Твердь небесная

Рябинин Юрий Валерьевич

Третья часть

На войне

 

 

Глава 1

В конце августа Маньчжурская армия отходила от Ляояна. Японцы, не только не одолевшие противника в почти двухнедельном сражении, но сами-то отбитые повсюду с огромными потерями и уже готовые попятиться, поначалу натурально смутились от такого маневра русских: японский главнокомандующий маршал Ояма первым делом по получении неожиданного известия подумал, а не является ли этот отход неким загадочным и потому небезопасным для его армий движением неприятеля. Но, убедившись, что русские решительно отступают, японцы поняли, что поле боя, вне всякого сомнения, и в этот раз остается за ними.

Это было беспримерное в военном деле отступление победивших. Разумеется, никто не преследовал русские войска, не досаждал их арьергардам. Корпуса без какой-либо суматохи, будто на мирном переходе, переправились на северный берег Тай-цзы-хэ, и японцы даже не пытались хотя бы обстрелять их с сопок, порушить переправы: а ну как еще обозлятся и вернутся? – пусть уж уходят подобру, коли им воля такая. Врагу не оставалось ни самого пустячного трофея: ни единой поломанной пушки, ни единой повозки, ни вола, ни осла, никакого другого имущества. Само собою, и прежде всего, были вывезены раненые.

Если вообще можно говорить об отступлении как об успехе, то это отступление следует считать отменно успешным. Потому что оно было, как ни абсурдно это звучит, плодом победы самих же отступающих.

Но таково было решение главнокомандующего русскою армией. Получив известие – оказавшееся подложным! – о движении неприятеля к нему в тыл и полагая это серьезною угрозой всей кампании, главнокомандующий нашел, что при таких условиях с его стороны возможна единственная ответная мера – отступление.

Казалось, это неоправданное малодушное решение военачальника должно было вызвать недовольство или, по крайней мере, недоумение войска. Ведь никто лучше простого солдата не чувствует, насколько он сам и его товарищи окопники готовы сию минуту ожесточиться, упереться, готовы не уступить супротивнику. Да и сколько же, право дело, уступать-то можно? Войне седьмой месяц пошел. А япошка все так и не бит хорошенько ни разу. Пора бы уже ему и по шапке дать. И если здесь, в далекой чужой земле, не приходилось особенно надеяться на подъем патриотизма у солдат, то, во всяком случае, бойцовский азарт, как на кулачках, должен же пробудиться в русском человеке! К тому же в армии все до единого – от командующего до солдата – безусловно понимали, что означает их успех для осажденного Порт-Артура: как ждут там маньчжурцев, как на них надеются! И вот теперь, выходит, надеждам их товарищей, сидящих в осаде четыре месяца, сбыться не суждено. Не выручили своих маньчжурцы. Оплошали.

Но – удивительно! – хотя солдаты и готовы были наконец показать этому япошке, что на Руси не все караси, хотя армию и вдохновлял благородный порыв не выдать своих в Порт-Артуре, – все равно отступление приходилось более согласным с настроением войска, нежели все прочие обстоятельства. Иные солдаты, конечно, хорохорились, – как же без этого? – да мы бы их! – но про себя в основном все рассуждали об отступлении так: начальству виднее, а нам покойнее.

Можайский полк, в котором теперь были записаны неразлучные друзья Мещерин и Самородов, оставался в арьергардах. Их 12-я рота получила приказ прикрывать артиллеристов, спускающих свою батарею с горной кручи. Артиллеристы, как на грех, замешкались, вовремя не снялись отчего-то и отходить стали лишь уже в виду неприятеля. Ударь японцы здесь в штыковую, батарея наверно погибла бы, и слабое прикрытие нисколько не заслонило бы ее, а единственно разделило участь артиллеристов. Но японцы не атаковали, а ограничились лишь разрозненною ружейною пальбой, которая, тем не менее, вред отступающим нанесла: пуля угодила в кого-то из солдат, опускавших пушку на лямках, он упал, а остальные, больше от неожиданности, чем от недостатка сил, отпустили лямки, и пушка сорвалась и разбилась о камни.

Для солдат 12-й роты это были поистине роковые минуты. Они то всматривались напряженно в долину – не раздастся ли сейчас из-за ближайшего уступа пронзительный крик «банзай!» и не выскочит ли оттуда японский батальон? – то оглядывались на артиллеристов, кляня в душе земляков на чем свет стоит: да что же у вас, собачьи вы дети, пушки глиняные, что ли!., что же вы их так нежно… неужто нельзя малость быстрее!

Наконец артиллеристы управились и уехали. Но ротный, как будто испытывая собственную волю, еще минут десять не давал приказания своим солдатам отходить с позиций. Он прохаживался позади окопов и, казалось, был озабочен какими-то своими думами. Иногда поблизости от него звонко цокали по камням или глухо, совершенно с тем же звуком, с каким они входят в человека, ударяли в землю пули, и тогда ротный останавливался и какое-то время хмуро смотрел на это место. И, только выждав им же самим положенный срок, он распорядился роте отходить.

12-я оказалась последнею во всей армии ротой, переправившейся за Тай-цзы-хэ. Сразу же за переправой их встречал командующий Южною группой генерал-лейтенант Зарубаев. Очевидно угнетенный бездарно проигранным делом и отступлением, генерал, тем не менее, старался выглядеть довольным, чтобы видом своим ободрить честно выполнивших свой долг солдат.

Рота выстроилась перед ним во фронт. Признать военных в этих людях можно было только по винтовкам в их руках. Почти ничего из того, что называется военною формой, на них не оставалось. До половины солдат стояли совершенно разутые. У некоторых на ногах были надеты китайские туфли – улы. Кто-то ухитрился перемотать развалившиеся сапоги веревкой. Большинство солдат было в самодельных бумажных рубахах и в китайских кофтах, крытых какой-то лоснящейся материей самых разнообразных цветов. Впрочем, наверно судить о цвете этих экзотических нарядов уже не приходилось: все солдаты с головы до ног были перемазаны землей и глиной.

Командир полка – полковник Сорокоумовский, – бывший тут же, что-то отрапортовал генералу. И Зарубаев, с трудом сдерживая разыгравшегося, свежего, по всей видимости, коня, крикнул:

– Спасибо, можайцы, за вашу службу!

Солдаты набрали побольше воздуха в грудь и выдохнули:

– Рады стараться, ваше превосходительство-о!

– Еще раз спасибо! Вы молодецки стояли на своем посту!

– Рады стараться, ваше превосходительство-о!

Зарубаев объехал строй, отдавая честь солдатам. Поравнявшись с ротным, таким же оборванным и грязным, как и солдаты, генерал придержал коня и сказал ему:

– Я хочу вполне наградить ваши действия, штабс-капитан. И поэтому представьте к награде всех, кого только захотите поощрить. А теперь всем отдыхать, отсыпаться. – И командующий, пришпорив своего беспокойного коня, ускакал прочь.

Последние слова генерала приходились теперь солдатам особенно по сердцу. Они больше недели почти не смыкали глаз. Если им и случалось иногда, под доящем, в окопном месиве, забыться, провалиться в беспамятство, то не более чем на полчаса-час, и тут же на постах поднимались тревоги, хотя и ложные чаще всего, тут же раздавались свистки, и бежал по окопам ротный, который, казалось, вообще никогда не спал, и расталкивал всех, пытался как-то ободрить людей – иногда шуткой, иногда угрозами. И благодаря этому 12-я рота за все дни и ночи Ляоянского сражения ни разу не была застигнута неприятелем врасплох.

И хотя до устроенных квартир, бани и нового обмундирования оставался еще по меньшей мере дневной переход по непролазной в эту пору мандаринской дороге, солдаты почти бодро отправились в путь.

На их счастье, дождь теперь не шел, и по грязи идти было малость легче, – кое-где дорога начала подсыхать.

– Слыхали, ребята, чего генерал распорядился? – сказал немолодой бородатый солдат, которого в роте все почтительно называли по отчеству – Матвеичем. – Их благородие всех, кого только пожелает, может представить к награде. Так это всю роту можно представить… Всех как есть…

– Ты небось думаешь, Матвеич, и тебе крестик полагается? – отозвался первый в роте зубоскал Васька Григорьев. – За что тебе его? Ты, вон, все обмундирование растерял. Идешь – чисто шулюкан. На тебе казенного осталось только что ремень на животе.

– Много ты понимать, молодец. За то и дадут, что в исподнем из боя идем. Значит, не в тылах-резервах праздничали. А из самого адища выбрались. Соображать?

– Так что, Васька, скидай свои китайски вулы, – поддержал Егорыча сибиряк Дормидонт Архипов, трехаршинный детина, тоже с большою бородой. – А то скажут, что ты в штабе при Куропаткине хоронился.

– Если бы и вправду так подумали, мне бы тогда быстрее всех крест пожаловали! – ответил Васька. – Когда это штабным награды задерживали?!

– Ну-ка вы там, говоруны! попридержите языки, – прикрикнул на них фельдфебель Стремоусов. – Неровен, их благородие услышат: ужо вам будет!

Некоторое время солдаты шли молча. Скоро справа от дороги им повстречались два связанных из гаоляна креста над свежими могилами. Проходя мимо, солдаты крестились.

– Братцы! – воскликнул Самородов, – да это же наш унтер! Сумашедов!

На одном из крестов была дощечка с надписью: «Младший унтер-офицер 12-й роты Можайского полка Сумашедов. Убит в сражении 18 августа 1904 года. Вечная память».

– Вот так так, – проговорил Мещерин. – Не выдюжил, значит. Богу душу отдал.

Недавно, при ночном нападении японцев, Мещерин и Сумашедов оба были ранены. Унтер, как теперь выяснилось, – смертельно. Мещерин же получил тогда неопасное ранение и всего только провалялся в лазарете три дня. А прошлым вечером, когда лазарет эвакуировался, он не поехал вместе с ним в тыл, а сбежал в свою роту.

– А он не с тобой вместе лежал? – спросил Самородов.

– Нет. У него ранение тяжелое было. Его сразу отправили в госпиталь. Да вот не довезли…

– Где ж там, – отозвался солдат Тимонин. – В самый живот ему тогда штыком пришлось. Я видел – страшное дело.

– Царство Небесно, – вздохнул Матвеич и перекрестился.

И больше о покойном унтере они не говорили. Такое уж повелось у солдат правило – думай каждый втихомолку о погибших однополчанах сколько душа пожелает, но вслух не сказывай. А иначе можно было только об этом и говорить всякое время.

Обычно после таких случаев наступало тяжелое молчание, когда каждому как-то боязно было заговорить первому. Но всегда находился кто-нибудь, кто, ко всеобщему удовлетворению, заводил новый разговор. Все равно о чем, пусть о самом пустом, но лишь бы не об этом.

– Чудной народ китайцы, – принялся рассуждать неуемный Васька Григорьев, – придумали же эти обутки кожаные – улы: когда жарко и сухо, они твердые, будто деревянные, ноги в кровь сбивают; когда вода – размокают, скользят, чисто по льду, того гляди – в грязь мордой полетишь.

– Тебе полезно было б, – беззлобно заметил Дормидонт Архипов. – Угомонился б, глядишь.

В другой раз солдаты, может быть, и посмеялись бы или еще как-то подтрунили бы над Васькой, но теперь ни на какие забавы ни у кого не было охоты.

– Помню, где-то в начале войны читал в газете, как один генерал советовал всю нашу армию в Маньчжурии обуть на лето в лапти, – рассказал Самородов. – В них и не жарко, и воды он не боится, родной наш лапоток, да и покрепче сапог будет, окаянных! – кто их только шьет! какая вражина? – Алексей опустил голову, словно хотел воочию убедиться в верности своих слов: он уже считать сбился, который день ходил босиком.

– Да-а, зря не послушались умного человека, – поддержал его Матвеич. – Он, верно, солдатску нужду понимат, генерал этот…

– Это все, Матвеич, не так просто, как кажется, – отозвался Мещерин. – Лапоть – это не обувь. Лапоть – это символ.

– Да пущай он хоть кто ни на есть! – не удержал-таки голоса Архипов. – А лучше вот так, как мы теперь?! Я, скажу вам, братцы, так лаптей отродясь не видал. У нас в Сибири лапотники – это только самые нетелёпы-троеперстники. Пьяницы. У справных мужиков сапоги, что у твово генерала. А таких у нас, почитай, вся Сибирь. Но, истинный крест, теперь обул бы и лапти.

– Понимаете, в чем дело, – авторитетно принялся объяснять Мещерин, – оно только на первый взгляд кажется, лапоть – пустяк. На самом же деле это причина политическая.

– Как? Какая причина? – изображая испуг, спросил Васька Григорьев.

– Политическая! – не смутился Мещерин. – Правильно заметил Дормидонт, лапоть – это наш русский символ бедности, неустроенности. И надеть на солдат лапти, какова бы ни была от них практическая польза, означает показать всему миру, как бедна Россия, как не готова она к войне. Ну, представьте, например, что нас вооружили бы вилами или, того лучше, рогатинами, которые имеют хотя бы то преимущество перед винтовкой, что они не ржавеют. Как бы это выглядело? Как ни удивительно, но для государственной политики лучше пускай армия остается разутою и раздетою, – это можно объяснить жестокостью современной войны, – чем если бы она была в лаптях. Кажется, лапти последний раз надевали партизаны в Отечественную двенадцатого года. А теперь, в двадцатом веке, регулярные войска снова в них обуются! Так, что ли?

Да Россию засмеют. Вы же видели, сколько кругом здесь заграничных военных наблюдателей.

– Да… чего говорить… – вздохнул Матвеич. – Все верно. Как ни ворочай – одно другого короче.

– Не тужи, Матвеич, – успокоил его Васька, – выдадут тебе нынче новенькие сапожки. На картонных подметках. День-другой пофорсишь.

– Пофорсим… Дойти б только Бог дал… Эка распутица… – Матвеичу уже невмочь было отвечать на всякий Васькин вздор.

– И как сами-то китайцы ходят по таким дорогам? – пророкотал Архипов. – Ведь они, людишки малые, поди завязнут здесь, чисто в трясине.

– Я именно об этом как-то спросил одного китайца, – сказал Самородов, – как вы, говорю, сообщаетесь меяеду собой, когда в сезон доящей по вашим дорогам пройти совершенно невозможно? – ни конному, ни пешему. Так он ответил, что они в это время и не пользуются дорогами. Сидят все дома. А осенью и зимой, говорит, у них дороги чудесные, крепкие.

– Чтоб и воевать-то так – в вёдро. А когда дождь-непогодье – сиди дома.

– Тебя не спросили, как воевать, – со смехом сказал Васька. – Надо было военному министру с генералами приехать в твою сибирскую глухомань… Как ты говоришь, деревня-то твоя называется?

– Кошкина Матка, – раз в пятидесятый уже повторил Архипов название своей деревеньки Ваське, для которого было любимейшим развлечением услышать этот шедевр русского топонимического творчества из уст простоватого сибиряка.

– Ну да, вот им надо было приехать к тебе в… Кошкину Матку, – старательно выговорил эти два словца Васька, – и спросить: скажи-ка нам, Дормидонт, как нужно воевать ловчее?..

– А ну кончай разговоры говорить! – опять урезонил солдат Стремоусов. – А вы, студенты, смотрите у меня! Будете еще мутить людей!

Солдаты притихли и больше уже не разговаривали. Им еще предстояло пройти добрых двенадцать верст. И тратить понапрасну силы на разговоры никому не хотелось.

Мещерина с Самородовым в полку так и прозвали студентами с тех пор, как стало известно, что до войны они учились в университете. Солдаты, отдавая должное их учености, относились к ним очень дружески, с почтительностью, и постоянно о чем-нибудь их расспрашивали, советовались с ними. А уж сколько писем во все концы России по просьбе своих однополчан написали друзья за это время, они и не считали, – сотни. У некоторых солдат в их деревнях не было ни единого грамотного человека, и прочитать писем от своих служивых там никто не мог. И все равно эти солдаты просили написать для них чего-нибудь, чтобы весточкой с войны, пусть она и останется непрочитанною, позабавить любезных сродников.

Слава о Мещерине и Самородове, как о людях с небезупречным прошлым, а, вернее сказать, именно неблагонадежных, исключенных за это из университета и преследуемых полицией, разнеслась по полку немедленно. И, вероятно, не без полицейского усердия. Конечно, ничего хорошего это им не сулило. Они сразу почувствовали на себе более пристальное, нежели к другим солдатам, внимание со стороны командиров. А иной раз они встречали к себе отношение просто-таки как к японским шпионам. Особенно от каких-нибудь унтеров.

Но неожиданно им вышел счастливый случай: где-то в июле, вместо раненого ротного, к ним был назначен новый командир – москвич, из запасников – штабс-капитан Тужилкин. Едва друзья узнали фамилию нового ротного, они тотчас припомнили, что эта же самая, довольно редкая, фамилия была у девушки – подруги Тани и Лены, – с которой они знакомы особенно не были, хотя и виделись мельком два-три раза, но о которой много слышали в последние дни своей мирной жизни. Ее звали Лиза. И она тогда исчезла куда-то странным образом, оставив подруг и всех кругом в совершенном смятении. Сколько об этом велось разговоров. В газетах даже писали что-то.

Мещерин как-то улучил момент и спросил ротного, а не дочка ли ему та девушка? И оказалось, именно так, дочка. Штабс-капитан Тужилкин, видно было, тяжело переживал случившееся. Он хотя и обрадовался как будто знакомцам своей пропавшей дочери, но разговаривать с солдатами о ней не пожелал. И вообще он не стал каким-то образом выделять, привечать их на том основании, что-де они не совсем ему чужие люди. Но единственное, что он позаботился сделать для них, так это объявил всем своим субалтернам в роте, и унтерам, и фельдфебелю категорически воздержаться в какой-либо форме вменять Мещерину и Самородову в вину их прошлое.

К вечеру рота, в один дух отмахав верст двадцать, подошла к деревне, где им был определен постой. Солдаты разбрелись по фанзам и замертво свалились спать. В этот день из 12-й роты даже в секреты было приказано никого не наряжать.

На следующий день, никем не понуждаемые, люди неторопливо, обстоятельно приводили себя в порядок: чистили винтовки, сами мылись, чинили и стирали что-то из старого обмундирования, что еще, по их мнению, могло бы послужить на пользу, – выданное новое был соблазн пока поберечь, припасти, так что офицерам даже приходилось заставлять иных слишком рачительных солдат расставаться с каким-то, с их точки зрения, еще годным отрепьем.

И так несколько дней весь полк жил как будто в отпуске от службы: офицеры поочередно ездили в Мукден, где для них было устроено собрание, солдаты, чтобы не избивать понапрасну сапог, сидели больше по фанзам и без конца приготавливали для себя чего-нибудь съестного. За недолгое время постоя вся деревня пропахла русским духом – щами, кашами, жареным луком, квасом, заведенным на сухарях. Китайцы только дивились на все эти невиданные блюда и на сноровку русских солдат. Офицеры вначале снисходительно относились к этому массовому кашеварению, прерываемому лишь сном нижних чинов, и даже сами нередко угощались от солдатских щедрот, – да и то правда: как тут русскому человеку, будь он хоть обер благородных кровей, устоять – не отведать родимых щец или пшенной кашки на говяжьем сале с прожаренным луком! – но неделю спустя полковник все-таки распорядился в ротах запретить солдатам кухарничать.

А следом вышел новый приказ: в четверти версты от деревни начинать устраивать позиции, которые, по слухам, должны были служить фланговыми прикрытиями всей армии. И солдаты, словно истосковавшись в сытости и неге по военным занятиям, истово принялись за дело. Так 12-я рота под начальствованием своего командира штабс-капитана Тужилкина в какие-то дни воздвигла, опять жена удивление любопытным китайцам, совершенную твердыню. Это был окоп саженей пятьдесят в длину, с ходами сообщения для выноса раненых. Впереди окопа солдаты устроили еще треугольный ров, тоже с загнутыми фланками, и уложили на нем сильнейшую засеку. Когда все было готово, солдаты сами изумились от результата своих трудов. Они специально выходили подальше в поле, откуда предположительно могла быть атака японцев на них, разглядывали впечатляющие укрепления и только приговаривали: «Не дай господи, самим нарваться когда-нибудь на такую штуку!»

Как в роте и предполагали, их командир штабс-капитан Тужилкин представил к наградам очень многих, без выборов, а единственно по собственному своему произволению. И прежде всего, конечно, раненых, оставшихся в строю.

Награждал кавалеров сам начальник штаба корпуса. Прежде был отслужен молебен. К полудню из штаба главнокомандующего в расположение полка прибыла икона, которую генерал-адъютант Куропаткин привез с собой из Троице-Сергиевой лавры. Говорили, что икона эта в свое время была с Петром Великим и Александром Благословенным в их славных походах. Из этого как будто следовало, что и теперь русское войско ждет блестящая виктория, коли при нем этакая святыня.

Начальник штаба корпуса обходил строй кавалеров и сам прикалывал солдатам на грудь кресты, которые ему подавали щеголеватые и довольно равнодушные к происходящему ординарцы. Из 12-й роты, помимо прочих, Георгия получили Матвеич, Васька Григорьев, фельдфебель Стремоусов, имевший до того уже два креста. Дормидонт Архипов, кроме награды, был еще произведен в унтеры и назначен отделенным, вместо покойного Сумашедова. Включил в список штабс-капитан Тужилкин и обоих своих студентов. И, конечно, не за то, что они были как-то знакомы раньше с его дочерью. Мещерин с Самородовым действительно показали себя молодцами в последнем деле. К тому же первый получил ранение – неопасную царапину японским штыком. А второму раз в атаке удалось взять пленного. Но ни того, ни другого не наградили. Кто-то из вышестоящего командования все-таки припомнил, кто они такие и как именно попали на войну.

Раздав кресты, генерал вышел на середину, оглядел строй, разгладил усы. Требовалось что-то сказать солдатам, но кроме обычного «спасибо за службу», похоже, ничего больше в голову ему не приходило. И он сколько-то времени молча смотрел на солдат, нервно сжимая рукоятку сабли.

– Братцы! – наконец выкрикнул он. – О вашей доблестной службе донесено государю нашему императору Николаю Александровичу! – Он оборвался, сам не веря, что это сообщение теперь может вызвать у солдат прилив воодушевления. Конечно, служивые всему будут рады стараться прокричать «ура». Но впору ли было возжигать людей чувством верности государю, когда армия терпит лишь одни поражения и неизменно отступает под натиском неприятеля. Сколько уже командиры всякого ранга взывали к солдатам показать свою преданность верховной власти. Да только пользы от этого все не получалось. И в конце концов такие воззвания абсолютно утратили свое вдохновляющее значение. К счастью, у генерала были припасены по-настоящему желанные для солдат слова. – Хочу вас всех обрадовать: нам шлет свои поздравления и пожелание скорейшей победы государыня императрица Александра Федоровна! Но, кроме этого, государыня прислала всем подарки! Всем без исключения! – и кавалерам, и тем, у кого крест еще впереди!

Генерал хотел пошутить, но вышло это у него пугающе двусмысленно: какой именно крест ждал солдат впереди? – медный на груди или деревянный в ногах? Многие так и подумали. Поэтому радостная весть о подарках от царицы оказалась омраченною неуместным напоминанием о невеселой перспективе, ищущей кого-то.

Вечером солдаты в своих фанзах разбирали подарки. Каждому полагался матерчатый пакет, годный, сам по себе, на портянки или еще для какой надобности, в котором было уложено много всяких полезных вещей: смена белья, полфунта мыла, два платка, фунт сахару, полфунта плиточного чая, четверть фунта табаку, две книжечки папиросной бумаги, карандаш, финский нож, кисет с пуговицами, крючками, наперстком, иголками и нитками, бумага и конверты.

Бывалый солдат Матвеич все не мог нарадоваться, налюбоваться на царицыны подарки. Они ему были, пожалуй, подороже креста. Он несколько раз вынимал вещицы из пакета, разглядывал их внимательно, хмыкал, покачивал головой, будто диву дивился, и снова укладывал все аккуратно назад. Всем этим новым и чистым, право, и пользоваться-то было жаль.

– Видишь, Матвеич, как тебя царица одарила, – говорил Васька Григорьев. Он то и дело поглядывал на свой новенький крестик, поправлял его, протирал рукавом, чтобы прибавить ему блеску. Васька и сам весь сиял, как начищенная медь. – Ты бы взял да написал ей в Петербург письмецо благодарственное: так, мол, и так, подарки твои, матушка, получили, низкий тебе наш солдатский поклон за заботу, за доброту…

– Дурья ты голова, – серьезно отвечал Матвеич, – да разве досуг государыне читать всякого служилого письма. У ей скоко забот одних! Не нам чета.

– Да ей, поди-ка, и не прочитать по-русски, – отозвался Кондрат Тимонин, тоже с новеньким Георгием на груди.

– Это как же? – удивился Матвеич.

– Так она же самая, говорят, не русская вовсе – немка.

Матвеич оглянулся на друзей студентов, как бы ища у них ответа, – так ли это?

– Все верно, Матвеич, – подтвердил Мещерин. – Немка она прирожденная. Бывшая принцесса Дармштадтская Алиса.

Матвеич какое-то время молчал, нахмурившись и раздумывая над услышанным.

– Ну и ладно… – сказал он примирительно, будто поборов расстройство. – Немка… даром что датска… а понимат нужду солдатску. – И он бережно, с любовью погладил свой кулек.

– Да, они хорошо понимают солдатскую нужду, – вздохнул Тимонин.

– Ты это об чем? – спросил Васька Григорьев.

– Да все об тем же – об войне… будь она… Эти их подарки, как цигарка перед казнью: все одно жизнь у тебя отымают, да вроде как приятность делают напоследок. Нам еще и поблагодарить их за табачок! – Тимонин рванул облатку и высыпал горстку табаку на ладонь. – Так и есть, дрянной. Пересохший. Половина пыли будет. Верно, с турецкой на царевом складе лежит.

– Ох, Тимонин, не слышит тебя фельдфебель, – глухо отозвался Матвеич. – Берегись. Несдобровать бы.

– Да пусть хоть сам Куропаткин слушает. Что нам может быть хуже окопов? – с вызовом произнес Тимонин. – Нынче вон самых революционеров интеллигентных, – он кивнул на Мещерина с Самородовым, – ссылают на войну заместо каторги. Куда уж с нас-то больше взыскивать, с брехунов темных!

– Тебе можно еще назначить отстегать по хребту за крамольные речи, – ухмыльнулся Васька. – Вон казаки хлещут своих нагайками за что ни попадя.

– А вот интересно, братцы, – оживился Самородов, – если бы нас всех, всю роту, собрали вот так же, как у казаков заведено, в круг и спросили, достоин ли Тимонин наказания за свои взгляды, – как бы вы порешили? Вот ты, Вася, что ответил бы?

Васька хотел было в обычной своей манере как-то схохмить в адрес Тимонина, да вдруг посерьезнел почему-то, нахмурился и сказал:

– Верно он говорит, в сущности. За что мы здесь воюем? – за эту китайску мазанку? Мне, к примеру, она нужна, как летошний снег.

– Дормидонт, ну а ты что скажешь? – обратился Самородов к их новому отделенному.

– Его теперь галуны на погонах обязывают рассуждать не по совести, а так, как полагается по начальственному предписанию, – все-таки не удержался съехидничать Васька.

Архипов даже не оглянулся на потешника. Видно было, что вопрос Самородова и его заставил крепко задуматься.

– Нам, староверам, ваши императоры своими сроду не были, – начал он издалека. – Если они не выдумывали чего против нас, уже слава богу. А уж на пользу нам ни самой малости не делали ни в жизнь. Но вот, что я подумал теперь: они, оказывается, и своим никонианам, вот вам всем, не радетели, не заступники, а самые что ни на есть изводчики.

– Я бы Тимонина не выдал, нет, – продолжал Дормидонт Архипов. – Но всыпать плетей вам всем не мешало! За то, что вы вере русской изменили, а через это превратились в натуральное стадо – куда ни погонят вас ваши… немки с немцами, хоть на закланье, всё идете бездумно, безропотно.

– Так что же тебе твоя вера правильная не помогла, что тебя вместе с нами, грешными, на убой погнали? – спросил Васька.

– Полоротый! Я ж про то и говорю: нас изводить полагается, нас испокон веку изводили за веру. А вот вас-то как свои не жалуют?

– Ну ты, Дормидонт, это уж загнул! – возразил Мещерин. – Царь Иван Грозный был вашей веры, то есть дониконовских обрядов, а изводил он своих единоверцев дай бог! – и под Казанью, и в Ливонии, да и в самой Москве. Тысячами! И Малюта Скуратов, и самозванец Гришка Отрепьев – чудовский монах, – все крестились двумя перстами. Да что об этом! – давайте-ка послушаем мнение нашего уважаемого старейшины, – сказал он. – Что ты, Матвеич, думаешь о войне? И прав ли Тимонин? Как, по-твоему?

Старейшина, которому, впрочем, было едва за сорок, ответил не сразу. Он преяеде посопел в усы, разгладил бороду и наконец произнес неторопливо:

– Я вам вот чего скажу, ребятушки: праву или не праву войну ведет держава, лучше всех бабы знают. Оне умом хотя и дуры и в политическом вопросе толку вовсе не мыслят, но нутренностями верно все чуют. Вон Тимонин сейчас турецку припомнил. Так вот, когда матушка покойна провожала папашу на турецку, оно, конечно, бабы выли, но выли с понятием…

– Здорово как это ты говоришь: выли с понятием! – перебил Матвеича Самородов.

– Истинно так! – продолжал Матвеич. – И вот как они голосили тогда, послушайте:

Не на пир тебя позвали, не в забавушку, — Грозна служба сочинилась государева: Сволновался неприятель царства Русского, Посрамить решился веру христианскую, Попытать который раз расейску силушку. Так ступай, соколик, с миром в службу царскую, С миром, Господом самим, да со святым крестом, Ты оружьице возьми во праву рученьку, А во леву-то возьми ты востру сабельку, Да постой, да поборись за землю Русскую, Да не выдай православных наших братушек, — Из турецкой из неволи лютой вызволи…

Матвеич продекламировал это причитание нараспев, подражая, верно, своим землячкам – сельским вопленицам. Солдаты, натурально, заслушались его.

– Прямо-таки былинный слог… – шепнул Самородов другу.

– А вот нынче, – говорил Матвеич, – когда меня и других мужичков наряжали в солдаты, пели совсем по-другому бабы. – И он затянул:

И почто Господь нас не помиловал? Богородица и та почто оставила? На лиху войну идут солдатушки, В путь-дорожку долгу, незнакомую, В сторону далеку да неведому, На врага коварна, на невидана, На свою погибель, нам на горюшко…

Какое-то время все солдаты, удрученные, сидели молча. Наверное, им припомнились собственные безотрадные проводы на войну с такими же приблизительно бабьими причитаниями и плачами.

– А когда я уходил, – лукаво заблестев глазами, проговорил Васька Григорьев, – у нас в деревне пели так:

Наши девки, что снаряды! Снарядили б нас походам, Мы бы скинули наряды — Отъяпонили б всех с ходу!

Оценили шутку только несемейные Мещерин, Самородов да самый молодой в роте, безбородый и безусый, солдат Филипп Королев. Они одобрительно усмехнулись. Все прочие солдаты, у которых в деревнях остались жены с детьми, сидели мрачные, задумавшись. Верно, пронял их Матвеич до самой глубины души.

В фанзу, шумно стуча сапогами, вошел фельфебель Стремоусов.

– А ну, полуночники! – загудел он сурово. – Спать всем живо! Распелись на ночь глядя! Я вот вас завтра подыму чем свет! Архипов, смотри у меня! Дисциплину не соблюдаешь в отделении! Взыщу в другой раз – будешь знать!

Назавтра штабс-капитан Тужилкин отправился по какому-то делу в Мукден. И он взял с собой сопровождающими Мещерина с Самородовым. После того как на днях на одного офицера, возвращавшегося из главной квартиры, на самой Мандаринской дороге напали китайские разбойники – хунхузы, вышел приказ в одиночку, без сопровождения, офицерам больше не передвигаться где-либо вне расположения войска.

Штабс-капитан Тужилкин прежде нередко ездил в Мукден совершенно один. И как-то раз тоже повстречался с хунхузами: они неожиданно выскочили на него из гаоляна, не более чем в версте от деревни, где стояла его рота. Но удалой штабс-капитан не растерялся. Он выхватил наган, одного разбойника подстрелил, а прочие тотчас бросились врассыпную. Тужилкин нисколько не страшился этих трусливых, в сущности, шаек, кстати, не только разбойничающих, но и, как русским было наверно известно, шпионивших в пользу японцев, но небречь приказом, как это все-таки делали иные бравые удальцы – его товарищи, ему не хотелось, потому что вовсе не интересно было безо всякой пользы для дела выставляться храбрецом.

Выехали они пораньше. Путь теперь предстоял довольно долгий. В одиночку-то ротный скоро доходил на рысях до Мукдена. Но кони у офицеров – и тех далеко не у всех имелись. Про солдат и говорить нечего. Для них приходилось в таких случаях брать у китайцев внаем ослов – низкорослых и тщедушных, под стать самим китайцам. Вот и теперь ослики под Мещериным и Самородовым едва семенили по дороге, слава богу, хотя бы окрепшей за последние дни без доящей. Так они и ехали потихоньку – посередине Туясилкин на рослой кобыле, как Дон Кихот, а по бокам, головами едва доставая ротному до пояса, его оруженосцы.

– Я вот для чего еще вас взял с собой, – сказал Тужилкин, когда они проехали с версту. – Мне стало известно, что вы ведете с солдатами всякие политические разговоры и, в частности, втолковываете им мысли о том, будто бы эта война для народа совершенно чуждая, не нужная и тому подобное. Вообще, как вы, наверное, знаете, за это полагается весьма суровое наказание. А здесь, на самой войне, вплоть до казни. Но, поверьте, мне бы очень не хотелось доходить до таких мер. Мы с вами земляки – москвичи. Вы, к тому же, друзья моей дочери. И поэтому я вас прошу, очень прошу, впредь никаких таких вольнодумных разговоров с солдатами не вести. Покровительствовать социалистической кружковщине я у себя в роте, во всяком случае, не намерен. Это вам мое первое и последнее дружеское предупреждение. В другой раз, обещаю, церемонничать не стану.

Мещерин с Самородовым стали еще ниже, – они, словно ошельмованные, совсем уж пригнулись к макушкам своих мохнатых осликов.

– А что касается войны… – помолчав, продолжал Тужилкин, – хотите – верьте, хотите – нет, но я, к примеру, безо всякой социалистической агитации понимаю, что это самая ненужная России война за всю ее историю. Здесь уже, в Маньчясурии, понял. Но вы вот в чем ошибаетесь, – по молодости-то своей, вы, возможно, этого не понимаете, – отдельные люди или даже целые правительства никогда не были вольны предотвратить войну. Не была вольна этого сделать теперь и наша верховная власть. Война всегда начинается, когда какой-либо народ переполняется энергией войны, и прекращается, когда эта энергия иссякает, когда она удовлетворена. В нынешней войне энергией переполнен наш неприятель. А у нас, у русских, как ее не было с самого начала, так все и нет. Но наше дело не думать об этом, наше дело военное – воевать. Насмерть, если потребуется.

– А может она еще появиться в нашей армии, – энергия-то? – робко спросил Самородов.

– Не думаю, – возразил Тужилкин. – Разве только выручит испытанное русское терпение. Если наше терпение превзойдет японскую энергию, может быть, только тогда не проиграем… Ну довольно об этом! Вам все ясно, что я сказал?

– Так точно, – покорно отозвались солдаты.

Постепенно дорога становилась все более людная. К полудню, когда Тужилкин и его спутники подъезжали уже к Мукдену, на дороге сделалось так просто тесно от людей. И в город, и обратно, обдавая их пылью, проносились вскачь офицеры и казаки, поодиночке и кавалькадой. Ехали телеги, двуколки и большеколесые китайские арбы, часто запряженные волами. Туда и обратно тянулись ослики, мулы, верблюды, груженные вьюками, иногда целыми караванами. Неторопливо шли русские солдаты. Проворно двигались китайцы, на которых порою нагружено было больше, чем на мулах, – с коромыслами на плечах, с саженными корзинами на спине, переполненными всякою кладью. Солдаты тащили из города кур, уток, гусей, какие-то кульки и узелки. Двигающиеся в сторону расположения русской армии телеги были загружены хлебом, зеленью, овощами. Казалось, все русское войско возвращается с гигантского базара. Или, напротив, самый базар едет в расположение русского войска.

Мукден, хотя и считался главным городом Маньчжурии, почти ничем не отличался от любого другого китайского города, разве более внушительными размерами. Снаружи – обычная грязно-желтая потрескавшаяся глинобитная стена с причудливыми башнями, внутри – лабиринт хижин, лавок, пагод. Единственное, что выделяло Мукден из ряда единообразных китайских городов, так это оставшийся от прежней его славы «священный город» маньчжурских правителей – квадратная крепость с дворцом и садами, со всех сторон окруженная «новым городом», превратившимся теперь в натуральный базар.

Тужилкин и его солдаты едва въехали в Мукден, так сразу и очутились в этом столпотворении, по сравнению с которым Сухаревка в базарный день может показаться почти безлюдной. От самых городских ворот уходила вдаль и пропадала в мареве подсвеченной солнцем золотой пыли прямая немощеная улица, без тротуаров, забитая людьми и животными, всадниками, повозками. Вдали улица напоминала пчелиный рой – гудящий и шевелящийся. Вопли людей и рев животных решительно не позволяли здесь никому относиться друг к другу, кроме как при помощи надрывного крика. По обе стороны улицы тянулись низкие фанзы, сплошь завешанные всякими товарами. Повсюду что-то жарилось, тушилось. Остро пахло чесноком, кипящим бобовым маслом. Почти перед каждой лавкой был вкопан столб с набитой на нем доской с иероглифами, обозначающими род торговли лавочника или ремесло живущего здесь мастера. На этих же столбах висели какие-то размалеванные деревянные рыбы и драконы, бумажные фонарики, обручи с лентами всех цветов. Изо всякой лавки проезжающим по улице русским пронзительно-истошно вопил китаец-хозяин: «Афисеря!», «Салдатя!», «Мая таваря харося!», причем он улыбался во всю ширь своего скуластого лица, так что глаза его совершенно исчезали в щелочках под бровями. Множество русских солдат, под предводительством своих фельдфебелей, здесь же закупали и грузили на телеги продовольствие – крупу, муку, зелень, сало – в мешках, в корзинах.

Обычно, если кто-то из офицеров ездил по делам в Мукден, другие офицеры сочиняли для него целый список всякого, чего он должен был им привезти. Также и сопровождающие его солдаты всегда исполняли уйму просьб своих товарищей.

Тужилкин и теперь запасся всякою снедью, – и для себя, и для других офицеров. Мещерин с Самородовым тоже довольно нагрузили своих ослов. Одного табаку они накупили с пуд. Ротный даже пошутил на это, что на отдыхе солдаты переводят табаку куда больше, чем на позициях. Покончив с продовольственным вопросом, Тужилкин направил свой караван к штабу армии: узнав, что он едет в Мукден, полковник поручил ему заодно передать в штаб какие-то бумаги.

Штаб главнокомандующего Маньчжурской армией генерала Куропаткина располагался в эшелоне и мог легко перемещаться с места на место. И сам Куропаткин, и его начальник штаба генерал Сахаров, и многие штабные жили в этом же эшелоне. Это было известно всей армии. И среди окопников – и солдат, и офицеров – постоянно шли разговоры о том, что-де главнокомандующий вместе со штабом в любой момент готов к бегству. Нет, говорили так, конечно, чаще всего в шутку, иронично. Но все-таки эта ирония подразумевала какое-то недоверие армии к главному командованию, выдавала некоторое сомнение людей в безусловной решимости штаба драться и побеждать. И, естественно, веру в победу такие разговоры у солдат отнюдь не укрепляли.

Чем ближе ротный и его солдаты подъезжали к железной дороге, тем чаще им встречались соотечественники. А уже у самых путей, там, где стояли военные эшелоны, слышалась единственно русская речь. Многолюдно здесь было почти так же, как и на мукденских улицах, только что крика меньше. Тужилкин разыскал штабной эшелон и, оставив своих провожатых возле постового, сам отправился в один из вагонов.

Хотя здесь, при главной квартире, и было довольно суетно, но все-таки на суету, царящую на улицах Мукдена, это массовое передвижение людей, коней, подвод, носилок с ранеными нисколько не походило. Здесь, очевидно, каждый знал свой маневр.

Должно быть, только что из очередного прибывшего из России эшелона разгрузилась казачья сотня: молодцы-донцы, по одному, по двое, друг за дружкой, выходили из этого многолюдья куда-то на простор, держа под уздцы своих лошадок.

Одеты казаки были во все новенькое, чистое, у каждого из-под лихо заломленной фуражки выглядывал роскошный чуб, свидетельствующий о том, что на войну прибыли новички, – бывалые маньчжурцы все уже были накоротко острижены. Казачки были веселы, задорны, какими обычно бывают люди, ступившие на твердую землю после многодневного путешествия на колесах. Для них все еще здесь было в диковину. Они с интересом рассматривали все вокруг, причем звонко перекликались между собой. Кто-то из них, увидев Мещерина с Самородовым с их навьюченными ослами, что-то сказал товарищам, и все они разом грохнули со смеху.

– Эй! землячки! – крикнул один из весельчаков. – Кони-то не слишком резвые для вас будут?

– Это местная горная порода! – отвечал Мещерин. – Вас теперь самих на таких пересадят!

– Да я скорей пешком, чем на такой породе!..

И снова все казаки дружно рассмеялись.

– Подождите, скоро не до смеху будет, когда с япошкой познакомитесь. Неискушенные, – потихоньку, будто самому себе, проговорил Самородов.

– А как с вошками познакомятся, так и кудри свои живо срежут. Красавцы, – отозвался Мещерин.

Едва прошли казаки, от станции к штабному эшелону направилась довольно большая группа офицеров. Мещерин с Самородовым вначале не придали им и значения, – идут и идут какие-то штабные, сверкают орденами и надраенными пуговицами: мало ли их тут ходит, – но заметив, как вытянулся, преобразился прямо весь вдруг постовой солдат, и они внимательнее вгляделись в этих людей.

– Слушай! да это ж сам Куропаткин со свитой, – прошептал Мещерин, вытягиваясь, как тот постовой, в сторону главнокомандующего. – Вот еще незадача. Додумался же ротный нас оставить у самого штаба с этими ослами.

– Ты про каких ослов? – не шевеля губами, насмешливо спросил Самородов.

– Про тех и других, – отозвался Мещерин, стараясь не улыбаться.

Куропаткин между тем обратил внимание на двух отдающих ему честь солдат, очевидно, прибывших с позиций. Все-таки глаз многоопытного военного безошибочно отличал окопников от вновь мобилизованных. Хотя на Мещерине с Самородовым и была надета новая форма. Главнокомандующий со свитой направился к ним.

– Здорово, молодцы, – шагов двенадцати еще не доходя до них, весело сказал Куропаткин. – Откуда будете? На всю роту запаслись, поди? – Он кивнул на их нагруженную потешную тройку, поникшую головами, – тоже, верно, почувствовавшую начальство.

Прокричать ответное приветствие солдаты не успели – в ту же секунду между ними и главнокомандующим вырос Тужилкин. Увидев издали, что к Мещерину и Самородову направляется сам Куропаткин со свитой, он со всех ног бросился к своим солдатам.

– Ваше высокопревосходительство! Командир двенадцатой роты Можайского полка штабс-капитан Тужилкин. Прибыл с донесением из штаба полка! – отрапортовал он.

Главнокомандующий на секунду задумался, припоминая, верно, где именно действует у него этот полк и кто там командир. И, вспомнив, совсем обрадовался:

– Как же! Наслышан! Генерал Зарубаев только о вас и говорит который день уже. Это ваши герои, штабс-капитан?

– Так точно! Из моей роты. Сопровождающие.

Куропаткин подошел поближе к Мещерину и Самородову и внимательно посмотрел на того и другого – в самые глаза им заглянул.

– Скажите-ка мне, бывалые воины, – спросил он их, – как вы думаете, почему мы японцев до сих пор не побили? Есть у солдат на этот счет какие-то свои соображения? – И, видя, что нижние чины не решаются ему отвечать, добавил: – Ну смелее. Ничего, кроме пользы, от вашего ответа не будет. Надо и главнокомандующему знать, а как же солдаты сами понимают, отчего все никак успех не дается. Генералы, поди, виноваты?..

Мещерин с Самородовым вопросительно оглянулись на своего ротного, и тот кивнул им головой, показывая, чтобы они отвечали.

– Никак нет, ваше высокопревосходительство, – заговорил Мещерин, – не так уж генералы и виноваты… хотя не без этого…

– Так, так… – заинтересовался солдатскими рассуждениями Куропаткин. – Спасибо и на том. Тогда в чем же дело?

– Но я вот что скажу, – совсем осмелел Мещерин, – у самих солдат нету никакого интереса в этой войне. Был бы интерес, мы бы и без генералов япошек разогнали. Виноват! – хватился он.

– Ничего, ничего, – успокоил его Куропаткин. – Ты разумно говоришь, братец. До войны-то чем занимался?

– Мы с другом были студентами…

– Это одни из лучших моих солдат, – похвалился Тужилкин. – Они и по-китайски могут, когда нужда. Научились уже.

Куропаткин нахмурился, услышав это.

– А вот это даже лишнее… Видите ли, в чем дело, – он обратился к Тужилкину и к обоим солдатам, – среди китайцев могут быть шпионы, собирающие для нашего противника сведения о русской армии. Поэтому лучше бы с ними со всеми вообще не разговаривать. Иное неосторожно оброненное слово может затем обернуться для нас бедствием, стоить кому-то жизни. Помните об этом.

И Куропаткин направился к своему вагону. Свита потянулась за ним. Ротный и его солдаты замерли, готовые стоять смирно и провожать главнокомандующего взглядом до тех пор, пока тот не скроется из виду. Но тут к ним обратился кто-то ИЗ СВИТСКИХ:

– Ну здравствуйте, друзья мои. Вот уж не чаял свидеться. Тесен мир, что и говорить…

Перед Мещериным и Самородовым собственною персоной стоял Александр Иосифович Казаринов. Он был одет в военную форму, только без погон и без каких-либо знаков на кителе и на фуражке.

– Александр Иосифович! Вы ли это? Какими судьбами? – Изумленные друзья бросились к Казаринову, обрадовавшись ему, как самому дорогому на свете человеку. Мещерин теперь и думать забыл о последнем их свидании – тогда, в Кунцеве, на даче у Дрягалова, – завершившемся, прямо сказать, не вполне дружески.

– Служу! – гордо отвечал Александр Иосифович. – Русский патриот, благородный человек не может оставаться в тылу, когда его страна сражается насмерть, когда его народ проливает обильно кровь. – И, видя, что собеседники так и не понимают, что именно за службу он здесь исправляет в своем полувоенном костюме, Казаринов добавил: – Я уполномоченный московского дамского комитета о раненых.

– Дамского? – переспросил Мещерин.

– Совершенно верно. Дамского. Но пусть вас это не смущает. Дамы остаются в тылу. На войну едут мужчины.

– Господа! – хватился Самородов. – Но позвольте же вас представить друг другу. Ваше благородие, – обратился он к Тужилкину, – это наш добрый московский знакомый Александр Иосифович Казаринов.

– Кстати, – подхватил Мещерин, – дочка Александра Иосифовича, Таня, была очень дружна с вашей Лизой.

– Штабс-капитан Тужилкин. – Ротный приложил ладонь к козырьку и подал Казаринову руку.

Александр Иосифович также представился.

– Я, признаться сказать, мало знал подруг своей дочери, – для чего-то немедленно заверил он Тужилкина. И тотчас сменил тему: – Но послушайте, господин штабс-капитан, у меня к вам вот какое дело имеется. Я теперь крайне нуждаюсь в людях. Сам главнокомандующий очень сочувственно относится к действующим здесь учреждениям Красного Креста и заинтересован в расширении нашей деятельности. И мне хотелось бы попросить вас, если, конечно, вы не возражаете, передать этих ваших двух молодцов в мое распоряжение. Скажите, где вы квартируетесь, и к вам завтра же доставят соответствующий приказ из штаба.

Тужилкину, очевидно, вначале эта просьба пришлась не по душе, – конечно, какому командиру охота по начальственному соизволению отдавать лучших своих людей – испытанных, обстрелянных, в которых он уверен, как в самом себе! Какова еще будет им замена? Да и будет ли вообще? Найдется ли во всей армии теперь хоть одна вполне укомплектованная рота? Едва ли. Какого ротного ни спроси, всякий только и жалуется на недокомплект.

– Мне, сказать по правде, жаль отдавать солдат, – отвечал Тужилкин. – Но должны же и мы как-то помогать Красному Кресту. Не все только от него ждать помощи. Не так ли? А ваша деятельность на войне важна не меньше нашей – ратной. Хорошо, присылайте приказ, и я сразу же отправлю их обоих к вам.

– Вот и славно, – обрадовался Александр Иосифович. – Как приятно иметь дело с разумным, решительным человеком. Итак, до скорой встречи, друзья мои. – И он по-военному откозырял Мещерину с Самородовым.

 

Глава 2

С начала войны и до августа месяца русская армия, не считая беспрерывных боев на Квантуне у Порт-Артура, дала несколько сражений: на Ялу, у Вафангоу, у Тишичао, у Симучена. Но все эти дела решительного значения для кампании иметь не могли, потому что участвовали в них лишь отдельные корпуса и дивизии – равно русские и японские, – разбросанные по Южной Маньчжурии. Увы, русские кругом уступали неприятелю поле боя. Но при этом разбиты ни в одном из этих сражений не были. Если понимать поражение как окончательную потерю одной из противоборствующих сторон способности к дальнейшим боевым действиям, как это было, например, под Аустерлицем или под Седаном, то, можно сказать, русские не потерпели ни одного поражения. Во всех случаях русские полки отходили, представляя для неприятеля не менее грозную силу, чем в начале сражения. И, что любопытно, практически всегда японцы позволяли противнику уйти беспрепятственно. Так в деле у Вафангоу они вполне имели возможность охватить русских фланговым движением. И даже начали было охватывать. Но действовали так медленно, так нерешительно, словно только изображали видимость маневра, нисколько не намереваясь осуществлять его вполне, а имея в виду лишь понудить барона Штакельберга отвести свой корпус от греха подальше. И уж само собою не преследовали его.

Маршал Ояма и его командующие армиями, считавшиеся учениками и последователями Мольтке и как будто всегда пытавшиеся, по подобию своего учителя, применить фланговый охват, вполне повторить Седан, кажется, сами же и страшились. Но, может быть, в этом-то и был их расчет, их военная мудрость: все верно, противник, доведенный до отчаяния, бьется исключительно жестоко, насмерть, и цена такой победы чаще всего несоизмеримо выше, нежели если бы он просто отступил подобру-поздорову.

Почти во всех этих невеликих сражениях потери русских несколько превосходили японские. Но они не шли ни в какое сравнение с теми, что терпели японцы у Порт-Артура. К концу августа потери армии генерала Ноги, осаждавшей Порт-Артур, составили двадцать тысяч убитыми и ранеными. В то время как потери защитников крепости за это же время не превысили шести тысяч. И, таким образом, в целом по потерям кампания пока складывалась в пользу России.

Это давало основание русскому главному командованию, в общем-то, оптимистически оценивать дальнейший ход войны. Отступление – это отнюдь еще не поражение. Кстати, переход Суворова через Альпы, который в российской военной истории неизменно почитается выдающимся подвигом, блестящим успехом русского оружия, равным Полтаве и Бородину, в сущности, был не чем иным, как отступлением. Нынешний же отход разрозненных русских корпусов к северу от побережья Желтого моря и сосредоточение их единою массой у города Ляояна не могло не напоминать генералам аналогию столетней давности – ретираду Барклая и Багратиона в 1812 году и соединение их в единую армию в Смоленске. Тогда этот маневр имел отменно положительное значение для всей кампании: он, возможно, сделался первым шагом на пути России к победе. Точно таким же образом можно было оценивать и действия русского войска в Маньчжурии: после нескольких локальных боев с более подготовленным противником, отступив и соединившись воедино, теперь наверно армия сможет успешно противостоять японцам.

У Ляояна генерал Куропаткин решился наконец дать японцам бой всеми имеющимися у него силами. По его замыслу это сражение должно было начаться как оборонительное. Но при благоприятных обстоятельствах не исключалось и наступление. В телеграмме главнокомандующему вооруженными силами на Дальнем Востоке адмиралу Алексееву накануне сражения генерал Куропаткин писал, что главною своею задачей он ставит « сосредоточение армии с прочно обеспеченными путями, стоя на которых спокойно выжидать подкреплений, пользуясь в то же время всеми случаями возможности для перехода в частные случаи наступления для поражения противника по частям».Разумеется, переписка военачальников между собой отнюдь не требует патетики, высокого стиля, как это делается обычно в обращении к войску перед битвой, имеющем целью воодушевить солдата, возжечь его пламенною страстью победить или, если придется, лечь костьми на пользу отечества, и все-таки намерение генерала Куропаткина «пользоваться в то же времявсеми случаями возможности для перехода в частные случаи наступления» сформулировано так убого, с такою очевидною неуверенностью, что, кажется, относительно его намерений действовать решительно не может быть никаких сомнений: Куропаткин меньше всего полагал наступать и вообще попытаться как-то завладеть инициативой. Нередко, впрочем, бывает, что и доблестная оборона, стойкое сидение в осаде, оборачивается победой. Так, Наполеон, не одолев сопротивления защитников Сен-Жан д'Акра и отступившись от этой крепости, по существу, проиграл свой египетский поход. Но, увы, как показало Ляоянское сражение, генерал Куропаткин, хотя у него и были прочно обеспеченные тыловые пути, не сумел и оборону удержать достойно. И в конце концов отступился перед меньшим по численности противником. А всего маршал Ояма выставил против него сто тридцать тысяч человек. В то время как русского войска под Ляояном собралось сто шестьдесят тысяч.

Маньчжурская армия генерала Куропаткина занимала позиции полукольцом вокруг Ляояна преимущественно на левом южном берегу реки Тай-цзы-хэ. Невеликая река эта, протекающая с востока на запад, большую часть года оставалась настолько мелководною, что практически не являлась препятствием для движения войск: едва ли не в любом месте она была проходима вброд. Но как раз в августе, в период доящей, вода в Тай-цзы-хэ поднималась, и река делалась довольно своенравною. К тому же вблизи Ляояна в нее впадали две небольшие речки: несколько выше города слева Тан-хэ, а чуть ниже справа – Ша-хэ.

Резонно полагая, что река теперь может служить ему естественным прикрытием, генерал Куропаткин располоясил армию таким образом, чтобы фланги русских позиций упирались в Тай-цзы-хэ. Кроме того, имея в виду, что выше речки Тан-хэ Тай-цзы-хэ все-таки не такая уж и непроходимая и при некоторых усилиях японцы могли бы ее преодолеть и таки зайти ему в тыл, Куропаткин удлинил свои позиции слева еще и на северном берегу: он поставил там 17-й армейский корпус барона Бильдерлинга.

Итак, русская армия выстроилась на битву в таком порядке. На правом фланге стоял 4-й Сибирский корпус, которым командовал генерал-лейтенант Зарубаев, за ним следовал 1-й Сибирский корпус генерал-лейтенанта барона Штакельберга, дальше шли позиции 2-го Сибирского корпуса генерал-лейтенанта Засулича. Эти три корпуса составляли Южную группу, или Южный фронт, Маньчясурской армии. Общее командование этою группой объединено было под начальством генерала Зарубаева. Далее шли корпуса Восточной группы, которою командовал генерал от кавалерии барон Бильдерлинг: 3-й Сибирский корпус генерал-лейтенанта Иванова, 10-й армейский корпус генерал-лейтенанта Случевского, и за рекой замыкал русские позиции упомянутый уже 17-й корпус. Из Мукдена в это же время к Куропаткину еще шел резервный 5-й Сибирский корпус. Русский фронт, как стороны обороняющейся, был выгнут наруясу. Вся его длина составляла семьдесят верст.

Фронт японский охватывал русские позиции и, соответственно, был длиннее: он простирался на все сто верст. Против Южной русской группы стояли 2-я армия генерала Оку и 3-я армия генерала Нодзу. А против 3-го и 10-го корпусов Восточной группы находилась 1-я армия генерала Куроки.

Решившись давать здесь сражение, Куропаткин сказал: от Ляояна не уйду! Эти его слова мигом облетели армию и очень всех воодушевили. Когда начальство настроено решительно, то и у подчиненных появляется уверенность. Куропаткину это хорошо было известно. И хотя сам он решительно настроен отнюдь не был, но, как человек, действительно очень неплохо знающий военное искусство, особенно теорию, имеющий большой опыт штабной службы и понимающий, какое значение в сражении имеет настроение солдата не уступить неприятелю, Куропаткин не мог не позаботиться как-то возбудить духом свою армию.

Главнокомандующий направил 10 августа генералу Зарубаеву следующее предписание: «Ввиду подходящих к нам подкреплений (5-го Сибирского, 1-го армейского и 6-го Сибирского армейского корпусов), предлагаю Вашему Превосходительству усиленно заняться разработкой соображений по переходу в наступление Южною группой корпусов. Общею целью действий армии ставится поражение противника на театре войны. Приступая к выполнению этой задачи, ближайшею целью действий является армия Куроки, которую, ввиду ее выдвинутого положения, для обеспечения левого фланга нашей южной операционной линии, необходимо разбить и отбросить, что ставится задачей войскам Восточного фронта и 5-му Сибирскому армейскому корпусу».

Сколько именно русский главнокомандующий намеревался разрабатывать соображения по поводу перехода в наступление целого фронта? По всей видимости, имелись в виду не часы. А скорее дни. Но неужели он полагал, что японцы так и будут ждать, пока противник разработает эти свои соображения?

Конечно, японцы ждать не стали. Куроки, который, по замыслу русского главнокомандующего, должен быть в ближайшее время разбит и отброшен, сам перешел в наступление. Уже в ночь на 11 августа гвардейская дивизия генерала Хасега-вы атаковала правый фланг 3-го Сибирского корпуса генерала Иванова. Ляоянское сражение началось.

И сразу наступательное предписание генерала Куропаткина потеряло всякий смысл: неприятель захватил инициативу, и теперь надо было думать не о нападении, а о том, как бы лучше от него отбиться.

Утром Куроки начал атаку и на центр 3-го Сибирского корпуса. Японская бригада легко преодолела линию русского сторожевого охранения, но самый корпус Иванова сдвинуть не смогла. В виду расположения русских японцы стали окапываться и подтягивать артиллерию.

Эти их действия были приняты русским главным командованием за подготовку к решительному наступлению. Куропаткин именно так и подумал. И поторопился направить в подкрепление генералу Иванову дивизию из резерва. На самом же деле на правом фланге и в центре 3-го Сибирского корпуса японцы лишь производили демонстрацию, отвлекая внимание от направления своего главного удара – на позиции 10-го корпуса генерала Случевского.

Вечером 12 августа две японские дивизии, состоящие каждая из двух бригад, начали наступление на 10-й корпус. Одной из японских бригад, подкрепленной резервным полком, удалось ночью пройти вдоль Тай-цзы-хэ и начать охватывать левый фланг Случевского. Довольно успешно действовали японцы и на правом фланге русского корпуса: там одна их бригада сбила русских с передовых позиций на очень важном по своему значению перевале, а другая оттеснила противника, атаковав его ночным штыковым ударом. В результате чего правый фланг русского корпуса оказался в совершенном замешательстве и утратил всякое управление. И введи здесь японцы в дело хоть какие-нибудь дополнительные силы, прорыв их мог бы стать весьма значительным, вплоть до катастрофы Маньчжурской армии.

Утром генерал Случевский обратился к барону Бильдерлингу с просьбой о немедленном подкреплении. Но, не получив такового от начальника Восточного отряда, начал отходить всем корпусом на тыловую позицию.

Не прекращалась одновременно с этим и атака японцев на корпус генерала Иванова. В ночь на 13 августа дивизия генерала Хасегавы возобновила наступление. Зная уже об успехе соседей справа, Хасегава решился развить его и на своем направлении. На рассвете японцы начали артиллерийский обстрел русских позиций. Но, встретив в ответ энергичный огонь русских батарей, японская артиллерия, неся значительные потери, умолкла. Невзирая на победу русских в артиллерийской дуэли, Хасегава бросил в атаку обе свои бригады. Одна из них пыталась обойти правый фланг корпуса Иванова. И опять же, получись у японцев этот маневр, сражение могло закончиться много раньше, и куда более печально для Маньчжурской армии, нежели оно закончилось в результате. Но японская бригада была отбита с огромными для нее потерями.

В это самое время от Ляояна в помощь генералу Иванову двигался 140-й Зарайский полк. Путь его лежал приблизительно к центру позиций 3-го Сибирского корпуса. Но, узнав о том, что японцы обходят фланг корпуса, командир полка полковник Мартынов, не раздумывая и не согласовывая свои действия ни с кем из начальства, переменил направление движения и всем полком ударил во фланг японской бригаде. Если бы Мартынов вздумал прежде испросить разрешения совершить этот дерзкий маневр, то, скорее всего, ему бы еще и не позволили этого делать. Но даже если бы и позволили, то, пока это позволение, пройдя все согласования в штабах корпуса, фронта, а то и самой армии, дошло бы до Мартынова, ему уже нужно было бы не наступать, а бежать, вместе со всею Восточною группой. К счастью, этот полковник оказался человеком решительным и инициативным, не боявшимся взять на себя ответственность. Зарайцы действовали так лихо и так неожиданно для неприятеля, что японская бригада, даже не пытаясь как-то организовать сопротивления, бежала в полном беспорядке, неся при этом значительные потери.

На этот раз уже у русских был верный случай наконец-таки разбить и отброситьармию Куроки. Но никто из русского командования не поторопился поддержать блестящий успех Зарайского пока. А сам Мартынов не стал продолжать наступления, потому что получил ложное донесение о скоплении впереди крупных неприятельских сил. Не получи Мартынов этих сведений, он бы и одним своим полком вполне мог добить расстроенную, понесшую большие потери японскую бригаду.

Не вышла атака и второй бригады Хасегавы по центру 3-го корпуса: она была отбита огнем русской артиллерии. Разразившийся вслед за этим затяжной ливень прервал бой русской Восточной группы с 1-ю японскою армией.

Итак, боевые действия к востоку от Ляояна не дали ощутимого перевеса ни одной из сторон. Если японцы вынудили генерала Случевского оставить исходные позиции и несколько отойти, то от корпуса генерала Иванова, напротив, они сами едва не потерпели поражения.

В этой трехдневной схватке не было победителя. Но был выигравший. В выигрыше оказался японский генерал Куроки. Он приобрел самое, может быть, важное, что может приобрести полководец, – бесценный военный опыт. Генерал Куроки в эти дни понял, что пытаться одолеть русских, имеющих превосходную артиллерию и перевес в штыках, лобовыми атаками – занятие абсолютно бессмысленное. Для достижения настоящего успеха ему необходим только какой-то экстраординарный маневр, хотя бы и явная авантюра, – но лишь так можно будет переломить сражение в свою пользу. Командующий 1-ю японскою армией не только приобрел опыт, но и сумел им распорядиться с наибольшею выгодой. Что для полководца еще важнее. И несколько дней спустя Куроки совершит этот свой довольно авантюрный маневр, в результате которого русские все-таки отдадут неприятелю ляоянское поле боя.

Сражение южнее и западнее Ляояна, где двум японским армиям противостояла Южная группа генерала Зарубаева, началось позже более чем на сутки – утром 12 августа. Естественно, боевые действия и той и другой стороной здесь велись с оглядкой на происходящее на востоке. И едва отступил Случевский, Куропаткин отдал приказ всей армии отходить на приготовленные прежде тыловые позиции вблизи Ляояна. Хотя на юге за два дня японцы нисколько не потеснили ни один из корпусов Зарубаева. Разве что согнали со своих мест авангарды и, приблизившись к русским позициям, изготовились для последующего удара.

Лило как из ведра. Такого бездорожья, что установилось в Маньчжурии, русские – народ, вовсе не избалованный удобопроходимыми путями, – дома не знали и в самую несносную распутицу. В какие-то часы поля кругом превратились в болота, проселки – в реки. Солдаты, вымокшие до нитки, отходили, по колено увязая в размокшей глине, и еще помогали артиллерии – несли каждый на себе по снаряду. Артиллеристам же, хоть и с помощью инфантерии, приходилось много труднее: лафеты с пушками уходили в грязь по ступицы, и от лошадей проку было мало – они сами-то едва выпрастывали ноги из глубокого месива, то и дело спотыкались, падали, – тогда брались сами бравы ребятушки – кто за гуж, кто лафет подхватывал, кто наваливался на колеса – и, иной раз только что с «Дубинушкой», вытягивали свою пушку. Мортиры, те вообще нечего было и думать выкатить, – их устанавливали на гигантские полозья и тянули по грязи не меньше чем целою ротой.

Но, как говорится, нет худа без добра. Если переход на новые позиции русским давался с неимоверными трудностями, то японцам нисколько не легче было преследовать противника. К тому же они и не преследовали. Они вообще не ожидали этой ретирады. Спустя ночь после отвода русских корпусов ближе к Ляояну японцы начали артиллерийский обстрел противной стороны, нимало не подозревая, что стреляют по оставленным позициям. И, только не встретив ответного огня, они потихоньку, крадучись приблизились к русским окопам. Там не было ни души. Маньчжурская армия отошла тихо и незаметно.

На некоторое время по всему фронту установилось затишье: русские устраивались на новых позициях, а японцы подтягивались и окапывались ближе к противнику.

Можайскому полку достались окопы, устроенные основательно, право же, на совесть – глубокие, просторные, с амбразурами в бруствере и, главное, с далеким обзором. Конечно, подработать чего, поправить где на свой лад, – солдату всегда дело отыщется. Не без этого. Но в целом позиции были добротные. Вроде прежних. Тех, что оставили давеча.

Но, едва уже обустроив новое место, молодцы тотчас попадали в окопах и заснули. Они которую ночь не спали. Ночью командиры обычно не позволяли своим солдатам хотя бы глаз сомкнуть. Но днем, если, очевидно, не ожидалась атака со стороны неприятеля, офицеры не возражали, если измученные вконец люди и поспят часок-другой.

Правее расположения Можайского полка была долина с разбросанными по ней, среди холмов и зарослей гаоляна, деревнями, белыми домиками своими издали напоминающими малороссийские. Слева к юго-западу тянулся горный хребет. В начале сражения по этим горам проходила линия обороны Восточной группы барона Бильдерлинга. Но теперь они перешли в руки японцев. И представляли собою удобные позиции для обстрела русских.

Не меньшая опасность угрожала русским и из долины, где стояли две японские армии: единственное для обороняющихся преимущество этого направления – простор наблюдения за неприятелем – служило на пользу лишь днем, ночью же долина была даже опаснее гор, – решись японцы ночью атаковать, а это был их излюбленный прием, они по ровной местности могли приблизиться к расположению противника куда стремительнее, чем даже если бы спускались под гору.

Пока нижние чины отдыхали, командир полка полковник Сорокоумовский собрал у себя в палатке всех своих батальонных и ротных и объявил, что, по сведениям из штаба корпуса, на их участке ожидается наступление крупных неприятельских сил. Чтобы проверить эти сведения корпусное начальство распорядилось Можайскому полку произвести ночью сколько возможно глубокие разведки в расположение японцев и представить в штаб сведения об их числе, а по возможности причинить им и всякие диверсии. Полковник приказал всем своим ротным для этой цели подобрать по двенадцати охотников от каждой роты, – разумеется, это должны быть самые ловкие, самые отчаянные солдаты. Из них надо было собрать три команды, которые, под предводительством лучших в полку офицеров, пробрались бы в места сосредоточения японцев, разведали о них разные сведения и произвели бы там переполох. Если японцы замыслили на эту ночь или на утро атаку, то такая мера должна ее если не предотвратить, то по крайней мере ослабить.

Охотников прогуляться «до япошки», как говорили солдаты, нашлось много больше, чем требовалось. И предводители отрядов уже среди них отбирали, кого они считали лучшими.

Один из таких отрядов командир 12-й роты штабс-капитан Тужилкин решился возглавить лично. Недавно прибывшему в полк и получившему роту, ему не терпелось проявить себя, а заодно поближе познакомиться с людьми, с которыми ему предстояло воевать. Пока о нем в полку никто толком ничего не знал. А близких знакомств он ни с кем заводить не спешил. Известно было лишь, что он из Москвы, что он довольно давно уже не на действительной, а призван из запаса. Крест на груди свидетельствовал о его прежней ревностной службе. Вот, пожалуй, и все, что можно было о нем сказать.

Тужилкин выбрал с собою в разведки одного офицера, необходимого, чтобы, если придется, заменить его, – взводного командира поручика Фон-Штейна, фельдфебеля Стремоусова, унтера Сумашедова, Мещерина с Самородовым, полагая, что земляки уж расстараются не подвести его, веселого удальца Ваську Григорьева, который хоть и молод был, но опыта имел побольше прочих в роте, потому что воевал еще с Тюренчена, великана Дормидонта Архипова, также воюющего с начала войны, взял своего ординарца Игошина, самого смекалистого и расторопного солдата в роте, и еще человек тридцать из разных взводов и из других рот.

Всем охотникам, кроме того что они были вооружены винтовками, раздали наганы. Штыки Тужилкин велел замотать тряпками, чтобы не дай бог не блеснули где-нибудь в неподходящий момент и не выдали их.

Чтобы иметь впотьмах ориентир, было придумано на линии расположения полка развести три костра – посередине, на правом фланге и между ними. Тогда группы даже издали могли бы легко сориентироваться, где именно они находятся относительно своих окопов.

Вышли команды около полуночи. Тужилкин повел своих людей к деревне, находящейся от русских позиций верстах в четырех. Выбрал он ее не случайно. Зоркий Игошин, безо всякого бинокля видевший дальше, чем его командир в свой «Hensoldt», докладывал ротному днем, что-де разглядел, как японцы туда подвозят батарею.

Японские позиции представляли собою три линии укреплений. Главная линия состояла из сплошного глубокого окопа, построенного зигзагами и приспособленного для ведения из него ярусного огня. Часто перед главной линией имелись проволочные заграждения и засеки, устроенные обычно там, где, по мнению японского командования, их позиции были наиболее уязвимы в случае атаки противника. Позади пехоты, саженях в трехстах – четырехстах, стояли батареи, как правило, замаскированные. А впереди расположения главных сил, на расстоянии полуверсты, находились отдельные сторожевые окопы. Между аванпостами пространство было таково, чтобы солдаты могли в случае чего докричаться до соседей.

Охотникам была поставлена цель по крайней мере пробраться к батареям неприятеля. А если случится, то и дальше. По плану, придуманному в штабе полка, группы должны были действовать в следующим порядке: пройдя тихо и незаметно первую линию японских сторож, к главному сплошному окопу подобраться уже исключительно ползком, прямо-таки, если выйдет, к самому гласису. И затем, положившись единственно на Божие благоволение, решительно преодолеть эту линию, не теряя ни единой секунды. Вряд ли здесь удастся обойтись без схватки. Но если эта схватка будет стоить русскому отряду хотя бы и до четверти людей, то можно считать переход через неприятельские позиции выполненным удачно. После чего остается только убежать от преследования. Для этого лучше всего, пользуясь темнотой, тотчас переменить направление движения и постараться укрыться где-нибудь в ближайших зарослях гаоляна. А уже дальше действовать по обстоятельствам.

Если на главных японских позициях команду встретят превосходные вражеские силы, которые без значительных потерь пройти не удастся, то тут уж остается только возвращаться назад. А случись, что прежде отряд выйдет прямо на японский дозор, тогда ничего не остается, как очень быстро и опять же бесшумно истребить его. Если же дозору паче всякого чаяния удастся поднять тревогу, то группе продолжать движение напрямик нельзя уже будет ни в коем случае, – тогда ей следует пройти между передовой и главной японскими линиями где-нибудь с версту, что очень опасно и, в сущности, безнадежно, и уже там пытаться преодолевать основной окоп.

Как стемнело, все три команды отправились в рейд в неприятельский тыл. Тужилкин построил свою группу в две колонны, на расстоянии шагов пятнадцати одна от другой. Впереди шел он сам и его верный Игошин.

Они благополучно миновали японские дозоры. То есть не повстречались с ними. Еще немного пройдя, Тужилкин приказал всем лечь на землю и дальше уже двигаться ползком. Так они приползли к проволочным заграждениям. До главной японской позиции, выходит, оставалось несколько десятков сажень.

– В обход бы надо, ваше благородие, – прошептал кто-то. – Не пройдем здесь.

Но у Тужилкина было иное мнение. Он решил именно здесь и идти. Потому что, где нет заграждений и засек, там окопы более неприступные – там больше людей, там может быть и пулемет. Сунуться туда – верная погибель. И он велел Игошину ползти первому и прокладывать путь остальным – перекусывать проволоку. Все прочие должны были двигаться за ним по одному, цепочкой.

Когда Игошин уже прошел под заграждениями, а последний из команды – это был фельдфебель Стремоусов – только пополз в проход, где-то справа, совсем близко, не более чем в полуверсте, ударил выстрел, за ним другой, третий, и там началась такая перепалка, будто сошлись два батальона. По всей видимости, одна из групп бросилась преодолевать главный окоп, да встретила там большие силы японцев. Стрельба продолжалась не более минуты. Скоро выстрелы зазвучали реже, а потом и вовсе прекратились. В лучшем случае русский отряд отступил. А то и вообще погиб весь. Но эта минута, прервавшая гробовую тишину, при которой боязно было сделать хотя бы одно движение, – так и казалось, что слышно будет на всю долину, – эта минута очень помогла отряду штабс-капитана Тужилкина. Его люди успели быстро, уже не опасаясь наделать шума, проползти под проволокой и приблизиться к японскому окопу для последнего броска.

Медлить было нельзя. Японцы могли догадаться о замысле русских и поднять тревогу по всей линии.

– Ребята, вперед! – вполголоса, отрывисто скомандовал он.

Все разом вскочили и бросились на гласис. Из окопа в их сторону раздалось три или четыре выстрела. Не больше. В следующее мгновение команда попрыгала в темный окоп штыками вперед, и все, кто там находился, были переколоты.

Но в окопе японцев было немного. Тужилкин знал, что если японцы в самое ближайшее время не наступают, то на ночь они оставляют на главных позициях незначительную часть состава, – в сущности, тех же дозорных. А главные их силы сидят в блиндажах, саженях в тридцати позади зигзага.

Само собою, в блиндажах уже все переполошились. Медлить Тужилкину нельзя было ни в коем случае. Сейчас из блиндажей, как растревоженные осы из земляных нор, посыплются японские взводы.

Тужилкин, уже не сдерживая голоса, крикнул:

– Вперед!

И первым устремился прочь из окопа. Солдаты бросились за ним. Несколько японцев, попавшиеся им на пути, тут же и легли, пронзенные русскими штыками.

В это время послышалась стрельба слева. Это, видимо, прорывалась третья группа охотников. И теперь уже японские окопы окончательно ожили. Выстрелы стали раздаваться повсюду. Забил поблизости пулемет. Слышались крики. На всякий случай где-то ухнула разок гаубица. Но для Тужилкина и его группы это все уже не имело значения – они прорвались.

Сориентировавшись по кострам на русских позициях, – а чтобы разглядеть их из гаоляна, дюжий Дормидонт Архипов, как в цирке, на плечах поднял Игошина поверх зарослей, – Тужилкин повел свою команду к деревне, которую он давеча приметил. Главною его задачей было разыскать японскую батарею. За этим и шли. Но разыскать ее впотьмах – нечего было и думать. Поэтому штабс-капитан решил прежде найти кого-нибудь провожатым, – если потребуется, силой его захватить.

Тужилкин верно рассчитал местоположенье деревни, и вскоре отряд вышел к невысокой глинобитной стене, какими в Китае обычно бывают опоясаны крестьянские фанзы. Хотя по пути они и не встретили ни одного человека, и вообще ничто не выдавало присутствия в деревне неприятеля, Тужилкин все-таки велел четырем своим молодцам – унтеру Сумашедову, Мещерину, Самородову и Григорьеву – разведать, свободны ли фанзы за стеной от постоя японцев.

Разведчики возвратились скоро. Они докладывали, что японцев в деревне как будто нет. Во всяком случае, они не видели перед фанзами ни одного поста. А японцы обычно на биваках не скупятся на постовых.

Отряд по команде Тужилкина разом перемахнул через стену. Расставив по стене и у ворот наблюдателей, штабс-капитан с несколькими охотниками подкрался к самой большой и богатой фанзе в деревне. Хотя богата она была весьма относительно: та же соломенная крыша, что и на прочих, разве повыше и поновее, те же широкие решетчатые окна, заклеенные бумагой, шест перед входом со свиными кишками на верхушке – оберег от сглазу, что ли? или жертва домашним духам? или еще какая китайская причуда?

Они потихоньку подошли к дверям. Тужилкин велел Игошину зажечь факел, а Архипову выломать двери, по возможности не производя шума. Но китайские двери и не могли наделать большого шума, – едва Дормидонт на них надавил, так обе створки, тоже чуть ли не бумажные, и ввалились внутрь.

Перед ворвавшимися в фанзу русскими предстала такая картина: на кане, проходящем вдоль трех стен, лежали цепочкою – голова к голове, ноги к ногам – китайцы, числом до дюжины. Пробудившись от топота незваных ночных гостей, они все как один – от малых до старых – вскочили и пронзительно запричитали, полагая, верно, что солдаты пришли по их душу.

– Самородов, скажи им, что мы их не тронем, – поскорее приказал Тужилкин.

Услыхав перевод, китайцы все разом успокоились.

Штабс-капитан внимательно их оглядел и остановил взгляд на главе, по всей видимости, семьи – тщедушном сгорбленном старце, почти лысом, с жидкою белою косичкой на затылке.

– Спроси у него, – сказал он Самородову, – где японские пушки? куда они поставили батарею?

В ответ китаец, сложив в лодочку свои маленькие ладошки и еще больше сгорбившись, стал божиться, что он ничего не знает и что они бедные крестьяне, и сами натерпелись от злых японцев, и очень любят русских, и рады бы им помочь, кабы знали как…

Тогда Тужилкин выхватил у Игошина из рук факел, поднес его к самому лицу старика и грозно произнес:

– Если сейчас же нам кто-нибудь не покажет, где японская батарея, я велю подпалить деревню! Всю! До последнего двора!

Китаец рухнул на колени и запричитал совсем уже жалобно.

– Он говорит, – перевел Самородов, – что никогда в жизни не видел ни одной японской пушки…

– Не видел?! – уже гневно воскликнул Тужилкин. – Игошин! ты видел давеча пушки у этой деревни?

– Так точно, ваше благородие! – выпалил ординарец.

– Самородов! скажи ему, – штабс-капитан кивнул на китайца, – я в последний раз спрашиваю: где стоит японская батарея?!

Старик и на этот раз не ответил. Он качался из стороны в сторону, хныкал, бил себя по щекам, надеясь, верно, разжалобить своих истязателей.

Больше не говоря ни слова, Тужилкин отступился от старика, – он огляделся кругом, выбирая, чего бы поджечь, и поднес факел к свесившийся с кана соломенной рогоже, служившей неприхотливым китайцам периною. Рогожа тотчас вспыхнула.

Вся семья дружно взвыла. Дети бросились спасаться, но не к двери и не к окнам, а почему-то по углам.

Тогда старик что-то пролепетал одному из домочадцев – молодому китайцу, может быть, своему сыну, – тот сразу же подбежал к Тужилкину и принялся взахлеб о чем-то ему говорить и куда-то показывать руками.

– Он говорит, что знает, где батарея, и может проводить нас, – перевел Самородов.

– Вперед! за мной! – крикнул Тужилкин и толкнул молодого китайца к двери. – Игошин! туши огонь!

Расторопный Игошин сорвал пылающую рогожу на пол, быстро затоптал пламя сапогами и кинулся догонять своих.

На улице Тужилкин скликал всю команду и велел солдатам хватать все, из чего можно будет сложить костер. Солдаты не стали церемонничать, – они похватали все, что под руку попадалось: кто доску отодрал где-то, кто прихватил охапку соломы, Дормидонт Архипов нашел за заднею стеной фанзы и разломал на доски два расписанных яркими узорами гроба, которыми предусмотрительные китайцы обычно запасаются заранее. Так что дровами отряд запасся вдоволь.

Проводник повел отряд вовсе не к японским позициям, а куда-то в сторону – параллельно их расположению. По дороге Тужилкин поинтересовался узнать у него, отчего старик китаец так долго отказывался помочь им разыскать японскую батарею.

– Если японцам станет известно, что эти крестьяне помогли хоть чем-то русским, они перебьют всю деревню, – перевел Самородов ответ китайца.

Они шли с полчаса. Крадучись. Ступая неслышно, как на охоте на самую чуткую дичину. Быстро двигаться было рискованно: неравно кто споткнется, загремит дровами и, чего доброго выдаст весь отряд. Но наконец китаец остановился и, показывая рукой дальше в темноту, что-то пролепетал Самородову.

– Батарея, ваше благородие, – тоже чуть слышно доложил Самородов.

Тужилкин сделал знак команде ложиться, и сам упал на землю. Но, как он ни вглядывался во мрак, так ничего и не разглядел впереди. К счастью, при нем всегда был всевидящий Игошин.

– Есть там что? – прошептал штабс-капитан.

– Кажись, стоят, – отвечал верный ординарец.

– А ну быстро доползи, разведай – что там? Винтовку оставь.

Игошин пополз шустро, так что и пешком не всякий ходит. И десяти минут не прошло, как он уже возвратился. Выяснилось, что проводник привел отряд к флангу японской батареи. Саженей за сто. Самые орудия едва выглядывали из укрытий. Из русских позиций батарею теперь разглядеть можно было разве что с воздушного шара. С земли – никогда. У крайней пушки Игошин видел японцев человек до дюжины. Наверное, и у других стояло так же. Скорее всего, услышав стрельбу на позициях или уже получив оттуда известие о переходе к ним в тыл русской диверсионной группы, артиллеристы изготовились отразить ночных визитеров, если те пожалуют.

Теперь Тужилкину нечего было и думать заявляться на самую батарею со своею малою силой. Но он недаром велел солдатам в деревне раздобыть всякого хлама, годного для костра.

В штабе полка был предусмотрен вариант действий на случай, если ни у одной из групп не получится подойти к неприятельским орудиям, а именно так, скорее всего, и случится, – бесшумно пройти японские окопы никак не выйдет, следовательно, на батареях будут тревоги. И в этом случае в штабе придумали для охотников, которые доберутся до батареи, развести перед ней, саженях в ста пятидесяти впереди, костер. Это будет прицелом для русских артиллеристов. Дальше уже их забота расправиться с японскою батареей.

Впереди батареи лежало довольно просторное поле, слегка всхолмленное, но без единого кустика. И пробираться в рост по этому пространству нечего было и думать. Даже темною ночью японцы охотников обнаружили бы. Есть же и у них глазастые молодцы вроде Игошина. Поэтому Тужилкин приказал отряду двигаться ползком. И не напрямик, а по лощинам. А этого пути выходило едва ли не до полуверсты. Так солдаты и поползли змейкою, друг за дружкой, по мокрой грязи – с винтовкой в одной руке и с какою-нибудь корягой или доской – в другой.

Наконец Тужилкин вывел их к одному пригорку, находящемуся приблизительно посередине расположения батареи и отстоящему от нее как раз приблизительно в ста пятидесяти саженях. Причем подобраться к этому пригорку отряду пришлось со стороны, противоположной от батареи. Это стоило людям дополнительного времени и еще больших сил.

На самой верхушке пригорка они сложили дрова и солому в кучу. И всё ползком, не поднимаясь. У нескольких солдат был припасен керосин во фляжках, они хорошенько полили дрова керосином.

Тут уже штабс-капитан дал команду всем быстро отходить. И не таясь, а бегом, со всех ног. Не японских пуль страшился Тужилкин. Но, как условились давеча в штабе, ровно через минуту, после того как за японской линией загорится костер, несколько русских батарей одновременно откроют огонь по местности, лежащей позади этого ориентира. И не отбежав сколько-нибудь отсюда, охотникам можно было угодить под свои же фугасные бомбы, которые будут для них куда страшнее японских пуль.

Последним отходил, как обычно, Игошин. Он дождался, пока товарищи скроются в темноте, чиркнул спичкой и кубарем скатился в лощину.

Пламя, казалось, взвилось до небес, так что поле осветилась далеко кругом. Тужилкину и его команде, отбежавшим уже на значительное расстояние и невидимым во мраке, так все и представлялось, будто они заметны для японцев, как при солнечном свете.

Но тут в воздухе пропел первый снаряд и ударил где-то за батареей. И дальше уже снаряды полетели без счету. Это забили русские скорострельные пушки. К ним присоединились осадные мортиры. Оглушительные взрывы от их чудовищных бомб сотрясли всю долину. На японской батарее все смешалось и перевернулось вверх дном. Там начался пожар, по сравнению с которым костер, подожженный Игошиным, мог показаться огоньком от лучины. Одна бомба угодила в самую яму с японским орудием, и оттуда со взрывною волной вылетели убитые номера, винтовки, колеса, лафет и самая пушка – всё по отдельности. От другой бомбы взорвался, наверное, боевой комплект при каком-то орудии. И вот тогда в долине действительно ненадолго, на какие-то секунды, сделалось светло, как днем. Вскоре место, где стояла японская батарея, превратилось в этакую глубоко разрытую пашню, на которой в беспорядке были разбросаны трупы, части человеческих тел, искореженные пушки, обломки артиллерийских принадлежностей, другого военного снаряжения.

Команду охотников, впрочем, все это уже не касалось. Они с лихвой исполнили все, что от них требовалось. И спешили теперь на свою сторону. Им еще предстояло преодолеть японскую линию, правда уже с тыла, а это, после всего преодоленного, переможенного, им казалось совершенным пустяком. Тужилкин решил переходить главный японский окоп где-нибудь подальше от уничтоженной батареи. Он провел свой отряд верст пять вдоль неприятельских позиций. И там они их довольно легко перешли.

Беда чуть не вышла, когда подходили к русской линии. Там не знали ничего об охотниках – это было уже расположение другой дивизии – и приняли их за японцев. Открыли стрельбу. Хорошо еще не пошли в штыки. А то впотьмах покололи бы всех до единого. Насилу голосистый Игошин докричался землякам, чтобы полюбезнее встречали своих.

Так и закончился рейд отряда штабс-капитана Тужилкина. Две другие команды охотников были не столь удачливы. Одна из них также пробралась во вражеский тыл, но повстречалась там с превосходными японскими силами и погибла полностью. Вторая же дошла только до главного неприятельского окопа, но преодолеть его не смогла и с потерями возвратилась назад.

С рассветом 17 августа японцы открыли огонь всею своею артиллерией по русской линии. На снаряды они не скупились.

Но противной стороне этот шквал огня вреда нанес немного: окопы русские были глубоки, а артиллеристы, вполне наученные прежним горьким опытом, стали надежно укрывать свои пушки. Яростный огонь японских батарей имел скорее ободряющее значение для самих же японцев: пехота с большим воодушевлением пойдет в атаку, когда кажется, будто противник уже основательно потрепан и обескуражен.

Одновременно с артиллерийским обстрелом японцы пошли в наступление по всему фронту. Маршал Ояма ввел в дело все свои резервы. И таким образом на линии соприкосновения противоборствующих сторон японцы даже теперь имели превосходство в численности. Потому что генерал Куропаткин значительную часть своих сил держал именно в резервах.

Две японские дивизии 2-й армии генерала Оку атаковали 1-й Сибирский корпус барона Штакельберга. Под прикрытием артиллерийского огня японская пехота двинулась на русские позиции. Но, встретившись с не менее интенсивным ответным огнем и решительными штыковыми контратаками, японцы, неся большие потери, остановились, а кое-где и вернулись на исходные рубежи.

Ожесточенное сопротивление и смелые контратаки русских заставили маршала Ояму предположить о подготовляемом противником прорыве со стороны его Южного фронта. К тому же, по данным разведки, сюда двигались русские резервы. И чтобы предупредить этот возможный прорыв, Ояма предпринял демонстрацию на правом фланге 1-го корпуса Штакельберга. Он приказал генералу Оку усилить на этом направлении наступательные действия и хотя бы занять там какие-то высоты, владея которыми можно было бы держать в напряжении всю Южную группу русских и таким образом предотвратить возможное наступление противника.

Вступившая в бой еще одна японская дивизия начала было охватывать правый фланг 1-го Сибирского корпуса, но под метким огнем русских пулеметов и она вынуждена была залечь и начать окапываться. А выдвинувшийся из резерва барона Штакельберга полк даже и потеснил несколько эту дивизию. И решись генерал Куропаткин в самом деле пойти в этом месте на прорыв, для чего требовалось бросить сюда хотя бы бригаду, все сражение могло бы принять совершенно иной оборот. Потому что обескураженные такою стойкостью русских в обороне и их готовностью самим при каждом удобном случае бросаться на врага, понеся к тому же немалые потери, японцы очень умерили свой наступательный порыв. По крайней мере, на фронте Южной группы. Надави на них русские здесь покрепче, японцы непременно были бы отброшены. Увы, главное командование Маньчжурской армии не воспользовалось этим верным шансом. Не первым уже за дни боев под Ляояном.

Нисколько не успешнее для японцев складывалось наступление на 3-й Сибирский корпус генерала Иванова. Этот корпус, входивший в состав Восточной группы и расположенный на самом юге ляоянской дуги, занимал позиции, казалось бы, довольно выгодные – по сопкам, на перевалах. Но дело в том, что стоящие напротив Иванова дивизии 1-й армии генерала Куроки занимали еще более выгодные позиции: они находились существенно выше русских – на более высоких сопках и перевалах, – почему могли легче доставать огнем своих батарей окопы и батареи противника. К тому же пересеченная местность и заросли гаоляна позволили японцам в некоторых местах без потерь довольно близко подойти к русским окопам и уже оттуда решительно броситься на противника.

В одном месте, правда, это их неожиданное появление вблизи русских позиций им же и сослужило дурную службу: сразу три японских батальона лицом к лицу столкнулись с единственным русским батальоном, находившимся в охранении в передней линии, – и русские, может быть, от отчаяния, подумав, что пришла их погибель от такой тьмы японцев, поднялись из окопов и так крепко ударили в штыки, что разогнали все три неприятельские батальона. Будь между сторонами большая дистанция, конечно, японцы, имея троекратное превосходство, постреляли бы противника прежде, чем сошлись с ним. Но они подкрались настолько близко и встретились с русским батальоном так неожиданно, что не успели даже причинить ему своим огнем какого-нибудь вреда.

Столь же неудачными были действия японских колонн и на других участках боевой линии 3-го корпуса: где-то их отбили артиллерийским огнем, где-то встретили пулеметами, заставив залечь и окопаться, а в иных местах и прогнали вовсе, контратаковав в штыки. Равно как и на Южную группу, наступление на Восточную группу русских лобовыми атаками, очевидно, у японцев не выходило. Везде они были остановлены или отбиты с большими для них потерями. К вечеру японцы вовсе прекратили атаки русских позиций и даже в некоторых местах подались назад.

Ободренный таким развитием событий, генерал Куропаткин разослал корпусам следующую директиву: «Завтра, 18 августа, продолжать отстаивать занятые позиции. При этом не ограничиваться пассивной обороной, а переходить в наступление по усмотрению командиров корпусов, где оно окажется полезным и возможным».

И опять русский главнокомандующий опоздал. Отдай он наступательную директиву хотя бы одному из корпусов – тому, у которого обстановка для наступательных действий была самая благоприятная, – на вечер 17 августа или даже на следующую ночь, как нередко действовали японцы, не произошло бы того, что привело в конечном счете к полному отступлению Маньчжурской армии от Ляояна. А произошло вот что: именно в эту ночь, с 17 на 18 августа, генерал Куроки, пользуясь уже привычною пассивностью русских, предпринял свой совершенно авантюрный маневр, который в итоге и решил исход сражения, – он неожиданно переправил на правый берег Тай-цзы-хэ дивизию, бригаду и два полка и начал этими сравнительно малыми силами обход левого фланга 17-го армейского корпуса барона Бильдерлинга, имея в виду зайти русским в тыл и создать угрозу сообщения Маньчжурской армии с Мукденом по единственной железной дороге.

Едва в штабе генерала Куропаткина стало известно об этом дерзком маневре, все последующие действия русского главного командования сделались подчиненными лишь одной задаче – как бы теперь поскорее и с наименьшими потерями увести всю армию за Тай-цзы-хэ и дальше к Мукдену.

 

Глава 3

Дожди все эти дни лили нещадно. В окопах стояла вода, и казалось – бери лодку и плыви по позициям, как по реке. Солдаты придумали по дну окопа, вдоль тыльной стенки, прорыть еще углубление специально для стока воды. Чтобы она собиралась хоть там, а не по всему дну разливалась. Ночью было нестерпимо холодно. Мокрые насквозь шинели нисколько не грели, как только окопники в них ни кутались. Еще с начала войны солдаты наловчились устраивать палатки из собственных винтовок: несколько человек, трое обычно, составляли свои винтовки пирамидой – штык к штыку, приклады врозь – и на этой конструкции закрепляли брезентовое полотно. Вроде бы ладная палатка выходила. Двое сидят внутри – сухариками похрустывают. А третий стоит в дозоре или еще какую службу исправляет. Потом меняются. Но, когда в конце лета в Маньчжурии начались проливные дожди с грозами, вышло с этими палатками натуральное бедствие: по торчащим вверх штыкам стали ударять молнии, сколько-то людей от этого убило, и командование армией решительно распорядилось по ротам впредь не позволять солдатам устраивать таких палаток. Конечно, можно было бы для этого нарезать жердей хоть из гаоляна или еще как-то исхитриться, чтобы укрыться от непогоды, но командиры, всякую секунду ожидая атаки неприятеля, не разрешали никому оставлять окопов и одновременно зорко следили за тем, чтобы нижние чины, не дай бог, не заснули. Офицеры всю ночь ходили по окопам – уговаривали солдат не спать, развлекали их, веселили по возможности, еще как-то тревожили. Находчивый штабс-капитан Тужилкин придумал раздавать солдатам на ночь вволю сухарей, чтобы хотя бы так отвлечь их ото сна: пусть грызут себе, – все занятие.

После рейда в тыл к японцам ни самому отчаянному ротному, никому из бывших с ним охотников не пришлось хотя бы выспаться хорошенько. Едва они возвратились, так сразу и разошлись по своим боевым местам. Полковник разве что пришел и всех их похвалил за храбрость.

Можайский полк стоял на очень неудобных с точки зрения единства действий всех входящих в него батальонов и рот позициях, переходящих от равнинных к горным: правый фланг располагался почти на равнине, а левый занимал участок по местности довольно рельефной. Позади линии расположения пехоты были вкопаны четыре батареи. Это именно они расстреляли давеча японскую батарею по наводке охотной команды. Но все эти замечательные скорострельные и дальнобойные русские пушки были полевыми и стояли справа. В то время как слева требовались горные орудия, а их не было вовсе.

Как справедливо оценивал эту необычную диспозицию полковник Сорокоумовский, наиболее уязвимым был левый фланг его полка. Если правый фланг, по мнению полковника, оставался для японцев практически неприступен, то слева неприятель был почти неограничен в своих действиях: он мог здесь причинить значительный урон русским огнем своей горной артиллерии, здесь ему было много проще подобраться и к самым окопам противника, здесь же, наконец, его не ждал огонь русской артиллерии. Разве только соседи помогут огоньком. У полка, находящегося слева от Сорокоумовского, действительно имелись две горные батареи. Но кто знает, хватит ли соседям артиллерии, чтобы самим-то отбиться, если их будут жестоко атаковать? Одним словом, положение рисовалось Сорокоумовскому довольно туманным. На всякий случай он поставил на левый фланг оба имеющихся в полку пулемета и усилил его людьми в ущерб правому флангу.

Получила приказание перейти налево и 12-я рота штабс-капитана Тужилкина. Позиции, на которых теперь оказалась рота, находились на отроге, спускающемся уступами к большой лощине, за ней уступами же поднимались несравненно более могучие горы, уходящие к юго-западу, и бывшие всего несколько дней тому назад русскими, но теперь занятые неприятелем. Саперы здесь не стали прорывать сплошного окопа, как на равнинной части линии, но лишь сделали для пехоты неглубокие ровики для стрельбы с колена. При некоторых ровиках были устроены также блиндажи для ротных и батальонных командиров. Чем, безусловно, выгодно отличались позиции на возвышенности от равнинных, так это прежде всего тем, что здесь не было столько воды.

Штабс-капитан Тужилкин в блиндаже отнюдь не сидел. Он все ходил от одного окопа к другому и следил за тем, как обустраиваются солдаты на новом месте. Тут же раздавал приказания, советовал что-то, помогал оценить расстояние и поставить прицелы, распорядился натаскать камней и расставить их по краю окопов, так, чтобы из-за них можно было стрелять, как из бойниц. Пока не было дождя, он велел всем вычистить и тщательно смазать винтовки. В полкудавно уже вышло ружейное масло, а нового все никак не подвозили. И винтовки на открытом воздухе, под многодневным дождем, начали ржаветь. Чтобы оружие у солдат в его роте окончательно не пришло в негодность, Тужилкин на свой счет купил пуд свиного сала у китайцев и раздал его по взводам, да велел взводным и фельдфебелю смотреть хорошенько, чтобы солдаты не поели его, а употребили именно для смазки винтовок.

Получил свою долю сала и взвод поручика Алышевского, в котором состояли Мещерин с Самородовым. Солдаты расположились на камнях позади окопа и принялись чистить свои трехлинеечки, которые действительно не знали у них уходу уже довольно давно.

Сам поручик, неизменно печальный, задумчивый, как будто всегда чем-то расстроенный, прогуливался поблизости. Он был человеком с юношески обостренным честолюбием. Ему вечно казалось, будто его недооценивают, не видят его выдающихся достоинств. Раним и обидчив Алышевский был в высшей степени болезненно. И, натурально, имел обиды на целый свет. Он обижался даже на солдат. Бывало, случалось ему взыскивать с кого-то из своих подчиненных, – он тогда близко подходил к провинившемуся, в строю ли тот стоял или находился где-то вне строя, заглядывал ему в самые глаза своими печальными глазами и трагически говорил: «Я недоволен тобой, братец! Как же ты так можешь! Ты!., ты!..» – резко обрывался, отворачивался и отходил прочь. Провинившийся солдат просто-таки места себе не находил после этого и готов был от отчаяния хоть принять муку смертную, лишь бы не доставлять таких страданий их благородию. И едва представлялся случай, немедленно бросался вымаливать прощения у взводного. Алышевский тогда, почти удовлетворенно, но по-прежнему с выражением обиды на лице, словно он все еще переживал случившееся, отвечал: «Ступай, братец. Больше так не делай». Но, в общем-то, солдаты его любили. Потому что, в сущности, Алышевский был человеком не злым и безвредным. К тому же неробким в бою. А солдаты это особенно хорошо подмечают. И уважают таких командиров.

Вот и теперь взводный, распорядившись солдатам чистить и смазывать винтовки, сам ходил поодаль, как отверженный всем миром, и полным страданий отрешенным взглядом блуждал по окрестным сопкам, не замечая их, скорее всего.

– Наш-то опять не в духе, – вздохнул Матвеич. – Все мается, болезный.

– Безрученко, ты, что ли, не угодил чем? – спросил Мещерин у денщика Алышевского – Безрученко, непроворного молодого солдата, но как раз очень подходящего меланхоличному поручику: он был абсолютно безответен, на редкость уважителен и терпелив, к тому же родом горожанин и немного умевший грамоте.

– Моя вина. Что скрывать… – признался Безрученко. – Сами посудите, они давеча мне говорят: чует мое сердце, Тихон, убьют меня нынче. А я им отвечаю: может, еще не убьют, ваше благородие, а только что ранят. Так они на меня сразу и осерчали. И дураком обозвали.

– Дурак ты и есть, – подхватил Васька Григорьев. – Надо было сказать: конечно, убьют, вашродь, непременно убьют, вас ждет геройская смерть – на японском штыке. Вот уж угодил бы ты ему. А ты – ранят! Это неинтересно. То ли дело – на штыке! Или снарядом накроет. Красотища! Одно удовольствие. Сейчас бы ходил наш взводный гоголем, нос кверху.

– Ну довольным, положим, он все равно б не был, – серьезно заметил Самородов. – Такая уж натура.

– Да-а, поди-ка угоди на него… – согласился Матвеич. – У нас в деревне вот тоже был один такой маетный. Сенькой Пробкиным звали. Все, бывало, не по нем. Мы, к примеру, вечерами давай песни петь всею деревней, а он сторонится. И плясать не выходит со всеми – не нравится. В церкви, и в той стоит где-нибудь особо. Вот так же, как теперь их благородие наше. Что за человек?! Как у нас говорят, ни с чем пирог. Только что и любил – охоту. Тут уж он первым мастером слыл. Ружьишко у него было. Плохонькое, правда, – одностволочка. Да куды ему лучше? Подстрелить, там, каку птицу лесну – перепелку, рябчика ли – и тако сгодится. Вот он возьмет обычно с собою краюшку, огурчиков тройку, да и ну в лес завьюжит со своим ружьишком. И ходит там целый день один, ходит. Так и жил. Ему к тридцати подвигалось, у однолеток дети уже отцам помощники, а у его ни жены, ни семьи. Только что мамаша-старушка. Да и откуда возьмется-то жена, скажем, или еще кто, когда он от девок прятался, что зверок пугливый. Матушка его сватала раз, другой, да ничего не вышло – отказывали им всегда. Мы, право дело, думали, так парню байбаком и оставаться всю жизнь. Но, представьте, влюбился-таки наш Сеня. Жила у нас на хуторе, возле леса, одна вдовая – бойкая, я вам доложу, бабешка. Маланьей звали. Мужу нее на зиму уезжал в город, как обычно, и кака-то хворь с ним там приключилась: с животом что-то вышло. Сделал ему операцию дохтур. Сперва разрезал живот, потом зашил. В точности, как здесь, на войне, раненым. Все, вроде, честь по чести. Он уже и поправляться начал было. Но вы же знаете: они, дохтуры эти, вечно в животе чего-нибудь позабудут – ножницы или еще что. Не доглядят – так и зашьют с ножницами. За ними же глаз да глаз нужен. Так и этому мужичку зашили по недосмотру ножницы. Он день лежит – ничего, второй – еще лучше. Ну, думает уже, наверное, вставать ему скоро на ноги. И надо же такому выйти: как-то ночью он неловко повернулся на койке и свалился на пол. Ножницы вонзились там у него в животе в самые нутренности, точно штык, из него и дух вон. Так Малаша и овдовела. Одна осталась с детями. Не помню, сколько их у ней было – трое или четверо? Да она баба-то больно сноровиста: одно дело делает – семь выходит. И собою пригожа: ядрена, крепка, как мыта репка. Так вот, хотите – верьте, хотите – нет, Сенька на ней женился.

– Не может быть! – воскликнул Самородов, чтобы подразнить Матвеича.

– Истинный крест. Верно говорю. А дело-то вот како вышло. Отправился, как обычно, наш Семен в лес пострелять какой дичины и встречает там Малашу. Она тоже пошла с дитем грибков набрать. Он ее увидел, оробел знамо, да и ну деру куда поглуше. Только что отошел, слышит – малый позади завопил вдруг не своим голосом, будто режут. Знать, случилось чего! Сенька бегом назад. И чего же видит только: стоят Малаша с дитем под елкой, а к ним медведь подступается, ростом в полторы сажени. Кинулся Сенька на выручку, встал между ними и медведем, да и выстрелил. В небо. Мишка испугался и убег. Малаша после спрашивает: ты чего же не в медведя-то стрелял? А ну как он не испугался бы?! Так Сеня говорит: да разве можно в мишку-то? Это ж все равно как в человека. Подивилась Маланья на чудного да и зазвала к себе погостить. Так на хуторе у ей он и остался. И – не поверите! – совершенно переменился человек с тех пор. Этаким степенным сделался. То от народа бежал. А теперь сам идет к людям со своего хутора, дельные разговоры заводит, советует что другим или сам совета у кого спрашиват. Вот чего семья с человеком может сделать. Это совсем не то, что одинокому по свету мыкаться.

– Может быть, ты предлагаешь, Матвеич, нам женить взводного? – спросил Васька Григорьев.

– Где ж тут женить, – как всегда серьезно стал объяснять Матвеич своему вечному насмешнику. – Женить не выйдет теперь. А вот помочь ему, например, подвиг совершить какой – вот было бы дело. Глядишь, и он бы остепенился, вроде нашего Сеньки Пробкина.

– Братцы! – воскликнул Самородов. – Давайте сделаем что-нибудь такое, за что его бы пожаловали крестом.

– Так давайте, ежели кто возьмет в плен японского офицера, ему и отдадим, – предложил молодой солдат Филипп Королев. – Дескать, это он взял.

– Офицеру за это может еще и не полагается креста, – заметил известный в роте скептик Кондрат Тимонин. – Это солдатам за пленного офицера дают Георгия.

– А я вообще что-то не слышал, чтобы офицеры брали в плен кого-нибудь, – отозвался унтер Сумашедов. – Солдаты обычно пленных берут. Офицеры не для того на войне.

– Да, тоже верно, – согласился Мещерин. – За что же они тогда кресты получают? Ведь не даром же?

– А вон ротный к нам идет, никак, – сказал Васька Григорьев. – Матвеич, спроси у него, будто невзначай: за что офицеру крест полагается?

– Да про Куроки спросить не забудь, – подсказал Матвеичу еще Самородов. Они переглянулись с Мещериным и тотчас опустили головы, чтобы не показывать своих улыбок.

Штабс-капитан Тужилкин делал обход роты: наставлял солдат и давал указания субалтернам перед боем. С ним шел верный Игошин с каким-то кульком в руке. Алышевский, отбросив свою гипохондрию, поспешил навстречу ротному командиру, отрапортовал ему, как полагается, и они вместе подошли к расположившимся на камнях солдатам.

– Смирно! – выкрикнул унтер Сумашедов.

Все разом вскочили на ноги, побросав разобранные винтовки.

– Отставить, – распорядился Тужилкин. – Продолжать чистить оружие. И побыстрее! На позициях, под самым носом у противника, этим вообще не полагается заниматься. Да уж делать нечего. Не с ржавыми же винтовками в бой идти. Сала всем хватило?

– Где там, вашродь! – ответил Васька. – Раздали-то – на один жевок. Проглотили – не заметили. Еще бы по кусочку добавили, что ли.

Тужилкин усмехнулся. Это его сало сделалось предметом солдатских шуток во всех взводах.

– Ну тебе, Григорьев, я знаю, винтовка вообще ни к чему, – сказал ротный. – Ты одним штыком или голыми руками разгонишь всех японцев.

– А что? мы можем! – задорно произнес Васька.

– Знаю, что можете. Вы все можете, когда захотите. Вот вам, как лучшему взводу, приз. – И Тужилкин кивнул Игошину.

– Держите, ребята. – Игошин протянул свой узелок унтеру Сумашедову. – Сальца вот осталось малость. Да это уж не на винтовки, кушайте на здоровье.

Солдаты все разом весело загомонили. У кого-то нашелся нож. Сало мигом разрезали на мелкие кусочки. И, не отлагая дела, весь взвод захрустел сухарями с салом вприкуску. Ротный стоял и любовался на эту картину – радовался от души за своих солдат.

Между тем Самородов заговорщицки подмигнул Матвеичу и слегка качнул головой, показывая ему на Тужилкина. Матвеич откашлялся и начал:

– Ваше благородие, дозвольте обратиться. У нас тут вот како недоумение: за что именно господам офицерам крест полагается? С солдатом-то, с ним все понятно – коли штыком шибче, вот тебе и крест будет. Или в плен захватить ихнего офицера – опять же награда. А вот у господ офицеров, как у них обстоит? Любопытно.

– Ну, видите ли, в чем дело… – Тужилкин переглянулся с Алышевским, и по лицу взводного, наконец, скользнула улыбка. – Офицер на войне не для того, чтобы самому брать пленных или колоть штыком. Но его задача организовать службу в своем подразделении таким образом, чтобы и то, и другое, и еще многое чего ловчее выходило у солдат. Проще сказать, если солдаты за свое усердие, за свои подвиги получают кресты, то это означает, что и командиры их заслуживают награды.

– Вон, видите, сопка, – продолжал Тужилкин, указывая рукой на японскую сторону. – Если мы получим приказ взять ее и ваш взвод окажется на ней первым, то, помимо наград солдатам, награжден будет и взводный. Ну а если вся наша рота не только поднимется на эту сопку, но и закрепится там, что позволит в результате перейти в наступление всему полку, тогда награда ждет и вашего ротного, – улыбнулся Тужилкин.

– Вон оно как… – произнес Матвеич.

– Да, вот так. Ну давайте-ка, ребята, заканчивайте поскорее с оружием и все по местам. Скоро стемнеет. Будьте тогда наготове. Не зевать уже никому. Японец любит ночные атаки. Да смотрите, – чтобы даром не геройствовать у меня! из окопов без нужды не высовываться, сидеть за камнями. Чтоб ни одного не было видно. Придет время – сам поставлю всех в рост! Ну, Господи, помилуй и благослови нас послужить государю. Я к вам еще подойду.

И Тужилкин было повернулся уходить.

– Матвеич! Ну что ж ты… – Самородов опять показал глазами на ротного.

– Ваше благородие, – хватился Матвеич, – еще дозвольте спросить. А вот скажите, к примеру, такой вопрос: правда ли, что Куроки – японский генерал – по-нашему по-русски, и есть самая фамилия – Куропаткин?

Тужилкин вначале замер, будто поставленный в тупик неожиданным солдатским вопросом. Но, заметив, как отвернулись немедленно, пряча улыбки, Самородов, Мещерин, Григорьев и еще несколько солдат, и сообразив, что простосердный Матвеич спрашивает по их наущению, ротный, стараясь оставаться совершенно серьезным, ответил:

– Нет, Куроки – это не Куропаткин. Это по-нашему – Бильдерлинг.

Весь взвод покатился со смеху. Тужилкин погрозил пальцем главным насмешникам, и они с Алышевским ушли.

В Маньчжурии темнеет рано и быстро. Весь промежуток между ясным днем и темной ночью составляет едва ли полчаса. И в августе в восемь вечера уже обычно темно.

Когда окончательно стемнело, на японской стороне в четырех-пяти верстах от русских позиций один за другим стали зажигаться костры. И скоро их горело так много, что зарево от них осветило ближайшие сопки. Даже в русских окопах сделалось светлее. По числу костров можно было предположить, что на той стороне располагался японский отряд силой до пяти – семи тысяч человек. Казалось бы, если неприятель разложил костры, то атаковать он не собирается, во всяком случае, до тех пор, пока горит огонь. Но начальник дивизии, в которую входил полк Сорокоумовского, разослал по всем полкам и батальонам приказы, в которых предостерегал господ офицеров не только не ослаблять готовности, но, напротив, быть этой ночью особенно внимательными, – совершенно не исключено, что японцы умышленно развели костры, имея в виду показать, будто они основательно устроились бивакировать и нападать теперь не намерены, но сами замышляют именно нападение.

Какое-то время солдаты смотрели из окопов на японские костры очень внимательно – кто с интересом, кто с тревогой. Но время шло, никакого движения на неприятельской стороне вроде бы не происходило, костры, вначале горевшие ярким белым пламенем, стали уменьшаться, меркнуть, краснеть и скоро сделались едва различимыми, и солдаты так же, как те угасающие костры, стали бессилеть, опускаться все ниже в окопы, кто-то поник головою, кто-то и вовсе задремал. И то правда, не у всякого уже хватало сил которую ночь бороться со сном. Тут уж офицерам нужен за солдатиками глаз да глаз: прозеваешь – уснет рота, – выйдет для всех погибель верная.

Унтер Сумашедов, Архипов, Тимонин, Мещерин, Самородов и Филипп Королев были назначены в секрет. Штабс-капитан Тужилкин сам отвел их в окопчик, расположенный шагах в трехстах впереди главных позиций, и строго наказал: «Ну, ребята, чтоб как мышки сидели. А если уснуть надумаете – сперва перекреститесь и пожелайте себе Царствия Небесного».

Секретам вменялось предупредить своих в окопах, когда японцы начнут атаку. Неприятель обычно подбирался тихо, насколько возможно, к русским окопам и с пронзительным, леденящим душу «банзаем» бросался в штыки. Если японская колонна проходила где-то вблизи секрета, дозорные стреляли, что и служило сигналом для своих, и устремлялись со всех ног прочь. Ну а когда вражеская колонна выходила прямо на секрет, то, как правило, никто из него живым уже не возвращался. Хорошо еще, если несчастные успевали предупредить о неприятельской атаке.

Наставления ротного были, конечно, не лишними, но солдаты и без того понимали, что им выпала доля худая, незавидная. При ночной атаке неприятеля из трех-четырех секретов едва ли одному удавалось избежать погибели. Поэтому, как ни хотелось дозорным закрыть глаза и забыться, но предчувствие, что сейчас из мрака выскочат вдруг желтые околыши и всех их переколют, так что они и выстрелить не успеют, это тяжкое, нагоняющее болезненный озноб предчувствие все-таки побеждало сон. И теперь вся маленькая команда унтера Сумашедова, как один, затаившись, страшась хотя бы прошептать единое слово между собою, вглядывалась в темноту и прислушивалась ко всяким малейшим звукам.

Так проходили часы. На той стороне уже почти все костры погасли. Сквозь рваные облака нет-нет да выглядывала луна, и тогда можно было вздохнуть чуть спокойнее, – солдаты видели, что никакой опасности для них вроде бы пока нет.

– Братцы, – прошептал вдруг испуганно Филипп Королев, – кажись, Япония на сопку лезет! – И он указал рукой куда-то налево.

Все впились взглядом в указанное направление. Действительно, на кромке уступа, саженях в двухстах от них, они разглядели темную и как будто шевелящуюся растянувшуюся массу, которую прежде вроде бы не замечали.

– А ну, Королев, бегом дуй, доложи их благородию, – приказал Сумашедов.

Пяти минут не прошло, как Королев уже возвратился вместе с ротным и его верным ординарцем Игошиным.

– Ну где? – нетерпеливо спросил Тужилкин.

– Вон они, вашродь, по кромке карабкаются, – показал Сумашедов штыком.

Но Тужилкин, сколько ни вглядывался, так ничего подозрительного и не рассмотрел.

– Игошин, – спросил он, – ты видишь чего-нибудь?

– Никак нет, вашродь. Не похоже на людей.

– А что же там?

– Так, может, кусты?..

– Кусты?.. А ну-ка, давай разведай. Быстро. Без винтовки.

Игошин сунул свою трехлинейку кому-то в руки и, согнувшись в три погибели, совершенно бесшумно, как кошка, побежал под горку в сторону этих кустов или людей, – что уж там такое было? – не известно.

– Не заплутал бы впотьмах, – произнес Тимонин.

– Этот разве заплутает когда… – отозвался Самородов.

– Отставить разговоры, – зашипел на них унтер. Ему хотелось показать ротному командиру, как он ревностно старается исправлять службу.

Скоро возвратился запыхавшийся Игошин, уже почти не таясь, в полный рост.

– Кусты и есть, вашродь, – доложил храбрый ординарец. – Самые кусты. Ветром их качает, вот и кажется, будто люди идут. Эх, ты, – пристыдил он Королева, – со страху, что ли, кусты принял за японца? Или как?

Молодой солдат виновато опустил голову, засопел. А унтер Сумашедов еще принялся строжиться над ним.

– Смотри у меня! – накинулся он на Королева. – «Япония лезет! Япония лезет!». Сам будешь теперь на разведки ходить!

– Отставить, – урезонил Тужилкин унтера, слишком усердствующего при начальстве. – Лучше кусты принять за японцев, чем японцев за кусты. Молодец, Королев. Хвалю тебя за бдительность.

– Рад стараться, ваше благородие. – Паренек, совсем было расстроившийся, воспрянул духом.

Тужилкин с Игошиным ушли. Дозорные же продолжили наблюдение. Но после героического обнаружения кустов, и к тому же ничуть перед ними не спасовав, они несколько успокоились, разомлели, тревожное ожидание внезапного появления японских штыков как-то отступилось, сменилось этаким предутренним умиротворением, когда кажется, что все страшное миновало и сегодня уже ничего такого чрезвычайного не произойдет, и когда сон особенно одолевает и устоять перед ним равносильно подвигу.

Не устоял перед напастью и секрет Сумашедова. Первым задремал сам бравый унтер. За ним засопел здоровяк Архипов. А потом забылись и остальные. Лишь к Королеву, воодушевленному и возбужденному от похвалы ротного, сон уже не приходил. Филипп сидел в окопчике и, блаженно улыбаясь, мечтал, как он попросит того же Алешу Самородова или хоть Володю Мещерина, которым, кстати, он тоже доводился земляком, – Филипп Королев был родом из Рузского уезда, из деревни, бывшей где-то верстах в девяноста от Москвы, – попросит написать письмо к нему в родную Макеиху, где он расскажет матушке Татьяне Ивановне, и братьям, и невесте Дарьюшке о доблестной своей военной службе на дальней чужбине, о любезных товарищах, о замечательном ротном командире, о другом. Так он мечтал.

До рассвета оставалось не более часа. Никаких костров на японской стороне давно уже и в помине не было. Тишина стояла такая, что, казалось, птица пролетит или змея проползет – и тех услышишь. Когда справа от их окопа раздалось невнятное глухое шуршание, будто и вправду какой гад полз, Филипп Королев, занятый приятными мечтаниями, поначалу не обратил на него внимания. Но, наконец, случайно оглянувшись в ту сторону, он увидел шагах всего в пятидесяти от их секрета какую-то белую шевелящуюся полосу. Он еще не тотчас и смекнул, что это именно такое. Но, сообразив, что едва заметная впотьмах белая полоса – это гамаши наступающих японских солдат, которые уже почти преодолели линию русских секретов и которых до главных позиций отделял разве короткий, секундный бросок, он юркнул в окоп и принялся расталкивать спящих товарищей.

– Японцы! – страшным голосом зашептал Филипп. – Японцы идут!

Первым слегка приоткрыл глаза Мещерин. Увидев перед собою наклоненное лицо Королева, он, едва ворочая языком, проговорил:

– Опять, что ли, кусты приметил… Филя…

– Да японцы же! Вам говорят!

Мещерин с трудом заставил себя обернуться в сторону, куда показывал Королев, и тотчас весь сон его исчез, развеялся, словно и не спал солдат. Он с силою ткнул в бок Архипова и уже не стал ждать, пока команда пробудится: передернул затвор и выстрелил в темную с белым низом движущуюся массу. Все разом очнулись и схватились за ружья. Нанести сколько-нибудь ощутимого ущерба неприятелю своим огнем шесть человек дозорных, разумеется, не могли. Их задача была лишь известить своих о наступлении врага.

Но одновременно, и даже прежде того, их стрельба стала сигналом к атаке для самих японцев. Они поняли, что их обнаружили. И тотчас вслед за мещеринским выстрелом где-то рядом раздался пронзительно-визжащий крик «банзай!» – его разом подхватили еще сотни глоток, и сразу вся лощина, все сопки вокруг ожили, содрогнулись, наполнились криками и выстрелами, мертвая тишина в единый миг сменилась грохотом, воем, гулом жестокого побоища.

Через несколько секунд после первого «банзая», вначале едва слышно за японскими воплями, но затем все нарастая и наконец превзойдя крик врага, по всей линии раздалось родимое «ура!», и русские роты, ощетинившись штыками, ринулись навстречу японским штыкам.

Едва они сошлись, голос боя совершенно переменился. Ни «банзая», ни «ура» больше не слышалось, стрельба вблизи почти утихла, лишь где-то дальше по фронту раздавались частые пачки, причем нарастая. Здесь же, где схватились насмерть противные, теперь, кроме вскриков – визгливых японских и русских – надсадных и хриплых, – доносились обычные звуки рукопашной потасовки: глухой треск ломающихся от ударов прикладами костей, стук ударяющихся друг о друга ружей, лязг металла.

Как были проинструктированы секреты, в случае, если они не успеют отступить перед неприятелем, а окажутся как-то у него в тылу или во фланге, им нужно немедленно отходить вдоль линии, и где-нибудь там, в стороне, выбираться на свои позиции. Команде Сумашедова это сделать было совсем не сложно: слева от них, там, где Королев давеча разглядел японскую колонну, оказавшуюся на самом деле кустами, так по-прежнему пока еще никого и не было. Но им следовало поторопиться. Потому что и там в любой момент могла начаться японская атака.

Когда в ста пятидесяти шагах от их окопа завязалась рукопашная, Сумашедов так и решил, что теперь им самое время отходить. Но в команде имелось и другое мнение.

– Куда?! – уже не таясь, воскликнул Мещерин. – Напрямик прорвемся! Подсобим нашим! – И он первым выпрыгнул из окопа.

Все нижние чины рванулись за ним. Сумашедов хотел было потребовать от своей своевольной команды не прекословить его командирским указаниям. Да куда там! Его никто уже не слушал. И, чтобы не остаться вообще одному в поле среди японцев, унтеру пришлось подчиниться большинству: он поспешил вдогонку за солдатами.

Бежать напрямик к окопам тоже было не так уж и безопасно. Свои же непременно их примут за японцев и раньше, чем разберутся, всех перебьют. Поэтому Мещерин, а за ним и остальные, побежали туда, где кричала, стонала, трещала, лязгала рукопашная схватка.

Но получилось совершенно непредвиденное: японцы недолго сопротивлялись отчаянному штыковому удару русских, – не устояли и попятились, а потом и побежали. И команда Сумашедова теперь очутилась как раз на пути отбитого неприятеля. Казалось, это была для них верная смерть. Но, к счастью, они столкнулись с небольшою группой японцев. Впрочем, не меньше взвода. Единственное бывшее у них преимущество заключалось в том, что японцы никак не ожидали появления со стороны лощины хоть одного русского. Поэтому, когда из мрака перед ними вырос бородатый гигант Архипов, за которым маячило еще несколько мохнатых шапок, японцы невольно расступились, полагая, что крупный русский отряд успел зайти им в тыл. Они и вообразить не могли, что это группа всего из шести человек. Архипов же, недолго думая, принялся колоть штыком и крушить прикладом так проворно, что даже его немногие товарищи остались было не у дел. Но, конечно, пришлось и им отведать лиха. Японцы быстро сообразили, что русских всего-то несколько человек, и набросились на них, полагая в отместку за свою отбитую атаку разделаться хотя бы с малым отрядом противника. Филипп Королев только успел со всей мочи прокричать в сторону русских окопов: «Выручай, братцы!» – и встал плечом к плечу с Архиповым. К нему тотчас пристроились Самородов, Мещерин, Тимонин и Сумашедов. И таким вот старинным боевым порядком – штыками вперед – они встретили натиск целого японского взвода.

Когда Тужилкин услыхал выстрелы от одного из своих секретов, а следом за ними истошные крики обнаруженного и потому сразу же бросившегося в атаку неприятеля, он с наганом в руке первым выбежал на гласис и прокричал: «Двенадцатая рота! за мной! Вперед, ребята!»

С солдат, бывших только что полусонными, мигом слетела вся дремота, и они вместе с другими ротами посыпались из окопов, будто только и ждали этой команды. Всех охватил неистовый душевный подъем. А грянувшее затем громогласное «ура!» привело солдат уже в совершенное исступление. Они, словно хмельные, устремились навстречу едва различимому впотьмах врагу, горя лишь одною целью – скорее вонзить в него штык. До начала резни русские по крайней мере перекричали противника, что уже давало им моральное превосходство. И они обрушились на японцев, подобно снеговой лавине.

Васька Григорьев отбил направленный на него похожий на саблю японский штык и, не делая лишнего движения, то есть не замахиваясь, а прямо по ходу – снизу вверх, – ребром приклада засадил японцу в самый висок. Досматривать, что сталось с его противником ему теперь было некогда: рядом с ним Матвеич с трудом отбивался сразу от двух вражеских солдат, и Васька, как кошка, прыгнул на помощь товарищу, – он плашмя прикладом ударил одного японца сзади под коленки и, когда тот упал, тотчас пригвоздил его штыком к земле. Он хотел было помочь Матвеичу и со вторым японцем, но, оглянувшись, увидел, что тот и сам управился и уже выдергивает штык из полумертвого врага.

Штабс-капитан Тужилкин расстрелял в упор в японцев весь барабан, подобрал чью-то винтовку и, на равных с нижними чинами, принялся работать штыком и прикладом. Он делал это сноровисто и изящно, будто показывал упражнения солдатам: ловко отражал удары врага или увертывался, бил наверняка прикладом, верно колол штыком. Игошин не отходил ни на шаг от своего командира. Несколько раз он отводил удары, направленные на Тужилкина. Да и сам действовал молодецки: несколько японцев так и остались лежать здесь у русских позиций, отведав его штыка и приклада.

Вся схватка длилась не больше двух-трех минут. Обе стороны бились исключительно жестоко. Но русские в этот раз все же были злее. Японцы дрогнули и стали пятиться назад. Тогда Тужилкин, преодолевая шум сражения, прокричал: «Наша берет! наддай, ребятушки!» Ободренные его криком русские еще поднажали, и враг наконец не выдержал этого бешеного натиска и побежал.

Русские начали было преследовать неприятеля, и, вероятно, потери отступающих были бы куда большими, но командирам пришлось остановить солдат, потому что впотьмах они непременно растянулись бы, и задние, приняв передних за японцев, чего доброго могли пострелять или поколоть своих же.

Но тут откуда-то слева раздался крик о помощи. Тужилкин понял, что это кричит кто-то из выставленных вперед дозорных: наверное, не сумели вовремя отойти и теперь угодили в лапы к неприятелю. «Все за мной! Не выдадим своих!» – взревел ротный на всю лощину. И побежал в сторону, откуда послышался звонкий голос Филиппа Королева.

Тужилкин подоспел вовремя. Промедли он со своими стрелками еще несколько секунд, и спасать было бы некого. А японцы, увидев, что к русским идет подмога, все разбежались.

Маленький отряд русских едва дождался выручки. Мещерин был ранен: он чуть замешкался отбить удар, и вражеский штык задел его и процарапал ему грудь до самых ребер. А унтер Сумашедов вообще неподвижно лежал на земле, и неизвестно, ранен ли он был или убит. Уж так ему не хотелось прорываться из секрета напрямик, – и вот, как чувствовал, несчастный, получил-таки штыком в живот. Несколько солдат, из тех, что прибыли с Тужилкиным, подхватили унтера и бегом понесли его к своим окопам. Там, неподалеку, за перевалом, располагался лазарет.

– Почему не отошли вовремя? – строго спросил ротный оставшихся дозорных.

– Своим подсобить решили… – пробубнил Дормидонт Архипов.

– Ну и как, подсобили?! Вы все едва не погибли!

Солдаты стояли, виновато опустив головы. Их абсолютно бесполезная в данном случае лихость, может быть, стоила жизни предводителю команды – унтеру Сумашедову.

– Это вы подняли тревогу? – Штабс-капитан вроде бы смягчился. – Ваша команда?

– Так точно! – радостно ответил Самородов, поняв, что взыскивать с них уже, скорее всего, не будут. – Мы самые!

– Королев первым заметил японцев, – каким-то глухим, не своим голосом добавил Мещерин.

– Молодец, Королев! – второй раз за ночь похвалил ротный солдата. – Ну теперь уже одной благодарности тебе будет мало. Будешь представлен к награде!

– Рад стараться, ваше благородие! – Филипп засиял весь так, что и кругом сделалось как будто светлее.

Тужилкин обошел всех своих удальцов, внимательно оглядел их – Королева, Архипова, Тимонина, Самородова, Мещерина. У Мещерина шинель на груди была прорвана, и даже в темноте заметно было, как она вся набухла от крови.

– Да ты ранен здорово, братец! – воскликнул Тужилкин.

Мещерин только теперь наконец почувствовал, как у него по животу, по ногам, в самые сапоги течет что-то горячее. Он сообразил, что истекает кровью. Хотел чего-нибудь ответить, да не смог уже вымолвить ни слова. В голове у него помутилось, в глазах поплыло, ноги подкосились, и, не подхвати его товарищи под руки, он бы прямо так и рухнул без чувств перед своим ротным командиром.

 

Глава 4

Японцы недаром атаковали этой ночью почти по всему фронту. К слову сказать, на Можайский полк атака была еще далеко не самая яростная. В некоторых других местах японцы действовали куда как ожесточеннее. Кое-где им даже получалось ворваться в русские окопы и выбить оттуда противника. И русским в этих случаях удавалось вернуть свои окопы лишь при помощи посланных в подкрепление резервов. Но, как бы то ни было, абсолютно никакого видимого успеха эти ночные лобовые атаки японцам не принесли. Нигде они не только не прорвали фронта, но даже и не оттеснили русских с позиций. Эти ожесточенные ночные атаки нужны им были, чтобы отвлечь внимание русского главного командования от их основного, решительного маневра – переправы части армии Куроки за Тай-цзы-хэ и выхода ее в тыл русским. И это японцам вполне удалось осуществить.

Всего японцы переправили на правый берег восемнадцать тысяч человек. Русская же правобережная группа, состоящая из 17-го корпуса, с приданной ему дополнительной бригадой, а затем усиленная и 1-м Сибирским корпусом барона Штакельберга, насчитывала свыше семидесяти тысяч штыков и сабель и, казалось, имела перед неприятелем безусловное преимущество. Но не во всем. В численности – бесспорно. В инициативе же, в стремлении первыми нанести удар, у русских преимуществ не было никаких. Японцы всегда своими действиями опережали возможные действия русских. И последним приходилось лишь как-то отвечать на удары и маневры врага.

Куроки решил обойти 17-й корпус и, может быть, прорваться к железной дороге, связывающей русскую армию с Мукденом и Харбином. В русском главном штабе от одной только мысли о таком маневре неприятеля всех пробирал озноб. Но если бы и в самом деле на дорогу вышел хоть один японский батальон, в армии, и прежде всего среди командования, могла бы начаться настоящая паника, и тогда уже непременно сражение закончилось бы для русских катастрофой. Знать бы русским генералам хотя бы приблизительно о численности противника на правом берегу, возможно, они тогда как-то более искусно распорядились бы на этом участке. Но оцепеневшие от энергичных и неожиданных действий Куроки русские генералы и предположить не могли, что против их семидесятитысячного левого фланга выступают вчетверо меньшие японские силы. Им казалось, что так не может быть ни в коем случае. Это же вопреки всем правилам военного искусства. Это противоречит здравому смыслу, наконец.

Утром 19 августа правобережная японская группа перешла в наступление. Передовые отряды японцев уже видели впереди железную дорогу с бегущими по ней поездами. Куроки ликовал. Он чувствовал себя победителем своего русского однофамильца, национальным героем Японии и бог знает кем еще. Ему остается лишь небольшое усилие, и русских ждет чистый Седан. Так размышлял японский генерал.

Но вместе с тем мудрый военачальник вполне осознавал, что он сам со своими малыми силами находится в положении в высшей степени рискованном. И стоит русским хоть немного проявить инициативу, сделать хоть какое-то решительное движение, участь его правобережной группы может оказаться весьма печальною.

И действительно, едва Куроки донесли, что на его правый фланг с севера движется русская колонна, он немедленно приостановил наступление и повернул часть своей правобережной группы навстречу приближающемуся отряду противника. Увы, скоро выяснилось, что донесение отнюдь не соответствует реальному положению дел. Никакой угрозы справа русские японцам так и не создали. И даже не пытались создать. Действовавший там отряд генерала Орлова вместо того, чтобы решительным ударом поразить неприятеля во фланг, стал для чего-то укреплять позиции, готовясь к обороне. Хотя на него никто не думал нападать. У Куроки просто не было сил наступать еще и на север.

Поняв, что его правому флангу ничего не угрожает, Куроки продолжил наступление на центр 17-го корпуса. Приблизительно в центре расположения корпуса барона Бильдерлинга находилась сопка, которую русские называли Нежинскою – по имени стоящего на ней Нежинского полка. Занимающая ключевое положение на правом берегу Тай-цзы-хэ, сопка эта позволяла всякому, кто ею владел, контролировать местность на много верст кругом. В частности, японцам владение сопкой давало возможность если не перерезать железную дорогу русских, то по крайней мере обстреливать ее и, таким образом, все равно причинять противнику значительные неудобства.

Вечером того же дня, одновременно с обстрелом сопки из тридцати орудий, японская бригада генерала Окасаки атаковала Нежинский полк. Интенсивный обстрел русских позиций продолжался с утра и почти до темноты. Находившийся правее нежинцев Волховский полк не выдержал артиллерийского огня и отступил, причем открыл фланг соседей. И когда на их оставленных позициях появились японцы, угрожая Нежинскому полку истреблением, среди нежинцев началась настоящая паника, передавшаяся вдобавок и соседям слева – Моршанскому полку, и оба этих полка поспешно отошли за сопку.

Однако нежинцы быстро оправились от досадной своей конфузии, бросились в атаку и выбили японцев с сопки штыками. Но не долго русские владели сопкой. Ночью, при свете луны, Окасаки вновь атаковал русские позиции всеми силами. Японская пехота подбиралась под прикрытием гаоляна. А в это время японская артиллерия, пристрелявшаяся за день, верно била по русским окопам. Подобравшись насколько возможно близко к противнику, японцы ударили в штыки и окончательно сбросили русских с сопки. Нежинский полк, все еще подавленный давешним своим паническим бегством, почти не оказывая сопротивления, отступил. Так Куроки силою одной только бригады опрокинул три русских полка и завладел важнейшею, доминирующею на местности позицией. При этом большая часть войск русской правобережной группы оставалась в стороне от этого боя. Имея возможность ввести в дело на Нежинской сопке значительные силы и решительно отбить неприятеля, барон Бильдерлинг предоставил японской бригаде пробивать фронт на участке, обороняемом, по существу, одним полком.

Потеря Нежинской сопки практически означала выход японцев в русский тыл и создание ими реальной угрозы поражения всей Маньчжурской армии.

Русское командование, в общем-то, сразу верно оценило, что переброска армии Куроки на правый берег Тай-цзы-хэ и потеря там доминирующей высоты делает правобережный фронт главным участком всего театра и именно здесь теперь будет решаться судьба сражения. Поэтому главнокомандующий генерал Куропаткин со своим штабом, чтобы спасти сражение, немедленно выдвинул план наступления на правом берегу.

По замыслу Куропаткина вся правобережная группа армии, усиленная, как уже говорилось, целым корпусом, должна была развернуться в единый, сплошной фронт от Тай-цзы-хэ до действовавшего верстах в восьми севернее отряда генерала Орлова. А затем, приняв правый край группы за ось, как писал в директиве Куропаткин, « произвести захождение армии левым плечом вперед, дабы взять во фланг позиции переправившихся у Канквантуня японских вешек армии генерала Куроки и прижать их к реке Тай-цзы-хэ, проходимой вброд лишь в немногих местах».

Руководить операцией Куропаткин вознамерился лично. Он распорядился передислоцироваться своему штабу на высоту, расположенную верстах в четырех позади 17-го корпуса, вблизи деревни Чжансутунь. А выше по течению Тай-цзы-хэ, в пяти-шести верстах позади бригады Окасаки, на сопке Ласточкино гнездо, расположился со своим штабом генерал Куроки. Итак, началась непосредственная дуэль двух генералов.

Русские начали наступление, как и было спланировано главнокомандующим: правый фланг лишь обозначает шаг на месте, но по мере удаления к левому флангу фронт все с большею интенсивностью производит движение, описывая сектор окружности. Подобным образом двигаются стрелки на часах. План этот имел один существенный недостаток: он мог быть успешно осуществлен только при условии, если и японские силы будут так же равномерно распределены по всему фронту. Но если хоть на каком-то участке неприятель будет иметь превосходство и не попятится под натиском русских, то встанет, словно споткнувшись, весь русский фронт. Именно так и вышло.

Сосредоточив сразу на нескольких участках фронта превосходные силы и нисколько не заботясь о слабости других своих участков, генерал Куроки начал встречное наступление. Две японские дивизии – одна на юге фронта, другая – на севере – двинулись навстречу противнику.

В это время русские снова подступились к потерянной давеча Нежинской сопке, на которой стояла бригада Окасаки. После сильнейшей двухчасовой артиллерийской подготовки Бильдерлинг перешел в наступление. Несколько японских рот, стоящих южнее Нежинской сопки, не выдержав натиска русских, оставили позиции и отошли. Но сама сопка устояла и так противнику и не далась. Во время русской артиллерийской подготовки японцы быстро перешли на обратную сторону высоты и там благополучно переждали обстрел. А когда пошла в атаку русская пехота и артиллерия естественным образом, чтобы не поразить своих, умолкла, японцы выскочили из-за сопки и встретили противника плотным ружейным огнем. Несколько раз русские ходили в атаку на сопку и всегда японцы их отбивали – когда огнем, когда в штыки.

Так на этой злополучной сопке споткнулся и встал весь русский правобережный фронт. Наступательный план генерала Куропаткина очевидно не удавался. Больше того, действовавший на левом фланге отряд Орлова, которому, по плану, вменялось двигаться к Тай-цзы-хэ по самому удаленному от центра радиусу, столкнувшись со значительно меньшими по численности японскими силами и угодив под неприятельский артиллерийский огонь, в панике бросился наутек, причем солдаты, заплутав в густом гаоляне, стали обстреливать друг друга. Отмахав двенадцать верст, совершенно расстроенные остатки отряда Орлова остановились только у самой железной дороги. Потери отряда составили свыше полутора тысяч человек. Сам Орлов был ранен. Нет, положительно не годится военному иметь птичью фамилию: не видать удачи ни ему самому, ни его подначальным. Примета верная.

Невзирая на полное фиаско, постигшее левый фланг группы, барон Бильдерлинг со своим 17-м корпусом, находящимся на правом фланге, все-таки чаял еще исполнить план главнокомандующего. И прежде всего он решился в который раз попытаться овладеть Нежинскою сопкой. Его атака началась довольно успешно. Действовавшая на крайнем правом фланге русская бригада вытеснила японцев из стратегически важной деревни Сыквантунь, находящейся несколько южнее сопки. Это позволило русским охватить сопку с трех сторон. Но это им же и сослужило дурную службу. Атака началась уже в темноте. И наступающие по скрещивающимся направлениям русские полки в суматохе приняли своих же за японцев и вступили в перестрелку друг с другом. А японцы им еще помогли – открыли сильный артиллерийский и ружейный огонь. В этом адище русские даже не слышали долго сигналов «отбой». Там все перемешалось – полки, роты, отдельные люди. Никто никем не командовал. Если какой-то командир и пытался привести людей в порядок, его в этом полном хаосе, в совершенном столпотворении, никто не слышал и никто ничего не слушал. Все бежали и стреляли в разные стороны, не выбирая ни дороги, ни мишени. Один из полков только от огня своих потерял там до трети состава.

Некоторый успех сопутствовал лишь Нежинскому полку. Нежинцы, наверное, очень рвались оправдаться за то, что они так малодушно отдали неприятелю важнейшую на всем фронте позицию, и горели во что бы то ни стало отбить ее назад. С большим трудом им удалось занять северный склон сопки. Но ни добиться чего-то большего, ни даже удержать занятое они не смогли: поздно ночью японцы их атаковали и окончательно очистили сопку от противника.

Этот ночной бой за Нежинскую сопку, предпринятый бароном Бильдерлингом во исполнение плана главнокомандующего, стоил русским потери трех с половиной тысяч штыков. Совершенно бездарной, не принесшей ни малейшей пользы потери.

Хотя главные действия второго этапа Ляоянского сражения разворачивались уже на правом берегу Тай-цзы-хэ, но и левобережная Южная группа, которою командовал генерал Зарубаев, в это время отнюдь не бездействовала. Имея приблизительно равные японским силы в штыках и существенно уступая неприятелю в саблях и по числу орудий, – а против 72 батальонов, 14 сотен и 184 орудий русской группы действовали две японские армии генералов Оку и Нодзу, насчитывающие в общей сложности 71 батальон, 23 эскадрона и 364 орудия, – Зарубаев, тем не менее, удачно отразил все атаки на него, и, в свою очередь, сам предпринял несколько довольно острых атак на вражеские позиции. Куропаткин требовал от него серьезной демонстрации, чтобы японский главнокомандующий Ояма, обеспокоенный возможным наступлением русских на левом берегу, не послал подкреплений на правый берег, где в эти часы решался исход сражения.

Можайский полк, входивший как раз в Южную группу, благодаря умелому командованию полковника Сорокоумовского и молодецким действиям всех его офицеров и солдат, потери понес за эти дни сравнительно невеликие. Поэтому, когда Зарубаев решился потревожить неприятеля своими демонстративными атаками, можайцы оказались в числе войск, назначенных к наступлению.

Ротные, батальонные и сам полковник Сорокоумовский обходили позиции и делали наставления солдатам. Штабс-капитан Тужилкин пришел во взвод к Алышевскому.

– Ну, братцы, нам приказ завтра чем свет идти к японцу в гости, – сказал он. – Желаю от доброго, чистого сердца, чтобы все вы остались невредимы и благополучны.

– Покорно благодарим, вашродь, – загудели солдаты.

– Желаю вам, братцы, и сам сегодня буду молиться, чтобы Господь вас помиловал и спас от смерти, – продолжал Тужилкин. – Но вовсе не желаю никому и не советую самим спасать себя. Вы знаете, о чем я говорю. Господу Богу не помогайте: Он Сам не выдаст того, к кому будет милостив. Третьего дня мы не спасали себя – дрались насмерть, жизни не щадили, – и что же? – нас Бог помиловал: потери наши незначительные. А враг, вон он лежит под горой! все поле усеяно. – Тужилкин показал в сторону лощины, где позапрошлой ночью рота жестоко схватилась с неприятелем. – Мой вам совет: помолитесь и с верою в Божью милость исполняйте свой солдатский долг перед царем и родиной. Я вам скрываться не стану: может, и у самого у меня на душе неладно, как подумаешь, что там ждет нас впереди. Но верьте, братцы, что бы там ни было, с упованием на Господа я с легким сердцем пойду, куда прикажут. Хотел бы, чтобы и рота от меня не отстала. – Тужилкин хорошо понимал, на каких именно чувствах можно сыграть, какие струны души следует затронуть, когда взываешь к крестьянским сыновьям – к этому традиционно богобоязненному и благочестивому сословию.

За час до рассвета, 20 августа, два левофланговых батальона Можайского полка, усиленные еще одним батальоном из резервов, с приданною им, наконец, горною артиллерией, абсолютно бесшумно, но не медля, слаженно, оставили позиции и выступили на врага.

Они быстро спустились в лощину, но уже оттуда стали подниматься на высоты, занятые японцами, не спеша, крадучись. Близкого рассвета русские командиры не опасались. Полковник Сорокоумовский со своим штабом рассчитал эту атаку таким образом, чтобы перед самым рассветом батальоны успели войти в заросли гаоляна, которым густо поросли склоны поднимающейся за лощиной гряды.

Так все по плану точно и вышло: батальоны перешли лощину и успели до рассвета укрыться в гаоляне. Чтобы самим не заблудиться в этих зарослях, солдаты несли с собою легкие деревянные вышки. Это приспособленье русские позаимствовали у японцев. Маньчжурский гаолян достигал иногда до двух саженей росту, и, кроме как встав на вышку, сориентироваться в этаких дебрях было невозможно.

Батальон, в который входила рота Тужилкина, должен был выйти к деревне, что стояла на склоне сопки где-то на полпути до вершины. Она, как обычно, была обнесена стеной. И напоминала небольшую крепостцу. Скорее всего, в ней были японцы. Батальону предстояло это выяснить и выбить их из деревни, если они там окажутся. Или лучше вообще уничтожить.

Сориентировавшись при помощи вышек, роты верно выбрались из зарослей – прямо к деревне. Но между гаоляновою плантацией и домами было расстояние около полуверсты. Саженей, может быть, двести. И хотя бы кустик какой рос. Но ведь ровно ничего. Никакого укрытия. Камни, правда, лежали. Да и то мелкие. Если теперь, когда уже рассвело, попытаться перейти этот участок, японские дозоры сразу же заметят противника.

Командир батальона подполковник Шлоттвиц распорядился сделать десятиминутный привал – тут же, в гаоляне. А сам тем временем собрал своих ротных, чтобы посоветоваться – как батальону теперь следует действовать? Кто-то из офицеров предложил не медлить, а одним рывком, как при атаке, перебежать открытое пространство. Но только по возможности тихо. Разумеется, без «ура». Другой ротный посоветовал прямо из гаоляна расстрелять деревню из пушек: с батальоном шла батарея, и стоило только ей дать два залпа прямою наводкой, от деревни осталась бы единственно глиняная крошка. Батальонный, не раздумывая, отверг это предложение, – а вдруг в деревне нет японцев? – да хотя бы они и были, китайцы-то – жители этой деревни – в чем провинились? Их-то за что?

Штабс-капитан Тужилкин, не любивший высказывать своего мнения, пока его не спросят, готов был исполнять любое решение командира. Но батальонный все-таки спросил лучшего ротного в полку: а что он думает? как им быть лучше?

– Здесь недолго и переползти, – ответил Тужилкин. – Если в деревне японцы, то потерь будет куда меньше…

– Что же, и офицерам тоже ползти?! – перебил Тужилкина командир девятой роты капитан Пулеревич. – Да я никогда еще не ползал! И рота моя, ни один солдат не знает, что такое пресмыкаться! Мы в атаку привыкли ходить вперед открытою грудью!

Тужилкин только пожал плечами. Доказывать свое мнение кому бы то ни было он отнюдь не собирался.

– Должен напомнить вам, Дмитрий Михайлович, – ответил Пулеревичу Шлоттвиц, – что ваша рота в последние дни потеряла до четверти штыков, в то время как штабс-капитан Тужилкин воюет почти без потерь. Итак, господа, приказываю: всему батальону подбираться к деревне ползком, насколько возможно близко. Если нас обнаружат раньше – атакуем в штыки. Если проползем незамеченными – значит, берем деревню вообще втихую, без атаки. Извольте, господа, отправляться к своим ротам.

Батальон действительно прополз незамеченным почти до самой деревни. Только уже саженей за пятьдесят до заветной стены вдруг поднялась в рост 9-я рота, разумеется, по приказанию своего командира, и бросилась в атаку. Очень уж хотелось Пулеревичу первому ворваться в деревню. Но едва его солдаты сделали несколько шагов, как со стены по ним в упор забил пулемет. Бежавшие впереди повалились замертво. Остальные скорее попадали за камни и затаились.

Деревня вся тотчас ожила: захлопали двери в домах, забегали люди, стали раздаваться отрывистые крики – очевидно, это офицеры отдавали приказания солдатам.

Сомнений быть не могло – в деревне японцы. И подобраться к ним незаметно батальону не удалось. Из-за самонадеянности одного своего же командира роты, из-за его дурного внешнего честолюбия, сорвался так удачно начавшийся маневр, а может быть, и все наступление.

Со стены по залегшему батальону открылась пачечная пальба. Насколько можно было судить по интенсивности огня, в деревне находилась рота японцев. Не больше.

К подполковнику Шлоттвицу подполз Тужилкин.

– Позвольте мне с ротой обойти деревню слева, – прокричал он батальонному, – и оттуда атаковать. Вряд ли у них еще и там есть пулемет.

– Давайте, Григорий Петрович, действуйте, – не раздумывая, ответил Шлоттвиц. – С богом. Мы вас поддержим огоньком.

Штабс-капитан Тужилкин использовал японский же прием охватывающего движения. Он со своею ротой, все так же ползком, зашел неприятелю в тыл и уже оттуда атаковал деревню. Там сопротивление японцев было куда меньшим. И огонь их был не столь плотным – всего несколько выстрелов встретили 12-ю роту. Как и предполагал Тужилкин, пулемета на той стороне не оказалось. Рота перемахнула через стену, и солдаты рассыпались в переулки междудомами. Кое-где их встречали в штыки японцы. Причем, осознавая свое безнадежное положение, они дрались с особенным остервенением. Тужилкин приказал Алышевскому со своим взводом пробиться к той стене, откуда давеча ударил по роте капитана Пулеревича пулемет, разыскать его и захватить.

Многие японцы попрятались по фанзам и обстреливали русских из окон, будто из редутов. Поэтому Алышевский решил не рваться напропалую к пулемету, – этак и полвзвода не дойдет, – а выбивать неприятеля из фанз и только так продвигаться к цели.

В первой же фанзе, куда Архипов проложил своим товарищам дорогу, выбив дверь вместе с косяком и частью стены, оказалось пятеро японцев. Они пытались сопротивляться, но русские с ними быстро разделались – двоих закололи, остальных взяли в плен.

Из расположенной по соседству небольшой, совсем бедной, покосившейся фанзы, из единственного ее окна, торчали сразу три дула и то и дело вздрагивали от выстрелов. Здесь уже подобраться к двери, не рискуя получить пулю, было невозможно, потому что дверь находилась рядом с окном. Тогда Дорми-донт Архипов подкрался к этой фанзе сбоку, разбежался и всею своею многопудовою массой ухнул в хлипкую стенку. Глиняная стена ввалилась внутрь, следом обрушилась крыша, и все, кто был внутри, остались погребенными под развалинами.

В это время Васька Григорьев пробрался еще к одной фанзе с затворившимися в ней японцами, прополз к самому окну, изловчился и зашвырнул туда ручную пироксилиновую гранату. Он едва успел отбежать, как раздался страшный взрыв, и фанза, вместе с бывшими там людьми, разлетелась во все стороны.

Еще в одну фанзу ворвался сам Алышевский с несколькими своими солдатами – Самородовым, Безрученко, Королевым, Тимониным, Матвеичем и другими. Они нашли там около дюжины японцев и среди них офицера. Офицер что-то отрывисто, истерично приказал солдатам, и те набросились на русских. В относительно небольшом помещении началась настоящая свалка. Это был просто единый пестрый клубок из вылинявших добела русских гимнастерок и синих японских мундиров. Все одновременно били, кололи, резали, кричали, стонали.

Офицеры схватились на саблях. Они красиво рубились. Алышевский, заложив левую руку за спину, ловко парировал удары своего противника, но сам как будто пока не спешил нажать на него. Но, наконец, ему надоело выполнять роль учителя фехтования, и он перешел в наступление, причем скоро сбил с противника фуражку, затем рассек ему плечо, а потом и вообще верным ударом выбил у него саблю из руки. Обезоруженный японец страшными, злыми глазами огляделся кругом, – несколько его солдат уже лежали бездыханными, – и вдруг руками вперед, как обычно ныряют в воду, он сиганул в окно. И так быстро, что казалось, будто он растворился как привидение. Сейчас стоял на месте и вмиг исчез. Даже Алышевский растерялся от такой его проворности. Но не растерялся нижний чин Самородов. Бросив винтовку, он тут же вслед за японцем, тем же манером – руками вперед, – выскочил в окно. Окно это, оказывается, выходило не на улицу, а на задний двор, окруженный изгородкой из связанных между собою стеблей гаоляна.

Когда туда вылетел кубарем Самородов, японец уже вскочил на ноги. Но убежать он не успел – Самородов метнулся ему в ноги, поймал за сапоги, и оба они, сцепившись, и рыча, и стараясь ударить друг друга, покатились по земле. Японец был ранен, и, как он ни извивался, все-таки Самородову удалось его скрутить.

В фанзе тоже все было покончено. Оставшиеся в живых японские солдаты сдались. С поднятыми руками и испуганные, как затравленные зверьки, они выходили на улицу.

Алышевский велел всех пленных собрать и посадить пока на землю и, оставив при них охрану, повел свой взвод дальше. Но когда они наконец добрались до вражеского пулемета, их ждало там горькое разочарование. Они опоздали. Первым дошел до цели и захватил пулемет взвод поручика Фон-Штейна. Был там уже и сам Тужилкин.

– Медленно действуете, поручик, – выговорил он Алышевскому. – Сколько потеряли?

– Трое убитых и восемь раненых, – доложил Алышевский.

– Много! – строго воскликнул Тужилкин.

– Пятеро из восьми раненых остаются в строю. Ранения их неопасные…

Но Тужилкин, по всей видимости, не был удовлетворен ответом субалтерна. Он недовольно отвернулся.

– У поручика Фон-Штейна потерь больше, – умерив голос, но не менее строго произнес Тужилкин. – Но он сделал то, что я поручал вам. Где вы были в это время, не понятно.

Эту сцену наблюдали несколько солдат из взвода Алышевского.

– Эх, беда, – вздохнул Филипп Королев. – Не успели мы первыми взять пулемет. Не наградят теперь нашего взводного.

– Погоди горевать, Филя, нам еще на сопку идти. Там пулеметов – тьма, – успокоил его Васька Григорьев.

Тем временем в деревню вступил весь батальон. Подошла и артиллерия. Подполковник Шлоттвиц нашел офицеров 12-й роты.

– Ну, молодцы! – еще издали закричал им довольный батальонный. – За весь батальон постояли! Кто отличился? – спросил он Тужилкина.

– Взвод поручика Фон-Штейна, ваше высокоблагородие, – ответил штабс-капитан.

– Молодец, поручик, – похвалил Фон-Штейна Шлоттвиц. – Будете особенно отмечены в рапорте.

Из-за ближайшей фанзы вышла нестройная колонна японцев. Всех дюжины две. Они, хотя и были пленены и обезоружены, вид имели довольно надменный: головы не опускали, смотрели вокруг злобно и презрительно. Впереди шел бледный молодой офицер с непокрытою головой. Он был ранен – левая рука его висела плетью, а на плече и по груди расплылось темное пятно. Офицер, наверное, сильно страдал, но изо всех сил старался показать, будто чувствует себя превосходно. Пленных вели четверо конвойных – Архипов, Самородов, Безрученко и Тимонин.

Русские солдаты, от которых теперь тесно было в деревне, расступались, внимательно их разглядывали, о чем-то переговаривались между собой, показывая друг другу на пленных.

Конвойные подвели японцев к офицерам.

– Откуда это их столько? – удивился Шлоттвиц. – Вы еще и в плен успели целый взвод взять? – весело спросил он у Тужилкина. – Да вы просто герои!

Командир 12-й роты, увидев, кто именно конвоирует пленных, сразу сообразил, что, оказывается, взвод Алышевского тоже даром времени не терял. И он был очень не прав, поторопившись взыскивать со взводного за нерасторопность.

– Это заслуга поручика Алышевского и его солдат, – ответил Тужилкин подполковнику. И тут же громко, так чтобы все кругом слышали, обратился к своему взводному:

– Господин поручик, прошу меня извинить за незаслуженное взыскание: я в суматохе не заметил ваших блестящих действий.

– Да! рота молодецкая, – сказал Шлоттвиц. – Один взвод другого лучше. А вас, поручик, – объявил он Алышевскому, – можно уже поздравить с наградой. Лично доложу о вашем отличии полковнику.

Тут Шлоттвиц заметил среди пленных офицера.

– Кто именно взял в плен офицера? – спросил он у Алышевского.

– Мой стрелок – рядовой Самородов, – ответил взводный, указывая на стоящего здесь же солдата.

– Никак нет! – поспешил отказаться Самородов, опередив подполковника, который было хотел сказать ему что-то одобрительное. – Виноват, ваше высокоблагородие, но события изложены не совсем верно: японского офицера взял с бою наш командир взвода поручик Алышевский. Я только, может быть, немного помог… – добавил он неуверенно.

Шлоттвиц переглянулся с Тужилкиным, и оба они, и все прочие присутствующие дружно расхохотались.

Подполковник приказал санитарной команде собрать раненых и, вместе с пленными, отходить за лощину к своим позициям. Батальон шел дальше в наступление, и оставаться здесь кому-нибудь было небезопасно. Кстати, в деревне не оказалось ни одного китайца. Едва в эти края подошел фронт, местное население побросало свои дома и попряталось все в горах.

На выходе из деревни солдаты стали свидетелями изуверского японского душевредства: тот самый офицер, которого взяли в плен Алышевский с Самородовым, уже получивший медицинскую помощь и, казалось, смирившийся со своею участью, вдруг вырвался из-под надзора и с разбегу бросился головой о камни, так что мозги брызнули в разные стороны. Среди русских солдат, довольно повидавших крови и прочих всяких ужасов войны, пронесся вздох внезапного страшного изумления. Они шли мимо распластавшегося в луже крови японца и не могли оторвать от него взгляда. Так и проходили, будто честь отдавали. Прежде все бодро переговаривались между собой, вдохновленные нетрудным успехом, подшучивали, а теперь разом примолкли, насторожились, настолько угнетающее впечатление произвело на всех происшествие. Со смущенною душой теперь шли в наступление солдаты. Хоть так победил русский батальон японский фанатик.

Когда из деревни все вышли – батальон в одну сторону, раненые и пленные – в другую, – откуда-то сверху забила неприятельская артиллерия. Наверное, кому-то из гарнизона удалось спастись и известить своих об этой потере.

Батальон в это время уже вошел в гаолян и рассредоточился по колоннам для атаки. Шлоттвиц собирался подвести людей поближе к вражеским позициям, но пришлось немедленно трубить атаку, потому что японцы теперь в любую секунду могли накрыть их в гаоляне артиллерийским огнем. К счастью, пока они били лишь по деревне, полагая, вероятно, что русские еще там.

Над батальоном с диким ревом, воем резали воздух 75-миллиметровые снаряды. От их отвратительного ноющего, скребущего по сердцу плача хотелось бежать все равно куда, хоть в атаку. А позади батальона, там, где он находился всего несколько минут назад, казалось, извергается вулкан: оттуда раздавался грохот взрывающихся одновременно десятков гранат и шрапнелей. Что там именно творилось, солдаты из гаоляна видеть не могли. Но всем было ясно – от деревни уже ничего не осталось. То, что русские не отважились сделать, опасаясь, как бы не навредить ни в чем не повинным китайцам, японцы исполнили без малейших колебаний. Раз того требовала военная целесообразность.

Подполковник Шлоттвиц решил 12-ю роту, в заслугу за ее давешние молодецкие действия, в бой не посылать, а иметь пока в резерве. И велел Тужилкину держаться позади, при орудиях. А другие три роты он с ходу бросил в атаку на сопку, – в направление на вершину. Хотя путь туда был долог и довольно труден, – приходилось подниматься на приличную кручу, к тому же тащить с собою артиллерию, – но батальонный командир совершенно справедливо рассудил, что эти их изрядные усилия окупятся при атаке, – оборонять вершину, которая сама по себе уже является значительным препятствием для нападающих, неприятель, естественным образом, выставит сил несравненно меньше, нежели на перевалах. Впрочем, и на этом пути русские роты встретил пулеметный огонь, заставивший их вначале залечь, а потом и отползти назад в гаолян.

Русским удалось приметить, откуда бил пулемет. И тогда Шлоттвиц приказал артиллеристам хорошенько обработать это место и вокруг него огоньком. Причем, не открываясь, а прямо из гаоляна.

Для японцев появление артиллерии противника на сопке в полуверсте от их позиций оказалось полною неожиданностью. Иначе бы они, по своему обыкновению, заранее оставили окопы и укрылись на время на противоположном склоне. Но они русский огонь встретили именно в окопах. Да так многие и остались в них, судя по всему. Потому что, когда роты, после третьего залпа батареи, пошли опять в атаку, ни пулеметным, ни даже ружейным огнем никто им уже не досаждал.

Когда русские поднялись почти на самую вершину, они обнаружили там развороченные своими снарядами неглубокие, как-то неосновательно устроенные окопы и несколько десятков убитых и раненых японцев в них. Большинство защитников сопки, конечно, разбежалось, когда по ним забили пушки. Но все равно, очевидно было, что здесь, на самой высоте, японцы наступления противника не ждали, почему и сильных укреплений не построили, и людей выставили совсем немного.

Зато сверху русские увидели, как надежно перекрыли японцы находящийся справа от сопки перевал. Там позиции были устроены в две линии – одна над другою. С артиллерией, – это оттуда, по всей видимости, японцы били по деревне. И солдат там кишело батальона два. Пробить такую позицию вряд ли смогла бы и целая бригада. Но сейчас Шлоттвицу ничего не стоило ее уничтожить. Если бы на этот перевал русское командование повело наступление, Шлоттвиц обеспечил бы проход любых русских сил практически без потерь. Он мог теперь одною своею батареей заставить замолчать всю находящуюся там японскую артиллерию и расчистить для своих путь вглубь японского расположения. Но, увы, наступление в планы командования не входило. Была запланирована лишь демонстрация, которая вполне удалась. Кто же мог знать, что эта демонстрация еще окажется способною привести к столь выдающемуся успеху.

Шлоттвиц расставил роты по склонам сопки и приказал укреплять позиции. Он справедливо полагал, что принес большую пользу для всей русской армии. И, разумеется, командование, узнав об этом, непременно должно позаботиться, как бы усугубить неожиданный успех одного из своих батальонов. Он немедленно отправил полковнику Сорокоумовскому донесение, в котором излагал действия батальона с начала наступления и высказывал соображения по поводу возможного прорыва русских войск, что ему вполне по силам было теперь обеспечить.

Но все эти же самые соображения одновременно пришли в голову и японскому командованию. Японцы очень обеспокоилось неожиданною потерей сопки и реальною перспективой прорыва русских на этом участке фронта. Им теперь требовалось срочно либо выбивать противника с высоты, либо самим отходить из седловины.

Естественно, прежде всего, они попытались вернуть сопку. Сколько там поблизости находилось японских войск, – может быть, полк, – все они были брошены на высоту. Но единственный русский батальон легко отбил эту отчаянную атаку. Особенно успешно действовала артиллерия. На той стороне сопки, где стояли русские пушки, атака неприятеля заглохла, едва начавшись. Японцы там, как рассказывали артиллеристы, прямо «сыпались рядами». В других местах враг был также отражен с большими для него потерями ружейным и пулеметным огнем. Причем в дело пошел их же японский пулемет, захваченный русскими утром в деревне.

Взять сопку малыми силами японцам не удалось. Пришлось командующему 4-й армии генералу Нодзу, убежденному, что здесь готовится крупное русское наступление, подтягивать резервы, собирать силы для более решительного штурма.

А тем временем Шлоттвиц, не дожидаясь каких-либо дальнейших указаний от командования, решился в полной мере использовать всю выгодность своего расположения сверху над неприятелем и наконец обстрелять его позиции на перевале, лежащие теперь перед ним как на ладони. Русским хорошо было видно, как, после первых же разрывов шрапнелей, забегали, засуетились внизу сотни крошечных солдатиков в синих мундирах, как снаряды попадали в самые окопы и оттуда с вывороченною взрывом землей и камнями вылетали и убитые люди.

Японцы, именно этого больше всего и боявшиеся, вначале пытались отвечать на убийственный обстрел. Они развернули свои батареи в сторону сопки и открыли огонь. Но поскольку русской батареи они не видели, то и вреда причинить ей не могли. И стреляли наугад – куда придется. Да и не долго японцы стреляли: не выдержав исключительно метких попаданий, они скоро очистили перевал.

Проход для наступления русской армии был свободен. Шлоттвиц послал в штаб новое донесение, в котором просто-таки умолял бросить сюда хотя бы бригаду. И результат для русских мог бы быть ошеломительный. Но шли часы, день подходил к концу, а русское командование так и не торопилось почему-то ни с ответом, ни с наступлением. Казалось, этот успех привел его в большую растерянность, нежели все предыдущие неудачи.

Уже во второй половине дня, ближе к вечеру, на японской стороне поднялся воздушный шар. Шлоттвицу стало ясно, что враг готовится – или даже уже готов – к решительному наступлению. Но прежде, чтобы избежать больших потерь, японцы хотят основательно обработать русские укрепления артиллерийским огнем. И для этого им потребовался шар, который они нередко применяли для наведения артиллерии.

А скоро, как и предполагал Шлоттвиц, начался обстрел. Где-то вдалеке, верстах в пяти-в шести от сопки, вдруг один за другим стали подниматься беленькие дымки. Так стреляли самые дальнобойные гаубицы. Они действительно находились так далеко, на таком недосягаемом для ответного огня расстоянии, что японцы могли не опасаться открыть их месторасположение. И потому в их снарядах применялся дешевый дымный порох. Ни самих выстрелов, ни полета снарядов пока еще слышно не было. Но, несколько секунд спустя, донесся и их басовитый голос, по сравнению с которым рев гранат и шрапнелей, выпущенных утром японцами по деревне, мог показаться комариным писком. И тут же сопка вздрогнула вся от чудовищного взрыва, качнулась под ногами находящихся на ней людей, как палуба угодившего на мину корабля. За первым взрывом последовал второй, третий, четвертый.

Не дожидаясь следующего залпа, русская рота, что стояла под обстрелом, перебежала на противоположный склон. Но гаубица бьет навесом. Она может достать и противоположный склон горы при необходимости. И Шлоттвиц не стал дожидаться, пока их достанут. Он приказал всем немедленно отходить. Если до сих пор русское командование не послало в наступление ни единого батальона, рассудил он, то дальнейшее их присутствие здесь, на сопке, под огнем к тому же, не имело никакого смысла. Если бы их гибель могла хоть чем-то послужить на пользу общего дела, Шлоттвиц, вне всякого сомнения, остался бы на занятых позициях. Но он понял, что сверх демонстрации ожидать здесь каких-либо действий русской армии надежды нет.

Его предположение вполне подтвердилось. Когда батальон уже миновал разрушенную до основания деревню, пришел наконец приказ от самого Зарубаева – срочно возвращаться!

Действия прочих батальонов, выступивших вместе со Шлоттвицем, были не столь впечатляющими, но с точки зрения плана командования вполне удачными. Они вышли к японским окопам, вступили в перестрелку, где-то и атаковали неприятеля, но, встретив упорное сопротивление или отбитые, отошли назад. Их действия русское командование нашло исключительно полезными. Потому что они вполне исполнили поставленную им задачу – продемонстрировать наступление. Ничего большего от них не требовалось. А то, что сделал Шлоттвиц со своим батальоном, было уже сверх необходимого, не по плану.

Демонстрации, предпринятые на южном фронте, имели для русской армии весьма важное значение. Они не только не позволили японскому командованию усилить группу Куроки на правом берегу Тай-цзы-хэ за счет 2-й и 4-й армий, но заставили обеспокоиться самого командующего 1-й армией, – каково ему придется здесь с его малыми силами, если русские добьются успеха на левом берегу? Кстати припомнить, что всех войск у Куроки на правом берегу было вчетверо меньше, чем у Куропаткина. Японский генерал и сам ведь вначале не знал, какие силы ему противостоят. Понятно, что превосходные. Но насколько? – ну, может быть, в полтора, ну, пусть даже, в два раза. Не больше же. Но когда Куроки узнал, что русские превосходят его в четыре раза, он, натурально, оторопел, растерялся: куда же я лезу? и почему я еще не раздавлен? – подумал смущенный генерал. И он теперь не мог не опасаться, что, если не умением, то числом, все равно рано или поздно русские свое возьмут.

К вечеру 20 августа общая обстановка и на южном и на правобережном фронтах сложилась для японской армии довольно неблагоприятно. На юге, на этом сплошном полукольце русских траншей, бастионов, фортов, проволочных заграждений, японцы всюду были отбиты. Генералы Оку и Нодзу не имели больше сил продолжать атаки. Они несли весьма значительные потери. У них уже ощущался и недостаток в боеприпасах. На правом берегу генерал Куроки, хотя и отразил все атаки русских и отстоял важнейший пункт фронта – Нежинскую сопку, – сам атаковать даже не пытался. Сил почти не оставалось. Почему и рискованно для него это было в высшей степени – все равно как моське атаковать слона: можно, конечно, куснуть, если повезет, но ведь можно и угодить под слоновью ногу, – придавит и сам не заметит. И генерал Куроки, понимая, что положение его почти безнадежное, решил завтра же на рассвете отходить за Тай-цзы-хэ. А это значит, вместе с правым берегом уступить противнику и все сражение.

В эти же часы русскому главнокомандующему генералу Куропаткину отовсюду стали поступать самые неутешительные сведения. Жаловался на отсутствие резервов и недостаток боеприпасов Зарубаев. Жаловался на неуспехи Бильдерлинг. Жаловался Штакельберг. А ведь Куропаткин имел полнейшее основание на все эти донесения заявить, как заявил Кутузов при Бородине: «Неприятель отбит на левом и поражен на правом фланге. Извольте ехать к генералу Барклаю (в данном случае – Зарубаеву или Бильдерлингу) и передать ему назавтра мое непременное намерение атаковать неприятеля. Отбиты везде, за что я благодарю Бога и наше храброе войско. Неприятель побежден, и завтра погоним его из…» И дальше у Толстого следовало – «…священной земли Русской». Но именно этих-то слов Куропаткин не мог произнести ни в коем случае. А невозможность произнести эти три коротких слова не позволяла ему сказать и всего остального.

Сообщения от генералов подействовали на главнокомандующего совершенно угнетающе. Но когда ему пришло еще известие, что какие-то японские силы движутся в обход на Мукден, то есть в дальний русский тыл, нервы его уже не выдержали, и он скорее отдал приказ об отступлении. Сообщение это было ложным, японцами же и сфабрикованным. Но для колеблющегося, потерявшего веру в себя и в свои войска Куропаткина этой фальшивки оказалось достаточным, чтобы покинуть поле сражения. Он приказал по всей армии отступать утром 21 августа.

Русские войска начали отходить всего на два часа раньше, чем собирался это сделать генерал Куроки. Если бы каким-то образом Куропаткин промедлил со своим приказом – занедужил вдруг, еще по какой причине, проспал бы, наконец! – победа под Ляояном досталась бы храброму русскому войску. И по праву досталась бы. Но, увы, главнокомандующий вовремя отдал приказ.

 

Глава 5

Александр Иосифович слово свое сдержал: действительно, на следующий же день, после нечаянной встречи с Мещериным и Самородовым в Мукдене, к Тужилкину прибыл курьер с приказом передать обоих его стрелков в подчинение уполномоченному Красного Креста Казаринову.

Под начало своего доброго московского знакомого друзья поступили с радостью несказанною. Но не потому, что новая служба избавляла их теперь от тяжкой и опасной военной солдатской доли, – с товарищами своими по роте они расставались очень неохотно; к тому же, по слухам, русское командование планировало в самое ближайшее время большое наступление, и вынужденное неучастие в нем Мещерин с Самородовым переживали как повторное лишение награды, – и все-таки перспектива новых впечатлений, открытий, интересных встреч была так заманчива, что, конечно, пересилила все прочие обстоятельства. К тому же они нисколько не сомневались, что еще возвратятся в родную роту и закончат войну вместе со всеми своими однополчанами.

Прежде всего, Александр Иосифович, показывая, как он доверительно относится к старым знакомым, обстоятельно изложил Мещерину и Самородову существо предприятия, порученного ему самим главноуполномоченным Российского общества Красного Креста и вполне сочувственно воспринятого командованием Маньчжурскою армией. Он сказал, что война, которая, как всем казалось, будет очень недолгой, скорее всего, еще продлится какое-то время – может быть, и весь год, а может, и больше. Поэтому главная квартира теперь весьма озабочена обустройством тыла и особенно развертыванием лазаретов неподалеку от театра военных действий. С дальним тылом, довольно обеспеченным госпитальными местами, Маньчжурская армия была связана единственною железною дорогой. Но эта дорога, даже и загруженная сверх всякой меры, не могла вполне удовлетворять армию ни в чем – ни в подвозе пополнений и боеприпасов, ни в эвакуации раненых.

И хотя главнокомандующий Алексей Николаевич Куропаткин, показывая всему миру пример бесподобного гуманизма, распорядился организовать движение по дороге так, чтобы никакие прочие эшелоны не имели преимуществ перед санитарными поездами, но не менять существующего положения, по мнению самого же главнокомандующего, было уже невозможно: это означало бы ставить под угрозу всю кампанию.

До самого последнего времени русская армия, изматывая неприятеля оборонительными боями, отходила в глубь Маньчжурии. Естественно, при такой тактике устраивать лазареты вблизи военного театра было невозможно. И почти всех раненых, даже тех, у кого ранение не вызывало опасений, кто нуждался лишь в кратковременной медицинской помощи и вполне способен был через неделю, две, много через три возвратиться в строй, и их тоже вывозили в дальний тыл – в Харбин, а иногда и дальше, вплоть до Читы и Иркутска.

Но теперь, рассказывал Александр Иосифович, когда русское командование решительно намерено перейти к наступательной тактике, нет никакого резона не оставлять легкораненых в лазаретах где-нибудь неподалеку от театра. Таким образом, число санитарных поездов, следующих по китайско-восточной железной дороге, существенно сократится, что, естественно, позволит увеличить число эшелонов с пополнением и другими необходимыми для армии военными грузами.

Но легко сказать – оставлять раненых где-нибудь неподалеку. А где именно? Развернуть несколько десятков лазаретов – проблема не такая уж и простая. Она требует и значительных издержек, и – что еще важнее – немалого времени. И тогда, заметил Александр Иосифович с гордостью, он сам предложил Главному управлению Красного Креста в Мукдене изумительно простое, быстро осуществимое и – главное! – почти не требующее расходов решение. Его идея состояла в том, чтобы размещать лазареты в китайских монастырях, которых кругом было множество. Военное командование вполне поддержало этот план. И теперь, имея на руках личное предписание главнокомандующего, Александр Иосифович должен был отправляться на поиск подходящих для устройства в них лазаретов монастырей. Вот что он рассказал Мещерину и Самородову.

Отряд, собранный Александром Иосифовичем, был невелик: кроме самого предводителя и его земляков, которых он назначил своими ближайшими помощниками, в путь с ними отправились еще два санитара из солдат, китаец-кули на арбе, груженною снаряжением и припасами, и с полдюжины казаков конвоя – угрюмых забайкальцев.

Предводитель не дал ни дня своим прибывшим из полка помощникам отдохнуть. Мещерин с Самородовым только что переночевали в Мукдене, а уже наутро, чуть свет, выступили вместе со всеми в поход. Александр Иосифович сказал: «Прохлаждаться нам, друзья, теперь некогда: война! каждая минута дорога!»

Вывел отряд Александр Иосифович к северу от Мукдена. Но, пройдя верст двенадцать – пятнадцать, он вдруг повернул на запад и больше уже маршрута не менял. На недоуменный же вопрос помощников: почему они идут искать места для лазаретов во фланг к неприятелю? – Александр Иосифович ответил, что это вполне в соответствии с планами главного командования: буквально на днях предстоит большое наступление, и то, что сейчас находится на фланге у японцев, скоро окажется в тылу Маньчжурской армии. Мещерину тогда пришло в голову: а что, если это предстоящее наступление, о котором почему-то уже решительно всем известно, скорее всего, и самим японцам, принесет нам тот же успех, что и выигранное дело под Ляояном? Что тогда будет с лазаретами, оставшимися не в русском, а в японском тылу? Но, привыкший уже на войне не задавать лишних вопросов, а полагаться единственно на разумение начальства, он промолчал.

За три дня они проехали не менее ста пятидесяти верст. Они могли бы двигаться и быстрее, но вынуждены были равняться по мере скорости арбы, запряженной мулами, которые, слава богу, бежали еще довольно проворно.

По дороге несколько раз – то справа, то слева – им встречались китайские разбойники – хунхузы. Но к отряду они не приближались – боялись русских ружей и держались поодаль. Мещерину, научившемуся за время службы в Маньчжурии непроизвольно, но всегда наверно замечать за людьми всякие приметы военного мастерства или его отсутствия, показалось, – именно, показалось! значения этому, как и многим мимолетным наблюдениям, он нисколько не придал, – ему показалось, что некоторые из этих всадников сидят в седлах как-то не по-азиатски. Такая посадка обычно вырабатывается регулярными экзерцициями в манеже. Но особенно акцентировать внимание на каком-то едва подмеченном пустяке, связанном к тому же с опротивевшим и приевшимся военным делом, ему было неинтересно. Скорее напротив, самый его инстинкт отторгал такие приметы.

Мещерину куда интереснее было, например, осмыслить самому и обсудить с Самородовым и Александром Иосифовичем забавность совершенно иного рода: на второй день пути, как-то утром, они повстречали двоих китайцев, которые… ползли по дороге! Причем первыми почувствовали неладное не сами путешественники, а кони под ними, – они начали вдруг фыркать, мотать головами, противиться идти вперед. Люди вначале подумали, что лошади учуяли какого-то зверя. А в Маньчжурии, кроме волков и диких собак, вполне можно повстречать и медведя, и даже тигра. Да что тигра! – лошади, привезенные из России, пугались в Маньчжурии и обезьяны. Они же, право дело, никогда прежде обезьяны не видели. Солдаты-то многие, и те, увидев ее впервые, крестились. Что уж с коней спрашивать?..

Так и теперь вышло: лошади, очевидно, чего-то перепугались. Поэтому и путники насторожились. И вскоре им предстала дивная картина: по дороге ползли два человека – один впереди, другой за ним следом. Несмотря на теплый, ясный день, на них были надеты просторные овчины, в которых сами людишки-то малые едва различались: казалось, будто овчина ползет сама по себе.

Проехать мимо такой невидальщины русские, естественно, не могли. Александр Иосифович распорядился отряду задержаться и принялся расспрашивать китайцев: что все это значит?

Оказалось, это были богомольцы-паломники. И исполняли они не такой уж редкостный для китайской веры подвиг: они ползли к какому-то священному, по их представлению, монастырю в Шаньдунскую провинцию. Какое именно расстояние преодолели эти подвижники, они сами толком не знали. Они рассказали только, что находятся в пути уже полгода. Проблем с питанием у них нет вовсе, потому что во всех селах и городах, где бы они ни проползали, все почитают за счастье удовлетворить любые их нужды. Жаркие овчины на них – это важная часть подвига: без овчины всякий проползет, а попробуйте в овчине!..

Но самым потрясающим оказалось то, что подвиг этот был ими… взят в аренду! Какой-то богатый их земляк за полученное хорошее место положил себе обет совершить паломничество в монастырь самого почитаемого в Китае пророка – Конфуция. Исполнить же этот обет ему потом оказалось недосуг. Но и не исполнять он теперь страшился: а ну как боги разгневаются и нашлют на него бед? И тогда он подрядил идти в монастырь двух добровольных охотников. Причем последние для сугубого подвижничества взялись не просто дойти, но доползти до самого монастыря! До Шаньдуня им оставалось еще верст пятьсот с лишним. Как рассчитал Александр Иосифович, если в день они будут проползать по полторы – по две версты, то оставшуюся часть пути они преодолеют за какой-нибудь год. А если к тому же принять во внимание, что в дороге они ни в чем не знают нужды, то это не такое уж и обременительное препровождение времени. А по китайскому разумению, может быть, даже выгодное. Кстати, выяснилось, что один из паломников, по сути, обеспечивал теперь благополучие семьи: богатый наниматель обязался за все время путешествия кормить его сродников. Второй же полз в счет погашения прежних своих долгов.

– И обратите внимание, – говорил Александр Иосифович, – имея возможность облегчить участь и хотя бы идти пешком, они все-таки ползут. Даже там, где их никто не видит. Такой уж народ.

– Наверное, это религиозный фанатизм, – предположил Самородов.

– В наименьшей степени, – ответил Александр Иосифович. – Во-первых, им выгодно не торопиться. Посудите сами: ползти они будут, допустим, всего где-то полтора года; значит, весь этот немалый срок у них не будет забот о хлебе насущном и о крыше над головой, – их всякий рад накормить и приютить на ночь. Так к чему же им спешить? Ползи и ползи себе. Этак можно и три года ползти, и пять. А во-вторых, совершенно исключить случайные встречи в пути никак не возможно. И если кто-нибудь заметит, что они ползут, предположим, только за полверсты перед деревней и полверсты после деревни, а все остальное время проводят на ногах, об их мошенничестве сразу же всем станет известно. И тогда им, конечно, не видать и сотой доли тех благ, которыми их осыпают теперь.

– Но позвольте… – Мещерин будто очнулся от раздумий. – Если для них это лишь форма существования или способ обеспечить семью, то не лучше ли никуда не ходить, то есть не ползать, а возделывать свой огород или там плотничать, сапожничать, еще какое-то достойное ремесло исправлять?

Александр Иосифович снисходительно улыбнулся:

– Я бы вам, Владимир, на это мог ответить просто: это и есть их ремесло – ползти. Но дело даже не в этом. Вы подходите к проблеме достойного существования с чисто европейскими категориями. Азиаты же рассуждают совершенно иначе: чем ни занимайся или вообще ничем не занимайся – жизнь идет, и ничего изменить в ней невозможно; ползешь ли ты в дальний монастырь, торгуешь в лавочке, заседаешь ли в судебном присутствии или просишь подаяния на улице у прохожих? – какая, в сущности, разница? – жизнь-то идет!

– А вы, Александр Иосифович, неплохо знаете китайцев и их порядки, – заметил Самородов.

– Что же удивительного, – самодовольно отвечал Казаринов. – В молодости мне пришлось служить в русском посольство в Пекине.

– Татьяна Александровна что-то рассказывала… – не стал скрывать Мещерин.

На удивление, имя дочери, прозвучавшее в устах человека, с которым Александр Иосифович прежде категорически и ни в коем случае не хотел его связывать, произвело на него весьма положительное впечатление. Он удовлетворенно усмехнулся.

– Владимир, я как раз хотел поговорить с вами о своей дочери.

Александр Иосифович попридержал коня, чтобы пропустить Самородова и других спутников вперед и остаться с Мещериным наедине.

– Видите ли, в чем дело, – начал он, убедившись, что их никто не слышит. – Я прекрасно помню, что вас связывали с Таней… особенные… дружеские отношения, – сказал Александр Иосифович, подчеркивая слово «дружеские». – И мне хотелось бы объясниться. Нашу с вами последнюю встречу в Кунцеве сердечной, увы, не назовешь…

– Прошу вас, Александр Иосифович… – Мещерину сделалось неловко. Та, последняя, их встреча действительно очень болезненно задела его. Но он давно пережил обиду. К тому же он теперь был тронут тем, что Казаринов оправдывается, извиняется, по сути. – К чему поминать всякие давности! Надеюсь, Татьяна Александровна счастлива. И это главное.

– Я никогда не сомневался в вашем благородстве, Владимир. И, хотите – верьте, хотите – нет, не мог бы и желать более достойного избранника для своей дочери, если бы… Ну вы понимаете, наверное, о чем я… Я человек консервативных воззрений. И это ваше юношеское бунтарство!., простите, но я его не разделяю и не одобряю.

– Возможно, вы правы, – отозвался Мещерин. – Я свой путь избрал осознанно. И вполне понимал, что, выбирая его, я отказываюсь от многого другого…

– Я счастлив, что мы понимаем друг друга, – почти радостно сказал Александр Иосифович. – И прошу вас, знайте: по-человечески я к вам очень благорасположен. – И он протянул Мещерину руку.

Тот энергично, от всей души, пожал руку Казаринову.

К вечеру третьего дня пути Александр Иосифович привел свой отряд к цели. Миновав невысокий перевал с неизменною кумирней на нем, путешественники очутились в просторной долине. Дорога, спустившись с гряды, раздваивалась: налево – к небольшому городку, и направо – к буддийскому монастырю, расположившемуся верстах в шести от перевала у подножия другой, более могучей гряды и поблескивающему в лучах заходящего солнца черепичными крышами.

Мещерин обратил внимание, как взволновался Александр Иосифович, увидев монастырь. Перевал еще не был преодолен, а он уже напряженно, нервно искал что-то глазами по горизонту. А когда наконец вдали блеснул монастырский глянец, Александр Иосифович вполне дал волю чувствам: он чаще вдруг задышал, – так, наверное, неистово заколотилось у него сердце в груди. Казалось, он забыл, что находится не один, – Александр Иосифович вначале машинально осадил коня, так, что тот от неожиданности закрутился на месте, потом пришпорил его, и конь, сразу взяв в карьер, понес наездника под гору. Отряд поспешил вдогонку за предводителем.

Едва русские ускакали, на седловину взобралась еще одна группа всадников. Это были преимущественно китайцы-хунхузы. Но среди них находилось и несколько европейцев. Они не поехали ни налево – к городу, ни вслед за Казариновым и его людьми. Они остановились на перевале и, пока отряд Александра Иосифовича, поднимая пыль, двигался к монастырю, всё смотрели ему вслед.

Смеркалось быстро. И когда Александр Иосифович со своею командой добрался до монастыря, ворота его были уже запертыми. На их стук никто не ответил. Но Александр Иосифович не собирался дожидаться утра. Он велел двум казакам перелезть через стену и отворить ворота изнутри.

На монастырском дворе, кроме сонного привратника, не оказалось ни души. Но вскоре, встревоженные шумом, появились насельники во главе с настоятелем, – все, как один, наголо бритые и в оранжевых подризниках без рукавов. Монахи, очевидно, были напуганы, – они стояли перед русскими в полупоклоне, прижав руки к груди. Тогда Александр Иосифович, не отлагая дела на утро, объявил настоятелю и братии, что их монастырь временно изымается для нужд русской армии. Он протянул настоятелю бумажку и объяснил, что это квитанция, подтверждающая обязательства Российской империи возместить монастырю издержки по окончании войны. Причем Александр Иосифович добавил, что сроку на то, чтобы собраться и удалиться, он может дать монахам лишь до утра. Как настоятель ни возражал, как ни просил он избавить его обитель от злой доли или хотя бы отсрочить их исход, Александр Иосифович оставался непреклонным: до утра! и ни часу более! К тому же он еще более ужесточил требования: он сказал, что монахам позволительно забрать с собой лишь предметы, непосредственно относящиеся к исправлению их обрядов. Все же прочее имущество также изымается для нужд русской армии, как и самые монастырские постройки.

А на следующее утро, выпроводив монахов и отправив Мещерина с Самородовым в город с поручением закупить там крупную партию чаю – для Красного Креста-де, – а также выяснить, далеко ли отсюда японцы, Александр Иосифович энергично приступил к обустройству лазарета в монастыре. Он велел санитарам готовить места для раненых по всем пригодным для этого помещениям: коек в монастыре, естественно, не было, и Александр Иосифович распорядился использовать вместо них, как принято у китайцев, каны.

А казакам он дал задание копать колодец. Хотя на монастырском дворе имелся уже один колодец, Александр Иосифович объяснил, что по современным медицинским правилам в госпитале или в лазарете должно быть не менее двух колодцев.

Прежде чем указать самое место, где требовалось копать, Александр Иосифович довольно долго его определял – рассчитывал что-то, вымерял. Он вышел за ограду. Там саженях в ста от монастыря возвышалась небольшая скала, напоминающая свиную голову с одним ухом. Александр Иосифович встал аккурат под самым каменным ухом и, определив по компасу запад, медленно двинулся по стрелке в этом направлении. Так он дошел до монастырской стены. Заметив, где именно он вынужден был остановиться, Александр Иосифович обогнул стену через ворота и продолжил свой путь уже внутри монастыря. Но там стрелка привела его к новому препятствию – он уперся в одну из пагод. Эту проблему Александр Иосифович решил точно так же, как и в первом случае: он заметил место, у которого остановился, вошел в пагоду и, определив линию своего движения, проследовал по стрелке дальше, опять уперся в стену и опять обошел ее и снова продолжил путь. Так он преодолел все занимаемое монастырем пространство. За ним шли двое казаков и отмечали маршрут Александра Иосифовича – через каждую сажень клали по камушку.

Затем Александр Иосифович проделал то же самое в другом направлении. И опять начал далеко за оградой. У подножия хребта, саженях в двухстах к северо-востоку от монастыря, находилась неглубокая, заросшая кустами пещера. От этой пещеры Александр Иосифович, все так же в сопровождении двух казаков, по компасу пошел на юго-запад. Опять минуя всякие препятствия, он наконец добрался до отмеченной камушками первой линии. Место их пересечения оказалось не где-нибудь, а в самой пагоде. Александра Иосифовича, впрочем, это нисколько не смутило. Но на всякий случай он повторил оба маршрута – и от свиного уха, и от пещеры – еще раз, чтобы удостовериться: а не ошибся ли прежде? не сбился ли где на полшага? – тогда место пересечения линий может оказаться в стороне. Но проверка показала, что и в первый раз его расчет был верен.

Установив же место пересечения линий, Александр Иосифович переменил приказание своим подначальным: теперь он велел им рыть колодец прямо в пагоде – именно там, где линии пересеклись. Причем он авторитетно заметил, что по современным медицинским правилам один, по крайней мере, колодец в госпитале или лазарете должен быть непременно устроен в самом лечебном помещении. Впрочем, казаков все эти обстоятельства нисколько не интересовали: что бы ни приказал им старший, они всё готовы были беспрекословно исполнять. За дело они взялись споро. И, когда Мещерин с Самородовым возвратились из города, лихие забайкальцы углубились в землю уже аршина на три.

Александр Иосифович еще издали увидел, что его посланцы вполне справились с поручением: Мещерин и Самородов гнали к монастырю трех верблюдов, груженных большими белыми тюками – по два на каждом. О японцах же они ничего определенного рассказать не могли. Сведения о неприятеле в городе распространялись самые противоречивые: кто-то говорил, будто японские разъезды рыскают совсем рядом, а кто-то рассказывал, что до ближайшего японца от них будет три дня пути верхами.

Но Александра Иосифовича, похоже, это все не особенно интересовало. Наскоро выслушав доклад своих помощников, он объявил им, что должен довести до их сведения одно исключительно важное сообщение. Настолько важное и секретное, что он не вправе рисковать говорить о нем даже в самом глухом и потаенном монастырском закоулке – а вдруг кто услышит? Поэтому он предложил Мещерину и Самородову проехаться с ним вокруг монастыря.

И вот что сказал Александр Иосифович, когда они оказались совершенно одни в чистом поле.

– Знайте, друзья мои, – произнес он торжественно, – мы приехали сюда вовсе не затем, чтобы устраивать лазарет. Вы верно давеча заметили: какой может быть лазарет под носом у японцев! Но тогда еще не время было открывать вам все подробности нашего похода. Теперь же я должен изложить вам все начистоту. – Кроме того, что я действительно сотрудничаю с Главным управлением Красного Креста, – продолжал Александр Иосифович, – я еще и выполняю здесь секретную миссию нашего Министерства иностранных дел. Дело в том, что министерство недавно получило из посольства в Вене удивительное, потрясающее известие. Суть его заключается вот в чем: какой-то наш посольский чин случайно познакомился там со старою полькой – эмигранткой из России. Неизвестно почему, но эта старуха открыла ему тайну, которую ей поведал перед смертью ее отец и которую она хранила не один десяток лет. Она рассказала, что отец ее в тысяча восемьсот шестидесятом году принимал участие – здесь, в Китае, – в Опиумной войне. В составе англо-французского корпуса. Не знаю уж каким образом, но поляк этот завладел тогда огромными ценностями: как мне рассказывали, в руки к нему как-то попали два ящика с золотом и самоцветами из дворца богдыхана. Спасти эти сокровища, сами понимаете, ему было очень непросто. Если он замышлял единолично завладеть ими, то ему нужно было оберегать их и от своих, и от чужих: и от англо-французов, и от китайцев. Он как-то выправил себе подложные документы и под видом торгового человека стал пробираться с бесценным грузом к русской границе. Путешествие было опасным в высшей степени. Идти в одиночку на Кяхту! через всю Монголию! – это и теперь чрезвычайно рискованно, а прежде – вообще верная смерть! Но лучшего варианта, как бы вывезти золото, у него не было. И вот что он придумал: он купил несколько штук чаю – вот как вы сегодня – и спрятал сокровища в чае – зашил их в тюки. Погрузил все на верблюдов и погнал караван на север. Но до Кяхты добраться так и не сумел. Едва он переехал стену, ему стали досаждать разбойники. Тогда их называли здесь мадзеями. Они всё вились вокруг него. Так же, как нас теперь, всю дорогу сопровождали хунхузы. Но у прежних разбойников все оружие было – сабля да лук со стрелами. А у этого поляка винтовка с револьвером. Поэтому первое время он легко отпугивал своих провожатых, – стрельнет хотя бы в воздух, они и отъедут подальше. Потом осмелеют и снова к нему подбираются. Так они ему досаждали несколько дней. А до Кяхты ему еще оставалось все две недели. И если где-то недалеко от стены он мог хотя бы ночевать в безопасности – там часто попадаются городки, всякие поселения, – то дальше ему предстоял путь по местности почти необитаемой. К тому же у него стали выходить патроны. И вот, дойдя до этой долины, он окончательно понял, что сокровищ до Кяхты ему не довести. Измором его возьмут злые мадзеи. Тогда поляк придумал вот что: он увидел здесь, в долине, вблизи подножия хребта, одинокий придорожный колодец. Он дал по преследователям последний оставшийся у него выстрел, и, когда те по обыкновению укрылись где-то за камнями, он быстро вспорол свои тюки и ссыпал все содержимое в колодец. Потом прикопал на самом краю ямы мешочек с порохом и взорвал его. От колодца не осталось и следа. Вместо него появилась лишь неглубокая воронка. Взрыв помог ему еще выиграть время, – опешившие мадзеи затаились, как никогда, надолго. Тогда поляк быстро снял план местности. Он определил по компасу, что ровно на востоке от колодца находится вот эта скала, похожая на голову одноухого поросенка. Видите? А в тридцати градусах севернее от нее вон та пещера под горой. Зная эти приметы, легко отыскать клад. Достаточно от свиного уха проложить линию на запад, а затем проследовать от пещеры на юго-запад под углом в тридцать градусов относительно установленной прежде оси, и искомая точка будет найдена, – она окажется в месте пересечения двух линий. Все очень просто. Не правда ли?

– Но на этом месте, как я понимаю, позже встал монастырь? – заметил Мещерин, и они с Самородовым переглянулись: что-то подобное им приходилось когда-то слышать.

– Совершенно верно, – продолжал Александр Иосифович. – Поляк не сумел уже воспользоваться своим кладом. Хорошо, хоть не убили его тогда мадзеи. Иначе бы о кладе вообще больше никто никогда не узнал. Разбойники, схватив его наконец, вначале жестоко избили, а потом продали в рабство в Монголию. Через несколько лет ему удалось сбежать и перейти русскую границу. Но в России за ним числилось какое-то давнее преступление. Политическое к тому же. Поэтому, когда личность его была установлена, он отправился еще на многие годы в тюрьму. И на волю вышел только после восемьдесят первого года. Это был уже немощный, больной старик. Ни о каком кладе думать ему разумеется, уже не приходилось. Он только сумел добраться домой – не то в Люблин, не то в Радом, – разыскал там свою дочь, которую не видел с самого ее младенчества и которая сама уже была немолода – на четвертом десятке где-то, подробно рассказал ей обо всем и… вскоре умер.

– Значит, это она открыла тайну своего отца нашему дипломату в Вене? – догадался Самородов. – Но зачем? Она что же, не попыталась сама завладеть сокровищами, на которые у нее прав больше, чем у кого бы то ни было?

– Алексей, ну что вы! как вы рассуждаете! – удивился Александр Иосифович. – Как, по-вашему дама может добыть этот клад, не рискуя быть обобранной до нитки?! Естественно, она позаботилась найти надежных помощников, с которыми если и придется делиться, то лишь частью сокровищ.

– Так она все-таки получит какую-то долю в результате? – для чего-то поинтересовался Мещерин.

– Вот этого я знать не могу, – ответил Александр Иосифович. – Мне поручено лишь добыть эти сокровища и вывезти их в Россию. А уж как там с ними распорядятся – не мое дело. Нам с вами сейчас нужно думать о другом: государство ведет тяжелую, исключительно дорогостоящую войну, и сейчас важен каждый рубль, поступающий в казну. Потому что каждый дополнительный рубль – это жизнь одного солдата. Вы можете себе представить, сколько под этим монастырем лежит пушек, винтовок, пулеметов?! Если все это нам удастся пустить на нужды армии, мы спасем жизни тысячам наших солдат. И скорее одержим победу.

Мещерину и Самородову очень понравился такой ответ. Они оба искренне-уважительно посмотрели на Казаринова. Мещерин только спросил:

– Простите, Александр Иосифович, а почему именно вы этим занимаетесь?

Неожиданным такой вопрос для Казаринова отнюдь не оказался.

– Министр граф Ламсдорф мне вполне доверяет: я когда-то уже имел честь служить под его началом. Давать же столь секретное поручение кому-то из военных – например, штабу Маньчжурской армии – очень рискованно. Я от всей души уважаю Алексея Николаевича – это добрейший человек, – но тайны его штаба самым непостижимым образом до японцев доходят раньше, чем до наших командиров полков. Вот почему Ламсдорф решил не связываться с военными, а поручить дело какому-нибудь надежному человеку со стороны, – ответил Казаринов. – Однако, друзья, поспешим к нашему колодцу. – Александр Иосифович закончил приватные их переговоры. – Чего доброго удальцы-забайкальцы без нас докопаются до клада.

Казаки и правда за это время значительно углубились в землю. Но тревожиться за сокровища, как казалось Александру Иосифовичу, было еще рано. Прежде чем начать копать колодец в пагоде, он велел измерить глубину имеющегося колодца на дворе монастыря. До его дна оказалось все три сажени. Следовательно, и старый, засыпанный, должен быть где-то такой же глубины. Уровень воды в соседних колодцах обычно приблизительно одинаковый. И если рыть в час по аршину, как это выходило у казаков, то до клада можно было добраться в лучшем случае где-нибудь к вечеру. Так рассчитал Александр Иосифович.

Но когда он с двумя своими помощниками въезжал в монастырские ворота, а навстречу ему бросился урядник с криком: «Ваше высокородие! Ваше высокородие! Нашли!.. Там нашли!..», начальник отряда едва чувств не лишился от ужаса. У него только промелькнуло: все пропало! проклятые казаки! надо было не отходить от них.

Но оказалось, что урядник совсем не то имел в виду.

– Ваше высокородие! – доложил он. – Там уже был колодец! Мои орлы до старой кладки докопались! Теперь быстрее пойдет!

Александр Иосифович взглядом человека, избавившегося от смертных мук, посмотрел на Мещерина с Самородовым и впервые на их памяти перекрестился. Он немедленно направился в пагоду.

Казаки, как выяснилось, прокопали уже не меньше шести аршин.

– Молодцы, ребята! – похвалил их Казаринов. – Ну будет вам копать. Дайте другим поработать. Ступайте отдохните.

Дважды казачков просить идти отдыхать не требовалось.

– Что ж, приступим, – распорядился Александр Иосифович, когда все посторонние удалились из кумирни.

Он посветил факелом в вырытую казаками яму. Там в глубине, ниже уровня пола пагоды аршина на три, была видна старинная колодезная кладка.

– Все верно, – как-то по-новому глухо, невнятно, верно, сильно волнуясь, проговорил Казаринов. – Выше кладки и не должно быть: она вся разрушена взрывом.

Александр Иосифович велел Мещерину лезть вниз и продолжать копать. А Самородов должен был вытягивать наверх на веревке кадушку с землей. Сам же предводитель только нервно крутился вокруг ямы, подсвечивая Мещерину факелом. Наверное, глухой стук из его груди доходил и до Мещерина. А уж Самородов вполне отчетливо слышал, как рвется наружу сердечко господина Казаринова.

Так они трудились часа два. Мещерин с Самородовым за это время несколько раз менялись местами. Рядом с ямой выросла приличная горка земли вперемешку с камнями, очевидно, налетевшими когда-то в колодец от разрушенной кладки. Когда снизу раздавался лязг ударившейся о камень лопаты, – а раздавался он то и дело, – Александр Иосифович вздрагивал, насколько возможно пригибался к яме, опускал еще ниже факел и срывающимся, неверным, будто лихорадочным голосом спрашивал: что там? или: что это?! Но всякий раз слышал в ответ, что камень-де попался.

Но вот однажды, после очередного удара лопаты обо что-то твердое, на вопрос Казаринова о природе произведенного звука ответа не последовало. Александр Иосифович как будто понял, отчего внизу примолкли. Он рухнул на пол и, свесившись в колодец, совсем уже не владея чувствами, истерически прокричал:

– Что там?!.

– Кажется, есть… – раздался со дна глухой, похожий на стон голос Мещерина.

Александр Иосифович больше не мог произнести ни звука. Он только показал знаком Самородову, чтобы тот скорее поднимал кадку наверх.

Когда же кадка показалось на поверхности, Александр Иосифович бросился к ней и запустил внутрь дрожащую руку. Пальцы его коснулись какого-то холодного предмета неопределенной формы. Он вынул этот напоминающий камень предмет и поднес к нему поближе факел. Это оказалась статуэтка мутно-зеленого цвета.

– Нефритовый император… – прошептал Александр Иосифович.

Он долго вглядывался в лицо китайскому божку. Казалось, он борется с чувствами – верить ему в случившееся или не верить? произошло чудо на самом деле или ему это только кажется? Наконец, по губам предводителя скользнула улыбка.

– Продолжим, – сказал он, засовывая статуэтку в карман. Голосу его вернулась прежняя уверенность.

Следующею находкой оказался кубок, заблестевший при освещении пламенем тусклым красным цветом. А потом уже находки – большие и малые – пошли без счету. Александр Иосифович велел помощникам вытряхивать теперь кадку в отдельную новую кучу. И скоро у его ног образовалась приличная гора земли, из которой во все стороны торчали всякие ценности: украшения – перстни, браслеты, какие-то нагрудные бляхи на цепях с изображением разных птиц и животных; богослужебная утварь – чаши, блюда, кадильницы, подсвечники, статуэтки. Александр Иосифович захватил из кучи горсть земли, растер ее в руках, и, когда земля ссыпалась на пол, у него в ладони остался камушек размером с орех. Даже в полумраке было отчетливо видно, как он прозрачен и чист. Зайчики побежали по стенам и потолку кумирни, когда на его грани упал свет факела. Александр Иосифович, будто испугавшись, что своим алмазным блеском камушек привлечет чье-то внимание, крепко сжал его в кулаке, а кулак засунул в карман.

На улице уже давно стемнело. Оставив ненадолго своих помощников, Александр Иосифович пошел сделать кое-какие распоряжения по отряду. Он приказал казакам выставить у ворот караульного, а всем прочим идти ложиться спать. Китайцу – погонщику мулов – Александр Иосифович вручил некую записку, – тот немедленно вскочил на коня и куда-то умчался.

Затем Александр Иосифович разыскал в одном из монастырских помещений вещевые мешки Мещерина и Самородова. Он сам им велел там оставить свои вещи, пока они будут копаться в кумирне. Убедившись, что его действия остаются никем не замеченными, Александр Иосифович быстро и аккуратно что-то положил в мешки своих помощников.

Когда он возвратился в пагоду, раскопки там уже закончились. Мещерин и Самородов сидели возле насыпанной ими кучи земли вперемешку с драгоценностями. У них уже не оставалось сил даже рассматривать замечательные находки. Но отпускать помощников отдыхать в планы Александра Иосифовича пока отнюдь не входило.

– Всё достали? – бодро спросил он их.

– До самого дна вычистили, – ответил Мещерин. – Хорошо, колодец давно пересох: вода не мешала.

– Превосходно. Теперь нам нужно сделать вот что: всю эту кучу тщательно просеять, чтобы отделить золото и камни от земли и затем драгоценности зашить в тюки с чаем.

На все это у них ушло еще часа три. Особенно много они провозились с драгоценными камнями. Чтобы все их отыскать, землю пришлось просеивать через обычное сито, которое Александр Иосифович раздобыл на монастырской кухне. Оттуда же он прихватил шесть мешков из-под муки. Он придумал камушки упрятывать в чай не россыпью, а прежде разделить их на части, каждую часть завязать в отдельный мешок и уже эти мешки зашивать в тюки вместе с золотыми предметами. Это было весьма разумное решение. Мало ли что может случиться в дороге! Неизвестно, какие неожиданности могут быть впереди! И если по какой-то причине не удастся вывезти сокровища целиком, то придется довольствоваться хотя бы их частью, хотя бы одним мешком камней, что тоже составляет баснословный капитал. А спасти мешки или один мешок много легче, нежели весь груз. Так рассудил Александр Иосифович.

Когда драгоценности были спрятаны в тюки, Александр Иосифович велел сложить эти тюки у стены под навесом, где стояли кони и верблюды. И лишь после этого он разрешил Мещерину с Самородовым идти спать.

Сам же Александр Иосифович, хотя и валился от усталости, отправился еще проверить, как там караульный исправляет свою службу. Он подошел к монастырским воротам. Там, опершись на винтовку, сидел молодой казак. И, на удивление, не спал. Разве дремал.

– Ну что, брат, небось поспать бы рад? – весело спросил его Александр Иосифович.

– Никак нет, ваше высокородие! – вскочил казак. – Вовсе не хочется.

– Знаю, знаю, как вам не хочется. Как звать?

– Прохором, ваше высокородие.

– Ну давай уж, Проша, ступай к своим. Я сам здесь покараулю. Мне что-то не спится. Если урядник спросит, зачем ты не на посту, скажи, что я так распорядился.

– Слушаю! – обрадовался казачок. И сию секунду исчез.

Однако до своих служивый не дошел. Помня первое отцово наставление, что от хозяйского глаза конь добреет, а коли конь не выдаст, то и враг не съест, он прежде заглянул проведать верного друга. Там под навесом Прохор обнаружил сложенные друг на дружку мягкие тюки, от которых так приятно пахло чаем. Казак подумал: а зачем ему идти спать на этой китайской каменке – несносном кане и еще слушать могучий храп земляков станичников, когда он может чудесно устроиться прямо здесь – на чае? Ночи к тому же стоят теплые. Опять же и конь рядом. Поэтому он решил далеко не ходить, а здесь же и заночевать. Прохор вскарабкался на тюки, нашел там уютную ложбинку, поудобнее устроился в ней, прикрылся шинелькой, да и заснул сладко.

Когда казак ушел, Александр Иосифович повязал на рукав повязку с красным крестом и присел неподалеку от ворот. Сон действительно к нему не шел. До сна ли, когда главные испытания еще впереди? Какие еще опасности его поджидают? Как ловчее избежать их? Все эти мысли только и занимали сейчас Александра Иосифовича. Поэтому он и не мог сомкнуть глаз.

Уже светало, когда в ворота легонько постучали. Александр Иосифович вскочил как ужаленный. Он ждал возвращения своего посыльного и все равно оказался застигнутым врасплох его стуком – в таком возбужденном состоянии теперь находился.

Александр Иосифович тихонько, страшась наделать малейшего шуму, отворил ворота. И в монастырь, совершенно беззвучно, как тени, проскользнули японские солдаты. Всего человек до сорока. Во главе с офицером. Кто-то из них встал на караул у ворот, кто-то залез на стену, а большинство быстро рассыпались по двору. Александр Иосифович не мог не оценить, как же четко каждый из них знает свой маневр. Русские бы солдаты держались скопом, ожидая, пока командир распорядится.

Офицер вначале смотрел на русского в полувоенном мундире очень строго, но, когда разглядел у него на рукаве красный крест, а особенно после того, как китаец-кули что-то рассказал ему, указывая на господина Казаринова руками, взгляд японца чуточку умягчился. Он откозырял Александру Иосифовичу. А тот, в свою очередь, многозначительно кивнул головой в сторону сооружения рядом с кумирней, в котором прежде жила братия, а теперь спал весь его отряд. Подробности военному человеку были не нужны. Он все прекрасно понял.

Офицер немедленно что-то приказал своим солдатам, и те по своему обыкновению бесшумно, по цепочке, вбежали в братский корпус.

Александр Иосифович невольно весь напружинился, ожидая перестрелки или штыковой резни. Но опасения его были напрасны. Из корпуса только что раздалось несколько вскриков, потом послышался удар, будто от обрушенья чего, но ни единого выстрела так и не прозвучало. Тотчас вслед за этим двери распахнулись, и под конвоем японцев во двор высыпали насмерть перепуганные русские казаки и солдаты, без шапок и шинелей, и все, как один, совершенно очумевшие со сна.

Они сбились в кучку посреди двора и, как затравленные зверьки, оглядывались по сторонам. Казалось, они еще не вполне понимали, что с ними произошло.

Некоторые японские солдаты выходили на улицу с вещевыми мешками русских и бросали их на землю, под ноги пленным.

Японский офицер что-то отрывисто прокричал своим солдатам, и те принялись обыскивать русских. Не обнаружив ничего особенного у пленных в карманах, японцы взялись за их мешки. Они вытряхивали их прямо на землю и довольно брезгливо перебирали незатейливые вещицы русских солдат.

Вдруг один из японцев выхватил из кучи барахла какой-то предмет и бросился с ним к офицеру. Пока тот внимательно рассматривал эту находку, что-то необычное среди вещей пленных нашел еще один японский солдат. И тоже поспешил со своей находкой к офицеру.

И тут с офицером произошла удивительная метаморфоза. Прежде подчеркнуто спокойный, невозмутимо строгий, он вдруг совершенно вышел из себя. Он впал в неистовство. Размахивая перед самым лицом Александра Иосифовича какими-то предметами, что нашли его солдаты в русских мешках, офицер вопил совершенно истерически.

Александр Иосифович, не понимая, в чем причина претензий японца, испуганным, просящим помощи взглядом посмотрел на слугу китайца, умевшего по-японски. И тот тоже испуганно и оттого быстро и сбивчиво перевел речь офицера. Оказывается, его солдаты нашли среди вещей русских пленных несколько предметов – часы, нож, еще что-то, – очевидно, принадлежащих прежде японцам. Об этом свидетельствовали японские надписи на них. Причем среди этих предметов был и небольшой кожаный альбом, до половины заполненный красивыми иероглифами. Офицер немедленно определил, что это поденные записки японского солдата, обрывающиеся в дни Ляояна. Как эти вещи могли попасть к русским? Японцы нисколько не сомневались, что все это было захвачено у убитых их товарищей. А с мародерами японцы не церемонились – расстреливали безо всяких проволочек.

Солдаты показали своему командиру, среди каких именно вещей они обнаружили взбесившие его до крайности находки. И тогда офицер, принявший уже прежний свой строгий и невозмутимый вид, велел китайцу узнать у пленных, кому принадлежат эти вещи.

Мещерин и Самородов, ни слова не знавшие по-японски, тем не менее, догадались, что причиной гнева японцев стало содержимое их мешков, а значит, и им самим угрожает какая-то неприятность. Впрочем, не чувствуя за собой ни малейшей вины, они готовы были оправдаться по любому обвинению. Поэтому не особенно и тревожились. Но когда китаец-кули объяснил, что их обвиняют в мародерстве, они просто-таки онемели от неожиданности и от абсурдности предъявленного обвинения. Оба солдата только с мольбою во взгляде обернулись на Александра Иосифовича.

Но предводитель, похоже, был обескуражен не меньше их. На своих ближайших помощников он смотрел с изумлением, какого они прежде никогда не видели в его глазах. На его лице было написано: как же вы могли?! мыслимое ли дело?!. И тем не менее из солидарности с ними Александр Иосифович бросился их защищать. При помощи китайца он принялся упрашивать офицера не судить строго его солдат, быть милосердным к их молодости, снисходительным к каким-то их необдуманным, мальчишеским поступкам. Обычно ревностно соблюдающий свое достоинство, Александр Иосифович теперь чуть ли не колени готов был обнимать заносчивому японцу. Для пущей, по его мнению, убедительности Александр Иосифович особенно ссылался на то, что они – санитарный отряд и пришли сюда с единственной целью – обустраивать лазарет. Но все было тщетно. Японец ничего даже не ответил господину Казаринову. Он что-то приказал своим солдатам, и двое из них, направив на Мещерина с Самородовым штыки, стали подталкивать их к воротам.

Осознав наконец, какая участь им выпала, Мещерин и Самородов поплелись понуро, куда указывали конвойные. Они больше ни на кого не смотрели. Не искали взглядом ничьего заступничества. Напротив, несчастные оклеветанные теперь отворачивались ото всех, прятали глаза, чтобы не показать своим, насколько они в отчаянии от случившегося, насколько потерянны и напуганны.

Японские солдаты отвели их за скалу, похожую на свиную голову. И через минуту оттуда один за другим раздались два выстрела.

Александр Иосифович и японский офицер переглянулись. Взгляд господина Казаринова был примирительным и льстивым. Японца – высокомерным и недобрым.

Офицер что-то сказал Александру Иосифовичу.

– Ваша просьба выполнена, – перевел его слова бывший тут же китаец.

– Да, благодарю, – отвечал Александр Иосифович. Он жестом пригласил японца отойти в сторону.

Они подошли к навесу, под которым были уложены огромные кубовидные тюки.

– Передайте в штаб о готовящемся двадцать второго числа наступлении русской армии, – понизив голос, сказал Александр Иосифович. – Главный удар генерал Куропаткин планирует нанести по вашему правому флангу. На левом же ожидается прежде лишь неопасная для вас демонстрация.

– Что еще? – строго, будто приказывая, спросил японец.

– Корпус генерала Штакельберга, который, по замыслу русского штаба, будет выполнять обходной маневр, насчитывает свыше семидесяти батальонов, тридцать эскадронов, полтораста орудий и тридцать пулеметов.

– Что еще? – так же строго спросил офицер.

– Численность всей русской армии в Маньчжурии составляет теперь почти двести тысяч штыков и двадцать тысяч сабель. Точных сведений по артиллерийским орудиям мне добыть не удалось. Но, кажется, всего где-то около семисот пушек…

Офицер поморщился.

– Очень плохо, – недовольно проговорил он. – Японцы любят во всем точность. А вы, русские, всегда говорите приблизительно.

Александр Иосифович развел руками, показывая, что-де уж какие есть…

– Что это? – спросил офицер, указав на тюки под навесом.

– Отличный китайский чай, – похлопал Александр Иосифович ладонью по тюку. – Вот везу с собой в Россию. У нас чай дорог. Хочу немного заработать. Вы же понимаете…

Японец почти брезгливо посмотрел на Александра Иосифовича, и с таким видом, будто достоинство не позволяет ему больше находиться в этой компании, он без единого слова удалился.

Когда под навесом не осталось ни души, откуда-то из тюков вылезла вихрастая голова. Воровато оглядевшись по сторонам и убедившись, что его никто не видит, молодой казак, заночевавший давеча на чае, спрыгнул на землю и, показывая вид, будто у него и не было других забот, принялся что-то хлопотать у лошадей. Никаких подозрений ни у кого это вызвать не могло: японцы пленных в неволе не держали, – все русские, хотя и безоружные, свободно ходили по монастырю и занимались чем-либо по своему усмотрению.

 

Глава 6

Когда Мещерина вели на расстрел и он уже смирился со своею участью и не думал искать спасения, ему припомнилось – из романов, из прочих литературных сочинений, – что перед казнью приговоренные обыкновенно очень эмоционально прощаются между собой, бросаются друг к другу в объятия, целуются, говорят какие-то трогательные последние слова. Но ему в эту минуту почему-то не то что целоваться – посмотреть на Самородова было стыдно, он прятал от него глаза: Владимиру казалось, что сейчас им предстоит пережить что-то такое слишком интимное, и пройти это таинство аутодафе было бы легче всего, имея в свидетелях лишь его исполнителей. Он, кстати, вспомнил, что в старину иногда вешали, обнажив жертву ниже пояса, – такой позор считался дополнительной карой. И Мещерину сделалось совсем невмочь от стыда. Он даже чуть прибавил шагу, чтобы поскорее покончить с экзекуцией и таким образом избавиться от невыносимых мыслей. Самородов, по всей видимости, испытывал те же чувства: во всяком случае, он не делал ни малейшей попытки хоть как-то отнестись к другу.

Японцы выбрали место казни подальше от монастыря не случайно: закапывать потом трупы они не собирались, – вот тоже дополнительная кара! – но и оставлять их где-то вблизи места своего постоя, пускай и непродолжительного, очевидно, не соответствовало их японскому представлению о комфорте. Они завели Мещерина с Самородовым за небольшую скалу, что находилась в четверти версты от монастыря, и показали им знаком вставать у отвесной стенки. Мнимые мародеры, все так же не глядя друг на друга, покорно встали, куда им было велено. Японские солдаты, не мешкая, вскинули винтовки, прицелились… и в следующее мгновение оба свалились замертво, сраженные чьими-то меткими выстрелами.

Друзья ничуть не испугались – дальше пугаться им было некуда; и нисколько не обрадовались – на это у них уже не оставалось ни сил, ни эмоций. Скорее они остались безразличными к происходящему. Они даже не удивились, когда увидели, как из кустов выскочили и побежали к ним старые их добрые знакомые, с кем встретиться в Китае, казалось, было совершенно немыслимо – Василий Никифорович Дрягалов, его сын Дмитрий, Паскаль Годар, еще какой-то бравый старик благообразного вида в мундире французского штаб-офицера, только что без погон, бывший, по-видимому, в этой команде начальствующим: все его беспрекословно слушались – даже Дрягалов! – причем ловили каждое его слово, каждый жест.

Василий Никифорович, Дима и Паскаль было кинулись обнимать Мещерина и Самородова, но благообразный старик немедленно пресек эти сантименты: он что-то коротко распорядился, указав на убитых, и все, будто разом забыв о своих любезных знакомцах, подхватили бездыханных японцев и потащили их к кустам. Мещерин с Самородовым вначале очумело смотрели на происходящее, но когда престарелый распорядитель, не церемонничая, крикнул им на прекрасном французском: «Какого дьявола стоите! помогайте!» – они наконец пришли в себя и бросились исполнять приказание.

Вшестером они быстро оттащили убитых повыше в горы и там спрятали в неприметной ложбинке, завалив камнями, – найти их было уже невозможно ни в коем случае, даже если свои и отправились бы на поиски пропавших.

А еще через четверть часа пути по крутым и извилистым горным тропкам маленький отряд вышел на небольшой, поросший кустами уступ. Оттуда монастырь был виден как на ладони. На монастырском дворе вполне можно было разглядеть не только синие мундиры японцев, но и Александра Иосифовича с его белою повязкой на рукаве. Господин Казаринов ходил по двору вместе с японским офицером и что-то ему рассказывал при помощи китайца-переводчика.

Здесь, на уступе, был устроен натуральный лагерь: посреди крошечной полянки чернело кострище, аккуратно обложенное камнями и прикрытое со стороны долины тремя шалашами, – это позволяло разводить в темноте костер, не опасаясь быть обнаруженными кем-то внизу. Мещерин, вполне научившийся замечать и должным образом оценивать всякое военное мастерство, сразу про себя отметил, что лагерь спланирован весьма искусным квартирмейстером. Вряд ли такая премудрость была по плечу Дрягалову, а тем более Диме или Паскалю. Скорее всего, это заслуга все того же бравого старца, что теперь так энергично командовал при их вызволении от смертной напасти. Так рассудил Мещерин.

Тут же на полянке, под скалой, переминались с ноги на ногу кони, привязанные к вбитым в землю кольям. А у шалашей копошились китайцы – человек с полдюжины, – в которых Мещерин с Самородовым безошибочно угадали разбойников-хунхузов.

Только теперь, оказавшись на этом укромном бивуаке, в безопасности, счастливые спасенные смогли наконец обняться со своими спасителями. Все им улыбались, старались сказать что-то ободряющее. Паскаль представил друзьям предводителя их боевого отряда – своего дедушку отставного подполковника Шарля Анри Годара.

В это время из шалаша вышла стройная девушка, на которой была надета удивительная смесь дамского платья и военного мундира: плотная до хруста юбка и гусарская епанечка, без погон, однако, но расшитая кутасами. Мещерин с Самородовым, как и полагается солдатам, во все глаза уставились на девушку.

– Неужели не узнаете? – со смехом сказала красавица.

Друзья действительно выглядели довольно смешно, настолько велико было их изумление, – перед ними собственной персоной стояла Лена Епанечникова! Но бывалые военные быстро пришли в себя. Мещерин хотел было припасть к руке чаровницы, но передумал и поцеловал Леночку в самые губы, раз уж такой случай вышел. Самородов последовал его примеру.

– Ай да кавалерист-девица! – закричал он, не выпуская Лену из объятий. – Сдавайся, Япония!

Леночка, вымученно улыбаясь, оглянулась на Диму Дрягалова.

– Пойдемте, я вам коней покажу, – позвал Дима слишком пылких дамских почитателей.

Пока пополнение осваивалось на новом месте, старший Дрягалов с Леной занялись приготовлением завтрака. Костер теперь разводить было никак невозможно – японцы в монастыре наверняка уже хватились своих и немедленно заявятся сюда, если только увидят дымок. Но у путешественников оставалось еще больше чем полтуши жареной дикой свиньи, которую вчера вечером подстрелил Паскаль. Василий Никифорович нарезал мяса ломтиками, Лена подала вина, и у них не завтрак вышел, а решительный обед. Не забыл он поделиться по-братски и с провожатыми китайцами: для хунхузов, привыкших, если случиться, питаться собаками и кошками, а то и белками с воронами, это вообще стало настоящим пиршеством.

За трапезой Мещерин с Самородовым рассказали наконец о том, за что их собирались казнить. Но оказалось, это не было здесь ни для кого новостью. Подполковник Годар, с самой зари не отводивший от монастыря бинокля, видел решительно все, что нынче утром там произошло: как Александр Иосифович отворил японцам ворота, как те захватили спящих русских, как обыскивали их и как, отделив двоих, у которых было найдено что-то, по всей видимости, компрометирующее, повели в укромное место… Зная, как великодушно обычно относятся в армии микадо к пленным, Годар понял, что эти двое уличены в мародерстве – чуть ли не единственном преступлении, за которое японцы немедленно расстреливают.

– Они действительно нашли у нас в мешках какие-то японские вещицы, – подтвердил Мещерин. – Но, честное слово, понятия не имею, как это могло у нас оказаться…

– Вы узнаете об этом в свое время, – ответил подполковник. – То, что приключилось с вами, это лишь эпизод очень давней истории. И, увы, не заключительный эпизод.

Старый Годар кивнул Паскалю, и тот развернул перед Мещериным и Самородовым целую эпопею. Начал он с самой старины глубокой, с того времени, когда его дедушка принимал участие здесь, в Китае, в Опиумной войне.

– Вы помните, – продолжал Паскаль, – что рассказывал нам Егорыч на вилле господина Дрягалова? Он служил когда-то в русском посольстве в Пекине и однажды под водительством некоего секретаря посольства отправился искать в один из отдаленных буддийских монастырей клад. Помните? Так вот взгляните, – Паскаль указал рукой в долину, – вот он этот монастырь. А клад вы, наверное, сами же теперь и нашли. Не так ли?

У друзей вытянулись лица. Они не могли произнести ни слова. Мещерин только согласно кивнул головой на последние слова Паскаля.

– Но вы, разумеется, догадываетесь, кто был тот секретарь русского посольства?

Мещерин просто-таки вздрогнул от пронзившей его догадки.

– Господин Казаринов! – выдохнул он. – Не может быть!..

– Может, мой друг, может, – улыбнулся Паскаль.

– Воспользовавшись тем, что в Маньчжурии началась большая война, – подхватил рассказ внука старый Годар, – он снова приехал попытаться завладеть сокровищами. План его был великолепен: захватить монастырь под видом устройства в нем госпиталя и тогда уже беспрепятственно докопаться до клада! Но одному человеку, даже такому ловкому, как этот ваш господин Казаринов, такая задача вряд ли по силам. Поэтому ему потребовались помощники. То есть вы. Когда же дело было сделано, от ненужных больше помощников и свидетелей он решил избавиться. И подстроил так, чтобы японцы заподозрили вас в мародерстве и казнили.

– Не может быть!.. – снова вымолвил Мещерин. – Он же так отчаянно заступался за нас перед японцами.

– Естественно, – усмехнулся подполковник. – Он перед вами до конца рисовался человеком чести. А интересно, как он вам объяснил, откуда ему стало известно о кладе?

– Он сказал, что ему дал поручение наш министр иностранных дел – давнишний его знакомый, – ответил Мещерин. – А в министерство поступила соответствующая информация от дипломата из Вены: тому-де стало известно о сокровищах от какой-то старой польки, эмигрировавшей прежде из России.

– Браво! – воскликнул подполковник. – Хочешь покрепче соврать – скажи, между прочим, и правду! А вот послушайте, как было на самом деле, – продолжал он. – Четверть века назад этот господин служил в вашей Польской провинции, и там он как-то инспектировал некий дом умалишенных. В этом заведении он случайно познакомился с дочерью того самого Мельцарека, что так коварно обманул меня когда-то. Эта дама, рассчитывая, верно, на благородство и альтруизм нового своего молодого знакомца, открыла ему тайну сокровищ китайских императоров, доставшихся некогда ее отцу и укрытых последним в месте, о котором теперь знала единственно она самая. Но господин Казаринов не только не имел в виду делиться добытыми ценностями, напротив, он сделал все возможное, чтобы навсегда обезопасить себя от претензий дольницы. Он добился, чтобы она была признана безнадежно невменяемой и, таким образом, никогда бы уже не покинула больничной палаты. Мошенник разыграл тогда целую комедию: он представил так, будто она набросилась на него в припадке безумия, причем для совершенной убедительности он сам себе в кровь разбил голову. Так эта несчастная полька теперь и доживает свои дни. Все в том же доме для умалишенных. По дороге сюда мы специально сделали остановку в Польше. Довольно легко разыскали ее – она не была никогда замужем и носит фамилию отца. К тому же, как мне показалось, она не такая уж и полоумная. Но, сами понимаете, когда человек постоянно твердит о каких-то сокровищах, его, безусловно, все принимают за безумца.

– Мы с дедушкой решили на обратном пути забрать эту польку с собой, – добавил Паскаль не без гордости. – Несправедливо совершенно обездолить ее, как это сделал бы господин Казаринов. Каким бы мерзавцем ни был ее отец, она-то не виновата ни в чем. Да и, в конце концов, в значительной степени именно благодаря ей мы нашли клад. Заслуга ее велика: не сохрани она тайну своего отца, господин Казаринов никогда бы не привел нас к этому монастырю.

– Паскаль, ты так говоришь, будто сокровища уже навьючены на ваших лошадей, – сказал Самородов. – Но, мне кажется, господин Казаринов отнюдь не собирается с кем бы то ни было делиться, – заметил он, обращаясь теперь к старшему Годару.

– Совершенно верно, – согласился подполковник. – Найти сокровища мало. Теперь нам еще предстоит завладеть ими, возвратить их. Каков вероятный план дальнейших действий этого Казаринова? Под охраной конвойных казаков, которые, разумеется, ничего не знают об истинном содержимом чайных тюков, он отправится на север, на Кяхту. Путь туда не ближний. За это время мы должны успеть управиться.

– Позвольте! – изумился Мещерин. – Вы хотите перебить конвой? – Он оглянулся на Дрягалова, будто ища поддержки у русского человека, когда речь зашла о жизни русских же.

– Советую вам быть повежливее, молодой человек, – притворно строго произнес старый Годар. – Франция с Россией в сердечном согласии. И каждый русский солдат дорог французам не меньше, чем свой собственный. Но у нас есть все основания считать, что этот ваш соотечественник служит японцам, то есть предает интересы России. Если это станет очевидным для его конвойных, то вряд ли они уже будут ему защитой. А лучше вас никто не сможет убедить их в этом.

– Спасибо, сударь, что вы так лестно оцениваете патриотические чувства русских солдат, – в свою очередь нарочито торжественно ответил Мещерин. – Но вы опасно заблуждаетесь. Если господин Казаринов подкупит конвой, даст, к примеру, каждому по золотой безделушке от своих щедрот, эти казаки не то что присягу позабудут – жену отдадут дяде!

Когда Дима перевел отцу последние слова Мещерина, Василий Никифорович, с уважением глядя на молодого знатока русской души, согласно покачал головой.

– Уверяю вас, этого не произойдет ни в коем случае! – решительно возразил подполковник. – Если он покажет своим конвойным хотя бы незначительную часть сокровищ, он рискует потерять их целиком. Я думаю, он не хуже вас знает натуру русского казака.

И опять Дрягалов молча подтвердил справедливость сказанного.

– Итак, – сказал подполковник Годар, когда стороны вполне обменялись сведеньями, – давайте пока, наверное, придерживаться такого плана действий: японцы непременно отпустят этого Казаринова, потому что он состоит с ними в связи; дальше он поведет свой караван на Кяхту; мы же всею нашею франко-русскою антантой, – усмехнулся он, – будем его тайком провожать, как провожали сюда от самого Мукдена, выжидая случая, когда можно будет объявиться и рассказать конвойным казакам, кто такой их предводитель. Важнейшая роль в этом отводится вам, господа. – Подполковник посмотрел на Мещерина с Самородовым.

Тем временем китайцы накипятили воды, – для костра они использовали исключительно сухой и оттого бездымный, как порох, хворост – и позвали Леночку готовить чай. За девушкой, позабыв тотчас, что он переводчик при отце, последовал Дима.

Дрягалов проводил сына насмешливым взглядом.

– Видать, сватов засылать скоро… – сказал он, обращаясь к Мещерину и Самородову.

Друзья удивленно переглянулись. Они вовсе даже не предполагали, что Лена Епанечникова и Дима Дрягалов приходятся друг другу кем-то ближе, нежели просто знакомые, настолько вроде бы разные люди, но теперь вдруг ясно все увидели: точно, это любовь! все приметы налицо! и как сразу не заметили!

– Коли так, вас можно поздравить, Василий Никифорович, – произнес Мещерин. – Кроме того, что Лена красавица, редкостной души девушка, бывшая к тому же в гимназии первою ученицей, она еще и чрезвычайно выгодная партия: вы же знаете, наверное, что у нее отец известнейший в Москве врач, владеющий немалым состоянием.

– Знаю, – как о чем-то само собою разумеющемся сказал Дрягалов. – Иначе б я молодца и близко к девице не подпустил.

Долго сидеть в засаде франко-русской антантене пришлось: не наступило еще и полудня, когда из ворот монастыря вышел караван – три навьюченных верблюда в сопровождении конного отряда.

Впереди ехал сам господин Казаринов. Хотя предводителю за прошедшую ночь не только глаз не случилось сомкнуть, но и пришлось изрядно потрудиться, он был по обыкновению бодр и энергичен: Александр Иосифович громко перекликался со своими спутниками, беспрестанно отпускал шутки по поводу меланхолически бредущих верблюдов, называя их караваном Синдбада и выездом китайского императора. Забайкальцы не особенно понимали его мудреные речи, но угодливо усмехались в ответ на реплики начальника.

Когда японцы в монастыре хватились двух своих солдат, не возвратившихся после расстрела русских мародеров, офицер, начальствующий в японском отряде, распорядился немедленно отправляться на поиски пропавших. Естественно, первым делом японцы заглянули за скалу, похожую на свиную голову, но там ни их соплеменников, ни приговоренных русских не оказалось. Не на шутку обеспокоившийся офицер хотел было со своими людьми основательно прочесать предгорье. Но Александр Иосифович отговорил его от этого: он сказал, что солдаты, по всей видимости, стали жертвами рыскающих тут хунхузов; если они живы, что, впрочем, маловероятно, то разбойники рано или поздно сами позаботятся известить о них японцев, не безвозмездно, разумеется; если же они мертвы, то тем более искать их нет смысла – на войне как на войне, и всех мертвых не соберешь. Так рассудил господин Казаринов. И офицер, как ни был ему лично неприятен этот русский, согласился с его доводами – слишком уж хлопотны были поиски.

Но, уговорив японского офицера особенно не тревожиться, сам Александр Иосифович встревожился не на шутку: он, как и все, отчетливо слышал два выстрела, а между тем пропало четыре человека. Значит, по крайней мере двое из них остались живы. Кто именно? Если действительно приговоренных к смерти и исполнителей приговора за скалой подкараулили хунхузы, то убивать русских, которых и без того уже взяли на мушку, им не имело никакого смысла. Следовательно, убиты были японцы. Мог быть и другой вариант, правда, очень маловероятный: японцы выстрелили в воздух, приговоренных отпустили, а сами дезертировали. В любом случае свидетели счастливой находки – Мещерин с Самородовым, – скорее всего, живы и представляют для него большую опасность.

Размышляя таким образом, господин Казаринов, однако, старался ни в коем случае не выглядеть озабоченным своими беспокойными думами, напротив, он казался абсолютно невозмутимым.

Маршрут, избранный Александром Иосифовичем, был для старого Годара довольно неожиданным: подполковник полагал, что господин Казаринов предпочтет путь хотя и долгий, но довольно спокойный, лежащий далеко в стороне от военных действий, веками к тому же хоженный – через Гоби, на Кяхту. Но непредсказуемый уполномоченный Дамского комитета о раненых повел свой караван назад к Мукдену. А это означало, что времени на раздумье, как бы ловчее завладеть сокровищами, практически не оставалось. Даже меланхоличным верблюдам и тем одолеть сто пятьдесят верст трех дней вполне достанет. А поди-ка успей управься за эти три дня! К тому же относительно людные места, по которым Александр Иосифович пошел в обратный путь, еще более усложняли задачу подполковнику Годару: если конвойных казаков еще как-то можно было убедить в измене начальника и таким образом лишить его их попеченья, то надеяться добиться того же от китайской императорской стражи, что встречалась на пути едва ли не в каждой деревне, было весьма отчаянно. Поэтому подполковник, совершенно не имея в виду какой-то комбинации, какого-либо плана действий, просто решил следовать пока тайком за караваном, полагаясь единственно на счастливый случай. Но ни в первый, ни во второй день случая так и не представилось.

К вечеру второго дня пути Александр Иосифович, будто бы издеваясь над своими преследователями, переправился со всеми верблюдами через реку и, не доходя нескольких верст до мандаринской дороги, остановился на ночлег в большом селе.

Больше подполковнику Годару надеяться было не на что: завтра, думал он, этот ловкач выведет свой караван на относительно приличную дорогу, на которой то и дело встречаются русские разъезды, и можно будет за ним уже не следить – от сокровищ придется окончательно отказаться.

И тогда старый военный решился просто довериться судьбе – будь что будет; если совершенно не находится приема, как бы подступиться к этому неуязвимому русскому, придется действовать единственно наудачу.

Верст еще за двенадцать до того места, где Александр Иосифович, а вслед за ним и подполковник Годар со спутниками переправились через реку, им повстречалась большая толпа китайцев. Это были обычные поселяне. Все они, в том числе и дети, тащили на себе какую-то поклажу – цветастые узлы, разной формы и размера корзины. Некоторые везли на верблюдах и мулах собственные гробы – самое ценное, что есть у многих китайцев. Издали слышны были протяжные крики: «Юей!..», «Юей!..» – так обычно кричат погонщики мулов.

О причине такого массового исхода подполковник Годар догадался сразу же: это спасались жители какого-то села, могущего быть захваченным театром военных действий. Как китайцы заранее об этом узнавали? – одному богу известно. Но почти всегда они безошибочно накануне сражений оставляли свои дома и прятались где-то в укромном месте.

Сомнений быть не могло – где-то поблизости скоро нужно было ожидать баталий. Предположение это подтверждалось еще и частыми, порой переходящими в непрерывный гул, будто отголоски дальней грозы, артиллерийскими выстрелами, доносящимися откуда-то с востока. Такой грозы не было слышно с самого Ляояна. Значит, месячному затишью на фронте русской и японской армий наступил конец.

Подполковник Годар сразу не стал входить в село, где остановился на ночлег господин Казаринов. Укрывшись неподалеку в гаоляне, он прежде послал на разведки одного из китайцев.

Разведчик доставил, впрочем, вполне ожидаемые известия: село было почти пусто, а русский офицер,как называл китаец Александра Иосифовича, вместе с конвоем расположился в одной из самых больших и благоустроенных фанз.

Дождавшись темноты и оставив коней с китайцами за стеной, охотники за сокровищами прокрались к фанзе, где почивал господин Казаринов со своими конвойными. У двери фанзы сидел караульный и, как полагается казаку, спал, обнявши винтовку. К нему, едва касаясь земли, подошли Мещерин с Самородовым. Мещерин слегка толкнул казака в плечо и выхватил у него из рук винтовку от греха подальше, а Самородов тотчас зажал ему ладонью рот. Пока казак мычал и пытался отбиться, Паскаль зажег факел и осветил лица истязателей нерадивого караульщика. Силы разом оставили несчастного служивого. Его отвалившаяся челюсть и вылезшие из орбит глаза вполне выдавали чувства казака: не иначе ему представилось, что призраки из преисподней явились по его душу. Пришлось одному из призраков как следует казачка встряхнуть. Лишь после этого он, кажется, признал в Мещерине с Самородовым не призраков, а настоящих, вполне живых и осязаемых, своих знакомцев.

– Тихо, Тимофей, – шепнул ему Мещерин. – Живые мы, как видишь. А ну пошли-ка в дом.

На всякий случай, по-прежнему не позволяя казаку ни вырваться, ни вскрикнуть, ночные гости бесшумно вошли в фанзу. Дрягалов и Леночка освещали путь факелами, а подполковник, Паскаль и Дима держали наготове наганы.

Внутри вповалку – кто на чем – лежал весь отряд Александра Иосифовича. Самого же предводителя видно не было. Старый Годар огляделся по сторонам – комната, если не считать спящих на полу и по канам людей, была по китайскому обыкновению совершенно пуста. И вдруг подполковник стремительным броском метнулся к отворенной двери, резко отдернул ее и сам отскочил в сторону. Не сделай он этого, вряд ли ему оставаться в живых. За дверью, выставив вперед револьвер, стоял Александр Иосифович. Грохнул выстрел. Пуля, беспрепятственно миновав место, сию секунду еще занятое человеком, впиявилась в глиняную стену. Второй раз нажать на курок господин Казаринов не успел – подполковник ловким, верным движением выбил у него из руки наган. А Паскаль, тотчас приставив холодное дуло к голове Александра Иосифовича, убедительно дал понять, что тому лучше оставить сопротивляться и подчиниться победителям.

Казаки, разбуженные выстрелом, похватались было за винтовки, но, опешившие от крика Мещерина «Отставь!», так и застыли в прежних позах.

– Здорово, ребятушки, – сказал им Мещерин уже вполголоса. – Узнали? Видите, не расстреляли нас японцы… как ни старались их благородие. – Он выразительно посмотрел на Александра Иосифовича.

– Все прекрасно помнят, как я старался спасти вашу жизнь! – с нарастающим звоном в голосе воскликнул Александр Иосифович, относясь больше к своим конвойным казакам, нежели к Мещерину с Самородовым. – Как отстаивал вас, рискуя на себя самого навлечь гнев неумолимого врага! Но теперь я скажу иначе: вас не расстреляли японцы, так вы непременно будете расстреляны русскими! Вы дезертиры! Вы разбойничаете! Вы против царской власти святой пошли! А я выполняю особое поручение! – Теперь он уже непосредственно обращался к казакам. – Моя миссия секретная! Меня уполномочил сам министр иностранных дел! Сам Куропаткин! Вот предписание главнокомандующего! – Он потянулся к нагрудному карману, будто хотел что-то достать оттуда, но не достал, однако. – Вы должны немедленно сложить оружие! Кто эти люди с вами? Тоже беглые?

– Неужто не признаете, господин Казаринов? – откликнулся Дрягалов. – Летом гостить у меня изволили с дочкой.

А вот и подружка дочкина. – Он по своему обыкновению махнул бородой в сторону Лены. – Ее-то, чай, помните? А сторожа моего, Егорыча, тоже забыть изволили?! – грозно пророкотал он.

Присутствие здесь еще каких-то московских знакомых было для Александра Иосифовича полною неожиданностью. Особенно задела, взволновала его последняя реплика Дрягалова. Он, очевидно, занервничал.

– Урядник! – закричал Александр Иосифович. – Вы кому служите? государю императору? или этой разбойничьей шайке? Арестовать их! Я приказываю арестовать их всех! – Александр Иосифович не сомневался, что применить оружия против своих, русских, Мещерин с Самородовым ни сами не посмеют, ни сообщникам не позволят этого сделать.

Урядник, не отрывая взгляда от наганов деда и внука Годаров, осторожно подобрал винтовку. Остальные казаки последовали его примеру. И действительно им никто не помешал вооружиться – ни русские, ни французы.

– Братцы! – попытался Мещерин убедить конвойных не подчиняться начальнику. – Не верьте! Мы не дезертиры! Он сам японский шпион!

Александр Иосифович усмехнулся.

– В штабе разберутся, кто чей шпион, – уверенно сказал он. – А пока я вас беру под арест. Урядник! Принять у них оружие!

Урядник, почувствовав уверенность в голосе начальника и сразу сделавшись, как и полагается ему, беспрекословным и бескомпромиссным служакой, двинулся исполнять приказание. Казаки также угрожающе зашевелились.

– Погоди, братцы! – вдруг подал голос молодой казак – тот самый, что давеча в монастыре заночевал на тюках с сокровищами. – Погоди, сказать дозвольте! Помните, когда вас взяли японцы, меня не было со всеми. Я ночью стоял на часах, а их благородие под утро отпустили меня спать. Но я не в келейку пошел, а прилег прямо возле лошадок. Там и схоронился, когда японцы пришли. И я все слышал, как их благородие с японским офицером разговаривали: они рассказывали тому о нашем скором наступлении и сколько всего войска будет у русских…

Какое-то время все стояли молча, изумленно глядя друг на друга.

Подполковник Годар, сделавшийся было от своего горького поражения ко всему безразличным, когда понял, что развязка складывается не в их пользу, теперь мигом ожил. Он что-то шепнул Диме.

– Господин подполковник предлагает обыскать шпиона, – громко произнес Дима.

– Очень разумно, – подтвердил Мещерин, обращаясь к казакам. – Мы не против, чтобы и нас обыскали. Пусть все будет по-честному. Вот тогда и посмотрим, кого придется брать под арест.

Урядник, совсем уже посуровевший, оглянулся на Александра Иосифовича. И тут уже нервы господина Казаринова не выдержали.

– Казаки! Братцы! Эти люди преследуют меня, чтобы завладеть сокровищами, что мы везем под видом чая! – закричал он истерически. – Поймите! Мы везем с вами несметные сокровища китайских императоров! Пойдите проверьте! В тюках зашито золото! Не дайте только им отнять его у нас! Не дайте этим аферистам завладеть им! Оно наше с вами! Любо, казаки?! – зазывно воскликнул Александр Иосифович.

Казаки нерешительно переглянулись. Подполковник Годар безнадежно опустил глаза, услышав перевод. Но опять спас дело Мещерин:

– А еще в тюках зашит сам китайский император, вместе со свитой и любимым верблюдом! – со смехом продолжил он в тон Казаринову. – Сам видел! Сдадим его в штаб и получим по фунту табаку в награду!

Шутка казакам понравилась – они дружно загоготали.

– Ну ладно, будет. – Урядник окончательно определился. – Давайте-ка выкладывайте все, что при себе имеется… Добром прошу, – сказал он, прежде всего, Казаринову.

Мещерину же с Самородовым угрожать не требовалось: друзья сами немедленно вывернули карманы. Но ничего такого компрометирующего или подозрительного у них не оказалось.

Настал черед Александру Иосифовичу показывать содержимое карманов. О том, что обыск для господина статского советника равносилен катастрофе, говорил весь его вид – от отчаяния и испуга на нем просто-таки не было лица.

– Вы не смеете ко мне прикоснуться! Ничтожества! – слезно пролепетал Александр Иосифович. – Я дворянин!

– А мы с Алексеем разве перестали быть дворянами? – спокойно ему заметил Мещерин. – Стало быть, наше прикосновение вам унизительным не покажется.

Но урядник уже даже не стал дожидаться, когда окончится их перепалка: он кивнул своим, и два казака немедленно принялись обыскивать господина Казаринова. В нагрудном кармане его кителя оказалась сложенная вчетверо бумага. Казаки подали ее уряднику. Но прочитать написанное на ней тот не мог ни в коем случае – на бумаге были начертаны иероглифы. Зная, что Самородов неплохо понимает по-китайски, урядник передал бумагу ему.

– Это не китайское письмо, – сразу же заключил Алексей. – Скорее всего, здесь написано по-японски.

По-японски в отряде вполне понимал один только проводник-китаец.

– Здесь написано, – прочитал китаец, – что всякий японский военный без различия чинов должен оказывать содействие господину подателю этого документа. И подпись – генерал Кодама.

– Это начальник японского главного штаба! – воскликнул Мещерин, выхватив из рук китайца бумагу. – Ах ты, мерзавец! – Он впервые в жизни отнесся к Александру Иосифовичу на «ты». – Сколько наших уже погибло на войне. Ты же повинен в их крови! Дворянин!

Казаринов, тем не менее, еще пытался оправдываться:

– Это не имеет ко мне отношения! Это грязный подлог! Провокация! – Обращался Александр Иосифович почему-то теперь только к подполковнику Годару. Видимо, понимал, что у соотечественников ему тщетно икать сочувствия. – Меня оклеветали враги. – Он оглянулся вокруг, словно ища этих врагов. – Я без вины опорочен!

Годар, глядя на эти кривляния, только головой покачал укоризненно.

– Ваше высокородие, – сказал урядник Казаринову, – я должен взять вас покамест под стражу. Не обессудьте. – И он жестом показал своим казакам увести Александра Иосифовича.

И тут все наконец обратили внимание на дверь, – до того всеобщее внимание было всецело поглощено постыдным поведением господина Казаринова, – в проеме стоял, и, может быть, уже довольно давно, стройный, с тонкими черными усиками и в пенсне, японский офицер.

И прежде чем люди в фанзе пришли в себя от неожиданности, японец на вполне приличном русском сказал:

– Прошу всех сохранять спокойствие. Деревня занята японскою армией. Сопротивляться бесполезно. Вы в плену.

В ту же секунду на всех окнах разом прорвалась бумага, и в фанзу заглянули стволы хорошо знакомых русским арисак. Не меньше дюжины всех. Это был весьма убедительный аргумент в пользу слов японского офицера.

– La fin de voyage… – проговорил Мещерин.

Подполковник Годар первым демонстративно бросил свой наган на пол. За ним последовали все остальные, причем раздался грохот, будто фанза обвалилась.

Александр Иосифович тотчас смекнул, как ему теперь следует действовать. Он проворно выхватил у Мещерина свою бумагу и протянул ее японцу:

– Вот, господин офицер, мои документы. Пожалуйста, прочитайте.

Офицер внимательно изучил бумагу и ответил:

– Но только что, я слышал, вы убеждали всех, что это не имеет к вам отношения, что это подлог и провокация.

– Да нет же! Как вы не понимаете! – с мольбою в голосе принялся объяснять Александр Иосифович. – Я вынужден был отказываться от этой бумаги ввиду грозящей мне смертельной опасности. Это же настоящие изуверы! Социалисты! – Он указал на Мещерина с Самородовым. – Опаснейшие личности! На днях один ваш офицер приказал их расстрелять за мародерство: у них были найдены вещи убитых японских солдат, которые они украдкой присваивали. Но им удалось бежать прямо во время казни, причем их сообщники убили ваших солдат, что должны были привести приговор в исполнение. Вот они, эти люди. – Он вытянул палец в сторону Дрягалова, Димы, Леночки, подполковника Годара и Паскаля. – Их всех надо казнить. Немедленно! Расстрелять!

Японец смотрел на господина Казаринова со сфинксовою невозмутимостью. Ни один мускул на его лице не дрогнул. Только в стеклах пенсне мерцало отраженное пламя факелов. И казалось, будто офицер гневно сверкает глазами. Он тогда обратился к Мещерину:

– Может быть, это ваша бумага?

– Нет, не моя, – поспешил ответить Мещерин. – Этот господин сейчас был вполне искренен: он действительно шпион японского главного штаба.

– Но когда я вошел, видел ее у вас в руке. Если все-таки бумага принадлежит вам, она могла бы спасти жизнь не только вашу, но и всех, за кого бы вы ни попросили. Так ваша она или нет? – допытывался для чего-то японец.

Мещерин ответил не сразу. Он незаметно покосился на своих друзей: как бы они подсказали ему поступать? Но все, кроме старого Годара, прятали глаза.

Лишь подполковник не отводил от молодого человека взгляда – сострадательного, но и восторженного одновременно. С тех пор как собравшиеся в фанзе осознали, что они нечаянно угодили в плен, Дима Дрягалов больше не переводил старому Годару слов переговаривающихся сторон, но подполковник прекрасно понимал и без перевода, о чем теперь шла речь. Догадавшись, перед каким выбором оказался этот молодой русский, он припомнил, что ему и самому когда-то очень давно пришлось решать подобную же проблему в похожей ситуации. Тогда он сделал выбор в пользу подначальных. Но он рисковал только жизнью. Теперь же, как можно понять, стоит вопрос чести. А это, пожалуй, подороже будет. И когда Мещерин, пробежав глазами по своим товарищам, встретился взглядом с Годаром, подполковник чуть заметно отрицательно покачал головой.

– Нет, бумага не моя, – твердо заявил Мещерин японцу.

– Молодец, Володя! – Эмоциональный Самородов бросился обнимать друга. – Я знал, что ты не сможешь поступить так же, как этот. – Он небрежно кивнул в сторону Казаринова.

Японский офицер почему-то заулыбался, оскалив два больших заячьих резца. Похоже было, что ему понравилось поведение Мещерина. По его приказанию солдаты собрали оружие пленников и, разделив последних на две группы, распределили их по арестантским. Вначале взяли под стражу казаков. Когда же уводили остальных, Леночка спросила у Казаринова:

– Александр Иосифович, помните, вы как-то сказали Тане, что наша подруга Лиза Тужилкина выдала полиции Владимира и Алексея? Вы это сами придумали? Этого же не было?

Поняв, что ему больше как будто ничего не грозит, а безотрадная участь его недругов, напротив, не вызывает уже никаких сомнений, господин Казаринов приободрился, приосанился, к нему вернулась обычная уверенность.

– Для достижения высокой цели все средства хороши, – самодовольно произнес Александр Иосифович. – И результат, которого я достиг, вполне оправдывает эти средства. Впрочем, вам, Лена, это должно быть уже все равно. Ваше путешествие на самом деле окончилось. Я расскажу Тане, как героически вы погибли за Россию.

– Негодяй! Как же можно девушке это говорить! – Мещерин было набросился на Казаринова, но японские солдаты штыками преградили ему путь и вытолкали за дверь.

В деревне действительно было полно японцев. Не меньше батальона. Они сновали по улицам, рыскали по фанзам. Причем вели себя исключительно тихо. Только офицеры иногда отдавали короткие, лающие приказания. Солдаты же были все немы как рыбы. Русские всегда находили такое поведение японских нижних чинов диковинным – в нашей армии солдаты не переговаривались между собой, разве когда спали.

Пленных заперли в сарае, пригодном для заключения арестантов не больше, чем плетеная из лозин изгородь: его глиняные растрескавшиеся стенки, казалось, вовсе не были помехой, чтобы запросто пройти их насквозь, будто через туманную пелену. Остальные сараи в деревне ничем не отличались от этого. Впрочем, японцы особенно и не заботились о прочности уз для своих пленников: убежать из деревни, занятой целым батальоном пехоты, было практически невозможно.

– Заметь, – сказал Самородов Мещерину, когда за ними закрылась дверь арестантской, – нас собираются расстреливать за последние три дня уже второй раз. Только на этот раз нас, кажется, некому больше выручать…

– Друзья! – обратился ко всем Мещерин. – Этот подонок Казаринов непременно станет убеждать японцев, что для пользы его шпионажа лучше будет нас всех расстрелять. Понятно, он в этом крайне заинтересован: мы все свидетели его измены, к тому же знаем, что за груз он везет под видом чая. Но не надо забывать о том, насколько милосердны японцы к пленным. Кроме, может быть, нас, мародеров, – не удержался он пошутить. – Более гуманного отношения нет нигде, ни в одной армии в мире! Прежде всего, Лена, ты должна знать – тебе ровно ничего не грозит. Ты – сестра милосердия и была с отрядом только с единственной целью – оказывать помощь раненым. К тому же, советую тебе, отвечать японцам, если спросят, что ты с Казариновым незнакома.

– Незнакома?! – вздрогнула Леночка. – Нет уж! Я с ним хорошо знакома! А сегодня окончательно познакомилась. Сказать кому-то, что я его не знаю, Володя, для меня то же самое, как тебе было признать японскую бумагу своей. И не говори мне ничего больше!

Мещерин только руками развел. А Дима Дрягалов, не отходивший ни на шаг от Леночки, незаметно нашел ладошку девушки и крепко сжал ее в своей ладони.

– Что касается вас, – продолжил Мещерин по-французски, обращаясь к деду и внуку Годарам, – то вы, подполковник, и ты, Паскаль, являетесь представителями невоюющей державы и в качестве военнопленных вообще ни в коем случае не можете рассматриваться.

Французы переглянулись.

– Мы не уйдем, – решительно ответил Паскаль.

– Вы уйдете для того, чтобы попытаться нас спасти! – повысил голос Мещерин. – У нас нет ни малейшей надежды на спасение. Но если кому-то удалось бы отсюда выбраться, у оставшихся такая надежда появилась бы.

Подполковник Годар только кивком головы подтвердил согласие с доводами Мещерина.

– Кстати, – заметил Самородов, – уходя, вы можете спасти по крайней мере одного еще человека. Дима прекрасно говорит по-французски. К тому же он по возрасту явно не военнослужащий. А главное – его не знает наш друг Казаринов. Поэтому вы, подполковник, вполне могли бы сказать японцам, что приехали в Маньчжурию с двумя внуками.

– Я не уйду! – Дима, не раздумывая, повторил ответ своих великодушных товарищей. Но у него, может быть, была самая весомая причина: в плену оставалась возлюбленная.

– Не дури, Димитрий! – зарычал на него Дрягалов. – Ступай отсель, коли случай. Я тебе говорю!

Но Дима, всегда покорный родительскому повелению, теперь решительно возразил отцу.

– Будет вам, папаша, – сказал он, старательно подпуская в голос баску. – Здесь вашей воли надо мною нету.

– Да ты… Да ты… Отцу перечить!.. – Дрягалов, очевидно, растерялся.

Но его поддержала Леночка. На правах невесты она могла уже выказывать некоторую требовательность к молодому человеку.

– Дима, если только появится возможность, ты уйдешь! – строго сказала Лена. – Володя говорит правильно: оттого что мы все здесь, нам больше пользы не будет.

Хотя Дима и был так воспитан, что вовсе не умел ни в чем покорствовать женщине, но на этот раз он нашел аргументы в пользу его попытки вырваться из плена слишком убедительные. И возражать не стал.

Мещерин тотчас окликнул часового и велел позвать офицера. Скоро пришел тот же самый японец, что так эффектно пленил их давеча. Он выслушал Мещерина, внимательно изучил документы подполковника Годара, которые подтверждали, что тот является штаб-офицером французской службы, прикомандированным в качестве наблюдателя к русскому главному командованию. После этого японец распорядился освободить подполковника, а также двух его соотечественников и помощников и препроводить всех троих в штаб для исполнения каких-то формальностей.

 

Глава 7

При японском батальоне, что занял деревню и взял в плен отважных путешественников с их бесценным грузом, находился какой-то крупный чин – полковник – из штаба армии генерала Оку. Освобожденных из-под стражи подполковника Годара, Паскаля и Диму немедленно представили этому офицеру. Иностранные наблюдатели были ему нисколько не в диковину – их немало находилось и при японской армии. Изредка случалось даже, что наблюдатели волею разных обстоятельств оказывались на противной стороне фронта. Ни русские, ни японцы в таких случаях их обычно не задерживали. Поэтому и теперь японский полковник, лишь удостоверившись в исправности бумаг французов, велел их отпустить. Единственное он попросил прежде Годара дать честное слово, что они не передадут никаких сведений о расположении и численности японских войск русскому командованию. Подполковник слово дал.

Получив от доброхотных японцев еще и лошадей на всех – конфискованных теми, впрочем, у китайских крестьян, – Годар повел своих подначальных к северу, к расположению русской армии. Никаких идей, как бы вызволить оставшихся в плену спутников, у него пока не было. Подполковник единственно рассчитывал, что если русские начали большое наступление, то появятся они и здесь. И тогда уже можно будет каким-то образом позаботиться о пленниках.

Где-то неподалеку на востоке, значительно ближе, чем вчера вечером, грохотали пушки и раздавались взрывы снарядов – там, судя по всему, кипело сражение.

Часа через два пути они вдруг встретили группу русских солдат – человек тридцать – сорок, – бредущих со стороны, откуда раздавался грохот боя. Причем люди все были до крайности растерянны, обескураженны: они боязливо озирались кругом, а завидев трех всадников, частью бросились наутек, частью приготовились к обороне, как-то неумело, неловко сгрудившись в кучу. Но, поняв, что это не вражеский разъезд и вообще не японцы, а скорее свои, странные солдаты несколько приободрились, осмелели.

Старшим в этой удивительной команде был молодой унтер по фамилии Овсяненко. Он рассказал, что их полк час назад был рассеян превосходными силами японцев. И теперь его остатки, те, что не были перебиты и не попали в плен – ротами, взводами, – разбрелись во все стороны.

Годар решительно объявил унтеру и всем нижним чинам, что они поступают под его команду. Хотя на подполковнике и был полувоенный мундир без знаков различия, выглядел он очень импозантно: его красные рейтузы и зеркальные голенища производили впечатление, как если бы на плечах блестели генеральские погоны. Прекословить или хотя бы усомниться в его полномочиях никто не посмел.

Велев солдатам ожидать их здесь и пока укрыться в гаоляне, Годар погнал коня в сторону, откуда, по словам унтера, отходили остатки русского полка.

Паскаль сразу понял, что задумал лихой старик, когда так безоговорочно объявил русским о своем начальствовании над ними.

– Дедушка, но ты же давал слово японцам!.. – весело, будто в предвкушении упоительного приключения, прокричал Паскаль, едва поспевая за предводителем.

– Я дал слово не доводить до русского командования никаких сведений о них! – также стараясь перекричать топот коней, отвечал подполковник Годар. – Но не воевать лично против японцев я никому не обещал!

– Ну тогда я горжусь тобою! – в полном восторге выкрикнул Паскаль.

Подполковник только рукой махнул в ответ, показывая, как сейчас ему не до комплиментов.

Скоро им повстречалась еще одна группа русских – даже более многочисленная, чем первая, – во главе с раненым офицером, представившимся поручиком Леденецким. Хотя он и был ранен легко, подполковник велел Паскалю отдать поручику коня, а самому пешком отправляться вести людей к месту сбора. Годар так позаботился об офицере, прежде всего, потому, что, по его замыслу, скоро от него потребуется быть насколько возможно бодрым и способным управляться в бою. Отправив пополнение, Годар вдвоем с Димой продолжил свой путь.

Не прошло и часа, как он собрал еще сотни полторы русских. Таким образом у подполковника под началом набралось налицо две роты. К тому же при одной из отступавших групп оказался пулемет. К сожалению, им не встретилось больше ни одного обер-офицера. Но продолжать поиски было уже некогда. Годар поспешил со своим отрядом к деревне, в которой, может быть, еще ждали помощи их товарищи.

Время подходило уже к вечеру. Но это было Годару как раз на руку: с его малыми силами предпринимать что-либо при свете дня не имело никакого смысла. Пока же не стемнело, он с Леденецким и с Димой произвел пешую рекогносцировку, распорядившись солдатам теперь отдыхать, а унтеру Овсяненке тем временем тщательно проверить у всех оружие.

Прежде всего, Годару нужно было осмыслить самую японскую диспозицию: для чего вообще здесь, на северном берегу реки, появился неприятель, в то время как, безусловно очевидно, русские начали большое наступление и сами восточнее перебираются на ту сторону? При таких условиях японцам разумно было бы не выдвигаться вперед, к тому же столь невеликими силами, а прочно держать на своем берегу линию обороны, причем соблюдать эту линию насколько возможно прямой, чтобы не позволить противнику взять в клещи какой-то выступ, а при удачном его охвате и получить возможность прорыва. Но не случайно же сюда забрел японский батальон? Рек случайно не преодолевают! Значит, ему была поставлена какая-то важная цель. Несомненно, японское командование имело в виду исполнить какие-то намерения при этом.

Подполковник вполне был осведомлен о стратегии японского главного штаба, позаимствованной у пруссаков, – решительный обход противника с фланга. Японцы за эту войну уже неоднократно показывали себя верными последователями своих европейских учителей. Скорее всего, рассудил Годар, и здесь подготавливается именно такой маневр.

Верстах в десяти восточнее японцы завязали крепкий встречный бой. До того крепкий, что разбили русский полк. Но преследовать его, как рассказал Леденецкий, они не стали. Таким образом, лишь демонстрируя контрнаступление, японцы, по всей видимости, хотят привлечь, насколько возможно, большие силы противника. И все выстраивается вполне логично: русские, обеспокоенные этой демонстрацией, бросят туда резервы, и тогда уже здесь, западнее, японцы обойдут их с фланга. Над русской армией нависнет угроза катастрофы, и ей не наступать будет впору, а поспешно ретироваться. Если еще японцы позволят это сделать. Выходит, батальон, занявший ночью деревню, является авангардом, имеющим целью подготовить плацдарм, на который затем легко переправятся значительные японские силы.

Годар с Леденецким и Димой подобрались к деревне, насколько позволяла густота кустарника – саженей за двести. Подполковник сразу обратил внимание, что деревня выглядит какой-то подозрительно неживой, словно вымершей. Во всяком случае, снаружи стены не было ни души, а над крышами фанз – ни дымка. Но это подполковника нисколько не смутило, потому что он хорошо знал манеру японцев всегда таиться, где бы они ни находились. А внимательно всмотревшись на стену в бинокль, он различил в некоторых бойницах маленькие японские фуражки, напоминающие шапочки парижских рассыльных. Значит, японцы не только не ушли из деревни, – они зорко наблюдали кругом, очевидно, опасаясь появления противника.

– Эх, полбатарейки бы, – прошептал Леденецкий. – Три минуты, и весь батальон у богини Аматэрасу.

– А наши друзья у Христа, – добавил Годар.

– Верно… – досадуя, согласился поручик. Он хоть и знал об этом, у него совсем вылетело из головы: в деревне же в плену находятся соотечественники!

Подполковнику, в общем-то, все уже было ясно. Он представил, что произойдет, если ночью они отважатся на штурм. Это будет резня вслепую, всех со всеми. Но японцев больше раза в полтора-два. Хотя ночью это незаметно. Зато у атакующей стороны бесспорное преимущество – неожиданность. Это уравнивает противников. К тому же подначальные его русские не знают, сколько именно японцев в деревне. Пусть думают, что немного. Неприятель же вполне может посчитать, что раз его атакуют на выгодных позициях, значит, непременно превосходными силами. Кто же будет бросаться на крепость меньшим числом? – эта здравая мысль не может не прийти в голову обороняющимся. И в этом, несомненно, большое преимущество атакующих.

До наступления темноты оставался разве час. Годар хотел до этого времени успеть еще взглянуть на деревню с обратной стороны – от реки. Поэтому разведчикам пришлось поторопиться. Чтобы остаться незамеченными, им нужно было забрать покруче, и крюк у них выходил версты в две.

Наконец Годар увидел японскую позицию сзади. От реки деревня отстояла, наверное, на целую версту. Но не деревня заинтересовала теперь старого военного: на той стороне реки что-то копошились японцы – несколько десятков. Очевидно, это была понтонная рота, Годар разглядел в бинокль – они строили переправу. Для малых сил переправы не строят. Значит, здесь ожидается переход крупных сил неприятеля. Все выходило в точности, как и предполагал подполковник.

Выбрав место, откуда переправу наиболее удобно было обстреливать и в то же время в наименьшей степени терпеть ответного огня, подполковник послал Диму скорее привести сюда пулеметную команду. А тем временем он изложил Леденецкому план их действий.

Пытаться совершенно овладеть деревней, уничтожив или изгнав при этом неприятеля – ночью! меньшими силами! – было, по мнению Годара, почти безнадежною авантюрой. Поэтому действовать он решился следующим образом: малыми силами демонстрируя приступ с севера и с востока, ворваться главным ударным отрядом в деревню с запада. Причем группе этой не только не должно быть вменено искать схваток с неприятелем, напротив – по возможности избегать их. У нее цель единственная – во что бы то ни стало добраться до арестантской, где содержатся пленные, освободить их и немедленно отходить. Этот отряд подполковник намерен был возглавлять лично. На юге, со стороны реки, Годар не планировал вообще неприятеля как-то тревожить, оставляя, таким образом, ему свободу отступать. Это было бы совершенным успехом дела. На что, впрочем, подполковник отнюдь не рассчитывал. Но если, паче всякого чаяния, такая неожиданность и случится – может быть, японцам покажется, что их атакует полк! – то особенной-то свободы они не найдут и в собственном тылу, – именно здесь, южнее деревни, их будет караулить русский пулемет. Пулеметчики же должны твердо знать, что кто бы ни появился в пространстве между деревней и рекой – это не свои, и по ним можно смело открывать огонь.

Вот такую диспозицию представил подполковник Годар своему молодому русскому товарищу по оружию. Леденецкий нашел ее блестящею и единственно возможною. Он только предостерег начальника лично участвовать в приступе и вызвался самостоятельно возглавить ударный отряд. Но подполковник категорически не согласился: он сказал, что возглавлять отряд должен только тот, кто точно знает, где именно содержатся пленные, иначе может возникнуть какая-либо заминка, и тогда предприятие неминуемо обернется гибелью всех – и отряда, и пленных.

Уже взошла луна, когда Дима привел пулеметчиков с их громоздким «максимом». Годар объяснил солдатам, что, в сущности, они совершенно вольны в своих действиях: если заметят людей справа, отходящих от деревни к реке, значит, это японцы, и патронов можно не жалеть; если же покажутся люди слева, от реки, то это, безусловно, японцы, и тут уже не то что патронов – себя не жалей! – бей в упор! до последнего!

Возвратившись на исходную, подполковник разделил все свое войско на три группы: он поручил Леденецкому и Овсяненке не более чем по взводу и велел им быстро и бесшумно занимать позиции с востока и с севера, насколько возможно близко к стене, но не предпринимать никаких действий, прежде чем деревня окончательно не переполошится; всех же остальных – а это набрался отряд в сто двадцать человек – Годар лично повел на западную сторону.

Стена вокруг деревни была невысока – чуть выше человеческого роста, – и перемахнуть ее солдатам ничего не стоило. Подполковник, Паскаль, Дима и весь отряд ползком подобрались к стене саженей за тридцать. Дальше ползти не было смысла: их бы уже и в темноте разглядел со стены часовой или, по крайней мере, услышал бы подозрительный шорох. Заранее узнав у Димы, как звучит по-русски команда «avant!», – а все время, сколько ползли, Годар про себя старательно повторял перевод, – он наконец крикнул: вперед! – первым вскочил и бросился к стене. Рота молча, без «ура», рванулась за командиром. Со стены почти сразу начали стрелять. Но совсем нечасто. Видимо, часовых японцы выставили немного.

Годаровский отряд мигом перемахнул через стену. С той стороны никого не оказалось, – часовые, подняв тревогу, естественно, разбежались. Но деревня разом ожила: отовсюду послышались похожие на лисий лай крики японских командиров, удары чего-то обо что-то, топот бегущих солдат, началась и стрельба, хотя противника японцы пока еще не видели и стреляли, очевидно, в смятении или чтобы еще более усилить тревогу. К тому же палили-то больше в воздух: японцы опасались в темноте стрелять по каким-то едва различимым движущимся целям – это могли быть и свои.

И тут-то блестяще сработал план подполковника Годара. Отряды Леденецкого и Овсяненки, демонстрируя атаку, открыли стрельбу, прицеливаясь по кромке стены. А нескольким их солдатам удалось прокрасться к самой деревне и зашвырнуть через стену гранаты. Японцы, натурально, решили, что их атакуют со всех сторон, и значительная часть из них бросилась к северной и восточной стенам. Таким образом ворвавшаяся в деревню рота Годара была избавлена от противостояния с превосходными силами неприятеля и относительно беспрепятственно могла теперь продвигаться к своей цели.

Годар запомнил давеча, что сарай, где они содержались под арестом и где, если ничего не случилось, так и томятся их товарищи, сарай этот находился вблизи ворот. Ворота же были в южной стене, и, естественно, именно туда, как к самому уязвимому при атаке месту, теперь устремилась большая часть японского гарнизона.

Но Годар со своею ротой опередил японцев. Он нашел сарай запертым и без охраны. Солдаты по его приказу мигом сбили замок, и подполковник первым ступил внутрь. За ним с зажженными факелами в сарай вошли Паскаль и Дима и тотчас едва не полетели с ног – на дорогих освободителей набросились с объятиями Мещерин и Самородов. Но Дима не столько обнимал друзей, сколько сопротивлялся их объятиям. Наконец, освободившись от них, он подскочил к стоящей чуть поодаль Леночке и, как вкопанный, остановился в трех вершках от нее, страстно дыша девушке в самое лицо и словно не зная, как бы теперь обойтись с ней.

– Ну уж поцелуй, чего там, – подсказал сыну Дрягалов.

Но исполнить отцово наставление Дима не успел, Годар в это время выкрикнул: уходим! – и все кинулись к двери.

– Подождите! – воскликнул Мещерин, выбежав на улицу. – А наш груз?! Все здесь! Казаринов еще не сбежал!

Подполковник Годар только теперь вспомнил о сокровищах. И даже растерялся как-то, что появилась вдруг еще и эта забота. За целые сутки ему ни разу не случилось о них подумать!

Но никто не знал, где именно господин Казаринов сложил тюки. Мещерин, однако, догадался, что, скорее всего, где-нибудь за той фанзой, в которой они прошлой ночью нашли самого уполномоченного дамского комитета о раненых.

– Скорее сюда! – закричал Мещерин. – Там за фанзой! во дворе!

Но немедленно проверить – что там во дворе? – у них не вышло. В это время из-за угла ближайшей фанзы выбежали японцы, с полроты всех.

Годар немедля скомандовал атаковать неприятеля. И единственно с наганом в руке первым бросился навстречу японцам.

– В штыки! – во весь голос перевел команду старшего Мещерин и поспешил вслед за подполковником.

Грянуло могучее «ура!», так что деревня вздрогнула. Русских было вдвое больше, и минуты не прошло, как японский отряд весь лежал переколотый.

И тут откуда-то снаружи, из-за стен, тоже раздалось «ура!», не такое, может быть, зычное, как в деревне, но не оставляющее сомнений – русские пошли на приступ со всех сторон! Верно, Леденецкий и Овсяненко услыхали боевой клич своих и решили поддержать их атакой. Годар поспешил выйти всем отрядом к противоположной северной стене, чтобы ударом неприятелю в тыл облегчить им наступление. Путь туда через всю деревню был не ближний. По дороге ему встречались разрозненные мелкие группы японцев, которые, если не успевали убежать или спрятаться от русских, тут же и истреблялись. Но когда подполковник вывел все-таки свою роту к цели, он обнаружил, что японцев там ни души, а через стену уже прыгают солдаты Овсяненки.

В это время где-то за деревней, со стороны реки, неистово, захлебываясь, забил пулемет.

Годару стало все ясно: японцы оставили деревню – они побежали и попали под огонь пулемета, выставленного им давеча со стороны реки; виктория была совершенная! – он меньшими силами разбил неприятельский батальон и взял большое и важное в стратегическом отношении село, сам же почти не понеся потерь! К тому же отряд его еще и пополнился: оказалось, что казаки из конвоя господина Казаринова, все живые и здоровые, благополучно пережили плен и разыгравшийся ночной бой в одном из сараев.

Ну уж теперь победителям ничего не мешало спокойно пойти проверить, на месте ли тюки с драгоценностями. Годар только распорядился Леденецкому и Овсяненке выставить посты по стенам и у ворот и тщательно осмотреть каждый закоулок в деревне – не затаились ли где японцы? – и вместе со старою своею командой осмотрел наконец фанзу, где прошлою ночью они захватили Казаринова, а потом и сами угодили в плен.

У китайцев за каждою фанзой непременно был устроен небольшой, исключительно ухоженный дворик, огороженный обычно плетеною изгородью и с аккуратным, крытым гаоляном, навесом. Точно таким же был и дворик, куда Мещерин привел Годара, Дрягалова и прочих. Он не ошибся. Прежде всего в дворике в свете факелов им блеснули три пары глаз знакомых верблюдов, – тех самых, что Мещерин с Самородовым по указанию Казаринова купили несколько дней назад, – они жались друг к дружке, напуганные недавним побоищем с перестрелкой. Тут же во дворе были привязаны еще два коня, оставленные, видимо, японцами. Самородов поспешил осветить навес, – все шесть тюков стояли на месте.

– Ты посмотри: не вспороты ли они? – подсказал Мещерин другу. – За целый-то день он мог успеть вынуть хотя бы мешки с камнями…

– Нет! Все цело! – ответил Самородов, внимательно осмотрев тюки. – При японцах ему этим заниматься было никак некстати. А увезти, как есть, вместе с чаем, не успел – так стремительно наш выдающийся полководец захватил село, – весело сказал он, оглядываясь на Годара. – Ну, давайте вспорем один, чтобы убедиться?..

Какое-то время все, как завороженные, смотрели на красные от света факелов тюки и думали, наверное, приблизительно одно и то же: неужели все закончилось?

Отрывистый женский вскрик заставил всех вздрогнуть, выйти из оцепенения. Все разом оглянулись на Леночку. И тут же на миг снова оцепенели от того, что предстало их взору: какой-то человек, обхватив девушку рукой сзади за плечи, волок ее в темный угол двора, туда, где стояли лошади. Человек этот приподнял голову, и все узнали господина Казаринова. Пока победители зачарованно взирали на выстраданную добычу, он подкрался к ним откуда-то из мрака.

Дима кинулся было к невесте, Самородов тоже сделал шаг вперед, но Казаринов приставил девушке наган к голове и крикнул:

– Всем стоять! Застрелю! Мне терять нечего!

Все замерли.

– Оружие на землю! – продолжал командовать Александр Иосифович. – Если посмеете загасить факелы, я сейчас стреляю!

Как и прошлою ночью в фанзе, все, у кого в руках было оружие, побросали его.

– Вы за сокровищами?! – воскликнул подполковник Годар, в сердцах швырнув свой наган к самым ногам Казаринова. – Так забирайте их! Отпустите только девушку. Я обещаю, мы не будем препятствовать вам забрать все, что пожелаете, и уехать прочь!

Но у Александра Иосифовича был свой расчет. Леночку он отпускать теперь не намеревался ни при каких обстоятельствах.

– Эй, вы! двое! – прикрикнул он на Мещерина с Самородовым. – Мародеры! Доставайте камни! Живо!

Мещерин оглянулся на Годара. Подполковник и без перевода понял, о чем идет речь, и утвердительно кивнул головой.

Друзьям хорошо было известно, где именно зашиты мешки с камнями, – сами же их туда только недавно упрятали. Они вспороли тюки – все камни оказались на месте.

Александр Иосифович велел им связать мешки попарно и навьючить на одну из лошадей. Когда это было исполнено, он, пятясь задом, подвел Леночку к коновязи, подхватил девушку и без труда закинул ее лошади на шею, так что она руками свесилась с одной стороны, ногами – с другой. И сам тотчас вскочил в седло.

Ускакал Казаринов не сразу. Он еще погарцевал какое-то время по двору на хорошо отдохнувшем и пока не почувствовавшем на себе немалый груз коне.

– Прощайте! Охотники за сокровищами! – насмешливо, с издевкой, произнес он. – Глупцы! Ничтожества! Дома сидели бы! Куда вам! Старички! – ехидно добавил Александр Иосифович, очевидно, с намерением уесть Годара и Дрягалова. – Впрочем, там в тюках еще полно золота! На миллионы франков! Оно ваше! Помните мое великодушие!

Все, как сговорившись, отвечали ему единственно презрительным молчанием.

Не дождавшись ни от кого ни полслова, Казаринов злобно пришпорил коня.

– Не вздумайте меня преследовать! – выкрикнул он напоследок. – Красавице тогда несдобровать! – И, выехав со двора, погнал коня к южным воротам.

Увидев, куда направился Александр Иосифович, подполковник Годар в ужасе схватился за голову и с отчаянием в голосе воскликнул:

– Мой бог! Там же пулемет! Солдаты ничего не знают! Они примут его за японца!

В тот же миг Дима бросился к оставшемуся во дворе коню и, подобрав по пути годаровский наган, вскочил верхом и припустил вслед за Казариновым.

– Дима! Там пулемет! Берегись! – крикнул ему Паскаль.

– Без девки не возвращайся! – гордясь удалью сына, добавил Дрягалов, не знавший ничего о пулемете и не понимавший по-французски.

Спустя какие-то секунды со стороны реки действительно ударила пулеметная очередь. Она была недолгой и больше не повторялась.

Когда Дима выскочил из ворот, он при лунном свете увидел саженях в ста впереди спину Александра Иосифовича. Тяжелый топот перегруженного коня господина Казаринова разносился, кажется, по всему пространству между деревней и рекой и еще отдавался эхом от стены. Догнать такого наездника ничего не стоило, но Дима опасался, что этот низкий человек причинит какой-то вред любимой Леночке, если он и правда его нагонит. Поэтому он решил пока ехать за ним следом, но не приближаться. Александр Иосифович держал путь не к реке – оказаться у японцев ему теперь, с четырьмя мешками драгоценных камней, было вовсе не интересно, – а левее, вдоль реки, видимо, там он рассчитывал выбраться как-то на мукденскую дорогу.

Но тут откуда-то спереди хлестанула пулеметная очередь, и тяжело скачущий конь господина Казаринова рухнул на землю. Дима не стал дожидаться, пока дадут очередь еще и по нему, – он спрыгнул с коня, взял его под уздцы и, пригнувшись, побежал вперед.

Через полторы сотни шагов он услышал страшный хрип умирающего животного и тотчас увидел бьющегося в агонии коня. Вблизи от него лежал, не подавая признаков жизни, и сам ловкий беглец. И тут же рядом, свернувшись клубочком, тонюсенько скулила Леночка.

Дима подхватил ее, как пушинку, и поставил на ноги. Но отпустить ее не решался – так и держал за талию, прижав к себе.

– Цела? – коротко спросил он.

– Кажется, все в порядке. – Леночка перестала плакать. – Ушиблась только немного.

– Это ничего… отпустит…

Дима не отводил взгляда от ее глаз и дышал девушке в самое лицо так страстно, что Леночка даже и оробела: ей так и представилось сразу, какими теперь мыслями одержим молодой человек. Она невольно уперлась ладонями ему в грудь, попыталась чуточку отстранить его от себя, но юный богатырь еще крепче прижал ее к себе, так что у девушки хрустнули косточки, и веско сказал ей:

– Не вырывайся… Все… кончилася твоя вольная…

Леночке показалось, что силы ее совершенно оставляют.

Она обмякла и сама прижалась лицом к груди молодого человека. Дима сбросил с плеч бекешу и бережно, будто какое хрупкое изделие, уложил на нее Леночку.

После того, как Александр Иосифович разбойничьи похитил и увез Леночку и Дима ускакал вслед за ними, а пулеметчики огнем подтвердили, что они добросовестно исполняют приказание командира, Годар отправил к ним Леденецкого с новым приказом: деревню на прицеле больше не держать, потому что японцев там нет, а русские не могут выйти из ворот, не рискуют быть обстрелянными своими, и сосредоточить наблюдение и огонь, если потребуется, на переправе через реку: японцы вполне могут еще попытаться возвратить деревню. Но довести быстро этот новый приказ до пулеметной команды Леденецкий не мог: напрямик к ним не подойдешь, а в обход идти – ничего себе крюк! – долго.

Все в деревне с нетерпением и беспокойством ждали возвращения Леденецкого. А тем временем за стеной вдруг раздалось этакое замедленное, ленивое топанье копыт. И через минуту в ворота спокойно, будто возвращался с прогулки, вошел Дима. Он вел под уздцы коня, – на нем сидела Леночка, и свисали по бокам шесть тугих мешков.

Дима помог Леночке спуститься на землю, подвел ее к отцу и сказал:

– Вот, батюшка… жена моя… Благословите нас.

Дрягалов усмехнулся в бороду, помедлил и перекрестил Диму и Леночку по-поповски – обоих одним знамением.

– Господи, благослови, – произнес он торжественно. И тут же с притворною строгостью выговорил сыну: – Епитимья тебе, проказник! До самой Москвы. До венца.

С Леночкой же старый дамский угодник был куда ласковее. Он взял ее за плечи, поцеловал в лобик и сказал:

– Милости прошу к нам в семью, красавица. Будь мне дочкой.

Все присутствующие – и Мещерин с Самородовым, и подполковник с внуком, и кое-кто из казаков и солдат – наблюдали эту сцену с умилением.

Едва рассвело, подполковник Годар отправился разведать, что там происходит на неприятельской стороне. Но прежде чем спуститься к реке, он в сопровождении Димы осмотрел место, где господин Казаринов попал под пулеметный огонь. Они нашли там издохшего коня Александра Иосифовича, но самого уполномоченного не было. Исчез! Дима тогда, ночью, даже не подумал, что Казаринов может быть только раненным или вовсе невредимым, – он нисколько не сомневался, что тот лежит убитый наповал! Впрочем, Годара это уже нисколько не волновало: жив Казаринов или нет? – даже малого значения не имело для него. Годара сейчас заботил единственно неприятель и его возможные действия.

Пулеметной команде он распорядился передислоцироваться – занять позицию ближе к реке и теперь держать на мушке противоположный берег. На удивление на том берегу сегодня не только не было видно пионеров, но и понтон, который они начали было вчера строить, исчез – его, очевидно, разобрали или, что вероятнее, сплавили в темноте.

Но то, что Годар разглядел в бинокль на той стороне, по-настоящему потрясло его: в двух-трех верстах от реки было довольно оживленное движение большой массы людей, может быть, и бригады. Трудно было сразу понять – что эти силы? – готовятся ли наступать или отходят? Но судя по тому, что японцы не продолжили строить и даже не сохранили недостроенной переправы, наступать они не собирались.

Непонятно, рассуждал Годар, почему они до сих пор деревню, из которой их выбили русские, не смели артиллерийским огнем? Неужели у такой-то силищи нет ни одной батареи? Скорее всего, они просто опасаются вступить в артиллерийскую дуэль, потому что обычно японцы такие дуэли не выигрывали. Но дуэли-то, собственно, никакой бы и не было! Потому что отсюда отвечать нечем. Разве винтовочными пачками двух неполных рот. Но в том-то и дело: японцы, видимо, считают, что сюда подошел, по меньшей мере, русский полк с приличною артиллерией. Вот и боятся раскрыть свои пушки.

Пока Годар рассуждал таким образом, к нему прискакал одвуконь Мещерин и доложил, что в версте к северо-востоку от деревни показалась группа всадников, – они рассматривают их в бинокль, но приближаться, по всей видимости, опасаются, полагая, что здесь японцы. Годар немедленно вскочил на коня.

Обогнув деревню, они действительно увидели в версте с дюжину людей верхами.

– Казаки! – определил Мещерин, когда они подъехали поближе.

Удивительный мундир Годара мог смутить гостей, но Мещерин еще издали стал размахивать своею мохнатою шапкой, и казаки поняли, что эти двое, во весь опор скачущие к ним, не враги.

Выяснилось, что это была разведка бригады Дембовского, стоящей на правом русском фланге. Годар велел им срочно скакать в штаб и передать, что противник у этой деревни попытался ночью совершить обход, но был отбит и, кажется, вообще отступает. Но, на всякий случай, сказал подполковник, хорошо бы сюда выдвинуть хотя бы два батальона пехоты, непременно с сильною артиллерией.

Подкрепление к Годару подошло только во второй половине дня, когда на той стороне реки неприятеля вообще уже не было видно. Оказывается, из штаба Дембовского сведения, сообщенные каким-то французским наблюдателем, поступили прежде в штаб Западного отряда генерала Бильдерлинга, а оттуда – в Мукден. И только уже сам Куропаткин распорядился послать в указанное место полк, два дивизиона кавалерии и две батареи. Он, по правде сказать, довольно скептически отнесся к полученному сообщению, резонно полагая, что, при общем и пока довольно неплохо развивающемся наступлении русских, японцы вряд ли начнут обходной маневр, тем более на таком значительном удалении от фронта, – им самим невыгодно так растягивать силы. Но поскольку русский главнокомандующий больше мора в своем стане страшился возможного обхода неприятелем его флангов, он не поскупился выделить целую бригаду из резервов прикрыть и это дальнее направление.

Но получилось, что марш этой бригады, которая, будь она брошена в наступление, могла бы значительно усилить натиск на фронте, получилось, что поспешный марш ее оказался холостым выстрелом, пустою растратой сил: передислоцировавшись, бригада теперь противостояла… пустоте, никому. Годар заметил, как полковник – командующий бригадой, – внимательно оглядев пространство за рекой, посмотрел на него с недоверием и даже с каким-то сожалением. И если бы не десятки убитых японцев, оставшихся в самой деревне и в поле за воротами, Годару было бы вообще никак не оправдаться за свое тревожное донесение.

Командующий держал себя со старым французским подполковником довольно надменно. Когда Годар докладывал преемнику о ночном деле, у полковника было такое выражение лица, будто бы все, что здесь происходило прежде, это так… прелюдия дилетантов, маневры новобранцев, а настоящее дело пойдет только теперь, с его появлением. Приняв же позиции и славный боевой годаровский отряд под свою команду, он приказал подполковнику немедленно отбыть в ставку, в Мукден, где и полагается находиться всем наблюдателям.

Верный воинской дисциплине, Годар беспрекословно подчинился старшему по чину и положению начальнику. Единственное, он попросил полковника позволить двум нижним чинам – Мещерину и Самородову – сопровождать его. Полковник изобразил крайнее свое недовольство такою просьбой и… согласился.

Собрались путешественники по-военному быстро: тюки, наскоро залатанные, были навьючены на верблюдов, мешки – на лошадей. А больше у них ничего и не было. Дрягалов по этому поводу пошутил: нищему собраться – только подпоясаться. Все, кроме французов, едва не попадали со смеху. Когда перевели и объяснили поговорку Годарам, и они смеялись от души.

До Мукдена им был менее чем дневной переход. Годар рассчитывал без долгих привалов к ночи добраться до места. Скоро караван вышел на людную мандаринскую дорогу, и можно было считать их путешествие счастливо окончившимся: больше никакие неожиданности им не грозили.

Подполковник Годар почти всю дорогу ехал молча – все о чем-то думал, что-то все вспоминал. На подъезде к Мукдену он, вдруг пробудившись от грез, обратился к спутникам:

– Русские друзья мои, я вот что хочу вам сказать: богатства мы везем с вами колоссальные! невиданные в свете! мне ни за что не вернуть бы их, если бы не вы, не ваша жертвенная помощь; но эти сокровища целиком моими никогда не были: мне принадлежит лишь половина, а другая половина, как вам известно, не моя, а моего дольника, который, впрочем, ничего наследовать не может, потому что его нет в живых. И вот что я предлагаю. То есть настаиваю! Я хочу, чтобы эта половина стала вашей. Возьмите ее и поделите между собой.

Годару никто ничего не ответил. Все будто онемели. Один Дима вполголоса переводил отцу слова подполковника.

– Господин Дрягалов, – сказал Годар, дождавшись, пока тот услышит весь перевод, – вы для нашей экспедиции сделали, может быть, как никто, много: мы вообще обязаны вам тем, что попали сюда. Вас никто не неволил подвергать себя смертельным порою опасностям. Но вы презрели все опасности. Вы, как истинный христианин, не остановились отдать жизнь, если потребуется, за ближних. И уверяю, я ни в коем случае не принимаю ваше бесподобное самопожертвование как возвращение мне долга за наши парижские похождения. Я убежден, вы человек, который никогда не станет считаться. Но вместе с тем вы человек деловой. Мудрый. Вы, как никто, сможете употребить богатства с пользой и для себя, и для общества.

Дрягалов помолчал, посопел, усмехнулся раз-другой. И ответил:

– Я, сударь, так богат, что, пожалуй, во всей России мне немного равных будет. Я одних домов по всей земле поставил больше, чем людей теперь здесь с вами. И если к моим миллионам добавить еще новых сколько-то миллионов, я этого, право дело, и не замечу. Плешивому и сотня волос – куафюра, а кудлатому хоть бы и вдвое сверху – одно и то ж. Не возьму я ваших бриллиантов. А то выходит, будто вы расплачиваетесь со мной. Коли так, то мне впору вам до самого креста нательного все отдать, – что вы для меня сделали! Спаси господи! – не возьму!

Подполковник незаметно улыбнулся. Он понял, как теперь ему будут отвечать и все прочие: вряд ли кто-то уступит Дрягалову в великодушии. И тем не менее он продолжил допытываться.

– Мой друг Дима, дорогая Лена, – обратился он к влюбленным, которые ехали, обнявшись, на одном коне – до такой степени были теперь неразлучны. – У вас начинается новая жизнь. Молодость обычно полна самых светлых, чистых амбиций, беспорочных замыслов. Возьмите свою долю, и ваши добрые амбиции и замыслы скорее осуществятся, скорее – я убежден! – осчастливят многих. Ну! мадемуазель Лена, подскажите же мудрое решение жениху!

Леночка с улыбкой заглянула в самые глаза Диме, ласково провела ладонью ему по щеке и, не отрывая от него влюбленного взгляда, со смехом ответила:

– А я теперь поступлю так, как решит Дмитрий Васильевич.

Настала очередь Диме держать ответ.

– Какая радость осчастливить кого-то чужим добром?.. – проговорил он. – Нет, господин Годар, не возьмем. Не обессудьте. У меня будет свой капитал! Побольше батюшкиного. Вот тогда мы полмира сделаем счастливым. Правда, Лена?

В ответ Леночка лишь поцеловала мудрого своего Дмитрия Васильевича.

Годар попридержал коня и поравнялся с ехавшими позади Мещериным, Самородовым и Паскалем.

– Ну, что ж, друзья мои, – сказал он первым двум, – остаетесь вы одни. Вся половина ваша. Вы, я знаю, люди радикальных взглядов, как часто бывает свойственно молодым. Но это скоро у вас должно пройти. И вы могли бы сделаться благонамеренными обеспеченными рантье и счастливыми отцами больших семейств. – Годар, очевидно, иронизировал. – Если же в ваши планы не входит оставлять якобинской романтики, опять же богатства не помешают. С их помощью вы скорее разрушите свое русское царство и поспособствуете установиться в России еще одному царству иудейскому, помимо уже существующих во Франции, Англии, Америке. Как думаете?

Мещерин поймал себя на мысли, что, хотя Годар и откровенно провоцирует их своим заявлением о возможном будущем России, отвечать как-то на это ему совсем не хочется, ничуть не интересно. Они с Самородовым за время, проведенное в Маньчжурии, вообще уже отвыкли от политических дискуссий. К своему удивлению, они теперь стали понимать, что есть вещи поважнее политики. Им открылось вдруг, что народа-то своего они, в сущности, прежде не знали и познакомились с ним только здесь, на войне. И народ этот оказался много интереснее всякой политики, мудрее любых революционных теорий. Замечательные их товарищи-однополчане – Матвеич, Васька, Дормидонт, Кондрат, Филя Королев – помогли это понять. Переглянувшись с Самородовым и увидев, что друг с ним вполне солидарен, Мещерин сказал:

– Господин Годар, вы помните, конечно, что ответил Атос кардиналу Ришелье, предложившему ему вписать свое имя в указ о производстве в лейтенантский чин: для Атоса это слишком много, для графа де Ла Фер слишком мало. Я вам могу ответить приблизительно так же: нижним чинам Мещерину и Самородову этих сокровищ слишком много, а якобинцам, как вы нас назвали, Самородову и Мещерину они вообще ни к чему. Должен заметить, революция не покупается, как какое-нибудь представление или зрелище. Нельзя же, к примеру, купить восход солнца и по своему желанию ускорить или отсрочить его, – оно непременно взойдет, когда наступит срок. Так и революция. Нет, господин Годар, – тоже перешел на ироничный тон Мещерин, – мы свою родину – русское царство – сумеем погубить и без китайских сокровищ.

Вечером путешественники прибыли в Мукден. Мещерин еще в пути посоветовал подполковнику Годару поскорее перепрятать драгоценности. Потому что надолго оставлять их в этих громоздких и уже порядочно драных тюках даже и среди своих было небезопасно: а ну как кто увидит, заинтересуется, начнет дознаваться, – в лучшем случае это доставит переживания и отнимет время, а в худшем – можно лишиться и самих драгоценностей. Поэтому, не въезжая еще и за городскую стену, в предместье они наняли сарай у первого попавшегося китайца и сложили там весь свой груз. Мещерин с Самородовым немедленно отправились в город и купили арбу с ослом и два крепких сундука с замками. Когда они возвратились, то увидели посреди сарая сияющую в свете факелов гору золота. Спутники их времени даром не теряли – они распотрошили тюки и вынули оттуда все драгоценности.

– Отличная работа! – похвалил их Мещерин.

Он откинул крышку сундука и начал складывать в него всякие золотые предметы из кучи.

– Подождите! – сказал Годар. – Вначале это. Золото сверху.

Подполковник схватил мешок с камнями, мигом разрезал ножом веревку и пересыпал содержимое в сундук. Камни застучали по деревянному дну и друг об дружку ни с чем не сравнимым, как всем показалось, бриллиантовым стуком.

Самородов посветил в сундук факелом, чтобы полюбоваться сказочною россыпью. Какое-то время все онемело смотрели на камни.

– Что это? – удивленно спросил Паскаль.

Старый Годар бросился к остальным мешкам, стал вспарывать их один за другим и вытряхивать содержимое прямо на утоптанный земляной пол. Через мгновенье перед ним возвышалась на полу кучка… придорожной гальки. Самоцветов не было ни единого!

Первым засмеялся Паскаль. Потом к нему присоединились и все прочие. И через мгновение ветхий сарайчик ходуном ходил от бурного, штормового хохота путешественников. Такого веселья во всей Маньчжурии не было, по крайней мере, с начала войны.

– А молодец этот ваш господин Казаринов! – утирая слезы, едва говорил сквозь смех старый подполковник. – Он мне чем-то нравится!

Больше в Маньчжурии путешественникам делать было нечего. Годар хотел еще побывать в Пекине, чтобы показать внуку свою могилу на старом португальском кладбище, да и вообще вспомнить былое, погрустить о делах давно минувших дней – заглянуть в императорскую резиденцию Юнг-минг-юн и в тот монастырь под Пекином, где он почти полвека назад прожил месяц, ожидая известий от китайского сановника. Но Дрягалов и другие отсоветовали ему это делать и убедили подполковника не искушать судьбу и поскорее уезжать из Китая. Годар покорился и стал собираться в дорогу. Ехать решено было самым безопасным в нынешних условиях путем – по железной дороге через всю Россию.

Буквально за день до отъезда к Годару неожиданно явился адъютант Куропаткина и от имени главнокомандующего пригласил вместе со всеми его спутниками явиться в штаб. Старый подполковник, верный смолоду усвоенному правилу являться начальству во всем блеске, старательно привел в порядок свой мундир устаревшего образца, приколол к нему вместо ленточки сам «Почетный Легион», начистил пуговицы, сапоги просто-таки отполировал, что хоть брейся, глядя в них, как говорят солдаты, и, демонстрируя старинную, неподражаемую выправку гвардейца эпохи империи, отправился к русскому главнокомандующему.

Накануне в русский главный штаб из штаба отряда Бильдерлинга был доставлен пленный японский офицер, рассказавший совершенно удивительные вещи. По его словам, несколько дней назад, как раз в разгар русского наступления, японцы в двенадцати верстах западнее правого фланга Бильдерлинга пытались совершить обход крупными силами. И маневр их начал развиваться довольно удачно: на русский берег переправился и закрепился в выгодно расположенном селе батальон. Под его прикрытием саперы стали наводить переправы, по которым уже готова была перейти целая дивизия. Но неожиданно русские этот батальон обнаружили и почти целиком уничтожили в жестоком ночном бою. Русских было, по мнению японцев, до полка. При таких обстоятельствах японское командование предпочло отказаться от намерения обойти противника.

Куропаткин вспомнил, что Бильдерлинг раньше доносил ему со ссылкой на какой-то, как он считал, совершенно не заслуживающий доверия источник, будто бы неприятель пытается – или уже не пытается? – обойти его справа. Главнокомандующий немедленно распорядился послать туда бригаду, но, как, спустя несколько часов, докладывал командующий этой бригады, тревога была напрасной: никто там переправляться не собирался, никаких переправ никто не строил, и вообще все было тихо.

Когда же Куропаткину стало из японского, теперь уже вполне заслуживающего доверия, источника известно об опасных планах неприятеля справа, он наконец решил основательно разобраться, что же все-таки там происходило или могло произойти. Главнокомандующий послал туда ординарца. Тот опросил всех, кого только было возможно, в том числе и Леденецкого с Овсяненкой. И картина как будто прояснилась.

Так в русском главном штабе стал известен подвиг подполковника Годара.

Куропаткин принимал Годара и его спутников исключительно торжественно и любезно. В вагоне главнокомандующего, кроме его свиты, собрался еще почти весь штаб во главе с генералом Сахаровым. Мещерин ждал, что Куропаткин сейчас узнает их с Алексеем: какие-то две недели всего прошло, как они с ним случайно встретились здесь же, возле его вагона, и вроде бы дружески разговаривали. Но главнокомандующий не узнал, – мало ли каждый день ему солдат попадалось на глаза!

Хотя Куропаткин уже неплохо был осведомлен о случившемся, он попросил Годара рассказать обо всем еще раз. Подполковник вполне понимал, что генерала, между прочим, интересует предыстория – как они там оказались? что делали так далеко от фронта, далеко от штаба? Объяснить это Годару было несложно: бумаги поставщиков русской армии, выданные им в Москве по ходатайству сыскного чина, по гроб теперь обязанного Дрягалову, узаконивали все их передвижения по районам Китая, не охваченным военными действиями. Кстати, эту их полезную деятельность подтверждала сданная ими третьего дня интендантству Маньчжурской армии партия высокосортного чая.

Но если Годар не мог открыть истинной причины, приведшей его самого в Китай, то уже поставить в известность Куропаткина о том, как именно в его отряде оказались Мещерин с Самородовым, он посчитал своим долгом, ибо являлся представителем союзной России державы. Подполковник предложил самим солдатам доложить об этом. И едва Мещерин заикнулся о том, что господин Казаринов шпион, Куропаткин сделал знак кому-то из штабных записывать сообщение. Мещерин напомнил главнокомандующему об экспедиции, организованной Казариновым, и рассказал, как под видом поиска мест для размещения госпиталей тот доставлял японцам сведения о планах русского командования и данные о самой Маньчжурской армии. Куропаткин остолбенел, побелел. Когда же Мещерин со ссылкой на свидетеля – казака из конвоя – рассказал, что Казаринов известил японцев о предстоящем русском наступлении и в общих чертах обрисовал действия наших войск, Куропаткин вынул платок и стал протирать лицо и шею. Видно было, что главнокомандующий страшно огорчен, уязвлен, расстроен.

Когда Мещерин закончил, Куропаткин взял все-таки себя в руки, – не мог же он оставаться мрачнее тучи, когда чествовал всем штабом героев! – и, стараясь выглядеть довольным, сказал Годару:

– Господин подполковник, возможно, вы спасли сражение. Я вас сердечно благодарю от имени всей армии, от имени всех русских солдат. И непременно доложу о вас государю. Но, увы, не могу вас наградить, хотя вы заслуживаете весьма высокой награды: это будет вселенский скандал – иностранный наблюдатель воюет за одну из сторон! Но вот позвольте… хотя бы сувенир на память… – Куропаткин достал из стола зеркальный роскошной работы браунинг и протянул его Годару.

Аудиенция, очевидно, окончилась. Куропаткин как будто ничего больше сказать не имел. И гостям следовало бы также дать понять, что они удовлетворены приемом и намерены откланяться. Но Годар поломал весь этикет русской главной квартиры. К ужасу всех присутствующих, он вдруг сказал Куропаткину:

– Господин генерал, я здесь, в Маньчжурии, нахожусь уже достаточное время, чтобы сделать кое-какие выводы о русско-японском военном противостоянии. Мои наблюдения и замечания могут быть вам полезны, тем более что я сам воевал когда-то в этих местах.

Куропаткину, видимо, было недосуг, наверное, его ждали дела. Само собою, и Сахарова, и прочих ждали дела. Но всем пришлось еще уделять внимание этому неуемному старику.

– Любопытно… – стараясь показать, как он заинтересовался, произнес Куропаткин.

– Видите ли, – продолжал Годар, – мне, стороннему наблюдателю, отчетливо бросается в глаза безынициативность русской армии. И равным образом отчетливо заметны активные действия противной стороны. Постоянно, при больших сражениях и при незначительных схватках, японцы стараются вас обойти. Даже если это им не удается, одна только попытка такого маневра действует на противника, то есть на вас, генерал, ошеломляюще и, значит, доставляет преимущества вашему врагу. Вот и вам надо бы попробовать действовать таким же образом.

Куропаткин с первых же слов Годара понял, о чем тот ведет речь. Все это было ему хорошо известно. Обо всем этом он уже много и не однажды думал.

– Но, может быть, вы также заметили, подполковник, что у меня недостаточно сил для движений такого рода, – ответил главнокомандующий.

– Дело не в этом, генерал. Вы бездействуете. А это не имеет ровно никакого значения, сколько человек будут заняты в бездействии – триста тысяч или всего триста. Результат выйдет тот же самый. Вам нужен какой-то быстрый, неожиданный маневр, который заставил бы неприятеля насторожиться, обеспокоиться. А это уже половина успеха. Неприятель, обеспокоенный за тыл или фланг, не будет и фронт держать крепко. В таких случаях часто бывает достаточным лишь артиллерийского обстрела, чтобы он отошел. Замечательно сказал древний китайский полководец Сунь-Цзы: хорошо воюет тот, кто управляет неприятелем и не дает неприятелю управлять собой, – отчеканил Годар.

– Благодарю вас, подполковник, – решился наконец прервать переговоры Куропаткин. – Ваши наблюдения чрезвычайно ценные. Но, прошу прощения, меня ждут служебные обязанности. Честь имею.

Он подал руку Годару первому, а затем распрощался и со всеми прочими гостям.

– Лекция в Академии Генерального штаба, – вздохнул Куропаткин, когда никого из посторонних в вагоне не осталось. – Французские военные в душе все Бонапарты. Только где были эти стратеги в дни Марс-ла-Тура и Седана? Верно: чужую беду руками разведу. Все свободны, господа, – сказал он офицерам. – Прошу вас приступить к своим занятиям…

Одному из ординарцев Куропаткин тут же приказал:

– Проверьте, пожалуйста, то, что сейчас рассказал солдат об этом Казаринове. Свяжитесь с Петербургом.

На другой день подполковник Годар, Паскаль, Дрягалов и Дима с Леночкой уехали в Россию. Мещерин с Самородовым проводить друзей уже не смогли: после приема у Куропаткина они сразу отправились в свой полк.

 

Глава 8

Провожая на вокзале в дальний путь свою боевую организацию,как Саломеев остроумно назвал Германа Гецевича и Лизу Тужилкину он в который раз настоятельно наказывал товарищам быть исключительно осторожными, беречь себя – ради него!– не рисковать понапрасну. Саломеев долго, будто не в силах расстаться, держал Гецевича за руку. А когда раздался второй звонок, не удержался и поцеловал его. Потом он заботливо помог отъезжающим взобраться в вагон: подсадил Гецевича, поддержал Лизу. Когда же поезд тронулся, Саломеев снял котелок и так стоял, высоко приподняв его над головой, пока не перестал различать дорогих лиц в окне вагона первого класса.

В путешествие Гецевич и Лиза отправились с документами, по которым выходило, будто они муж и жена – Эдуард Яковлевич и Матильда Дмитриевна Менделевич. Когда Саломеев накануне вручал им фальшивые паспорта, он вволю натешился над и без того смущенными молодыми людьми. Так у Лизы он строго допытывался: «Не обещалася ли иному мужу?» А Гецевича со смехом напутствовал: «Будь верен до смерти и дам тебе венец жизни».

На первый класс для боевой организации Саломеев раскошелился из побуждений исключительно конспиративных, и никаких более. Задавшись целью доставить двух своих кружковцев в Иркутск, Саломеев прежде всего озаботился, как бы исключить возможные происшествия в дороге. А Транссиб в эти месяцы просто-таки кишел шпионами и агентами – полицейскими и военными. Всякие сколько-нибудь подозрительные личности немедленно арестовывались. Вот и придумал Саломеев такой маневр, который, по его разумению, должен был отвлечь чье-либо нежелательное внимание прежде всего от экзотического семита Гецевича: вряд ли он вызовет какие-либо подозрения у соглядатаев, если, очевидно, у молодого счастливца нет теперь иных дум, кроме как о красавице жене. Саломеев отечески напутствовал Гецевича и Лизу стараться вести себя так, чтобы убедить всех вокруг, будто у них медовый месяц. А в дороге лучшее доказательство этому, конечно, двухместное купе в первом классе.

Правда, Гецевич мало подходил для роли новобрачного. Да и вообще мужа. Это Саломееву самому бы исполнить! То-то вышло бы на загляденье! А Гецевич, едва поезд пересек земскую границу, забился в купе и уткнулся в газеты. Со своею дамой в дороге он почти не разговаривал. Разве когда они с Лизой бывали в ресторане, ему приходилось что-то ей отвечать и даже улыбаться, иначе окружающим могло бы показаться, что в молодой семье уже размолвка или – того хуже! – что это вовсе и не семья. А такие подозрения, по наказу Саломеева, были категорически недопустимы.

Зато уж Лиза играла любящую жену охотно и изобретательно: на людях она лукаво заглядывала своему строгому и сдержанному супругу в глаза, и брала его под руку, и нежно клала голову на плечо. А за столом заботливо поправляла ему воротничок, стряхивала пальчиком крошку с бороды, то и дело дотрагивалась до его руки и просила подать ей то одно, то другое.

Но вместе с тем Лиза прекрасно понимала, как в тягость ее спутнику все эти вынужденные семейные нежности. За короткое время работы в кружке она с Гецевичем толком и не познакомилась. Да они и виделись-то всего несколько раз, и то мельком. Но этого Лизе хватило понять, что Гецевич одержим одной только страстью – революцией. Никаких больше интересов, а уж тем паче амурных, у него нет. И ради этой своей пламенной страсти он готов пойти на любую жертву. И прежде всего, конечно, пожертвовать собою.

Как бы искупая свое поведение на людях, наедине с Гецевичем Лиза вела себя в высшей степени сдержанно: всячески старалась не докучать ему, не быть в тягость. В купе она садилась на другой конец дивана и тоже читала чего-нибудь. Или вообще выходила в коридор и подолгу смотрела на бесконечные российские просторы.

Однажды, когда она задумчиво стояла у окна, к ней подошел средних лет господин в мундире горного инженера. Лиза прежде уже приметила его – он все едва заметно улыбался ей, когда они встречались в ресторане или в вагонных сенях.

– Позвольте представиться, мадам, Паламед Ферапонтович Баффа. Инженер, – отрекомендовался он.

– Матильда Дмитриевна, – глазом не моргнув, назвалась Лиза своим вымышленным именем.

– Я, признаюсь вам по секрету, давно наблюдаю за вами, – красивым бархатным баритоном проговорил инженер. – Какая же вы очаровательная пара. Какой у вас солидный немногословный муж. Он, наверное, учитель?..

– Да! – Лиза посмотрела на него с удивлением. – Учитель.

Называться им учителями, направляющимися к месту назначения, придумал Саломеев. Впрочем, Гецевич со своим невеликим и самодеятельным преимущественно образованием, – его недюжинные познания в области теории социализма в расчет, разумеется, не шли, – не очень годился в учителя. Но изображать специалиста в какой-либо другой области он мог с еще меньшим успехом.

– Так-так-так! – заинтересованно проговорил Паламед Ферапонтович. – А позвольте, я угадаю, что именно он преподает: мне кажется, он учитель греческого языка. Верно? Угадал? Он похож на учителя греческого.

– Нет, – улыбнулась Лиза, – на этот раз не угадали. Он учитель географии.

– А вы? – живо поинтересовался инженер.

– А я – словесница.

И то и другое для них опять же придумал Саломеев.

– Знаете что, Матильда Дмитриевна! – воскликнул Паламед Ферапонтович, как от пришедшей в голову счастливой идеи. – Давайте сегодня же отпразднуем наше знакомство. Я прошу вас с мужем вечером быть у меня в купе. Запросто. Посидим, поговорим. Интеллигентным людям всегда найдется о чем поговорить…

Лиза, прежде всего, ответила, что ей необходимо посоветоваться с мужем. Но тут же пообещала непременно уговорить его сделать дружеский визит к доброму попутчику и соседу.

Узнав новость, Гецевич вначале посерьезнел, нахмурился, но затем безразлично пожал плечами и покачал головой, показывая, что не против исполнить и этот каприз мнимой своей супруги, как уже три дня вынужден исполнять все прочие ее капризы.

Паламед Ферапонтович один занимал купе целиком. При встрече с Гецевичем он гостю слегка поклонился, наспех представился и восхищенно, будто знакомится с какой-то выдающейся особой, выслушал ответную рекомендацию. Затем долго заверял супругов в совершеннейшем своем удовольствии принимать их, хотя и в условиях, по его выражению, мало пригодных для гостеприимства, зато истинно сердечно, от всей души. Он разместил гостей поближе к столику, на котором стоял коньяк с пирожными, а сам довольствовался местом возле двери.

– Ах, господа! – исполненный счастья, блаженно вздохнул Паламед Ферапонтович, когда все выпили за состоявшееся их приятное знакомство. – Какая же прелесть русская дорога. Так вот едешь, едешь… И нет ей конца. И кажется, что самой жизни нет конца. Вот чем мы отличаемся от Европы. У них же за день можно переехать немалую, по их разумению, страну вдоль, а поперек – за полдня. Поэтому у них во всем чувство границы, меры. Поэтому они и меру жизни знают. И стараются поскорее устроить ее. Приукрасить. А мы не торопимся обустраивать свою жизнь. А почему? – потому что наша жизнь беспредельна. Вот как эта равнина за окном.

– И каков результат? – скептически заметил Гецевич.

– Вы правы! Конечно! – со смехом отвечал инженер, довольный резонным замечанием гостя. – Результат, мягко говоря, неутешительный. Нет у нас порядка.

– Порядка нет, пока у власти находятся люди, которым выгоднее иметь как раз беспорядок, – резко ответил Гецевич.

– Господа! – поспешила прервать его Лиза. Она, наконец, сообразила, как же опрометчиво поступила, пойдя на поводу у этого хитрого грека и предъявив ему Гецевича, который, конечно, не удержится – она должна была это предвидеть! – при случае изложить свои радикальные политические взгляды, какие исповедовать учителю географии как будто не вполне уместно. – Господа! Позвольте тост!

– Так-так! – заинтересованно воскликнул Паламед Ферапонтович и поспешил наполнить рюмки. – Желание дамы – закон!

– Я хочу выпить за своего любимого мужа, – объявила вдруг Лиза. – Самого великодушного, самого милосердного человека на свете. Спасибо вам, Эдуард Яковлевич, за мое счастье! – Она залпом осушила рюмку. И неожиданно, обхватив рукой Гецевича за шею, с силою припала к его губам.

– Вот это правильно! Вот так по-нашему! – восторженно подбадривал молодых инженер. – Горько!

– Счастливые вы, – опять принялся философствовать Паламед Ферапонтович. – Сколько у вас впереди всякого. Сколько великих дел вас ждет. Каких высот еще достигнете.

– Думаю, вряд ли нам достигнуть ваших высот, – ответно польстила ему Лиза.

– Ошибаетесь! Ваше главное богатство – годы, которых у вас впереди еще очень много. Как распорядитесь этим богатством, таких высот и достигнете. У меня же большая и лучшая часть жизни, увы, позади. Поверьте человеку пожившему и, смею уверять, кое-что повидавшему: самая большая в жизни высота всегда впереди. Все, что было прежде, это только подготовка к чему-то главному. Разбег перед прыжком.

– Вы настоящий мудрец, Паламед Ферапонтович, – в восхищении проговорила Лиза. – У вас и имя такое… античное… Паламед. Кажется, был такой философ?..

– Имя, действительно, древнегреческое. Вы правы. Считается, что некий Паламед – мифический персонаж – придумал буквы и цифры. Но наибольшая его заслуга, – посерьезнел вдруг инженер, – это разоблачение хитроумного Одиссея и его жены Пенелопы, когда те придумали притвориться царю Итаки безумными, дабы избежать участвовать в Троянской войне.

Дальше разговор у них не клеился. Даже у Паламеда Ферапонтовича прежний восторг чувств поубавился. Поэтому Гецевич и Лиза, посидев приличия ради еще несколько минут, откланялись.

– Нам надо с вами серьезно поговорить, – сказала Лиза Гецевичу, когда они затворились в своем купе.

Гецевич только пожал плечами, показывая, что он не против.

– Эдуард Яковлевич, – Лиза, как наказывал им Саломеев, и наедине с Гецевичем называла его вымышленным именем, – вы не находите этого типа подозрительным? Инженеры ездят обычно во втором классе. И уж никак не занимают целиком купе в первом.

– Вы думаете?.. – Впервые за время их знакомства Гецевич посмотрел на Лизу внимательно. – Для чего же вы тогда завели с ним короткие отношения? К чему этот фуршет с элементами свадебной пирушки? Кстати, обязывающий нас теперь пригласить его с ответным визитом.

Это были крайне неудобные для Лизы вопросы. Она и так уже извелась от осознания своей оплошности.

– Если он шпик, надо подумать, как нам подстраховаться, – сказала она.

– А не все ли теперь равно? – резонно заметил Гецевич. – Вот что я вам скажу: революция это не игра в прятки с полицией, шпиками и прочими. Это сражение. Поймите! Стенка на стенку, как у вас говорят. И если нам суждено будет пасть в этом побоище, то все равно мы окажемся победителями. Потому что пролитая кровь – лучшая агитация за революцию, – говорил он с подъемом. – Никакие листовки, никакие брошюры не призовут столько новых бойцов, сколько призовет кровь хотя бы одного павшего. Я не знаю, – умерил Гецевич тон, – сможем ли мы исполнить то, для чего нас послали. А я отнюдь не специалист по терактам. Но уж умереть-то достойно, если потребуется, мы точно сможем. Должны, во всяком случае. Наша смерть и будет терактом. Бомбой, брошенною во власть толстосумов за счастье обездоленных.

Лиза была потрясена. Ничего подобного она никогда не слышала. Революция Саломеева, как теперь ей представлялось, до смешного напоминала ее собственное непослушание родителям. То ли дело революция Гецевича! Какой уж тут смех. Но на удивление ей совсем не было страшно. Лиза вдруг поняла, что с Гецевичем ей вообще нечего бояться.

Она положила ладошку ему на руку. От неожиданности Гецевич вздрогнул.

– Герман, – впервые обращаясь к Гецевичу по настоящему его имени, решительно сказала Лиза, – я хочу, чтобы вы знали: то, что я говорила о вас у этого Паламеда, – все правда!

«Сейчас он высвободит руку, – думала Лиза. – Но мне нисколько не стыдно. Я не лукавлю. За что же мне должно быть стыдно?»

Но Гецевич не высвободил руки. Больше того, он свободною рукой накрыл девичью ладошку, крепко ее сжал и потянул к себе. Лиза шумно вздохнула и уткнулась лицом ему в шею, будто спряталась за его густою бородой. Гецевич губами нашел ее губы. И, не глядя, нащупал замок на двери и защелкнул его.

На следующее утро, когда они вместе появились в вагоне-ресторане, всякому сколько-нибудь внимательному наблюдателю непременно должно было бы броситься в глаза, что эта парочка из первого класса вступила в какой-то новый этап отношений: супруги стали обмениваться взглядами, красноречиво говорящими о некой существующей между ними и известной только им двоим тайне.

Но вряд ли кто-нибудь обратил на это внимание. Разве Паламед Ферапонтович. Он, едва увидев своих знакомцев и заметив перемену в их поведении, поскорее опустил голову чтобы скрыть безудержную лукавую улыбочку все понимающего хитреца. Только справившись с чувствами, он снова нашел взглядом Гецевича с Лизой и, на этот раз с обычною своею приветливою улыбкой, помахал им рукой из дальнего угла ресторана.

В оставшиеся дни их путешествия Паламед Ферапонтович не был столь навязчив со своею дружбой. К тому же новобрачные, как им и полагается, теперь почти не показывались из своего купе. Разумеется, он раскланивался со знакомцами, говорил им при мимолетных встречах, как обычно, что-то шуточное и лестное, но о том, чтобы снова пригласить к себе в купе или еще как-то продолжить с ними сближаться, он, казалось, и сам больше не помышлял.

Даже уже на иркутском вокзале, расставаясь с добрыми попутчиками – симпатичною четой, – Паламед Ферапонтович не предложил главе семьи и своей визитной карточки, что делается по обыкновению во всяком случае. Он только сердечно с ними распрощался, высказав дежурные пожелания, вроде всяческого благополучия, и тому подобное.

Когда Гецевич и Лиза отошли от него на несколько шагов, Паламед Ферапонтович кивком указал на них какому-то бравому усачу, прохаживающемуся по перрону, который немедленно последовал за московскими гостями.

Иркутск встретил гостей из России, как и полагается Сибири, не по-ноябрьски крепким морозцем, тысячью белых дымов и военною суетой: на улицах сплошь черные меховые шапки, чем ближе к вокзалу, тем гуще, а на самом вокзале так просто столпотворение – казаки, пехотинцы, командами, поодиночке.

Гецевич с Лизой устроились в гостинице, в целях конспирации, подальше от железной дороги. В первый день они очень разумно решили не искать связи с местным стачечным комитетом, а просто выйти прогуляться по городу, оглядеться, оценить обстановку. Они побывали на замерзшей Ангаре, дошли до Вознесенского монастыря, заглянули, как приличествует учителям, в музей. Лиза заметила, что за всем этим беспокойным многолюдьем чувствуется какое-то стороннее присутствие. За время недолгой прогулки ей не однажды случилось столкнуться с чьим-то внимательным, колючим ВЗГЛЯДОМ: то дворник посмотрит сурово, то извозчик покосится, то еще какой-нибудь тип сверкнет глазами из щели между нахлобученной ниже бровей шапкой и поднятым воротником. Лиза обратила на это внимание Гецевича. Но тот отвечал, что это не имеет для них ровно никакого значения: если здесь много шпионов, значит, где-то их меньше, а следовательно, там честным людям легче бороться за народное счастье; пусть даже нам не удастся совершить того, зачем мы сюда приехали, учил Гецевич, но наша заслуга будет хотя бы в том, что мы привлечем к себе значительное внимание полиции и ее агентуры и таким образом облегчим участь каких-нибудь наших товарищей, которым в другом месте будет сподручнее исполнить подобную же или другую акцию возмездия против преступной тирании…

На следующий же день, пораньше утром, Лиза отправилась в депо. По пути она зашла в модный магазин и купила там картонку. Она действовала в точности по указаниям Саломеева. А тот в свое время настрого наказывал ей в само депо даже не пытаться войти, – скорее всего, в военное время оно усиленно охраняется, и всякий старающийся для чего-то туда проникнуть, в лучшем случае, окажется под пристальным наблюдением жандармерии, – а попросить на улице любого рабочего вызвать к ней Кузьму Братчикова – это и будет товарищ Трофим. При этом Лизе нужно было держать в руке картонку, можно даже пустую.

Неподалеку от депо находилась булочная. Лиза заметила, как туда прошмыгнул молодой парень в грязном фартуке и в старом промасленном треухе – очевидно, деповский рабочий. Дождавшись его у дверей, Лиза попросила передать мастеру Братчикову выйти к визитерше. Парень пробурчал что-то, по всей видимости, обнадеживающее – он на ходу жевал сайку, – и убежал в депо.

Минут через двадцать из депо вышел пожилой человек с красивыми седыми усами, бывший, верно, каким-то невеликим начальствующим, судя по его строгому взгляду поверх очков и вообще по довольно опрятной внешности. Он зорко оглядел все кругом и направился к булочной. Лизу с ее картонкой он приметил сразу. Но когда они поравнялись и Лиза подалась к нему навстречу, готовая что-то сказать, усач отвернулся и как ни в чем не бывало прошел мимо. И лишь когда, спустя недолгое время, он выходил из булочной, то, не глядя на девушку, пробормотал себе под нос: «Сегодня, в шесть, в трактире Побережникова».

Гецевич, слушая рассказ Лизы об ее похождениях, особенно о поведении товарища Трофима – Кузьмы Братчикова, только усмехался на всю эту провинциальную конспирацию. «Они боятся собственной тени, – говорил он. – Подпольные революционеры! Это все равно как путешествовать, не вставая с дивана – глазами по географической карте!»

В единственный в Иркутске ювелирный магазин на главной улице вошел странный тип: в монгольской меховой шапке, в черной шинели, видно, с чужого и куда более могучего плеча, с короткой, торчащей клочьями в разные стороны бородой и с беспокойным, мечущимся взглядом. Он вошел, едва хозяин открыл дверь, – наверное, караулил где-нибудь поблизости, чтобы оказаться в магазине без посторонних.

Хозяин насторожился при виде такого посетителя и на всякий случай полез рукой под прилавок, верно, ища оружие.

– Вы ювелир? – спросил его незнакомец.

– А в чем, собственно, дело?

Ничего не ответив, странный посетитель протянул к ювелиру ладонь, на которой поблескивал гранями прозрачный камушек величиной с небольшой орех.

Ювелир сколько-то времени завороженно смотрел на диковину, но наконец совладал с чувствами и протянул к камушку тонкие прямые пальцы.

Вначале он его покрутил в руках, наслаждаясь весом и выделкой бриллианта. То, что это бриллиант, опытному специалисту стало ясно сразу. Но он, повинуясь заведенному правилу, еще внимательно рассмотрел камень на свет через лупу.

– Что вы за это просите? – строго произнес ювелир, показывая, что здесь он всему хозяин, в том числе и ценам на товар.

– Тысячу, – ответил посетитель.

– Триста, – так же коротко назначил свою цену ювелир.

В ответ посетитель молча взял у него из руки свой камень.

– Вы думаете где-нибудь еще его продать? – иронично произнес ювелир. – Ближайший ювелирный магазин – в Красноярске.

– А что, в Иркутске не отыщется ни одного почтенного папаши, кто бы не пожелал за пятьсот рублей приобрести для своей дочки целое состояние в приданое? – так же иронично возразил посетитель.

– С вами приятно иметь дело, – улыбнулся ювелир.

Он крутанул ручку кассы и вынул из выдвинувшегося железного ящика пять радужных бумажек.

Посетитель тщательно запрятал куда-то далеко под одежду выручку, но уходить не спешил.

– Вот что, любезный, – выторговав у скупца-ювелира хотя бы половину цены, странный гость перешел теперь на более решительный тон, – мне нужны документы. Паспорт. Вы понимаете, о чем я?

– Здесь документов не выписывают, – прикидываясь, что не понимает, ответил ювелир. – За этим вам следует обращаться в полицию.

– Не выписывают, когда не платят, – возразил посетитель. – За наличные же выписывают хоть княжеское достоинство.

Ювелир какое-то время молчал, оценивающе и испытующе разглядывая собеседника, и тоном человека, принявшего верное решение, спросил:

– И сколько вы готовы заплатить комиссионных?

– Вы знаете, какими средствами я располагаю.

– Хорошо. – Ювелир понял, что бразды в его руках. – Мне – сто.

– Но… не слишком ли за комиссию? Хватит ли мне средств, чтобы расплатиться с непосредственными исполнителями?

– С этими, думаю, хватит.

– С какими этими? – Посетитель насторожился.

– Местные социалисты. Я знаком кое с кем из этой публики. По фабрикации документов они первые мастера, уверяю вас.

Раздумывать или искать какие-то еще варианты странному посетителю, видно, было некогда. Он сразу согласился.

– Деньги прошу заплатить вперед, – предупредил ювелир.

Спрятав обратно в кассу радужную бумажку, он очень тихо произнес:

– Сегодня к семи часам вечера будьте в трактире Побережникова. Найдете? Это…

– Я знаю, – перебил его посетитель.

Вечером Гецевич с Лизой явились в назначенное Братчиковым место. Едва они вошли, к ним навстречу поспешил сам владелец заведения – в зеркально надраенных сапогах и в подшитой мехом безрукавке поверх обычной сибирки, этакий упитанный немолодой купчик с сальною улыбочкой, свидетельствующей о его непережитой смолоду страсти к амурным приключениям. Наверное, интеллигентные посетители были великою редкостью в трактире, поэтому угодливый трактирщик лично почел расстелиться перед ними. Но позаботиться о них он не успел – из-за дальнего стола, за которым сидела большая компания, поднялся Лизин исключительно законспирированный знакомец, мастер Братчиков, и жестом пригласил вошедших присоединяться к ним.

За столом сидело не меньше дюжины всех людей: как выяснилось, рабочие из депо собрались по случаю именин какого-то своего товарища. Они все громко разговаривали, кто-то из них еще брал нестройные аккорды на гармошке. И вообще в трактире было довольно шумно. Голоса здесь никто не сдерживал. Как объяснил товарищ Трофим, именно поэтому он гостей сюда и пригласил: только в этом гвалте они и могли поговорить, не рискуя быть услышанными, кем не следует. Гецевич, выслушав такое объяснение, только усмехнулся в очередной раз.

Прежде всего, Гецевич поинтересовался, что вообще местные социалисты делают для поражения царизма в войне. По словам Братчикова выходило, что самыми значительными их достижениями были случаи, когда удавалось на некоторое время задержать отправление военных эшелонов. А так в основном листовки, агитация… Гецевич теперь даже и не усмехнулся. Ему все стало ясно: в сущности, здесь не делается ничего.

– Ну вот что, – перешел он к делу. – Эта ваша агитация… пустое времяпрепровождение. Сейчас идет война. Вы понимаете это? Война! У царизма – с японцами. У нас – с царизмом. Поэтому листовки – не оружие настоящего момента. Настало время заговорить с ними языком взрывов и катастроф. У вас есть динамит?

– Найдется, – буркнул Братчиков, недовольный тем, что московский гость так уничижительно отозвался об их деятельности.

– Прекрасно, – продолжал Гецевич. – Нам с вами необходимо как можно скорее исполнить такую диверсию, устроить им такую катастрофу, которая откликнулась бы громким эхом по всей России. Мы должны по меньшей мере уничтожить эшелон, причем на продолжительное время повредить железную дорогу и, таким образом, ослабить армию в Маньчжурии. Какие у вас есть на этот счет предложения?

Братчиков потерялся: он, очевидно, не ожидал услышать от собеседника столь радикальных намерений.

– Надо бы подумать… – неопределенно проговорил мастер.

– Только не выходя из-за этого стола, пожалуйста. – Гецевич дал ему понять, что переливать из пустого в порожнее он этим безвольным расклейщикам листовок не позволит. – Мы должны сейчас принять решение.

Братчиков щелкнул пальцами половому – тот бегом схватил со стола полупустой и подостывший самовар и через секунду принес огненный, кипящий новый.

– Кое-какие мыслишки у нас есть… – начал издалека мастер. – Вы слышали, наверное, что по льду Байкала они придумали проложить рельсовый путь, чтобы эшелоны шли прямиком?

Гецевич согласно кивнул головой.

– Если где-нибудь там положить взрывчатку – продолжал Братчиков, – и взорвать ее перед самым эшелоном, то… понимаете, спасения не будет никому: поезд не просто с рельсов сойдет, а погрузится в воду… в байкальскую бездну… – закончил он… шепотом и торжественно.

– Но этого пути еще нет! – возразил Гецевич. – О чем же тогда разговор?!

– Да, пути еще нет! – будто только теперь вспомнил Братчиков. – Но скоро, на днях, его должны будут начать строить.

– И мы что, будем дожидаться, пока построят эту дорогу?! – вскипел Гецевич. – Вы подумайте только: мы будем сидеть и ждать, когда власть возведет объект, который мы должны уничтожить? Ничего абсурднее и придумать невозможно. Надо действовать немедленно! Если так, то тогда надо как-то помешать строительству этой дороги.

– Там на берегу устроены склады, – рассуждал Братчиков. – Там же приготовлена целая гора шпал. Может быть, попробовать это все поджечь? Для начала? – пояснил он, опасаясь, что его предложение покажется московскому террористу слишком незначительным.

– Не попробовать – а именно поджечь! И немедленно! – ответил Гецевич. – Нынче же ночью. Где мы встречаемся? Во сколько?

– Нынче-то никак не выйдет, – отвечал Братчиков виновато, будто оправдываясь. – Тут надо приготовиться. Завтра вот керосину припасем. Тогда уж можно и того… А тем временем наши товарищи, – он кивнул головой на кого-то из соседей по столу, – съездят туда на разведки и выяснят: как там обстоят дела? где самые шпалы? как охраняются?..

Лиза сидела рядом и слышала все, но, чтобы не смущать Братчикова тем, как она молча вникает в их разговор, делала вид, что вовсе и не слушает собеседников. Она блуждала взглядом по сторонам, будто интересовалась всею этою провинциальною трактирною эстетикой: аляповатыми расписными блюдами и примитивными картинами в тяжеловесных рамах, развешанными по стенам, какими-то глиняными горшками на полках, медвежьим чучелом у входа.

Но вдруг она наткнулась на чей-то взгляд, заставивший ее смешаться, потеряться, – так бывает, когда сталкиваешься с лицом вроде бы знакомым, но не сразу припоминаешь, кто это именно. Лиза опустила голову, напряженно перебирая в памяти всякие близкие и не очень лица, будто листая альбом с фотографиями. И… вспомнила.

Заговорщики тем временим всё, что следовало, оговорили и распрощались. Гецевич встал и помог подняться своей даме.

Когда они пробирались между столами к выходу, Лиза еще раз, будто невзначай, поглядела в сторону знакомца: да, несомненно, это был он! Но что это значит? Почему он здесь и в таком виде? Ничего не понятно!

Наученная за месяцы подпольной работы тому, что всем замеченным подозрительным, странным надо немедленно делиться с товарищами, чтобы вовремя и сообща предупредить последствия, Лиза рассказала об этом случае Гецевичу, едва они отошли на некоторое расстояние от трактира.

– Это отец моей подруги по гимназии – господин Казаринов. Но он какой-то крупный чиновник, чуть ли не статский генерал. Я наверно знаю. Почему же он в таком виде… как извозчик?! в этом захолустном трактире?!. И главное, почему он вообще здесь – в Иркутске? Это все очень странно… – говорила Лиза.

– Ты не ошиблась? – заинтересовался новостью Гецевич. – Так и он тоже тебя узнал?

– Ничуть не ошиблась. Он сколько раз приходил к нам в гимназию. Да и Таня – дочка его – вылитая папа. Но едва ли он меня узнал. Потому что, кажется, не было случая, чтобы я могла ему запомниться. Руку разве целовал мне как-то. Так он многим девушкам целовал ручки, когда бывал в гимназии… Любезный такой был с ученицами. Очаровательный. Но мы в классах все были одинаковые, как инокини: черные фартуки, платья до паркета, и на голове ни единого вольного локонка.

– Уж случайно не за тем же самым он здесь, зачем и мы?.. – отозвался Гецевич скорее в шутку, нежели всерьез. Но он вспомнил содержателя их кружка – Старика. И подумал: если крупный капиталист – революционер, почему бы таковым не быть генералу? Кто их разберет этих чудных…

Через четверть часа они уже были в гостинице. Когда Гецевич с Лизой скрылись за дверьми, к подъезду неторопливо подъехали санки с седоком в меховой шапке и в безразмерной шинели с поднятым воротником. Выглянув одним глазом из-за воротника, седок прошептал:

– А бог-то есть! Есть! – И тут же приказал извозчику: – Давай назад в трактир. Пошел, пошел.

В назначенном ювелиром месте встречи – трактире Побережникова – Александр Иосифович появился намного раньше установленного срока. Человек по природе осмотрительный, теперь, пробираясь тайком из Маньчжурии в Россию, он вообще стал осторожный и чуткий, как лесной зверок. Прежде чем где-либо появиться, куда-то войти, он некоторое время наблюдал за этим местом, оценивал, примечал, как перед визитом к ювелиру: нет ли там или поблизости чего подозрительного? Вот и в трактир он пришел заблаговременно, чтобы осмотреться, а заодно отведать омулька да попить чаю с бубликами. Кстати, за время странствий ему пришлось и поголодать. И только теперь, когда у него завелись кое-какие средства, он мог позволить себе этакую мужицкую – из соображений конспирации! – пирушку.

Александр Иосифович сидел, сгорбившись над столом, старательно чавкал и поминутно облизывал пальцы. До встречи с ювелиром оставался еще целый час. В это время в трактир вошли двое – интеллигентного типа брюнет и с ним девушка в красивой каракулевой шапочке. Такого рода посетителей в трактире больше не было. Присмотревшись к девушке, Александр Иосифович едва не поперхнулся: лицо ее показалось ему знакомым. Ему не много потребовалось времени, чтобы вспомнить, кто это такая, – память на лица, как и вообще на всё, у господина Казаринова была отменная! Он вспомнил, что это одна из Таниных подруг, – он не однажды видел ее в гимназии, да и домой к ним она как-то заходила, – а именно та самая Тужилкина, из-за которой тогда весь сыр-бор и разгорелся.

Сделав это важное открытие, Александр Иосифович задумался: что еще за сюрприз преподносит судьба? какова может быть польза от такой встречи? нужна ли ему вообще эта бывшая дочкина товарка? И если не нужна, то для него нет никакой надобности быть узнанным. Но, может быть, после всех пережитых неприятностей ему наконец выпадает некий счастливый случай? награда за прежние страдания? Тогда, наоборот, следует как-то объявиться ей. На всякий случай до окончательного принятия решения он отвернулся и еще больше сгорбился над столом.

Ее зовут Лиза, вспомнил Александр Иосифович, Лиза Тужилкина. Это она тогда весной подвернулась ему под руку и сделалась в глазах Татьяны презренною доносительницей, когда пришлось на ходу придумывать, как бы предотвратить беду, могущую произойти по дочкиному легкомыслию. А заодно и самому оправдаться за свою подозрительную осведомленность в случившемся.

Еще Александр Иосифович припомнил, – вроде был такой разговор? – что с этой мадемуазель вышло какое-то приключение: не то ее арестовали? не то сама ушла из дома? Одним словом, пропала. И вот она самая встречается ему в далекой Сибири в компании типичного еврея. Что бы это могло значить? Во всяком случае, они здесь не в свадебном путешествии. Какие-то непраздные, очевидно, мотивы вынудили странную парочку приехать в прифронтовой, по сути, Иркутск, где в теперешнюю пору еврейская наружность столь же подозрительна, как наружность японская.

Александр Иосифович искоса подглядел, как Лиза с Гецевичем прошли через весь зал и сели за стол к подгулявшим рабочим, что уже само по себе вызывало недоумение. Но еще большее недоумение у наблюдательного очевидца должно было вызвать поведение Лизиного кавалера: тотчас оставив вниманием свою даму, он, будто со старым знакомым, увлекся беседой с одним из бывших за столом посетителей – пожилым усачом, – причем, даже не слыша их слов, но по одной только манере разговора, Александру Иосифовичу отчетливо бросилось в глаза, как начальственно Лизин спутник держит себя по отношению к старшему собеседнику – будто взыскивает с него.

Мгновенно прокрутив в голове возможные причины такого поведения московской знакомицы и ее сопровождателя, а также самого их чудесного явления здесь, Александр Иосифович пришел к определенному выводу, каковой не только не препятствовал ему быть узнанным Лизою, но даже, напротив, побуждал теперь открыться ей, суля какие-то небезынтересные последствия.

Улучив момент, Александр Иосифович обернулся в сторону Лизы, будто его привлекла чья-то не слишком сдержанная реплика. Хотя взглядом с ней он и не встретился, ему было ясно, – Александр Иосифович отчетливо это почувствовал, – девушка обратила на него внимание. И, когда вскоре Лиза с Гецевичем поднялись и направились к выходу, Александр Иосифович, будто невзначай, но вполне откровенно, показал выходившим свой профиль.

Но мало того, он придумал, пока у него до назначенного часа свидания остается сколько-то времени, проследить: где именно в Иркутске устроились московские гости? Многоопытный Александр Иосифович верно знал, что преимущество всегда у того, кто располагает большими сведениями о ком-то и, насколько возможно, оставляет в безвестности кого-то о себе самом.

Он посидел еще полминутки и вышел на улицу. Лиза и Гецевич не успели далеко уйти, – Александр Иосифович в тусклом свете рожка увидел их удаляющиеся спины шагах в тридцати от трактира. Забравшись в стоящие тут же санки, он, ссылаясь на нездоровье, велел извозчику не гнать.

– Не зябко ль будет, вашродь? – удивленно спросил возничий, кивая на шинельку господина Казаринова.

– Давай, давай, чалдон, не рассуждай, – сквозь зубы проговорил Александр Иосифович, меньше всего в этот момент думая о собеседнике. – Пошел.

Проводив таким манером Лизу и ее спутника до самой гостиницы, где они жили, Александр Иосифович поспешил назад в трактир.

Там он застал уже своего знакомого – ювелира. Тот без лишних слов кивнул головой Александру Иосифовичу, приглашая его следовать за ним, и… подвел к столу, за которым несколько минут назад сидели Лиза с Гецевичем.

– А бог-то есть, – не сдержался произнести вслух Александр Иосифович. Впрочем, его никто не услышал в трактирном гаме.

Все, что он предполагал относительно Лизы, вполне подтверждалось. А это теперь открывало перед Александром Иосифовичем самые невообразимые перспективы. После всех пережитых бедствий – катастрофы в безвестном китайском селе на Ша-хэ, едва не стоившей ему жизни, невозможности вывезти сокровища, кроме нескольких камушков, голодных странствий по Монголии и Сибири – после бесчисленных больших и малых неприятностей, выпавших на его долю в последние месяцы, судьба как будто снова благоволила Александру Иосифовичу. «Определенно, судьба улыбается, – подумал он. – Счастлив мой бог».

Ювелир что-то сказал на ухо предводительствующему в обществе за столом – тому самому седому усачу, с которым прежде разговаривал Лизин спутник. Тот оглядел Александра Иосифовича с головы до ног и довольно небрежно указал ему рукой садиться с ним рядом. Провожатый же, исполнив свои обязательства, немедленно откланялся.

– Деньги при тебе? – с ходу приступил к делу мастер Братчиков.

Александр Иосифович в последнее время уже свыкся с тем, что ему всякий тыкает: странно было бы теперь его – на вид натурального бродягу, беглого – величать как-то иначе. При замечательно редком умении управлять чувствами господину Казаринову и теперь ничего не стоило изобразить из себя забитого жизнью простака и покорно перетерпеть новые помыкания, даже и со стороны никчемного пролетария. Но на этот раз он не стал сдерживать своего праведного возмущения от столь неуважительного к нему отношения.

– Денег дашь мне ты. Сумму я назову в свое время, – веско ответил Александр Иосифович. – А сейчас не дергайся и спокойно слушай. Можешь жевать, старец мудрый.

Это было своевременное предупреждение. Потому что после первых слов Александра Иосифовича мастер Братчиков забеспокоился и стал нервно озираться на сотрапезников. Но не в поисках подмоги, а, скорее, из опасения показаться униженным в глазах своих подначальных.

– Только что ты разговаривал с товарищами из Москвы, – не давая собеседнику опомниться от потрясения, огорошил его Александр Иосифович новою неожиданностью. – Они со мной. Я подтверждаю их полномочия. Но, наверное, резонно спросить о доказательствах моих собственных полномочий. Не так ли?

– Да! – только и сумел вымолвить совсем очумевший Братчиков.

– Об этом также в свое время я сообщу. А теперь слушай внимательно: я прибыл сюда по решению самого центрального комитета, чтобы проконтролировать исполнение задания нашими товарищами. Принять, если потребуется, руководство операцией. Возглавить… Но я теперь не из Москвы. Я налаживал работу там… – Александр Иосифович кивнул головой куда-то в сторону, полагая, что собеседник догадается, о чем идет речь. Но, видя, что Братчиков смотрит на него по-прежнему испуганно и недоуменно, он придвинулся к нему ближе и прошептал: – В самой Маньчжурии.

Несколько мгновений Александр Иосифович молча и с едва заметною улыбкой на устах смотрел в глаза старику, любуясь, какое впечатление произвели его слова.

– Но все ж таки… – опомнился наконец Братчиков.

Александр Иосифович приподнял руку, показывая, что продолжать не нужно и сейчас он развеет всякие сомнения на свой счет.

– Там, – господин Казаринов опять кивнул в сторону головой, – я проделал, уверяю, немалую работу, причем едва не погиб. Теперь меня преследует полиция. Благодаря моей революционной деятельности ненавистный царизм потерпел позорное поражение. Откроюсь вам: я лично сорвал наступление на Ша-хэ. Вот, товарищ, какой документ я имею за это от царской власти. – С этими словами Александр Иосифович вынул из кармана сложенную несколько раз бумагу, развернул ее и поднес к самому лицу Братчикова так, чтобы, кроме него, никто больше не увидел, что там было изображено.

А на бумаге красовался портрет самого Александра Иосифовича анфас с надписью аршинными буквами под ним:

РАЗЫСКИВАЕТСЯ

ОПАСНЫЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПРЕСТУПНИК

Казаринов Александр Иосифович Сообщившему о нем какие-либо сведения в полицию будет вознаграждение

– Это мой паспорт революционера, – самодовольно произнес Александр Иосифович, убирая бумагу. – Но жить с ним в кровавой романовской деспотии довольно непросто, – невесело пошутил он. – Если и этого мало, – Александр Иосифович словно от обиды за недоверие к нему повысил голос, – сами мои московские товарищи могут удостоверить мою личность! Они меня знают. Хотя я им и не открывал еще своего присутствия здесь. – Ссылка на Гецевича и Лизу была, безусловно, рискованным доводом. Но Александр Иосифович не без основания надеялся, что дочкина одноклассница из добрых чувств к своей подруге детства вряд ли не будет поспешествовать хоть в чем-либо ее отцу. Почему бы нет? Не поступить таким образом у нее нет ни малейших оснований.

На Братчикова все увиденное и услышанное произвело весьма выгодное для господина Казаринова впечатление.

– Да мы вам… – мастер перешел на самый почтительный тон, – мы сделаем вам такой паспорт… такой, что никто… ни ухом ни рылом…

– Надеюсь. Документы мне нужны на два лица: на меня и на девушку двадцати лет. Причем фамилии в паспортах должны совпадать, а отчество у девушки соответствовать моему будущему имени, – какое вы там подберете, мне все равно. Кроме того, я говорил, мне необходимы деньги. Пятьсот рублей. Завтра же. Вместе с паспортами.

– Пятьсот рублей?.. – виновато повторил Братчиков. – Вряд ли столько найдем. Прежде знать бы…

– Хорошо, – смиловался Александр Иосифович. – Сколько у вас есть?

– Ну, рублей… сто пятьдесят будет…

Такой суммой организация отнюдь не располагала. В наличии имелось от силы рублей восемьдесят. Но Братчикову совестно было крупному столичному революционеру, объявленному во всероссийский розыск и преследуемому по пятам полицией, предложить такие невеликие деньги. Поэтому он назвал сумму более солидную – сто пятьдесят рублей, – имея в виду как-нибудь до завтра наскрести недостающее.

– Ладно. Обернусь. Может быть… – Александр Иосифович нахмурился, крепко сжал зубы, показывая, как же тяжело теперь ему придется, имея при себе только сто пятьдесят рублей. Но, героически, усилием воли, справившись с тягостными, безотрадными чувствами, он сердечно добавил: – Я доволен вашей работой. Прошу передать мою благодарность всем иркутским товарищам. Я буду рассказывать о вас в Москве. И непременно позабочусь, чтобы вам были переданы некоторые значительные средства для развития деятельности.

– Благодарствуйте, – ожил совсем было сникший Братчиков. – Все сделаем в лучшем виде.

– Хорошо. С этим, будем считать, разобрались, – подытожил господин Казаринов. – Теперь мне необходимо знать все подробности ваших совместных с московскими товарищами действий. Что вы решили?

– Поджечь склад шпал. Чтобы сорвать строительство железной дороги по льду Байкала, – не без гордости доложил Братчиков.

– Очень одобряю. Когда намерены осуществить?

– Завтра ночью.

Условившись встретиться с Братчиковым следующим вечером в Спасской церкви, Александр Иосифович распрощался с ним и вышел. Из трактира он отправился на городской почтамт. Там он купил конверт и пол-листа писчей бумаги.

Александр Иосифович выбрал в зале поукромнее уголок, оглянулся кругом: не наблюдает ли кто за ним? – и склонился над бумагой. Вот что он написал:

«Его Высокоблагородию господину полицеймейстеру Иркутска.

Ваше Высокоблагородие.

Долг русского патриота и верного подданного Государя Императора не позволяет мне оставаться безучастным посторонним при наличии у меня доподлинных свидетельств готовящегося тяжкого преступления против государственной власти.

Неисповедимою волею судьбы мне случилось оказаться посвященным в изуверские намерения преступной шайки местных социалистов. Эти негодяи придумали следующей ночью поджечь заготовленные на берегу Байкала шпалы, имея в виду навредить строительству железной дороги через замерзшее озеро. Таковым дерзким выступлением своим они полагают ослабить нашу доблестную армию в Маньчжурии, а именно: поставить последнюю в затруднительное положение, при котором она испытывала бы губительный для нее недостаток в снабжении и подкреплениях. И в итоге терпела бы неудачи на полях сражений!

Какое русское благородное сердце не страждет ныне от временных неудач, преследуемых наше веками несокрушимое героическое оружие! Какая православная душа не скорбит, видя, как на Святую Русскую землю пала зловещая тень черных крыл князя бесовского! Но пусть его расползшееся по России иудейское воинство трепещет от мысли, что русский старый богатырь не почивает на постели, что вот-вот поднимется, сверкая стальною щетиной, богоспасаемая Русь, когда переполнится чаша терпения народного и сметет всех врагов и внутри отечества, и за его пределами! Мы русские, и с нами Бог! Мы не позволим подлым инородцам и их немногим неразумным нашим соплеменным приспешникам злодействовать против любезного отечества и дражайшего Государя Императора! Всех врагов Великой России ждет бесславная погибель! Иль русский от побед отвык?!

Спешу также сообщить вам приметы злоумышленников. Главарь приехал из самой Москвы. Видом натуральный еврей. Росту едва ли шести вершков. Волосы черные, глаза карие навыкат, рот большой, имеет бороду не белее вершка. Ближайший его споспешник местный иркутский, пожилой, лет шестидесяти, очевидно, рабочий или мастеровой, волосы густые седые, носит усы того же цвета, что и волосы. С ними могут быть и прочие сотоварищи, но о них мне доподлинно не известно.

Преданный отечеству и престолу русский гражданин».

На конверте Александр Иосифович написал единственное: «Лично господину иркутскому полицмейстеру».

На улице, старательно пряча в воротник лицо, он сговорился с извозчиком за пятиалтынный отвезти его к полицмейстерскому дому. Но, не проехав и квартала, Александр Иосифович ткнул мужика в спину:

– Хочешь, братец, заработать целую полтину?

Разумеется, извозчик заинтересовался. Александр Иосифович объяснил ему, что для этого требуется исполнить сущий пустяк: отдать дежурившему возле дома полицмейстера постовому единственную записку. Но прежде, естественно, высадить его – седока. В том-то и весь трюк.

Извозчик вначале было заартачился: что за записка? да не противозаконное ли чего? да не будет ли ему за это какого взыскания? – но, услышав в ответ предложение седока вознаградить его за услугу вдвое сверх предложенного прежде, согласился.

Не доехав сколько-то до цели, Александр Иосифович велел человеку остановиться, выдал ему обещанный целковый и отпустил. Укрывшись за афишной тумбой, он стал наблюдать за действиями своего посланца.

Вышло все, можно сказать, гладко. Мужик доехал до прогуливающегося под фонарем полицейского, выбрался из санок и, почтительно кланяясь на ходу, поднес постовому бумагу. О чем они говорили, Александр Иосифович, естественно, не мог слышать. Но, взяв пакет, постовой указал извозчику идти в дом. Мужик, как можно было понять, принялся отнекиваться, показывать обеими руками в сторону, откуда он только что приехал и где высадил господина, передавшего ему эту бумагу, объясняя, верно, что он лишь исполнитель его случайного поручения. Однако тщетно. Полицейский так и не отпустил его. Но Александра Иосифовича все это уже не могло беспокоить. Главное, записка его попала, куда следует.

Следующим вечером, едва передав господину Казаринову документы и деньги, Братчиков поторопился явиться в условленное с Гецевичем и другими товарищами место их встречи на южной окраине Иркутска. Там для них были снаряжены двое розвальней, с двумя флягами керосина и с мешком овса в каждых.

Путь до Байкала им предстоял очень неблизкий – всех шестьдесят верст. По расчетам Братчикова, добраться туда по наезженному тракту они должны были где-то к полуночи. Разумеется, не в один дух, а перегона за два-три. Хотя у них была еще и третья лошадь на привязи на перемену в дороге, – почему Братчиков в шутку назвал их поезд из двух санок запряженный «ополутораконь», – но привал-другой, чтобы покормить лошадей и дать им передохнуть, по разумению старого мастера, делать все равно придется.

В дороге заговорщики больше молчали, – на крепком ночном сибирском морозе боязно было хоть на миг отнять мохнатый воротник от лица. Но, по общему мнению, лучшей погоды для исполнения их замысла не могло и быть. Как бы ни было им самим несподручно в стужу, но там – на складах – охранным постовым и того плоше: или вообще теперь попрятались служивые по теплушкам, или, укутавшись в долгополые тулупы, стоят где-нибудь в укромных местах, недвижные, как снеговики.

Гецевич, завернувшись в овчину, полулежал на сене позади Братчикова и, за неимением других предметов, достойных внимания, смотрел в самую морду бегущей на привязи за санками лошади. Ему подумалось: я вот лежу на сене и даже почти не мерзну в тулупе и валенках, едва ли не блаженствую, но считается, что нахожусь при деле, и не каком-нибудь, а смертельно опасном деле, а лошадь бежит следом, сопит, мордой заиндевела от пара, и это считается ее отдыхом. Впрочем, вряд ли она понимает, что такое отдых и что такое работа. Чудно устроена природа.

– Эдуард Яковлевич! – прервал вдруг его размышления Братчиков. – Тут вот какое недоумение. Третьего дня объявился у нас один человек. Говорит, он большой революционер – из самой якобы Москвы, из центрального комитета.

– Вы с ним встречались в трактире? Когда мы ушли? – отозвался Гецевич, мигом сообразив, о ком идет речь.

– Точно так! – Искренне обрадовался Братчиков, уже догадываясь, что сейчас услышит известие, окончательно развеивающее его сомнения насчет странного знакомца. – Он сказал, что выполнял важное поручение центрального комитета в Маньчжурии. И что теперь разыскивается полицией. При нем даже имеется объявление о его розыске. Написано: опасный государственный преступник! Сам видел. А теперь здесь он наблюдает за вами. Ну вроде как контролирует, что ли… И еще он говорит, что вы и ваша супруга знаете его.

Гецевичу удивительно было узнать, что, оказывается, кто-то их еще и контролирует. Хотя, почему бы и нет, подумал он, Саломеев не обязан посвящать его во все тонкости большой игры, – часто полезнее и безопаснее меньше знать. Он хотел было уточнить в ответ, что сам лично никогда этого субъекта – ни в Москве, ни здесь – даже не видел, но, вспомнив заслуживающую доверия лестную его рекомендацию Лизы, ответил коротко:

– Да, все верно.

– Уф-ф, – громко выдохнул Братчиков. – Семь пудов с плеч свалилось. А то я сомневался. Он попросил давеча сделать для него новые документы и денег дать. Мы все исполнили. – Мастер оглянулся на Гецевича, как бы спрашивая его мнения: правильно он поступил или нет? Однако признаться, что под напором этого гостя он малодушно открыл ему весь их план с поджогом, Братчиков не смог.

– Хорошо, – еще короче ответил Гецевич. Ему хотелось поскорее прекратить этот малополезный, с его точки зрения, обмен словами и спрятать лицо в воротник.

Тракт был совершенно пуст. Лишь однажды где-то на полпути розвальни обогнала заложенная парою белых жеребцов и поставленная на полозья коляска с поднятым верхом. Лихой кучер в полушубке и в солдатской черной шапке, поравнявшись с попутчиками, звонко хлопнул бичом над самыми ушами своих лошадок, и те припустили еще резвее, обдав тихоходную команду снежною пылью. В коляске кто-то сидел. Но, кроме прикрытых меховою накидкой коленок, седоки в розвальнях, как ни вглядывались, ничего больше там не рассмотрели.

До Байкала поджигатели добрались уже за полночь. Перед ними возвышалась запорошенная снегом гора обычных необтесанных кругляков. Выделывать из них собственно шпалы было некогда – дорога требовалась немедленно. Справа от горы в полуверсте светился единственный фонарь, свидетельствующий, что железнодорожный тупик все-таки не безлюдный.

В группе помимо Гецевича и Братчикова были еще двое молодых рабочих из депо – товарищи Игнат и Прокофий. Прошлой ночью они сюда приезжали, чтобы заранее выяснить, где именно заготовлены шпалы, как к ним проще и безопаснее подъехать, как охраняются и прочее.

По их заверению, склад шпал практически не охранялся. Но для несомненного успеха молодые люди предлагали сделать еще довольно большой круг и, обогнув склад слева – с противоположной от светившегося фонаря стороны, – подобраться к шпалам от Байкала. Теряя при этом часа два, они много выигрывали: таковой маневр гарантировал почти полную безопасность.

Но предводитель отверг это предложение, не утруждаясь хотя бы его обсуждением. Гецевич заметил только, что революционеры – не японские генералы и обходные маневры не их метод, – они должны всегда действовать напрямик, благородством своей манеры подавая пример массам, дабы вовлечь в борьбу как можно больше новых честных, готовых для всеобщего блага принести себя в жертву бойцов. Единственное, заговорщики решили больше не разговаривать между собой, чтобы таким образом не привлечь случайно внимания караульных, – на морозе же голоса далеко разносятся.

Они подъехали почти к самым шпалам. О своих действиях заговорщики условились заранее: товарищи Игнат и Прокофий хватают фляги с керосином и, насколько возможно проворно, поливают шпалы, Гецевич же с Братчиковым тотчас поджигают.

Но едва молодые подручные плеснули на кругляки керосину, где-то вблизи раздался выстрел, и с разных сторон, громко хрустя по снегу, к ним бросились какие-то люди – и пешие, и конные. Они, верно, затаились до поры где-нибудь в закоулках среди шпал.

– Засада! – закричал Прокофий. – Все назад! – Он отшвырнул флягу, выхватил наган и выстрелил в ближайшего облавщика. В ответ прогрохотало сразу несколько выстрелов, и Прокофий свалился замертво.

Гецевич, однако, бросился не назад, а вперед – к шпалам, чтобы успеть поджечь их до того, как подбегут солдаты. Но не успел. Он замешкался со спичками: чиркнуть все никак не получалось окоченевшие руки не слушались, спички рассыпались. Наконец, в пальцах у теоретика социализма вспыхнул огонек, но поднести его к политому керосином дереву не получилось, – на Гецевича налетел всадник, и поджигатель, сбитый с ног могучим конем, кубарем полетел в снег.

Не успел Гецевич опомниться, как в него вцепились сразу с полдюжины рук – обшарили карманы, подняли, поставили на ноги, встряхнули. Поблизости стояли поникшие головами его товарищи – Братчиков и Игнат. В них уже тоже накрепко вцепились караульщики.

– Ну, пошли! – прокричал конный, верно, унтер. – Живей! Будет вам ужо! – злобно пригрозил он незадачливым поджигателям.

Злоумышленников привели к пакгаузу и поставили под фонарем. Гецевич обратил внимание, что в стороне от пакгауза стоял экипаж, запряженный парой белых, который давеча обогнал их по тракту.

Откуда-то из мрака к фонарю вышел господин в полковничьих погонах на жандармской шинели.

– Вот, Эдуард Яковлевич, мы и встретились, – дружески обратился жандарм к Гецевичу. – Увы, не могу сказать вам «здравствуйте». Это звучало бы бесчестно и, что самое недопустимое, издевательски: здравствовать вам уже не придется. Нам уместнее теперь, не здороваясь, сразу и попрощаться. Так-то.

– A-а, это вы… – Гецевич узнал в незнакомце давешнего их с Лизой попутчика Паламеда Ферапонтовича. – В самом деле, Паламедом вы называетесь недаром…

– Паламед я только для вас, Эдуард Яковлевич, – старательно выговаривая имя-отчество Гецевича и показывая, таким образом, что иронизирует по этому поводу, произнес полковник. – Впрочем, и для очаровательной Матильды Дмитриевны тоже, – уточнил он. – Сейчас, после вас, как раз поедем к ней в гости.

Гецевич гневно сверкнул глазами.

– Девушка ни в чем не виновата! – отчеканил он. – Она ничего не знает!

– Превосходно, коли так! Значит, ей ничего и не грозит. Допросим и отпустим. Было бы жаль, если бы такая умница и красавица разделила вашу участь. Никогда не забуду, как она самоотверженно и изобретательно спасала вас в поезде. Прощайте же… как вас там, не знаю…

Полковник кивнул головой стоявшему поблизости офицеру и пошел к своей коляске. Но, пройдя несколько шагов, он оглянулся.

– Да, чуть не забыл, – громко произнес жандарм, обращаясь не только к разоблаченным поджигателям, но и так, чтобы его слышали солдаты. – Извольте выслушать приговор. По законам военного времени, лица, нанесшие или пытающиеся нанести ущерб государству, с целью ослабить его военную силу, подлежат немедленному расстрелянию. Приговор привести в исполнение! – И он продолжил свой путь к коляске.

Очевидно, ждавший этой команды офицер тотчас прокричал скрючившимся от холода солдатам: «Становись!» Нижние чины, казалось, только рады были пошевелиться, – они быстро выстроились в шеренгу, шагах в пятнадцати от приговоренных. «Готовьсь!» – скомандовал офицер. Солдаты передернули затворы и взяли ружья наизготовку.

Когда Гецевичу стало безусловно ясно, с какою целью их поставили у стены пакгауза, он, наконец, оглянулся на своих товарищей. Ему хотелось сказать им напоследок что-то ободряющее, отблагодарить как-то за совершенный ими подвиг, пусть и безуспешный, но не ставший от этого менее геройским.

Но тут под фонарем вышел чистый переполох. Молодой рабочий из депо Игнат, верно, не сумел сдержать чувств: с ним случилась натуральная истерика. Он вдруг заблажил по чем свет.

– Братцы, – закричал Игнат, обращаясь к солдатам, – не казните, братцы! Пощадите! У меня матушка одна! Вдовая! Это все они! – Он обеими руками указал на Гецевича и Братчикова. – Они все мутят нас! – жиды! нехристи! Не казните, братцы! Не думал я так! Они всё! – Игнат упал на колени и, закрыв ладонями лицо, затрясся в рыданиях.

Первой реакцией Гецевича на поведение недавнего его товарища был лютый гнев, затем брезгливая ненависть и, наконец, сострадание к малодушному. Быстро справившись с чувствами, он закричал удаляющемуся полковнику:

– Сударь! Этот человек ни в чем не виновен! Он случайно здесь! Велите освободить его!

Жандарм даже не оглянулся.

– Пли! – прокричал офицер.

Раздался залп, так что кони шарахнулись. Сильнейший удар в грудь отшвырнул Гецевича на бревна пакгауза. Он не сразу упал и еще успел подумать: что это такое с ним? отчего? Но, поняв в тот же миг, что это его уже расстреляли, безжизненно свалился под стеной.

К гостинице, в которой остановились Лиза с Гецевичем, Александр Иосифович подъехал почти ночью – задолго до рассвета. Узнать, в каком именно номере жили молодые люди из Москвы, труда ему не составило: за полтину серебром портье – заспанный старик в засаленной стеганой душегрейке – вызвался проводить ночного гостя хоть до самой их двери, но Александр Иосифович попросил не утруждаться, а только назвать ему самый номер.

В длинном узком коридоре во втором этаже горела единственная керосиновая лампа на стене. Александр Иосифович в полумраке с трудом разобрал искомую цифру на двери и потихоньку постучал. Потом постучал посильнее. Потом еще сильнее.

Наконец, из-за двери раздался тревожный девичий голосок:

– Эдуард Яковлевич, это вы? – Так справляться о случайных визитерах они условились с Гецевичем.

– Елизавета! Откройте! Скорее! – стараясь говорить сдержанно, чтобы не напугать девушку еще сильнее, прошептал Александр Иосифович.

Несколько секунд из-за двери не доносилось ни звука – понятно, Лиза пыталась лихорадочно сообразить: что это значит? кто ее здесь может называть по настоящему имени?

– Откройте, Елизавета! Вы меня знаете. Я – Александр Иосифович Казаринов, отец Тани – вашей подруги по гимназии!

Прошло еще сколько-то секунд настороженного безмолвия, прежде чем скрипнул запор и дверь отворилась.

Не дожидаясь приглашения войти, Александр Иосифович так порывисто прошмыгнул в номер, что едва не загасил ветром свечу в руке у совсем потерявшейся Лизы.

– Собирайтесь! – зашипел он. – Немедленно! Сейчас здесь будет полиция!

– Но где Эдуард Яковлевич? Мой муж?.. – не совсем кстати вымолвила Лиза, что вполне оправдывалось ее потрясением от происходящего.

Александр Иосифович хотел было сразу Лизе и объявить, что, по полученным им только что от надежных людей сведениям, муж – или кем там ей приходится этот Эдуард Яковлевич? – схвачен полицией при попытке совершить тяжкое преступление и, скорее всего, казнен. Но удержался, подумав, как бы девушке не стало худо, и тогда убедить ее поскорее собраться и проследовать с ним будет еще более непросто, нежели теперь.

– Там, там все узнаете!.. – нетерпеливо проговорил Александр Иосифович, кивая головой куда-то в сторону.

Однако, видя, что девушка так все и не может решиться довериться ему, Александр Иосифович вынул из кармана главный свой козырь – объявление о его розыске. Он выхватил у Лизы подсвечник и поднес огонь поближе к напечатанному.

– Вот, смотрите, кто я теперь. Государство зла и насилия объявляет меня преступником, своим недругом. За то, что я посмел выступить против существующих на родине драконовских порядков! Вы и после этого мне не доверяете, Елизавета? – тоном оскорбленного произнес господин Казаринов.

И, увидев, что его довод как будто произвел на девушку ожидаемое положительное впечатление, он снова призвал ее скорее последовать за ним:

– Поторопитесь же, Елизавета! Мы должны опередить их. Я жду вас за дверью.

Лиза наконец поняла, что, во-первых, Александру Иосифовичу можно доверять, а во-вторых, он действительно явился, чтобы предостеречь ее от какой-то близкой опасности, и, следовательно, ей нужно послушаться его и поторопиться.

– Прежде всего, проверьте документы и деньги, – участливо посоветовал Александр Иосифович. – Это самое важное! – И он вежливо удалился из помещения, предоставляя девушке собраться в одиночестве.

Спустя еще несколько минут Александр Иосифович с Лизой вышли из гостиницы, сели в санки и уехали.

 

Глава 9

Древняя столица маньчжурских императоров Мукден – крупнейший в Китае город к северу от стены, – недавно еще шумный и голосистый, затих, насторожился, будто почувствовал приближение грозы, великой, невиданной бури. Китайцы заметили, что мукденские собаки, прежде стаями носившиеся по улицам, не обращая внимания на многолюдье, и смело лаявшие по всякому случаю, теперь куда-то попрятались, затаились. Многие лавочники закрыли свои заведения вовсе, другие, у которых страсть к наживе превосходила страх перед грядущею опасностью, уже не вопили во все горло, зазывая русских купить у них чего-нибудь, а выглядывали из лавок молча, лишь улыбаясь угодливо. Но дела их шли неважно: против давешнего народу в городе куда как поубавилось. Да и у тех черных мохнатых шапок, что мелькали по улицам Мукдена, теперь, верно, имелись заботы поважнее, нежели торговать товары у китайцев.

Под Мукденом собралась военная сила, какой прежде не видывал свет – шестьсот тысяч человек сошлись, чтобы стрелять, колоть и рубить друг друга, бить друг по другу из двух с половиной тысяч пушек. Ровно через год после начала войны противоборствующие стороны изготовились каждая дать противнику генеральное сражение.

За время, прошедшее после Ляояна, русская армия дважды переходила в наступление – на реке Ша-хэ и у селения Сандепу. И в том и в другом случае над японцами нависала реальная угроза полного поражения. Увы, нерешительность русского верховного командования не позволила добиться победного результата. Оба этих дела, а также рейд конного отряда генерала Мищенко в дальний японский тыл, в сущности, пользы принесли немного. Но, во всяком случае, показали той и другой стороне, что русские могут не только отходить под натиском неприятеля, но и сами в состоянии его теснить.

Ко времени Мукденской битвы в русской армии произошли важные перемены. Прежде всего – с большим опозданием! но хоть так! – управление войсками было сосредоточено в одних руках: вместо отозванного в столицу наместника адмирала Алексеева главнокомандующим всеми вооруженными силами на Дальнем Востоке стал генерал Куропаткин.

Начал свою деятельность в новой должности главнокомандующий, как и полагается бывалому штабисту и бывшему военному министру, с реорганизации вверенных ему войск: получив значительные подкрепления из России, Куропаткин распорядился переформировать единую Маньчжурскую армию в три самостоятельные армии. Это была исключительно разумная и тоже, к сожалению, несколько запоздалая мера: в отличие от командующих корпусами, командующие армиями оставались менее зависимыми от главного штаба начальниками, а следовательно, и более вольные в принятии решений. Кстати, японская армия подразделялась таким образом с самого начала войны. И опыт прошедших месяцев показывал, что это было весьма рациональное построение вооруженных сил.

Значительные перемены после Ляояна произошли и в японской армии. Не сумев сломить оборону Порт-Артура в открытом бою, японцы взяли героических защитников крепости измором, обрушив на них ливень снарядов. После многодневной бомбардировки Порт-Артур пал. В результате осадная 3-я армия генерала Ноги была переброшена под Мукден. Кроме того, у японцев появилась еще вновь сформированная 5-я армия генерала Кавамуры.

Под Мукденом собрались пять японских армий: на правом, восточном, фланге – новая армия Кавамуры, левее от нее занимала позиции 1-я армия главного виновника ляоянского успеха японцев генерала Куроки, западнее стояла 4-я армия Нодзу, за ним – 2-я армия Оку. Армия генерала Ноги занимала довольно двусмысленное положение: вроде бы она стояла на крайнем левом фланге японцев, но ее позиции не являлись продолжением позиций армии Оку, а были смещены уступом на несколько верст южнее. Не зная об этом, русское командование оставалось в совершенной уверенности, что левый фланг армии Оку – это край всего расположения японских войск, а прибывшая из-под Порт-Артура армия Ноги находится где-то в тылу и, являясь резервом маршала Оямы, готова в любой момент быть переброшена на тот участок фронта, где сложатся благоприятные для японцев условия наступления, чтобы создать там значительный численный перевес и таким образом добиться верного успеха. Сам стараясь воевать по наполеоновским схемам, Куропаткин и от противника ожидал подобных же действий, всякий раз словно забывая о существовании других схем, но – главное! – совершенно упуская из виду, что, кроме знания многих схем, военачальник к каждому новому сражению должен подходить творчески, будто к созданию оригинального художественного произведения, должен неизменно импровизировать в бою, действовать по вдохновению.

К счастью, для русского главнокомандующего его соперник – маршал Ояма – был точно таким же догматиком, лишенным способности творчески импровизировать. Если бы не это спасительное равновесие сил, русская армия могла бы быть разбита наголову где-нибудь еще до Ляояна.

Ояма однажды и навсегда усвоил «седановскую» схему Мольтке – обходной маневр. И, казалось, русское командование должно было бы ожидать, что ничего, кроме этого накрепко усвоенного приема, японцы не предпримут. Но сколько шла война, сколько состоялось сражений, каждый раз русские наступали на одни и те же грабли: вечно упускали один и тот же маневр неприятеля – обход. И только поистине куропаткинская нерешительность Оямы всегда спасала русскую армию от совершенной катастрофы.

Убежденного, что армия Ноги теперь составляет резерв Оямы и в подходящий момент может быть брошена в наступление где-то по фронту, Куропаткина не насторожило ее положение на отшибе от главных неприятельских сил, благодаря чему армия, очевидно, легко могла двинуться на север в обход русского правого фланга. А ведь русского главнокомандующего, как сон неотступный и грозный, беспрестанно преследовало видение вероятного флангового охвата его сил. Стараясь сделать такой маневр неприятеля насколько возможно затруднительным, Куропаткин растянул позиции своих трех армий на восемьдесят пять верст! Мало того, на флангах еще были выставлены особые охранные отряды.

Куропаткин построил свои войска в следующем порядке: слева – 1-ю армию под командованием генерала Линевича, в центре – 3-ю армию барона Бильдерлинга, справа – 2-ю армию барона Каульбарса. Левый фланг русских позиций охранял отряд генерала Ренненкамфа, а правый – конница генерала Грекова.

По распоряжению главнокомандующего по всему фронту заранее была обустроена исключительно мощная линия обороны: находящиеся на линии деревни превращены в крепости, между ними сооружены редуты и люнеты, перед всеми этими укреплениями протянуты в несколько рядов проволочные заграждения, устроены волчьи ямы, засеки. Столь тщательное обустройство позиций свидетельствует, что в планы русского командования, прежде всего, входило именно отражение атак неприятеля, а не собственные активные действия. Но кроме этого, ближе к Мукдену проходила еще одна линия – тыловая, на случай отхода. Значит, и такой маневр тоже предусматривался. Вторая линия была много короче – всего тринадцать верст, – но представляла собой уже просто единую твердыню, состоящую из сплошных, чуть ли не сливающихся друг с другом, фортов и редутов. Проволочные заграждения здесь были натянуты так густо, что издали казались сплошною стальною стеной, – едва увидишь где просвет!

По своему обыкновению Куропаткин не стал брать инициативу начинать дело, – как человек истинно благородный, он опять предоставил это право противнику.

После Ляояна Можайский полк в бою еще ни разу не был. Во время наступления на Ша-хэ полк стоял в резервах, – слишком уж был измотан в предыдущем сражении. А в деле у Сандепу из трех русских армий участвовала лишь одна – Вторая. Можайский же полк входил в Первую.

Впрочем, на Ша-хэ двум можайцам – нижним чинам Мещерину и Самородову – в сражении случилось участвовать, причем они даже отличились: в составе невеликого отряда одержали верх над значительно большими неприятельскими силами. Узнав об этом, их командир штабс-капитан Тужилкин в очередной раз представил своих удальцов-земляков к награде. Но опять сомнительное прошлое помешало солдатам получить заслуженные кресты.

Зато уж боевые товарищи оценили их подвиг исключительно высоко. Слух о том, как они с каким-то французским офицером играючи, одною левой, отразили где-то японское наступление, разнесся по полку мгновенно. И за долгий срок стояния на Ша-хэ Мещерин с Самородовым по просьбе любознательных однополчан, в глазах которых они были настоящими героями, не посрамившими чести полка, десятки раз, то вместе, то порознь, живописали свои беспримерные подвиги, причем то и дело подпуская всяких небылиц. В конце концов, они просто стали откровенно врать. Эти их нескончаемые батальные байки сделались любимейшим развлечением в роте. И то правда! Куда забавнее сидеть этак вечерком в фанзе на горячем кане, покуривать и ждать, что еще придумают рассказать забавники, помимо того, как давеча они едва не вынудили маршала Ояму сдаться им на милость со всем своим японским войском. Больше всех любил слушать непревзойденных мастеров устного повествования добродушный Матвеич, – он усмехался и говорил: «Так расскажите уж заодно, как самого императора японского в плен брали!»

Конечно, солдаты проводили затишья между сражениями отнюдь не только на горячем кане. Невиданные в истории войн мукденские позиции были возведены их руками. Проклиная черствую, почти каменную, маньчжурскую землю, солдаты перелопатили ее тысячи пудов, вкопали тысячи столбов и набили на них неисчислимые версты проволоки. Мещерин придумал назвать эти позиции китайскою стеной. Меткое определение скоро распространилось по всей армии. Однако этот могучий оборонительный вал самих его создателей не только не воодушевлял, а, напротив, приводил в уныние: солдаты понимали, что у командования нет иных намерений, как только защищаться, а следовательно, в лучшем случае грядущее сражение для русских окончится так же безрезультатно, как под Ляояном или на Ша-хэ.

Где-то к зиме Мещерин с Самородовым стали с удивлением замечать, что среди солдат все более распространяется мнение о «вредности» войны. От иных можно было услышать речи совсем как от социалистических агитаторов: война-де буржуазная и носит грабительский характер. И тому подобное. Ну а когда на фронт просочились известия о 9 января и последующих за этим в России событиях, тут уж вся армия зароптала. Свято соблюдая данное Тужилкину слово ни в коем случае не заводить ни с кем агитационных разговоров, друзья избегали участвовать в подобных беседах. Хотя, если бы и участвовали, теперь это им, пожалуй, сошло бы с рук. Потому что – самое-то поразительное! – офицеры и те были, по-видимому, близки к такому же настроению. Прямо они ничего такого несогласного с официальною политикой не высказывали, во всяком случае публично, но по некоторым признакам, как то: возросшее среди них пьянство, можно было судить, что и у офицеров наступило душевное переутомление от бездарной кампании. Но главное, командиры будто бы не замечали солдатского ропота, – по крайней мере, случаев взыскания за социалистическую крамолу в армии было крайне мало, до такой степени тема «вредности» войны теперь была у всех, без различия чинов, либо на языке, либо на уме.

В еще большей мере, нежели недовольство людей затянувшейся войной с ее бездарно проигранными сражениями и вечными отходами, бросалась в глаза наступившая в армии апатия: в ротах не осталось и следа того задора, что был еще даже после Ляояна. Солдаты перестали смеяться! Взрывов хохота, прежде раздававшихся по всякому поводу из окопов и из фанз, больше не стало слышно. И веселиться у служивых охоты не было, и острословить охотников не находилось. Все пали духом. В роте у штабс-капитана Тужилкина уж на что был балагур и забавник Васька Григорьев, но и того будто подменили: он сделался каким-то сосредоточенным, малоразговорчивым и даже над своим приятелем Матвеичем почти перестал подтрунивать. А сам Матвеич теперь все только вздыхал тяжело. Мещерин как-то спросил у него: «Наверное, сражение будет крепкое. Как мыслишь, Матвеич?» Старый солдат, не поднимая глаз, отозвался невпопад, будто сам с собой разговаривал: «Отпустили бы домой… На что я им… старый».

С таким-то настроением русская армия вступила в генеральное сражение.

В ночь на 6 февраля 5-я японская армия генерала Кавамуры атаковала противостоящий ей русский левофланговый отряд. И хотя командующий 1-й армией генерал Линевич направил на подмогу Ренненкампфу значительные подкрепления, отряд, тем не менее, отошел к северу – к Далинскому перевалу, где у русских были приготовлены крепкие позиции.

В составе 5-й армии находилась дивизия из армии генерала Ноги. Об этом русским стало скоро известно от японских пленных – солдаты рассказывали, что их сюда перебросили из-под Порт-Артура. Когда эти сведения дошли до русского главного штаба, там сложилось безоговорочное представление о роли, возложенной на генерала Ноги: его бывшая в резерве армия целиком брошена в поддержку Кавамуры на обход левого фланга Линевича и на дальнейший прорыв к Мукдену с юго-востока.

Убежденный в том, что он блистательно разгадал планы противника, Куропаткин приказал усилить армию Линевича и отряд Ренненкампфа не только имеющимися в его распоряжении резервами, но снять и отправить на левый фланг значительные силы из правофланговой 2-й армии, которая, по представлению главнокомандующего, в этом сражении должна будет, видимо, остаться не удел и лишь с завистью наблюдать, как соседи слева восстанавливают пошатнувшуюся славу русского оружия.

Но в то самое время, как все внимание русского верховного командования было приковано к левому флангу, армия генерала Ноги, стоявшая на противоположном конце фронта, двинулась в дальний поход на Мукден, обходя по дуге правый фланг русской армии. Ноги начал свой маневр 13 февраля. Его армия четырьмя колоннами устремилась в двадцатипятиверстный промежуток между краем русских позиций и рекой Ляо-хэ. Прикрывающая этот промежуток конница генерала Грекова обнаружила японцев, когда те, пройдя за короткий срок тридцать верст, поравнялись уже с линией фронта. Греков поспешил донести в штаб 2-й армии: противник безостановочно двигается на север! Не встречая сколько-нибудь организованного сопротивления, Ноги захватил стратегически важную деревню Сыфантай, находящуюся на фланге 2-й русской армии, и, пройдя еще десять верст к северу, оказался в тылу расположения войск барона Каульбарса! Над русской армией нависла угроза полной погибели. А в главной квартире все еще не знали, что армия Ноги действует на западе! С ней так и сражались на отстоящем от Сыфантая за сто верст Далинском перевале.

Генерал Греков первым понял, что через несколько часов может произойти такое, по сравнению с чем Ляоян покажется самым восхитительным военным успехом России за всю ее историю. Но что он сам, своими силами, мог предпринять? Его отряд разбросан на колоссальном пространстве. К тому же бросать конницу на пехоту равносильно как пытаться преградить путь неприятелю, завалив его трупами. Но необходимо было во что бы то ни стало задержать японцев хотя бы на три-четыре часа, – несколько батальонов, собранных бароном Каульбарсом с миру по нитке, уже спешили к Сыфантаю.

Под рукой у Грекова был единственный полк из вновь прибывшей донской дивизии. Генерал даже посовестился приказывать командиру полка идти на смерть. Он только сказал, что если сейчас эта неприятельская колонна не будет задержана, то русскую армию под Мукденом ждет второй Порт-Артур. Лихой донец все понял, что от него требуется. Он тут же развернул свои сотни к атаке и лавиной обрушился на врага. До цели долетела лишь половина полка, – японцы успели дать по атакующим в упор несколько пачек, – но эта оставшаяся половина свой долг выполнила: порубив сотни пехотинцев, донцы разогнали неприятельскую колонну. Наступление армии Ноги у Сыфантая приостановилось. А скоро к деревне подошли восемь батальонов, посланных Каульбарсом. Они заняли позиции перпендикулярно расположению русских армий, загнув, таким образом, фронт к северу.

Но если ближняя к фронту колонна Ноги была задержана, то остальные колонны так и продолжали двигаться к Мукдену, описывая дугу по дальним радиусам. Время, чтобы их отразить без ущерба для общей диспозиции, еще было. Но главнокомандующий, даже получив известия о движении японцев в обход его правого фланга, не спешил перебросить туда сколько-нибудь существенные силы. Так и оставаясь в уверенности, что армия Ноги действует на востоке фронта, а вдоль Ляо-хэ японцы, наверное, демонстрируют несколькими батальонами, Куропаткин послал им навстречу одну бригаду.

Лишь к вечеру 16-го числа в русской главной квартире разгадали план маршала Оямы: японский главнокомандующий не преподнес ничего нового, – оставаясь верным излюбленной схеме, он опять зашел противнику в тыл. И не несколькими батальонами, а целой 3-й армией, – это тоже наконец поняли в ставке.

Лихорадочно спасая положение, Куропаткин бросил против армии Ноги усиленный двумя бригадами корпус генерала Топорнина. Обычно такие наспех сформированные соединения не бывают единым слаженным крепким организмом. Восковая часть не может быть надежна, пока, по выражению маршала Бюжо, люди долгое время не поедят из одного котла. Но тут уже некогда было братать народ общими трапезами, – счет шел на часы! На удивление сводный корпус Топорнина, с ходу вступив в бой, действовал так молодецки, что, по сути, свел на нет успех генерала Ноги.

Топорнин решил, что если он растянет свои невеликие силы в линию фронта по примеру трех русских армий, то неприятель, создав где-нибудь перевес в численности, легко прорвет его неплотную и неэшелонированную оборону. Поэтому генерал с большею частью корпуса появился вдруг перед одной из колонн Ноги и встречным ударом заставил ее остановиться. Расчет Топорнина полностью оправдался: генерал Ноги, увидев, что одна из его колонн отбита сильнейшим противником, приостановил движение всей армии. И теперь уже не русские, а сами японцы рассредоточились фронтом. Они растянули позиции на тридцать с лишним верст от Сыфантая на северо-запад к деревне Чжаншитай на Ляо-хэ. Впрочем, и русским пришлось выстроиться против неприятеля аналогичным образом. Но, во всяком случае, маршевое движение армии Ноги было приторможено.

На всем фронте как будто установилось равновесие. Теперь в русском главном штабе отчетливо представляли себе картину расположения неприятельских войск. Правый фланг был по-прежнему опасен: против отрядов Топорнина и Грекова действовали превосходные силы 3-й армии генерала Ноги. Зато на левом фланге, куда Куропаткин давеча перебросил по недоразумению значительные подкрепления, русские имели подавляющее преимущество над неприятелем: армия Линевича и отряд Ренненкампфа теперь вдвое превосходили противостоящие им армии Куроки и Кавамуры.

Что, казалось, в этом случае должен подсказывать здравый смысл? – пока на правом фланге наступило относительное затишье, немедленно обрушиться всеми силами на вдвое слабейшего противника слева, разбить или оттеснить его и, таким образом, возместить неуспех справа. И не беда, что у Ноги сил больше, чем у Топорнина с Грековым, – вряд ли он будет предпринимать активные действия, зная, что японская армия терпит крупное поражение на своем восточном фланге.

Но вместо приказа Линевичу о переходе всеми силами в решительное наступление Куропаткин велит командующему 1-й армией вернуть уже развернутые к бою подкрепления и отправляет их в стоверстный поход на запад сдерживать Ноги. Сколько людской энергии уходит на бессмысленные перемещения с фланга на фланг! Русскому главнокомандующему пришло в голову создать против 3-й японской армии могучий заслон, для чего он решил использовать не только все имеющиеся у него резервы, но и позаимствовать целый корпус у Каульбарса. Только что командующий 2-й армией едва наскреб восемь батальонов для отражения прорыва Ноги у Сыфантая. Теперь у него изымается целый корпус! А ведь против Каульбарса еще стоит сильная армия генерала Оку. Видимо, Куропаткин считал, что выстроенную им китайскую стену неприятель в лоб не прошибет ни в коем случае.

Но Оку и не собирался идти напролом через куропаткинский вал. Японский генерал понимал, что такие его действия были бы только на руку противнику. Он стал методично уничтожать артиллерией проволочные заграждения русских и одновременно демонстрировать атаку, вовсе даже не ставя задачи своим подчиненным потеснить противника или, тем более, прорвать его линию. Эти действия Оку результат дали отменно успешный: обеспокоенный его наступлением, русский главнокомандующий опять погнал отнятые было у Каульбарса батальоны назад в расположение 2-й армии. И тогда снова пошел вперед Ноги. Заступи беде дверь, а она в окно! Где тонко, там и рвется! Это напоминало избиение здоровяка-увальня ловким бойцом-спортсменом. Так два японских генерала, Ноги и Оку, и теснили русский правый фланг – то один поднажмет, то другой продвинется.

Изначально избрав тактику обороны, Куропаткин предоставил неприятелю волю первым атаковать его то здесь, то там. Сам же он лишь отбивался. Но всегда неудачно. Потому что, непомерно растянув свои позиции, русский главнокомандующий не успевал вовремя парировать удары японцев.

Смекнув наконец, что длинная линия фронта для русских второй противник, а для японцев – союзник, Куропаткин приказал левому флангу – 2-й армии и отряду Топорнина – отойти к Мукдену на более короткую позицию. Фронт на карте стал напоминать кочергу – с загнутым вверх почти под прямым углом западным флангом.

Тем временем ужесточились схватки и на восточном фланге. Хотя русские повсеместно там отбивали японцев, последние упорно продолжали бросаться в яростные атаки. Армия Линевича и отряд Ренненкампфа имели практически неприступные позиции по горным хребтам. Центром этих позиций был Гаотулинский перевал, удерживаемый войсками из корпуса генерала Иванова. Основательно укрепленный, перевал тем не менее оставался для японцев самым коротким путем пробиться сквозь русский фронт. Его штурмовали две дивизии и бригада. Они рвались на укрепленную кручу, не считаясь с потерями. Верно, японский солдат хорошо проникся приказом Оямы, отданным маршалом своим войскам перед сражением: «Секрет победы кроется в храбрости, энергии и выносливости, проявленных при достижении намеченной цели. Начальники всех степеней обязаны внушить людям, что замедление и нерасторопность ведут к увеличению потерь, в то время как наличность порыва при атаке, смелость и храброе движение вперед способствует их уменьшению. Вот почему мы обязаны, не боясь опасностей и трудностей, смело двигаться вперед, пока не достигнем цели». Крепко усвоившие военную мудрость своего главнокомандующего японцы захватили на Гаотулине два русских редута, вскарабкавшись на стены буквально по трупам товарищей. Ночью они пошли на приступ третьего редута, владение которым, по сути, открывало им выход в долину за седловиной и роковое для противника дальнейшее движение в его тыл.

Русский же солдат, вместо вдохновенных, возжигающих кровь решимостью победить призывов отца-предводителя, напичканный социалистическою агитацией о вредности войны, казалось, должен был плюнуть на этот третий редут: дави тебя, леший, как давил! – он вдруг осатанел, этот солдат, вскипел лютою ненавистью на весь свет: а вот вы как?! сукины дети! мы ж не воевали с вами еще! так, всё баловались! ну так отведайте ж, почем фунт русского лиха!

Такого «ура» Маньчжурия еще не знала. Это было «ура» батареи Раевского и Малахова кургана. Тут бы японцам резон отойти, переждать, пока у защитников Гаотулина приступ ярости поостынет, а уж тогда снова бросаться на приступ – вернее получится. Но они тоже завизжали свой «банзай» и устремились навстречу бурному потоку. Схватка длилась всего несколько минут. Перевал остался за русскими. Когда рассвело, победители нашли на месте потасовки две тысячи бездыханных японцев.

Больше неприятель в атаку на Гаотулин не ходил. Но русским пришлось скоро самим оставить эту и другие позиции, где японцы сломали зубы, и отойти на тот последний тыловой мукденский рубеж, что был приготовлен заранее по приказу главнокомандующего.

Почти в самом центре русских позиций, в каких-то верстах друг от друга, находились две сопки. Во время осеннего сражения на Ша-хэ за эти две сопки произошла жаркая схватка. Они несколько раз переходили из рук в руки. Но, в конце концов, остались за русскими. Одна из них стала называться по имени командира занявшей ее бригады – генерал-майора Путилова – Путиловскою. А другая – Новгородскою – по названию сбившего с нее японцев полка.

На фоне в целом довольно неудачного и безрезультатно окончившегося наступления захват этих сопок выглядел пусть невеликим, но все-таки успехом, несколько ободрившим армию: не всё японец у нас сопки отнимает, – можем и мы! К тому же обе эти высоты располагались на единственном не занятом японцами клочке южного, левого, берега Ша-хэ, почему представляли для неприятеля значительную угрозу. Естественно, все – от главнокомандующего до рядовых окопников – прекрасно понимали, что японцы опасные для них сопки в покое не оставят: так и жди всякую минуту – и днем, и ночью – обстрела и атаки!

Входивший в 4-й Сибирский корпус Можайский полк занимал позиции чуть восточнее Новгородской сопки, но уже на правом берегу Ша-хэ. В ночь на 17-е число Мещерин проснулся от потрясшего землянку взрыва. На солдат посыпался песок с потолка. Все вскочили и бросились к оружию. За первым взрывом ухнул другой, третий, еще, еще… Это не было похоже на обычный обстрел шимозами. Да и вообще обстреливались явно не позиции можайцев. Солдаты опасливо выглянули из землянки. Ближайшая к ним Новгородская сопка казалась извергающимся вулканом: на ее склонах то и дело появлялись вспышки пламени, отдавая зарницами по небу. Страшные раскаты грома, отражаясь еще где-то эхом, сливались в единый басовитый гул.

– Одиннадцатидюймовыми кроют! – прокричал Васька Григорьев.

– А ну в окопы все! Живо! – скомандовал Дормидонт Архипов.

Солдаты были научены, что обстрел – самих ли их или соседей, как в данном случае, – это сигнал изготавливаться к бою. Поэтому, когда из соседнего блиндажа выскочил Тужилкин с другими офицерами, вся его рота уже бежала на позиции.

Обстреливали сопки японцы недолго. Русская артиллерия, как обычно, скоро заставила их угомониться. Но ожидаемой ночной атаки неприятеля так и не последовало, – японцы, скорее всего, остерегались сулящих им бессмысленные потери волчьих ям и проволочных заграждений, в темноте особенно опасных.

– Будет он наступать или нет? – проговорил Матвеич, вглядываясь во мрак за рекой.

– Конечно нет, – ответил Васька.

– Ты почем знашь?

– Так они ж разведали, что здесь оборону держит сам Михаил Матвеич Дудкин, – заговорщицки зашептал Васька. – Куда ж им наступать-то? Кому ж на верную погибель идти охота?

– Тьфу! неугомонный! – В сердцах плюнул Матвеич. – Людям тын да помеха, ему – смех да потеха!

Хотя и морозило слегка, по землянкам солдаты в эту ночь не расходились. Так все и ждали: не появится ли где он? Но ночь прошла спокойно.

Наступивший день был сумрачный, хмурый, небо едва не касалось сопок. Где-то к полудню в долине показались густые колонны японцев – не меньше дивизии всех. Наступали они, очевидно, не на расположение 4-го корпуса. А шли к северо-западу в сторону сопок. Можайцы видели лишь две левые колонны в желто-серых шинелях – каждая не меньше чем в батальон числом, – остальные, двигавшиеся западнее, были скрыты за уступом. Развернутые цепями, они подошли к заграждениям совсем близко. Но почему-то с позиций, опоясывавших Новгородскую сопку, огонь по ним не открывали. И с Путиловской тоже не доносилось выстрелов.

Солдаты Можайского полка, увидев такое дело, забеспокоились.

– Чего ж артиллерия-то молчит? – несдержанно громко произнес Самородов. – Уж давно бы в поле всех их перемолотили!

– Братцы! – хватился вдруг Королев испуганно. – А что, если на сопках никого не осталось! Их же так разделали ночью!

– А ведь верно! – отозвался Матвеич. – Недаром он и идет, как на параде. Поди знат, что отпору не будет.

– Да не может быть, – желая подбодрить товарищей, но довольно неуверенно произнес Мещерин, – давно бы подошли подкрепления!

Японцы же тем временем подобрались к самым ограждениям. Колонна приостановилась, ожидая, верно, пока саперы перекусят проволоку.

И тут в самую их гущу в упор ударила пачка, выпущенная, как можно было судить по силе звука, не менее чем тремя ротами. За ней грохнула вторая пачка, третья… К левофланговым тотчас присоединились и другие роты: стрельба теперь слышалась по всей линии обороны Путиловской и Новгородской сопок.

Можайцам было видно, как сразу смешалась японская колонна. А потом в беспорядке покатилась назад, оставляя десятки убитых и раненых. Вслед ей продолжал нестись убийственный огонь.

Японцы отходили к юго-западу и были доступны теперь для поражения и с позиций Можайского полка. Но никто не отдавал почему-то можайцам приказа ни атаковать отступающего неприятеля, ни хотя бы обстрелять его. Солдаты 12-й роты то с недоумением оглядывались на Тужилкина, то впивались глазами в бегущих мимо них японцев, от которых их всего-то отделяла замерзшая речка по колено глубиной и сто саженей за речкой.

– Ваше благородие! – не в силах сдержаться, выкрикнул Мещерин. – Ну что же мы! Сейчас добьем их! Возьмем на штык!

– Дело верное! – закричали еще какие-то солдаты.

– Отставить! – злобно рявкнул Тужилкин. – Рота, слушай мою команду: готовсь!

Вся рота загремела ружейными затворами.

– Огонь!

Две сотни ружей грохнули одновременно. Один разве какой-то солдатик испортил картину: припозднился – послал свою пулю чуть позже прочих.

– Кто там зевает?! – притворно грозно крикнул Тужилкин. – Готовсь! Огонь!

В этот раз рота выстрелила безупречно. В единый дух.

Японцы, попав под перекрестный огонь и получая то в спину то во фланг убийственные залпы, бросились врассыпную. Батальон их поредел, пожалуй, вдвое. Судя по раскатам выстрелов и взрывов, доносившихся из-за уступа, и у Путиловской сопки неприятелю пришлось сполна отведать русских гостинцев.

Когда японцы скрылись на своих позициях и стрельба на линии прекратилась, Тужилкин обошел расположение своей роты и распорядился солдатам пока отдыхать, но к вечеру быть, как никогда, начеку.

– В лоб сопки не взять, – говорил ротный. – Поэтому неприятель будет пытаться прорваться где-нибудь в обход. Скорее всего, пойдет через нас. Тогда уж держись, ребята!

И, видимо, понимая недоумение солдат – почему они теперь не атаковали и не уничтожили отбитого и ошеломленного врага? – Тужилкин добавил, будто оправдываясь:

– Самим нам приказано атак не производить. У нас слишком растянуты силы. И резервов позади никаких. Наша задача крепко держать оборону на позициях.

День прошел спокойно. И даже тихо. Где-то, впрочем, стреляли. Но очень далеко по фронту. Сорокоумовский распорядился разделить солдат по полуротам и дать им по очереди поспать. К вечеру же всем быть в полном составе наготове в окопах.

Ночью Реомюр упал ниже нуля. Но ненамного. И это даже было неплохо: и не замерзнешь в овчинных полушубках и шапках, и спать на легком морозце не заснешь.

Солдаты 4-го корпуса, уже было привыкшие к тому, что неприятель забыл об их существовании, теперь, видя, как вдруг обеспокоились офицеры, тоже насторожились: всё вглядывались вдаль за речку и между собой почти не разговаривали, даже сухари не грызли, как обычно.

Когда совсем стемнело, на Новгородской сопке вспыхнул гигантский прожектор. Яркий луч прорезал долину и осветил неприятельские позиции. Через несколько минут японцы открыли по прожектору артиллерийский огонь, и свет погас, – то ли прожектор был разбит, то ли прислуга отключила его от греха подальше. Но этого времени хватило, чтобы разглядеть двинувшиеся в атаку японские цепи. Дозорные принялись стрелять, оповещая своих о наступлении неприятеля, хотя в этот раз их сигнал уже не имел значения.

– Рота! к бою! – прокричал Тужилкин.

Солдаты мертвою хваткой впились пальцами в ружья и напружинились, готовые по команде либо стрелять, либо выскочить из окопов и броситься навстречу врагу.

Японцы добежали до речки. Они уже не таились – завизжали свой обычный боевой клич. Ледок на Ша-хэ, конечно, их не выдержал – поломался, – но эту речку и перепрыгнуть можно было в некоторых местах, а уж колен и в самом глубоком месте не замочишь, поэтому она не стала для наступавших препятствием. Заминка у японцев вышла перед проволочными заграждениями: похоже было, кто-то из них угодил в волчьи ямы, другие замешкались, борясь с проволокой. В это время по проволоке хлестанул пулемет, а стрелки из окопов дали ружейный залп. Но это не много повредило неприятелю: русские стреляли, едва различая в темноте атакующих, а японцы, естественно, спасаясь от обстрела, тут же попадали на землю.

Тужилкин отчетливо представлял себе все действия японцев, как если бы он сам ими командовал: сейчас они залегли и перекусывают проволоку; как только наделают проходов, бросятся на русских, до которых им от ограждений промчаться не больше восьмидесяти – ста шагов. И тут уж его задача не прозевать момент – поднять своих молодцов до того, как японцы успеют спрыгнуть к ним в окопы. А иначе и отступать будет некому: неприятель атакует превосходными силами, и в резне в тесном пространстве мелкий шустрый японец непременно выйдет победителем. Отбить его можно только на просторе, – там уж, как говорится, чей штык острее!

К счастью, японцы, снова завопив свой «банзай!», сами предупредили русских, что заграждения они преодолели и бросились на окопы. Тут уж стрелки дали залп наверняка, в упор, – густую пачку японцы получили в самую грудь. И вслед за этим рота Тужилкина, вместе с другими ротами, выскочила навстречу неприятелю.

Замешкавшись у проволоки и понеся потери еще до вступления в рукопашную, японцы в значительной степени утратили первоначальный боевой пыл. Но против трех правофланговых рот Можайского полка их было, пожалуй что, вдвое больше. И они могли бы и без пыла прорвать здесь русскую оборону. Но Сорокоумовский, верно чувствовавший, где на его позициях складывается наиболее угрожающее положение, вовремя бросил на правый фланг еще две роты, – они лихо атаковали неприятельский батальон с фланга, и японцы бежали, оставив перед русскими позициями до двух сотен переколотых и пострелянных.

Но едва можайцы управились на своем правом фланге, неприятель навалился еще большими силами на левый фланг Сорокоумовского. Теперь уже 12-я рота получила приказ мчаться налево – помогать товарищам отбивать противника. Не остались не у дел в эту ночь и соседние полки, – назавтра выяснилось, что 4-й Сибирский корпус пыталась пробить японская гвардия. Но все безуспешно, – выстояли войска генерала Зарубаева! – неприятель был отбит повсюду с огромными для него потерями.

Под утро японцы, взбешенные неудачами на всей своей восточной половине фронта, еще раз попытались пробить оборону можайцев: они подступились силами даже большими, чем в первый раз, причем действовали особенно яростно, ожесточенно, злобно.

Японцы подобрались к заграждениям, поврежденным ими давеча во многих местах и уже не являющимися препятствием, но не бросились сразу в атаку, а выждали, пока их охотники подползут поближе к русским окопам и побросают туда гранаты.

Но Тужилкин-то отнюдь не собирался дожидаться полного истребления своей роты, и без того уже потерявшей за эту ночь до четверти состава. Счастливый случай помог ему совершенно избежать потерь от японских гранат. Первый японец, пытавшийся зашвырнуть в расположение его роты смертоносный снаряд, взорвался сам: когда он размахнулся, граната зацепилась ремешком за его же ружье на спине. Тужилкин мгновенно смекнул, что теперь уготовил неприятель русским, и прокричал отходить. Солдаты кинулись в тыловые ходы сообщения. И очень вовремя, – через несколько секунд их окоп был разворочен взрывами. Командиры соседних рот оказались не столь расторопными, и они отвели своих людей, лишь когда отведали японских гранат и понесли потери.

Вслед за этим бомбардированием японцы пошли в атаку. Не встречая сопротивления, они ворвались в русские окопы, найдя там только нескольких убитых.

Убежденные, что они заставили русских бросить эти позиции и отойти на следующую линию, японские офицеры скорее погнали солдат преследовать выбитого противника, чтобы на плечах отступающих так же ворваться и в следующую линию. Но тут произошло нечто невообразимое: в окопах, оставленных только что 12-й ротой, а теперь битком забитых японцами, все начало взрываться и крушиться, изо всех из них стали вырываться огненные вспышки с землей и дымом. Это уже русские солдаты, затаившиеся в нескольких аршинах позади своих позиций, забросали неприятеля гранатами. В следующее мгновение молодцы Тужилкина по команде своего ротного вскочили, бросились в штыки и добили в родной траншее всех, кто там еще не побросал оружия и не поднял руки.

Управившись со своими японцами, Тужилкин поспешил на выручку к соседям, – слева от него кипел крепкий штыковой бой.

Когда рассвело, взору стрелков Можайского полка предстала потрясающая картина: на самых их позициях и на всем пространстве между окопами и проволочными заграждениями лежали сотни убитых японцев. Особенно густо их было в расположении 12-й роты. Можайцы за год войны не видели еще такого числа разом набитого неприятеля. Немало, впрочем, лежало и русских. Но все-таки не столько.

Солдаты молча выглядывали из окопа. Они будто не верили своим глазам: неужто такое возможно? неужто это они навалили столько душ? да тут же только против их трех крайних рот батальон японцев полег!

– После побоища… – проговорил Самородов.

– Апофеоз войны… – добавил Мещерин.

Тут вдруг Ваську Григорьева прорвало.

– Ну что, взяли? – закричал он срывающимся голосом, да так пронзительно, будто старался, чтобы его за Ша-хэ услыхали. – И не возьмете сроду! Рылом не вышли! Косым своим! Подите к нам еще! подите! Хоть втрое! И втрое больше набьем!..

Он бессильно опустился на задницу на дно окопа и, упершись головой в ружье, затрясся весь в рыданиях. Стремоусов хотел что-то ему сказать, но Тужилкин приложил палец к губам, показывая фельдфебелю, чтобы тот не трогал теперь солдата.

Над Васькой склонился Матвеич и принялся гладить его по спине.

– Ну ты, парнейчик… Ты, того… будет… – уговаривал Матвеич молодого своего приятеля. – На вот, жалкий, возьми сухарик. – Он вынул из кармана черный засохший хлебец и стал совать его Ваське в руку. – Возьми…

– Братцы! – поднял Васька мокрое от слез лицо, – и чего ж мы все отступаем-то?! А?! Да мы же сильнее! братцы! Наша рота одна, как… «Варяг»! Что же это делается, братцы?! Ваше благородие?! – оглянулся он на Тужилкина.

Ротный сообразил, что после ночной резни, какой за всю войну у них еще не было, у солдат сдали нервы, и если они всею ротой не голосят, как Григорьев, то лишь потому, что из последних сил борются с чувствами, закусив, наверное, губы до крови. Требовалось сказать им что-то похвальное, сердечное, как-то признать их подвиг, – простое слово, сказанное от души, часто бывает дороже, милее любой награды.

– Ребята! – Тужилкин снял папаху. – Мы воюем год. Если наша армия терпит неудачи, то меньше всего в этом виноват солдат. Войны проигрывают полководцы. Солдаты – никогда! Вы это нынче доказали. Вон, вашим доказательством все поле усеяно. – Он показал папахой на груды тел перед окопом. – Вы победили сильнейшего врага! Вы – победители! Спасибо вам! От всей России – спасибо!

Понеся в нескольких схватках с войсками генерала Зарубаева огромные потери, на 4-й корпус японцы атак больше не предпринимали. Но попытаться пробиться где-нибудь на других участках расположения русской 1-й армии они не отказались.

На следующий день генерал Куроки лучшими своими силами – императорскою гвардией – навалился на соседей Зарубаева – на 2-й Сибирский корпус генерала Засулича. Вечером 18 февраля японцы заняли находящуюся перед позициями 2-го корпуса деревню Баньяпуза, выбив оттуда немногочисленных охотников Читинского полка. И, дождавшись опять темноты, они густыми цепями устремились на русские укрепления – перерезывали заграждения, подползали к окопам и, закидав их сперва гранатами, бросались затем с истошными криками в штыки. Но всякий раз будто натыкались на каменную стену. И с разбитым в кровь лицом откатывались восвояси.

По-военному лаконичное, четкое донесение генерала Засулича командующему, сделанное под утро 19-го числа, красноречиво свидетельствует о бесподобной жестокости схваток сторон: «В 1 час ночи отбита самая энергичная, бешеная, девятая атака, доходившая до ручных гранат со стороны японцев; отбита молодецким 17-м полком. Груды тел навалены у наших редутов». А всего за ночь на корпус Засулича было произведено тринадцать атак! И все они окончились для японцев тяжелейшими потерями и бегством с русских позиций.

В одну из последних вражеских атак русские не только отбили атакующих, но и сами контратаковали: несколько рот сибиряков так лихо рванулись за отступающим неприятелем, что неожиданно оказались в тылу большой группы японцев, верно, более упорных, нежели их соседи. Но в данном случае упорство сослужило им дурную службу: промедлив попятиться вместе с соседями, они оказались окруженными. Японцы, числом где-то с батальон, конечно, пытались вырваться из этих устроенных им стрелками Засулича Канн, да все безуспешно. На предложение сложить оружие гвардейцы ответили гордым самурайским отказом. И были все перестреляны.

Ободренный успехом своих подначальных, командующий 1-й армией генерал Линевич сам решился атаковать неприятеля, в том числе и силами 4-го корпуса. Этому его еще обязывала отданная 20-го числа директива главнокомандующего: «..Предписываю завтра войскам 1-й и 3-й армий удерживаться на своих позициях. При каждой малейшей возможности переходить в частичное наступление, дабы не дать противнику подтянуть свои резервы к намеченным им пунктам атаки на фронте этих армий или же оттянуть их на крайний свой фланг. 2-й армии выполнить с возможно большею энергией возложенную на нее задачу, помятуя, что чем скорее ста будет выполнена, тем меньшее сопротивление противник в состоянии ей будет оказать. В течение ночи прошу энергично тревожить противника охотниками и отдельными ротами, помня, что он утомлен и потрясен потерями более нас».

В 4-м корпусе был составлен небольшой отряд из пяти рот и двух охотничьих команд под началом подполковника Кусачева, на который возлагалась задача попробовать прорвать японскую оборону хотя бы на самом узком отрезке и, таким образом, открыть путь для наступления более крупных сил. Была включена в отряд и 12-я рота Можайского полка.

Кусачев разделил отряд на две колонны: левую возглавил сам, а правой поручил командовать Тужилкину.

Отряд выступил ночью. Обе колонны благополучно миновали свои заградительные линии, незамеченными перебрались через Ша-хэ и бесшумно устремились к неприятельским позициям. Японская заградительная линия не была столь основательной, как русская. Это естественно: японцы предполагали лишь наступать, невзирая ни на что рваться вперед, почему и не устраивали могучего оборонительного вала.

Убедившись, что по проволоке не пропущено электричество, русские легко перервали ее в нескольких местах. Но в это время по ним забил пулемет – отряд был обнаружен. Большого вреда, однако, атакующим пулемет не доставил: впотьмах он бьет почти наугад. Рассыпавшись по полю и согнувшись в три погибели, русские бросились к японским окопам. Разрозненные ружейные выстрелы также не могли их остановить. Обе колонны почти без потерь добрались до неприятеля.

Группа подполковника Кусачева действовала молодецки: яростно набросившись на японцев, дюжие тобольцы многих из них перекололи, а остальных обратили в бегство. Но затем случилось непредвиденное: кто-то из бегущих прочь японцев швырнул в преследующих их русских гранату, и та угодила аккурат под ноги Кусачеву. Грохнул взрыв. И лихой подполковник рухнул замертво. Оставшиеся без командира роты смешалась и остановилась. Японцы же, оправившись от потрясения, атаковали эту обезглавленную группу и отогнали ее за заграждения.

Наступление правой колонны, бывшей чуть ли не вдвое меньше левой, вышло не намного успешнее. Выбив неприятеля из окопов, Тужилкин не стал его преследовать, а приказал укреплять занятую позицию, обращая теперь ее фронтом в обратную сторону. Но тут и тужилкинскую группу постигло бедствие: японцы, оказывается, успели заложить мощную мину в один из окопов, – может быть, потому они так легко и уступили русским свои передовые позиции, чтобы предоставить им отведать этого сюрприза. Через короткое время, после их отхода, в окопе, занятом одной из охотничьих команд, прогремел страшный взрыв. Русский невеликий отряд в один миг потерял свыше пятидесяти человек. И из них почти половину убитыми.

Тотчас вслед за этим японцы бросились в штыки – отбивать утерянные позиции. Но русские, взбешенные таким коварством врага, ожесточились и лихим встречным ударом не только отбросили японцев, но преследовали их до второй линии укреплений, ворвались туда на плечах неприятеля и захватили пулемет. Но задерживаться там Тужилкин не рискнул – это было уже слишком далеко от своих.

Отряд возвратился на передовую японскую линию. Прежде всего, Тужилкин распорядился двум взводам перенести в тыл всех выбывших из строя – не только раненых, но и убитых. А затем все-таки продолжил укреплять занятые позиции. По его приказанию солдаты устроили бруствер, выложив вдоль неглубоких японских окопов камни, мешки с землей и даже трупы самих японцев. Особенно штабс-капитан позаботился укрепить фланги, устроив там из названных материалов подобие флешей.

Таким образом, на русском фронте, на участке, занимаемом Можайским полком, образовался выступ, способный служить удобным плацдармом для дальнейшего наступления.

Остаток ночи прошел спокойно, – отряд Тужилкина даже не обстреливался, – может быть, японцы собирались с силами, чтобы затем наверняка выбить противника из бывших своих позиций или вовсе уничтожить его там. Но и русские даром времени не теряли: отряд еще до рассвета получил подкрепления – Сорокоумовский послал в распоряжение Тужилкина три роты и пулемет. И велел держаться, покуда не подойдут значительные силы, предназначенные для наступления.

Но никакие силы за весь следующий день так и не подошли. Командование 1-й русской армии, похоже, находилось в нерешительности: то ли наращивать достигнутый на линии 4-го Сибирского корпуса частный успех, то ли отвести вклинившиеся в японское расположение роты, пока неприятель их не уничтожил.

Но что самое потрясающее! – японцы также не предпринимали никаких действий. Тужилкин и весь его отряд до боли в глазах вглядывались в расположение врага, всякую минуту ожидая атаки, но японцы даже шимозами не тревожили противника.

Так прошел день. Тужилкин нисколько не сомневался, что ночью на его отряд навалится по крайней мере бригада, – не могут японцы оставить такой опасный клин в своем расположении! Штабс-капитан предупредил всех бывших у него в подчинении офицеров: в случае атаки на них боя не принимать, а, дав по неприятелю залп, немедленно отходить. Так действовать распорядился Сорокоумовский – многоопытный командир полка, по истечении суток после наступления отряда Кусачева и Тужилкина, суток, прошедших в странном, необъяснимом бездействии русского командования, понял, что занятый его ротами выступ за Ша-хэ, очевидно, не рассматривается начальством в качестве плацдарма для дальнейшего наступления, почему и удерживать его, рискуя бездарно потерять там полбатальона, нет никакого смысла. Поэтому полковник переменил свой первоначальный приказ и теперь предоставил Тужилкину право самому решать, когда оставить позиции за Ша-хэ.

Но ночь проходила час за часом, а ожидаемого «банзая» так что-то все и не слышалось.

Уж рассвет забрезжил. А днем японцы не очень-то теперь лезли на рожон – поняли, что в светлое время один русский «максим» стоит целого полка.

– Братцы! – Мещерин, потрясенный пришедшей ему в голову догадкой, нарушил долгое всеобщее молчание. – А ведь он не будет больше наступать!

– Верно дело! – скурвился японец! – подтвердил Матвеич.

– А кому там наступать-то? Некому! – отозвались из соседнего взвода. – Уж мы ложим его, ложим! Он же не двужильный, право дело! Поди, силы-то начисто вышли!

– Так, что же, братцы! наша взяла что ли?! – воскликнул Васька Григорьев. – Конец баталии?!

Наверное, их услыхали дальше по линии, – кто-то, кажется, уже из другой роты, не сдержался и завопил: «Ура!». В этом крике слились все накопленные солдатами за время многодневной битвы душевные переживания – и отчаяние, и усталость, и плач, и восторг, и великая радость от счастливо завершенного дела. И тотчас следом всех будто прорвало: весь тужилкинский отряд, весь отбитый у японцев выступ, взорвался победным криком, воем, ревом. Солдаты бросились обниматься. Многие утирали слезы.

Офицеры всё оглядывались на Тужилкина: что он скажет? – не распорядится ли запретить беспорядок? Но, к их неописуемому изумлению, командир отряда кричал и обнимался вместе со своими солдатами. Никто в отряде третьи сутки не смыкал глаз. Но теперь все вообще позабыли про сон и усталость – ликовали, будто Япония запросила мира!

Весь день на позициях отряда штабс-капитана Тужилкина царило радостное оживление: роты гудели, как растревоженный пчелиный рой. Все шумно обсуждали предстоящее наступление, приказ о котором последует, разумеется, вот-вот. В окопах то и дело слышалось: «Скурвился!», «Надорвался!», «Не выдюжил!», «Не на тех напал!» Такого возбуждения, такого душевного подъема в войсках еще не было за всю войну. Солдаты уверенно говорили, что кампании теперь конец и что к Егорию, верно, все дома будут. Офицеры тоже держались кучками и тоже обсуждали очевидную победу и непременное скорое наступление.

На японской же стороне царило мертвенное молчание. Там словно не было ни души. И только доносившиеся откуда-то издалека раскаты пушечных выстрелов и взрывов снарядов свидетельствовали о том, что сражение продолжается. Причем казалось, будто раскаты доносятся с тыла. Но, наверное, это эхо отражалось от сопок.

Под вечер в отряд прибыл вестовой из самого штаба корпуса и вручил Тужилкину пакет. Штабс-капитан немедленно распечатал его и потемнел, прочитав написанное, сделался лицом страшнее, чем был давеча в лютой штыковой резне.

Совладав, однако, с собой, Тужилкин созвал своих подчиненных командиров и каким-то сразу осипшим, почему казавшимся особенно грозным, голосом объявил ИМ:

– Господа, нам приказано отходить. Снимаемся с позиций с наступлением темноты.

Он помедлил, борясь, видимо, с какими-то болезненными чувствами, и добавил:

– Прошу пока нижним чинам этого не сообщать…

Позволить людям как можно дольше чувствовать себя победителями – это все, чем мог теперь Тужилкин вознаградить своих храбрецов. Он знал, что большей награды у них, скорее всего, уже не будет.

Ночью отряд оставил отбитые у японцев третьего дня позиции за Ша-хэ. Тужилкин категорически наказал офицерам и фельдфебелям не допускать во время марша между солдатами никаких разговоров.

 

Глава 10

К вечеру 23 февраля весь южный русский фронт, не сдвинутый нигде японцами ни на версту, сам переместился на двадцать пять – тридцать верст к северу и занял позиции за Хунь-хэ. Выставленные арьергарды могли бы, кажется, и не отходить вслед за основными частями войск, – их одних вполне хватило бы, чтобы удерживать старую линию обороны. Японцы так уже обессилели, что не могли хотя бы для видимости побеспокоить отходящего противника. Потери у них были невиданные: в ротах в строю оставалось по сорока – по пятидесяти человек. Им не то что наступать! – отступать некому было! Когда стрелки Линевича и Бильдерлинга добрались до новых позиций, они увидели вдоль всей линии прежнего своего расположения поднимающиеся к небу черные дымы, – это японцы сжигали своих погибших. Одновременно столько погребальных костров на неприятельской стороне русские никогда еще не видели, – это была стена дыма! завеса, уходящая на восток за горизонт!

К моменту отхода русских на запасные позиции у японцев, на некоторых участках, плотность личного состава была такова, что эти участки, по существу, представляли собою бреши, через которые маньчжурцы, получи они приказ наступать, могли бы пройти насквозь, почти не расходуя патронов и не тупя штыков. Но после того как японцы вслед за отступающим противником подошли к Хунь-хэ и расположились на линии впятеро короче прежней, плотность их рассредоточения теперь превышала даже ту, что была в начале сражения. А это позволяло японскому командованию, сконцентрировав где-нибудь превосходные против русских силы, опять атаковать. Не отлагая дела вдаль, японцы собрали такие силы у деревни Киузань.

Отход непобежденного русского южного фронта был мерой – как это ни странно покажется на первый взгляд! – вынужденною, оправданною и очень своевременною: на фронте к западу от Мукдена, где оборону держал барон Каульбарс, события развивались крайне неблагоприятно. И промедли главнокомандующий своим приказом, тогда уже не одна 2-я армия, а все русское войско оказалось бы на грани катастрофы.

Когда в главной квартире наконец вполне уяснили, какое положение сложилось на фронте после обхода правого фланга крупными силами японцев, все внимание русского командования сосредоточилось на 2-й армии. Верно рассудив, что судьба сражения будет теперь решаться на линии, занимаемой войсками генерала Каульбарса, главнокомандующий усилил барона всеми имеющимися у него резервами, а также частями, взятыми из 1-й и 3-й армий, и рекомендовал тому попытаться перехватить инициативу у неприятеля и самому предпринять наступательные действия.

Барон попытался действовать инициативно. Но вышло это у него хуже не бывает! – инициативы Каульбарса стоили его армии почти полного окружения и последующего бегства с поля боя.

Напротив центра 2-й армии находилась занятая японцами деревня Салинпу. Главная квартира посчитала, что овладение этою деревней будет прологом ко всеобщему наступлению 2-й армии и последующему поражению противника на правом фланге. Исполняя директиву главнокомандующего, генерал Каульбарс собрал у Салинпу значительные силы, в том числе и отличившийся давеча отряд Топорнина, и поручил последнему занять деревню.

Топорнин, в свою очередь, решил действовать против неприятеля его же излюбленным оружием – охватом. Обстреляв Салинпу картечью, он распорядился двум бригадам одновременно атаковать деревню с севера и юга. Впрочем, атака правой колонны сразу же сорвалась: не дойдя до цели полверсты, бригада вначале остановилась, повстречав подходящие к засевшим в Салинпу японцам подкрепления, а затем и отступила, подгоняемая перекрестным огнем.

Атака левой колонны началась довольно успешно: бригада выдвинулась к деревне беспрепятственно и, имея значительную артиллерию, вероятно, могла бы самостоятельно овладеть Салинпу. Но результат вышел тот же, что и у соратников: левая колонна отошла, даже не потревожив неприятеля. Таковым было распоряжение генерала Каульбарса. Командующий прибыл к Топорнину, чтобы лично руководить боем. Но, получив донесение о движении на правом фланге его армии большой японской колонны, барон отдал приказ атаку на деревню прекратить и всем войскам отходить к Мукдену.

Когда же приказ был исполнен, выяснилось, что по недоразумению за японскую колонну какие-то подслеповатые наблюдатели приняли русскую дивизию. К тому же эта дивизия, под командованием генерала Биргера, двигалась к Мукдену по приказу самого Каульбарса, – страшась за свой правый фланг, командующий не придумал ничего лучшего, как последовательно загибать его все дальше к Мукдену, а потом и за Мукден. И вот теперь вышло, что генерал Биргер своим движением испугал начальника, отдавшего приказ об этом самом движении! Это равносильно, как испугаться собственного отражения или эха своего же крика! Но таков уж рок выходил русским на этой войне.

Ровно на половине пути между Салинпу и Мукденом находилось большое село Юхуантунь. Здесь закрепился генерал Топорнин со своим отрядом.

Этот отход, по замыслу главной квартиры, был «последним» передвижением 2-й армии на удобные, выгодные позиции перед решительным наступлением барона Каульбарса.

Главнокомандующий рассчитывал собрать на западном фронте свыше ста двадцати батальонов и три с половиной сотни орудий и всею этою силой навалиться на противника. Но, наверное, всякому кадету младшего класса известно, что в сражении больше пользы бывает от удара, пусть и невеликим числом, но неожиданного, решительного, отчаянного, чем от замедленного, осторожного наступления даже и войсками, значительно неприятеля превосходными.

Куропаткин же и Каульбарс собирались с силами целых три дня! В сражении, где три часа потерять – непростительная, подчас роковая оплошность, – генералы потеряли три дня! Да так всех сил и не собрали.

Наконец барон Каульбарс начал наступление. Главный свой удар он нацелил на левый японский фланг, имея в виду предотвратить захождение армии Ноги в русский тыл. Этот удар, будь он произведен решительно, сулил русским значительный успех. Но наступление, едва начавшись, было приостановлено.

В то время как Каульбарс начал наступать своим правым флангом, японцы крупными силами – тремя дивизиями – атаковали его левый фланг и центр – деревню Юхуантунь. Обеспокоенный событиями слева, Каульбарс перебросил туда в подкрепление бригаду, которую за неимением резервов ему пришлось взять из наступающей правофланговой колонны. Понятное дело, потеряв целую бригаду, и так-то невеликая колонна утратила способность к активным наступательным действиям.

Этим немедленно воспользовался генерал Ноги. Увидев, что у русских с их наступлением выходит заминка, японский генерал отдал приказ одной из своих дивизий продолжить обходной маневр. И пока Каульбарс отбивался на левом фланге, значительные силы японцев, двигаясь в обход его армии справа, зашли за Мукден с севера. Таким образом, город оказался окруженным с трех сторон.

На следующий день генерал Каульбарс возобновил наступление, не имея определенного представления, как далеко зашел Ноги и вообще какие силы ему противостоят. Он решил обойти левый фланг противника, нимало не догадываясь, что противник своим левым флангом уже обошел его самого.

Но даже несмотря на это, у барона еще оставалась надежда на успех: произведи он удар решительно, значительными силами, прорвись Каульбарс сквозь неплотную японскую линию, далеко зашедшее левое крыло армии Ноги было бы отрезано от своих основных сил и само могло бы оказаться в окружении. Но из всех подчиненных ему немалых сил барон использовал в наступлении лишь четвертую часть! Это все равно как тыкать в противника пальцем вместо того, чтобы крепко задвинуть кулаком.

Ранним утром 21 февраля правофланговый отряд генерала Гернгросса в составе тридцати трех батальонов начал наступление на единственную японскую дивизию. Тремя колоннами он атаковал неприятеля, но нигде успеха не имел: японцы дрались отчаянно и удерживались на своих позициях, пока к ним на выручку не подошла еще одна дивизия. И теперь об успехе на правом фланге Каульбарсу нечего было и думать.

На противоположном фланге 2-й армии тем же утром завязалась сильнейшая артиллерийская перестрелка. Японцы, обычно уступающие в подобных дуэлях русским, на этот раз превзошли противника силой огня. На этом участке оборону держал отряд генерала Церпицкого, насчитывающий двадцать тысяч штыков. Ураганный обстрел, обрушившийся на отряд, однако, большого вреда глубоко закопавшейся русской пехоте не причинил. И когда после обстрела японцы пошли в атаку, русские не удостоили их даже штыкового боя – отбили одним только ружейным огнем. Несколько раз японцы ходили в атаку на расположение Церпицкого, но всякий раз, неся большие потери, откатывались.

Солдаты Церпицкого, чувствуя себя такими же победителями, как и их товарищи из 1-й армии, готовы были смести неприятеля, разорвать его хоть голыми руками, прикажи им только начальство наступать. Но, увы, командир победителей – генерал Церпицкий – странным образом не разделял настроения своего войска. Он не только опасался сам предпринять какое-либо движение, но еще и лишил таковой возможности соседей. Генерал просто-таки забросал донесениями о своем бедственном положении и командующего, и главнокомандующего. В то время как против него стояло не более двадцати батальонов противника, Церпицкий докладывал об атаке на него трех японских дивизий. Имея потери весьма незначительные, генерал рапортовал о совершенном истощении своих сил. И неизменно просил подкреплений, помощи, поддержки его. Вот как он отписывал барону Каульбарсу: «Войска дерутся отлично, настроение великолепное, дух молодецкий. Но ввиду того, что они несколько ночей не спали, прошу прислать подкрепление, дабы можно было дать хотя бы некоторой части отдых. Потери значительны, особенно в офицерском составе». В конце концов, Церпицкому удалось убедить и штаб армии, и главную квартиру в том, что положение его бедственное. Командующий, сам человек столь же осторожный, привыкший во всяком случае дуть на воду, не только усилил Церпицкого за счет соседей, но и принял решение в связи со сложившимся положением на левом фланге перейти к обороне по всему фронту армии. Так и окончилась наступательная операция барона Каульбарса.

Японцы же, убедившись, что русское наступление выдохлось, едва начавшись, сами пошли вперед, движимые одним лишь отчаянием, – сил у них не оставалось вовсе. Но японцам во что бы то ни стало нужно было атаковать, чтобы отвлечь внимание противника от обходного движения генерала Ноги за Мукден. Армия генерала Оку к исходу сражения уменьшилась почти наполовину, его артиллеристы считали оставшиеся снаряды, стрелкам было приказано беречь патроны. Но даже если бы Оку пришлось положить у русских траншей и остатки своего войска, он, не раздумывая, сделал бы это. Потому что ожидаемый японскою армией результат от обходного маневра Ноги окупал все потери, все жертвы.

В тот же самый день, когда 1-я и 3-я русские армии оставили свои неприступные позиции на Ша-хэ и отошли на короткую линию за Хунь-хэ, японцы атаковали армию генерала Каульбарса по всему ее расположению. Это было следствием безынициативности, нерешительности барона, упущенных им и его корпусными возможностей: не атакуешь сам, будешь атакован неприятелем – вечная, многажды проверенная истина войны!

Утром, после сильнейшего артиллерийского обстрела отряда генерала Гернгросса, японцы перешли в наступление. Им удалось в некоторых местах потеснить русские полки и занять три деревни. Был атакован и корпус Церпицкого. Но главный удар японцы нанесли по отряду Топорнина, занимавшему позиции в центре русской 2-й армии у деревни Юхуантунь. Здесь у Топорнина стояла дивизия, за исключением одного полка. А атаковала Юхуантунь гвардейская бригада генерала Намбу, значительно усиленная артиллерией. Поэтому, можно считать, силы противников были равные.

Наступление Намбу начал ночью. Невзирая на огонь русской артиллерии, его солдаты ворвались в деревню и сошлись там со стрелками Топорнина в жестокой рукопашной схватке. Ценой больших потерь японцам удалось занять южную часть Юхуантуня. Но всею деревней они овладеть не сумели – сил не хватило.

В главной квартире удержанию Юхуантуня придавалось первостепенное значение. Куропаткин назвал деревню ключом позиций и приказал во что бы то ни стало отбить ее. Как и в недавнем бое за Салинпу, к Юхуантуню прибыл генерал Каульбарс, чтобы непосредственно руководить боем. Соседи Топорнина, понимая, что в центре расположения армии завязывается нешуточное дело, помогли сводному корпусу, – кто чем мог, – даже Церпицкий отрядил к Юхуантуню сколько-то людей.

На рассвете русские бросились на приступ занятой противником части Юхуантуня. Но были отбиты. Каульбарс с Топорниным несколько раз посылали войска в атаку, но все безрезультатно, причем потери русские несли значительные, – японцы обстреливали из окон и забрасывали с крыш фанз гранатами атакующих.

Тогда решено было истребить неприятеля артиллерийским огнем. Несколько батарей принялись в упор расстреливать фанзы с засевшим там японцами. Ветхие строения рассыпались от шрапнелей в глиняную крошку. Но крепким фанзам, а таких в деревне имелось немало, шрапнель большого вреда не наносила – отскакивала от стен, будто горох. Перед фугасными снарядами они, конечно, не устояли бы. Но как на грех, таких боеприпасов не оказалось во всем отряде Топорнина. Командующий распорядился срочно подвезти фугасы из Мукдена.

Наконец снаряды были доставлены. Деревню артиллеристы еще раз хорошенько обстреляли, причем большую часть строений превратили в руины. Тогда снова пошла в атаку пехота. И все-таки японцы как-то держались, цепляясь за каждую нерухнувшую стену, отбивались яростно, бесстрашно, будто эта безвестная маньчжурская деревня была им любезною родиной. Только с наступлением темноты они мелкими группами или поодиночке стали уходить из Юхуантуня.

Но рано еще русским было радоваться успеху. Довольно большая группа японцев засела в самой крепкой в деревне фанзе – не глиняной, а сложенной из камня, – которую не смогли разбить даже фугасы, – они прошибали стены насквозь, не разрушая их. Стрелки Топорнина два раза бросались на эту фанзу на ура, но оба раза неудачно, – японцы отчаянно отстреливались и отбивались ручными бомбами, нанося атакующим значительный урон. Артиллеристы докладывали, что разрушить этот донжон можно только пироксилиновыми снарядами. Но таковых опять не оказалось на передовой! Снова послали в Мукден.

Впрочем, пироксилин не пригодился: под утро японцы взорвали себя сами. Когда вслед за взрывом на развалины фанзы ворвались русские, они обнаружили там более ста трупов и еще почти пятьдесят человек живых, из которых лишь единицы не были ранены и искалечены.

Юхуантунь остался за русскими. Это стоило Топорнину пяти с половиной тысяч человек. Японцы потеряли немногим меньше: бригада Намбу была почти целиком уничтожена, – из десяти человек в строю у генерала оставался лишь один боец.

Удивительное, неожиданное упорство русских обескуражило японцев: давно прекратив атаки на южном фронте, они вынуждены были перейти к обороне и на западном участке. Теперь бы барону Каульбарсу самое время было взять инициативу в свои руки, надавить на обессилевшего, скурвившегося, по солдатскому определению, неприятеля, приказать наступать Церпицкому с его хорошо сохранившимся и вдобавок усиленным корпусом, превосходящим любую из японских армий. Но командующий не предпринял ни самой малой попытки атаковать где-нибудь обескровленного противника. А ведь у Каульбарса появился самый дорогой, самый надежный союзник, какой только может быть у полководца, – основательные сомнения врага в победе.

Как ни стойко держались в Юхуантуне японцы, но все-таки поле боя осталось не за ними. Как ни велика была цена, заплаченная русскими за этот ключ позиций, но, тем не менее, они его отстояли. Да, бой у Юхуантуня не принес русским значительного военного перевеса, равно как и не оказался опасным поражением для японцев. Но для последних этот неуспех стал настоящею моральною катастрофой: страшась второго такого Юхуантуня, японцы отказались от наступательных действий. Они все – от генералов до рядовых стрелков – ждали теперь только вестей с севера: что там получится у Ноги? Если русские его отобьют так же, как отбили все прочие японские армии, значит, не только сражение – вся кампания проиграна! Отойти, скажем, назад к Ляояну и дать второе такое побоище у японцев сил решительно больше не было.

Но Каульбарс промедлил с атакой, сулящей всей русской армии несомненный успех, не использовал верную возможность вырвать победу.

А тем временем головные дивизии генерала Ноги вышли к железной дороге севернее Мукдена. За все время, сколько шла война, у русского командования не было заботы важнее, чем обеспечение безопасной связи с тылом по единственному пути. Куропаткин об этом заботился так же ревностно, как, наверное, только кривой заботится о единственном глазе.

Главнокомандующий срочно собрал новый отряд во главе с генералом Лауницем и бросил его отгонять «артурцев» от железной дороги. Предполагалось довести отряд Лауница до девяноста батальонов, – по мнению главной квартиры, это возможно было сделать за счет войск Линевича и Бильдерлинга, отошедших на короткие позиции за Хунь-хэ. Но всех батальонов Куропаткин собрать на севере не успел, – на южном фронте события вдруг так повернулись, что пришлось, как скаламбурил кто-то в главной квартире, Ноги уже не сдерживать, а уносить.

А Лауниц – как ни удивительно! – очень неплохо действовал и малым отрядом. Это было тем более неожиданно, если иметь в виду, что его войска изнемогли в многодневном сражении, в то время как японцы, которым Лауниц противостоял, не знали сколько-нибудь серьезных боев с самого Порт-Артура. Вряд ли марш в сто двадцать верст, которые солдаты Ноги преодолели, по правде сказать, не особенно-то торопясь, соизмерим по затратам сил с двумя неделями окоп под ураганным огнем из всех видов оружия, затихающим лишь на время штыковых схваток сторон. Возможно, Лауниц, получив еще подкрепления, переломил бы ход сражения, но случилось невероятное: южный русский фронт, выдержавший все атаки неприятеля на прежних растянутых позициях, отодвинувшись на новые позиции, короткие и более крепкие, был прорван!

Линевич и Бильдерлинг отводили свои войска за Хунь-хэ, даже не заботясь о маскировке, настолько не опасались преследования: солдаты, оставляя окопы, сжигали все лишнее, способное послужить на пользу врагу, – сотни костров по русской линии оповестили японцев об отходе противника.

Командующие армиями в общем-то верно оценивали обстановку: у японцев действительно не оставалось уже сил докучать арьергардам противника. Но и вовсе не преследовать отступающих японские догматики-генералы, видимо, считали не по правилам войны. Поэтому они, собрав с миру по нитке, усилили остатки противостоящей 4-му Сибирскому корпусу гвардии и бросили это войско вдогонку отходящим полкам генерала Зарубаева.

Почему же японцы выбрали именно этот участок для последнего фанатичного натиска? Элементарный здравый смысл должен был подсказывать Ояме и его командующим армиями преследовать любой русский корпус, только не тот, что менее прочих пострадал в ходе долгого сражения. Вряд ли японцы, последовав за сильнейшим противником, рассчитывали на какой-либо успех. Скорее всего, они имели целью лишь показать, что еще не разбиты, не уничтожены, но способны идти вперед. И тут уже не имеет значения, какому именно отходящему корпусу противника наступать на пятки – понесшему невеликие потери в предшествующих боях или почти обескровленному.

Но если бы японцы избрали для удовлетворения своих амбиций любой другой корпус! Если бы их единственная способная наступать колонна пристроилась в хвост сильно потрепанным войскам генерала Засулича или каким-то еще, Мукден мог бы стать одной из славных страниц российской истории! Но все та же злая судьба, что неизменно выпадала русским с самого начала войны, не пощадила их и в этот раз.

От старых позиций, занимаемых 4-м корпусом на Ша-хэ, до назначенного им нового расположения по Хунь-хэ войскам Зарубаева предстояло пройти около тридцати верст. Солдатам, измученным до крайности, который день не смыкавшим глаз, чтобы преодолеть это расстояние, потребовались почти сутки. Причем батальоны тронулись под ночь и долгое время двигались практически вслепую. В результате один из полков – Омский – сбился с пути и не вышел на отведенные ему позиции. Целую ночь в русском фронте у деревни Киузань была довольно широкая брешь. И знай об этом японцы, они могли бы пройти к Мукдену вообще без единого выстрела. Только утром 24 февраля командир Можайского полка полковник Сорокоумовский с изумлением обнаружил, что за его левым флангом тянутся пустые траншеи. И это в виду наступающего неприятеля! Не дожидаясь, пока штаб армии направит к Киузаню резервы, Сорокоумовский распорядился десяти своим ротам занять позиции отсутствующего полка и держаться во что бы то ни стало до подхода подкреплений. Среди этих рот оказалась и 12-я штабс-капитана Тужилкина.

В последний день Мукденского сражения – 24 февраля – над Маньчжурией завьюжил буран. Сильнейший ветер поднял тучи песка и погнал их к северу хлеща русских стрелков по глазам и засыпая пылью. Казалось, сама природа встала на сторону японцев.

Получив участок позиций, по меньшей мере втрое превосходящий по протяженности обычное расположение роты по фронту, Тужилкин понимал, что, если неприятель пойдет здесь в наступление, вряд ли его молодцы и соседние роты смогут оказать значительное сопротивление. Но капитану казалось, что японцы атаковать больше не будут. После кровопролитных многодневных боев у противника не должно оставаться никаких сил.

Однако около полудня японцы открыли сильный шрапнельный и шимозный огонь по расположению 4-го корпуса. А затем, почти невидимые в пыльной бури, пошли в атаку, наметив главный свой удар на деревню Киузань. Почему именно здесь? Почему не в любом другом месте? Даже если бы и в самом штабе Линевича был японский шпион, он бы не только не успел сообщить Ояме о почти не защищенном участке на фронте русской 1-й армии, он бы сам об этом еще не знал! К тому же японцы начали собирать против 4-го корпуса силы за день до того, как русские добрались до новых позиций, и, разумеется, ведать не ведали, что какой-то полк противника заблудится и откроет им простор для наступления. Значит, опять – в который уже раз! – русским выпадет злой рок. А японцев ведет счастливая звезда.

У рот, занявших оборону у Киузаня, в сущности, не было никаких шансов удержать многократно превосходного неприятеля. Единственное, что им оставалось в случае атаки на них, так это достойно, с честью, погибнуть на своих позициях. Стрелки даже не могли вести прицельный огонь – тучи пыли неслись им прямо в глаза. К тому же, забившись песком, стали плохо действовать винтовочные затворы, и винтовка у большинства солдат превратилась теперь в рукоятку для штыка. Артиллеристы также были лишены возможности помочь окопникам: врага они не видели, а бить наугад опасались – могли угодить по своим.

Не особенно пострадав от шимоз, – японские артиллеристы тоже цели почти не видели, – русские изготовились встречать неприятеля.

Тужилкин распорядился солдатам действовать так: если японцы сразу бросятся напролом всею массой, то подпустить их до самых окопов и встретить ручными гранатами; если же они сами вышлют вперед гренадеров, то, как и давеча на Ша-хэ, оставить окопы, а затем охотникам дождаться, пока туда попрыгают японцы, и тогда опять же забросать их гранатами.

Но японцы никаких хитростей использовать не стали, – у них, наверное, уже все терпение вышло, чтобы еще как-то хитрить, – они пошли именно напролом, как только ходят в последний бой.

Поняв, что неприятель не демонстрирует, а по настоящему, крупными силами атакует его, Тужилкин отправил к Сорокоу-мовскому с донесением Филиппа Королева, в котором срочно просил подкреплений.

Японцы тем временем перебрались через мелкую Хунь-хэ, несколько задержались у ограждений, но преодолели скоро и их и устремились к русским окопам. Стрелки 12-й роты действовали, как научил командир: когда японцам оставалось пробежать тридцать – сорок шагов до русской линии, из окопов им под ноги полетели гранаты.

Японцы никак не отвечали, – естественно, на бегу и не выстрелишь, и гранаты не бросишь, – они были одержимы лишь одной целью – скорее донести до противника штык, который, несомненно, принесет им победу в этом последнем бою.

Понеся значительные потери от русских гранат, японцы не только не умерили боевого пыла, напротив, еще более осатанели. На потери они нисколько не обращали внимания. К тому же и поредев, они все равно числом многократно превосходили русских.

Атака была, как никогда, страшною, бешеною. Русские по крикам японцев, по выражениям их лиц поняли, что те в этот раз явились перед ними, чтобы или умереть всем до единого, или победить. Без компромиссов.

Тужилкин выскочил из окопа.

– Двенадцатая рота! вперед! – прокричал штабс-капитан обычный свой боевой клич.

Солдаты поднялись в рост. Кое-где раздалось «ура», едва слышное, впрочем, за японскими воплями, и тут же оборвалось: на редкую русскую цепь как лавина обрушилась серожелтая масса.

Рыская в общей свалке и стреляя из нагана направо и налево, Тужилкин старался как-то организовать сопротивление, при этом прекрасно понимая, что рота его обречена. Верный Игошин держался рядом. Он получил уже несколько ранений, но, и истекая кровью, продолжал отбивать штыки, нацеленные в ротного. В очередной раз спасая жизнь командиру, ординарец не успел отразить удар, направленный на него самого: вражеский штык пришелся ему в самую грудь. Игошин еще оглянулся удивленно, недоуменно на убившего его японца и в следующее мгновение упал замертво. Недолго продержался и Тужилкин, оставшись без попечителя. Штабс-капитан отчаянно прокричал: «Стоять, ребята! Стоя-а-ать!» – и, получив следом удар штыком, свалился рядом с убитым ординарцем.

Дормидонт Архипов один бился как целый взвод. Выскочив из окопа, он отстегнул штык и отбросил его прочь, – штык ему был только помехой. Унтер схватил винтовку за дуло и, действуя ею, будто палицей, принялся неистово крушить японцев. Он разбивал маленьким солдатикам головы, как пустые орехи. Японцы шарахались в стороны от его увесистого приклада. Ни один из них штыком не мог достать русского гиганта. Наконец кто-то сообразил выстрелить в него. Получив пулю в грудь, Дормидонт на секунду замешкался, словно хотел понять – что это его ужалило? И тут же сразу два штыка вонзились ему в спину. Унтер рухнул, так что земля вздрогнула. Те двое зарезавших его японцев подошли поближе и, забыв о побоище, стали для чего-то заглядывать в лицо поверженному колоссу. И вдруг Дормидонт схватил одного из них пятерней за ногу, дернул, повалил на землю, тут же подтянул к себе и вцепился в горло. Японец жалобно запищал. Второй солдат вначале отпрянул от неожиданности, но, быстро овладев собой, размахнулся и всадил в русского унтера штык по самое дуло, так что и выдернуть его сразу не смог. Дормидонт же, не обращая на это внимания, душил врага, пока не убедился, что в руках у него бездыханный покойник, а тогда и сам испустил дух.

У Васьки Григорьева сломался штык, и он, по примеру Архипова, крушил кругом себя прикладом, как молотобоец. При этом он все старался не терять из виду Матвеича. Васька сам вьюном вертелся, осыпая японцев ударами, да еще всякую секунду успевал приходить на помощь товарищу. Однажды он так от души огрел подвернувшуюся под руку шапку со звездочкой, что винтовка разлетелась на куски – куда приклад, куда затвор. Бесполезное теперь дуло Васька сам отшвырнул в строну. Он огляделся, ища чье-нибудь ружье: не валяется ли где под ногами? Но тут увидел, как один японец замахнулся ударить Матвеича штыком. Васька вскрикнул: «Матвеич!» – и, метнувшись к нему, встал на пути у японца. И в следующий миг штык, нацеленный в Матвеича, поразил наповал его самого.

Матвеич обернулся на крик и увидел, что Васька, схватившись обеими руками за грудь, вначале упал на колени, а потом и завалился на бок, скрючившись. Уронив винтовку, старый солдат кинулся помочь Ваське, поддержать его, но тот уже смотрел стеклянными глазами.

– Ай! парнейчик! – запричитал Матвеич. – Ты это чаво? Ты не это! Не таво! – Он тормошил, тискал Ваську, да все бесполезно.

Поняв наконец вполне, что произошло, Матвеич поднялся, выпрямился и, сжав кулаки, двинулся на врага, собираясь, верно, люто мстить за любезного друга. Да и трех шагов не прошел – какой-то пробегавший мимо японец ткнул на ходу безоружного русского штыком и побежал дальше.

Когда завязалась рукопашная, несколько русских солдат – дюжины две всех, – в том числе и Мещерин с Самородовым, догадались сбиться в кучу: сообща легче было держаться. Во главе этой группы оказался фельдфебель Стремоусов. Он сам бился отчаянно, да еще криком подбадривал солдат.

– Не дадимся, братцы! – гремел басом фельдфебель. – Все здесь ляжем! Законно! Я сказал!

– Кингстоны отворим! – лихо откликнулся Самородов.

Островок русских быстро уменьшался, будто и вправду погружался в пучину. Один за другим падали солдаты: кто замертво, кто раненным. Уже и сам фельдфебель, Тимонин, Безрученко – большинство из стремоусовской команды лежало на земле. Мещерин хватился, что из своих почти никого не осталось, когда упал, зажав рану на правом боку, его друг Самородов. На какое-то лишнее мгновение задержав взгляд на Алексее, Мещерин не успел отвернуться от удара: получив прикладом в самое лицо, он кувырком без памяти полетел на тела товарищей.

Очнулся Мещерин от чьих-то голосов над самым ухом. Ему показалось, что он спит в землянке: темно, хоть глаз коли, верно, ночь. Кто-то толкнул его в плечо. Мещерин хотел приподнять голову и чуть снова не лишился чувств от невыносимой боли в шее, в затылке. Лицо все было почему-то мокрое. Тут он сообразил, что находится не в землянке и не спит, а лежит на поле боя и, по всей видимости, ранен: мокрое лицо от крови. А чей-то невразумительный разговор у самого уха – это голоса японцев. Он все-таки нашел силы приподняться. Один глаз у него не видел вовсе. Вторым, тоже как сквозь плотную дымку, он разглядел копошащегося рядом, а значит, живого, Самородова и узкоглазых желтолицых солдат стоящих вокруг них.

– Плен, русский! Плен иди! – прокричал ему кто-то из японцев.

Русский фронт был прорван. В обход Мукдена с востока на соединение с армией генерала Ноги, обошедшего маньчжурскую столицу с запада, устремилась дивизия из армии Куроки. А за ней и другие японские части. Когда в штабе Куропаткина стало известно о прорыве японцев у деревни Киузань, кто-то из офицеров в сердцах воскликнул: «Ваше превосходительство! Это катастрофа!» На что Куропаткин спокойно ответил: «Катастрофа была при Бородине – тогда погибла половина армии и была сдана Москва. Наши же потери невелики, и сдаем мы всего какой-то Мукден».

Не считая больше возможным продолжать сопротивляться, русский главнокомандующий отдал приказ об общем отступлении.

В этот раз русские армии отступали далеко не в таком порядке, как после Ляояна. Они хотя и не бежали, и ни одна рота не оставила позиций без распоряжения начальства, но это было не прежним достойным отходом непобежденных, а именно поспешным отступлением изнемогшего, упавшего духом, войска, бросающего на позициях и дорогах обозы, снаряжение, амуницию, а подчас и оружие. За всю войну не оставившие неприятелю ни одного раненого, – тут уж нельзя не отдать должное генералу Куропаткину, который считал скорейшую эвакуацию раненых делом первостепенной важности и личной чести, – в этот раз русские даже иные лазареты не успели вовремя отвести в тыл.

Это поспешное отступление не стало для русских погибелью только потому, что японцы, как обычно, не особенно-то мешали им отходить. Кое-где они, правда, обстреляли из орудий колонны двигающегося на север противника, причем нанесли последнему значительные потери, но предпринимать какие-либо активные действия у японского командования после многодневного кровопролитного сражения, очевидно, не было уже ни возможностей, ни желания.

К тому же, именно отступая, русские показали, как они умеют биться, оказавшись в самом безнадежном вроде бы положении, как отчаяние удесятеряет их силы.

Несколько русских полков все-таки попали в окружение. На пути у них находилась целая семидесятитысячная армия генерала Ноги – самодовольных победителей-«артурцев». А теперь еще и главных героев Мукдена. Силы были столь же неравные, как в том последнем бою у Киузаня, где против японской дивизии стояло десять русских рот. И все-таки окруженные полки ринулись на прорыв. Командир одного из них – Мокшанского – поставил впереди полка не ударную команду из самых ловких, молодых и сильных охотников, а… полковой оркестр. И приказал музыкантам играть марш.

Когда среди маньчжурских сопок разнеслись выворачивающие наизнанку душу звуки старого русского боевого марша, все чины до единого, до самого великовозрастного запасника, сделались вдруг ловкими, молодыми и сильными. На солдат это подействовало так, будто вострубил седьмой ангел и им на помощь пришли все силы небесные. Усталость мгновенно исчезла. Кто прежде был недостаточно смел, тот стал храбрецом. У кого не оставалось, казалось, мочи и ногами шевелить, тот почувствовал в членах такую силушку, что хоть подковы давай ломать. Полки бросились в штыки и отшвырнули вставших у них на пути японцев прочь. И сколько раз японцы пытались им преградить путь, столько раз русские вынуждали их уступить дорогу. Так все полки и вышли из окружения.

Куропаткин вначале было развернул армию на речке Чай-хэ неподалеку от Мукдена. Но, не считая эти позиции достаточно крепкими, повел затем войска дальше к северу – к станции Сыпингай, находящейся приблизительно на полпути между Порт-Артуром и Харбином.

Это был самый значительный отход русских за всю войну. Но главнокомандующий отнюдь не придавал ему значения неудачи. Чтобы взбодрить подчиненных ему людей, поднять их дух, Куропаткин напомнил всем, как он еще в России, когда только получил назначение возглавить Маньчжурскую армию, говорил, что, возможно, придется отходить до Харбина, а может быть, и до самой русской границы, причем изматывать неприятеля боями и контратаками и накапливать силы для решительного наступления. Поэтому отход на сыпингайские позиции после нескольких сражений, в которых русская армия не была разгромлена, но лишь приобрела ценнейший опыт, выглядел вполне в соответствии с избранною главнокомандующим тактикой.

Но Куропаткинууже не было суждено исполнить своих тактических приемов. Армия еще не вышла на эти сыпингайские позиции, когда в главную квартиру пришел именной приказ из Петербурга о смещении главнокомандующего вооруженными силами на Дальнем Востоке с должности и о назначении нового главнокомандующего.

На сыпингайских позициях русская армия стояла еще полгода. Все это время из России в Маньчжурию потоком шли эшелоны с войсками, вооружением и боеприпасами. И к концу лета армия насчитывала свыше семисот тысяч человек. И ни разу за все это время, до самого мира, японцы не попытались атаковать русских. Это было прямым следствием Мукдена: японцы понимали, что второго такого или еще более масштабного и жестокого сражения им не вынести.

Новый главнокомандующий оказался, однако, еще менее решительным, нежели прежний: имея значительное превосходство над неприятелем, он совершенно отказался от активных боевых действий, ограничившись разве единственным конным рейдом во вражеский тыл. Исключительно мудро все-таки заметил древний китайский философ Конфуций: легче набрать тысячу солдат, чем найти одного полководца. Прямо будто адресовано России начала XX века.

Но русская армия теперь могла одержать победу, даже не атакуя противника. Одна угроза быть раздавленными этой невиданною доселе мощью действовала на японцев угнетающе: с каждым днем боевой дух неприятельской армии все более падал. И, видимо, русские могли так же перестоять японцев, как когда-то Иоанн Третий перестоял орду на Угре, и орда навеки отступилась. Отступились бы, вне всякого сомнения, рано или поздно и японцы. Но события внутри России вынудили Петербург начать искать мира с Японией. Бесчисленные жертвы Ляояна, Порт-Артура, Мукдена оказались напрасными. Бездарно потерянными.

Спите, герои русской земли, отчизны родной сыны…