теперь Капитолина Антоновна вдруг позволила ему в равной степени с ней распоряжаться имуществом. И она была приятно удивлена, польщена, увидев, как же великодушен ее Николай Федорович! как щедр! – он, кажется, был готов распахнуть двери дома перед всей Москвой, усадить за стол весь мир. Их зимние lessoiree сделались дворянским собранием обнищавших помещиков, которыми Первопрестольная в шестидесятые – семидесятые просто-таки кишела. Это были смотры старой николаевской гвардии, до жалости потешной, в сущности: вытертые сюртуки, разноцветные выцветшие фраки, лоснящиеся панталоны со штрипками, дурно сидящие на сутулых или согбенных, раздобревших или высохших фигурах. И, конечно, никаких бород! – боже упаси! Собравшись, гости навыпередки, в один голос, перебивая и не слушая друг друга, поминали милые давности, бранили шестьдесят первый год и нынешние порядки. К весне этих могикан обычно уже становилось меньше, чем было осенью.

А на лето Капитолина Антоновна и Николай Федорович с детьми и со всеми домочадцами выезжали в калужское. Их отъезд в начале мая был по-старинному торжественен: впереди шла берлина, запряженная парою подобранных в масть лошадей, с господами и их детьми. За берлиной тащились три разного типа брички с дворней и скарбом – их тянули лошади уже без разбора мастей. В последнюю бричку вообще была впряжена единственная чубарая.

В имении они устраивали такие же lessoiree, как в Москве. Только гостей-то здесь днем с огнем захочешь – не отыщешь. Кроме редких случайных визитеров, к ним всякий вечер приходила за пять верст нищая, едва не побирающаяся, соседка-поручица в худом салопе и в допотопном шлыке. Сколько за лето Капитолина Антоновна передавала ей порядочной одежды! – но поручица так все и являлась в рубище. Приходил еще почти каждый вечер и местный батюшка, неизменно в сопровождении дородной попадьи и многочисленных отпрысков – с отменным аппетитом поповичей.

Чудно было осознавать Капитолине Антоновне, что вся земля здесь вокруг, кроме клочка под усадьбой, теперь не ее. То в бегунках бывало поместья не объедешь, а то стало и пойти некуда.

Большинство уездных дворянских гнезд угасло. Обезлюдевшие строения своей заброшенностью, какой-то сказочной таинственностью производили жуткое впечатление. Усадьба помещиков Потиевских оставалась чуть ли не единственная в округе, напоминающая о прежнем благополучном обильном помещичьем житье. Когда приезжали господа с детьми и с дюжиной прислуги и дом оживал, могло показаться, что и не было недоброй памяти шестьдесят первого года. В эти дни все здесь напоминало прежние благословенные времена: барские приказания, детский визг, дворецкий в ливрее, званые обеды, чаепития под дубом, конные прогулки.

Но эти летние путешествия в прошлое продолжались недолго. Однажды Капитолина Антоновна хватилась, что от капитала, вырученного за землю, остались крохи. Пришлось ей, как ни обливалось сердце кровью, продавать калужское с остатками земли. Назначенная цена обескуражила Капитолину Антоновну: покупатель платил лишь за землю, а собственно усадьба со всеми постройками, по его словам, годилась разве на дрова. И он еще предлагал лучшие условия! – другие не давали и того. Рассказывая об этом Николаю Федоровичу, Капитолина Антоновна плакала – впервые с юных лет! Но делать было нечего, пришлось соглашаться.

От частых lessoiree они теперь вынуждены были отказаться. Николай Федорович, впрочем, настоял, дабы им окончательно не ударить в грязь лицом, устраивать хотя бы еженедельные журфиксы, как это теперь завелось у образованных людей. По его расчетам, при таком образе существования денег, вырученных от продажи имения, им должно было хватить на многие годы.

Не имея прежде ни малого опыта в ведении каких-либо коммерческих предприятий, Николай Федорович вдруг открыл в себе способность оборачивать капитал. Он резонно заметил Капитолине Антоновне, что их деньги, вырученные от продажи трех малых имений, в сущности, даром лежат. То есть кому-то, каким-то ловким банкирам, они действительно приносят пользу, но только не им – своим законным владельцам! Разве это по-хозяйски?! по уму?! Это не деловой подход! – так выразился новоявленный коммерсант. Мы довольствуемся какими-то жалкими четырьмя процентами, внушал он супруге, в то время как все люди, кто с головой, конечно, получают со своих капиталов колоссальные доходы!

Через несколько дней Николай Федорович привел домой нового гостя. Это был коренастый господин с бородой и кудрями, как у медного Козьмы Минина, в гарусовом сюртуке, трещавшем на его саженных плечах, в сапогах гармошкою. Он топал, будто испытывал прочность полов, громко сморкался в огромную алую тряпицу, и говорил таким раскатистым дьяконским басом, что в комнатах звенел хрусталь.

Николай Федорович представил своей дражайшей половине гостя: почетный гражданин Елизар Саввич Пятикратов – председатель правления Московско-Камской железной дороги. Затем Николай Федорович произнес краткую, горячую речь на тему железнодорожного строительства. По его словам, выходило, что теперь нет более выгодного занятия, как принимать в этом участие. Он не успел договорить – его прервал иерихонский рев почетного гражданина. «У меня биржа во где!» – пророкотал Елизар Саввич, показывая Капитолине Антоновне пудовый кулак. «Во у него где биржа!» – тоже поднял кулачок Николай Федорович. «У меня концессия!» – показывал г-н Пятикратов другой кулак. «У него концессия!» – вторил Николай Федорович.

Выяснилось, что Николай Федорович придумал вложить приданое их дочерей целиком в дело, затеянное г-ном Пятикратовым. Нынче он как-то познакомился с почтенным председателем правления уважаемым Елизаром Саввичем, и тот великодушно согласился взять его с супружницей в пайщики, хотя у него и без того отбою от желающих вложить капиталы не было. «Только из уважения! – продолжал трубить председатель. – Я дело знаю верно! Если я с рубля не получу втрое… я их!.. – И он сверху вниз резко опускал кулак, будто прихлопывал кого-то насмерть. – Х-ха! У меня закон – тайга, медведь – хозяин!»

Когда гость ушел, Николай Федорович, весь дрожа от возбуждения, бегал по зале и кричал супруге: «Ты слышала?! – с рубля втрое! Вот что значит практический подход! Это самородок! Это уже от Бога! Нам теперь у них учиться! Я за учителей своих заздравный кубок подымаю! Железная дорога – не стекольный завод! Тут по науке подходить нужно! По инженерству! Ты можешь себе представить, что наш капитал утроится?! Это же!., это же!..» – обрывался Николай Федорович и, подняв глаза к потолку, видимо, подсчитывал нули в многозначной цифре.

Всех денег у Капитолины Антоновны лежало в банке двести пятнадцать тысяч. Двести из них – для ровного счету – она забрала и передала мужу. Тот немедленно отвез их г-ну Пятикратову. Возвратившись от него, Николай Федорович разложил на столе акции, как пасьянс, и принялся живописать Капитолине Антоновне ожидающие их перспективы. «Через три года железная дорога будет действовать, – рассказывал он, – а еще через три года наши двести тысяч вернутся к нам, как одна копеечка. Но это что! – это будет мелочовка на заколки нашим невестам! – а главное – ты вдумайся, Капушка! – главное, мы сделаемся совладельцами крупнейшей в России железной дороги! Наша доля составит полмиллиона! Даже больше! Это почти сто тысяч ежегодного дохода! Что там наши имения! Да мы сможем… Да мы… Мы еще четверкой будем выезжать! С гайдуками на запятках! А если бы наши деньги пролежали эти шесть лет в банке, – говорил Николай Федорович насмешливо, – они принесли бы всего-то… двадцать четыре тысячи, – брезгливо произносил он. – Ха-ха-ха! Да мы двадцать четыре тысячи им тогда подадим на бедность! Пусть поминают нас!»

Где-то месяца через два, проведенные Николаем Федоровичем в совершенном восторге чувств, «Полицейские ведомости» сообщили о крахе акционерного общества Московско-Камской железной дороги. Председатель общества, оказавшийся мошенником, исчез вместе с казной – почти миллионом! Всех надутых им числилось человек до ста. Из них самыми крупными держателями акций были господа Потиевские. Прочие пайщики имели бумаг на пять – десять тысяч рублей или даже меньше. Впрочем, часто бывает, что для одних и тысячу потерять – это куда больший ущерб, нежели сотни тысяч для других.

В том, что они окончательно разорились и оставили дочерей бесприданницами, Капитолина Антоновна винила лишь себя, – с мужа какой спрос! ей ли было не знать, каков он человек! каков коммерсант!

А у несчастного Николая Федоровича после этого случая жизни вовсе не стало. Боже упаси! – Капитолина Антоновна и не подумала как-то помыкать им, мстить за его безрассудство, приведшее их к полному разору. Она, напротив, с тех пор стала еще больше опекать мужа, жалеть его. Но Николай Федорович сам по себе сильно закручинился, затосковал, сознавая, какое бедствие доставил семейству. Принялся выпивать. И года не прошло после его коммерческого предприятия, как он зачах. Вдове даже не по средствам было похоронить в монастыре мужа – тоже, кстати, родовитого дворянина. Пришлось довольствоваться Калитниками.

Капитолине Антоновне в ту пору исполнилось сорок пять. Старшей ее дочери шел девятнадцатый, а младшему Антоше – только что десятый. На оставшиеся от капитала крохи они могли теперь влачить лишь самое скудное мещанское существование. Какие там журфиксы! – самим бы не оголодать!

Собрав как-то всех домочадцев – бывшую свою дворню, – Капитолина Антоновна объявила, что больше содержать их на жалованье она не в состоянии. Если кто-то согласен продолжать служить у нее единственно за пропитание, она будет молиться за них, как за родных детей. Ну а прочие… могут быть свободны. Первым порывом людей было остаться: сколько уж вместе! куда идти? кто где ждет? как-нибудь переможемся! Но впоследствии они – один за другим – в основном все разбрелись кто куда. Насовсем остались только кухарка да старичок-камердинер, служивший еще отцу Капитолины Антоновны. Но к тому времени, когда в семье появилась Таня, даже и той кухарки давно не было в живых.

Разобравшись с прислугой, Капитолина Антоновна основательно занялась устройством детей. Опять же с помощью каких-то престарелых отцовских однополчан она определила сына Антошу в военную гимназию. После чего почти одновременно выдала замуж старших дочерей-погодок. Капитолина Антоновна это сделала поспешно, не чинясь: где уж теперь фасон держать – лишь бы пристроить. Впрочем, женихи-то были по нынешним временам ничего себе: один судебный стряпчий, другой – доктор из Яузской больницы. Единственный недостаток: за душой у них имелось приблизительно так же, как и у невест, то есть небогато, мягко сказать.

Капитолина Антоновна продала свои бриллианты – самой все равно уже не носить! – и, прибавив к вырученному еще пять тысяч из оставшегося от имений, тем и выделила поровну дочерей, вздохнув про себя: с таким приданым горничных разве замуж выдают. Да делать было нечего.

Года через два Капитолина Антоновна собралась и оставшихся двух дочерей также выдать замуж за каких-нибудь аптекарей или целовальников, по собственному ее выражению. Но произошло невероятное. С одной стороны подвалило нежданное счастье. Но счастье это роковым образом повлияло на судьбу девиц Потиевских.

Однажды ей из Петербурга пришел запечатанный конверт от некоего нотариуса Дыбцына. Этот господин ставил в известность Капитолину Антоновну, что тетушка ее покойного мужа – Иулиана Васильевна Битепаж, вдова статского советника, – завещала все имущество своим внучатым племянникам Потиевским. Других наследников у нее не было. Недавно престарелая советница скончалась, и теперь Капитолина Антоновна могла вступить во владение отказанным ее несовершенных лет детям имуществом.

Всего наследства, с учетом вырученного от проданной квартиры на Большой Морской, составило почти четверть миллиона! Дочери Капитолины Антоновны снова были богатыми невестами. Но теперь уже матушка стала разборчива в женихах. Какой там аптекарь! – не ниже товарища прокурора женихов подавай теперь дочерям столбовой дворянки! Целовальникам не вышло стать ее зятьями, смеялась она, пусть поищут невест у мещанских.

Теперь можно было не торопиться выдавать дочерей. Капитолина Антоновна, в общем-то, верно рассуждала, что при нынешнем-то их приданом все самые завидные московские женихи будут смиренно ожидать, пока родительница состоятельных невест соизволит обратить на них внимание. И она на неопределенное время отложила устройство дочерей: всегда-де успею.

Вволю вкусив прелестей господства хамова колена,как Капитолина Антоновна называла наступившую эпоху власти капитала, она, сама имея теперь немалый капитал, а значит, и некоторую власть, озаботилась восстановить хотя бы часть прежнего своего положения владетельной барыни. Быть помещицей в старом понимании Капитолина Антоновна, разумеется, уже не могла. Но, во всяком случае, нанять с полдюжины слуг и таким образом создать видимость владения крепостною дворней ей было по средствам.

К имеющимся камердинеру и кухарке она еще наняла лакея, двух горничных, повара и кучера. Капитолина Антоновна сразу объявила, что называть будет их на прежний манер, как испокон людей звали: Мишка, Палашка, Аришка, Петрушка и Сашка. Новые слуги вначале было заартачились: не те времена, чтобы бесчестить личность – окликать, будто подневольных! – но смирились, когда барыня пообещала доплачивать за ее манеру к ним обращаться.

Не в состоянии теперь заводить и держать поместья, Капитолина Антоновна построила на Калужской дороге, за Беляевым, дачу в стиле типичной помещичьей усадьбы: довольно безвкусный одноэтажный продолговатый бревенчатый дом с фронтоном над входом посередине. Она выбрала Калужскую дорогу по причине понятной: ей хотелось, чтобы поездки на дачу напоминали прежние путешествия в имение. И снова в начале мая от Таганки стал отправляться поезд: впереди берлина с барыней и дочерьми, следом – брички с прислугой и скарбом.

И вот так побежали вроде бы благополучные годы. Сын Антоша состоит интерном в военной гимназии. А матушка с дочками беззаботно барствуют: зимой в Москве, летом – на даче.

К ее дочкам сватались бессчетно. Были среди этих женихов люди и состоятельные, и перспективные, и высокопоставленные. Был, кстати сказать, и товарищ прокурора с приличным жалованьем. Но чрезмерная разборчивость Капитолины Антоновны в претендентах на руки ее дочерей сослужила в конце концов девицам дурную службу. Годы шли, девушкам исполнилось по двадцати пяти, потом по тридцати, четвертый десяток пошел, а матушка все так и не могла найти удовлетворение своим претензиям. Точно по поговорке вышло: пока девушки невестились, стали бабушке ровесницы. И вот как-то Капитолина Антоновна хватилась, что женихи-то больше не домогаются ее дочек. Выбора больше нет. Впору снова самой идти искать. Как в прежние скудные времена. Но особенно-то стараться матушка не стала. Потеряв однажды состояние и узнав почем фунт лиха, она теперь, под старость, страшилась разбазарить капитал, хотя бы и на приданое дочерям. С чем останется Антоша – ее будущая опора? Поэтому Капитолина Антоновна теперь не только не старалась пристроить великовозрастных дочерей, но, напротив, негласно, скрытно, оберегала их от замужества. Она рассуждала так: если сохранить состояние в целостности, то будущее благополучие Антона Николаевича станет и ее с дочерьми благополучием. Истинно справедливое мнение по-своему. Дочки же, положившись с детства на матушкину волю, так и сами не заметили, как прошла их пора невеститься: у них даже и мысли не было как-то заявить о намерении переменить привычное существование, – так и оставались при маме, безропотно и, в общем-то, довольные своей жизнью.

А тем временем Антон Николаевич вышел из гимназии. Там он показал отменно отличные успехи. Но в чин тогда военных гимназистов не производили, и ему пришлось окончить еще и юнкерское училище. Из последнего он вышел подпоручиком. Кто-то ему предложил поступать не в военную службу, а в жандармский корпус. С чем он, недолго думая, согласился, рассудив, совместно с матушкой, что служба по полицейской части имеет преимущества перед карьерой военного. И так он дослужился до пристава в самой Москве – должность и положение немалые!

В свое время Антон Николаевич женился. Но скоро и овдовел – жена умерла первыми же родами, оставив ему дочку.

Как и предполагала Капитолина Антоновна, Антон Николаевич, встав на ноги, стал настоящим покровителем для своих близких. Будучи, по сути, главою семьи, он не только не ущемил в правах престарелую матушку, напротив, устроил порядки в доме таким образом, чтобы выглядело, будто глава всему по-прежнему Капитолина Антоновна. Тане вначале удивительно было видеть, как Антон Николаевич почтительно, с готовностью немедленно ей чем-либо услужить вскакивал с места, когда его старушка-мать входила в комнату.

Где-то на третий день после свадьбы, когда Таня еще не обвыклась на новом месте, к ней, довольно рано утром, по ее понятию, явился лакей Капитолины Антоновны и доложил, что барыня хочет теперь видеть ее у себя.

Таня вошла к Капитолине Антоновне в пеньюаре, который ей лично выбрала Наталья Кирилловна Епанечникова в Джамгаровском пассаже. Волосы ее вовсе не были убраны и спадали темными волнами на все стороны, как у русалки. Капитолина Антоновна с минуту смотрела на невестку через лорнет, очевидно, изучая ее наружность. Затем она лорнетом же показала Тане на пате.

– Ты, матушка, гимназию окончила нынче, слышала? – для чего-то спросила Капитолина Антоновна.

Таня подтвердила.

– А что же, у ученых теперь стало принято спать до восьми утра? Для чего ж было учиться? Неужто чтобы сны слаще снились?

Таня поняла, что ее отчитывают за леность. Но прежде подобных упреков она не знала даже от чрезмерно взыскательного отца. Потому что ленивой-то, по правде сказать, не была. Об этом свидетельствовала хотя бы ее блестящая успеваемость в гимназии. Таня собралась уже что-то ответить в свое оправдание, но вспомнила мамино наставление: прежде чем что-либо возразить свекрови, непременно помолчать минуту и подумать – не будет ли это дерзостью? И даже если не будет, то все равно лучше, по возможности, не отвечать. Так она и поступила теперь.

Похоже, Капитолине Антоновне такое поведение невестки понравилось. Она едва заметно улыбнулась.

– Чай уже пила? – подобрела и старая барыня в ответ. – А то давай со мной. Я ради такого случая еще попью.

– Я пью кофе по утрам, – ответила Таня, не подозревая, что это может не понравиться собеседнице.

– Кохвий?! – воскликнула Капитолина Антоновна. – И что это вы взяли моду пить кохвий? Надо пить чай! Антоша вон тоже завел моду пить шоколад, будто француз какой! Ну да ладно, ваше дело. Ты мне расскажи-ка, Татьяна Александровна, чем заниматься-то собираешься? – продолжала расспрашивать барыня. – Без дел-то сидеть – со скуки помереть! истомиться хуже каторги!

– Но чем же мне заняться? – осторожно, верно опасаясь, как бы ей после всех неудачных ответов не разбудить еще худшее лихо, заметила Таня. – Право, не знаю…

Но лихо именно было разбужено.

– Она не знает, чем заняться! – Капитолина Антоновна будто обрадовалась такому ответу. – Я, матушка, не ослышалась? Ульяна! Ирина! – Она позвонила в колокольчик. – Сюда! Скорее! Вы слышали? – она не знает, чем заняться! Вот новость!

В комнату, почти сразу, словно они ждали за дверью зова матери, вошли дочери Капитолины Антоновны – дамы лет по пятидесяти, – гладко причесанные и в одинаковых темных, наглухо застегнутых до подбородка платьях, похожие на учительниц гимназии. Они остановились, едва переступили порог, не смея даже подойти к свободной козетке, пока родительница не укажет им на нее. Но Капитолина Антоновна была так потрясена словами невестки, что даже забыла предложить дочерям садиться.

– Нет, вы только посмотрите! – взывала она к свидетелям. – Теперь замужняя дама не знает, чем заняться! У меня было триста душ рабов, и я при них работала по шестнадцати часов, а спала по шести! А у тебя, матушка, ни души в прислуге, и ты не знаешь, чем бы заняться… Вот это дожили!

– Я готова исполнять любую работу… – Таня, стараясь говорить покорно, повторила еще одно мамино наставление. – Могу учительствовать в классах…

– Учительствовать в классах… – чуть ли не брезгливо передразнила Капитолина Антоновна. И вдруг опять спросила будто ни с того ни с сего: – Ты вот рубашку-то сама шила или маме работу задала? – Она кивнула на ажурные кружева, надетые на Тане.

– Нет, купили в пассаже на Кузнецком, – ответила Таня. И, не подозревая, какую бурю негодования могут вызвать у собеседницы ее слова, добавила: – Это из Парижа.

– Из Парижа?! – чуть не подпрыгнула в кресле Капитолина Антоновна. – Ах ты батюшки! Святые угодники! Рубашка – из Парижа! – Она, изображая изумление, посмотрела на дочерей. – А халат что же, из Лондона выписывать? Так, может, будем тогда и овес лошадям завозить из Вены? А дрова – из Берлина?! А что? – может, прусские жарче горят? Вот так, девоньки, – сказала она дочерям, – теперь приданого не шьют. Это мы с вами да с Дашей и Дуней ночи напролет сидели – шили им рубашки с платьями. А теперь из Парижев все! Ну довольно пустые разговоры вести! – распорядилась Капитолина Антоновна. – Ты слышала, матушка, война теперь?

Таня кивнула головой.

– Слава богу, это ей известно. Япошку-то мы почти что разбили, да он уперся, мира пока не просит. А уж зима не за горами. Ну, зимой-то русский – первый воин! Тогда уж ему выйдет натуральный извод. Япошке этому. Жалко его, – вздохнула Капитолина Антоновна, – говорят, маленький всё человечек-то. Поэтому будем к зиме готовиться! – приказала она всем присутствующим, и прежде всего, конечно, Тане. – Будем солдатушкам белье теплое шить. Да ты шить-то умеешь ли? – Капитолина Антоновна опять поглядела в лорнет на Таню. – А то еще придумаешь исподнее солдатское на Кузнецком покупать. Чтобы из Парижа!

Таня заверила свекровь, что швейное мастерство ей знакомо.

Тут в комнату вошла Наташа – дочка Антона Николаевича. Наверное, она услышала бабушкины восклицания и поинтересовалась узнать: что за шум? по какому поводу? Наташа вошла и сразу сообразила, что здесь происходит: новый член семьи имеет честь познакомится с норовом старейшины – своевольной помещицы.

– Что за дознанье тут? Не квартира, а прямо участок! – притворно строго сказала Наташа. Она подошла к Капитолине Антоновне и поцеловала ее в щеку. – Сразу видно, достойная родительница полицейского! Бабушка! будет мучить человека!

И не дожидаясь, пока Капитолина Антоновна что-то ответит, Наташа подошла к Тане и, взяв ее за руку, потянула к двери.

Таня встала, но выйти из комнаты без разрешения хозяйки не посмела – она вопросительно и просительно посмотрела на Капитолину Антоновну: что та скажет?

– Ступай, ступай, матушка, – махнула рукой на дверь Капитолина Антоновна. – Да в другой раз заходи ко мне совсем голая. Запросто. Чего уж там.

Познакомившись задолго до того, как они сделались одной семьей, теперь Таня с Наташей вообще стали добрейшими подругами. Таня вначале опасалась, что Наташа будет в некоторых претензиях к ней – все-таки она вольно или невольно встает междудочкой и отцом. Но ничего подобного не произошло. Наташа, казалось, вовсе не знала, что такое ревновать. И уж тем более не считала Таню мачехой, – девушки вволю насмеялись, разгадывая, в родстве они теперь считаются или в свойстве, – будучи также единственным ребенком в семье, Наташа была безмерно счастлива тому, что у нее появилась дорогая сестрица.

Первые недели Наташа почти не разлучалась с Таней. Она водила ее по таганским закоулкам, по подругам, по знакомым. Показала монастыри, расположенные за Таганкой, – Новоспасский, Покровский, Андроников. Добрались девушки как-то и до Симонова – Наташе давно хотелось посмотреть на Москву с той самой площадки над монастырской трапезной, с которой, если верить Лажечникову, долгие годы смотрел на столицу схимонах Владимир – последний новик. Само собою девушки посещали электротеатр, читали и обсуждали романы, играли на рояле в четыре руки.

Но эти и другие развлечения, конечно, не могли быть для Тани основным занятием. Тем более после разговора с Капитолиной Антоновной. Старая барыня тогда отнюдь не шутила: она с дочерьми и с внучкой действительно шила белье для маньчжурцев.

Капитолина Антоновна, ее дочь Ирина Николаевна и Наташа раскраивали полотно, а другая дочь, Ульяна Николаевна, сшивала части в целое. После того как присоединилась Таня, ей также была поручена раскройка, а Ирина Николаевна тогда пересела за свободный «зингер». Теперь-то дело у них пошло живее.

Большинство полезных заветов и наставлений, полученных Таней от матушки перед венцом, исходили еще от Таниного дедушки – полковника Нюренберга. Это он когда-то передал мудрость своих предков дочке Катарине – чем та блестяще и воспользовалась! – а уже Екатерина Францевна донесла отцову науку до своей наследницы. Помимо прочего Екатерина Францевна заповедовала Татьяне, чтобы завоевать уважение в новой семье, во всем превосходить порядки и нормы, заведенные там прежде. К примеру, как бы ни было прибрано в комнате у ее свекрови, свою комнату Таня должна содержать еще более аккуратно, так, чтобы ее превосходство бросалось в глаза. И этому правилу ей надлежит следовать решительно во всем: чего бы ни коснулись ее руки, результат должен выходить лучший, нежели получается у кого-либо из новых родственников или их слуг. Таня же умела исполнять любую домашнюю работу, – Екатерина Францевна с детства приучила дочку обходиться, если потребуется, без прислуги.

Вот теперь Тане и вышел случай себя показать. Она отнеслась к изготовлению солдатского белья исключительно ответственно. Капитолина Антоновна скоро убедилась, что новой закройщице и указывать ничего не надо – сама вполне справляется. Понаблюдав за невесткой несколько дней, она благосклонно заметила Тане, что ей ни к чему было покупать рубашку из Парижа – могла бы и сама сшить не хуже.

После этого Таня еще несколько раз по разному случаю показывала свое бесподобное воспитание. И старушка умягчилась – поняла, что в доме появилась отнюдь не бездельница и не белоручка.

Итак, Таня была с честью принята в семью с высочайшего одобрения старейшины.

Еще перед свадьбой, когда только она узнала, чьею женой по родительской воле ей предстоит стать, Тане пришла в голову мысль: теперь же Лизу будет найти проще простого! Антон Николаевич крупный полицейский чин, и ему не составит труда разыскать подругу жены – только прикажет своим подначальным, и те мигом ее предъявят.

И вот некоторое время спустя Таня решилась поговорить с мужем. Конечно, ей нелегко было начать этот разговор, потому что она считала себя в случившемся первой виновницей, – и в этом тоже придется сознаваться! Но Таня верно понимала, что еще большая тяжесть останется у нее на душе, если она смалодушничает и не осмелится рассказать Антону Николаевичу о Лизе и о своей роли в ее судьбе.

Как-то, уже после судьбоносной утренней беседы с Капитолиной Антоновной, Таня попросила Антона Николаевича выслушать ее. По правде сказать, она не знала, как ей начать эту историю. По ее разумению, начинать надо было именно с того, как они втроем – Таня, Лена и Лиза – пришли в дом к Дрягалову на заседание кружка. Но ведь нужно иметь в виду, что собеседник ее не только муж, но еще и полицейский! Как он распорядится полученными от нее сведениями – неизвестно. Поэтому Таня прежде осторожно заметила, что их разговор касается таких предметов, которые она не считает возможным доводить до сведения полиции. Антон Николаевич от души рассмеялся. Он так ответил молодой разумной супруге:

– С тобой, дорогая, я не полицейский. Что же, если муж доктор, для него все кругом – больные? Так?

Теперь уже рассмеялась Таня, поняв свое заблуждение. И обо всем наконец рассказала.

Она напомнила Антону Николаевичу, о чем он сам же известил в свое время Александра Иосифовича: как-то весной она с подругами заглянула полюбопытствовать в одно безобидное собрание… Антон Николаевич подтвердил, что не забыл об этом пустяке. Тогда Таня задала ему вопрос, которым она давно мучилась, но все это время задать его ей было совершенно некстати: почему Антону Николаевичу стало известно, что это именно Лиза Тужилкина выдала некоторых кружковцев?

Полицмейстер неплохо знал о махинации Александра Иосифовича с Тужилкиной. Но он также отлично понимал, какими мотивами руководствовался его друг: ради безопасности дочери можно пойти на многое, а тем более на такой, казалось, безобидный подлог. Казаринов рассуждал, в общем-то, здраво: ну поругаются, подуются подружки, как обычно, а потом и обойдутся, – сколько уж они дулись друг на друга по разному поводу и тут же мирились! Кто же мог подумать, что так все обернется, что выйдет большая неприятность с этой легкоранимой и болезненно совестливой Лизой. Антон Николаевич тогда еще даже подыграл другу. Когда вскоре вслед за этим Александр Иосифович попросил для дальнейшего развития его хитроумного плана, то есть для поддержания у дочери иллюзии виновности Тужилкиной, немедленно арестовать хотя бы на сутки другую Танину подругу, Лену Епанечникову, Антон Николаевич сделал это.

И вот теперь полицмейстеру приходилось держать ответ. Он сообразил: раз Таня об этом спрашивает, значит, у нее есть все основания считать Лизу невиновной. Поэтому продолжать игру, затеянную Александром Иосифовичем, нет смысла. Но в таком случае у Тани будут все основания спросить, кто же придумал обвинять Лизу, и кто на самом деле донес на кружковцев. Со вторым вопросом проще: выдавать секреты своей службы Антон Николаевич не имеет права даже жене. Но вот за Тужилкину отвечать как-то придется.

Он объяснил случившееся с Лизой так:

– Ты думаешь, у нас не бывает неувязок? Увы, не без этого: что-то где-то напутали наши делопроизводители. Твоя подруга ни при чем.

Одновременно Антон Николаевич пообещал Тане попытаться выяснить, что случилось с Тужилкиной, где она может быть.

И выяснил моментально. Кроме того, что он распорядился искать Лизу по приметам городовым и филерам, Антон Николаевич решил проверить полицейскую агентуру среди социалистов: не появилась ли в их кругах девушка, таких-то лет и такой-то внешности, ведущая, видимо, нелегальный образ существования? Буквально через два дня Антону Николаевичу доложили, что, по сведениям от агента, действующего в одном из социалистических кружков, девушка с означенными приметами – и главное! – по имени Елизавета Тужилкина ему действительно известна: он ее видел у какой-то своей товарки по кружку.

Узнав об этом, Таня хотела немедленно встретиться с Лизой. Она попросила Антона Николаевича дать ей скорее Лизин адрес или как-то еще помочь организовать им встречу. Но Антон Николаевич вот что сказал на это:

– Таня, боюсь, вы с подругой не только долго еще не встретитесь, но даже и весточки какой-нибудь от тебя я передать ей не смогу. Дело очень осложнилось. Оказывается, твоя Лиза Тужилкина за это время успела стать революционеркой. Она теперь состоит в том самом кружке, куда вы однажды пришли из девичьего любопытства. Видишь ли, не скрою, полиция за этим кружком ведет наблюдение. И если сейчас дать Тужилкиной понять, что она обнаружена, значит, по сути, спугнуть и ее и всех прочих кружковцев. Они просто в очередной раз поменяют адреса. И тогда десяткам людей снова придется выполнять колоссальную трудоемкую работу по их обнаружению. Придется пока подождать. Но я тебе вот что скажу: пусть душа у тебя больше не болит, – если у тебя и была какая-то вина, то ты ее искупила своими искренними переживаниями о подруге, своим участливым отношением к ее судьбе.

– А ей грозит какой-нибудь наказание за то, что она состоит в этом кружке? – поинтересовалась Таня.

– Как тебе сказать… Вообще-то это считается участием в антиправительственной организации. Но если она ни в чем конкретном недозволенном уличена не будет, то, учитывая ее невеликий возраст и прочие обстоятельства, как то: горячее заступничество благонамеренной подруги, – улыбнулся Антон Николаевич, – можно будет обойтись какими-либо нестрогими мерами.

Такой ответ не только не успокоил Таню, а, напротив, насторожил. Значит, пока Лиза ни в чем конкретном недозволенном не уличена, строгие меры ей не грозят. Но время-то идет. Чем дольше Лиза состоит в этом кружке, тем вероятнее ее участие в чем-то недозволенном. Как же можно медлить предотвратить беду! Таня хотела попросить у Антона Николаевича Лизин адрес и впоследствии, невзирая на его запрет, все-таки как-то связаться подругой, может быть, не лично явиться, но, по крайней мере, послать записку с извинениями и словами примирения. А тогда и найти способ вырвать ее из порочной среды. Но она тотчас от такой идеи отказалась – посовестилась так откровенно обманывать мужа.

Но вместе с тем Таня не давала обещания не искать Лизу самостоятельно. Теперь же, когда она знала, что ее подруга состоит в кружке, ей казалось, это сделать будет несложно. Если бы в Москве были Володя и Алеша, связаться с Лизой вообще не составило бы ни малейшей трудности. Но поскольку их нет, то ничуть не меньше помочь может… Дрягалов. Таня улыбнулась, подумав, что каким-то странным образом все пути приводят ее к этому Дрягалову. Куда же без него!

Выждав несколько дней, чтобы Антону Николаевичу не бросилось в глаза, как она помчалась куда-то тотчас после их разговора о Лизе, Таня отправилась к Дрягалову. Она умышленно не воспользовалась собственным экипажем, опасаясь, что кучер Сашка доложит хозяину о том, куда ездила его жена, и взяла обычного извозчика.

В этот раз Таня подъехала к дрягаловскомудому со стороны Малой Никитской – к парадному подъезду. Она еще издали заметила толпу возле дома – человек двадцать – тридцать. Кроме того, напротив самого подъезда стояли дроги – их белые балясины со шторками ни с чем не спутаешь.

Таня сообразила, что она не вовремя пожаловала сюда со своими заботами. Но решила хотя бы узнать, что случилось. Она спросила об этом какую-то женщину в черном платке. Та взлянула как-то горестно-удивленно: Таня была одета будто специально к случаю – черные перчатки, шляпка с черною же вуалью, и, естественно, никто из собравшихся не мог бы подумать, что визитерша явилась по какому-то иному делу и ей неизвестно о случившемся.

– Да как же… – отвечала женщина, – у Василия Никифоровича умерла… – она замялась, подыскивая слова, – новая его супружница. Болела сильно…

– Супружница?.. – безотчетно повторила Таня, вспоминая, о ком идет речь.

Она и не знала, был ли женат Дрягалов. Да и вообще, в сущности, ничего она о нем не знала.

Вдруг к Тане подошла какая-то девочка в ватной жакетке и тоже в траурном платочке, смотревшемся на ней довольно несерьезно.

– Здравствуйте, барышня! – Она была неподдельно счастлива видеть Таню. – Я – Клаша. Помните, вы к нам приходили?

Тут только Таня признала девочку: она впервые увидела ее еще в мае, когда сын Дрягалова послал догнать изводчицу отцова состояния, – Таня теперь только улыбнулась, вспомнив Мартимьяновы нападки, – да и в Кунцеве летом несколько раз Клаша попадалась ей на глаза и все норовила как-то обратить на себя внимание взрослой барышни, несомненно, очень понравившейся девчушке.

– Что же у вас произошло, милая Клаша, расскажи, – спросила Таня, стараясь говорить неслышно для собравшихся у дверей.

– Марья Алексеевна давеча умерла, – отчеканила девочка. В ее голосе чувствовалось переполняющее душу счастье от общения с обожаемой, несомненно, барышней. О прочих неприятностях она в эту минуту, очевидно, позабыла.

– Это какая Марья Алексеевна? – переспросила Таня, догадываясь, впрочем, что речь идет о кузине Алеши Самородова, которую она видела на памятных проводах новобранцев и еще один или два раза мельком где-то там же на даче.

Таня знала, что эта Маша была возлюбленной Дрягалова и что у них родился ребенок, знала и о драме, приключившейся с ними в Париже.

– Вторая жена Василия Никифоровича, – просто ответила девочка.

Клаша привела ее в дом. Там в большой мрачной комнате горело несколько свечей, и стоял гробик, возле которого молодой человек в церковном облачении – наверное, дьякон – читал молитвы. Поодаль стояли какие-то люди с мрачными лицами. Но Таня, сколько ни вглядывалась, Дрягалова среди них не узнала. Правда, она тотчас приметила его сына – Мартимьяна Васильевича. Он сидел у стены, как обычно, в своем кресле на колесиках и смотрел в пол. Мартимьян бросил на Таню мимолетный грозный взгляд и вновь уставился в пол.

Когда дьякон закончил читать последование, гроб накрыли крышкой, какие-то сноровистые мужички – нанятые, что ли, работники – подхватили его и вынесли из комнаты. Все, кто был при молебне, потянулись следом. Один лишь Мартимьян не шевельнулся в своем кресле. Теперь он пристально смотрел на гостью.

– Какими к нам судьбами, мадемуазель? – на удивление добросердечно промолвил Мартимьян. – Или вы вроде замужем теперь? Мадам! Помнится, батюшка ваш объявил…

– Что случилось? Отчего умерла Маша? Она же молодая совсем.

– Болела… – повторил Мартимьян уже известное Тане.

– Я могу повидаться с господином Дрягаловым? – перешла к делу Таня.

Мартимьян не удержался захихикать.

– Не успели вынести… – пробормотал он, будто бы рассуждая сам с собой. – Нету господина Дрягалова теперь, – сказал он громко и с ехидцей. – В Китае путешествует. Годы-то молодые: самое время путешествовать на другом краю земли.

Таня чуть не порвала перчатку от отчаяния. Редкостное невезение! Почему, едва ей становится нужен Дрягалов, – раз в полгода! – его именно в этот момент нет в Москве. То он в Париже, то вообще в Китае.

У нее промелькнуло: а кроме старшего Дрягалова, никто ей здесь не может помочь? – тот же Мартимьян. Но она тотчас отбросила эти мысли – уж если она мужу не открывает своих поисков, то как можно открыться почти незнакомым людям?

– Знаете что, – сказала Таня, – у меня к вам просьба: как только появится господин Дрягалов, пожалуйста, немедленно сообщите об этом Наталье Кирилловне Епанечниковой. Вы ее должны помнить: она была у вас в гостях на даче.

Мартимьян покивал, показывая, что он помнит ту, о ком идет речь.

Назвав адрес Епанечниковых, Таня откланялась.

На обратном пути она заехала к Наталье Кирилловне. Как ни ясно было Тане, что Леночкина мама посредник не самый надежный, но никакого лучшего связного у нее теперь не имелось. Таня попросила немедленно позвонить ей, как только Наталье Кирилловне сообщат о возвращении господина Дрягалова. Причем ни в коем случае не передавать это известие никому, кроме нее самой! Наталья Кирилловна заверила, что исполнит все в наилучшем виде.

После госпожи Епанечниковой Таня отважилась на очень нелегкий для нее визит – к Тужилкиным. Но теперь-то она идет, по крайней мере, с доброй вестью. А когда Лена ее привела к Лизиным родителям в начале лета, Таня вообще первые минуты не могла на них глаз поднять. Впрочем, как и говорила раньше Леночка, у Тужилкиных никаких претензий к дочкиным подругам не было. Во всяком случае, они не выразили им ни даже самого малого неудовольствия по поводу случившегося. В тот раз подруги едва застали Лизиного отца: Григорий Петрович укладывал чемодан, – назавтра он отправлялся на войну, в Маньчжурию. Будто успокаивая девушек, он тогда сказал им, что от Елизаветы всяких фортелей можно было ожидать: своевольная! чуть что не по ней – ершится! – только бы по шерстке все гладить, а возьмешь против – так сразу на дыбы!

Лизина мама вначале и не признала в молодой богатой барыне дочкину подругу. Когда же Таня рассказала ей, что Лиза жива-здорова и находится где-то в Москве – где именно, пока не известно, – несчастная женщина безотчетно потянулась к гостье, чтобы верно прижать ее к себе и расцеловать, но, одумавшись, удержалась. Она тут же при Тане и детях упала на колени перед иконами и принялась истово креститься.

Домой Таня возвратилась в прекрасном настроении: она была убеждена, что совсем скоро осчастливит Тужилкиных еще более радостным известием о Лизе.

* * *

Разговор с Таней напомнил Антону Николаевичу о событиях полугодичной давности, которые он за прочими своими служебными заботами уже, по правде сказать, подзабыл. Полицмейстер еще тогда обратил внимание, как усердно, как целенаправленно Александр Иосифович поддерживает в дочке иллюзию виновности ее подруги Тужилкиной, как старательно топит эту девушку. Однажды он приехал к Антону Николаевичу под вечер, встревоженный, обеспокоенный, и сказал, что его план по спасению Тани под угрозой: чтобы окончательно и наверно убедить дочь в коварстве, в мошеннической, предательской сущности всей этой своры инородцев-социалистов, в которую она по недоразумению попала, нужно немедленно, хотя бы на один день, арестовать другую ее подругу – Елену Епанечникову. Особенных оснований поступать таким образом у полицмейстера не имелось: ну кто такая эта Епанечникова? – восторженная гимназистка, явившаяся в тайное общество исключительно из девичьего любопытства. Но, с другой стороны, такой арест не считался бы и противозаконным, поскольку девушка вольно или невольно попадала в поле интересов полиции как новая участница запрещенной социалистической организации. Поэтому Антон Николаевич решил пойти навстречу другу, а заодно попугать и Епанечникову с ее родными, – для острастки! – провести у них обыск по всей форме, ну и забрать девицу переночевать в участке. Вроде все вышло тогда складно. Вообще-то Александра Иосифовича очень даже можно понять: чего он добивался? какие и чьи интересы отстаивал? – да прежде всего, как мудрый глава семьи и заботливый отец, он радел о благополучии своего дома и предотвращал опрометчивые поступки юной дочери. И если ему для этого пришлось применить меры, не вполне согласующиеся с понятиями благородства и чести, – кто его осудит? какой безгрешный первым бросит в него камень? К тому же разве мог он предположить, что его комбинация с Тужилкиной и Епанечниковой обернется такими неприятностями? Как, наверное, рассуждал Казаринов: ну побранятся девицы, подуются друг на друга – сколько у них уже по разному поводу было смертельных обид и разрывов навеки! но всегда мирились самое большое на третий день, – так и в этот раз замирятся и забудут, что случилось. Мог ли он предположить, что эта Тужилкина, оскорбленная в высшей степени, сбежит из дома, исчезнет, пропадет? – конечно нет! В целом же его хитрость удалась: дочка была спасена от соскальзыванья в пропасть и при этом осталась в неведении об отцовой проделке.

И тут Антону Николаевичу пришла неожиданная и где-то даже досадная мысль: а не является ли их с Таней брак продолжением этой истории? Неужели Александр Иосифович, не вполне полагаясь на прежние, успешно осуществленные меры, решил еще более подстраховаться, поручив дочку надзору мужа-полицмейстера? Такой вывод расстроил Антона Николаевича: он любил Таню, причем влюбился еще до того, как они поженились, распознав в ней натуру волевую, самоотверженную – под стать ему самому! Не говоря уже о том, что Таня была красавицей и умницей. И вдруг выходит, их брак – это личный, потаенный, расчет Александра Иосифовича.

Антон Николаевич стал припоминать обстоятельства, предшествующие их с Таней женитьбе. Сколько накануне Таниного участия в кружке он встречался с Казариновыми, и никто из них – ни Александр Иосифович, ни Екатерина Францевна – ни полусловом не обмолвились о своих скорых или дальних матримониальных планах на дочку. Очевидно, таких планов у них тогда не было. И вдруг, вскоре после известного происшествия, они, хотя и не показывая вида, едва ли не понуждают его просить Таниной руки, сватают ее так настоятельно, будто девушка заневестилась. А она между тем еще не успела отмыть гимназических чернил с пальчиков! Следовательно, Танино замужество – это звено той же цепочки, той же нити, завитой Александром Иосифовичем, что и его трюки с Тужилкиной и Епанечниковой.

Понятно, все это Казаринов проделывал не без какой-то важной причины. Какую же именно цель он преследовал? Ну, само собою, отводил от семьи подозрения в неблагонамеренности. Если бы дело с дочкой-социалисткой получило широкую огласку, как бы это отразилось на карьере Александра Иосифовича? Какие бы последствия это для него имело? Во всяком случае, не повышение по службе. Но какой же вышел результат? Самый невероятный! – мастерски добившись своего, уладив все семейные проблемы, Александр Иосифович оставляет службу и отправляется… на войну!

У Антона Николаевича при решении разных криминальных головоломок имелся излюбленный прием: дойдя в своих рассуждениях до какого-то абсурдного, казалось, вывода, не сбрасывать его со счетов, а проанализировать события в обратном порядке – не окажется ли эта на первый взгляд нелепость логически следующей из предшествующих действий преступника, прежде не вполне оцененных сыщиками?

Итак, предположим, рассуждал полицмейстер, Александр Иосифович преследовал цель – оказаться в Маньчжурии. Как было известно Антону Николаевичу, господин Казаринов, вступив где-то летом в московский дамский комитет о раненых, затем выхлопотал для себя должность заместителя председателя комиссии Красного Креста князя Львова и вслед за патроном выехал на театр военных действий. Мог бы он всего этого добиться, имея славу отца революционерки? Практически никогда! Социалисты нисколько не скрывают своего интереса в поражении России, имея в виду, что поражение в этой войне ослабит режим и таким образом поспособствует осуществлению каких-то их замыслов. Причем эти люди отнюдь не ограничиваются одним только оглашением взглядов: они еще иногда и конкретными действиями подтверждают свои намерения – например, на пути следования воинских эшелонов на Дальний Восток организуют саботаж, а то и прямо террористические акции. Далеко бы уехал Александр Иосифович, рекомендованный в Москве как глава семейства социалистов? Может быть, до Читы добрался бы. А если дальше, то только в бескозырке в окопы под надзор фельдфебеля. Александр же Иосифович, как можно судить по его должности, равной штаб-офицерской, не имеет ограничений в передвижении и по пути следования на театр войны, и на самом театре: ему доступно практически все – и самые передовые позиции, и штабной эшелон главнокомандующего.

Значит, если у него была цель – во что бы то ни стало оказаться на войне, то все предшествующие его действия теперь представляются вполне обоснованными: расправившись с Таниными подругами и надежно изолировав от порочащих связей саму дочку, закабалив ее несвободой замужней женщины, он открыл себе прямой путь в Маньчжурию. Но что же его туда так влекло? Неужели один только благородный порыв попечительствовать о раненых? Возможно. Антон Николаевич знал своего друга как редкостного филантропа и альтруиста. Но, если на то пошло, ему и в Москве хватило бы забот: Лефортовский госпиталь, больницы – все было теперь переполнено ранеными и увечными маньчжурцами, а новые все поступали и поступали, эшелон за эшелоном. Вот где, казалось бы, бескрайнее поле деятельности для энергичного филантропа Александра Иосифовича Казаринова. Но нет! – он едет именно в Маньчжурию. Видимо, что-то, помимо раненых, влечет его туда.

Сделав этот вывод, Антон Николаевич вынужден был остановиться: чтобы продолжить дальнейшие рассуждения, одних логических умопостроений теперь уже недоставало. Требовались факты. Но вопрос – для чего ему факты о Казаринове, его друге? Зачем ему знать, по какой надобности отправился в Китай отец его жены, если сам он, кроме официальной причины, не счел нуясным ничего больше сообщить.

Тут Антон Николаевич испытал знакомое чувство – такое у него нередко случалось, когда он распутывал разные криминальные дела, – он вздрогнул, занервничал, силясь уловить только что промелькнувшую и на ходу не вполне им оцененную зацепку. Только бы ее не потерять! Что он сейчас подумал? – зачем ему знать, по какой надобности отправился его друг в Китай?.. Точно – в Китай! Маньчжурия – часть Китая. А ведь верно: Александр-то Иосифович, прежде всего, отправился в Китай! Туда, где двадцать или более лет назад служил в русском посольстве. Конечно, отнюдь не обязательно, что нынешнее его волонтерное участие в кампании на Дальнем Востоке как-то связано с прежнею службой там. Но и совершенно не принимать во внимание это обстоятельство тоже было бы неверно. Александра Иосифовича вполне могли позвать в Китай какие-нибудь начатые ранее и не оконченные дела. Почему бы нет?

Повинуясь профессиональному инстинкту расследовать все загадочное, Антон Николаевич вызвал помощника и поручил ему послать телеграмму в русское посольство в Пекине с просьбой срочно выслать в Москву все бумаги, имеющие отношение к пребыванию в Китае сотрудника посольства Казаринова. Одновременно с этим пристав велел помощнику связаться с жандармским управлением в Харбине и запросить у коллег сведения о передвижениях господина Казаринова вне расположения русской армии, если таковые имели место.

Ответ из Харбина пришел назавтра. Ровно ничего интересного с точки зрения расследования какой-либо неофициальной деятельности Александра Иосифовича на театре военных действий он не содержал. Маньчжурская жандармерия извещала, что господин Казаринов действительно много передвигается, но все его поездки ограничиваются посещением лазаретов вблизи фронта или госпиталей по КВЖД. Ни в какие отдаленные местности он не выезжал. Антон Николаевич даже обрадовался такому ответу. Он уже вчера вечером дома, остыв от охватившей его давеча сыскной горячки, навеянной какою-то сомнительною зацепкой, подумал, что подозревать в чем-то друга и родственника, отправившегося на войну, по меньшей мере непорядочно. Полиция завалена неотложными делами, а он озадачивает сотрудников и свое дорогое время тратит на поиски сведений, могущих якобы бросить тень на честного человека, презревшего в час тяжелых для отечества испытаний тыловое благоденствие и отправившегося туда, где и надлежит в лихолетье быть истинному патриоту – в военное пекло. Совестливый пристав еще подумал, что докапываться до Казаринова, пытаться отыскать пятна на солнце, может только человек несоизмеримо более низких душевных свойств, а то и прямо ничтожная личность, которая, естественно, завидует этому титану духа, почему и пытается бросить на него тень, как-то уязвить его, досадить ему.

Через три недели Антон Николаевич получил пакет из Пекина. Пристав вскрыл его, уже нисколько не имея в виду обнаружить об Александре Иосифовиче каких-либо сведений, кроме одобрительных. Он разложил бумаги на столе. Это были исключительно деловые документы: циркуляры, распоряжения, приказы посольского начальства, выданные секретарю Казаринову, или, напротив, адресованные этому же начальству рапорты, отчеты, служебные записки самого Александра Иосифовича. Как следовало из документов, главною заботой Александра Иосифовича в должности при посольстве были командировки: он постоянно выезжал в какие-нибудь места, преимущественно за стену на север и северо-восток, для дипломатического вспомоществования русским купцам, имеющим в Китае коммерческие предприятия. Начальственные бумаги содержали обычно указание маршрута, список лиц, наряженных в командировку, предписывали срок исполнения и тому подобное. Ничуть не красноречивее были бумаги и самого господина Казаринова. Напрасно Антон Николаевич выискивал в записках своего друга какие-нибудь, хоть эпизодические, путевые наблюдения: Александр Иосифович, не умеющий, казалось, не вложить души и в надпись на визитной карточке, здесь почему-то излагал скупым, строго формальным, казенным слогом. Его бумаги пестрели цифрами, ценами, верстами, географическими наименованиями, именами – китайскими, русскими. Но ничего отвлеченного! Единственное, что в них выдавало авторство господина Казаринова, помимо подписи, разумеется, так это исключительно прилежное, добросовестное их оформление. Антон Николаевич прямо залюбовался аккуратными, как прописи, автографами своего друга.

Много интереснее прочего были записи, сделанные и поданные начальству некими посольскими соглядатаями. Эти усердные дипломаты, верно, по долгу службы, а может быть, и по велению совести – кто их знает? – информировали кого следует о некоторых сторонах внеслужебной деятельности Александра Иосифовича. В частности, несколько раз до сведения посла доводилась информация о дружеских сношениях господина Казаринова с сотрудниками японского посольства, в том числе и с военным агентом. Впрочем, в этом ничего предосудительного не было – сотрудники разных посольств нередко заводили между собой дружеские связи, – это лишь свидетельствовало о дипломатических способностях Александра Иосифовича.

По настоящему умилили и даже растрогали Антона Николаевича сообщения о благотворительной деятельности господина Казаринова. «Ну куда же без этого! – усмехнулся пристав, – это был бы не он!» Сразу после принятия должности Александр Иосифович добился учреждения при посольстве школы для китайских детей, что очень возвысило русскую миссию и, прежде всего, посла в глазах прочих иностранцев. В этой школе взялась учительствовать Екатерина Францевна. Да и сам Александр Иосифович иногда давал уроки. А однажды он выкинул, по мнению дотошных доносителей, натуральное чудачество: нанял на свой счет дюжину китайцев и велел им до блеска вычистить русское кладбище в Пекине.

«Правильно! – подумал Антон Николаевич, – для вас, не знающих Казаринова, как знаю его я, это – чудачество. А если человек родился для того, чтобы всего себя отдавать людям! Если каждый день его жизни – это принесение без остатка себя в жертву! Если он по-другому не мыслит своего существования! Да что говорить! Казаринов – это Казаринов!»

Антон Николаевич, блаженно улыбаясь от осознания, что он друг, а теперь и родственник этого удивительного, непонятного, но выдающегося, истинно замечательного человека, собрал посольские бумаги и сложил их в папку. Он хотел было захлопнуть крышку, но взгляд его напоследок задержался на верхнем в стопке документе, на который он прежде уже обратил внимание, но отложил за очевидным отсутствием в нем чего-либо интересного. Это было одно из первых выданных Александру Иосифовичу распоряжений о назначении его в командировку в Мукден. Среди прочих сведений там значились поименно сопровождающие секретаря Казаринова конвойные – всего три человека. Антон Николаевич скользнул взглядом по этому списку и… помертвел, споткнувшись на одном имени! Задохнулся! Он хотел расстегнуть верхнюю пуговицу, да не справился с ней слабою, затрясшеюся, будто в лихорадке, рукой. Такого потрясения он не испытывал за все годы службы в полиции! не делал подобного открытия, занимаясь самыми громкими и скандальными уголовными случаями! Такое, наверное, бывает раз в жизни!

Кое-как совладав с чувствами, Антон Николаевич вызвал своего помощника по криминальным делам. Это был человек с феноменальною памятью: он помнил по именам всех московских душегубов и их жертвы, начиная с момента своего поступления в полицию.

Пристав протянул ему бумагу, попросил посмотреть и сказать, не находит ли он здесь какого-нибудь знакомого имени среди перечисленных. Помощник внимательно вчитался в документ, секунду подумал и ответил: «Ну, если не считать вашего тестя господина Казаринова, ваше высокоблагородие, то вот – Березкин Егор Егорович. Помните, летом произошло убийство в Кунцеве, так и не раскрытое? – там был убит сторож на даче у известного торговца Дрягалова. Его тоже звали Березкин Егор Егорович. Прикажите выяснить, одно ли это лицо?»

Некоторое время пристав сидел неподвижно в кресле, собираясь с мыслями. Ему запомнился этот Березкин, потому что убийство произошло в самый день их с Таней свадьбы. Вначале, бегло просматривая бумаги, Антон Николаевич его проскочил, не обратил внимания. Но когда документ второй раз попался на глаза, имя – Березкин Егор Егорович – просто-таки резануло, оглушило! Так на что же он наткнулся? На какой след напал? Этого же просто не может быть! Какой-то унтер, с которым судьба свела Казаринова сто лет назад на краю белого света, вдруг оказывается сторожем на соседней даче. И накануне отъезда Казаринова – туда же! в те же края, где они впервые встретились! – этот престарелый уже унтер погибает насильственною смертью. Это случайность? Ну, если случайность, то такая же, как поставить и выиграть на «зеро». Если все-таки проделки Казаринова с дочкой и ее подругами – это расчистка пути в Китай, то в таком случае происшествие со сторожем закономерно вписывается в череду казариновских предприятий. Допустим, Березкин был очевидцем каких-то давних и, очевидно, незавершенных дел Казаринова. Мог ли Александр Иосифович отправиться завершать эти дела, зная, что в тылу остается опасный для него свидетель? А это смотря какие дела?! Если он почему-то тайком поехал с инспекцией в учрежденную им прежде школу в Пекине, то от свидетеля такого давнего его деяния избавляться вряд ли имеет смысл. Но если он покушается ни много ни мало на убийство – это совершенно невероятно звучит: Казаринов, альтруист и филантроп, покушается на убийство! – так вот, если это так, то дело у него осталось в Китае, мягко говоря, неблаговидное.

Проблема вдруг приобретала новый, совершенно неожиданный оборот. Это уже не интриги с дочкой и ее подругами, за которые, кроме, может быть, устного порицания, Казаринову не полагается другого взыскания, – это тяжелейшее уголовное преступление, за которое – если выяснится, что повинен в нем все-таки Александр Иосифович, – ему грозит каторга! Вот тебе и титан духа! – подумал пристав и усмехнулся: как тут не быть хамелеоном нашему брату, когда то одно, то другое, то прямо противоположное!

Он вызвал секретаря и велел доставить ему к завтрашнему утру дело убитого летом в Кунцеве сторожа Березкина, а также известить маньчжурскую жандармерию о том, что находящийся при армии уполномоченный Красного Креста Казаринов подозревается в организации убийства, почему необходимо установить за ним негласное слежение с целью недопущения его исчезновения.

Едва наутро Антон Николаевич появился в части, секретарь подал ему телеграмму из Харбина. Это было уже нечто невообразимое! Жандармское управление извещало, что уполномоченный Казаринов объявлен в розыск по обвинению в государственном преступлении: под видом организации в стороне от фронта лазаретов он встречался с японскими шпионами и передавал им ценнейшую информацию о русской армии, что засвидетельствовано многими лицами. Если он появится в Москве, говорилось в телеграмме, его следует немедленно арестовать.

После вчерашнего потрясающего открытия новое известие о Казаринове уже не произвело на Потиевского особенного впечатления. Он даже не без некоторого удовлетворения воспринял это сообщение, потому что оно косвенно подтверждало причастность Александра Иосифовича к убийству сторожа: если Казаринов способен на одно, то почему не способен и на другое подобное?

Еще с утра, снедаемый любопытством: зачем же именно Казаринов отправился в Маньчжурию? – теперь, узнав ответ, пристав и думать об этой проблеме не хотел. Государственною изменой Александра Иосифовича и без него есть кому заняться! У него же задача прямая служебная – выяснить участие Казаринова в кунцевском убийстве.

Он раскрыл дело сторожа Березкина. В тонкой папке лежало всего несколько бумажек. Сведения они содержали самые скудные и относящиеся исключительно к периоду post factum: описание места преступления, показания дрягаловских чад и домочадцев, самого Дрягалова. Не нашлось ни одного свидетеля, кто бы видел убийство или хотя бы убийцу, а ведь преступление произошло среди бела дня!

Антон Николаевич понял, что дело практически безнадежное. Но в нем и подавно не разобраться, если оставаться сидеть в кабинете. Он приказал подавать ему экипаж.

В Кунцеве Антон Николаевич разыскал местного околоточного, и они вдвоем отправились к дрягаловской даче.

Кроме нового сторожа, который, понятно, ничего не мог знать, там теперь не было ни души. Работник сообщил единственную ценную новость: господин Дрягалов находится в Китае по своим торговым надобностям. Уже всякое упоминание Китая настораживало Антона Николаевича. Он и теперь сразу подумал: опять Китай! что они все сговорились, что ли? – бросились в Китай! Но размышлять на эту тему теперь было недосуг. Решив непременно вернуться к новости впоследствии и обдумать ее, пристав сосредоточился на рассказе околоточного. По словам последнего, выходило, что убийство совершил какой-то многоопытный злодей, который решительно не оставил никаких следов и улик, причем хитрец выбрал жаркий полуденный час, когда на дачных улицах обычно бывает немноголюдно. Единственное, что о нем можно сказать: видимо, он довольно молод, поскольку удар жертве нанес верный и сбежал быстро, и – главное! – он левша. Это определили криминалисты по расположению раны на теле убитого.

На обратном пути Антон Николаевич погрузился в раздумья. Околоточный несколько раз подчеркнул, что убийца – чрезвычайно опытный злодей. Объяснял он это тем, что-де не осталось ни самых малейших следов, а значит, действовал не новичок в своем деле. Но коли так, то его многоопытность и есть важнейший след! вернейшая его примета! Только не левша он вовсе. Какой же это опытный душегуб оставит такую улику? Да по ней его всякий городовой опознает! Ни в коем случае он не левша. Хотя удар наносил, очевидно, левой. Следовательно, владеет ей наравне с правой. Ловкач направляет полицию на ложный след! – ищите левшу, а я, нормальный правша, останусь вне подозрений.

Околоточный рассказал, что где-то дня за три до убийства на дачах появился разносчик, предлагавший ваксу, щетки, бархотки, подковки, гвоздики и прочие принадлежности, служащие для обновления обуви. Его прежде никто не замечал. И последний раз видели аккурат в день убийства сторожа. По мнению околоточного, это был сообщник убийцы: понятно, в таком предприятии без подручного не обойдешься! – кто-то должен разведать все пути, ходы-выходы, приметить, как и когда лучше появиться возле дачи и вызвать сторожа, подстраховывать исполнителя, да мало ли чего еще.

Но многолетний опыт отношений Антона Николаевича со всеми этими исполнителями и их подручными подсказывал ему совсем другое. Матерый душегуб обычно предпочитает обходиться без пособников: польза от такого содружества чаще всего не превосходит возможных неприятностей. Ведь сообщник – это одновременно и свидетель. Сегодня он подстраховывает, а завтра показывает на тебя. В данном случае не было никакого сообщника! Этот разносчик ваксы – сам убийца. В общем, в одном прав околоточный – дело исполнил мастер, каких немного.

Антон Николаевич попытался представить его себе: что это может быть за человек, который способен окликнуть немощного старика, поздороваться с ним для начала или поздравить с праздником и вдруг неожиданно, предательским ударом слева, пырнуть финкой. И ведь, наверное, ведет обычную, неброскую жизнь: ходит по улице, сидит в трактире, бывает, поди, и в церкви, работает, несомненно, как-нибудь, иначе будет выглядеть подозрительною личностью. Вот и разгляди-ка его попробуй, распознай. Хорошо еще, что околоточный – надо отдать ему должное – со слов дачников составил подробный портрет этого лоточника. Впрочем, вряд ли торговля вразнос его обычное занятие, служащее для отвода глаз. Этот народец не любит подолгу оставаться на виду. В основном по темным углам прячется – в лабазах, лавках, мастерских. А лоток с барахлом он повесил на шею, может быть, в первый и последний раз в жизни. Околоточный обратил внимание, что с таким товаром на дачи никто прежде не захаживал. Торговцев, например, скобяными изделиями всегда было немало. А вот вакса для дачников, почти сплошь обутых в парусиновые туфли, не такой уж необходимый товар. Зачем же он явился с неходовым товаром? Ну, понятно, меньше всего за тем, чтобы выиграть комиссионные. Для него это не ремесло! – взял что попало да и пошел. Он же не собирался зарабатывать на ваксе. У него были другие цели. Но вот удивительно! – он со своим редкостным для дачной местности товаром не убоялся выглядеть белою вороной среди прочих коробейников. Ведь куда бы был менее приметным, если бы вышел на торг с теми же скобяными изделиями или девичьими ленточками и заколками. Что же его вынудило взять именно эти щетки-бархотки? Тут могут быть, по крайней мере, две взаимодополняющие причины. Во-первых, он избрал те изделия, в которых более или менее разбирается сам. Вдруг на дачах отыщется бестолковый покупатель, который не знает, как именно накладывается вакса и набиваются подковки? В этом случае он должен будет ему все квалифицированно объяснить. А иначе вызовет подозрения: не мошенник ли какой? И во-вторых, скорее всего, он взял те изделия, какие были у него под руками: были бы замки, крючки и петли – взял бы их, но поскольку каким-то образом имеет отношение к принадлежностям, служащим, по выражению околоточного, для обновления обуви, то ими и довольствовался. Так кто же он такой? Чем занимается для отвода глаз? Чистильщик сапог? А значит, непременно оповеститель полиции и верный помощник городовым? – полный абсурд! Сапожник? День-деньской сидит в неприметной мастерской? Очень даже возможно. Во всяком случае, он точно не белошвейка. Лучшего варианта поисков пока нет, – так решил Антон Николаевич, – значит, начнем с сапожников.

Возвратившись в часть, он распорядился сотрудникам как можно скорее предоставить ему данные о всех московских сапожниках, похожих на описанного кунцевским приставом мнимого сообщника убийцы сторожа Березкина.

Данные такие Антону Николаевичу собрали лишь через несколько дней – дело оказалось довольно трудоемким. Пристав, прежде всего, взялся просматривать сведения о бывших каторжных, тюремниках или преданных суду. Среди побывавших в каторге или отсидевших тюремный срок ничего замечательного ему не попалось. Прочих он уже пробегал почти безынтересно, полагая, что просто предстать когда-то перед судом – мера, нимало не соответствующая уровню разыскиваемого преступника. Антон Николаевич листал бумаги одну за другой. Но вот где-то во второй дюжине ему вдруг бросилась в глаза фамилия – Дрягалов! Он упоминался там в связи с судом над его работником Сысоем Тузеевым восемь лет тому назад. Этот Тузеев обвинялся в попытке убийства сына Дрягалова – Мартимьяна Васильевича, – но был оправдан за отсутствием претензий к нему у пострадавшей стороны. С тех пор сапожничал и жил на Зацепе в доме мещанина Пихтина.

Пристав приказал срочно доставить ему судебное дело Тузеева. И вот что он там вычитал. Оказывается, Сысой Тузеев приходился Дрягалову земляком. Как самого Дрягалова когда-то взял в ученики в магазин выбившийся в люди односельчанин, так в свое время и Василий Никифорович, встав на ноги, призрел расторопного мальчишку из родного села и определил его в работники в первую собственную мясную лавку на Сретенке. Причем он доверил ему исполнять работу не для слабохарактерных: заметив, что парень-то не только расторопный, но и натурой лихой, каких не часто встретишь, Дрягалов поставил Сысоя колоть скотину. И тот скоро так навострился действовать ножом, что во всей Москве немного стало мастеров, равных ему. Казалось, молодцу путь верный: накопить кой-какой капиталец, да и завести когда-нибудь собственное дело по примеру покровителя – Дрягалов бы и дальше пособствовал земляку. Но коммерсанта из Сысоя не вышло. Однажды хозяин выдал ему полную отставку. Это совпало с кровавою драмой, разыгравшейся в доме Дрягалова.

В судебном деле события излагались следующим образом. Согласно первой версии, бесчестный лукавец, работник отплатил своему благодетелю самою черною неблагодарностью: пытался обворовать хозяина, а застигнутый случайно хозяйским сыном, не остановился лишить его жизни. Да, к счастью, только ранил. Отчего, однако, Мартимьян сделался калекой. Произошло это так: улучив однажды момент, когда Дрягалов с сыном были заняты в лавке в первом этаже и в комнатах никого не оставалось, Сысой пробрался в хозяйскую спальню, вскрыл конторку и собирался уже присвоить наличность, как вдруг в дверях появился Мартимьян. Увидев, что работник их обворовывает, он бросился было бежать жаловаться отцу, но не успел – Сысой догнал его на лестнице и ударил ножом в спину, причем повредил позвоночный мозг, в результате чего у Мартимьяна отнялись ноги. Об этом рассказал полиции сам Мартимьян, когда пришел в чувства. Однако впоследствии, на суде, отец пострадавшего – Василий Никифорович Дрягалов – изложил события ровно наоборот. И – на удивление! – Мартимьян подтвердил все сказанное батюшкой. Теперь выходило, будто бы хозяин, безоговорочно доверявший своему кристальной души работнику, сам послал его принести денег из укладки. Мартимьян же об этом поручении не знал. И когда он зачем-то вошел в комнату и увидел Сысоя, копошащегося в конторке, где отец держал казну, то по недоразумению подумал, будто работник их грабит. Испугавшись, Мартимьян поспешил в лавку известить об этом родителя, но на лестнице оступился, покатился кубарем и наткнулся спиной на выпавший у него из кармана ножик.

Антон Николаевич не удержался рассмеяться. А хорош же этот Дрягалов! Мог бы иуду неблагодарного, искалечившего сына, в каторге сгноить, душу из проходимца вынуть. Но зачем? Чтобы только насладиться его мучениями? Сын-то от этого здоровее не станет. И он прощает злодея. Избавляет от Сахалина. Но обременяет своею кабалой: взамен обязывает, очевидно, быть отныне ему преданным псом, готовым в любой момент по хозяйской указке хоть кому в горло вцепиться. В коммерческих делах такие помощники иногда требуются – уж это-то приставу неплохо было известно!

Практически не оставалось сомнений в том, что Сысой Тузеев и есть убийца сторожа Березкина. Неясно было лишь одно: каким образом Казаринов его подрядил? как на него вышел? Что же, Дрягалов дал ему Сысоя взаймы, как Бернадот когда-то одолжил палача Николаю Первому? Теперь об этом, верно, расскажет сам Тузеев.

Антон Николаевич решил немедленно отправляться арестовывать подозреваемого. Взяв с собой помощника и двух городовых, он выехал по адресу сапожника.

Полагая, что Сысой и не попытается бежать, будучи уверенный в своей неуязвимости, пристав все-таки велел одному городовому встать у задней калитки. Другой городовой требовательно постучал в дверь. Угодливый мещанин Пихтин поспешно отворил и, беспрестанно кланяясь, проводил полицию к одному из надворных строений, где сапожник нанимал у него комнату, сообщив попутно, что тот у себя.

Дверь в мастерскую оказалась не заперта. Полицейские бесшумно вошли в помещение.

Комната аршин в тридцать площадью была перегорожена надвое занавеской. Та половина, куда вошли полицейские, собственно, и являлась мастерской. А за занавеской находился, верно, жилой угол.

По знаку пристава городовой отдернул занавеску. Большую часть угла занимала кровать, на которой лежали мужчина с женщиной. Мужчина проснулся и заспанными глазами непонимающе смотрел на незваных гостей. Женщина продолжала мирно спать.

– Неплохо зажили сапожники, – иронично произнес Антон Николаевич, – прежде ночами не спали – за день не управлялись с работой, а теперь и днем не работают – спят.

Разбуженная его громкою репликой, проснулась и женщина. Увидев полицейских, она вздрогнула от неожиданности, а затем еще более вжалась в перину, натянула повыше на грудь цветастое покрывало и выглядывала из-под него, как испуганная зверушка.

– Вставай, Сысой Тузеев, – сказал пристав. – Теперь не скоро на такой кроватке полежишь.

Сысой свесил с кровати ноги в кальсонах.

– Что вам нужно? – злобно спросил он.

– Нам нужно тебя взять под стражу по обвинению в убийстве, – запросто, как о чем-то само собою разумеющемся, ответил Антон Николаевич.

– Вы что-то путаете, господин хороший. Я по сапожному…

– По сапожному, говоришь? А видать, зарабатываешь негусто, коли еще ваксой приторговываешь? Так тебе ли днем-то спать! Поедешь сейчас в участок, Тузеев. Там собрались люди, которые видели тебя однажды летом торгующим ваксой и другими сапожными принадлежностями. Посмотришь на них. А они на тебя поглядят. Это называется опознание. Кстати, тебе не интересно будет узнать, где именно они тебя видели? Или ты и так помнишь?

Сысой с ухмылкой покачал головой.

– Но это не все, с кем ты увидишься, – веселым тоном продолжал Антон Николаевич. – Тебя ждет еще одна интересная встреча. Не догадываешься с кем? С каким знакомым? Подскажу: с тем самым, после беседы с которым ты и взял лоток с ваксой и отправился на заработки… в пригород.

Сапожник злобно-презрительно оглянулся на пристава. Он повертел во рту языком, собирая слюну, и плюнул на пол. Взял со стола махорку со спичками, свернул цигарку, прикурил и спичку тоже бросил на пол. Видно было, что он вполне проникся сказанным ему и уже не считает это гнездышко своим. Антон Николаевич обратил внимание, что спичку из коробка Сысой вынимал правою рукой. А это верная примета – не левша он!

– Имени своего он тебе, разумеется, не открыл, – сказал Антон Николаевич. – Но как выглядит заказчик, ты запомнил прекрасно: энергичный, напористый, стройный, на вид сорока пяти лет, одет с иголочки – во все новое, накрахмаленное и наутюженное, – носит усы, как у Извольского, и аккуратную эспаньолку, то есть бородку. Правильно? Он?

Сысой знать не знал, кто такой Извольский, и ни в жизнь не догадался бы, что эспаньолка – это борода, не разъясни ему полицмейстер. Одно для сапожника было уже очевидным – этот полицейский знает о нем очень немало и, кажется, песенка его спета.

– Он, – пробубнил Сысой.

– Почему он обратился именно к тебе?

– Мартимьян Дрягалов прислал.

Антон Николаевич велел полицейским оформить арест и допрос убийцы сторожа Березкина, а затем отправить его в Каменщики. А сам теперь же поехал в Малую Никитскую.

Взять скорым приступом Мартимьяна Дрягалова было еще проще, чем едва не умертвившего его когда-то бывшего отцова работника. Антон Николаевич сразу заявил, что убийство их сторожа расследовано, убийца – Сысой Тузеев – арестован, и если Мартимьян не хочет неприятностей, то должен рассказать ему все обо всех.

Перепугавшийся насмерть Мартимьян не скрыл ничего: он рассказал, как решил постращать возможных новых батюшкиных фавориток жестокою расправой и как их сосед по даче Казаринов, прознав об этом, шантажом выведал у него адрес лиходея Сысоя. Но то, что господин Казаринов замышляет смертоубийство их сторожа и что убил Егорыча именно Сысой, Мартимьян божился: он ведать не ведал! Пристав про себя заметил, что это похоже на правду: действительно, кому придет в голову предположить, будто у статского советника и интеллигента может быть цель – убить какого-то сторожа!

Много интересного и непонятного Антон Николаевич узнал от Мартимьяна о старшем Дрягалове: о его парижских приключениях, счастливо закончившихся, о возвращении в Москву с двумя французами – дедом и внуком Годарами – и об их совместном скором отъезде в Китай.

Возвратившись в часть, пристав снова раздал уже и без того сбившимся с ног от его кипучей деятельности подчиненным приказы: запросить у французской полиции подробности вызволения Дрягаловым похищенной дочки, а также сведения о Годарах – кто такие? не имели ли прежде какого-либо отношения к Китаю? Кроме того, велел опять дать телеграмму в Харбин – попросить выяснить местную жандармерию следующее: чем занимались в Китае французские граждане Годары и купец Дрягалов? в каких именно местах они бывали? не пересекались ли как-то их пути с уполномоченным Казариновым?

Из обоих концов света ответы Антон Николаевич получил на следующий же день. Французские коллеги, насколько возможно подробно рассказав о похищении дочки Дрягалова и о том, как блестяще они это преступление раскрыли, сообщили, что главный его участник и организатор, русский эмигрант Руткин отправлен в Гвиану. Одновременно с этим французы информировали русскую полицию о Годаре: подполковник действительно служил когда-то в Китае – принимал участие в Опиумной войне, теперь же отправился в Маньчжурию на театр военных действий в качестве наблюдателя французского Генерального штаба. Он сам попросился у начальника Генерального штаба – старого своего знакомого по прежней службе – откомандировать его на русско-японскую войну.

А вот что телеграфировали из Харбина. Прежде всего жандармерия извещала подробнее о преступной деятельности Казаринова: во время предпринятого им путешествия с целью передачи секретных сведений японцам он повстречал где-то в глубине страны соотечественников – купца Дрягалова с сыном и его невестой, двух конвойных солдат, а также двух граждан Франции – военного наблюдателя подполковника Шарля Анри Годара и его внука, журналиста Паскаля Годара. Всех этих господ Казаринов выдал японцам, представив их как шпионов и мародеров. И лишь по счастливой случайности они не были казнены. Словно предугадывая вопросы Антона Николаевича – каким же образом во время военных действий купец со своими спутниками мог оказался вблизи фронта? да и наблюдателям разве не полагается находиться при штабе главнокомандующего? – жандармерия сообщала, что и сам Дрягалов, и бывшие с ним французы имели бумаги, выданные им в Московском охранном отделении и предписывающие любому представителю власти не чинить их обладателям никаких препятствий. Эти бумаги Дрягалов и оба Годара предъявляли на всех полицейских и военных кордонах, начиная с Иркутска.

У Антона Николаевича не оставалось ни самых малых сомнений в том, что Казаринов, Дрягалов и Годар, такие на редкость разные люди – злодей-интеллигент, малообразованный миллионщик и француз-подполковник, кавалер высшего ордена в своей стране, – оказались в одно время и в одном месте по какому-то таинственному единому делу. Шпионаж в пользу Японии – это, скорее всего, не главное, зачем приехал в Маньчжурию Казаринов. Но по какому именно делу они все там собрались – пока не ясно. Да и нужно ли ему это теперь выяснять? Он и так загонял своих сотрудников вконец. Правда, попутно раскрылось кунцевское убийство. Так что потрудились они недаром. Но зачем ему, московскому полицейскому, знать о каких-то китайских делах перечисленных господ? Равно также не его заботы вникать, каким образом Дрягалов и французы оказались наделенными всесильными мандатами охранки. У него есть теперь своя, личная важная проблема: какую бы найти форму – помягче да поделикатнее, – чтобы донести до жены поразительные новости об ее обожаемом отце. Вот это задача так задача. Пристав решил, что пока его участия в делах Казаринова и прочих не требуется.