Твердь небесная

Рябинин Юрий Валерьевич

Четвертая часть

По обе стороны баррикад

 

 

Глава 1

Не прошло и года с тех пор, как Таня распрощалась с девичьего вольницей, а она так уже свыклась со своим положением замужней дамы, что порой сама удивлялась: неужели у нее была прежде какая-то другая жизнь? Вначале довольно болезненно переживая папин и мамин наказ не стремиться даже просто погостить часок в родительском доме, разве в исключительных случаях и непременно с мужем, теперь она не могла и времени выбрать, чтобы хоть раз в месяц заглянуть на родной Арбат: все дела, заботы – то одно, то другое.

Капитолина Антоновна, не на шутку взявшаяся воевать с Японией, поставила и весь дом под ружье, за исключением, может быть, одного Антона Николаевича. Нисколько не сокращая, а, напротив, постоянно наращивая производство солдатского белья, неуемная Танина свекровь придумала еще и собирать посылки для маньчжурцев, для чего часть домочадцев по ее соизволению была обособлена в отдельный цех. Под руководством самой Капитолины Антоновны эти работники стали изготавливать тряпичные кульки и зашивать в них всякое полезное на войне имущество.

Квартира сделалась натуральною фабрикой. Стрекот «Зингеров» не умолкал день-деньской. Кучер Сергей только и успевал доставлять на дом полотно целыми кусками и мешки со всякою мелочовкой для посылок и отвозить на военные склады готовые изделия.

Но всего этого Капитолине Антоновне показалось недостаточным. Она вознамерилась еще более увеличить их вклад в благородное дело помощи сражающемуся отечеству.

Как-то раз утром она позвала к себе Таню и Наташу и объявила им, что рукодельничать они сегодня не будут. А поедут вместе с ней в Лефортово навестить раненых солдат. И, может быть, помочь чем-нибудь персоналу, если потребуется.

Девушки вначале обрадовались и, чуть не визжа от счастья, бросились обниматься: понятное дело, перемена работы – это лучший отдых. А уж поездку к солдатам они вообще принимали как развлечение, что-то вроде выезда на бал.

Но увиденное в Лефортове быстро переменило их настроение. Уже на улице возле госпиталя им предстала жуткая картина: у ворот стояло несколько подвод, из которых санитары выгружали на носилки изможденных людей с восковыми лицами. Все они были перевязаны – у кого голова, у кого руки, у кого ноги, а у кого-то и все вместе. Причем у большинства сквозь бинты проступала кровь. Некоторые из них стонали. Но в основном несчастные были безмолвны, как неживые.

В те дни в столицу один за другим прибывали военносанитарные поезда с участниками сражения на Ша-хэ. Они останавливались на товарной станции «Москва» Московско-Казанской железной дороги. И уже оттуда раненых развозили по всему городу – по больницам и госпиталям. Кроме того, иные патриоты москвичи – кому позволяло состояние, естественно, – устраивали небольшие госпитали, коек на пять – десять, прямо у себя в домах. И сами же ухаживали за ранеными. И все равно мест для всех нуждающихся в лечении маньчжурцев не хватало даже в огромной Москве.

Так, еще не переступив порога госпиталя, девушки поняли, что о развлечениях им здесь придется забыть. В самом же госпитале, когда они шли по коридорам мимо коек, на которых метались в горячке, стонали от боли или, напротив, отрешенно смотрели потухшими глазами солдаты, Таня и Наташа боязливо жались к Капитолине Антоновне.

Таня с ужасом думала: а что именно им здесь придется исполнять? а ну как поручат перевязывать солдатам раны с культями или помогать при операции? Но к новичкам отнеслись с пониманием: для начала им было доверено всего лишь сидеть при раненых.

Но даже такое щадящее задание для новоявленных медичек на первых порах оказалось довольно-таки непростым: раненые иногда просили помочь им перевернуться со спины на бок или просто подушку поправить, а Таня с Наташей не знали, как и подступиться к ним, страшились дотронуться до несчастных страдальцев, – а ну как солдату будет больно и он вскрикнет? или, того хуже, лишится чувств? Но скоро наловчились и стали управляться не хуже бывалых сестер.

Капитолина Антоновна, увидев, как быстро невестка и внучка освоились на новом поприще, решила, что большую пользу они принесут отечеству именно здесь – в госпитале. У самой-то старой барыни вообще не возникло никаких затруднений – она управлялась со служивыми сноровисто, будто всю жизнь пользовала болящих. Так они и решили: предоставив заниматься шитьем и сбором посылок домашним, сами отныне, пока идет война, будут при раненых.

В Лефортово Капитолина Антоновна, Таня и Наташа ездили всю зиму. Девушки быстро освоили сестринское мастерство и уже через две-три недели могли исполнять любую службу – перевязывать, промывать раны, делать уколы. Таня – отчаянная натура, – так та стала иногда и в операционной помогать.

Юные чаровницы сделались любимицами всего госпиталя. Кроме основных своих сестринских обязанностей, которые Таня с Наташей исполняли безупречно, они еще старались чем-то развлечь солдат: учили играть в шахматы, постоянно им что-то рассказывали – о Москве, о загранице, из гимназической программы. А когда в госпитале стало известно, что новые сестры прекрасно музицируют и поют, начальник распорядился прикатить в самую большую палату рояль, и Таня с Наташей дали настоящий концерт. В основном из русских песен. Особенный восторг у солдат вызвала «Помню, я еще молодушкой была». Таня по требованию публики исполнила эту песню за вечер не меньше чем с дюжину раз.

А сколько писем написали девушки! Солдаты, узнав, что новые сиделки – девицы благородные и образованные, стали наперебой просить помочь отписать письмецо на родину. Причем желающих было столько, что им пришлось вскоре устанавливать очередь. А «помочь» – это означало целиком написать послание. Потому что сами солдаты, кроме приветствия родителям: «Здравствуйте, маманя и папаша, кланяется вам сын ваш…», – больше не могли придумать ни слова, о чем бы сообщить. И Тане с Наташей не без труда приходилось выведывать у них чего-нибудь интересного, достойного внимания. Зато если уж им удавалось иногда служивых разговорить, то в результате выходили целые повести. Девушки за короткое время службы в госпитале узнали о войне в Маньчжурии больше, чем за целый прошедший год вычитали во всех московских газетах.

Однажды, где-то еще перед Рождеством, старшая сестра велела Тане захватить бумагу, перо с чернилами и пойти помочь написать письмо одному раненому офицеру. Таня вначале удивилась: обычно офицеры писали письма без чьей-либо помощи, – они все были людьми просвещенными. Но недоумение ее разрешилось, едва она вошла в палату: у приветливо ей улыбающегося молодого человека оказалась перебинтована правая рука. Он был родом из Киева. Но написать хотел не домой, а, как ни странно, назад, в Маньчжурию, – какому-то своему товарищу по полку, с которым ему не получилось встретиться сразу после ранения.

Офицер устроился поудобнее на подушках и начал свое повествование. Вот что Таня записала под его диктовку:

«Друг мой Валерий! Пишу тебе из Москвы, из госпиталя. Как жаль, что мы разминулись в Мукдене. Столько всякого занятного хотелось тебе рассказать. Ты не поверишь, какое приключенье вышло со мною на Ша-хэ! В романах такого не бывает! Помнишь, сразу после наступления наш полк был рассеян встречным ударом неприятеля. Мне тогда прострелили руку. Ну да это пустяк. Я собрал где-то с полсотни солдат и решил с этою малою командой пробираться к мукденской линии не напрямик, а в обход с севера – там было тихо и к тому же полно гаоляна. И вот, когда мы перебегали из одной гаоляновой плантации в другую, к нам вдруг подскакали двое всадников. На одном из них был старинный французский мундир, хотя и без погон. Как потом выяснилось, этот господин оказался подполковником французской армии в отставке. Оказалось, что к северо-западу, на Ша-хэ, в большом селе, на нашем, восточном, берегу реки, японцы держали в плену несколько русских солдат и казаков – сопровождающих этого француза. И еще троих статских, в том числе очаровательную мадемуазель из Москвы. Узнав об этом, я принял решение вызволить всех пленных, взяв село с бою. Ничего другого не оставалось. Но легко сказать: взять с бою! Как это сделать? В селе японцев – целый батальон. А у меня – неполные две роты из разбитого полка. И тогда я решил атаковать японцев ночью, в кромешной тьме, – неожиданно для них. Причем разделил свои силы на две группы – меньшую и большую. Меньшей, которой отводилась, прямо сказать, участь незавидная – атаковать первой, может быть, погибнуть целиком, но отвлечь на себя все внимание японцев, – я взялся командовать сам. А большей частью людей я доверил командовать этому отставному подполковнику – французу. Моя стратагема удалась исключительно. Я атаковал село молодецки, с обычною своею лихостью. Я приказал нижним чинам тайком подобраться к самому селу и зашвырнуть за стену гранаты. Когда вслед за этим я повел солдат на приступ, моему взору предстала страшная картина: десятки изуродованных, изувеченных трупов японцев беспорядочно валялись за стеной. Сломив сопротивление оставшихся, я захватил все село. А тогда подоспела и основная группа во главе с французом. Победа была совершенная. Вот так я разбил целый неприятельский батальон и освободил большое село, едва ли не город. Ты, Василий, верно, уже знаешь, что за этот блестящий победный бой я был произведен в штабс-капитаны и награжден Георгием. Об этом написано во всех московских и петербургских газетах.

Но мои приключения на этом не окончились. Вот что было дальше. В этом селе, кроме наших пленных, находился еще один русский – уполномоченный Красного Креста, а на самом деле японский шпион. Этот субъект, как я узнал, делая вид, якобы хлопочет об обязанностях по службе, на самом деле каким-то образом передавал японцам секретные сведения о нашей армии. И вообрази себе, я чуть было не захватил и его! Он почему-то не успел убежать с немногими оставшимися в живых после моего яростного штурма японцами. А когда я взял село, оттуда и муха уже не вылетела бы. И что он тогда придумал! Я упомянул, что среди пленных была одна барышня. Ему как-то удалось, пользуясь темнотой, схватить ее. И под угрозой убийства он потребовал, чтобы ему никто не препятствовал скрыться. Все спутники этой девушки, в том числе и ее жених, и сам подполковник француз, растерялись и позволили было исполнить ему свой план. Что было бы с этой несчастной, не могу даже представить! Но я ее спас. Еще перед тем как штурмовать село, я распорядился против ворот со стороны реки поставить пулемет, чтобы отступающие, – а я не сомневался, что японцы побегут, не выдержав нашей атаки, – чтобы все, кто устремится к реке, попали бы под убийственный пулеметный огонь. И получилось именно так, как я рассчитал. Едва злодей проскакал несколько десятков саженей, ударил пулемет, конь под ним пал, и барышня была спасена. Я, рискуя получить пулю от своих же, погнался за ним. По мне был открыт яростный огонь. Пули так и свистели кругом. Но я летел во весь опор, не обращая ни на что внимания. И вот вижу картину: лежит убитый конь, тут же этот негодяй, как мне тогда показалось, безжизненный, а рядом плачет девушка – подняться не может. Я спрыгнул с коня, подхватил ее на руки и отнес жениху. Покойно прижавшись к моей груди, она благодарила меня одними только глазами, полными слез. Я был убежден, что злодей убит, но, когда мы подошли к этому месту на рассвете, его там не оказалось. Наверное, был жив, а потом потихоньку перебрался за реку к японцам. Каково, Валерий? Да ты о нем, может быть, слышал. Я еще когда в Мукдене лежал в лазарете, там все говорили о шпионе из Красного Креста. Не помнишь? – его фамилия Казаринов…»

Таня едва не выронила перо. Она лихорадочно мысленно пробежалась по всему услышанному в надежде отыскать хоть какую-то обмолвку, свидетельствующую, что этот упомянутый Казаринов и ее отец не одно и то же лицо.

– А как звали ту девушку, что вы спасли, не помните? – робко спросила она, не найдя лучшей зацепки.

Офицер удивленно посмотрел на нее: почему это сестрица перестала записывать его слова и задает какие-то вопросы?

– Кажется… Лена, – безынтересно ответил он и продолжил диктовать: – Если бы я, Валерий, захватил еще и этого мерзкого изменника, честью клянусь, повышение мое одним чином не ограничилось бы…

Таня отшвырнула от себя бумагу с пером и опрометью выбежала из палаты. Она влетела в сестринскую комнату, чуть не сбив с ног старшую сестру. Не отвечая на ее недоуменные вопросы, Таня переоделась, раскидав по сторонам халат, платок, туфельки. И, схватив шубку, застучала на весь госпиталь каблучками по коридору. Хорошо, что ей на пути нигде не повстречались ни Капитолина Антоновна, ни Наташа, а то Таня сгоряча еще чего-нибудь надерзила бы им.

Она выбежала на Яузу. Морозец скоро помог ей справиться с чувствами, остудил ее пыл. Таня наконец заставила себя трезво вдуматься в только что услышанное. В сущности, это выглядело такой же нелепостью, как возможные слухи о том, что Витте тайком поспешествует лондонскому кабинету, а обер-прокурор Синода – магометанин. Может быть, офицер все это насочинял, чтобы похвастаться перед другом. Ведь он же говорит, что вынес девушку на руках из-под обстрела, а сам между тем прежде был ранен – именно в руку. Таня еще вспомнила, что офицер упомянул какого-то жениха спасенной им девушки. Она, как за соломинку, ухватилась за это обнадеживающее известие: у ее подруги Лены никакого жениха нет, следовательно, раненый говорил о какой-то другой девушке, а значит, весьма вероятно, что и упомянутый им Казаринов совершенно чужой, случайный человек. Таня вполне отдавала себе отчет, что такое умозаключение довольно зыбкое: они не виделись с Леной уже почти полгода, а за столь немалый срок у подруги мог появиться не только жених, но и муж. И все-таки эти сомнительные обстоятельства давали какую-то надежду, что все сегодня услышанное она на свой счет приняла по недоразумению, на самом же деле это к ней отношения не имеет. Так Таня утешала себя. И надо сказать, небезрезультатно. Но чтобы окончательно убедиться в своей неблагоразумной мнительности, ей захотелось немедленно услышать от кого-то, кому она всецело доверяет, мнение, подтверждающее невозможность подобным слухам о ее папе быть достоверными.

В нерешительности Таня замедлила шаг: к кому пойти? – выбор у нее был небогат – или к Антону Николаевичу, или к маме. После секундного раздумья она все-таки решила идти к маме. Явиться к мужу и спрашивать у него опровержений каких-то основанных на сомнительных слухах ее нелепых фантазий по отношению к отцу, Тане и совестно было, и казалось неумно.

Сколько Таня не появлялась на Арбате, она уже и сама не помнила: что-то месяца три или больше. Все недосуг было в бесчисленных заботах. Да и по правде сказать, – она поймала себя на мысли, – не так уж все это время ее и тянуло навестить родной дом. Кроме бесконечных – бесспорно, полезных, нужных – маминых назиданий, возможные визиты туда ничего больше ей не сулили.

Таня поднималась на свой этаж, с умилением разглядывая ступеньки, по которым она, бывало, проносилась сломя голову, причем вверх не менее резво, чем вниз. Теперь она шла степенно, деловито, как и подобает солидной, замужней даме. Вот сейчас, не доходя немного до третьего этажа, вспомнила Таня, на ступеньке будет витиеватая трещинка, напоминающая воробья, а перед их четвертым этажом должна быть выщербина, похожая на профиль самого Александра Иосифовича. Сколько лет они с папой и мамой смеялись над этим самопроизвольным силуэтом на камне, когда проходили мимо! Но теперь разве до смеха, до веселья?!

Открыла дверь ей, как обычно, Поля. Девушка так обрадовалась Тане, что, казалось, готова была броситься к ней на шею. Но этикет позволял прислужнице приветствовать молодую госпожу лишь сдержанным книксеном. Поняв ее чувства, Таня, не снимая перчатки, сама великодушно дотронулась кончиками пальцев до ладошки доброй девушки.

На Танин вопрос – дома ли мама? – Поля, сразу посерьезнев, ответила:

– У Екатерины Францевны гости… Они, барышня… – видно было, что девушке с трудом дается сформулировать ответ, – ну вы знаете… с мертвыми разговаривают…

Мамино увлечение спиритизмом было для Тани такой же болью, таким же унижением в глазах окружающих, как для Лены страсть ее простоватой матушки Наталии Кирилловны к показной роскоши, особенно к модным туалетам. Таня относилась к этому как к чему-то постыдному, порочному, вроде визитов к гадалке. Велев девушке позвать ее, когда гости разойдутся, она прошла в свою комнату.

Бывший ее уютный, обжитой уголок поразил теперь Таню безжизненностью, неодушевленностью, даже большею, чем это в целом всегда было в квартире Казариновых. Паркет в комнате так блестел, что боязно было ступить на него – казалось, ноги разъедутся. Запах и тот изменился – здесь не пахло живым человеком. На бюро, за которым Таня прочитала сотни книг и исписала десятки тетрадей, не лежало ни единого предмета, – чернильного прибора с ее любимою карандашницей, вырезанной из ствола пальмы, и их не было. С особенно неприятным сожалением Таня отметила, что с бюро исчез ее портрет в овальной рамке, которую ей когда-то подарил папа ко дню ангела. Чувствовалось, что в родительском доме она уже членом семьи не считается.

Тане даже не захотелось присесть в этой теперь совершенно чужой для нее комнате. Она прошла к окну и тотчас грустно усмехнулась: пейзаж по ту сторону стекол практически не изменился, – на окнах в доме напротив висели те же занавески, стояла та же магнолия в кадке, на карнизе по-прежнему топталась стайка голубей, высматривая, не покрошит ли кто внизу хлебушка.

Через час к ней постучалась девушка и пригласила к Екатерине Францевне, – сеанс окончился, спириты разошлись.

Екатерина Францева была удивлена неожиданному визиту дочки. Она начала расспрашивать ее: что случилось? почему без предварительного телефонного звонка? знает ли Антон Николаевич о самостоятельном выходе жены в гости? Это были для Тани вопросы очень неудобные и несвоевременные. Поэтому, быстро, коротко и невразумительно что-то на них ответив, она перешла к делу.

– Мама, послушай, что мне сегодня рассказали, – начала она, старательно придавая голосу веселый тон. – Мы же помогаем в госпитале с Капитолиной Антоновной и Наташей, я тебе говорила. Один раненый офицер – он в правую руку ранен – попросил меня помочь ему написать письмо. И, вообрази, что он поведал! CoincidencecTamusant! Я так смеялась потом! Во время боя с японцами в какой-то деревне он чуть было не захватил в плен шпиона. Это русский человек, но он помогал японцам. Выдавал им там всякие наши военные секреты. И, представь себе, фамилия его – Казаринов!

Таня умолкла, улыбкой приглашая маму присоединяться к ее восторгу от этого анекдота. Но, увидев, что Екатерина Францевна остается в недоумении – для чего ей это было сообщено? и каков ответ от нее требуется? – Таня сама подсказала маме, как надо понимать ее рассказ.

– Ну это же не папа, – произнесла она уже не с восторгом, а скорее с надеждой. – Это какой-то другой господин по фамилии Казаринов…

Недоумение во взгляде Екатерины Францевны сменилось укоризненно-мученическим выражением: казалось, все услышанное от дочки было для нее тягостною, ненужною мелочью, лишними, обременительными сведениями. Она наконец ответила:

– Что бы папа ни делал, он все делает правильно. Не думай об этом, Таня!

– Да нет же, мама! – Таня просто-таки взмолилась от отчаяния, что ее не хотят внимательно выслушать, не желают вникнуть в смысл сказанного. – Ты не поняла: это совсем другой какой-то человек! Однофамилец! Не папа!

– Прошу тебя, не надо об этом думать, Таня! – тоже с мольбой в голосе проговорила Екатерина Францевна. – Ступай к мужу. Тебе нужно быть при муже. Не думай о пустом.

Визит к маме нисколько не успокоил Таню. Напротив, еще более усилил ее сомнения. Она теперь была совсем сбита с толку: что же имела в виду сказать мама? – она своим обычным бескомпромиссным мужепочитанием опровергла дочкину скрытую тревогу или подтвердила ее? Понимать можно было и так и так. Или вообще никак.

Таня с большою неохотой, с досадой поймала себя на мысли, что, пересказывая маме услышанную утром от раненого офицера историю, она не только откровенно лукаво преподнесла ее как забавное недоразумение, но еще и не упомянула о Красном Кресте, сотрудником которого был тот Казаринов – герой ее повествования. А ведь это обстоятельство, по правде сказать, почти исключало какие бы то ни было щадящие толкования, – сколько всех Казариновых может служить в Маньчжурии в Красном Кресте? Расскажи она все как есть, не опуская неудобных подробностей, вряд ли мама стала бы обманываться на счет этого человека, как пытается обманываться сейчас сама Таня. Впрочем, мама в любом случае ответит: что бы папа ни делал, он все делает правильно.

Не добившись от визита к маме желаемого утешения, Тане ничего не оставалось, как действительно идти к мужу и все ему рассказать, спросить его мнения.

Поехать теперь домой и дожидаться возвращения Антона Николаевича из службы у Тани не было терпения. Поэтому сразу с Арбата она отправилась на соседнюю с Таганкой Николоямскую – в Рогожский полицейский дом, где служил муж. Она была там прежде только однажды: вскоре после их женитьбы Антон Николаевич сам привел ее к себе в должность, чтобы показать, где именно он проводит свое урочное время, но, прежде всего, как догадалась Таня, имея в виду предъявить молодую супругу сотрудникам – тем, кто не присутствовал у них на свадьбе. Тогда же Антон Николаевич деликатно заметил, что вообще-то полицейский дом не место для праздных визитов посторонних лиц, в том числе и родственников сотрудников. Таня правильно поняла его слова, как предостережение о нежелательности возможных ее визитов на службу к мужу. Но сегодняшний случай был особенный.

Когда Антону Николаевичу доложили, что явилась его супруга, он немедленно сообразил, что причина, побудившая Таню к такому сюрпризу, чрезвычайная. А опыт в построении логических умозаключений мгновенно подсказал бывалому сыщику, какова же именно может быть эта причина. Значит, то, во что он в свое время не посвятил Таню, заботясь, как бы не нанести ей душевного потрясения, каким-то образом все-таки до нее дошло. И теперь ему придется объясняться.

Антон Николаевич распознал Танины намерения исключительно верно. И врасплох застигнут не был.

В этот раз Таня не стала мудрить, обманывать самое себя, и изложила услышанное случайно в госпитале слово в слово, акцентируя внимание именно на том, что упомянутый офицером преступник – сотрудник Красного Креста Казаринов, – очевидно, ее отец Александр Иосифович.

Антон Николаевич не столько слушал взволнованную речь растерянной и потому еще более очаровательной жены, сколько обдумывал свой ответ ей. Он ничуть не собирался оправдывать Казаринова или хотя бы как-то смягчить известные ему злодеяния своего бывшего друга. Но и огорошить жену – ровесницу его дочки – убийственным приговором ее отцу, а значит, и ей самой он тоже не собирался.

– Таня, прошу, выслушай меня, – уверенно, веско начал Антон Николаевич. – Ты не маленькая. И должна понимать, что жизнь – это отнюдь не сплошное благоденствие. То тут, то там нас подстерегают всякие превратности, всякие удары судьбы. Это неизбежно. Я, когда еще был младше тебя, потерял отца. Потом похоронил жену. За годы службы в полиции я не однажды мог погибнуть. В меня стреляли. Как-то раз здорово ранили. Но такова жизнь. У каждого свой путь. Свои беды и удачи, трагедии и радости. Пока ты была ребенком, родители тебя, естественно, оберегали от всяких роковых случайностей. Если таковые и происходили, то о них, скорее всего, даже не доводилось до твоего сведения. Это были беды твоих родителей, но никак не твои. Теперь же ты сама взрослый, самостоятельный человек. И теперь тебе пришла пора принимать на себя неприятности, противостоять им и преодолевать их. Выходить победительницей из этой вечной схватки человека с обстоятельствами. Умение не покоряться напастям, а достойно преодолевать их как раз и характеризует солидного, сильного душой человека.

Это Антон Николаевич умышленно добавил, чтобы понудить Таню не показаться малодушной, несолидной отроковицей, когда она услышит последующее известие.

Подготовив ее таким образом, Антон Николаевич перешел непосредственно к делу:

– С твоим отцом в Маньчжурии действительно произошла большая неприятность. Это факт. Возможно, он сам стал жертвой каких-то роковых случайностей, о которых я только что тебе говорил. Но доподлинно известно, что он пособствовал неприятелю. Причем даже не ввиду угрозы для жизни, а вполне добровольно, безо всякого принуждения. Об этом свидетельствуют сразу многие.

Антон Николаевич замолчал, чтобы дать Тане осмыслить услышанное. Он прекрасно знал, что его юная жена не неврастеничка и не плакса. И был очень горд тем, какая она выдержанная, волевая, крепкая духом натура. Но сейчас он предпочел бы, чтобы Таня изменила обыкновению. Если бы она теперь не сдержала чувств и со слезами выплеснула всю свою горесть, все свалившееся на нее потрясение, самому Антону Николаевичу было бы много легче. Он бы сейчас принялся ее утешать: подал бы ей воды, обнял, приголубил. И можно было бы считать кризис преодоленным. Но Таня оставалась монументально-спокойною. Она только плотно сжала губы и отвернула лицо в сторону. Это ее спокойствие, а вернее, возможные его непредсказуемые последствия очень беспокоили Антона Николаевича. Он хотел еще ей что-то сказать:

– Таня…

Но она перебила мужа:

– Где он теперь? – Голос у нее был на удивление покорным, без намека злобы или отчаяния.

Антон Николаевич отметил про себя, что Таня впервые, кажется, говоря об отце, не называет его папой.

– Я этого не знаю. После того происшествия в деревне, о котором тебе известно, его никто нигде больше не видел.

– Что это может значить? Он жив?

– Ты прости меня, Таня… но лучше было бы… если бы он… не был жив… – с трудом проговорил Антон Николаевич.

Таня с минуту испытующе смотрела в самые глаза мужу. Казалось, с ней происходит жестокая борьба чувств: неистовое противление услышанному и покорность судьбе. Наконец она определилась.

– Я поеду домой, – устало произнесла Таня.

Антон Николаевич подошел к ней и, обняв за плечи, поцеловал в лоб.

– Прошу тебя!.. – зашептал он ей в самое лицо. – Будь умницей, Таня! Это наше общее с тобой несчастье. Но не оно нас одолеет, а мы его. Нас двое. Мы сильнее. Я тебя очень люблю!

Он позвонил дежурному в приемную и велел отвезти Таню домой.

Оставшись один в кабинете, Антон Николаевич долго не мог успокоиться: ходил вдоль своего гигантского стола, садился то в одно кресло, то в другое, снова вскакивал и снова звенел шпорами по кабинету. Насколько было бы легче, думал он, если бы пусть вдвое большая беда свалилась на него одного – не юношу, но многоопытного мужа! Но каково это юной особе, вчера еще беззаботно скакавшей через веревочку позади гимназии, пережить личную катастрофу, способную привести в помешательство иных людей, вполне умудренных и закаленных жизненным опытом?!

Антон Николаевич не посмел рассказать Тане еще и о кунцевской проделке ее родителя. Он рассудил, что довольно с нее будет и маньчжурских его подвигов. А если действительно Казаринова нет в живых, то Тане вообще никогда не надо знать о нем ничего сверх того, что ей случайно стало известно.

Вечером Антон Николаевич попросил Капитолину Антоновну и Наташу не беспокоить какое-то время Таню, объяснив это именно тем, что, скорее всего, у нее при странных, загадочных обстоятельствах погиб отец. Об известных ему подробностях он, разумеется, ни матери, ни дочке, ни кому другому рассказывать не стал.

Полагая, что Тане теперь хорошо будет побыть одной, где-нибудь вне их многолюдного дома, а еще лучше, и в стороне от московской суеты, вдали от шума, как говорится, городского, Антон Николаевич предложил ей пожить недельку-другую на даче: или с единственною прислужницей, или, если угодно, с ее старою компаньонкой m-lle Rochelle. Но Таня отказалась где бы то ни было прятаться от своего горя. На следующий же день она, как обычно, вместе со всеми отправилась в госпиталь. Но, конечно, пережитое потрясение не могло не оставить раны в ее душе: Наташе сразу же бросилось в глаза, насколько сдержаннее, серьезнее стала Таня, насколько, казалось, она повзрослела за какие-то часы.

А спустя несколько дней Екатерина Францевна получила по почте некий сверток из Китая. В нем оказались некоторые личные вещи ее дражайшего супруга и его предсмертное письмо к ней. Письмо было написано не самим Александров Иосифовичем – смертельное ранение не позволяло ему этого сделать, – а каким-то случайным человеком под его диктовку. Александр Иосифович извещал жену и дочь, что он погибает незаслуженно опороченный врагами, но всем прощает и просит его самого всем простить. Гордая за своего героического, благороднейшего супруга, Екатерина Францевна немедленно надела на себя траур с решительным намерением отныне его не снимать – ни через два года, ни когда-либо вообще.

Перед Рождеством, в самый сочельник, Тане позвонила Наталья Кирилловна Епанечникова. Она сообщила сразу две новости, из которых от одной, по крайней мере, Таня в другое время, наверное, возликовала бы. Но теперь известие о возвращении любимой подруги Лены в Москву никаких восторженных эмоций у нее не вызвало, – Таня сдержанно поздравила Наталью Кирилловну с радостным событием и пообещала, может быть, даже завтра навестить их. Кроме того, Леночкина мама сообщила и то, о чем Таня ее просила прежде: вернулся из Китая и Дрягалов. Наталья Кирилловна, не в силах, верно, утерпеть до Таниного визита, принялась торопливо сыпать подробностями к сказанному. Таня узнала, что Лена и Дрягалов как-то встретились в Маньчжурии и в Москву вернулись вместе. К тому же Лена скоро выходит замуж за сына Дрягалова.

Действительно, новости оказались более чем интересными. Особенно последняя. И как ни была Таня удручена свалившимися на нее тяготами, на следующий день, прямо из церкви, она поехала к Епанечниковым.

Уж на что в новом ее доме, благодаря неуемной престарелой свекрови, жизнь бурлила, но в знакомой Тане с детства квартире в Мерзляковском переулке стоял уже совершенный переполох. Звонкий голос Натальи Кирилловны, делающей распоряжения прислуге, был слышен даже за дверью. Таня усмехнулась, подумав, что если Леночкина энергичная мама перед свадьбой дочкиной подруги развила изумительно бурную деятельность, то уж, выдавая замуж саму дочь, она, наверное, вообще перевернула дом вверх дном.

Дверь гостье отворил Леночкин младший брат Кирилл. Он был в белой рубашке с бабочкой и в бархатной черной жилетке. Мальчик, казалось, хотел броситься с криком к старой знакомой, которую они с братом любили все свои сознательные годы самозабвенно, до беспамятства, прижаться к ней, как они обычно поступали еще менее года назад, но вдруг, будто что-то вспомнив, он посерьезнел, отступил, как полагается, шаг налево, по-детски неловко шаркнул ножкой и приветствовал гостью кивком головы. Таня догадалась, что ей сейчас был продемонстрирован результат экзерциций Натальи Кирилловны.

– Позвольте поздравить вас с праздником, мадам, и засвидетельствовать вам мое совершенное почтение, – отчеканил Кирилл.

На что у нее было тяжело на душе, но Таня все-таки не выдержала и рассмеялась. Она нежно обняла мальчика.

– Я польщена вашей учтивостью, Кирилл Сергеевич, – старательно риторствуя, произнесла мадам Потиевская. – И в свою очередь прошу вас принять мои сердечные поздравления по случаю сегодняшнего знаменательного события.

Кирилл захлопал глазами, опешив от Таниного торжественного стиля, – он не знал, как ему следует вести себя дальше. Таня опять рассмеялась и дотронулась ему пальчиком до кончика носа.

В это время в передней появилась Лена. Девушки с минуту смотрели друг на друга. Потом порывисто сошлись и обнялись. Так они стояли, не отпуская одна другую и не в силах вымолвить ни слова, пока навстречу гостье не вышел Сергей Константинович. Вежливый Леночкин папа еще сколько-то повременил беспокоить подруг, но, исполнив приличие, прервал наконец их немую сцену.

– Ну, девушки, полно нежничать! – притворно строго сказал он. – Прошу в столовую.

Он поцеловал Тане руку и сам помог ей раздеться.

Лене не терпелось увести подругу к себе и поговорить с ней наедине прежде обеда. Но Сергей Константинович решительно этому воспротивился: узнав, что Таня пришла к ним тоже после литургии, он безоговорочно настоял всем им отобедать раньше всего прочего.

Распоряжалась за столом сама Наталья Кирилловна. Таня про себя усмехнулась, отметив, насколько ее действия соответствовали написанному в книгах хорошего тона. Рассадив всех по своему разумению, хозяйка сама взялась разливать суп по тарелкам, причем объявляла, кому именно прислужница должна эту тарелку поднести: прежде всего, Татьяне Александровне, потом Сергею Константиновичу, после него Елене Сергеевне и, наконец, Сергею с Кириллом. Последней она наливала себе. То же самое было затем проделано с рыбой, гусем, филеем. Хозяин же прилежно надзирал за тем, чтобы у участников трапезы не пустовали бокалы.

Таня очень опасалась, как бы за этим церемониальным обедом не зашел разговор об ее отце. Впрочем, она сразу решила, что не станет ничего скрывать, изворачиваться, запираться, – если спросят, так и ответит, как есть. И тогда уже пусть собеседники решают – продолжать им очевидно болезненный для гостьи разговор или прекратить его? Но она напрасно беспокоилась. У Натальи Кирилловны не было теперь иных забот, кроме предстоящего замужества дочки. Она, казалось, даже не помнила, что сегодня Рождество. И все без умолку рассказывала, сколько добра они уже припасли для Лены и что намерены еще приобрести сверх того, кого пригласят на свадьбу, у какой портнихи будут шить наряды, у какого кондитера закажут десерты. Она хотела, чтобы венчание проходило в каком-нибудь кремлевском соборе или хотя бы в храме Христа. Лена, переводя в смех обычные мамины амбиции, которых она, кстати, уже и не стеснялась, заметила, что ни там, ни там венчаний не бывает, но если мама непременно желает показной пышности, то тогда уж лучше всего им устроить брачение в соборе Парижской Богоматери. «Или в Вестминстерском аббатстве!» – поддержал, как обычно, дочку Сергей Константинович. Так они вдвоем противостояли буйным фантазиям Натальи Кирилловны.

Одним словом, обед проходил в спасительном для Тани многословии и веселье. Наталья Кирилловна – та даже и не догадывалась о чем-то ее расспрашивать. А когда Сергей Константинович однажды задал Тане какой-то неудобный вопрос, Лена тотчас перебила отца и перевела разговор на другое. Этого мудрому доктору достало, чтобы больше гостью не беспокоить.

Часа через полтора, убедившись, что ни одно из ее блюд не осталось не отведанным, Наталья Кирилловна позволила собравшимся сделать в трапезе прогул, как в старину говорили, то есть перерыв. Но затем непременно собраться за десертом.

Наконец Лена могла увести Таню к себе. Уединившись, подруги опять бросились обниматься. Уж так они соскучились, так истосковались! Они, казалось, все еще не могли поверить, что видят друг друга воочию. И поэтому каждой хотелось дотронуться до другой, словно удостовериться, что зрение ее не обманывает. Так и держась за руки, они опустились на козетку.

– Таня…

– Лена…

Сколько вопросов было у каждой к подруге! Но от волнения все, как на грех, вылетело из головы.

– Наталья Кирилловна рассказала по телефону, что твой жених – сын Дрягалова, – вспомнила Таня о еще не выясненном чрезвычайно интересном обстоятельстве. – Это младший?..

– Ну не старший же! – улыбнулась Леночка. – Дмитрий Васильевич.

– Но когда?.. Каким образом он стал твоим женихом?.. – изумленно спрашивала Таня.

– Ты разве не помнишь? Познакомились мы с ним летом на даче. Он мне тогда уже показался симпатичным, остроумным юношей. А окончательно, надеюсь, нас свела судьба в Маньчжурии. Там мне случилось убедиться, что он еще и надежный, ответственный, не по годам взрослый человек. Хотя и младше нас с тобой на целый год.

– Но расскажи, как вы там с ним повстречались? Это же немыслимо! Он-то как туда попал? – Таня забросала вопросами подругу. – Что было дальше?

Лена помрачнела, подумав, что ей теперь придется рассказывать не только о своем Дмитрии Васильевиче и о невероятных приключениях в Китае, но и о прочих соотечественниках, с которыми их пути на дальней чужбине пересекались, в том числе и об Александре Иосифовиче и о его проделках.

Заметив, как подруга переменилась в лице, Таня легко поняла, что Лене, верно, сейчас пришел на память тот эпизод в китайской деревне, о котором давеча упоминал раненый офицер. А вспомнив его и другое, она, естественно, смешалась: как об этом теперь сказать Тане?

– Можешь рассказывать, не таясь, – вздохнула Таня. – Я знаю уже обо всем, что имеет отношение ко мне.

– Хорошо, – решительно произнесла Лена. Она догадалась, что о самом трудном в ее рассказе – об Александре Иосифовиче – Тане откуда-то известно. – В таком случае я начну вот с чего: Лиза ни в чем не виновата! Это Александр Иосифович придумал, будто она рассказала полиции о кружке. – И, хотя Таня не спрашивала у нее никаких подтверждений сказанному Леночка добавила: – Мне об этом сказал сам Александр Иосифович.

Таня покорно опустила голову показывая, что услышанное она переживает смиренно.

– Я ничего не выдумываю, – с такого предуведомления Лена начала свой рассказ. – Мы с тобой виделись последний раз в начале сентября: помнишь? – я тогда прошла сестринские курсы и поехала с госпиталем на войну. Таня, какой же там кошмар! К нам в госпиталь, в Мукдене, привозили просто настоящие человеческие обрубки! Живые обрубки! Представь! – у него нет рук или ног, а то и того и другого, и вот это оставшееся на тебя смотрит! Живыми глазами! Я первое время не могла спать. Усну на час-полтора, потом просыпаюсь: ноги холодные как лед, сама вся в каком-то противном ознобе – не от холода, а от страха. А снилось только все что-то красное на белом, – так уже примелькались кровавые пятна на бинтах и простынях. Аппетит пропал полностью: как вспомню все эти клочья человеческого мяса, ни на что съестное смотреть не могу! Но, представь, потом привыкла.

Таня не стала перебивать подругу и рассказывать, что все это ей хорошо знакомо, что подобных же кошмаров она вволю насмотрелась в Москве, и тоже плохо спала первое время после дежурств в госпитале, и тоже вначале ничего не могла есть.

– И вот так прошло где-то месяца два, – продолжала Лена. – Однажды, когда я дежурила в палате, мне сказали, что кто-то спрашивает меня на входе. Представь же мое изумление, когда я увидела московских знакомых: Василия Никифоровича, его сына Диму, Паскаля Годара, – ты помнишь француза, что гостил летом, вместе с Володей и Алешей, у Василия Никифоровича на даче? – и еще одного пожилого военного, подполковника, оказавшегося дедушкой Паскаля. И вот, Таня, послушай, что я узнала, – ты этого не можешь знать! – оказывается, Александр Иосифович приехал в Китай, чтобы искать сокровища китайских императоров!

Таня не удержалась усмехнуться. Сколько уже всякого она узнала об отце, но, оказывается, он был еще и искателем каких-то таинственных сокровищ.

– Зря смеешься, – заметила Лена. – Это давняя история. Когда-то Александр Иосифович служил в Польше – ты же знаешь, – и одна старая полька рассказала ему о кладе своего отца, спрятанном в двухстах верстах к северу от Пекина. Этот поляк, вместе с подполковником Годаром, принимал участие в войне в Китае. Очень давно – лет пятьдесят тому назад. И там они вдвоем как-то завладели несметными сокровищами. Но пока подполковник Годар ездил по делам во Францию, поляк обманул его – он перепрятал драгоценности, а сам уехал домой. Конечно, он рассчитывал когда-нибудь вернуться и забрать свой клад. Но не сумел. Единственное, он успел рассказать обо всем дочери. А уже та, много лет спустя, передала эту тайну Ал ександру Иосифовичу.

Таня хотела возразить, что это все слишком уж неправдоподобно, надуманно звучит, будто позаимствовано из приключенческой повести. Но, вспомнив о прочих, вменяемых геройски погибшему папе провинностях, промолчала. Однако тень сомнения, промелькнувшая у нее на лице, не ускользнула от внимания подруги.

– Ты, наверное, думаешь, что такого не может быть? Так вот, Таня, хочешь – верь, хочешь – нет, – Лена даже понизила голос, показывая всю торжественность наступившего момента, – но я сама видела часть этих сокровищ. Своими глазами. Гору золота пудов в двенадцать! – И полюбовавшись минуту изумлением подруги, продолжила: – Этот француз – подполковник Годар – ни в коем случае не мог найти клад самостоятельно: он же не знал, куда его поляк спрятал! И что тогда ему оставалось? – следить за единственным человеком, который знает, где клад. То есть за твоим отцом. Рано ли поздно он приведет к нему. И вот оба Годара – Паскаль с дедом – еще где-то летом приехали в Москву и тайно следили за Александром Иосифовичем – когда тот поедет в Китай?

– Но подожди, – Таня все-таки нашлась, что возразить, – а откуда же этим французам стало известно, что папа знает, где спрятан клад?

Лена вначале, как ни в чем не бывало, хотела изложить все ей об этом известное – историю дрягаловского сторожа Егорыча, статью Паскаля во «France-matin», догадку подполковника Годара, – но в последний миг одумалась: значит, придется рассказывать и об убийстве сторожа, и о роли в этом злодеянии Александра Иосифовича?

– Не знаю, Таня, они мне об этом не сказали, – так ответила Лена. – Но их замысел вполне удался: вместе с Василием Никифоровичем они долго не выпускали твоего отца из виду – вначале здесь, в Москве, а после того как он уехал в Мукден, отправились следом и продолжили за ним наблюдать уже в Мукдене, – и дождались, когда он выступил в экспедицию вглубь Китая, якобы для устройства солдатских лазаретов, а на самом деле на поиск клада. Вместе с ним пошли – кто бы ты думала? – наши друзья: Володя Мещерин и Алеша Самородов. Он как-то их там нашел и добился у начальства, чтобы им позволили сопровождать его в походе. А следом за ними вышли и мы. И я тоже – Василий Никифорович раньше попросил в госпитале, чтобы меня отпустили. Но вообще, конечно, это Дима придумал взять меня с собой, – улыбнулась Леночка. – Нас всех было пять человек: подполковник Годар, Паскаль, Василий Никифорович, Дима и я. Возглавлял нашу команду этот удивительный подполковник. Ты не представляешь, как он знает Китай! – будто всю жизнь там прожил. Сколько всего интересного он рассказывал в дороге: о китайцах, об их обычаях, об их вере, о природе, о всяких достодивностях. В пути мы встретили китайских разбойников – хунхузов. Обычно они нападают и грабят странников. Но подполковнику как-то удалось убедить их – он блестяще знает по-китайски! – не только не грабить нас, но наоборот – помогать! Так мы шли за Александром Иосифовичем несколько дней. Наконец он привел свою экспедицию в какой-то отдаленный монастырь, на территории которого и был закопан клад. А мы расположились на уступе ближайшей горы, откуда монастырь был виден как на ладони. И нам оставалось теперь только караулить, когда Александр Иосифович найдет клад и куда-то повезет его.

Тут Лена прервала свой рассказ. Дальше в повествовании следовали события, связанные с преступною деятельностью Александра Иосифовича. И она не знала, как бы это преподнести Тане, по возможности, щадя ее чувства.

– Таня, теперь тебе придется услышать нечто очень неприятное о твоем отце… – предупредила подругу Леночка.

– Все неприятное о нем мне уже рассказал муж, – исключительно спокойно, без малейшего раздражения в голосе, ответила Таня. – Поэтому, наверное, довольно.

Но Лене-то хорошо было известно, что за этим спокойствием скрывается буря, гроза, готовая в любой момент прорваться, разразиться! И, чтобы не рассориться на этот раз с дорогою подругой окончательно, Тане про отца – покойного к тому же! – говорить больше ничего не следует.

– Не стало ли известно чего-нибудь про Лизу? – переменила Лена тему.

Таня рассказала, что опять же, по сведениям от ее мужа Антона Николаевича, Лиза стала участницей революционного кружка – того самого, в который они как-то случайно попали за компанию с Володей и Алешей. Рассказала также и о своей попытке найти ее: не придумав для этого лучшего средства, она пришла к Дрягалову, но не застала его – он как раз был в Китае.

– Вряд ли он смог бы чем-то помочь, – отвечала Лена. – Он мне рассказывал, что не хочет больше иметь дел с этими социалистами и уже порвал с ними. Вышел интерес – это его слова. Но он, безусловно, может посодействовать найти кого-то из главных в этом кружке, а то и самого руководителя. Только, Таня, – улыбнулась Леночка, – компанию я тебе теперь составить не смогу. Теперь до свадьбы мне там появляться никак некстати. Но я позвоню Василию Никифоровичу, попрошу тебя встретить по-родственному и сделать все возможное.

 

Глава 2

Год 1905-й начался в России с событий, предвещавших стране беды еще большие, нежели принес год прошлый.

Начались предзнаменования с самого Крещения. В столице в этот день, как обычно, проходило торжественное водосвятие на Неве. В присутствии самого императора, его семьи, других знатных особ и тысяч простого люда обряд совершал петербургский митрополит. Когда высокопреосвященный погрузил в иордань крест, батареи, расположенные на той стороне Невы, у биржи, салютовали дружным могучим залпом. Понятное дело, пушки заряжались всегда холостыми снарядами. Но в этот раз одно из орудий самым непостижимым образом оказалось заряженным картечью. По деревянному помосту у иордани, где стояли самые почетные лица, застучал смертоносный град. Полицейский, находившийся там, упал замертво – одна из пуль угодила ему прямо в лицо. Раздался звон разбитого стекла – часть заряда хлестанула по фасаду Зимнего дворца. Послышались крики. Толпа смешалась. Многие не стали и воды святой дожидаться – поспешили уйти подобру-поздорову, пока чего хуже не вышло: времена-то наступили беспокойные, лихие!

Известие о случившемся мигом разнеслось по Петербургу, а затем и по всей России. В народе пошли толки, что, знать, чего-то нехорошо будет, коли вот так из пушки угадали по самому царю да по его палатам: может, как в восемьдесят первом выйдет, а может, чего и похлеще, – вон и так вся страна уже смутилась.

В России действительно поднималась смута невиданная. По городам нарастало стачечное движение. В деревне было неспокойно – того гляди за топор мужик примется. Почти поголовно безграмотная деревня вдруг наполнилась социалистическими прокламациями и разными вредными брошюрками. Как они туда попадали, неизвестно, но злое дело свое выполняли верно – смуту множили. В Тверской губернии вышел случай, можно было бы сказать, забавный, когда бы не несчастный результат: у какого-то крестьянина пропал пес – бегал кобель где-то несколько дней, а возвратился с прибытком: на шее у него был привязан сверток прокламаций; крестьянин сам грамоте не умел, а когда сынок прочитал ему по написанному, что, оказывается, нет ни Бога, ни царя, очумевший от изумления мужик раздал прочие прокламации по всей волости – подивитесь, землячки, этакой невидали! – в результате через несколько дней вся округа бунтовала.

Пользуясь волнениями в собственно русских землях, забеспокоились окраины. Поляки, даже не скрывая своих намерений, готовились повторить 1863 год. Прежде невозмутимые финны, и те начали, по их собственному определению, «пассивное сопротивление», выражающееся, однако, в шумных уличных манифестациях с призывами: «Долой Россию!» Евреи организовались в революционное сообщество «Бунд», стали формировать боевые отряды и угрожать соседнему христианскому населению. В Минской губернии одна такая еврейская шайка напала на православного священника: местечковые якобинцы срезали батюшке бороду, остригли волосы и, избив его, бросили возле церкви. Русские, оскорбленные такой бесстыдной дерзостью инородцев, не замедлили ответить им: по черте оседлости пошли погромы. Но самую экстравагантную форму бунт на окраинах принял в Закавказье: местные народности стали по очереди вырезывать друг друга – то татары армян, то армяне татар.

Через три дня после крещенского происшествия в охваченном стачками Петербурге состоялась многотысячная демонстрация. Некий самодеятельный защитник рабочих – священник одной петербургской тюрьмы – придумал отправиться всем миром, с иконами и хоругвями, к царскому дворцу и передать батюшке государю прошение заступиться за православный народ, доведенный мироедами фабрикантами и чиновниками до полного изнеможения.

Вся столица с утра 9 января была запружена войсками, казаками, полицией. Куда ни глянь, всюду штыки, сабли, нагайки. Иные осмотрительные участники шествия засомневались: а не опасное ли предприятие они затеяли? – а ну как все это оружие против них обращено будет! А они с детьми идут! Старики немощные опять здесь же! На что другие, тоже очень неглупые, люди им резонно возражали: у нас же не бунт, не восстание, а, по сути, крестный ход; а что касается солдат, то они стоят для порядка, и у них, во-первых, ружья без патронов, а, главное, в том-то и фокус, что идут между прочими немощные старики и дети: увидят их служивые и усовестятся хотя бы нагайку поднять, не то что выстрелить.

Перед дворцом этот крестный ход с детьми встречала цепь солдат в две шеренги с ружьями наизготовку. Собственно, некому даже было передать прошения – к непрошеным визитерам из дворца никто и не думал выходить. Люди в растерянности остановились: что же дальше? ну вот пришли… Целый час недоумевающие питерские пролетарии топтались на снегу на площади, детей переморозили. Кто-то стал выкрикивать что-то солдатам, может, для согреву, к нему присоединились другие голоса. И вдруг офицер взмахнул саблей, и раздался залп, отдавший оглушительным эхом в колодце Дворцовой площади. Хотя многие впереди стоящие попадали, большинство в толпе не сразу сообразили: что же произошло? – ведь у солдат же нет патронов! И лишь второй залп все всем объяснил – люди поняли, что их расстреливают! Раздался разом тысячный вопль. Народ бросился врассыпную. Портреты царя и иконы за ненадобностью полетели на снег: не до них – детей бы спасти да самим ноги унести. Только беда, бежать-то некуда – стены со всех сторон! Всех укрытий на площади – один столп посередине. Но за ним спасаться от пуль – все равно как под бороной от дождя прятаться. А тут еще залп вдогонку! – гвардейцы быстро перезаряжают ружья, – еще один!.. Пехоту поддержала кавалерия. Нагайки довершили дело, начатое трехлинейками, – над толпой петербургской черни была одержана полная победа!

Это побоище в Петербурге, прозванное в народе Кровавым воскресеньем, просто-таки вздыбило Россию. Стачки хотя и умножились, но не они уже были главным ответом рабочих на жестокость власти. Призыв – «К оружию!» – сделался теперь основным лозунгом. Не ограничиваясь одним только призывом, народ действительно стал вооружаться: группы революционеров захватывали оружейные магазины, где-то на заводах умельцы тайком мастерили разной степени совершенства огнестрельные средства – от довольно приличных револьверов до примитивных пищалей; на квартирах устраивались лаборатории, где террористы изготавливали главное оружие революционной борьбы – бомбы.

И ответ режиму не заставил себя долго ждать. Газеты зачастили выходить с сообщениями в траурных рамочках об убийстве то полицейского, то градоначальника, а то и губернатора. И так по всей России. Но самое значительное убийство случилось в феврале в Москве. Четверть века страна не знала покушения более громкого во всяком смысле.

Все эти события, и прежде всего московская драма, трагическое значение которых умножалось неуспехами в Маньчжурии, понудили верховную власть обратиться к подданным с увещевательным и одновременно угрожающим манифестом:

Божию милостью МЫ, НИКОЛАЙ ВТОРОЙ,

Император и Самодержец Всероссийский,

Царь Польский, Великий Князь Финляндский и проч., и проч., и проч.

Объявляем всем нашим подданным.

Неисповедимому Промыслу Божию благоугодно было посетить Отечество Наше тяжкими испытаниями.

Кровопролитная война на Дальнем Востоке за честь и достоинство России и за господство на водах Тихого океана, столь существенно необходимое для упрочения в долготу веков мирного преуспеяния не только Нашего, но и иных христианских народов, потребовала от народа русского значительного напряжения его сил и поглотила многие дорогие, родные сердцу Нашему жертвы.

В то время, когда доблестнейшие сыны России с беззаветною храбростью, сражаясь самоотверженно, полагают жизнь свою за Веру, Царя и Отечество, в самом Отечестве Нашем поднялась смута, на радость врагам Нашим и к великой сердечной Нашей скорби. Ослепленные гордынею, злоумышленные вожди мятежного движения дерзновенно посягают на освященные Православной Церковью и утвержденные законами основные устои Государства Российского, полагая, разорвав естественную связь с прошлым, разрушить существующий Государственный строй и, вместо оного, учредить новое управление страной, на началах, Отечеству Нашему не свойственных.

Злодейское покушение на жизнь Великого Князя, горячо любившего Первопрестольную Столицу и безвременно погибшего лютою смертью среди священных памятников Московского Кремля, глубоко оскорбляет народные чувства каждого, кому дороги честь русского имени и добрая слава Нашей родины.

Со смирением принимая все сии ниспосланные Правосудием Божиим испытания, Мы почерпаем силы и утешение в твердом уповании на милосердие Господа, от века державе Российской являемое и в известной Нам исконной преданности Престолу верного народа Нашего. Молитвами святой православной Церкви, под стягом Самодержавной Царской власти и в неразрывном единении с нею земля Русская не раз переживала великие войны и смуты, всегда выходя из бед и затруднений с новой силой несокрушимой; но внутренние настроения последнего времени и шатания мысли, способствовавшие распространению крамолы и беспорядков, обязывают Нас напомнить правительственным учреждениям и властям всех ведомств и степеней долг службы и веления присяги и призвать к усугублению бдительности по охране закона, порядка и безопасности в строгом сознании нравственной и служебной ответственности перед Престолом и Отечеством.

Непрестанно помышляя о благе народном и твердо веруя, что Господь Бог, испытав Наше терпение, благословит оружие Наше успехом, мы призываем благомыслящих людей всех сословий и состояний каждого в своем звании и на своем месте соединиться в дружном содействии Нам словом и делом в святом и великом подвиге одоления упорного врага внешнего, в искоренении в земле Нашей крамолы и в разумном противодействии смуте внутренней, памятуя, что лишь при спокойном и бодром состоянии духа всего населения страны возможно достигнуть успешного осуществления предначертаний Наших, направленных к обновлению духовной жизни народа, упрочению его благосостояния и усовершенствованию государственного порядка. Да станут же крепко вокруг Престола Нашего все русские люди верные заветам родной старины, радея честно и совестливо о всяком Государевом деле в единомыслии с Нами.

И да подаст Господь в державе Российском Пастырям – святыню, Правителям – суд и правду, народу – мир и тишину, законам – силу и вере – преуспеяние к вящему укреплению истинного Самодержавия на благо всем Нашим верным подданным.

Дан в Царском Селе, в 18 день февраля, лето от Рождества Христова 1905, царствования же Нашего в одиннадцатое.

На подлинном Собственною Его Императорского Величества рукою начертано:

НИКОЛАЙ.

Высочайший манифест вышел в самый разгар сражения под Мукденом. Через несколько дней вся Россия узнала, что Господь Бог и на этот раз не благословил русское оружие успехом. Битва под Мукденом была самым бесславным делом всей кампании. Если из-под Ляояна русские спокойно отошли непобежденные, не оставив неприятелю ни хотя бы фуража, если Порт-Артур был сдан после многомесячной героической обороны, причем доставив японцам урон, в два с лишним раза превосходящий русские потери, включая потери пленными, то из-под Мукдена разбитая армия отступила, побросав не только обозы, не только значительную часть оружия, но даже раненые не все были вовремя эвакуированы, чего не случалось за всю войну!

Теперь, за исключением отдельных одержимых безумным патриотическим угаром личностей, вроде редактора «Московских Ведомостей», всякий сколько-нибудь здравомыслящий человек понимал, что война проиграна. А такие настроения при сложившихся условиях лишь умножали смуту. Революция набирала силу.

Что же наконец так встревожило верховную власть? Что побудило ее в пространном манифесте призвать «верных заветам родной старины» подпереть зашатавшийся престол? Нет, не Кровавое воскресенье, и не стачки, и уж тем более не взаимная резня кавказских народов. Хотя отчасти, конечно, и все это. Но прежде всего – потрясение от покушения на собственную августейшую фамилию в лице упомянутого великого князя.

Дядя императора – Сергей Александрович – был московским генерал-губернатором с 1891 года. Справедливости ради нужно заметить, что сделал он для Первопрестольной немало доброго. Но слава великого князя среди москвичей, как главного виновника Ходынки, затмевала все прочие его деяния. Власть вообще никогда не бывает любима. Но Сергей Александрович был особенно нелюбим. Причем не только среди простого народа и интеллигенции, но и в своем высоком кругу. По мнению многих, он был человеком черствым, заносчивым и холодным, к тому же неумным и чрезвычайно высокомерным. Замечательно, как о великом князе отозвался производивший расследование Ходынской катастрофы статс-секретарь граф Панин: не следует назначать на ответственные должности безответственных лиц!

Тринадцать лет великий князь управлял древнею столицей. И, наверное, так и остался бы в памяти москвичей единственно как виновник Ходынки, если бы не его мученический венец. Исключительно трагическая кончина Сергея Александровича искупала все прочие, заслуженные или незаслуженные, обвинения в его адрес.

В тот роковой день великий князь в третьем часу пополудни выехал из кремлевского Николаевского дворца. Он направлялся к себе в генерал-губернаторский дом на Тверскую. Обогнув Чудов монастырь, великокняжеская карета помчалась по просторной Сенатской площади к Никольским воротам. Но, не доезжая чуть до узких ворот, кучер, естественно, попридержал лошадей. В этот момент к карете метнулся один из прохожих – по виду рабочий, лет тридцати, – и швырнул под нее некий сверток. Раздался страшный взрыв. Сила его была такова, что эхо, будто от грома небесного, донеслось до самых дальних московских окраин. Карета разлетелась на мелкие щепки. Взбесившиеся кони помчались с передним ходом колес и с запутавшимся в упряжи бесчувственным кучером в ворота и были там остановлены какими-то смельчаками. Террорист попытался бежать, но его схватил дежуривший у здания судебных установлений городовой.

После минутной растерянности находящиеся на Сенатской площади очевидцы подошли поближе к месту взрыва, с многолюдной Красной площади в Кремль тоже потянулись испуганные любопытные, из казарм выбежали солдаты. И скоро у Никольских ворот собралась изрядная толпа. Взору людей зрелище предстало потрясающее: тело великого князя было растерзано – голова совершенно разбита, внутренности вырваны силой взрыва и отброшены в сторону. Вокруг валялись куски мяса. Офицер велел кому-то из нижних чинов снять шинель и накрыть изуродованные останки великого князя. Получилась картина, наглядно иллюстрирующая бренность бытия: еще несколько минут назад этот всесильный великий князь, импозантный красавец, блестящий военный, не признающий иных туалетов, кроме шитых золотом парадных генеральских мундиров, теперь, разорванный на куски, лежал на снегу под солдатскою шинелью.

Так на Россию посыпались удары – и снаружи, и изнутри: и военные поражения, и внутренние потрясения. Причем последние безусловно являлись эхом первых: когда из Маньчжурии доходили известия об очередной катастрофе, в России смута поднималась с новою силой.

Чтобы удержать страну в повиновении, чтобы восстановить пошатнувшуюся репутацию, государственной власти немедленно, как воздух, нужен был какой-нибудь военный успех, хотя бы частный. Надежду на такой успех власть связывала с отправленным на Дальний Восток в октябре 1904-го Балтийским флотом. Двумя эскадрами – под командованием адмиралов Рожественского и Небогатова – флот отправился, по сути, в кругосветное плавание: Рожественский вокруг Африки, а Небогатов – через Суэц. В России этот поход вызывал новый прилив оптимизма. «Московские Ведомости» и подобные верноподданнические издания писали, что Японии теперь не позавидуешь, – участь ее, очевидно, предрешена. Когда же пришло известие о соединении эскадр Рожественского и Небогатова в Аннаме, восторг сервильной патриотической печати превзошел ликование по случаю взятия Плевны: такая сила сметет и сильнейшего неприятеля! теперь роли меняются, и инициатива полностью переходит в наши руки! Японию можно уже считать поверженною!

Догадайся Рожественский затем занять Формозу и отсюда угрожать японскому флоту, даже вовсе не выходя в море, Россия действительно имела бы шанс переломить кампанию, – одно только известие о захвате немалой части неприятельской территории значительно подняло бы боевой дух русской армии в Маньчжурии и равным образом угнетающе сказалось бы на настроении и без того вконец изнемогших от войны японцев. Но адмирал провел свою армаду мимо этой легкой, прямо-таки просящейся в руки добычи – Формозы. И самым коротким путем – через Корейский пролив – направился во Владивосток.

Итог был невиданно несчастным, сокрушительным: в Корейском проливе, у острова Цусима, русский флот, атакованный японцами, почти целиком погиб; а несколько оставшихся непотонувших кораблей сдались неприятелю, подняв при этом… японские флаги. Такого еще не знала история морских войн.

После Цусимы говорить о непременном продолжении войны до победы могли позволить себе либо только безответственные газетчики, либо какие-нибудь допотопные ветераны-отставники, давно составившие карьеру и больше не заботящиеся, как бы им не прослыть безумцами. Основная же часть русского общества, научившаяся здравомыслию на прежних ошибках, теперь, безусловно, понимала, что война проиграна и надо искать мира, пока страна не оказалась в еще худшем положении, пока не наступила окончательная погибель всей империи.

Вскоре после Цусимской катастрофы в Царском Селе состоялось совещание первых лиц государства во главе с самим императором, на котором практически без возражений было решено искать с Японией мира. Узнав о таковом намерении России, президент САСШ Рузвельт решился выступить посредником между воюющими сторонами, – нет, президент отнюдь не был блаженным миротворцем, но он опасался, что японцы, если они в войне с русскими добьются еще больших успехов, станут владельцами всего Дальнего Востока и Тихого океана, и таким образом будет нанесен существенный ущерб американским интересам.

По предложению Рузвельта в американском Портсмуте состоялась встреча русского председателя комитета министров Витте с японским министром иностранных дел. И несчастной войне был положен конец. Витте на этих переговорах показал такие чудеса дипломатического искусства, что в результате могло показаться, будто Россия войну, по крайней мере, не проиграла. Категорически отказавшись даже обсуждать вопрос о контрибуции, русская делегация согласилась уступить Японии… свое право аренды Квантуна. То есть побежденная сторона – если только Россию можно таковой считать! – отделывалась тем, что передавала победителю клочок чужой земли. Более того, по условиям мира, японцы, захватившие целиком Сахалин, еще и возвращали России половину острова.

Не случайно, после подписания мира, японская делегация довольно долго не смела показаться на родине: когда известия об условиях мира достигли Японии, там начались беспорядки, превосходящие даже беспощадный русский бунт, и делегация, рискуя быть разорванною толпой за свое небрежение национальными интересами, повременила возвращаться домой.

Итак, война окончилась, и русская власть могла наконец целиком сосредоточить свое внимание на набиравшей силу смуте. А беспорядки действительно уже приняли размах и формы, угрожающие самому существованию самодержавия. Такими умеренными средствами борьбы за свои интересы, вроде шествий с иконами, как 9 января, народ больше власть не баловал. В ход пошли аргументы более убедительные. По всей России стали раздаваться уже не только одиночные выстрелы революционеров-террористов, а канонады перестрелок рабочих боевых дружин с полицией или войсками. На юге же – в портовых черноморских городах – власти пришлось испытать на себе мощь снарядов, выпущенных из орудий поднявшего красный флаг броненосца «Князь Потемкин Таврический». Городские баталии поддержало своими средствами – топором да вилами – и село: крестьяне начали громить дворянские усадьбы и захватывать помещичьи земли. А в октябре по всей России разразилась невиданная стачка, в результате которой жизнь в стране натурально остановилась: замерли железные дороги, встали заводы, прекратили выходить газеты, закрылись магазины и пекарни.

Все эти невиданные, опасные для самого существования государства события вынудили верховную власть искать выхода из положения. Таким выходом, по мнению либеральной части окружения государя, могло бы стать известное ограничение самодержавия. Самые смелые из этих либералов прямо говорили: пришло время дать стране конституцию.

В самый разгар октябрьской всеобщей стачки вышел царский манифест «Об усовершенствовании государственного порядка», допускающий отныне такие отношения между государством, властью и народом, которые еще вчера почитались преступным вольнодумством. Между прочим, власть обязывалась теперь «даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов», а также учредить Государственную думу – первый в истории России парламент. Эти обещания, особенно последнее, имели весьма положительное значение, – многие вчерашние забастовщики и бунтари теперь призывали кончать мутить и приниматься за работу: государь дал нам все, что мы просили! долой забастовку! – слышалось то тут, то там. Правда, не меньше говорили, что это все обман, подвох: от них доброго не жди! это они что-то придумали, как объегорить, по обыкновению, народ! Но все-таки этим своим ходом власть добилась немалого. В целом настроение людей противостоять, идти стенкой на стенку, уступило место любопытству: а что же это за штука такая, как ее некоторые называют… конституция? Вот, к примеру, написано – свобода слова и собраний. Так пойдем завтра на улицу и будем горланить, не таясь, все, что в голову взбредет, так, что ли?!

И, возможно, смута пошла бы на убыль и вообще закончилась вскоре, но ровно в тот же день, когда был обнародован царский манифест, в Москве среди бела дня, при всем народе, черносотенец убил одного из революционных вожаков – ветеринарного врача Баумана. Это убийство стало искрой в пороховом погребе. Оно вызвало в народе такую же бурю негодования, как петербургское Кровавое воскресенье: похороны Баумана вылились в многотысячную манифестацию – на улицу вышла вся Москва. И снова, как после 9 января, уже никто не вел речи о какой-либо покорности властям, о соглашениях, о компромиссах. О манифесте и о том улица больше не говорила – его разом забыли, как пустую бумажку. Снова главным лозунгом толпы стал клич – «К оружию!». В Москве собиралась большая гроза.

 

Глава 3

Невиданные, уму непостижимые события, вздыбившие, перевернувшие вверх дном страну и приведшие многих неслабой натуры людей в полную растерянность, в совершенное недоумение, Василия Никифоровича Дрягалова не смутили и уж тем более не стали причиной, чтобы ему оставить свои предприятия или хотя бы умерить усердствовать в них.

Когда в разгар забастовок стачечники под угрозой насильственного принуждения требовали от всех торговцев закрывать свои заведения, и многие из них в результате несли значительные убытки, Дрягалов тоже подчинился и магазины закрыл, но не встал за конторку подсчитывать недостачу, а начал рассылать товары по губернии: нагрузит чем свет подводы, назначит старших из самых знающих дело приказчиков и разошлет их во все концы – по селам, по уездам. Так его доходы в это разорительное для многих время почти не сократились. Конечно, это был не тот оборот, что давали магазины на московских фешенебельных улицах. Но потери Дрягалова были очень незначительными, – в глубинке товары, что привозили его люди, раскупались подчистую! Назад он тоже не велел работникам возвращаться порожними: они брали по дешевке у мужиков какой-нибудь продукции впрок, – окончится буза, рассуждал Василий Никифорович, народ хлынет в магазины, и тогда уж только косточками щелкай успевай!

Но все эти обстоятельства были теперь мелкими для него, малозначительными, по сравнению с тою заботой, которую Дрягалов исполнял, – он женил сына.

Возвратившись из заграницы к Рождеству, Дрягалов рассчитал было, что со свадьбой спешить не следует. Он хотел повременить до Пасхи, – пусть их, поживут врозь до весны, а там на Фоминой аккурат можно и повенчаться, коли у малого охота не пройдет. Но Дима настоял поторопиться: а ну что с невестой случилось после их китайских баталий?! так как ее гостям тогда показывать, с ношею? Не согласиться с таким доводом было невозможно, и пришлось отцу делать перерасчет: теперь выходило свадьбе быть не позже недели о Блудном сыне. Дрягалов только усмехнулся тогда такой символической случайности. Бог шельмеца метит! – подумал он.

Выходило, что времени оставалось в обрез. Поэтому Дрягалов поторопился исполнить все приличествующие правила: перед Крещением заслал сватов к Епанечниковым, а погодя и сам отправился на рукобитье.

На Епанечниковых Дрягалов произвел неотразимое впечатление. С Натальей Кирилловной Василий Никифорович как-то мельком прежде уже встречался – летом на даче в Кунцеве, – но с доктором они виделись впервые. Сергей Константинович – солидный, уважаемый, состоятельный человек, известный и популярный в Москве врач – в присутствии гостя на первых порах испытал то же чувство, которое он переживал в студенческие годы, бывая в обществе каких-нибудь светил профессоров. Но скоро он понял, что Дрягалов – почетный гражданин, владелец крупного состояния, вершитель многих судеб – вовсе не заносчивый тип, вышедший из грязи в князи сноб, а вполне доступный, лишенный высокомерия, какой-либо напыщенности человек, к тому же с чувством юмора, что Сергей Константинович особенно ценил.

А Наталья Кирилловна, уже подзабыв Дрягалова после их прошлого мимолетного знакомства, теперь просто оробела, увидев едва тронутую серебром черную бороду и горящие базальтовым блеском глаза будущего свата. Но, преодолев эту минутную растерянность, затем уже не могла нарадоваться на него, – она, как потом рассказывала мужу, «узнала в Дрягалове копию своего отца: такой же Садко – варяжский гость». Вначале же, когда Дрягалов вошел и, перекрестившись двумя перстами на нового письма Николу в восточном углу прихожей, произнес: «Пришли мы, гости, хоша и виданные, да незваные, а обычные дела совершати, просим вас принимати – не брезговати», Наталья Кирилловна от изумления в ответ перекрестилась на него, как на икону, и неловко поклонилась. Провожая же Василия Никифоровича в комнаты, она повторяла единственное: «Милости просим, бонжур, милости просим…»

Сговориться сватьям было несложно: коли у молодых уже все решено, остальное своим чередом пойдет – свадьба, гости, приданое – все честь по чести, как полагается. Довольно непросто для Дрягалова было определиться с венчанием. У него в роду все до единого неизменно держались старой веры. Но он вполне понимал, что, если теперь венчать детей на Рогожке, такой брак государством не будет почитаться действительным и доставит потом его никонианке-невестке, а следовательно, и сыну уйму неприятностей. Но Дрягалов сам же и придумал, как разрешить незадачу: он предложил венчаться молодым у единоверцев, – они, конечно, те же никониане, но хоть не против солнца ходят! – к примеру, в Троицкой церкви за Яузой.

Вслед за этим начались предсвадебные хлопоты. Тут уж Наталья Кирилловна принялась за дело истинно отлично-усердно, так что ей спать некогда стало. Прежде всего, она сочинила объявление и сама отвезла его в контору «Московского листка». Назавтра газета сообщила всей Москве с первой страницы: «Сергей Константинович и Наталья Кирилловна Епанечниковы извещают о вступлении их дочери Елены Сергеевны в брак с потомственным почетным гражданином Дмитрием Васильевичем Дрягаловым. Венчание состоится 13 февраля, в воскресенье, в церкви Св. Живоначальной Троицы, что у Салтыкова моста».Потом она составила целый список статей, назначенных ею к немедленному исполнению. Помимо пунктов о посещениях магазинов, литографической мастерской, визите к модистке, о подарке жениху, в списке Наталии Кирилловны значились еще и такие важные мероприятия, как «приглашение оркестра гармонистов и балалаечников маэстро Кошкодавленко» и «заказ поздравительного стихотворения у мадам Каталонской». И уже с этим списком Наталья Кириллова бросилась в бой. Она утром пораньше, как в должность, отправлялась по делам, к обеду возвращалась с горой покупок, потом снова уезжала и вечером привозила новый ворох всяких ценных приобретений. По телефону она радостно кричала знакомым, что «вся с ног сбилась!», но советы Сергея Константиновича пожалеть себя и отдохнуть от тяжких забот, в крайнем случае, поручив их исполнение хотя бы вон прислуге, Наталья Кирилловна решительно отвергала – «кому можно поручить что-нибудь ответственное?! что они умеют?! нет, это мой крест!» – и с еще большим усердием принималась за предсвадебные приготовления.

Накануне венчания Дима Дрягалов прислал Леночке огромную корзину цветов и вместо обычной «свадебной корзинки» сундучок дорогого дерева, весь в замысловатом арабском орнаменте. В сундучке Наталья Кирилловна с дочкой нашли увесистый кисет, набитый империалами. В свою очередь невеста послала жениху золотые запонки, а ее родители присовокупили от себя будущему зятю еще полуфунтовый брегет, исполняющий «Боже, храни королеву».

Итак, приличествующий этикет сторонами был вполне соблюден, все необходимые приготовления сделаны. Настал срок венчания.

В предпоследнее воскресенье перед Великим постом многие спешили повенчаться – не соберешься теперь, ждать придется два с лишним месяца. Вот и 13 февраля 1905 года редко у какой московской церкви не стоял свадебный поезд. Но, наверное, самое пышное, самое многолюдное браковенчание в этот воскресный день в первопрестольной было в новоблагословенной лефортовской Троицкой церкви. Здесь, казалось, съехалась половина всех московских экипажей. А в самом храме – просторном, с двумя приделами – набилось столько публики, что уж – верно! – никакому городничему было не взойти. И что за публика собралась! – сплошь бороды, бороды: всякого фасона, цвета и длины. На многих бородачах сюртуки. А у иных старцев так даже кафтаны виднелись под соболями. И то тут, то там тускло отсвечивают медали на шеях – «За полезное», «За усердие», «За усердную службу». Это были приглашенные со стороны жениха – цвет московского капитала. В таком многолюдном собрании старообрядцев группка никониан – гостей со стороны невесты: выбритых досиня мужчин в заграничном платье и их жен в шляпках – выделялась так же, как бывают заметны европейцы среди аборигенов какой-нибудь экзотической страны. Между этими европеизированными гостями стояла и Таня со своими близкими – Капитолиной Антоновной, Наташей и m-lle Рашель. А вот глава их семьи Антон Николаевич на свадьбе лучшей подруги жены присутствовать не смог: в связи с последними событиями он теперь был занят по службе даже по воскресеньям. Также по известным причинам отсутствовала и Танина мама Екатерина Францевна. Незадолго перед этим Екатерина Францевна поведала дочке, что она недавно разговаривала с духом Александра Иосифовича и тот объявил о своем намерении в будущем явиться им.

Взоры всех присутствующих были устремлены в центр храма, где у аналоя стояли сами врачующиеся. Не бывает, наверное, таких жениха с невестой, которые под венцами не казались бы прекрасными. Но восхищенные взгляды гостей красноречиво говорили, что более очаровательной пары еще никому видеть не приходилось, – Леночка с Димой превосходили всякий возможный восторг! От них невозможно было отвести глаз. Обряд показался всем необыкновенно короток, так людям хотелось еще смотреть на безупречного жениха и на несравненную невесту в венке из померанцевых цветов.

Выход новобрачных был царски торжественен: толпа как-то сумела расступиться, и в узкий проход полетели цветы. Дима помог Леночке взобраться в белую кибитку, запряженную тройкой орловских, и изумительный экипаж во главе бесконечного поезда помчался на другой конец Москвы – на Малую Никитскую.

Дома молодых и их званых гостей ждал грандиозный обед. Самая большая зала жарко протопленного дрягаловского особняка была до тесноты заставлена столами. До мясопуста оставались считаные дни, и, верно, чтобы гости насытились впрок тем, чего за долгий пост им отведать уже не придется, столы прямо-таки ломились от скоромного: поросята лежали ненамного реже того, когда они в лучшие свои дни сосут матку, филеи и копченые окорока занимали целиком аршинные тарелки, сортов колбасы нельзя было и перечислить. Гораздо реже, чем поросята, стояли бутылки. И в основном, по обычаю старообрядцев, это были домашние настойки. В соседнем помещении поменьше разместились певчие и приглашенный Натальей Кирилловной оркестр гармонистов – эта зала была отведена для танцев.

Когда головной экипаж поезда остановился у дома Дрягалова, из дверей вышел сам почетный гражданин. Василий Никифорович, несмотря на мороз, был в одном костюме, в руках он держал образ. Трижды перекрестив сына с невесткой Спасом и дав им поочередно приложиться к нему, Дрягалов пригласил всех откушать хлеба-соли и не заходил сам в дом до тех пор, пока не прошли все до единого гости.

Когда все приглашенные расселись, причем молодых посадили по-старинному – напротив друг друга: Диму вместе с тещей Натальей Кирилловной с одной стороны стола, а Леночку, с отцом и свекром, – с другой; итак, когда все заняли отведенные им места, шафер объявил торжество начавшимся и предложил слово старейшему из гостей – известному фабриканту мануфактурных изделий.

Старик долго поднимался, позвякивая медалями, – его поддерживали под локти соседи, – кряхтел, кахикал. И, наконец, высоким дребезжащим голосом произнес:

– Господа! Позвольте мне предложить тост за новобрачных… – Он запнулся, очевидно, забыв, как зовут виновников торжества.

Ему кто-то из соседей зашептал: «Дмитрия», «Елену». Но престарелый мануфактур-советник, так и не вспомнив, закончил:

– …за новобрачных… князя и княгиню!

– Ура! Ура! Ура!!! – грянули молодые раскатистые голоса со всех сторон.

Старичок, услыхав крики, очень довольный произведенным впечатлением, обвел всех высоко поверх голов улыбающимися мутными глазами и опять с помощью соседей опустился на место.

После первого тоста несколько минут в зале не раздавалось других звуков, кроме позвякивания приборов о тарелки. Потом гости, то со стороны жениха, то со стороны невесты, стали поочередно подниматься и говорить речи и тосты. Коротко и красиво высказался по случаю Сергей Константинович. Он назвал замужество дочери перевернувшейся страницей его собственной жизни. «И, увы, – философски грустно добавил он, – конец этой интереснейшей книги теперь еще на одну страницу стал ближе».

Взяла в свое время слово и Капитолина Антоновна. Старая барыня вполне понимала, что, в сущности, находится в обществе своих бывших крепостных. Но такое общество ей было, пожалуй, самым знакомым, близким, может быть, и самым дорогим. Поднявшись с места, она оглядела всех так по-матерински снисходительно и одновременно так торжественно, что умолкли даже те неугомонные старички-говоруны, которые вечно на застольях, чуть пригубив вина, начинают без умолку что-то рассказывать соседям, не заботясь нисколько о том, слушает ли их вообще кто-нибудь и не мешают ли они прочим.

– Я на своем веку повидала свадеб, может быть, немногим меньше, чем здесь нынче всех людей собралось, – вздохнула Капитолина Антоновна. – Но, право, не припомню другого такого добра молодца жениха и лучшую красну девицу невесту. Разве только моя любезная невестка не уступит. – Она оглянулась на сидевшую от нее слева Таню. – Вот я вошла впервые в этот дом. Увидела хозяина – кормильца-батюшку. – Капитолина Антоновна слегка поклонилась Дрягалову. – Его людей. Устройство. И что же мне, многоопытной престарелой, сразу ясно стало? А стало ясно, что этот дом не будет для молодой той чужою стороной, на которую девица отправляется, будто в каторгу, со слезами горючими и причитаниями. Я увидела здесь людей правильных и основательных, роду честного, богатого. И родители невесты, то есть теперь уж мужниной жены, могут быть покойны – в новой семье дочка ваша не будет падчерицей. Истинно говорю. Но и тебе, лебедь, – сказала Капитолина Антоновна Леночке, – нужно теперь прилежать вдвое против прежнего. Не забывай: добрая жена дом сбережет, плохая рукавом растрясет! А ты, князь, – обернулась она к Диме, – помни наверно: не заботиться о жене – все равно как глаза своего не беречь. Хочется кривым ходить? Или вовсе слепым? Никогда! Вот так и жену береги, как глаз.

Гости натурально заслушались мудрую старицу. Дрягалов, лукаво прищурившись, что обычно у него являлось выражением восторга, смотрел на Капитолину Антоновну, но не забывал поглядывать и на сидевшую с ней рядом Таню, которую он и так уже сегодня иссверлил всю глазами, хоть и старался делать это незаметно. Слова барыни были для Василия Никифоровича в высшей степени лестными. А поучений, высказанных ею молодым, он сам испокон держался.

Когда все неплохо закусили и тосты стали менее связными, шафер объявил первую кадриль, которую молодые танцуют по отдельности, vis-a-vis друг с другом, как это называется по-заграничному: невеста с самым почетным гостем, а жених – с первою дамой на торжестве. С дамой все обстояло просто: таковою, безусловно, являлась Капитолина Антоновна. Старая барыня великодушно приняла ангажемент жениха и показала такое умение, что гости устроили ей потом овацию. А вот самый почетный гость, – а это был, по мнению преобладающей купеческой половины собрания, все тот же мануфактур-советник с медалями, – уже не то что танцевать, с места подняться не мог, а на все реплики в свой адрес отвечал единственно улыбкой и согласным покачиванием головой. Тогда менее многочисленная интеллигентская часть торжества в лице Сергея Константиновича выдвинула своего самого почетного гостя – старинного друга доктора Епанечникова, профессора медицинского факультета. С этим-то профессором Леночка и встала в пару.

После первой кадрили, дождавшись, когда утихнет восторг публики от мастерства Капитолины Антоновны, шафер объявил вторую кадриль, в которой теперь уже жених и невеста участвуют в паре. Тут уж все с удвоенным интересом вытянули шеи, – как же! молодые танцуют вместе! Грянула музыка. И пары закружились.

Тане очень важно было поговорить с Дрягаловым. После его возвращения она так и не выбралась повидаться с ним. А когда Леночка ей сказала, что скоро у них с Димой будет свадьба, Таня решила до этой поры и не торопиться встречаться с Василием Никифоровичем – на свадьбе заодно она все и выяснит, что необходимо.

Взяв под руку царицу бала Капитолину Антоновну, Таня подошла к Дрягалову.

– Василий Никифорович, – на правах старой знакомой, без вступлений и околичностей, сказала она, – позвольте вам представить мою свекровь Капитолину Антоновну.

Дрягалов задержал дольше необходимого свой лукавый взгляд на Тане и затем старательно, но отнюдь не совершенно копируя светские манеры, поцеловал старой барыне руку.

– Безмерно счастлив, сударыня, видеть вас в своем доме, – подавляя чрезмерное веселье в голосе, вежливо произнес он. – Рад также нашему знакомству.

– Ты, батюшка, не чинись со мною, – запросто ответила ему Капитолина Антоновна. – Я всю жизнь в деревне прожила. С мужиками. И салонных разговоров говорить не умею. Давай по-простому.

– Ну, значит, мы совсем свои люди! – обрадовался Дрягалов. – Уговоримся.

– Поздравляю с чудесною невесткой. Право, повезло. Уж я-то кое-что понимаю в этом.

– Так и я, Капитолина Антоновна, маленько разумею. Пожил, небось. Не была бы чудесной, вышел бы моему жениху не венец, а кнутец, – ответил Василий Никифорович вроде бы со смехом, но так убедительно, что обеим его собеседницам стало ясно – они разговаривают с гением места, власть которого в этом доме еще долго не будет никем оспариваться.

Но Таня тут же про себя отметила, что для Леночки с ее покладистою, жертвенною натурой это идеальный свекор. Он, скорее всего, будет за ней ходить, как за дитем.

– Василий Никифорович, – прервала, наконец, Таня собеседников, – мне с вами нужно поговорить.

Дрягалов опять сколько-то смотрел ей пристально в самые глаза и, только выждав немалую паузу, ответил:

– Ну что ж, пойдемте в буфетную. – И он указал рукой на неприметную дверь, ведущую из столовой.

– Слушаю вас, Татьяна… Александровна, кажется, – сказал Дрягалов, когда они уединились.

Таня без лишних слов перешла к делу. Она напомнила Василию Никифоровичу об их первой встрече у него дома почти год назад.

– Вы помните, может быть, мы пришли тогда втроем: я, Лена и еще одна наша подруга – Лиза?

Дрягалов молча кивнул головой.

И тогда Таня изложила ему всю эту эпопею с Лизой, не посчитав, впрочем, необходимым распространяться о своей роли в ее исчезновении – этакое бесконечное самобичевание было бы уже родом гордыни.

– Не так давно мне стало известно, – продолжала она, – что Лиза вошла в тот самый кружок, что собирался здесь у вас. Не могли бы вы помочь: выяснить – где именно она? что с ней? можем ли мы ее, наконец, увидеть?

– Узнаю, – коротко ответил Дрягалов.

– Только у меня к вам просьба, Василий Никифорович, напрямую со мной не связываться. Вы же знаете, мой муж полицейский. Ну и… вы должны понимать… – Таня замялась, – он, прежде всего, человек чести и долга, а потом уже близкий кому бы то ни было. Поэтому, разыскивая подругу, я бы не хотела доставить ей еще какую-то неприятность.

За все время разговора Дрягалов ни на миг не отвел от Тани взгляда, улыбаясь при этом одними только глазами. Теперь же он вполне откровенно усмехнулся.

– Какие могут быть теперь трудности, Татьяна Александровна! У нас же с вами имеется самая надежная посредница – моя невестка. Как что узнаю, расскажу ей. А она уже вас навестит по-дружески. Все выйдет, как у социалистов говорится, конспиративно. Согласны?

Наконец, и Таня от души улыбнулась ему.

– С вами невозможно не согласиться, – ответила она.

– Мы давайте вот что сделаем, – теперь уже Дрягалов не мог остановиться балагурить, – давайте организуем свое тайное общество – заговор троих! – вы, Лена и я. Как смотрите?

Таня не удержалась рассмеяться:

– Почему бы нет! Не вижу никаких препятствий для этого.

Она поднялась, показывая, что больше ей сказать нечего и просит аудиенцию считать оконченной.

Встал со стула и Дрягалов. Но так скоро прекращать приватное свидание с красавицей в уютной буфетной Василий Никифорович, очевидно, не спешил. Старательно напуская на себя серьезный вид, он произнес:

– Нам надо вот что с вами сделать: чтобы заговор не раскрылся, не дай бог, его полагается скрепить общею чаркою вина. Законно! Мы – купечество – люди простые. У нас порядки такие. – Он умолк, испытующе глядя на девушку.

Таня с каким-то новым любопытством смотрела минуту на Дрягалова, потом вдруг в сердцах махнула рукой и сказала:

– А давайте! И мы не гордецы!

Дрягалов достал из буфета бутылку и широкий фунтовый фужер. Он налил в него доверху вина и протянул Тане:

– Из одной чаши…

– За наш заговор! – с иронией произнесла Таня и отпила несколько глотков.

– И за самую прекрасную в свете заговорщицу, – ответил Дрягалов и допил остальное.

Гулянье тем временем продолжалось. Дом ходил ходуном. В танцевальной зале благочестивые и великовозрастные старообрядцы, обычно относящиеся к шумным забавам молодежи предосудительно – «бесовство!», – теперь, раздобрев от обильного дрягаловского угощения, особенно от наливок, с удовлетворением любовались на то, как кружатся с пропащими никонианами их не крепко держащиеся веры внуки, а иные из дедов и сами выходили тряхнуть стариной – пристукнуть каблуками по полу. Оркестр маэстро Кошкодавленко было слышно, наверное, у самых Никитских ворот, – Дрягалов потихоньку наказал музыкантам врезать им так, чтобы четыре части кругом знали – он сына женит!

Между тем, пока малые и старые, объединенные общими интересами, проводили время весело и шумно, Дрягалов собрал в буфетной часть гостей среднего поколения – всех с полторы дюжины. Это были известнейшие московские капиталисты – промышленники и торговцы, – которые, пользуясь случаем, решили обсудить некоторые свои заботы.

В центре внимания этого собрания был, как ни странно, самый молодой из присутствующих – лет тридцати пяти, худощавый, элегантный господин, единственный среди всех чисто выбритый. Несмотря на невеликий возраст, держался он и говорил уверенно, веско, показывая не только значительное образование, но и недюжинные задатки вожака. Не случайно многие, и даже бывшие старше, величали его почтительно по имени-отчеству – Павлом Павловичем.

– Господа! – сказал он. – Я, прежде всего, хотел бы поблагодарить уважаемого Василия Никифоровича за его радушие и гостеприимство и еще раз поздравить с женитьбой сына.

Дрягалов молча кивнул ему в ответ.

– Но настало время, господа, – продолжал Павел Павлович, – когда за нашими вселенскими разудалыми празднествами, за показным увлечением искусствами, всякими модными веяньями, – он скользнул взглядом по плотному, коротко стриженному, круглоголовому господину, сидевшему в кресле в углу буфетной справа от него, – одним словом, за всем этим вычурным сибаритством, какого не позволяли себе наши отцы и о каком даже не догадывались деды, мы рискуем проглядеть катастрофу, грозящую не только нам лично, – что, в конце концов, такое мы?! – но, главное, гибельную для России! для самого нашего тысячелетнего государственного строя!

– Ты, Павел, это о чем? – строго спросил его Дрягалов. – О какой погибели толкуешь?

– Это, Василий, нас тобой на чистую воду выводят, – отозвался круглоголовый господин. – Так ведь, Пал Палыч?

– Ты сказал, Савва Тимофеевич! – ответил Павел Павлович. – Всем известно, что вы с Василием Никифоровичем водитесь с социалистами. Водитесь! – это ваше дело. Хоть детей их крестите! Но не помогайте им устраивать партии, уже открыто сражающиеся с существующим строем правления! Вы своими капиталами взращиваете силу, которая вас же потом и пустит по миру, когда окрепнет.

– А я, что же, уже не хозяин своему капиталу? – усмехнулся Савва Тимофеевич.

– Разумеется, хозяин, – продолжал Павел Павлович. – Можешь им хоть печку топить. Или съесть с хлебом, как в старину куражились. Но если ваши капиталы будут служить злодеям, восстающим против государства, и, в первую очередь, против сословия капиталистов-эксплуататоров, как они нас называют, мы вынуждены будем позаботиться, как бы защититься от вскормленных вами наших могильщиков. Но прежде от вас самих с вашими капиталами!

Савва Тимофеевич потемнел.

– Ты, никак, угрожаешь мне? – проговорил он страшным голосом сквозь зубы.

– Я предупреждаю, что своими забавами вы наносите ущерб моим интересам, – тоже едва сдерживая гнев, произнес Павел Павлович. – И я намерен любыми средствами, если потребуется, отстаивать свои интересы.

– Господа! Господа! – всполошились кругом. – Пал Палыч! Савва Тимофеевич! Будет вам. Здесь собрались друзья! Разве не так?

– Василий Никифорович, – взяв себя в руки, сказал Павел Павлович, – прости, ради Христа, что приходится говорить неприятности в столь счастливый для тебя день. Но события, происходящие в стране, не позволяют больше бездействовать, не замечать, как на глазах раздувают великий пожар враги, и не обращать внимания на то, как играют с огнем друзья.

Поймите же, господа, – он обвел взглядом всех вокруг, – происходящее теперь в России, это уже не бунт, не мятеж, как пишут в газетах. Это начало революции! Так давайте же действовать согласно, чтобы избежать краха – и личного, и государственного. Для начала нам нужно четко определиться, что всякого рода бунтовщикам мы непримиримые противники. И не то что не поможем им ничем никогда, – напротив, употребим все наши силы и средства на борьбу с ними. Что скажешь, Василий Никифорович? – спросил Павел Павлович без малейшей угодливости в голосе. – Ты с обществом или против?

Дрягалова еще никто так настоятельно не ставил перед выбором и не требовал давать ответа, – посмел бы кто-нибудь у него что-то требовать! Но перед напористостью этого Павла Павловича, перед его могучею волей сроду никому не покорный Дрягалов вынужден был смириться.

– Опоздал ты меня школить, Павел, – старательно маскируя шутливым тоном свое огорчение, произнес Василий Никифорович, – я уж полгода с лишком, как выдал им полную отставку. Верно говорю.

Павел Павлович в ответ только удовлетворенно кивнул головой.

– Твое слово, Савва Тимофеевич, – по-прежнему требовательно, без какой-нибудь нотки заискиванья, сказал он.

Савва Тимофеевич все это время не отрывал от выступающего недружелюбного, уничижительного взгляда, всем своим видом показывая, что этот дерзкий Павел Павлович, осмелившийся ему что-то указывать, покорности от него никогда не дождется.

– Мое слово впереди, – вызывающе иронично ответил он. – И надзору за моим словом никогда не было и не будет.

Павел Павлович помрачнел и отвернулся.

– Ну что ж, – проговорил он, – каждый сделал свой выбор. Каждому за свое и отвечать.

– Да ты, Пал Палыч, погоди ершиться на Савву Тимофеевича, – решился примирить стороны добродушного вида господин в сюртуке английского покроя. – Я хотя сам социалистов этих в глаза не видел, но мне сын рассказывал, – он-то у меня образованный, вроде тебя, – так вот он говорит, что, подталкивая их бунтовать, капиталисты, как бы сказать, слагают с себя заботы о своих фабричных – пусть-де у власти теперь голова болит, как бы управиться с бунтовщиками. Скажем так, они забастуют, как обычно, будут просить надбавок – и ничего не поделаешь, придется мириться – накидывать им. А если при помощи этих лукавцев-социалистов направить их бунтовать, требовать не только надбавок к жалованью, а еще и призывать к свержению самодержавной власти, вот как теперь, к примеру, выходит, то им одна только прибавка будет – нагайка от царя. А наш брат хозяин в результате ничего не потеряет. Вот так.

Павел Павлович едва заметно поморщился.

– Известная теория, Афанасий Васильевич, – ответил он. – Мне она хорошо знакома. Но это не более чем иллюзия. Опасное заблуждение! – Павел Павлович, несомненно, говорил это, прежде всего, своему непримиримому оппоненту, хотя после их последнего обмена репликами он ни разу даже не посмотрел на Савву Тимофеевича. – Такой прием был бы хорош в прежнее царствование, когда государственная власть находилась действительно в надежных, могучих руках. Но нынешний, с позволения сказать, самодержец в своей собственной семье не хозяин, не то что в целом государстве. У него все валится из рук. Решительно! Войну он, вне всякого сомнения, проиграл. Потеряет и самую Россию рано или поздно. Потому что безвольный и бездарный, – вместо него державой правят всякие временщики-авантюристы, вроде Безобразовых! да немки – жена и свояченица! Настало время, господа, когда нам, представителям крупного капитала, нужно брать судьбу России в свои руки. Выродившееся дворянство, все эти опереточные князья и графы, уже не в состоянии исполнять позитивную государственную роль. Сама жизнь возлагает ответственность за судьбу отечества на нас – русских капиталистов. И мы не должны – не имеем права! – промедлить принять на себя эту ответственность! Мы к ней готовы!

Павел Павлович сделал секундную паузу и, вдохновенно оглядев присутствующих, продолжил:

– Господа! Я уполномочен своими единомышленниками, – он слегка кивнул головой кому-то из присутствующих, видимо, тем лицам, о ком шла речь, – уполномочен заявить, что в самое ближайшее время нами будет учреждена торгово-промышленная партия, представляющая интересы крупного русского капитала. То есть наши с вами интересы. Если существуют партии, имеющие цель разрушить Российское государство, то нелепо не появиться организации, добивающейся прямо обратного – укрепления державы. Нисколько не сомневаюсь, господа, что мы найдем в вашем лице полное понимание и всемерную поддержку. Сейчас, как никогда, важно нам всем выступить сообща.

Едва Павел Павлович закончил свою речь, буфетная ожила, загудела, будто растревоженный улей. Все разом заговорили, принялись высказываться и обсуждать услышанное. Со своего места поднялся, чтобы привлечь к себе внимание, самый немолодой – лет шестидесяти – из собравшихся здесь гостей. Присутствующие притихли, когда он начал громко говорить:

– Ты, Павел, скажи прямо: сколько нам платить придется?..

Его прервал раскатистый хохот Саввы Тимофеевича.

– Браво! Павел Григорьевич! – давясь от смеха и утирая слезы, с трудом выговорил он. – Ну ты, как всегда, в самый корень зришь!

– А я жизнь прожил! – продолжал греметь Павел Григорьевич. – И не знаю такого, чтобы у нашего брата не спрашивали денег хоть на какое учрежденье: собрание открывать хотят – плати! клуб новый строить – плати! биржу в тот раз расширяли – опять плати! Теперь вот партия! – неужто бесплатно нам ее дадут? – нате пользуйтесь! Я сроду еще даром ни от кого ничего не видел! Говори, Павел, как на духу!

Павла Павловича, видно было, все это очень задело – и неудобные вопросы старого мануфактурщика, и – особенно! – явно издевательский смех Саввы Тимофеевича. Звеня металлом в голосе, он отчеканил:

– Вам, Павел Григорьевич, человеку заслуженному и уважаемому, я, так и быть, скажу, как на духу: не захотите помогать партии, отстаивающей ваши интересы, сделаетесь добычей других партий, люто ненавидящих и вас, и самую Россию! Они-то церемониться не будут! – возьмут все подчистую! до самых сережек ваших внучек! Эти господа на днях в Кремле продемонстрировали, на что способны! Нравится так? Воля ваша – выбирайте!

Напоминание о недавнем страшном убийстве московского главнокомандующего – великого князя – произвело на присутствующих гнетущее впечатление. Павел Павлович угадал – его аргумент прозвучал в высшей степени убедительно. Возражать никто больше ему не спешил. И даже между собой гости теперь не переговаривались. Немую сцену прервал Дрягалов. Он по-хозяйски откашлялся и сказал:

– Ну вот что, братцы-капиталисты, послушайте тоже не юнца. Кажись, и вправду нам надо эту партию учреждать. Павел вот напомнил о моей прежней дружбе с социалистами. И, скажу вам, добра от них не будет! Пройдохи что надо! Верно знаю! – они больше инородцы всё и Россию самую ни во что не ставят! Она, матушка, для них чужая. А когда чужое кому было дорого? Так что, если мы можем как-то помочь их унять, надо помогать! Не то будет поздно. Вот вам мое слово.

Павел Павлович одобрительно кивнул Дрягалову.

– Итак, господа, – ободренный поддержкой, уверенно произнес он, – дело это исключительно добровольное. Никто никого неволить не собирается. Как порешите, так и будет.

– Что ж там решать… – за всех ответил Афанасий Васильевич. – Кто пойдет против своих интересов? Никто. Если эта партия будет нам на пользу, то, ясное дело, все за нее.

Следом оживились и прочие. Заговорили. Причем несогласных реплик слышно не было.

Прямодушный Павел Григорьевич опять по своему обыкновению спросил без околичностей:

– Ты уж говори, Павел, сразу: что от нас-то требуется, кроме согласия?

– Требуется очень многое. Но, прежде всего, нам необходимо решительно, бескомпромиссно стоять на своем! Нужно показать власти, что мы реальная могучая сила и главная для нее теперь опора. А выступить со своими идеями нам придется, видимо, в самое ближайшее время. Господа! – торжественно произнес Павел Павлович. – По вполне достоверным сведениям из Петербурга, сейчас на самом высоком правительственном уровне обсуждается вопрос об учреждении Государственной думы. Это парламент, господа! Как повсюду в Европе буржуазия при помощи парламента влияет на политику – и внутреннюю, и внешнюю, – так и мы, получив представительство, сможем в своих интересах определять русскую политику. Осенью, по всей видимости, уже состоятся выборы в Думу, и нам нужно сделать все возможное, чтобы наша партия там была самою влиятельною. А вот для этого, – Павел Григорьевич, я отвечаю на ваш вопрос, – для этого действительно нам придется понести известные расходы, которые – уверяю вас! – вернутся сторицею. Когда вы нанимаете сторожа для своего имущества и кладете ему жалованье, вы, естественно, терпите издержки. Но если вы сэкономите на стороже, потери ваши в результате будут куда как большими. Вы должны понимать, партия – это тот же сторож наших интересов, нашего благополучия.

– Да я не против, – отозвался Павел Григорьевич. – Я разве что! Разобраться хотел. Только и всего. Надо – заплатим.

Павел Павлович рассказал о предстоящем съезде их торгово-промышленной партии и пригласил всех принять в нем участие.

– Как ты, Савва Тимофеевич? – с иронией спросил он, таким образом, уже не призывая своего возражателя к согласию, а, напротив, не позволяя ему присоединиться к большинству. – Со всеми или опять сам по себе?

– Я со всеми сам по себе, – отозвался Савва Тимофеевич. – Увы, господа, не смогу принять участия в вашей партии: я скоро выезжаю на лечение за границу. Когда вернусь, не знаю…

– Что ж, пожелаем здоровья Савве Тимофеевичу, – как-то загадочно-многозначительно произнес Павел Павлович.

* * *

Таня оказалась совершенно права, подумав, как, наверное, старший Дрягалов полюбит кроткую, трудолюбивую свою невестку, как будет заботиться о ней, опекать ее. Только Таня несколько опоздала с таким выводом: позволив сыну жениться, Василий Никифорович уже вполне составил представление, кто такая Леночка, уже разглядел ее всю насквозь и полюбил всею душой. Времени, проведенного вместе с ней в путешествии, ему для этого более чем достало.

Вполне осознавая, что его образованная невестка сидеть безвыходно дома в светлице за бесконечною пряжей – этим символом женской доли в патриархальном семействе – не будет, Дрягалов вскоре после свадьбы предложил Лене достойное занятие – быть главною счетоводкой над всеми его магазинами. Он планировал к осени наконец отстроить новый, самый большой из всех, магазин на Мясницкой со счетоводческою конторой при нем и посадить туда Лену начальницей. Но Лена попросила Василия Никифоровича никакими властными полномочиями ее не наделять и начальственных должностей не предлагать. У нее были другие планы. Она еще в Китае, насмотревшись на раненых, на их муки, решила, что, возвратившись в Москву, непременно пойдет учиться на медицинские курсы и станет, как папа, докторицей. А пока, чтобы не сидеть дома, – она и дня не выдержала бы в затворе! – Лена поступила сестрой милосердия в госпиталь, где служила ее подруга Таня.

Но если Лена все-таки предпочла бы оставаться дома, неприятности от такого ее замкнутого времяпрепровождения отчасти искупались бы приличным комфортом существования. Старший Дрягалов об этом позаботился исключительно добросовестно. Прежде всего, он полностью выделил молодым их половину – весь второй этаж. Василий Никифорович сразу объявил Диме и Лене, что в этих покоях отныне они полные владельцы. Узнав, что невестка обучена музыке, он попросил Лену непременно перевезти от родителей ее «Беккер». А сам еще поставил им в гостиную музыкальную машину Патэ.

Сам Дрягалов не держал никаких иных книг, кроме религиозных. Но, зная об обычае благородных семейств иметь библиотеки, Василий Никифорович подсказал Диме завести им с Леной сочинителей: может быть, невестка почитать чего захочет на досуге. Дима не замедлил исполнить дельный родительский совет: он в ближайшее воскресенье взял батюшкины санки и поехал на Сухаревку. Возвратился Дима довольный, счастливый с целым чемоданом добротно переплетенных, с кожаными тиснеными корешками, книг. Как Лена смеялась, когда вечером разбирала покупки мужа: самыми ценными экземплярами в этой их благоприобретенной семейной библиотеке были Боборыкин, Пазухин, Потапенко и Жорж Занд, остальное – вообще что-то на уровне милорда глупого.

Зато у Леночки с тех пор появилась новая интереснейшая забота: она очень тактично, чтобы не дай бог не уязвить Диминого самолюбия, стала просвещать его во всяких эстетических отраслях, в чем бывший реалист, конечно, существенно уступал бывшей гимназистке. Едва прошел пост, она стала водить Диму по театрам. Но, прежде всего, Лена взялась за литературу. Так, вечерами она брала книгу, – не из тех, разумеется, что принес Дима, а что-то из своего собрания, – и, найдя там какой-то полезный, с ее точки зрения, фрагмент, принималась читать вслух. Дима очень уважительно относился к забавам любимой, – он слушал ее внимательно, никогда не перебивая, и лишь по окончании чтения иногда задавал какие-то вопросы. Так уже за первые недели супружества, наставляемый отменно образованною и изумительно учтивою женой, Дима познакомился с лучшими образцами творчества самых знаменитых русских авторов.

Скоро слух о литературных занятиях во втором этаже главного дома распространился по всей дрягаловской усадьбе. Сам владелец заинтересовался узнать: что за представления устраиваются у молодых? И как-то Василий Никифорович попросился у Леночки позволить ему тоже послушать их чтения. Разумеется, Лена не возражала. В тот вечер она читала последнюю пьесу ее любимого недавно умершего Антона Павловича Чехова «Вишневый сад». Дрягалов не просто заслушался, – он натурально участвовал в пьесе, так велик был его интерес. После иных монологов или реплик Василий Никифорович восклицал: «Законно!», – если был согласен с персонажем; или чаще: «Ну уж!», «Как не так!», «Вот что делают!», – если ему что-то приходилось не по нраву. Единственное, на слова Лопахина он никак не отзывался, но только хитро щурился, иногда усмехался и скептически покачивал головой.

Так у них эти семейные вечера с книгой вошли в обычай. Причем вскоре к ним присоединился и еще один участник, – Мартимьян Васильевич также пожелал быть слушателем своей новой родственницы и почти всякий раз теперь велел слугам поднимать его с коляской в апартаменты к брату.

От души приветствуя Леночкины планы учиться на курсах и прямо восторгаясь ее подвижническою службой в госпитале, Василий Никифорович, тем не менее, не оставил идею и как-то занять невестку по дому. Нет, он вовсе не заботился, как бы недюжинные способности и добродетели его невестки, находящие применение в основном где-то в общественной сфере, использовать, прежде всего, именно в их семейных интересах, – Лену никто ни в чем не неволил. Но Дрягалов пекся о том, чтобы иные, пускай и чрезвычайно важные, заботы не помешали ей стать настоящею хозяйкой в доме: а то если сразу не привыкнет, потом и подавно не захочет хозяйствовать. А тогда и самой туго придется, и сына Дмитрия ничего хорошего не ждет, – на что ж тогда было жениться?

Дрягалов, разумеется, и в мыслях не имел обязать Лену исполнять черную работу: там, скажем, надзирать за кухарками, руководить горничными, а то и самой взять часть их забот. Он придумал для нее должность достойную и почетную – быть распорядительницей на всех домашних торжествах. Тут уж без дела не останешься! – в доме постоянно какие-то званые: то на праздник, то на чьи-нибудь именины, то по поводу заключения сделки. Только успевай принимать. Причем, если прежде у Дрягалова гости бывали в валяных сапогах и поддевках на крючках, имевшие всего ученья – от отца лозою и довольствующиеся угоститься единственною чаркой водки, то теперь его навещали почти сплошь господа с университетским образованием, в накрахмаленных пластронах под фраками, тонкие ценители заграничных вин и из отечественной кухни предпочитающие только resturgeon и caviar grenu , как они заучили по парижским меню. Понятно, для таких визитеров и прием должен быть соответствующий. Таких встречать в сенях рюмкой на блюдце не будешь.

Убежденный, что Леночка обучена всяким культурным манерам, как первая царская фрейлина, Василий Никифорович и попросил ее завести у них в доме приличествующие особе почетного гражданина церемонии. Чтобы, говорил Дрягалов, ему не показаться в глазах разных высоких господ каким-нибудь захудалым купчишкой из безуездного городишки.

Леночка, выслушав эту просьбу, едва не рассмеялась, но, вовремя сообразив, что Василий Никифорович отнюдь не шутит, обязалась быть полезной, насколько возможно. Она было рьяно принялась за дело – составила целый список для свекра и мужа: что им требуется переменить в интерьерах, что купить, кого из слуг еще нанять и прочее. Но появление одного довольно пикантного обстоятельства заставило Дрягалова решительно переменить виды на невестку.

Дима, хотя и узнал об этом обстоятельстве почти сразу после свадьбы, но только на Светлое воскресение, очевидно, в виде дорогого пасхального подарка рассказал отцу, что те его предположения относительно Леночки совершенно подтвердились: она в интересном положении уже все пять месяцев и вот-вот ноша ее будет заметною. Услыхав новость, Дрягалов опрометью, стуча башмаками, как на пожаре, кинулся во второй этаж. Он ворвался в комнату к Лене, схватил ее, оторопевшую, и поцеловал в самые губы, да так яростно и страстно, что девушка пошла вся красными пятнами от смущения и молящими о пощаде глазами поискала кругом: где же Дима? Но Дима лишь улыбался, радуясь, верно, за отца так же, как и за них самих с Леной.

После этого Дрягалов окружил невестку заботой истинно отеческою. Он стал ходить за ней, как за малым дитем. Прежде всего, он Лене настрого наказал госпиталь теперь оставить. Затем он отменил до известного срока свое же недавнее пожелание быть ей отныне распорядительницей всех их домашних торжеств. Да и все торжества до рождения внука Дрягалов тоже отменил. А если кто и приходил к нему в эти дни по делу или праздно, то Леночка, по велению батюшки, гостям даже не показывалась, – Василий Никифорович боялся чьего-нибудь дурного глазу. Он посадил невестку в комнаты под надзор двух нянек, да велел им, чтобы отнимали от нее кота – не дай бог погладит! И сам с тех пор ежедневно наведывался справиться: каково ей чувствуется? Лишь одна Таня не знала никаких ограничений в посещениях подруги и заглядывала теперь к ней едва ли не каждый день.

Установленный в свое время с Таней договор Дрягалов исполнил добросовестно: еще задолго до заключения Лены в затвор, он, что сумел, выяснил об их подруге Лизе. Но сведения, увы, он раздобыл самые неутешительные.

Для Василия Никифоровича не составило труда связаться с Саломеевым и по старой их дружбе обо всем расспросить, что интересовало Таню с Леной. Саломеев – многоопытный подпольщик-конспиратор, – разумеется, прекрасно знал, о чем ему можно рассказывать кому бы то ни было, а что нужно даже из собственной памяти вычеркнуть, чтобы оно как-нибудь ненароком не обнаружилось. Поэтому он открыл Дрягалову лишь то, что не представляло опасности ни лично для него, ни для возглавляемой им революционной организации, ни для его начальствующего из охранки. Прежде всего, Саломеев подтвердил, что действительно девушка, которой интересуется Василий Никифорович, недолгое время состояла в организации. Но с тех пор как еще осенью она, вместе с одним их товарищем, уехала в Иркутск, ему – Саломееву – о них ничего не известно.

Все это Дрягалов пересказал Тане с Леной. После чего подруги решили больше времени впустую не тратить и вообще отказаться разыскивать Лизу. Никаких средств для этого они больше не видели.

 

Глава 4

Взявшись однажды служить двум господам – двум взаимопротивным силам, – Саломеев накрепко, до самой глубины души, усвоил правило дуть заранее на воду, пока еще не обжегся на молоке, и, прежде всего, быть осторожным в своих речах: говорить с кем бы то ни было по возможности или совсем о пустом, или если уж приходится обсуждать с какими-то более или менее близкими лицами нечто небезопасное для тайного его двоедушия, то, по крайней мере, поменьше открываться, недоговаривать, стараться увиливать выдавать сведения.

Так и Дрягалову он на всякий случай не стал рассказывать о своих посланцах все, что знал сам, – о случившейся не без его участия катастрофе с Гецевичем и его спутницей Саломеев, естественно, умолчал. Самому же ему было известно об этом сразу из двух источников: от иркутских товарищей, пославших в Москву по эстафете весть о происшествии, и еще раньше от шефа из охранки, скупо обмолвившегося при очередной встрече, что их комбинация с подставными террористами реализована.

Но, принеся в жертву соратников, Саломеев вдруг хватился, что возглавляемая им организация вступала в новый, сулящий большие сражения 1905 год до предела поредевшей и практически бессильной: один ренегат сбежал за границу и, как рассказывают, плохо там кончил, двое самых отчаянных и перспективных участников оказались в солдатах, и вернутся ли вообще – не известно, двое других, в том числе первый в кружке мыслитель, погибли, еще несколько незначительных случайных людей под разными предлогами устранились от дел после того, как организации отказал и покинул ее кредитор – Старик, – на котором, оказывается, в значительной степени все и держалось. Так что же у него осталось? – он сам, Хая Гиндина и еще этот гнусный подсадной Попонов. Хороша компания! – невесело усмехнулся он про себя.

Саломееву было очевидно, что охранке известны все его кружковцы наперечет, будто их назначали к нему прямо из Гнездниковского переулка. И продолжать с этим мириться для него означало решительно превратить свою организацию в филиал Московского охранного отделения или в некое странное совместное владение охранки и сыска, вроде англоегипетского Судана. Ни то ни другое в его планы отнюдь не входило. Он отчетливо представлял, что интересен полиции до тех пор, пока является в социалистическом движении фигурой, от которой что-то зависит. Поэтому с ним считаются, им дорожат, не скупятся на вознаграждение и, может быть, даже – кто знает? – уважают. Но если под его контролем не останется ничего недоступного для государственной власти, то ее интерес к нему попросту пропадет. Какую ценность он тогда будет из себя представлять? Кто и за что ему станет платить?

Придя к такому выводу, Саломеев решил предпринять меры по укреплению своей организации и по активизации ее деятельности. Но только так, чтобы результат этих усилий теперь безраздельно принадлежал ему одному. А если его партнеры из охранки и сыска захотят поучаствовать в этом предприятии, им придется, безусловно, принимать выставленный счет. И пусть не надеются на скидки! Счет будет таков, что по сравнению с ним отступные, полученные прежде Саломеевым за Мещерина с Самородовым от старых партнеров и за Гецевича с Гимназисткой от новых, будут выглядеть просто нищенским подаянием. Но это и справедливо: надвигается большая смута, следовательно, и цена его сотрудничества не может оставаться той же, что в прежние, относительно спокойные времена.

За зиму Саломееву удалось привлечь к участию в кружке троих молодых людей, причем каждый из новичков был на редкость ценным приобретением. Один из них, по фамилии Мордер – изгнанный за неблагонадежность из технического училища студент, – жил теперь в Москве нелегально и грезил, как бы только, по его словам, отворить этой стране кровь.Саломеев сразу смекнул, что этот Мордер будет очень полезен в обоих направлениях его деятельности: во-первых, он беспрекословно исполнит любое задание, и чем более дерзкое, чем более «революционное», тем охотнее; а во-вторых, если Саломееву потребуется в очередной раз доказывать полиции, что он не даром кормится от ее щедрот, то лучшего доказательства, как предъявление головой этого инородца – озлобленного ненавистника власти и самого государства, – невозможно и придумать.

Еще одним новым участником стал прапорщик расквартированного в Крутицких казармах Ростовского полка Фердоусенко. Его порекомендовали привлечь к работе товарищи из комитета. При встрече, рисуясь чуть ли не главнокомандующим, этот прапорщик заговорщицки и гневно шипел Саломееву в самое лицо: «Пора распрямлять спину! Время отсиживаться в барсучьих норах прошло! Надо действовать! Действовать! Я подниму солдатские массы! Я приведу под наши знамена тысячи штыков! Мы сметем кучку лакеев денежного мешка!» Это все были штампы из социалистических брошюрок, может быть, и из того же Гецевича, которых Фердоусенко, очевидно, вдоволь начитался. Саломеев понял, что этот офицерик, несомненно, мечтающий о бесподобной наполеоновской карьере, составленной на революционной волне, редкостный пустослов, натуральный долдон, и вряд ли от него вообще следует ожидать сколько-нибудь значительной пользы. Хорошо еще, если вреда не будет. Но наступившее безрыбье вынуждало не отказываться теперь даже от такого балласта.

Впрочем, Саломееву не нужно было мучительно выдумывать, для чего может ему пригодиться такой субъект, – уж его-то я надолго при себе не задержу, решил он.

По-настоящему ценным приобретением был для Саломеева третий новичок – Тихон Клецкин. На первый взгляд могло бы показаться, что если студент и офицер являлись сомнительно полезными участниками организации, то уж какой там пользы ждать от… малограмотного извозчика. Но Саломеев верно рассчитал, кто и каким образом ему сможет послужить. И если первых двух новых товарищей он заранее записал в кредит, приготовив их, как на убой, для расчета по обязательствам перед полицией, то Клецкина Саломеев ставил в самую высокую строку дебета, поскольку отводил ему важнейшую роль в своей антиправительственной деятельности, которую он собирался втайне от охранки и сыска развить с новою силой. Такое значение этому, казалось, незначительному простолюдину Саломеев придавал по ряду причин. Прежде всего, потому, что Клецкин, как Саломеев знал доподлинно, был абсолютно не запятнан какими-либо связями. Какие могут быть связи у двадцатипятилетнего деревенского парня из калужской глуши? Кроме того, Клецкин имел зуб на власть, обошедшуюся, по его мнению, не по-божески сего фамилией: местный земский начальник – сущий мироед!– посадил в тюрьму отца Клецкина за то, что тот всего-то посмел перечить как-то ему.

Познакомился с Клецкиным Саломеев случайно. Осенью он ездил по делам в Калугу и, прогуливаясь по городу, заглянул, между прочим, на базар, чтобы послушать, о чем народ толкует. Здесь он и встретил Клецкина, – тот продавал лошадь.

Разговорившись с ним, Саломеев узнал, что на вырученные деньги малый собирается поехать в Москву и пристроиться к какому-нибудь делу, – он умел по столярной работе и был уверен, что в огромном городе вполне прокормится своим мастерством, вот только бы инструмент хороший справить!Саломеев посоветовал ему лошади не продавать, а ехать на ней в Москву и поступить там в извозчики. Пока еще Саломеев отнюдь не думал вербовать этого парня. Но судьбе угодно было сделать их товарищами.

В последний день, когда он уже собирался распрощаться с тишайшею Калугой, Саломеев неподалеку от вокзала встретил своего знакомца. Клецкин ехал куда-то в нагруженной доверху сеном телеге. Оказалось, он внял случайному совету и теперь держал путь в самую Первопрестольную. Он даже предложил Саломееву не тратиться на билет, а ехать вместе с ним. Саломеев подумал, а почему бы ему действительно не провести несколько дней на душистом сене среди живописных пейзажей, – погода чудесная, дни стоят солнечные, да и опять же полезное общение с простым народом в лице этого калужанина… Одним словом, через минуту Саломеев, свесив ноги, покачивался в крестьянской телеге.

И вот в долгой дороге парень признался, что на самом-то деле планы у него совсем не те, что он поведал давеча на базаре. Он рассказал попутчику в сердцах, что жизни ему нету никакой, хоть в омут сигай: отца посадили, мать померла, невеста его обманула и теперь замужем за другим. Куда ни кинь, всюду клин. И инструмент он хотел заиметь вовсе не столярный. Наслушавшись всяких сплетен-толков, что нынче в России какие-то бедовые люди – революционеры – повсюду стреляют и взрывают начальство, он вздумал как-то разыскать этих удальцов, приобрести у них адскую машину, и ни много ни мало взорвать к ядреной матери земскую управу вместе с ненавистным начальником.

Саломеев просто-таки подскочил на сене, как ужаленный. Вот это случай! Вот это находка! Этот простак из захолустья может стать ему ценнейшим, незаменимым соратником!

Открытие было сделано где-то на полпути между Калугой и Малоярославцем. А в сам Малоярославец спустя несколько часов Тихон Клецкин въезжал уже довольно подкованным социалистом. Он узнал, что в его бедствиях виноват не какой-то мелкий самодур – никчемный земский начальник, а существующий государственный строй. И адские машины подкладывать нужно не под отдельных исполнителей законов, а вернее беззаконий, на которых покоится государственная система, но необходимо решительно взрывать самую эту систему, самое государство, и тогда вместе с ним провалятся в преисподнюю и все беззакония, и все – большие и малые – исполнители, и, разумеется, этот обидевший Тихона чиновник. Вот тогда и наступит настоящее царство добра и справедливости.

Просветив крестьянина таким образом, Саломеев осторожно, будто бы ничего такого конкретного не имея в виду, поинтересовался: а не согласился бы он, когда бы вышел случай, поучаствовать в благородной борьбе со злобными силами, гнетущими простой трудовой люд? На удивление, парень тут же показал недюжинный ум, спросив: неужели от него, темного крестьянина, может быть какая-то польза в этой благородной борьбе? на что еще годен их брат мужик, кроме как урядника поддеть на вилы? Но Саломеев, предусмотрительно и скромно не раскрывая своей роли в революционном движении, заметил, что значение каждого участника борьбы зависит от его руководителя: иногда самый, казалось бы, невеликий, забитый, задавленный жизнью человек может принести огромную пользу, если его действия будет направлять опытный, мудрый и образованный старший товарищ. Понятно, так щедро лестно Саломеев характеризовал самого себя. Тут уж Клецкин без колебаний попросился принять его в революционеры-.да я ж их!., мы ж их!.. – и не в силах выразить охвативших его чувств, он хлестанул кнутом лошаденку, будто вкладывая в удар всю накопившуюся ненависть к несправедливому мироустройству или демонстрируя, как он будет немилосерден ко всем народным захребетникам. Так Саломеевым был завербован новый участник.

И вот как Саломеев придумал его использовать. Посоветовав Клецкину заняться извозом, он предполагать не мог, какой находкой это окажется для него самого. Лучшего помощника он не нашел бы и среди многоопытных, прошедших тюрьму и каторгу, заговорщиков. Самым ценным было то, что Клецкин нисколько не мнил себя, как почти все революционеры, ницшеанским героем – сверхчеловеком, явившимся в мир для исполнения миссии планетарного масштаба, и никак не меньше. Будучи очень неглупым человеком, Саломеев видел, что лучшие его товарищи-кружковцы относятся к нему, может быть, как к первому среди равных, но в душе зачастую почитают за этакого старшину клуба, задача которого служить посредником, связным между ними – просвещенными высоколобыми борцами за идею, – быть неким стрелочником в их революционном движении и еще добытчиком для них средств к существованию. Другое дело этот Клецкин: никаких честолюбивых претензий он, очевидно, не имеет – он четко знает свое невеликое место, свою скромную роль в деле, и с подобострастным почтением, с патриархальною покорностью будет относиться к ученому руководителю. К тому же он убежден, что своим, на первый взгляд незаметным участием рассчитывается с обидчиком – земским начальником. Так внушил ему Саломеев.

А уж ремесло Клецкина вообще оказалось для Саломеева золотою жилой: столько сведений, сколько стал доставлять ему Извозчик, – такой клички от него удостоился Клецкин, – он не получал от всех прочих кружковцев, вместе взятых. Изумительно удобно, безопасно, а главное, практически недоступно для соглядатаев Саломееву теперь стало сообщаться со всякими товарищами – и из своей организации, и из других. К примеру, ему нужно было передать кому-то связку листовок или брошюр, отпечатанных в поднадзорной типографии. Раньше такую пустячную задачу было решительно невозможно исполнить так, чтобы об этом тотчас не стало известно охранке. И, встречаясь с кем-то в условленном месте, Саломеев знал, что сейчас за ним наблюдает кто-нибудь из медниковских филеров, почему чувствовал себя в такие минуты подопытною букашкой, которую разглядывают под микроскопом, или куклой-марионеткой, приводимой в движение невидимыми прочными нитями.

Теперь же всех возможных соглядатаев он легко оставлял с носом. Отправляясь на встречу с кем-то, Саломеев вскакивал, как могло бы показаться, на первого подвернувшегося извозчика. Но отнюдь не для того, чтобы ускользнуть от горохового пальто, – в данном случае такого приема и не требовалось. Трюк, придуманный Саломеевым, заключался в том, что он, сколько-то проехав на извозчике, расплачивался и, как ни в чем не бывало, шел дальше по своим делам. А извозчик затем, через два-три квартала, подбирал нового седока, который благополучно находил под сиденьем некий сверток или послание от руководителя.

Так Саломеев стал управлять своим кружком. Он ни с кем вроде бы не встречался – об общих собраниях вообще уже не было речи, – но со всеми умудрялся поддерживать связь, и все своевременно получали от него указания к действиям.

После введения Саломеевым такого метода работы не прошло и месяца, как в Гнездниковском переулке почувствовали, что отлаженная вроде бы система контроля над одной из социалистических организаций, а через нее и над всем социалистическим движением в Москве, дает сбой.

Чиновник московского охранного отделения разработал хитроумную схему надзора над социалистами и их ликвидации: при помощи переданной Саломееву в пользование типографии он, как бы сказать, метил либо отдельных лиц, либо даже целую цепочку, по которой распространялись запрещенные печатные произведения. Это происходило следующим образом: выследив, кому Саломеев передавал те же листовки, а бескомпромиссный гений революции прежде умышленно не таился, филер провожал затем того человека, куда бы он ни направился. И если он относил листовки домой, к нему этой же ночью приходили с обыском и брали заговорщика с поличным – с запрещенной литературой. Или устанавливали за квартирой наблюдение – кто-нибудь да придет к нему вскоре за листовками, – и тогда полиция арестовывала обоих – хозяина и гостя. Или позволяли ему отнести листовки куда-то – например, на фабрику – и там хватали и его самого, и всех, к кому эти черные метки попали в руки. Всего за относительно непродолжительное время действия бесподобной по простоте комбинации охранному отделению удалось арестовать по Москве не один десяток социалистов и множество их случайных последователей. Изумительно результативная работа московской охранки не могла остаться не замеченной в Петербурге: на Гнездниковский просто-таки посыпались разного рода начальственные благодарности – от орденов и чинов до денежного вознаграждения.

И вот Викентий Викентиевич стал замечать, что он все менее контролирует деятельность социалистов. Произведения его типографии появляются то тут, то там, а каким путем, через кого именно они доходят до адресата, охранке не известно. Одно проницательному чиновнику было безусловно ясно, что сотрудник – самый дорогой по издержанным на него средствам! – что этот сотрудник повел свою собственную игру, нисколько не считаясь с их прежним договором.

Догадавшись об этом, Викентий Викентиевич назначил немедленно свидание Саломееву. Встретились они, как обычно, в трактире на Зацепе. Держать ответ Саломеев был вполне готов, – он ожидал переполоха в охранке от своих произвольных действий. Самый взгляд Викентия Викентиевича не предвещал ничего доброго. Было видно, что он негодует на ослушника, но пока сдерживает гнев. На его процеженные сквозь зубы вопросы – в чем дело?! как это понимать?! – Саломеев резонно заметил, что, если он будет работать только на охранку, его скоро разоблачат товарищи-социалисты. Потому что все аресты и провалы последних месяцев так или иначе ведут к нему – к Саломееву. Если охранное отделение заинтересовано в дальнейшем сотрудничестве с ним, ему необходимо в равной степени показывать товарищам свою полезную, заметную антиправительственную деятельность. Если же, продолжал Саломеев, охранное отделение им не дорожит и готово принести его в жертву своим сиюминутным интересам, тогда, конечно, оно может требовать от него прежнего беспрекословного послушания и полной отчетности. Викентий Викентиевич отмяк, – он нашел рассуждения сотрудника не лишенными здравого смысла. Действительно, нельзя же все время стричь, не позволяя шерсти отрасти заново! Нельзя же только требовать от сотрудника исполнения службы, не интересуясь, как он уладит свои обязательства перед противною стороной! Коня и того на зиму расковывают – дают выгуляться! Одним словом, чиновник нашел претензии Саломеева справедливыми.

Тогда же сотрудники заключили новое соглашение. Саломеев обязался продолжать обеспечивать охранное отделение сведениями в прежнем объеме, но при условии, что охранное отделение одновременно предоставит ему волю бесконтрольно и неограниченно участвовать в революционном движении. Согласившись с претензиями Саломеева, Викентий Викентиевич признавал его отныне равным партнером, целиком полагаясь на добрую волю сотрудника в доставлении сведений. Причем обязывался по-прежнему выплачивать ему вознаграждение за сотрудничество. И даже повысить таковое.

Так прошло несколько месяцев. По тому, что за это время охранка не арестовала никого из круга общения Саломеева, кроме Фердоусенки и еще двух таких же бесполезных людей, выданных по его же наводке, он понял, что в Гнездниковском переулке договор с ним соблюдается.

Однажды, где-то уже весной, чиновник охранного отделения в очередной раз назначил Саломееву встречу.

Когда Саломеев подсел к ожидавшему его за чашечкой кофею Викентию Викентиевичу, к ним тотчас подбежал половой, – вне всякого сомнения, тоже не чужое для охранного отделения лицо. Не удостоив человека хотя бы взгляда, чиновник небрежно и слегка раздраженно махнул рукой, показывая, чтобы тот их оставил. Вообще Саломееву в последние их встречи стало казаться, что Викентий Викентиевич досадует, а может быть, и старается не показывать брезгливости, оттого что ему теперь приходится признавать ровней того, с кем он совсем недавно держался барственно-высокомерно и с кого спрашивал едва ли не как с прислуги, не церемонясь. Очевидно, Викентию Викентиевичу чувствовалось с Саломеевым теперь так же некомфортно, как Ивану Карамазову со Смердяковым, когда выяснилось, что последний доводится ему родней.

Не поинтересовавшись даже для приличия, не желает ли Саломеев чего-нибудь заказать, чиновник сразу перешел к делу:

– Нам известно, что в последнее время вы значительно укрепили и пополнили вашу организацию…

Он оборвался, потому что Саломеев в этот момент ловко щелкнул пальцами и, когда перед ним вырос половой, нарочито громко и требовательно произнес:

– Двойной мокко!

Викентий Викентиевич, слегка прищурившись, оценивающе посмотрел на собеседника и продолжил:

– Посему нам хотелось бы знать: какими возможностями вы теперь располагаете?

Саломеев, будто уязвленный вероломным покушением на самое его святое и неприкосновенное, раздраженно и от волнения нескладно проговорил:

– Но мы же договаривались передавать друг другу сведения, только которые сочтутся для нас достаточно приемлемыми!

– Сочтутся достаточно приемлемыми? – Удивленно повторил Викентий Викентиевич. – Нет, я не то имел в виду, что вы подумали. На вашу вольность никто не покушается. Наоборот, обстоятельства складываются таким образом, что мы крайне заинтересованы теперь в усилении вашей организации и в увеличении вашего личного влияния в революционной среде. Вот это я вас и пригласил обсудить.

Изумление Саломеева было столь велико, что некоторое время он ничего не мог вымолвить в ответ. Половой поставил перед ним чашечку с дымящимся кофеем, но Саломеев, казалось, даже не заметил этого.

Чиновник между тем продолжал:

– Беспорядки, или, как вы говорите, революционные выступления, нарастают. А теперь, после катастрофы у Цусимы, верно, вообще превратятся в новую пугачевщину, только еще более широкую и разудалую. Не кажется ли вам, что наше с вами участие в событиях должно быть ближайшим. Хотя бы для того, чтобы не дать этим событиям на самом деле увенчаться революцией. Согласитесь, для вас это будет не меньшей неприятностью, чем для меня. У нас же с вами единственный смысл существования – насколько возможно приближать революцию, но ни в коем случае не доводить до нее.

Саломеев ухмыльнулся. Но он еще не понимал, к чему собеседник клонит.

– Поэтому предстоящие события, – говорил дальше Викентий Викентиевич, – нам надо использовать с наилучшею для себя выгодой. А выгода наша, как вы понимаете, пропорциональна величине беспорядков. Вот я и пригласил вас с тем, чтобы обсудить, как мы можем повлиять на их величину, но при этом, естественно, не допустить безудержного революционного обвала.

Наконец Саломееву стал ясен замысел компаньона. Он сразу приосанился, приободрился от осознания свой значимости.

– И что же вы мне предлагаете? – деловито спросил он.

– Я, собственно, с того и начал: сейчас нам с вами интересно укрепить и увеличить вашу золотую роту, чтобы она не просто во всеоружии приняла участие в грядущих баталиях, но и сама, может быть, выступила застрельщиком. Кроме того, необходимо и вас лично продвинуть на более высокую ступень в революционной иерархии. Каково ваше мнение?

– Мне нужны дополнительные средства!.. – сразу же выпалил Саломеев. – Много!..

– Я так и думал, – ответил Викентий Викентиевич.

Он вынул из кармана перевязанный веревкой белый сверток и пододвинул его к Саломееву. Тот, верно, изумившись непривычной толщине свертка или словно опасаясь, что компаньон передумает, резко накрыл свой гонорар ладонью, будто прихлопнул прусака, и поспешно засунул его за пазуху.

– Продано! – вырвалось у чиновника, как после удара молотком на аукционе. – Вот что от вас требуется, – уверенно, как человек, с лихвою оплативший услугу, произнес он затем. – Первое: запускайте теперь типографию на полную мощность. Чтобы Москву и губернию наводнили листовки. Чтобы они дошли до последней кухарки. И день ото дня наращивайте радикализм требований, так чтобы вскоре начать призывать… – Викентий Викентиевич понизил голос, – к вооруженному восстанию.

Несмотря на то, что произнесено это было чуть ли не шепотом, Саломеев испуганно покосился по сторонам. У него промелькнуло: а не дурачат ли его? Такие слова он сам еще не рискует произносить вслух! Разве в уме держит. Но это же говорит даже не какой-нибудь его партийный товарищ! Мыслимо ли такое услышать от высокопоставленного государственного чиновника, который и жалованье, и награды, и самые чины получает именно за то, чтобы не то что восстания никогда не произошло, – но чтобы разговоров таких нигде не велось! мысли крамольной не допускалось!

– Да, именно так, – подтвердил Викентий Викентиевич, видя, какое потрясающее впечатление произвели его слова на собеседника. – Надеюсь, вам не надо помогать составлять тексты прокламаций? В сочинителях у вас, кажется, недостатка никогда не было.

Саломеев молча покачал головой, подтверждая, что с этим у него проблем не возникнет.

– Второе, – продолжал чиновник, – необходимо срочно наметить, кто именно из сочувствующего вам московского охлоса в роковую минуту может по первому вашему призыву ополчиться, то есть буквально взяться за оружие. Я имею в виду весь этот фабричный люд, который вы именуете главною движущею силой революции. В наших с вами интересах поторопиться заранее определить круг лиц, которые составят, по крайней мере, костяк будущих боевых дружин. Что касается командиров…

– Должен предупредить вас, – перебил его Саломеев, – я человек невоенный и вряд ли смогу возглавить эти дружины, а уж тем более непосредственно принимать участие в перестрелках… И вообще, по-моему, еще слишком рано говорить о вооруженном восстании, – добавил он шепотом. – Партия пока даже не рассматривает такого тезиса.

– Ничего… рассмотрит… ваша партия. Вот вы и будете первым провозвестником революционной инициативы. Кстати, это непременно вам послужит в восхождении по партийной лестнице. Что касается вашего непосредственного участия, у нас и мысли не было посылать вас в пекло сражений, – успокоил его Викентий Викентиевич. – Вы приносите огромную пользу в мирной жизни. Вами надо дорожить, как национальным богатством. Вы будете над схваткой. Но вот к чему вам действительно нужно быть готовым, так это к серьезной политической государственной деятельности. Третье, что я хотел вам сказать: наша верховная власть, поняв наконец всю бездарность своей политики последних лет, решилась осчастливить Россию парламентом. Вообразите! И это уже не просто разговоры – весенние мечтания. Сейчас в Петербурге разрабатывается проект будущей Государственной думы – представительства выборных от всех сословий. Надеюсь, вы не будете возражать, если мы вам поможем занять место в Думе, стать депутатом?

В который раз уже сегодня Саломеев потерялся от невообразимых слов Викентия Викентиевича. Стать депутатом парламента?! Вот так штука! Вот так фортель! Этак можно самого Каутского за пояс заткнуть! Но не на смех ли его поднимает этот жандарм?! Может, он еще предложит ему запросто место в госсовете?!

– Кто же меня допустит в представительство?! После моей-то многолетней незаконной деятельности?! – старательно придавая голосу насмешливую интонацию, спросил он, хотя в душе трепетал от услышанного и горел безудержным желанием поскорее получить в ответ опровержение своим сомнениям.

– Вы нас недооцениваете, – рисуясь обиженным за такое недоверие, отвечал чиновник. – Мы в состоянии поставить человека как угодно высоко. Если только он по-настоящему достойная личность. Вы же именно достойный. Вы человек интеллигентный. Честный. Совестливый. Пламенный трибун. К тому же состоятельный. Кому, как не вам, место в парламенте? Лучшего народного представителя трудно отыскать. А то, что вы называете незаконною деятельностью, в парламентских странах именуется политическою борьбой. То, о чем вы прежде говорили в узком кругу, тайком, где-нибудь в трущобах на задних антресолях, вы сможете вещать во всеуслышание с парламентской кафедры. И ваши речи будут цитировать ведущие газеты. И знаменитые политики Европы станут соизмерять свои мысли с вашими заявлениями.

Саломеев заслушался. В его голове как вихрь пронеслись дивные картины блестящей политической карьеры: цилиндр и трость, роскошный экипаж, кабинет с телефоном и пальмой, секретарь, говорящий на трех языках, высочайшие приемы, рауты в посольствах, интервью газетчикам.

– Так вы принимаете должность? – лукаво блестя глазами, спросил Викентий Викентиевич.

Счастливый парламентарий не сразу спустился с небес. Он еще сколько-то смотрел на собеседника, не слыша его вопроса.

Наконец Саломеев заставил себя сосредоточиться. Он пожал плечами и скромно ответил:

– Ну что ж… я право… если вы находите возможным… я взялся бы… – Но тут же хватился: – Впрочем, понимаю, от меня потребуется известная благодарность…

– Не более обременительная, чем теперь. Надеюсь, достижение вами политических высот не помешает нашему сотрудничеству быть по-прежнему добрым и взаимополезным?

– Разумеется, нет! – поспешил заверить чиновника обрадованный легкими условиями сделки Саломеев.

– Но только вот что… – посерьезнел Викентий Викентиевич. – Видите ли… У меня к вам сразу просьба.

– Да?.. – насторожился Саломеев.

– Надеюсь, не особенно трудоемкая для вас. Это как раз в счет вашей благодарности. – Викентий Викентиевич улыбнулся. – Известно, что в революционной среде существует довольно жестокий, но истинно справедливый порядок: с предателями, провокаторами, если таковые обнаруживаются, у вас не церемонятся – не делают иначе мировой, как снявши шкуру с них долой. Не так ли?

– Случается иногда, – согласился Саломеев с тревогой в голосе: ему пришло в голову, что речь идет о нем самом.

– Прекрасно, – удовлетворенно сказал чиновник, будто они говорили о полезности поощрения сладким хорошо успевающих гимназистов. – Нам известно, что у вас в организации состоял участник под кличкой Старик.

Саломеев согласно кивнул головой.

– Также нам известно, что этот Старик устранился от участия, то есть, можно сказать, предал революцию. Это правда?

– Я бы не сказал, что предал, – отвечал Саломеев, не понимая, к чему клонит Викентий Викентиевич. – Он, в сущности, ничего о нас не знал. Да мы никогда и не принимали его за надежного, равного нам… Ни в какие важные секреты не посвящали. Вот другая наша бывшая соратница, ныне покойная, та, пожалуй, да… можно сказать, предала, когда стала со Стариком сожительствовать и прекратила участвовать в кружке. Но мы не были к ней в претензиях: это же дело семейное, любовное…

– Да вы либерал! Гуманист! Я окончательно убеждаюсь, что вам самое место быть народным представителем. Считайте, вы уже в Думе. Но только вот что вам необходимо прежде сделать, – безапелляционным тоном произнес Викентий Викентиевич, – этот Старик должен понести предельно жестокую кару, какую у вас принято применять к самым злостным провокаторам и изменникам. Вы понимаете меня? Итак, условимся: Старик у праотцев, вы – в парламенте.

Саломеев опять не сразу сообразил, что ему отвечать. Он сколько-то вглядывался в собеседника: ну уж теперь, верно, потешается этот Викентий Викентиевич? Но нет, чиновник и не думал шутить. Он пристально глядел на Саломеева, ожидая от него ответа.

– Хорошо, мы подумаем, – неопределенно вымолвил Саломеев.

– Думайте, – улыбнулся Викентий Викентиевич. – Ваша судьба в ваших же руках.

Однако Саломеев не поспешил немедленно исполнять наказ. Он довольно долго и тщательно взвешивал: что за хитроумный маневр затеял его компаньон? не скажется ли это роковым образом на нем самом – на Саломееве? И решил пока не торопиться: если Викентию Викентиевичу для чего-то потребовалась жизнь Дрягалова, то он сам станет искать расположения Саломеева, сам поклонится ему. А уж тогда с ним можно будет снова поторговаться и выиграть для себя еще какие-то преимущества. Исполнить-то душегубство несложно в любой момент: указать только этому озлобленному на весь свет Мордеру, и он счастлив будет выместить свою родовую и классовую ненависть на любом указанном ему провокаторе, тем более что тот русский буржуа. Об учреждении Думы официально пока еще ничего не говорится. Так куда торопиться? Вот когда пойдет верный разговор, тогда и можно будет уважить Викентия Викентиевича, потребовав от него затем ответного исполнения обязательств. Пусть еще поживет Старик. Так рассуждал Саломеев.

Но за исполнение прочих договоренностей с охранкой Саломеев принялся бесподобно усердно. Он распорядился типографии печатать листовки теперь безостановочно. А подручные его только успевали распространять тиражи. Такого вала прокламаций Москва прежде еще не знала: кроме того, что эти запрещенные бумажки лежали теперь в кармане у каждого третьего москвича, а среди фабричных так и у двоих из трех, они появлялись в самых, казалось, недоступных для революционной агитации местах – в присутственных учреждениях, гимназиях, в церквах, в салонах, в модных домах, в театральных залах на сиденьях, будто разложенные там заботливыми капельдинерами. Извозчики скручивали из них цигарки, торговки заворачивали в них семечки, а полиция теперь даже не особенно интересовалась, откуда они у людей появляются, – что уж взыскивать, когда листовки повсюду, как тополиный пух в июне! По той же причине дворники и городовые не всегда их уже срывали, где и видели, – этак рука отнимется поднимать ее у каждого столба, у всякой афишной тумбы!

К осени в Москве, как и по всей России, установилось этакое восторженно-оживленное настроение ожидания грядущей свободы. Никто толком не понимал, что это за свобода такая будет? что вообще оно такое есть из себя? – это как вроде, когда на Пасху городовые милостивее обходятся с подвыпившими гуляками? или как студентам в Татьянин день спускается всякое их сумасбродство? Так, что ли? или еще как?.. Тем не менее говорили о свободе теперь решительно все – от профессоров до прачек. Уже и недавний мир с Японией перестал быть первой темой для обсуждений. И над графом Полу-сахалинским быстро прошел интерес потешаться. Персидский шах! сам персидский шах, проезжавший через Москву и в другое время вызвавший бы бурю пересудов, особенно в Замоскворечье да в Заяузье, теперь занимал обывателей меньше, чем прежде какой-нибудь заезжий статс-секретарь! А уж когда в начале сентября в газетах было опубликовано положение о выборах в Государственную думу, тут все просто с ума посходили. Кофейня Филиппова превратилась в натуральный якобинский клуб. Там только и говорилось теперь что о выборах, о парламенте, о конституции, о политической ориентации. Стало вдруг возможным запросто объявлять себя немонархистом. То и дело от какого-нибудь котелка теперь можно было услышать: а я не сторонник монархии! да-с! Причем говорил вольнодумец нарочито громко, с расчетом быть услышанным многими, а если случится еще и полицией, то и вовсе прекрасно: пусть знает и полиция, каковые мы есть либералы! Вчерашние обыкновенные люди – отцы семейств, должностные или работные, достаточные или не очень, – не имевшие прежде никаких политических прав и даже подчас не знавшие, что это такое, и те, и другие, и третьи одинаково сделались… избирателями! Копошащийся доселе в мелких своих делишках, маленький, самый заурядный человечек вдруг исполнился сознанием, что он призван к чему-то важному, что он гражданин,и у него есть голос,и этот его голосбудет иметь какое-то значение в государственной жизни.

Это был удивительный период междувластия, когда старая действующая власть сама толком не знала, каково будут устроены общественные порядки с появлением новой власти в лице Государственной думы, почему и находилась в растерянности: чего уже можно попускать? а чего не станет дозволенным никогда ни при каких обстоятельствах?

Саломеев верно приметил эту небывалую растерянность власти. И постарался поскорее выгадать из нее сколько возможно пользы. Одержимый мечтаниями об обещанном ему охранкой депутатстве, он бросился завоевывать массы: ему важно было широко заявить о себе как о непримиримом борце за интересы низов, как о настоящем друге народа – этаком новом Марате. Участвуя в революционном движении довольно для того, чтобы почитаться ветераном, Саломеев вместе с тем оставался фигурой совершенно безвестной, потому что всегда ревностно и мастерски соблюдал нелегальное существование, долженствующее, прежде всего, исключить какие-либо подозрения на его счет со стороны товарищей. И в этом он превосходно преуспел. Но новые заманчивые политические перспективы требовали от него теперь легализоваться и предстать перед народом, перед будущими избирателями мудрым, смелым, неподкупным, отечески заботливым радетелем с высокими идеями и добрыми чувствами.

Всякого рода публичные собрания – митинги, сходки, шествия – стали в Москве повседневным явлением. Выступали все – интеллигенция, студенты, фабричные. Каждый, находивший себя достойным быть услышанным, а таковых было, пожалуй, девять из десяти, протискивался сквозь толпу, бойко забирался на возвышенность и говорил, говорил… Причем многие ораторы тут же упражнялись в парламентских приемах: огласив что-нибудь, они призывали собравшихся за это проголосовать. И толпа немедленно – кто вперед! – тянула вверх руки. Голосовали люди за всё, что бы ни было предложено!

Влился в процесс и Саломеев. Его день был теперь расписан, как у важного должностного лица: утром речь на фабрике, потом выступление перед студентами на Моховой – в одной аудитории, в другой, в третьей! – университет был открыт для сходок самим ректором, в полдень участие в собрании в Техническом училище, затем там же опять выступление перед студентами, вечером дискуссия в каком-нибудь салоне. И так каждый день, и еще более интенсивно!

Вскоре Саломеев стал фигурой заметною, желанною персоной во всех революционных собраниях. Его узнавали на фабриках, ждали на митингах. Ему жадно внимали. Студенческие аудитории встречали его бурными рукоплесканиями, едва он показывался в дверях. Не осталось незамеченным его усердие и в самой партии: в сентябре Саломеев был введен в комитет. Там он сразу решительно заявил о себе, вызвавшись организовывать боевые дружины. Это был самый ответственный, самый сложный и опасный участок партийной работы, вести который охотников находилось немного. Саломеев же, со ссылкой на свои наработанные за годы революционной деятельности возможности, предложил комитету воспользоваться его услугами. И, получив одобрение товарищей, истово принялся за дело.

Прежде всего, он доложил о своем революционном карьерном росте и об оказанном ему комитетом доверии в Гнездниковский переулок. Там очень положительно оценили успехи сотрудника. Причем Саломееву тут же было дано указание его заботливым попечителем отправляться на Неглинную и получить в оружейном магазине Рогена пятьдесят маузеров, оплаченных уже охранным отделением. На непременно ожидающий Саломеева вопрос комитетчиков – откуда у него средства на покупку такого арсенала? – чиновник научил отвечать, что-де ему в свое время пожертвовал крупную сумму на революциюодин известный и чрезвычайно состоятельный писатель.

Когда Саломеев привез целую телегу оружия в Техническое училище, там случился настоящий переполох, как если бы в распоряжение комитета подошел пехотный полк. Кто-то из комитетчиков в восторге чувств придумал Саломееву называться отныне Дантоном. Польщенный такою высокою оценкой – хоть не Марат, но все же! – и пообещав с честью нести имя славного своего предшественника, Саломеев заверил товарищей, что это только первый его скромный шаг по организации боевых дружин. Дальше он намерен развернуть деятельность куда более впечатляющую.

И он с удвоенною энергией принялся за дело. Со своим верным Клецкиным Саломеев объезжал Москву из конца в конец. Он по-прежнему выступал перед собраниями, агитировал во всеуслышание, но помимо того вел теперь еще и приватные переговоры с отдельными надежными товарищами об организации ополчения. Так, менее чем за месяц Саломеев поставил под ружье по всей Москве до двухсот человек. Вооружил этих бойцов он опять же при щедром вспомоществовании Гнездниковского. Не было недостатка теперь и в командирах отдельных боевых групп, – их не составляло труда найти среди возвращавшихся с Дальнего Востока демобилизованных маньчжурцев, почти поголовно бывших в претензиях к власти и за бездарно проведенную кампанию, и еще более за несвоевременный малодушный мир.

А где-то в начале октября судьба, и без того к Саломееву более чем благосклонная, преподнесла ему настоящий ценный сюрприз: в Москву возвратились старые его кружковцы – Мещерин и Самородов. Едва они встретились в Техническом училище, Саломеев, даже не интересуясь их дальнейшими планами, немедленно назначил того и другого командовать отрядами дружинников.

Друзья не виделись с Саломеевым почти полтора года. И они, прошедшие огни и воды и, казалось, приобретшие невозмутимость записных бывальцев, теперь просто-таки потерялись от разительной перемены, произошедшей с их товарищем: это был уже не тот прежний малозначительный руководитель безвестного социалистического кружка, благоговеющий перед пустыми прожектерами, вроде Гецевича, а настоящий безупречный вождь революции, влиятельный, авторитетный предводитель масс.

Не успел Саломеев переступить порога училища, его тотчас окружили тужурки и, перебивая друг друга, стали что-то ему говорить, о чем-то расспрашивать… Но задерживаться с ними Саломееву было недосуг. Увидев стоящих в сторонке бывших своих кружковцев, он махнул им рукой, приглашая следовать за ним, и поспешил в верхний этаж. По дороге, наскоро справившись об их военной службе и не дослушивая ответа, он и объявил Мещерину и Самородову о своих видах на них.

Саломеев быстро и уверенно шел по коридорам училища, кивком отвечая на бесчисленные приветствия, раздававшиеся в его адрес со всех сторон, и на ходу, громко, так, чтобы это слышали все кругом, наставлял своих старых соратников: «Игра в социалистические кружки окончилась! Мы вступили в новый этап борьбы! От спячки – к стачке! От стачки – к вооруженному восстанию! Таков наш сегодняшний лозунг! Мы всерьез беремся за оружие! Мы готовы сражаться! На вызов преступного самодержавия мы отвечаем праведным пролетарским гневом! яростной борьбой не на жизнь, а на смерть! Час искупленья пробил!»

На втором этаже к Саломееву подскочил студент и выкрикнул: «Товарищ Дантон, скорее! вас ждет комитет! Без вас не начинают заседания». Обалдевшие Мещерин с Самородовым только переглянулись в который раз.

В комнате, куда Саломеев втолкнул впереди себя Мещерина с Самородовым, за длинным столом тесно сидели люди – дюжины две всех, – они все разом оглянулись на вошедших. Председательствующий – бородатый брюнет в очках – впился пронзительным взглядом в незнакомцев – кто такие? как сюда попали? Но, увидев позади них Саломеева, успокоился.

Опережая возможные вопросы к нему, Саломеев громко отчеканил:

– Товарищи! Поздравляю вас с еще одним успехом! Железнодорожники сформировали дружину в сорок с лишним человек! И обещались ее еще усилить. Сегодня я им передал двенадцать браунингов. Но они просят больше их не баловать: фабричное оружие предоставлять тем, кто по-настоящему в нем нуждается. Сами же они в состоянии изготовить для себя все, что необходимо. Чего им действительно недоставало, так это толковых командиров. Но и эта задача только что неожиданно счастливо разрешилась. Вот, позвольте вам представить, – он оглянулся на своих спутников, – Алексей Самородов и Владимир Мещерин – давнишние, еще довоенные, участники моего кружка. Исключительно надежные товарищи! Ручаюсь, как за самого себя. Они только что из Маньчжурии, из самого военного пекла. Лучших командиров невозможно и придумать!

Мещерин хотел объяснить присутствующим, и прежде всего Саломееву, что они не только что из Маньчжурии и о военном пекле, по правде сказать, уже порядком подзабыли, потому что последние полгода провели с Алексеем в плену на Ниппоне, но комитету, и без того заждавшемуся важнейшего своего члена, некогда было их выслушивать. Саломеев, похлопывая ладонями одновременно того и другого по спине, этак непринужденно направил их в дверь, шепнув единственное, чтобы они его дождались.

 

Глава 5

В то время, когда вся Москва ходила ходуном от невиданных событий, бурлила, вздыбленная бунтарским вихрем, и революционное лихо бесцеремонно ворвалось в жизнь тысячей обывателей, в покойном особняке на Малой Никитской тоже все перевернулось вверх дном, но только от счастливого переполоха: у коммерции советника Дрягалова родился внук!

В первые по рояедении младенца дни Дрягалов не допускал к Лене решительно никого. Хотя доктор Епанечников, лично принимавший роды у дочери, и заверил свата, что Лена вполне здорова и ей только на пользу будет как можно скорее приступить к обычным повседневным заботам, Дрягалов поначалу так бдительно оберегал родильницу, что даже самую привилегированную их гостью Татьяну Александровну попросил до крестин повременить беспокоить подругу.

Лишь выждав положенный срок, Дрягалов вывез свою фамилию в полном составе в свет. Крестить внука он пожелал там же, где венчались Дима с Леной, – у единоверцев, в Лефортове. К этому времени уже решилось, какое имя будет носить новорожденный: аккурат на восьмой день по разрешении выходил праздник Иоанна Крестителя, и Дрягалов, посоветовавшись, естественно, с сыном и невесткой, придумал называться отныне его потомку Иваном Дмитриевичем. В восприемницы, по единодушному мнению счастливого семейства, приглашена была Таня.

Счастье любимой подруги и для Тани стало личным знаменательным событием. Выдержав установленный Дрягаловым для Леночки карантин, Таня решительно поселилась в Малой Никитской. Часто даже на ночь не возвращалась домой. А уж дни так все напролет теперь проводила у подруги. Госпиталь Таня давно оставила: еще летом, до подписания мира, когда боевые действия в Маньчжурии прекратились и поток раненых почти иссяк, почему в госпиталях персоналу стало вполне по силам управляться без помощников, Капитолина Антоновна объявила всем своим домашним и домочадцам демобилизацию. Жизнь в доме полицмейстера Потиевского вернулась в привычную колею.

Но только не для Тани. Вместо прежних забот, у нее появились не менее важные новые, за которые она принялась истинно самозабвенно. Они вдвоем с Леной не могли надышаться на Ванечку, хотя этому здоровяку с отменным аппетитом не требовалось и десятой доли их хлопот. Но верно говорится: первый ребенок – последняя кукла. В каком-то смысле новорожденный и для самой юной мамы, и для ее не более искушенной подруги был забавною живою игрушкой. Таня с Леной порой часами просто так сидели возле мирно посапывающего в колыбельке Ванечки и все шептались о нем.

– Кем, интересно, он будет? – рассуждала Таня. – Тебе бы хотелось, чтобы кем он был?

– Ну не знаю… – серьезно, будто это было теперь вопросом первостепенной важности, отвечала Лена. – Может быть, как папа, врачом. Или профессором. Ученым…

– А может быть, владельцем магазинов? – улыбалась Таня. – Вроде дедушки?

– Магазины – это само собою. Они никуда не денутся. Это его наследство, – принималась объяснять рассудительная Леночка. – Но ему вовсе не обязательно самому, как дедушке, сидеть над счетными книгами. Для этого есть управляющие, – говорила она со знанием дела. – Можно и магазинами владеть, и быть при этом хоть… генерал-адъютантом. Сейчас многие крупные промышленники и торговцы, особенно младшее поколение, занимаются науками, искусством. Я с некоторыми из них знакома. Такие интересные люди!

– Лена, ты стала купчихой! – потихоньку засмеялась Таня. – Признайся, ты в купеческой среде чувствуешь себя в своей тарелке?

Леночка, показывая, насколько она безразлична к такого рода условностям, пожала плечами и покачала головой.

– По барыне говядина, – ответила она. – А то уж мы такие родовитые, что нам с купечеством водиться зазорно! Папино дворянство, ты сама знаешь, восходит к славной эпохе императора Николая Александровича, да с папой вместе и пресечется, скорее всего. Ну а мама… – Лена с улыбкой заглянула Тане в глаза, приглашая ее веселиться вместе с ней. – После маминой школы я в своей тарелке в любой смоленской лавке.

– А скажи, Лена… хотела тебя спросить… как тебе с Димой? Интересно? Он же такой молоденький.

– Боюсь, как бы ему со мной не стало неинтересно. Он по-французски не хуже нас с тобой знает. А сейчас все читает каких-то экономов, о которых я даже не слышала: английских, германских. Они собираются с отцом открывать магазин в Париже: русскими дивностями там торговать – стерлядью, икрой, сибирским маслом. Василий Никифорович хочет заткнуть, как он говорит, Европу за пояс.

– Не сомневаюсь, что заткнет, – усмехнулась Таня. – Ну а как с самим-то с ним, с главой семейства, у тебя складывается? Ладите?

– Лучше не бывает. Не представляю даже, как с ним можно не поладить. Это же такая натура… Это… стихия! страсть! порыв! Дима хотя тоже далеко не тихоня, но против отца кроткий агнец. И при всем этом Василий Никифорович изумительно добрый, великодушный человек. Сколько раз я уже была свидетельницей, как грозно он может взыскивать с кого-нибудь и как безмерно щедр бывает на милость. А помнишь, как мы его испугались, когда в первый раз увидели здесь, в этом доме, в соседней комнате? – прямо натуральный Стенька Разин сверкает глазами! Таня! – взволнованно и восторженно зашептала Леночка подруге на самое ухо, – что я тебе скажу! Василий Никифорович несколько раз на правах свекра целовал меня по разным случаям. И ты знаешь, я чувствовала, что он целует меня не как жену сына! А так, что мурашки бегут по спине и ноги холодеют. Тут ошибиться невозможно! Но – боже упаси! – ничего такого сверх этого он себе не позволяет. Только поцелует, посмотрит лукаво мне в самые глаза – и оставит в покое.

– Ой, Лена, смотри, этак он однажды не оставит тебя в покое…

– Нет, нет, Таня, что ты! Ты не представляешь, как он уважает Диму! Как дорожит его честью! То, о чем ты говоришь, категорически невозможно.

К осени Дрягалов, как и собирался, открыл большой магазин на Мясницкой. Собственно, это был новый его доходный дом, весь первый этаж которого занимало торговое заведение. Еще не завершилось строительство, а Дрягалова засыпали предложениями иностранные агенты и свои перекупщики, готовые поставлять ему самые изысканные европейские яства: от швейцарского сыра и корсиканских маслин до рейнского и бордоского. Василий Никифорович с некоторыми из них заключил сделку. Но тогда же и подумал: если он по России торгует заграничными дивностями, то почему бы ему точно так же в Европе или в самой Америке не открыть собственные магазины и не начать продавать там всякую русскую невидаль?

Начать Дрягалов решил с Парижа. Город, рассуждал он, ему не чужой, хоженый-перехоженый весь вдоль и поперек. Там первому его заграничному магазину и быть.

Дима списался с Годарами и изложил друзьям суть их с отцом намерений. Причем попросил Паскаля подыскать им где-нибудь в центре Парижа небольшой magasin de comestibles . Через несколько дней в Малую Никитскую была доставлена длинная, каким не всякое письмо бывает, telegramme-express из французской столицы. Паскаль сообщал, что подходящий магазин он нашел, и не где-нибудь, а на самом boulevard de Sebastopol , – русское заведение на русской улице, по его мнению, обещало принести владельцу сугубую выгоду. И затем Паскаль извещал, что его дедушка – подполковник Годар – имеет намерение выкупить этот магазин на boulevard de Sebastopol на свой счет и подарить его Дрягалову, как искупление, если угодно, за участие подполковника в свое время в Восточной войне в Крыму против русских. Дрягалов немедленно велел Диме отписать в Париж, что согласится на это только в том случае, если подполковник не откажет в свою очередь принять от него в дар имение в Смоленской губернии, в котором император Наполеон, по преданию, во время своего бегства из России съел кота. Подполковник Годар вполне оценил шутку русского друга, посмеялся от души и зарекся впредь показывать Дрягалову свою щедрость.

Не отлагая дела вдаль, Дрягалов отправил Диму в Париж. Он бы с удовольствием поехал и сам туда, и вовсе не потому, что опасался за неопытность молодого своего компаньона и наследника, – их китайские баталии, и особенно молодецкое завоевание Димой сердца красавицы, исключали всякие сомнения отца насчет способностей сына, – но, когда зашла речь о поездке в Париж, Дрягалов неожиданно для самого себя обнаружил, что он тоскует по этому городу мансард, что душа его рвется к речке Сене, на берегах которой в прошлом году у них с незабвенною Марьей Лексевной вышла, как поначалу представлялось, натуральная беда, обернувшаяся в конце концов, по нынешнему его разумению, забавным, чудным приключением. Однако Дрягалов должен был умерить свои сантименты: время наступило смутное, лихое, и ему никак не годилось оставлять огромное московское хозяйство без пригляду хотя бы на несколько дней. Какие уж тут теперь Парижи!

Вскоре после отъезда Димы Василий Никифорович преподнес своим соратницам по заговору троих, позабывшим у колыбели с новорожденным о каких бы то ни было развлечениях, как ему казалось, сюрприз: однажды он возвратился домой в сопровождении давнишних их знакомцев – Владимира Мещерина и Алексея Самородова, – с которыми Таня и Лена не виделись полтора года.

На удивление, встреча старых друзей была довольно сдержанная, – слишком многое их теперь разделяло, слишком давно разошлись их пути-дороги. Если с Леночкой Мещерин с Самородовым еще могли на правах сотоварищей по маньчжурской кампании позволить себе братски расцеловаться, то приветствовать Таню таким же образом нечего было и думать: маньчжурцы осмелились разве едва-едва приложиться к царственно поданной им госпожой Потиевской руке.

Едва оказавшись в Москве, Самородов, а с ним за компанию и Мещерин, сразу же заявились на Тверскую в магазин к Дрягалову, оказавшемуся теперь для Алексея единственным близким человеком. Так вышло: у Самородова, после смерти покровительствующей ему кузины, вообще никого не осталось. Но, будучи родственником, именно дядей, дочке Мани и Дрягалова – Людочке, – Самородов теперь приходился родней и самому Василию Никифоровичу. Так распорядился сам Дрягалов. Еще позапрошлым летом, похоронив Маню, он немедленно отписал Самородову в полк, что отныне Алексей – член его семьи. А уж в Маньчжурии, где их чудесным образом свела судьба, Дрягалов объявил воочию Самородову и Мещерину о своем непременном намерении быть отныне для них отцом, старшим братом или кем угодно, по их усмотрению.

Если бы Дрягалов придумал настоять на том, чтобы друзья, которых он, по сути, принял в семью, отныне забыли свои прежние юношеские, не согласные с государственным законом, искания земного рая, несбыточные мечтания о устройстве мира по справедливости, то, скорее всего, Мещерин с Самородовым, а уж последний так непременно, покорствовали бы воле благодетельствующего им старшего товарища, с которым их теперь связывали крепчайшие из уз – братство по оружию. Но Дрягалов, верно, не посчитал для себя достойным поведением неволить близких – людей взрослых и солидных, – к тому же своих боевых товарищей, какими-либо обязательствами. Поэтому Мещерину с Самородовым ничто не помешало через несколько дней после возвращения в Москву разыскать Саломеева и приняться за исполнение его скорого и безоговорочного решения на их счет.

Мещерину с Таней решительно не о чем было поговорить. Когда-то Таня могла часами слушать своего многоумного друга, лишь изредка перемежая его монологи вопросами или репликами одобрения. Теперь у них не оставалось ни самых малых общих интересов, разве какие-то, как ей казалось, воспоминания детства, совершенно, впрочем, не подходящие для того, чтобы когда-либо служить предметом беседы.

От внимания Мещерина также не могли утаиться разительные перемены, произошедшие с Таней: два года тому назад это была восторженная отроковица, жадно внимающая его пламенным радикальным речам, а сейчас перед ним сидела светская дама, повзрослевшая не на два, а на все двенадцать лет, и, очевидно, далекая от радикальных воззрений на жизнь. Мещерин даже поймал себя на том, что ему боязно заводить с Таней беседу хотя бы об отвлеченных предметах, а тем более предаваться воспоминаниям об их прежних дружеских связях, – он верно уловил Танино настроение. Но что ж удивительного? – они и прежде, в общем-то, близкими людьми не были, но теперь жизнь их окончательно развела. Так думал Мещерин.

Видя, как, несмотря на все старания Леночки, не клеится их общий разговор, и понимая, что подруга и ее гости при ней деликатно избегают вспоминать о важнейшем, что их связывает – о маньчжурских похождениях, – потому что в этих воспоминаниях непременно будет возникать образ ее отца, Таня скоро распрощалась, сославшись на занятость. Она отказалась даже принять участие в праздничном обеде, устроенном Дрягаловым в честь Самородова и Мещерина.

За столом Дрягалов, хоть и был раздосадован Таниным, как он подумал, неглижированием их невеликого купеческого торжества, старался выглядеть жизнерадостным. А обыкновенному своему радушию Василий Никифорович не изменял ни при каких обстоятельствах. Тут уже разговор пошел совсем по-семейному, без недомолвок. Тут уже никто не мешал им припомнить и Китай, и императорские сокровища, и любые случайности, связанные с их поиском.

– А что! – со смехом говорил Дрягалов. – Давайте соберемся как-нибудь, да и вернемся за камушками. Они же так и лежат себе в той самой деревеньке, ждут своего часа. Войне конец. Доехать туда теперь – один пустяк. Шапку в охапку, и мы на месте. Как думаете?

– Василий Никифорович, – так же весело отвечал Мещерин, – не забыли ли вы, что в упомянутой вами деревеньке китайцев живет с полтыщи душ? Вы собираетесь у них под ногами перекопать полдюжины десятин? Причем так, чтобы они не заметили этого?

– Или попросить прежде их вон, как один уполномоченный Красного Креста попросил когда-то монахов из известного нам монастыря? – добавил Самородов.

– Да нет же! – продолжал веселиться Дрягалов. – Мы можем купить всю эту деревню и спокойно перерыть ее. А китайцам предложим перебраться на другое место – в лучшие избы. Они только рады будут! Верно говорю.

– Что же вы тогда под Мукденом отказались от сокровищ? – спросил Мещерин. – Вам же подполковник Годар предлагал долю?

– А это другое дело! Взять у кого-то что-то – значит быть в долгу перед ним. А теперь эти камушки ничьи. Возьмем, и никому должны не будем!

– Василий Никифорович, – вмешалась Леночка. – Мы и так владеем этими сокровищами! Они наши! О них никто больше не знает, следовательно, они принадлежат только нам! Согласитесь, намного интереснее жить с великою тайной, хранить ее, беречь, никому не открывать, нежели поехать, откопать клад и лишиться удовольствия обладать некими таинственными, сокровенными сведениями. Разве не так?!

– Молодец, Елена Сергеевна! – поддержал ее Мещерин. – Вот истинная романтическая натура! Что касается меня, – он вздохнул, опустив голову, – то я в этот край больше никогда ни ногой. Там лежат куда более дорогие сокровища – наши боевые товарищи, верные друзья. И мне кажется, я предам их, если явлюсь на еще не поросшие травой поля сражений откапывать какие-то камни, какие-то… бирюльки. Которые, хотя и стоят баснословных денег, но, по сути, копеечные. Если сравнивать их с памятью наших павших однополчан, соотечественников…

– Да я ж в шутку… – проговорил Дрягалов. – Неужель буду связываться…

– К тому же мы с Владимиром в ближайшее время будем очень заняты, – многозначительно произнес Самородов, – и неизвестно, получится ли у нас вообще когда-нибудь куда-то поехать.

Дрягалов нахмурился и пристально вгляделся в него.

А после обеда он зазвал друзей в буфетную, где обычно вел с гостями самые важные разговоры.

– Я так мыслю, вы опять хотите приняться за старое? – сразу, без предисловий, начал Дрягалов. – С Сережей-то небось уже виделись? – Он испытующе вгляделся в Самородова.

Понятное дело, с родственником Василий Никифорович мог быть менее церемонным, нежели с его товарищем.

Алексей, стараясь показаться независимым, подчеркивая, что с него взыскивать, будто с малолетнего, не годится, этак снисходительно ответил:

– Видишь ли, Василий Никифорович, у любого могут быть свои убеждения. И изменять убеждениям, согласись, неблагородно, подло… Вчера мы одних взглядов придерживались, сегодня других, завтра будем третьих. Каково это, по-твоему?..

– А я, выходит, подлый, неблагородный лавочник, – усмехнулся Дрягалов. – Я же изменил этим вашим… убеждениям.

– При чем здесь ты?! – Самородов хватился, что слишком увлекся. – Ведь, говоря по совести, ты и не был никогда нашим идейным сторонником… – Он хотел что-то добавить об уважительных, чисто познавательных, мотивах участия Дрягалова в кружке, но, вспомнив о кузине Машеньке и ее роли в увлечении Василием Никифоровичем социализмом, неловко оборвался.

Но Дрягалов, судя по его лукаво блеснувшим глазам, понял ход мыслей молодого человека.

– Одним словом, порешим так давайте: я вам в вашем бунтарстве больше не пособник, – произнес он. – Верно говорю.

– Мы все понимаем, Василий Никифорович, – вмешался наконец Мещерин. – Но Алексей прав: мы себе не принадлежим. У нас есть цель, и мы остаемся ей верны.

– Себе не принадлежите – верно, – вздохнул Дрягалов. – Вы Сереже принадлежите. Что он теперь-то придумал с вами? Небось самый бунт поднимать нарядил?

– От вас ничего не утаишь. – Мещерин не мог не оценить дрягаловской прозорливости. – Вы все насквозь видите.

– Дело не в том, – отмахнулся Дрягалов. – Ты, Володя, вот так сердечно сказал о наших солдатиках, что по полям по маньчжурским полегли, – меня аж до нутренностей пробрало. А они не бунтовали. Не бузили. Они пошли, куда царь повелел, и сложили там головушки. За здорово живешь. Во славу Божию, как говорится. Но их пример вам не наука. Конечно. Коли вы против них теперь идете. Так я вас опять не осуждаю. Ваша воля.

– Василий Никифорович! – в сердцах воскликнул Мещерин. – Ну не также всё! Вы всё неправильно понимаете!

– Где уж нам! Мы неученые. Наше дело купецкое. Барышное. Но верно говорю вам: я в чужом глазу сучка не ищу. Мое дело маленькое. Только вот что, хотел предупредить вас: мои собратья-мироеды – торговцы да фабриканты – наряжают на свой счет против вас, социалистов, ополчение – черную сотню. Может, слышали?

Мещерин пожал плечами, показывая, что это ему известно и что такие пустяки его не особенно заботят.

– Так вот, – продолжал Дрягалов, – эти молодцы не чета полиции: они с вами не будут чикаться, у них разговор один – пуля, финка или кистень. К тому же полиция им еще и пособствует: доставляет ваши портреты и приметы. И вот так попадетесь им под руку где-нибудь – враз отправят ко святым угодникам. И охнуть не успеете.

– Довольно об этом, Василий Никифорович, – поморщившись, прервал его Мещерин. – Мы не гимназисты, чтобы пугаться воровских финок…

 

Глава 6

С утра 20 октября со всех концов Москвы к Техническому училищу в Лефортове потянулся народ – рабочие, студенты, интеллигентного вида господа, женщины с детьми. Некоторые шли с венками, в которые были вплетены алые ленты. Многие, не таясь, несли красные флаги. Все были хмуры, сосредоточенны, говорили между собой мало, приглушенно, отрывисто.

У подъезда Технического училища толпа стала собираться еще задолго до рассвета. Люди стояли молча и, почти не отрывая взгляда, смотрели на могучие дубовые двери училища.

Наконец часов в девять двери отворились, и на крыльцо во главе с коренастым смуглым бородачом вышли несколько человек, среди которых был и Сергей Саломеев, – все с непокрытыми головами. Собравшиеся у подъезда, как по команде, также поспешно сняли шапки. Бородач поднял руку, как это обычно делается, когда оратору необходимо призвать публику к вниманию, хотя на площади и так никто не дышал, и произнес:

– Товарищи! – В мертвенной тишине его голос казался пронзительно звонким. – Только что российская верховная власть осчастливила подданных манифестом, в котором нам милостиво даруется свобода! Мы свободны! Свободны вкалывать от зари до зари и получать за это лишь взыскания и штрафы. Свободны жить впроголодь в грязных казармах! Свободны бессильно наблюдать, как умирают от истощения и болезней наши дети! Свободны бездарно погибать в чужой земле за чуждые нам интересы! Но если только мы заикнемся о своем недовольстве такою свободой, по нам можно совершенно свободно стрелять, свободно рубить нас шашками, стегать нагайками, бросать в застенки. Такова она царская свобода! Мы сегодня хороним нашего товарища, предательски убитого третьего дня здесь, рядом, на соседней улице. Всего лишь за день до того он вышел из тюрьмы… на эту их… свободу. Он был полон самых восторженных замыслов. Он был смел, умен, талантлив, благороден. Он любил жизнь и хотел всего себя отдать своему народу, хотел принести свой ум и талант служению добру, справедливости, счастью людей. Но царская свобода не позволила ему этого сделать. Царской свободе не нужны благородные, совестливые и честные граждане. Ей нужны только безропотные рабы, бездумные опричники и угодливые, трусливые холуи. Но им не заставить нас быть таковыми! Мы будем достойными нашего благородного покойного товарища! Мы продолжим его борьбу! И добьемся, чтобы его дело, его правда восторжествовали! – Он опять поднял руку, верно, предупреждая возможные, но отнюдь не уместные в эту минуту аплодисменты, и продолжил: – Товарищи! Сейчас мы на своих руках понесем нашего друга и соратника к месту его упокоения. Мы поднимем его гроб как знамя! как ковчег завета! И горе тем, кто встанет на нашем пути! Мы решительно заявляем: сегодня у нас не смиренные похороны с плачем и стенаниями! Сегодня мы выходим на бой! Мы идем в наступление на преступное самодержавие! на варварскую черносотенную Русь! Пусть же последний путь нашего товарища станет началом неудержимого и победоносного народного шествия к настоящей свободе! – Закончив речь, бородач в третий раз поднял руку, призывая собравшихся не давать и теперь волю чувствам.

Затем он сделал кому-то знак, двери раскрылись, и несколько человек вынесли на плечах покрытый красным полотном гроб. На полотне черными буквами была вышита надпись – «Слава борцу за свободу».

Сразу дюжины две крепких молодых людей – рабочих, судя по их скромнейшим поношенным пиджакам и косовороткам, – взявшись за руки, образовали вокруг гроба цепь, и это траурное шествие двинулось к Немецкой улице.

По мере продвижения число участников процессии нарастало, – тысячи людей, вышедших встречать гроб на тротуары, затем присоединялись к шествию. Так что, когда голова колонны показалась на Земляном валу, вся процессия представляла собой весьма внушительную силу – невиданное никогда прежде на Москве массовое собрание.

Впереди этой колонны шел отряд дружинников, меяеду прочим, и Мещерин с Самородовым. Они следили, чтобы на пути шествия полицейские, агенты охранки или черносотенцы не устроили бы какой-нибудь провокации.

Этот кордон был выставлен очень не напрасно. Потому что действительно среди толп москвичей, ожидающих процессию на тротуарах, а то даже и в самой процессии шастали какие-то подозрительные типы – или с очевидными повадками медниковских шпионов, или с типичными охотнорядскими мордами. Поэтому дружинникам, охранявшим шествие, нужно было быть начеку.

По договоренности с организаторами манифестации московская власть распорядилась убрать с улиц полицию и войска. И правда, ни полицейских, ни военных по пути следования колоны как будто не было видно. Но когда показались Красные Ворота, дружинники заметили, что там, среди зевак, похаживает невысокого росточка городовой.

Увидев авангард процессии, городовой быстро подошел к неторопливо бредущему извозчику, залез в пролетку и вдруг достал револьвер и несколько раз выстрелил в сторону дружинников. Те также выхватили пистолеты и открыли ответный огонь. Впрочем, ни полицейский, ни дружинники в цель не попали – слишком далеко они были друг от друга. И, кроме секундного переполоха, этот инцидент никаких последствий не имел.

Рядом с Мещериным шла Хая Гиндина. За те полтора года, что Мещерин ее не видел, Хая сильно переменилась: вместо прежней картинной декадентки, надменной и дерзкой, бравирующей радикальными взглядами, она теперь своею сдержанностью и немногословностью производила впечатление многоопытной мудрой дамы. Взгляд ее, прежде неизменно презрительный, стал скорее снисходительным и немного уставшим, впрочем, не изменившим своего обычного несколько высокомерного выражения.

Еще в давешнее их свидание у Саломеева в комитете Мещерин отметил, что Хая сделалась несравненно более привлекательною. А прямо сказать, похорошела. И собою слегка округлилась, и губки у нее очаровательно припухли, а брови, напротив, сделались изящнее, круче, а руки благороднее, а смоляные волосы, прежде обычно неубранные, теперь уложены со вкусом. Мещерин вдруг с удивлением на самого себя увидел в ней женщину, чего раньше странным образом не замечал. И ему было лестно, что Хая здесь, в группе дружинников, не сама по себе, как все прочие, и уж тем более не с кем-то, а именно с ним. А он с ней. От внимания молодого человека не ускользнуло, как многие дружинники, показывая вид, будто они озираются кругом в поисках провокаторов, поглядывали на его спутницу: так всё и бегали глазами то по груди, то по бедрам девушки. Да и сам Мещерин то и дело удостаивался завистливых взглядов товарищей, отчего он розовел и, чтобы не выдать своего удовольствия, пониже опускал голову.

Разговор у них как-то не выходил. Они если и обменивались репликами, то лишь такими, которые не могли касаться лично их, а только служили средством избежать неловкого молчания. И дело было даже не в посторонних, что шли от них в двух шагах и слышали каждое их слово. Если бы они на улице были и совсем одни, вряд ли бы у них теперь получилась более живая беседа.

Мещерин определенно знал, что Хая была к нему неравнодушна, и, судя по всему, чувствам за это время не только не изменила, а даже, похоже, умножила их. Да и сам он с удивлением обнаружил, что теперь как будто чего-то в ней находит. Она же, оказывается, недурна собой. К тому же очень неглупа. А уж об ее отваге, самоотверженности, верности избранным принципам и других замечательных свойствах натуры вообще говорить не приходится. Все эти неожиданные наблюдения и раздумья странным образом волновали бывалого служивого, вызывали у него смущение, какового он не испытывал очень давно, – пожалуй, с тех пор, когда, еще гимназистом, впервые оказался наедине с дамой в укромной комнатке.

Стесняясь выдать свои чувства, Мещерин старался казаться сосредоточенным, озабоченным единственно безопасностью их шествия. Но при этом он не мог удержаться, чтобы тоже не скользнуть глазами по груди своей спутницы, по ее бедрам, не задержать взгляда на ее маленьких остроносых, звонко отстукивающих по мостовой, башмачках.

Шедший поодаль Самородов лишь улыбался незаметно, наблюдая, как смущается его друг. Он, как и все в саломеевском кружке, знал о потаенных и, очевидно, не утраченных чувствах Хаи к Мещерину. Но, оказывается, теперь и сам Мещерин, судя по его поведению, неравнодушен к девушке. Арес поражен Купидоном, подумал Самородов и в очередной раз пригнул голову, пряча улыбку. Однако же, как посчитал Алексей, оставаться безучастным наблюдателем в этаком недоумении, случившемся с другом, с его стороны было бы не по-товарищески. Почему решил помочь Владимиру. Он начал издалека.

– Хая, – заговорщицки произнес Алексей. – Многолюднее похороны мы не встречали даже в Китае. Но попробуй отгадай, где мы видели самое великое столпотворение? Что это было за событие?

– Бой под Мукденом, видимо… – Хая посмотрела на Самородова с благодарностью за то, что тот нарушил затянувшееся неловкое молчание.

Воодушевленный этим ее одобрительным взглядом, Алексей продолжил:

– Представь себе, что почти столько же народу, сколько участвовало под Мукденом, праздновало день рождения в Японии, на который мы с Володей как-то летом попали. Нас не строго содержали в плену, – пояснил он. – У японцев принято справлять дни рождения. Но только не по отдельности, а всей страной заодно: вначале празднуется день рождения всех японских мальчиков, а через два месяца – всех девочек. И вот на таком празднике девочек мы случайно и оказались. За городом, на берегу моря. Народу, как я уже говорил, не счесть. Тьма. Все девочки и их мамаши закутаны в шелковые полотна самых разных цветов. Мужчин же почти не было. Разве старики. Понятное дело – война. Поэтому мы с Володей, да еще несколько таких праздношатающихся русских пленных привлекали к себе всеобщее внимание. На удивление, японцы относились к нам вполне дружелюбно: улыбались, даже угощали чем-то, чего есть не будешь, по правде сказать. И вот, внимание, Хая, – Самородов с улыбкой поглядел на друга, как бы давая тому понять, что сейчас он расскажет о нем нечто сокровенное. – Какая-то девочка лет двенадцати, шалунья, верно, записная, забралась на большой камень, выступающий в море вроде полуострова, да запуталась там наверху в своих шелках, оступилась и полетела в воду. Все это женское многоцветье разом заголосило, заметалось. А как помочь несчастной, никто не знает. И тогда Владимир бегом взлетел на этот самый камень и прыгнул в воду. Да вовремя успел: девчонка как раз уже перестала барахтаться и пошла на дно. Когда он вынес ее на руках из воды и она отдышалась, японцы, кажется, готовы были провозгласить его своим вторым микадо. Их восторгу не было предела.

– Ну довольно. Предисловие затянулось, – перебил его Мещерин. – Ты уж давай приступай к тому, ради чего завел эпопею. А то до самого кладбища не уложишься. – Он понял замысел друга.

– Так вот, – продолжил ободренный Самородов, – матушка этой девочки – изумительной красоты японка: этакая фарфоровая ваза, спелый ананас, стройный бамбук…

– Ветка сакуры в пору цветенья, – подсказал Мещерин.

– Да, ветка сакуры! – подхватил Самородов. – Как я забыл?! Одним словом, Хая, мало чем тебе уступает. Превосходит разве только летами. Впрочем, самую малость.

Хая, не в силах сдержать улыбки, энергично покачала головой, показывая, что у нее нет слов на эти юношеские необузданные фантазии.

– Эта японка овдовела еще в начале войны, – рассказывал Самородов, – муж ее взорвался на броненосце возле Порт-Артура. И вот, представь, она влюбилась в нашего Владимира до беспамятства. Ну, конечно, она была потрясена его героизмом, доблестью, к тому же безмерно благодарна за спасение утопающей дочери. Сама понимаешь. Так принялась нам чуть ли не каждый день носить передачи. В гости приглашает на чайные журфиксы. И вот однажды за чаем она прямо спросила Владимира, не желает ли он насовсем переселиться в их с дочкой бумажный павильончик и, крестившись в синтоизм, стать японцем и ее главою?

– И что же? – заинтересованно спросила Хая. – Неужели он отказался от такого лестного предложения?

– Представь себе – да. Он, как настоящий джентльмен, поблагодарил даму за оказанную ему честь и сказал, что он не свободен, что у него на родине, именно – в Москве, есть возлюбленная.

Хая наконец догадалась, к чему подводит Самородов.

– Так прямо и сказал? – спросила она, оглянувшись не на рассказчика, а на его повесившего голову друга.

Самородов деликатно промолчал, предоставив теперь разоблаченному влюбленному отдуваться самому.

– Так прямо… – глухо отозвался Мещерин.

– В таком случае этому джентльмену следовало бы не оставлять нас в неведении, а открыть предмет своей пламенной страсти, – продолжила пытать его Хая. – Кто же эта избранная счастливица?

Мещерин отвернулся.

– Ну, Володя, – призвал его к ответу Самородов. – Сказав «а», надо говорить и «бэ». Давай уж, сознавайся во всем. Просим, просим… Здесь все свои…

Мещерин, стараясь делать это незаметно, покосился глазами направо и налево: не услышит ли его кто посторонний?

– Хая… – выдавил он наконец. – Я говорил о тебе… Это ты… Я прошу твоей руки, – произнес он совсем уже тихо.

Девушка ничего не ответила. Она сосредоточенно смотрела под ноги.

Тогда Самородов, который шел все это время между ними, отстал на полшага, взял Хаю за левую руку, Мещерина – за правую и соединил их руки.

– Объявляю вас женихом и невестой, – прошептал он. – И будета два в плоть едину.

До Ваганьковского кладбища процессия добралась спокойно, без происшествий. Так же спокойно колонны от Ваганькова разошлись по районам. Однако уже этим вечером стало известно, что одна колонна, человек около ста, состоящая преимущественно из студентов университета, попала в полицейско-черносотенную засаду на самой Моховой. Когда манифестанты, воодушевленные успехом дня, осознанием своей силы, перед которой власть вместе со своими опричниками-казаками и охотнорядскими прихвостнями натурально спасовала, и строившие уже самые смелые планы дальнейшего наступления, когда они подошли к родным университетским стенам, которые по поговорке помогают, с противоположной стороны Моховой, из слуховых окон в крыше Манежа, из других зданий, по ним был открыта ружейная стрельба. Несколько человек свалилось замертво. Десятки получили ранения. Это была коварная, предательская месть власти за испытанное ею в этот день унижение, – хоть так возместить! хоть так отыграться!

 

Глава 7

Ровно в полдень 7 декабря над притихшей Москвой раздался протяжный и тревожный, будто предвещавший неладное, гудок. Это был призыв к всеобщей политической стачке. Тотчас тысячи мастеровых, рабочих, служащих, студентов, бывших наготове, напряженно ожидавших зова этого сигнала, побросали свои мастерские, цеха, конторы, аудитории и, подняв красные флаги, вышли на улицу. На иных флагах аршинными буквами прямо указывалась цель стачки: «Да здравствует вооруженное восстание!»

В Леонтьевском переулке собралась толпа не менее чем в тысячу человек – в основном рабочие типографии Мамонтова. Настроены все были решительно: сейчас в бой! на штурм! В двух шагах от Леонтьевского находились важнейшие московские властные резиденции: пойдешь налево, как говорится, – дом обер-полицмейстера, направо, за углом Тверской, – генерал-губернаторовы апартаменты. Типографские решили не мелочиться – что там какой-то полицмейстер? – а сразу идти на Тверскую и занимать главноначальствующую московскую квартиру. В успехе никто не сомневался: свергнем могучей рукою! час искупления пробил! Знамя только повыше да шаг потверже! Но едва колонна подошла к Тверской, ее атаковали драгуны. Побоище у Манежа 20 октября ничему повстанцев не научило – они точно так же снова угодили в засаду. С этой крови в Леонтьевском началась московская декабрьская драма.

Тем же вечером Мещерин с Самородовым и еще с несколькими своими дружинниками завладели целым арсеналом. Двумя группами, насколько возможно незаметно, они пробрались на Большую Лубянку, и, разоружив прежде городового, выломали дверь в расположенном там оружейном магазине. Выбрали именно этот магазин они не случайно – им указал на него Саломеев: по его сведениям, там их должна была ожидать богатая добыча. И правда, от обилия оружия у дружинников глаза разбежались: десятки пистолетов и винтовок, будто специально для них кем-то приготовленных, были развешаны по стенам, разложены по прилавку, на полу возле двери стояло несколько ящиков с патронами. Всего захваченного дружинниками хватило бы, чтобы вооружить по меньшей мере полуроту. Правда, пользы повстанцам это оружие так и не принесло.

Опять же по указанию Саломеева захваченный арсенал Мещерин доставил на Чистые пруды, в реальное училище, где находился штаб боевых дружин. В этом училище Мещерин, Самородов и еще несколько служивых начальников дружин обучали не нюхавших пороха новичков основам военного искусства.

Через два дня после взятия налетом оружейного магазина Мещерин с Самородовым опять показывали дружинникам приемы обращения с оружием, учили стрелять по мишеням. В этот раз в училище собралось, как никогда, много народу. Распоряжался над всеми Саломеев – после недавнего ареста почти всего Федеративного совета, которого он счастливо избежал, товарищ Дантон теперь являлся одним из руководителей восстания.

Вечером в полуподвал, где Мещерин и другие начальники дружин занимались с новобранцами, вбежал, громко стуча сапогами, расхристанный рабочий и закричал:

– Полиция! Полиция! Нас окружили!

От этого истерического крика чуть было не вышла паника. Все, как по команде, куда-то рванулись бежать, сталкиваясь и мешая друг другу, кто-то упал, кое-то даже бросил на пол оружие.

– К оружию! – прокричал Мещерин на все училище. – У кого винтовки – занять оборону на лестнице! С пистолетами – марш по этажам, встать на позицию к окнам! Македонцы, ко мне!

Македонцами именовались дружинники, обученные управляться с самодельными бомбами-македонками.

Все снова рванулись бежать, но на этот раз уже каждый боец знал свой маневр.

Когда Мещерин с Самородовым выбрались из подвала, входную дверь снаружи крушили солдаты, видимо, прикладами.

– Готовьсь! – приказал Мещерин своим дружинникам, расположившимся на лестнице, и поднял уже руку, чтобы, едва неприятель ворвется внутрь, скомандовать дать по нему залп.

Но в это время с верхнего этажа сбежал полотняно-белый Саломеев.

– Товарищи! Товарищи! – выкрикнул он высоким дрожащим голосом. – Не стрелять!

Мещерин от такого явления замешался и опустил руку. Дружинники в недоумении смотрели то на того, то на другого.

Тут двери с треском распахнулись, и в вестибюль, предводительствуемые офицером в чине ротмистра, с винтовками наперевес, осторожно, будто не желая спровоцировать дружинников сгоряча спустить курок, вошли солдаты, с дюжину всех, и выстроились в шеренгу.

Саломеев, наконец взяв себя в руки, уверенно подошел к офицеру, предводительствующему этою командой.

– Мы складываем оружие! – отчеканил он.

Никто из повстанцев ему не возразил, однако и винтовок никто не побросал. Больше того, некоторые дружинники стали медленно пятиться вверх по лестнице, предполагая, видимо, затем обороняться на верхних этажах.

– Выходите на улицу по одному без оружия! – громко произнес офицер, так, чтобы это было слышно всем в вестибюле и на лестнице.

– Нам требуется обсудить наше положение! – ответил Саломеев.

Офицер только молча кивнул, показывая, что он не возражает.

– Товарищи! – Саломеев снова почувствовал себя хозяином положения. – Призываю всех сохранять спокойствие! Начальников дружин прошу сейчас подняться в канцелярию!

Менее чем через минуту в канцелярии во втором этаже собрались все бывшие в доме ответственные лица.

– Штаб дружин пал! – Саломеев сразу же поставил точку в возможной дискуссии по поводу случившегося. – И теперь самое полезное, что мы можем сделать для восстания, вообще для революции, – патетически уточнил он, – это сохранить жизни всех, кто сейчас здесь находится. Оружием придется пожертвовать. Но это пустяки. Все эти железки не стоят жизни и одного дружинника. Уверяю вас, тот, кто выйдет на улицу без оружия, отделается в худшем случае несколькими месяцами тюрьмы.

– Это позор! – воскликнул молодой человек в студенческой шинели нараспашку. – Лучше сложить голову, чем так бесславно сдаться!

– Прекрасно! – вскипел Саломеев. – Я принимаю весь позор, все бесчестие на себя! Вы никто не опозорены! Вы – истинные храбрецы, готовые костьми лечь, но не выкинуть белого флага! Вам рукоплещет весь прогрессивный мир! А меня, разумеется, ждет всеобщее презрение за трусость! Замечательно! Но я спасу сотню людей. И они – эти люди – рано или поздно станут могильщиками самодержавия! Может быть, они тогда вспомнят с благодарностью того труса, что в декабре пятого года спас их от бездарной погибели!

Молодой человек что-то хотел возразить, но в это время в комнату вбежал тот самый расхристанный рабочий и взахлеб принялся докладывать Саломееву, что подошел местный пристав, который просит допустить его поговорить с руководством штаба. Саломеев, не раздумывая, велел проводить пристава в канцелярию.

– Ну вот, – удовлетворенно произнес он, – у нас еще есть сколько-то времени, чтобы сделать наше поражение как можно менее вредным для восстания. Мещерин, под черной лестницей отодвигаются половицы, и под ними находится железный люк. Спрячь туда хотя бы пистолеты, которые вы давеча захватили. И непременно патроны. В патронах у нас крайняя нужда. Идем, я дам тебе ключ от этого люка, – он в сейфе в соседней комнате.

Когда они зашли в соседнюю комнату, Саломеев вынул ключ из кармана и протянул его удивленному Мещерину.

– Мы пришли сюда не за ключом, – почти шепотом произнес он. – Я вот что тебе должен сообщить: после ареста Федеративного совета, чтобы нам вообще не остаться обезглавленными, исполнительною комиссией разработан план по спасению руководства восстания. В каком-то непредвиденном случае, вроде нынешнего, достаточно только успеть позвонить особому связному, назвать пароль и адрес, и… арестованные не доедут до тюрьмы – они будут отбиты по пути хорошо подготовленною, уверяю тебя, боевою организацией. Я уже позвонил куда следует. Так что камера сегодня нам, скорее всего, не грозит.

Мещерин совершенно спокойно, как что-то само собою разумеющееся, выслушал новость.

– Но для наивернейшего успеха необходимо, – рассказывал Саломеев, – чтобы полиция и военные больше были озабочены еще сражающимися в осаде повстанцами, нежели охраной уже безвредных сдавшихся. Понимаешь, о чем я?

– Разумеется, – немедленно ответил Мещерин. – Мы будем держаться, сколько возможно.

– Спасибо. Я знал, как ты ответишь. Но не подумай, что я оставляю вас на погибель. У тебя в кармане ключ, который откроет вам путь к спасению. Вы, как только посчитаете нужным, спуститесь через люк в подземелье и выйдете на поверхность в двух кварталах отсюда. Там вас встретит свой человек. Имей в виду, Владимир, мне крайне важно, чтобы вы с Алексеем сегодня к ночи, живые и невредимые, были на свободе. Возможно, вы мне нынче же понадобитесь. На всякий случай ждите меня в Старомонетном.

– Все сделаем как необходимо, – заверил Мещерин.

Они вернулись в канцелярию. Там их уже ожидал пристав, явившийся для переговоров о сдаче. Его сопровождал тот самый ротмистр, что без единого выстрела захватил вестибюль.

Оказывается, пока отсутствовал Саломеев, начальники дружин заявили парламентерам, что они готовы оставить занимаемую позицию, но выйдут только с оружием в руках и арестовывать себя не позволят. Для осаждающих училище это было равносильно признанию своего поражения. Естественно, ни пристав, ни тем более военный начальник не могли согласиться с такими требованиями.

– Свяжитесь с вашим начальством, – заявил им Саломеев. – Передайте наши условия.

Пока пристав крутил рукоятку аппарата, Саломеев кивком головы указал Мещерину и Самородову на дверь, предлагая им приступать к оговоренным прежде действиям. И тот и другой немедленно вышли.

Пристав связался с самим генерал-губернатором. Когда он изложил адмиралу Дубасову суть требований повстанцев, из телефона раздался негодующий крик, дошедший до слуха всех находящихся в комнате: «Стрелять!» Пристав как-то испуганносочувственно оглянулся на Саломеева, на других присутствующих и беспомощно развел руками.

– Слышали? – со страхом в голосе спросил он.

Поскольку Саломеев молчал, лишь испытующе поглядывая то на одного из начальников дружин, то на другого, от имени всего штаба ответил агрессивный студент в шинели:

– Да, слышали! Но наше решение непоколебимо: мы не сдаемся! мы будем сражаться!

Ни слова больше не говоря, единственно взглядом прося ротмистра быть мягче к этим заблудшим неразумным, пристав снова развел руками. Ноу представителя военных властей было совсем другое настроение.

Офицер заявил, что, если через пятнадцать минут все находящиеся в здании лица не выйдут на улицу без оружия, он прикажет открыть по ним артиллерийский огонь.

– В таком случае, – студент в шинели решительно встал в дверях, – мы имеем полное моральное право принудить вас, господа, разделить с нами этот варварский расстрел. Вы будете командовать своими подручными, лежа с жертвами на одной плахе! – издевательски улыбаясь, добавил он.

Офицер остался совершенно невозмутимым. Пристав же заметно занервничал, – он испуганно смотрел на Саломеева, его взгляд прямо-таки кричал, вопил: как же так? такого никак не может быть!

– Товарищи! – вмешался наконец Саломеев. – Революционная честь не позволяет нам уподобиться нашим врагам! Не позволяет поступать непорядочно! Это они без зазрения совести стреляют по мирным гражданам, это они рубят шашками безоружных, это они секут нагайками женщин и стариков. Но мы им покажем пример настоящего человеческого благородства: действительно, имея возможность теперь прикрыться этими царскими сатрапами, как щитом, мы не сделаем этого, мы не опорочим революцию подлыми деяниями, которые лягут на нас и на наше великое дело несмываемым позорным пятном. Отпустить их! Путь уходят и помнят наше великодушие!

Все, натурально, заслушались Саломеева. А агрессивный студент, устыдившись своего непорядочного поступка, опустил голову и отошел подальше от двери, освободив парламентерам выход.

Пристав, из последних сил стараясь сдерживать шаг, чтобы его уход не выглядел бегством, выбрался на улицу и на всякий случай отошел подальше от злосчастного училища. Ротмистр же, напротив, пока не спешил покидать здание. Он неторопливо спустился в вестибюль к своим солдатам. Там он оставался ровно пятнадцать минут, которые сам же установил повстанцам на раздумье. Но едва условленный срок истек, офицер приказал нижним чинам покинуть помещение и сам вышел вслед за ними.

Ротмистр собрался уже дать знак трубачу сигналить к бою, но тут в дверях училища показался Саломеев, – он шел с гордо поднятою головой, показывая, что вынужден уступить силе, но, несмотря ни на что, остается верен своим идеям. За Саломеевым потянулись цепочкой сдающиеся повстанцы. Их было довольно много – человек до ста. Драгуны хватали их и запихивали в арестантские кареты, которые тотчас, под охраной эскорта, разъезжались по тюрьмам.

Саломеева посадили в отдельную карету, – так распорядился пристав, – и тоже немедленно увезли. Напоследок Саломеев еще успел крикнуть ротмистру:

– Прошу вас проявить милосердие к тем, кто был милосерден с вами! – Он рассчитывал, очевидно, быть услышанным многими.

Офицер отвернулся, ничего ему не ответив.

Сдались, однако, далеко не все из повстанцев. Самые непримиримые, в том числе и все начальники дружин, остались в училище, намереваясь стоять там насмерть.

Наконец ротмистр скомандовал трубачу подавать сигнал. И когда в третий раз протяжно и как-то не по-боевому заунывно, будто скорбя по обреченным, пропел рожок, грянул пушечный выстрел. Здание училища вздрогнуло. Послышался звон разбившегося стекла, грохот от падающих на тротуар кирпичей. За первым выстрелом последовал второй, третий…

Но и осажденные не оставались в долгу. После первого же выстрела из окон вылетело несколько македонок. Причем один бросок оказался исключительно успешным: граната долетела до стоявшей неподалеку группы солдат во главе с офицером и взорвалась у них в ногах. Несколько человек, в том числе и офицер, свалились замертво, остальные разбежались. Из окон и с крыши училища затрещали ружейные выстрелы.

Но против пушки ружья и македонки были слабым аргументом. После двенадцатого выстрела, когда уже фасад погрузившегося во мрак училища зиял страшными черными пробоями, обстрел прекратился, и осажденным вновь было предложено сдаться.

Шатающийся от легкой контузии Мещерин в одной из комнат в третьем этаже нашел Самородова, – пользуясь затишьем, Алексей перезаряжал винтовку готовясь продолжать бой.

– Уходим! – крикнул ему Мещерин. – Сейчас здесь будет груда кирпичей!

Самородов, верно, опьяненный от сражения, как это нередко бывало у бойцов на войне, особенно при артиллерийском обстреле, смотрел сквозь друга, никак не реагируя на его слова.

– Алексей! – Мещерин схватил его за плечи и энергично потряс. – Фронт прорван! Мукден сдан! Отходим! Если не хочешь снова в плен! – Он вырвал у Самородова из рук винтовку и бросил ее на пол.

Ему удалось вывести Самородова на лестницу. Только там Алексей вроде бы пришел в себя.

Навтором этаже они столкнулись с девушкой, видимо, одной из тех гимназисток, которым удалось прорваться в училище перед самой осадой, – они в наиболее безопасном крыле здания устроили перевязочный пункт и подавали там помощь раненым дружинникам.

– Кто здесь старший? – требовательно спросила незнакомка.

– А в чем, собственно, дело? – авторитетно пробасил Мещерин, показывая, таким образом, что старший в разгромленном штабе теперь, пожалуй, он самый.

– Дело в том, что раненых надо немедленно поручить милости полиции! – ничуть не стушевавшись, заявила девушка. – Иначе они погибнут! Некоторые из них при смерти.

– Считайте, уже поручены, – отрезал Мещерин. – Через минуту здесь будет милостивая полиция и сердечные солдаты. – И он поспешил дальше вниз. – Кстати, – оглянулся Мещерин, добежав до середины марша, – если хотите избежать ареста, пойдемте с нами.

– Я останусь с ранеными! – последовал решительный и довольно суровый ответ.

– Как знаете, – раздраженно произнес Мещерин. – Только помощи от вас раненым теперь ровно никакой… – Более не собираясь задерживаться, он застучал каблуками по лестнице.

Но вдруг Самородов взлетел через полдюжины ступенек на площадку, где стояла девушка, схватил ее за руку и потащил за собой вниз.

– Что вы делаете? Оставьте меня! – кричала она, пытаясь вырваться. – Это неблагородно покидать раненых!

– С вашими понятиями о благородстве надо не в революции участвовать, а в благотворительной распродаже! – внушал ей Самородов, не позволяя высвободить руку. – Революционное благородство – это вырваться во всяком случае из петли, чтобы затем яростно мстить за всех наших раненых, погибших и арестованных товарищей, а не делить их участь, на радость врагу! По-вашему, мадемуазель, вы где больше пользы принесете революции: на свободе или в Каменщиках?

Ответить девушке было некогда, да ее никто и не слушал, – все были поглощены своими заботами.

В вестибюле находилось несколько дружинников, державших на прицеле заваленную партами и стульями дверь.

– Товарищи! – крикнул Мещерин. – Приказываю прекратить сопротивление! Штаб сдан! Есть возможность уйти!..

В это мгновение где-то наверху раздался оглушительный взрыв, – обстрел училища возобновился, – похоже, снаряд влетел во второй этаж, посыпалась штукатурка, здание страшно затрещало… Мещерин и Самородов с девушкой, руки которой он так и не выпускал, едва успели отпрыгнуть в коридор левого крыла, и… обвалившийся потолок завалил весь вестибюль и остававшихся там людей.

По длинному коридору, задыхаясь и едва разбирая дорогу в густой пыли, они втроем добежали до черной лестницы. Там Мещерин исполнил все, как наказывал ему Саломеев: поднял половицы и отомкнул ключом железный люк в полу. Из пугающей колодезной темноты на них дохнуло сыростью и холодом.

– Давай! – коротко и ясно сказал Мещерин другу.

Самородов свесился в колодец вниз ногами, нащупал ступеньки и быстро скрылся во мраке. Колодец, впрочем, оказался не таким и глубоким – сажени в полторы.

– Держи! – также понятно произнес Мещерин, схватил девушку и бережно опустил ее на руки Самородову. После чего спустился и сам.

Вспыхнувшая спичка на мгновение освятила сводчатый, выложенный кирпичом уходящий неведомо куда туннель. Но горели спички в этом затхлом пространстве хуже некуда скверно. Поэтому беглецы двинулись вперед, больше различая путь руками, нежели глазами. Первым пробирался Самородов, за ним Мещерин, замыкала шествие их случайная попутчица.

– Зачем ты прихватил эту обузу? – бурчал Мещерин в затылок другу. – Пользы от нее… Ей всего взыскания причиталось бы – ночь в участке…

Туннель был не длинный: едва ли сорок саженей. И скоро путники уперлись в глухую стенку. Они еще не сразу заметили, что внизу стенки имеется оббитая железом дверца вышиною чуть более аршина. Мещерин подергал ее вперед-назад. Дверца со скрипом стала поддаваться. В туннель проник тусклый желтый свет.

– Товарищи, товарищи, проходите, – раздался из-за дверцы сильно окающий глухой голос. – Родимые, заждались вас.

Помещение, куда пробрались беглецы, было, очевидно, дворницкой в подвале одного из ближайших домов. Сам дворник – в фартуке и с бляхой, – бывший, по выражению Саломеева, своим человеком, щурясь и осклабившись, встречал гостей с керосиновою лампой в руках.

– Все или еще есть кто? – спросил дворник, бегая глазами с визитеров на черную дыру в стене и обратно.

– Все, – ответил Мещерин.

– Вот и ладно, – громко произнес дворник.

Тут завеса из дырявой мешковины, разделяющая комнату надвое, распахнулась, и из-за нее, направив на повстанцев длинные револьверы, вышли двое полицейских. Одновременно через дверь в дворницкую вошел третий полицейский, возможно, околоточный, бывший старшим в засаде.

– Вот они самые, ваше благородие, – угодливо сразу отнесся к нему дворник. – Попалися.

По знаку старшего двое полицейских подошли к Мещерину с Самородовым и вытащили у того и другого из карманов наганы.

Околоточный, неторопливо, как подобает истинному хозяину положения, вышел на середину дворницкой.

– Тэ-э-эк… – протянул он, брезгливо кривя рот. – Бунтуете? Против власти царской идете? Жиды небось? А вот я, прежде чем отправить в крепость, сейчас велю вам, обрезанным, спустить штаны, да и всыпать нагаек по сто. Подыхать до-о-олго будете! В му-у-уках! – с издевательскою улыбкой добавил он. – Так что пуля, от которой вы трусливо сбежали, покажется вам ровно как награда, как божья милость. А ну-ка, ребята…

Он не договорил. Один за другим в комнате грохнули три выстрела. И все трое полицейских свалились на грязный пол.

Мещерин с Самородовым не сразу поняли, что произошло. Они еще огляделись испуганно по сторонам: кто стрелял? И тут увидели в руке у своей незнакомки-спутницы наган, который она еще даже не успела опустить.

– М-молодец, – заикаясь от изумления, произнес Мещерин.

Заметив, что околоточный еще жив, хотя и явно агонизирует, Мещерин наклонился к нему.

– Мы не такие жестокие, господин верноподданный, – участливо заметил он умирающему. – Вам мучиться долго не придется. Что значит повезло с арестованными!

Тут он вспомнил о хозяине комнаты. Очумевший до столбняка дворник так и стоял возле лаза в туннель. Мещерин бережно взял у него из рук лампу и поставил ее на ящик возле стенки.

– Заждался ты нас, родимый, говоришь? – спросил он дворника. И вдруг изо всех сил, с разворота задвинул ему кулаком снизу в челюсть. Дворник кубарем полетел в дальний угол на кучу какого-то хлама и замер там, задрав вверх заплатанные сапоги.

Подобрав оружие – и свое, и трофейное, – беглецы через черный ход выбрались на улицу. Вокруг все было как будто спокойно. Обыватели давно попрятались по домам. Полиция и солдаты, конечно, не могли занять каждый проходной двор, дежурить у каждой черной двери. Бой за училище тоже, наверное, прекратился. Об этом можно было судить по наступившей тишине.

– Вас как зовут, мадемуазель? – наконец-то поинтересовался Мещерин.

– Лиза, – скромно ответила девушка, будто ничего такого героического она не совершила.

– Спасибо, Лиза. Мы вам обязаны своим спасением. Но где же вы так научились стрелять?

– Папа – офицер. Показывал когда-то.

– Ну спасибо и папе…

Тут Мещерин хватился:

– Как вы сказали вас зовут? Лиза?! Тужилкина?!

– Да… – растерянно ответила девушка.

Мещерин и Самородов изумленно переглянулись.

– А вы не узнаете нас? Года полтора назад мы с вами встречались. – Наконец-то Мещерин улыбнулся Лизе. – Да и не однажды вроде бы…

– У купца Дрягалова, помнится, сидели чай пили в замечательной компании, – подсказал Самородов.

– Ах да! – вспомнила наконец и Лиза своих спутников. – Неужели это было когда-то?..

– Самим не верится… – вздохнул Мещерин.

У Мясницких ворот они вскочили в извозчика. И вскоре были в полной безопасности – в установленном Саломеевым для их встречи месте.

Арестантская карета с единственным узником внутри, в сопровождении полудюжины драгун, плавно скользила по чистому утоптанному снегу по Лялиному переулку. Но, повернув на Воронцово поле, возничему пришлось придержать лошадей: поперек дороги стояли длинные сани, нагруженные сеном. И тут произошел совершенный переполох. Откуда-то из дверей, из подворотен выскочили вооруженные люди. Человек двадцать всех. Они подняли такую пальбу, что заглушили начавшийся бой за штаб дружинников у Чистых прудов. Впрочем, великим потрясением это ни для кого не стало: в последние дни стрельба в Москве сделалась почти обычным явлением. Стреляли в ответ и драгуны. Но – удивительно! – ни с той, ни с другой стороны не было ни убитых, ни раненых. Сделав по два-по три выстрела, драгуны ускакали. Тогда кто-то из нападавших подошел к карете, сбил прикладом замок, распахнул дверь и с пафосом прокричал:

– Именем революции вы свободны, товарищ!

Из кареты выглянул Саломеев.

– Скорее! Вас ждет экипаж! – поторопил его освободитель, показывая на стоящую шагах в тридцати от перекрестка кибитку, запряженную парою.

Саломеев не стал дожидаться повторного приглашения выходить на свободу. Прекрасно зная, кто именно его освобождает, он, тем не менее, опасливо огляделся по сторонам и только затем выбрался из кареты. В кибитку он вскочил с разбегу.

Через минуту экипаж уже несся по Садовой.

– Поздравляю вас с блестяще проделанною работой, – сказал Саломееву сидевший в кибитке чиновник охранного отделения. – Вы гений провокации.

Саломееву, очевидно, не понравилась такая характеристика. По искреннему же убеждению чиновника, любому его сотруднику это должно было бы казаться в высшей степени лестным определением.

– Я уже доложил кому следует, – рассказал Викентий Викентиевич, – что украденное бунтовщиками позавчера на Лубянке оружие возвращено и завтра будет предъявлено для описи. Думаю, ваш штаб не долго продержится. Начальство в восторге. Вот ваше вознаграждение. – Он сунул Саломееву в руку продолговатый сверток. – Но беспорядки, или революция, кому как больше нравится, – поправился он, – продолжаются. И было бы несправедливо, чтобы терпела только одна сторона. Так не бывает. Должны же и ваши инсургенты знать успех. Не правда ли? Я не случайно просил вас иметь сегодня наготове двух надежных людей. У вас есть таковые?

– Имеются, – самодовольно ответил Саломеев. Он отлично понимал свою уникальность, свою незаменимость в их совместном с охранкой деле. А полученный гонорар вообще привел его в превосходное настроение.

– Прекрасно. Обратите внимание: у нас в ногах, под сиденьем, стоит ящик. Это динамит. Сегодня же ночью ваши надежные люди должны будут этим динамитом взорвать охранное отделение.

Саломеев порывисто оглянулся на собеседника.

– Что-что взорвать? – изумился он.

– Охранное отделение в Гнездниковском переулке, – как ни в чем не бывало, пояснил Викентий Викентиевич. – Сейчас вас отвезут, куда скажете. Там вы передадите своим людям взрывчатку, – надеюсь, они умеют ею пользоваться, – и пускай немедленно едут в Гнездниковский. Вам что-нибудь не ясно?

– Нет, все ясно, – заверил Саломеев. – Считайте, охранного отделения в Москве уже нет. Но простите, могу поинтересоваться, почему вы избрали для теракта собственное место службы?

– Ну, видите, для меня это в некотором смысле отличие, выслуга. Как рана для военного. За чужие раны военный не получает же награды. Правильно? Вот так и здесь. Мы можем, конечно, избрать в качестве вашего ответного удара, скажем, дом обер-полицмейстера. Но значит, это обер-полицмейстеру и зачтется в заслугу, как пострадавшему. Правда, если жив останется. Вы согласны?

– С вами невозможно не согласиться, ваше высокоблагородие, – льстиво ответил Саломеев.

– Ну что ж, господин Саломеев… Дантон! – улыбаясь, отчеканил Викентий Викентиевич. – Вам идет эта кличка. Все, кажется, складно выходит. Не так ли? Кстати, пора бы вам подумать о вашем изменнике – Дрягалове. Вы помните, надеюсь, наш уговор?

На Таганке чиновник пересел в извозчика, а своему возничему велел отвезти Саломеева, куда тот укажет.

Саломеев приехал в Старомонетный переулок, где он нанимал квартиру во втором этаже углового дома. Впрочем, он здесь почти не появлялся. Эта квартира ему нужна была для редких встреч с кем-нибудь из товарищей. Мещерин же с Самородовым, как ближайшие его сподвижники, вообще имели от нее свои ключи.

Квартира была необыкновенно удобная. Кроме того, что из нее открывался вид на две стороны, и в случае появления какой-либо опасности в переулке, скажем, полицейской облавы, этого невозможно было бы вовремя не заметить. Но главное, из нее имелся выход на чердак и на крышу. А так как к дому примыкали другие дома, а к ним, в свою очередь, третьи и так далее, то по их крышам, в случае чего, можно было уйти довольно далеко. Да на самый худой конец со второго этажа можно было просто спрыгнуть на тротуар или во двор и сбежать.

Едва Саломеев въехал в переулок, он и в темноте разглядел возле дома санки верного Тихона Клецкина, а в них и самого извозчика – тот истово исполнил повеление своего старшого дожидаться его сегодня в Старомонетном. Узнав от Клецкина, что пока еще никого – ни своих, ни чужих – здесь не было, Саломеев поднялся в квартиру. Он понимал, что Мещерин с Самородовым вряд ли скоро выпутаются и уж во всяком случае не опередят его.

Действительно, только часа через полтора – уже за полночь – к дому подкатил извозчик, и Саломеев, притаив лампу, разглядел из-за занавески обоих своих соратных товарищей и с ними еще какую-то незнакомую даму. Саломеев поморщился – он категорически запретил Мещерину с Самородовым кому бы то ни было показывать эту квартиру. Хотя он тут же подумал, что вряд ли опытные революционеры и подпольщики поведут в такое место какого-то чужого, ненадежного человека.

– Ну рассказывайте, как вы? Удачно выбрались? Погибших много? Оружие удалось спасти хоть сколько-нибудь? – засыпал их вопросами Саломеев, едва пропахшие порохом бойцы ступили на порог.

Мещерин только устало и грустно оглянулся на друга и повесил голову.

– Оружие – у неприятеля, – ответил Самородов.

– Ну не беда, – бодро улыбаясь, успокоил его Саломеев. – Завтра же добудем новое. У нас уже имеется на примете один магазинчик. Почище прежнего.

– Погибшие есть, раненых немало, но большинство арестовано, – продолжал Самородов. – А выбрались мы, можно сказать, удачно… Если не считать, что на другом конце подземного хода нас ждала засада. А этот твой «свой человек» оказался полицейским пособником.

– Что?! – воскликнул Саломеев. – Этот отходной путь приготовили товарищи из комитета. Мне о нем сообщили самые надежные люди. Невообразимо! Это… это чья-то провокация! Измена! Сколько же предателей кругом!

– Наплевать, – подал наконец голос Мещерин. – Засада им же и вышла боком.

– Но как же вы выпутались? – заинтересованно спросил Саломеев. – Нет, это просто невообразимо! – Он все никак не мог унять переполнявшего его возмущения.

– Если бы не эта мадемуазель, – Самородов взял под локоток девушку и вывел ее на середину комнаты, – мы бы сейчас были в Бутырках или даже в убогом доме. Жизнью ей обязаны.

Все это время Лиза оставалась в полумраке на заднем плане и, не отрываясь, исподлобья недобрым взглядом глядела на Саломеева.

– Неужели вы не узнали меня, Сергей Юрьевич? – спросила она его.

Саломеев сколько-то тревожно вглядывался в гостью. И, узнав наконец ее, вовсе не стушевался, – он был слишком искушенным игроком, слишком готовым к перипетиям, которые то и дело встречались на его жизненном пути, чтобы не потеряться от каких-либо новых неожиданностей. Ему мгновения хватило, чтобы оценить положение и принять решение по дальнейшим действиям. Он резко и шумно вдохнул, будто от нечаянного расплоха, и было подался к Лизе, очевидно, намереваясь обнять ее, но удержался от этого, не без труда, впрочем, не скрывая сожаления от того, что не может отечески прижать девушку к груди, ибо такие нежные порывы его души не согласуются с роковым моментом, с самым его положением не ведающего жалости и сантиментов предводителя революционных масс.

– Не может быть!.. – произнес Саломеев трагично. – Я же отправил вас на верную смерть, – сокрушенно прошептал он, будто казнясь за свое жестокое, но вынужденное право распоряжаться судьбой ближних. – Иркутские товарищи сообщили мне, что вы погибли… Еще тогда… зимой… Товарищи! – решительно проговорил Саломеев, показывая, что взял наконец себя в руки, не без труда преодолев потрясение. – Не знаю, насколько вы успели познакомиться с товарищем Лизой, но должен объявить вам, что это настоящая героиня революции!

– Да уж имели счастье убедиться… – усмехнулся Самородов.

Лиза хотела что-то сказать, но Саломеев опередил ее:

– Однако чествовать героев сейчас не время. Битва не окончена! Алексей! Владимир! Товарищи мои! Вы не меньшие герои! И я понимаю, что после всего приключившегося с вами нынче вам надо трое суток отсыпаться. Беспробудным сном! Но!., я не приказываю – прошу: сейчас же исполнить еще одно важнейшее революционное поручение. Это будет нашим возмездием за сегодняшнюю их дикую расправу над почти безоружными студентами. – Он замолчал. Его просящий взгляд приглашал Мещерина с Самородовым дать какой-то ответ.

– Мы готовы, – ответил Мещерин.

– Спасибо, друзья мои, – дрогнувшим голосом произнес Саломеев. – Вы видели: внизу стоит наш Извозчик. У него в санках – динамит. Вам нужно немедленно поехать в Гнездниковский переулок… – Саломеев помедлил и, заранее любуясь тем, какое впечатление произведет его финальная реплика, добавил: – И взорвать охранку…

У друзей, впрочем, после всего пережитого уже не оставалось эмоций, чтобы изумиться сказанному.

– Пошли. – Мещерин кивком головы показал Самородову следовать за ним и, понурившись, потопал к двери.

– Завтра приходите к вечеру в штаб, – сказал им вслед Саломеев. – День отдыхайте.

 

Глава 8

После того как японцы отпустили подполковника Годара, его внука Паскаля и Диму Дрягалова на волю, для Александра Иосифовича стало очевидным, что те как-нибудь теперь да позаботятся вызволить своих оставшихся в плену товарищей. Поэтому, предвидя возможное неблагоприятное для него развитие событий, господин Казаринов предусмотрел, как бы ему в таком случае сохранить сокровища, чтобы воспользоваться ими если не в ближайшее время, то, по крайней мере, когда-нибудь в будущем. Он купил у китайцев шесть мешков, набил их мелкой галькой и зашил в тюки с чаем вместо самоцветов. Сами же драгоценности закопал здесь же под навесом, где лежал чай. Землю Александр Иосифович тщательно утрамбовал и еще присыпал сеном. Таким образом, тайной императорских сокровищ теперь владел единственно он самый. Оставшиеся в тюках золотые изделия Александр Иосифович в расчет не принимал – они по стоимости составляли незначительную часть от того, что было укрыто в земле.

Когда начался ночной штурм, Александр Иосифович не успел убежать, – повсюду слышалось «ура!», и он, страшась угодить в руки к соотечественникам, вынужден был прятаться где-то здесь же – в самой деревне: не раздумывая, он пролез ползком в щель между задней стенкой навеса и плетнем и затаился там, – заметить его, в темноте к тому же, было решительно невозможно.

Александр Иосифович видел из своего укрытия, как во двор вошли люди с факелами и по голосам узнал: это были именно те, встречи с кем он более всего опасался, – выданные им японцам московские знакомцы и их освободители-французы. Полагая, что сейчас они заберут тюки с зашитой в них придорожной галькой и удалятся, господин Казаринов еще более вжался в землю. Но, услыхав из своего укрытия, как кто-то предложил распороть один из тюков, чтобы убедиться – на месте ли сокровища? – Александр Иосифович вынужден был решительно переменить тактику поведения. Он мгновенно сообразил, что если сейчас обнаружится подмена, то весь его хитроумный план может рухнуть: а ну как конкуренты вздумают искать спрятанное – и, чего доброго, найдут! И вот, чтобы предотвратить их намерение, а главное, доказать, что в зашитых в тюки мешках лежат именно драгоценности, господин Казаринов предпринял весьма рискованную выходку. Он незаметно выполз из своего укрытия, схватил находящуюся здесь же девушку и, угрожая ей наганом, потребовал от прочих подчиниться его требованиям.

Трюк его вполне удался. И даже случившаяся в финале неприятность, – впрочем, едва не стоившая Александру Иосифовичу жизни, – не сказалась роковым образом ни на собственном его положении, ни на судьбе сокровищ. Попав в поле под обстрел и полетев кубарем с убитого коня, он мастерски изобразил из себя бездыханного мертвеца, чем ввел в заблуждение и бывшую при нем заложницу и подоспевшего тотчас преследователя. Александр Иосифович терпеливо выждал, пока соотечественники выяснят отношения, сопя и стеная прямо ему на ухо, и удалятся. Затем он поднялся и – где ползком, где бегом, скрючившись в три погибели, – стал пробираться вдоль реки к западу от деревни. Господин Казаринов справедливо рассудил, что в Мукден ему теперь дороги нет, – за все совершенное им, о чем, разумеется, не преминут донести свидетели, его там по законам военного времени ждет шеренга стрелков. Идти к японцам, даже имея при себе спасительную бумагу, выписанную ему японским главным штабом, также не было никакого резона: если он теперь имел целью откопать спрятанные в китайской деревне драгоценности и вывезти их, то японцы являлись в этом помехой не намного меньшей, чем русские. Значит, требовалось где-то на время затаиться и переждать, пока театр военных действий не переместится подальше от клада в ту или другую сторону.

Пройдя верст пять вдоль Хунь-хэ, причем нигде не хрустнув ни сучком, как заправский охотник ничем себя не выдав, Александр Иосифович вышел к небольшому городку. Уже светало. Некоторое время он из кустов наблюдал: не промелькнет ли где – у ворот ли, на стене – высокий японский картуз или, того хуже, русская мохнатая папаха? Но, убедившись, что военных как будто не видно – ни японцев, ни русских, – он направился к городу.

Затаиться на время, отсидеться, ненадолго хотя бы затерявшись среди китайцев, было теперь для Александра Иосифовича самым благоразумным поведением. Для осуществления такового у него имелись все средства: он неплохо знал по-китайски, располагал приличной суммой денег и имел к тому же на крайний случай несколько драгоценных камушков, которые положил в карман еще в монастыре. Но главное – у господина Казаринова был при себе пропускной лист, сфабрикованный уже в русском главном штабе и удостоверяющий его полномочия сотрудника бельгийского миссионерского общества. Бумага эта была заверена китайскими властями. Китайцы, подобострастно относящиеся к любой начальственной подписи, подобные документы с обычною своею витиеватостью именовали охранительным сиянием. Так что Александр Иосифович, довольно обеспеченный материально и имеющий надежные бумаги на всякий случай, мог чувствовать себя вполне уверенно.

Устроившись в гостинице, Александр Иосифович мог наконец перевести дыхание, как говорится, и тщательно обдумать свое положение и дальнейшие действия.

Что, собственно, с ним произошло? Во всяком случае, не самое худшее. Главное, что он теперь был владельцем несметных, невиданных в мире богатств. Сокровища китайских императоров принадлежат только ему, и больше никому! Двадцать с лишним лет пути к ним, терпения, переживаний, смертельных опасностей увенчались совершенным успехом! Я поставил на «зеро», восторгался сам собою Александр Иосифович, и выиграл! выиграл невообразимое – мечту! любовь! Фаворский свет! А то, что сокровища не при нем в данный момент, так это даже и неплохо: при тех обстоятельствах, которые теперь сложились, иметь при себе шесть пудов бриллиантов было бы чрезвычайно опасно. Если бы о них прознали – все равно кто: китайцы, японцы, русские, – то спасти сокровища Александру Иосифовичу не помогли бы уже никакие охранительные сияния. А так камушки укрыты в надежном, известном только ему месте, из которого при необходимости их будет совсем не сложно и забрать. Александр Иосифович живо представил себе, как именно он обретет в свое время клад: он приедет в эту деревню, – видимо, после войны, не век же она будет продолжаться, – и попросту купит у хозяев ту самую фанзу с задним двориком, где под навесом закопаны мешки.

Довольно смутно господин Казаринов представлял дальнейшие свои отношения с отечеством: как они теперь будут строиться? – ведь он на родине, верно, почитается порядочным злодеем, изменником. Но это не особенно заботило Александра Иосифовича. Владея крупнейшим в мире состоянием, он мог отныне не особенно беспокоиться о репутации. Если потребуется, несметные богатства прославят его имя среди соотечественников на века! сделают его одним из самых замечательных, выдающихся граждан России! помогут прослыть хоть… спасителем отечества! хоть отцом народа! Впрочем, этакий триумф его ждет еще очень не скоро. Пока он почитается на родине далеко не замечательным гражданином, и ему следует задуматься, как бы избежать возможных претензий со стороны русской государственной власти.

Тут Александру Иосифовичу в голову пришла простая и гениальная мысль: преследуемым по закону может быть только живой, – мертвый же какому-либо преследованию не подлежит! Это ясно как день! Если Александра Иосифовича Казаринова нет в живых, то все возможные претензии к нему естественным образом снимаются! Придя к такому выводу, Александр Иосифович облегченно вздохнул: теперь наконец он отчетливо представлял, каковыми должны быть все его дальнейшие действия. Чаша гнева Господня как будто отступилась.

Собственно, последние русские, которые его видели и которые, очевидно, будут свидетельствовать против него, должны полагать, что он скорее мертв, нежели жив. Нагнав давеча Александра Иосифовича в поле, преследователь, судя по его поведению, нимало не усомнился в том, что жертва его уже никогда не подаст признаков жизни. И даже если наутро кто-нибудь еще приходил на то место и не обнаружил там трупа, то это едва ли убедительно свидетельствует в пользу того, что господин Казаринов все-таки остался в живых: в конце концов, тело могли утащить и какие-нибудь звери или собаки, которые в китайских селениях и вокруг них всегда бродят бесчисленными и вечно голодными стаями.

Одним словом, Александру Иосифовичу крайне важно было подтвердить среди заинтересованных лиц предположение о его кончине. Ему жизненно необходимо было теперь почитаться неживым, усмехнулся он на пришедший в голову каламбур.

Какие средства у него для этого имелись? Самое простое, что Александр Иосифович мог сделать, это как-то сообщить о своей смерти семье. А уже затем известие распространится само собою и дойдет до тех, у кого к Александру Иосифовичу имеются какие-то претензии. Для начала он решил исполнить хотя бы это.

Александр Иосифович нашел в гостинице клочок рисовой бумаги. Левою рукой, коверкая слова и делая самые нелепые ошибки, – якобы это с его слов пишет душеприказчик-китаец, – он изложил дражайшей супруге последние мгновения своего жития. Екатерине Францевне надлежало узнать, что супруг ее умирал безвинно опороченным, оклеветанным, превратно понятым начальством и подначальными. Он рассказывал, что был смертельно ранен и предательски брошен малодушными соотечественниками в поле, – если бы они подали ему помощь, он выжил бы! – истекающему кровью ему удалось доползти до какого-то безвестного китайского городка, где он и обрел вскоре вечный покой. Перед смертью Александр Иосифович всех прощал и просил его самого также не поминать лихом. Вместе с письмом Александр Иосифович отправлял близким на память о нем кое-что из личных вещей: во-первых, все свои русские документы, – они ему больше не были нужны, ибо отныне он Александром Иосифовичем Казариновым не являлся, – а также Евангелие, нательный крестик, платок, пропитанный собственной его кровью, и прядь волос. Все это, по его представлению, должно было убедительно свидетельствовать о том, что в живых его более нет. Платок он пропитал кровью на кухне, велев повару для этого зарезать петуха.

Но и отправив на родину подтвержденное соответствующими доказательствами известие о своей смерти, полного спокойствия, совершенного удовлетворения Александр Иосифович испытывать не мог. Положение его оставалось неопределенным. В общем-то, среди китайцев он выглядел личностью довольно подозрительною. Эта солидная на первый взгляд бумага, удостоверяющая миссионерскую деятельность Александра Иосифовича, была, конечно, документом полезным, способным на первых порах произвести надлежащее впечатление, но оставаться долго надежным прикрытием она не могла. Хотя Александру Иосифовичу и не составляло труда изобразить из себя бельгийского миссионера, – он прекрасно знал по-французски и свободно ориентировался в богословии и традициях латинской церкви, – но все-таки долго рекомендоваться таковым было небезопасно. Естественно, возникали вопросы: почему он один? где его миссия? почему не проводит занятий с населением? где четки, всякие картинки и прочие сувениры, которыми миссионеры вечно щедро одаривали туземцев? и тому подобное. Но как еще ему было легализовать свое присутствие в китайской глубинке? Он даже за коммивояжера не мог себя выдать – для этого требовался хотя бы паспорт.

Александр Иосифович понимал, что в китайском захолустье он выделяется, как белая ворона, и что каждый новый день пребывания здесь грозит ему крушением предприятия и всей его жизни. Если русская жандармерия действительно его разыскивает, то, несомненно, и до сведения китайской полиции будут доведены предъявляемые ему обвинения. А лукавые мандарины, хотя и не сочувствуют русским в этой войне и всеми доступными им средствами вспомоществуют японцам, наверно не преминут воспользоваться случаем показать, что они солидарны не только с одной из сторон в ущерб другой. Поэтому Александру Иосифовичу теперь следовало позаботиться о более безопасном месте, в котором он мог бы благополучно отсидеться до конца войны.

Таким местом, решил Александр Иосифович, при сложившихся обстоятельствах, может быть только родная сторона, любезная отчизна. Мало того, что среди соотечественников затеряться не в пример легче, нежели среди чужеземцев, монгольской расы к тому же, но нигде, кроме как в России, ему не выправить достойных документов, удостоверяющих его личность, без каковых жить уже положительно невозможно. А что касается сокровищ, то не все ли равно, где именно в ближайшее время не иметь возможности ими завладеть – в пяти верстах от них или в пяти тысячах? Да и потом он ими владеет! Они – его, ибо ничьи больше! Он на сегодняшний день все равно самый богатый человек в мире! Так рассудил Александр Иосифович.

Путешествие его до русской границы сложилось исключительно удачно. Александр Иосифович предполагал, что, по крайней мере, до Хингана он будет красться по гаоляну, как лазутчик по неприятельской территории. Но, перейдя Ляо-хэ, он в одном из ближайших сел встретил русский купеческий караван. Известное дело – кому война, кому мать родна. Чем дольше длилась кампания, тем выше поднимались цены на товары из Китая. Почему воспользоваться этим находилось охотников едва ли не больше, чем в мирное время.

Александр Иосифович знал, что будет самым желанным спутником для всякого купца из России: он прекрасно разбирался в китайских порядках, мог дать уйму полезных советов, в том числе коммерческих и юридических, но главное, превосходно умел по-китайски. Любой, кто воспользуется его услугами, много выиграет. И действительно, торговый человек – природный волгарь с животом, как двадцативедерная кадка, и с хитрыми поросячьими глазками, – к которому Александр Иосифович обратился со своим предложением, нанял его, не вдаваясь в подробности. Он не мог не прельститься условиями нанимающегося в службу: тот, не спрашивая никакой платы, просил единственно доставить его до русской границы.

Но полностью полагаться на благонадежность и дружеское расположение этого на редкость не тороватого барышника Александр Иосифович отнюдь не собирался. На предпоследней перед Кяхтой ночевке он сбежал от своего нанимателя, прихватив к тому же собственного его коня, – Александр Иосифович рассудил, что он таким образом восстанавливает справедливость, ибо возмещает неправедно удержанное жалованье за свою почти месячную отлично-усердную службу.

Появляться вместе со всем караваном на самой границе Александр Иосифович отнюдь не собирался. Он справедливо опасался, что наниматель, которому больше от него ничего не требуется, ничтоже сумняшеся выдаст его пограничной страже. Да и к тому же Александр Иосифович все равно не смог бы перейти границу законным манером: мало того что он был без каких-либо документов, так еще и в розыске, скорее всего, – и где, как не на заставе, в таком случае могли быть об этом сведения?

Три дня затем Александр Иосифович пробирался вдоль реки к западу. Любой монгольский пастух за копеечную плату был счастлив пустить его в свою юрту на ночлег. Когда от тракта он удалился, по его представлению, верст на двести, Александр Иосифович решил наконец повернуть на север. Он знал, что в этих краях границы между Китаем и Россией как таковой нет: монголы гоняют здесь своих коней, совершенно не разбирая, к какой именно стране относятся пастбища. И тем не менее переходить границу самостоятельно Александр Иосифович не рискнул. На последнем своем постое он спросил у старого монгола, похожего на засохшую корягу не мог бы ему кто помочь тайно перебраться в Россию, потому что-де он заблудился и вдобавок потерял документы, а без них у него могут быть большие неприятности, если случайно встретится с разъездом пограничной стражи. За это Александр Иосифович обещался щедро отблагодарить проводника. Старик только заулыбался беззубым ртом и согласно, как о чем-то само собою разумеющемся, закивал головой.

Через границу Александра Иосифовича повел молодой монгол – сын старика. Выехали они под вечер. Монгол, верно, понял, что этому русскому встречаться с казаками – погибель. И потому на всякий случай повел его впотьмах. Ехали они небыстро, но верст сорок за ночь преодолели. Когда уже забрезжил рассвет, монгол остановился и показал рукой на сельцо на пригорке. Александр Иосифович разглядел на фоне серого неба черную луковку с крестиком. «Россия», – широко улыбнулся монгол.

Александр Иосифович осчастливил своего провожатого полуимпериалом, распрощался с ним и пришпорил коня. Ему было хорошо известно, что в приграничных поселениях случайному гостю остаться незамеченным невозможно. Любая кривая старуха, заметив его, бегом оповестит сотского, что появился чужак. Поэтому Александр Иосифович даже не стал заглядывать в село, а, миновав его, направился дальше.

Он ехал, наверное, часа три. И преодолел никак не меньше тридцати верст. Через каждый час, чтобы не загнать коня, делал привал. По его подсчетам, до Байкала-то уже оставалось верст не более пятидесяти, каковые можно было преодолеть и засветло.

Александр Иосифович совсем уже смирился с тем, что он так и доберется до тракта, как бы ни было опасно там появляться одинокому путнику – казачьи разъезды могли проверить бумаги у любого подозрительного, – но ему опять невообразимо повезло.

Когда он в очередной раз спешился, чтобы дать отдохнуть коню, позволить ему пощипать хоть жухлой осенней травки, да и самому подкрепиться сушеною кониной, что дали ему с собой сердечные монголы, он увидел идущий со стороны границы маленький обоз: четыре телеги, запряженные низкорослыми лошадками. Оказалось, что это монголы – теперь уже русские подданные – везли в Иркутск кожу. Александру Иосифовичу не составило ни малейшего труда уговорить их взять его с собой, за что он пообещал монголам отдать коня, бывшего ему теперь скорее обузой, нежели помощником, – верховой привлекал к себе куда большее внимание, чем пеший, а тем более обозный седок.

Там же в обозе Александр Иосифович обзавелся меховой монгольской шапкой и, надев ее, вообще перестал напоминать русского человека: лицо его к тому же за месяцы странствий по маньчжурским и монгольским степям потемнело и обветрилось, а некогда холеный клинышек, многие дни не знавший ухода, напоминал теперь скудную клочковатую азиатскую бородку. Когда они выехали на тракт, несколько раз им действительно встречались разъезды. Но всякий раз казаки, едва разглядев узкоглазых чумазых обозников и их зловонный груз, проезжали мимо.

Обоз двигался довольно медленно. Только через три дня путешественники вышли к самой западной оконечности Байкала – к станции Култук. До Иркутска оставалось не более семидесяти верст. Но в Култуке Александр Иосифович расстался со своими обозниками. Накануне выпал снег, – они едва дотащились до станции, – но ехать на телегах еще и до Иркутска было положительно невозможно. На постоялом дворе, где они остановились, монголы принялись шумно и долго спорить, стоит ли им нанимать в Култуке санки и ехать дальше или уж продать свой груз по дешевке здесь перекупщикам и возвращаться налегке домой. Спорили они день, а может быть, и больше – Александр Иосифович уже не стал дожидаться окончания этого диспута, – на другой день, чуть свет, он нанял возчика и выехал в Иркутск.

В тот день, когда они приехали в Култук, Александр Иосифович сделал важное для себя открытие, подтвердившее худшие его опасения. Устроившись на постоялом дворе, он решил сходить на базар, купить какую-нибудь теплую одежину, – зима пришла в прямом и в переносном смысле, как снег на голову, а он был одет совсем не по-сибирски. Когда Александр Иосифович уже выходил с базара, кутаясь в огромную теплую шинель горного инженера, он заметил на заборе бумагу, на которой был изображен некто анфас с подписью под ним. Не в силах изменить обычной своей любознательности, Александр Иосифович подошел ближе и вгляделся в бумагу. От увиденного у него едва не подкосились ноги: это был его собственный портрет, а надпись под ним гласила, что изображенный является опаснейшим государственным преступником и находится в розыске. Но он быстро совладал собою, незаметно огляделся по сторонам и, не встретив ни одного обращенного к нему взгляда, мгновенно, одним движением руки, сорвал бумагу, скомкал ее в кулаке и сунул в карман.

До Иркутска Александр Иосифович добрался без приключений. На тракте было такое оживленное движение, что могло показаться, будто идут два бесконечных обоза: один из Иркутска, другой – в Иркутск. И здесь легко затерялась бы рота японцев, не то что единственный объявленный в розыск русский. Самый же город напоминал огромный военный лагерь: всюду шли строем солдаты, ехали сотнями по четверо в ряд казаки, артиллеристы везли куда-то свои пушки, все улицы были забиты санками и телегами. Все это скрипело, гудело, визжало, грохотало, сливалось в единый шум столпотворения.

Перебившись кое-как ночь, Александр Иосифович решил наконец заняться главным, за чем он проделал колоссальный и опасный путь, – узаконением своего существования, то есть позаботиться об удостоверяющих его личность документах. Почти за полтора месяца путешествия от Ша-хэ до Иркутска он порядочно издержался. Но у него оставались в запасе камушки, продавая которые Александр Иосифович мог довольно долго обеспечивать себе сносную жизнь. Без денег о документах и думать было нечего, поэтому прежде всего ему требовалось найти покупателя на один хотя бы бриллиант. Он узнал у трактирщика, у которого ночевал, есть ли в городе ювелир, и, получив утвердительный ответ, отправился по указанному адресу.

И опять Александру Иосифовичу повезло: ювелир не только купил у него камушек, но еще и пообещал помочь с документами. Но уж как господину Казаринову посчастливилось, когда он дожидался в назначенном ювелиром месте свидания с непосредственным исполнителем дела, – такого подарка судьбы он и вообразить не мог! В трактире, где была назначена встреча, он увидел московскую свою знакомую – дочкину подругу по гимназии!

Александр Иосифович мгновенно смекнул, какую выгоду может извлечь из этой чудесной встречи. Кто он теперь? – странный, одинокий, а потому подозрительный тип. Но если при нем будет очаровательная благородная барышня – или лучше он при ней! – то его положение куда как упрочится: почтенный отец взрослой интеллигентной дочери практически застрахован от подозрений. Она будет привлекать внимание к себе и равным образом избавлять от внимания окружающих его самого. Поэтому, когда Александр Иосифович излагал иркутскому социалисту свои требования, он обязал последнего изготовить паспорт также и для девушки – его мнимой дочери. Затем он позаботился навсегда разлучить девушку и ее спутника, для чего написал донос полицмейстеру о готовящейся террористической акции. Александр Иосифович не мог знать, что полиции это было известно и без него, – незадачливые террористы, буквально проданные своим же предводителем, обреченные им на заклание, попали под самый пристальный надзор соглядатаев еще до того, как сели в поезд в Москве.

Полагая, что судьбу Лизиного спутника он вполне устроил, Александр Иосифович явился за ней в гостиницу. Он легко убедил девушку в том, что, помимо некоторого знакомства, их связывает отныне классовое и идейное единство: оба они теперь – революционеры, а значит, во всем должны быть солидарны. В доказательство он показал ей сорванное в Култуке объявление о его розыске. Своей цели Александр Иосифович достиг: Лиза ему целиком доверилась.

Оставаться в Иркутске им было очень опасно. Арестовывать девушку, рассудил Александр Иосифович, должны будут прийти этой же ночью. А не застав в гостинице, полиция примется усердно ее искать по всему городу, по крайней мере, в ближайшие дни. Поэтому Александр Иосифович явился за Лизой, уже подрядив возчика на тройке, чтобы им сразу же, не мешкая, уехать из города. Он исключил возможность выбираться из Иркутска по железной дороге: Транссиб был забит военными эшелонами, и вся магистраль, все вокзалы, станции, поезда буквально кишели жандармскими и полицейскими шпионами. Александр Иосифович придумал им ехать по Сибирскому тракту, почти утратившему свое значение после появления железной дороги, а потому малолюдному и относительно безопасному.

Размышляя, где бы ему переждать лихую пору, отсидеться незаметно, Александр Иосифович вспомнил о городке Томске. Он был в нем очень давно, четверть века тому назад, причем дважды: когда ехал в должность в русское посольство в Пекине, – несколько дней отдыхал там от невыносимой летней езды по Сибирскому тракту, – и на обратном пути из Китая также провел там почти неделю, спасаясь от скуки сочинительством путевых заметок. Преимущество этого Томска заключалось, в первую очередь, в том, что он стоял в стороне от Транссиба, а следовательно, не был столь насыщен шпионами, как прочие сибирские города.

До городка они добрались всего за неделю – от дружка к дружку, как говорят в Сибири: один возчик везет своих седоков верст тридцать и передает земляку со свежими лошадьми, тот мчит путешественников еще столько же и в каком-нибудь селе передает их третьему возчику, и так дальше до самой цели.

На первой же станции, где они ночевали, Александр Иосифович наконец поделился с Лизой соображениями о том, каким ему видится дальнейшее их будущее. Прежде всего он сообщил ей о том, что ее соратник, с которым она приехала в Иркутск, скорее всего, погиб. Так ему якобы сказали иркутские товарищи. Затем он красочно поведал о своих маньчжурских подвигах. По словам Александра Иосифовича, выходило, что неудачное наступление русской армии на Ша-хэ – целиком его заслуга, его вклад в крушение царизма. Как заправский штабист, он развернул перед девушкой всю панораму кампании: подробно расписал диспозиции русской и японской армий в начале войны и в настоящий момент, рассказал, как он несколько раз мастерски надоумил главнокомандующего распорядиться таким образом, что это распоряжение оказывалось губительным для царской армии.Ну а уж свою роль в неуспехе операции на Ша-хэ он представил так, что Мольтке по сравнению с ним мог бы показаться плохо успевающим юнкером. Затем Александр Иосифович горько посетовал, что был предан людьми, которым доверился, полагаясь на их благородство, почему ему пришлось спешно бежать с военного театра, тайком переходить границу и теперь скрываться по Сибири.

Александр Иосифович заявил, что при сложившихся обстоятельствах у него нет иного выхода, кроме как затаиться на время в какой-нибудь глубинке, медвежьем углу, иначе его ждет разговор короткий – пуля, а то и петля. Но для наиболее успешного осуществления его замысла было бы полезно, если бы Лиза все это время оставалась при нем. Естественно, девушка тотчас согласилась исполнить все, что в ее силах.

Лиза, единственное, попросила Александра Иосифовича позаботиться как-то сообщить товарищам в Москву о том, что вышло с ней и с ее спутником. Александр Иосифович мог бы пообещать, но ничего такого не делать, нисколько даже не рискуя когда-нибудь держать ответ за неисполнение обещанного, но он сразу честно сказал Лизе, что делать этого не станет, потому что для них теперь всякая попытка установить связь с товарищамиможет иметь весьма печальные последствия. Их задача, по словам Александра Иосифовича, заключалась в том, чтобы непременно сохранить себя для революции. А на нынешнем этапе борьбы им прежде всего требовалось уберечься от ареста, почему и не следовало искушать судьбу и устанавливать какие-либо опасные связи.

Однако на Лизу такие аргументы многоопытного старшего товарища и к тому же теперь руководителя в их общей борьбе особенного впечатления не произвели. Она слишком находилась под влиянием самоотверженного учения Гецевича, подтвержденного личным его подвигом: приносить себя в жертву и не думать – какая от этого будет польза? – польза будет хотя бы в том, что их жертва отзовется в сердцах других бойцов и пополнит ряды ниспровергателей человеконенавистнической власти. Поэтому Лиза заявила Александру Иосифовичу, что долго она таиться не намерена. Конечно, она готова переждать какое-то время, но затем непременно продолжит дело своего геройски погибшего товарища. Услышав такое, Александр Иосифович понял, что эта фанатичная якобинка для него не менее опасна, нежели полиция. Он не стал возражать или чего-то доказывать девушке, только попросил поставить его в известность, если она решится возобновить свою деятельность.

Средства, которыми располагал Александр Иосифович, позволяли ему и Лизе жить вполне достаточно продолжительное время. Но Александр Иосифович подумал, что этакое их барское существование, обычное для Москвы или Петербурга, здесь – среди лесов, в глуши далекой – могло бы привлечь к себе нежелательное для них внимание. Поэтому он решил каким-то образом слиться с мещанским провинциальным сословием. Ему пришло в голову вообще поступить в должность в местный потешный университет: преподавать гражданское право или, на худой конец, читать лекции по литературе. Александра Иосифовича нисколько не смущало, что при нем не было ни диплома, ни других свидетельств, подтверждающих образование: если потребуется подтвердить его высокую просвещенность, он выдержит любые испытания! Льва узнают по когтям, усмехнулся он про себя. А отсутствие бумаг можно объяснить несчастным случаем: украли-де… И все-таки от такого варианта Александру Иосифовичу пришлось отказаться – в случае успеха предприятия он был бы слишком на виду, а ему требовалось быть вроде бы при деле, но так, чтобы поменьше привлекать к себе внимание.

И тогда он предложил свои услуги одному местному купцу, державшему на главной улице довольно порядочный для такого городка магазин. Александр Иосифович не стал даже искать где-то приличный костюм для визита к торговцу. Он не сомневался, что произведет на того впечатление одною своею высокою риторикой, – не верь своим очам – верь моим речам! – так и заявился к купцу в горной, широкой ему в плечах, как кавказская бурка, шинели.

Торговец показался Александру Иосифовичу будто бы знакомым. Или на кого-то очень похожим. Мгновенно прокрутив в памяти лица, встретившиеся ему при различных обстоятельствах, он сообразил, что этот томский купец – вылитый его кунцевский сосед Дрягалов: такой же костистый, кряжистый, с черною бородой по грудь, тот же пронизывающий взгляд…

Понятное дело, торговец вначале отнесся к подозрительному визитеру с недоверием: пристально разглядывал его и так и этак, щурился, прикидывал что-то, кумекал. Но выгодное и убедительно изложенное предложение Александра Иосифовича быть его консультантом по юридическим вопросам, подкрепленное к тому же дюжиной латинских высказываний, оказалось сильнее сомнений купца – он заинтересовался. И тут же устроил Александру Иосифовичу экзамен. Он сказал, что ему по целому ряду соображений необходимо вступить в первую гильдию, но нынешний его ценз не позволяет пока этого сделать. А первая гильдия, как известно, открывает возможность вести торговлю и заключать сделки за границей. Да и вообще поднимает достоинство, придает обладателю таковой степени вес, упрочивает его положение сама по себе, как таковая, помимо преимуществ, доставляемых ему собственно состоянием. Так можно ли, спросил торговец, ему как-то получить желаемую гильдию, учитывая нынешнее его недостаточное состояние? Причем заверил собеседника, что более высокая гильдейская подать его не пугает, потому что, имея заграничную торговлю, он легко и все подати заплатит, да еще и сторицею обогатится.

Купец и речи своей скупой не успел закончить, а Александр Иосифович уже сообразил, как именно можно разрешить такую задачу. Он поинтересовался прежде всего у торговца, а есть у него надежные знакомцы, которые хотели бы того же – первой гильдии. И получив утвердительный ответ, посоветовал им в складчину на четверых, скажем, или сколько их там, купить какую-то собственность – небольшую фабрику, например, или пароход, или факторию по заготовке пушнины, или еще что-то. Но оформить эту собственность во владение только одного из них. Таким образом, у этого владельца будет достаточно капитала, чтобы, объявив его, получить право быть записанным в первую гильдию. Спустя какое-то время этот купец первой уже гильдии продаст ту самую общую для всех компаньонов собственность следующему по очереди претенденту, естественно, не получая от последнего ни копейки, а только согласно купчей крепости. В результате и он самый, как будто выручив от продажи известную сумму, остается владельцем соответствующего первой гильдии состояния, и компаньоны, все по очереди, оформляя лишь эту перепродажу, якобы достигают необходимого для высшей гильдии ценза.

От плана Александра Иосифовича торговец пришел в совершенный восторг и немедленно нанял его к себе в службу.

Занятия Александру Иосифовичу были назначены, по его разумению, совсем не обременительные: он вел всякие бумаги, дела, составлял договоры, писал к поставщикам и перекупщикам. Он же самый и занялся производством своего нанимателя в первую гильдию, чего тот так страстно желал. И где-то к весне этот торговец смог наконец прикрепить вывеску над своим магазином – «ТОРГОВЫЙ ДОМ. 1-й гильдии купец А. И. Рвотов».

Роль провинциального делопроизводителя и стряпчего, конечно, не могла удовлетворять жизненных запросов Александра Иосифовича. Он все-таки, по собственному разумению, рожден был для чего-то более значительного. Но вместе с тем, благодаря своим недюжинным способностям и подчиняясь судьбе, он и к новому месту быстро приноровился и чувствовал себя если не вполне комфортно, то, во всяком случае, уверенно и вне опасности. Чтобы добиться последнего в наибольшей степени, Александр Иосифович позаботился переменить самый свой образ: и то правда, рассудил он, не может же у какого-то сибирского Рвотова в услужении быть московский статский советник и кавалер. Прежде всего, вместо своей эспаньолки a la Louis Napoleon,он отпустил мужицкую – от уха до уха – бороду. Также он завел сапоги с ровными, правда, голенищами, пиджак, лисью шапку, а к лету – картуз. Одним словом, совершенно слился с обычным провинциальным людом. Узнать в нем прежнего московского барина было уже решительно невозможно.

Так Александр Иосифович рассчитывал продержаться до конца войны, а лучше и дольше на всякий случай, и уже затем, когда и он самый, и его маньчжурские проделки позабудутся – не век же его портретом будут украшать заборы по Транссибу! – можно отправиться в Китай и спокойно забрать то единственное вожделенное, что составляло весь смысл его жизни и ради чего он и перенес столько опасностей, испытаний, страданий душевных и телесных.

И все бы ничего, так бы все и шло своим чередом к намеченной цели, если бы не революционная ревность его спутницы и мнимой дочки. Где-то до Рождества Лиза еще смирялась с их полулегальным положением, с их существованием незаметных добропорядочных мещан. Но в новом году она напомнила Александру Иосифовичу, что долго таиться и бездействовать она не обещалась. А уж когда до городка дошло известие о девятом января и о последующих затем народных волнениях в России, Лиза решительно заявила, что если Александр Иосифович будет продолжать бездействовать, то она сама начнет искать связей с местными социалистами, а если не найдет таковых, самостоятельно поедет в Москву, чтобы продолжить работу в своей организации.

Александр Иосифович решил, что если уж он теперь и правда почитается крупным социалистическим предводителем, то у него имеется полное моральное право действовать именно по-социалистически, то есть хитростью. Впрочем, вряд ли Александр Иосифович рассудил бы иначе, даже если бы был генерал-прокурором. Предложив как-то Лизе прогуляться, – дома о таком говорить небезопасно! – Александр Иосифович доверительно рассказал ей, что они уже исполняют очень важную революционную работу. Оказывается, все это время Александр Иосифович не только служил у купца Рвотова, но и руководил всем социалистическим движением в Сибири. По его словам, выходило, что они с Лизой за это короткое время принесли столько пользы, сколько за годы не приносили все сибирские социалистические организации, вместе взятые. Весь саботаж на Транссибе, замедляющий движение эшелонов в Маньчжурию, Александр Иосифович целиком поставил себе в заслугу, причем скромно заметил, что он даже не стал бы этого никогда рассказывать, но вынужден так делать, уступая вредным для их дела Лизиным настойчивости и своеволию.

И вот таким образом устыдив девушку, он предложил ей начать готовиться свергать царизм в России при помощи… японских штыков. Александр Иосифович авторитетно заявил, что после своей порт-артурской победы японцы не только разобьют русских в Маньчжурии, но и, очевидно, двинутся вглубь России. Тогда они, естественно, превратятся в союзников российских революционеров, ибо у тех и других будет один враг – царизм с его оружием. Поэтому, продолжал Александр Иосифович, у российских революционеров теперь важнейшая задача – готовиться к японскому вторжению и, насколько возможно, способствовать этому. В частности, Лизина роль, по его словам, заключалась в том, чтобы быть готовой служить на пользу скорейшего продвижения по России любезных освободителей от тирании, для чего теперь ей следовало основательно изучить японский язык.

Когда Александр Иосифович размышлял, как бы управиться с беспокойною, неуемною, но вынужденною его обузой, ему пришло в голову: а не отправить ли Лизу вообще от себя куда-нибудь за тридевять земель? – в самый Якутск, например! – якобы устанавливать связь с местными социалистами, – и не беда, что их там нет и в помине, разве каторжные, зато путешествие туда и обратно продлится не менее полугода! Если вообще вернется, бедовая! Но тогда он останется здесь в одиночестве, что для него отнюдь не безопасно по причинам, о которых уже говорилось прежде. И Александр Иосифович придумал решение по сути вздорное, но самое подходящее для одержимой жаждой подвига, рвущейся принести себя в жертву молодой особы: учить ей японский язык с тем, чтобы им было ловчее споспешествовать затем японской армии, когда та войдет в Россию.

Лиза действительно начала изучать японский. Она раздобыла в библиотеке учебник и днями напролет сидела над ним. Александр Иосифович даже забеспокоился, как бы она не выучила язык слишком быстро. Он знал несколько слов по-японски и мог бы на первых порах ей помогать, но не стал этого делать, чтобы не убыстрять развязку.

А события, между тем, развивались таким образом, что Александру Иосифовичу и самому его фантазии стали уже казаться способными быть вскоре исполненными. В феврале русская армия потерпела поражение у Мукдена и отошла далеко вглубь Маньчжурии. Ровно настолько же продвинулась дальше и армия японская. Отряды японской кавалерии стали появляться в монгольских степях. А когда летом русские сдали неприятелю Сахалин, тут уж Александр Иосифович и сам поверил, что этак японцы скоро появятся у Байкала, а может, пойдут и дальше. Все это он добросовестно разъяснял Лизе, подтверждая, таким образом, свой план борьбы.

Но в конце лета стратегические построения Александра Иосифовича рассыпались, когда до городка дошло известие о Портсмуте и об окончании войны. На Лизин недоуменный вопрос – а к чему же ее японский теперь? – Александр Иосифович только развел руками: что ж поделаешь… пути Господни неисповедимы… кто же знал, что так выйдет…

О том, чтобы и далее удерживать при себе Лизу, Александру Иосифовичу нечего было и думать. Ему теперь следовало прежде всего позаботиться, как бы сгладить, смягчить последствия своего положения – одинокого бессемейного. Люди-то, кто уже их с Лизой знает, спрашивать будут: куда дочка делась? Александр Иосифович придумал говорить всем, кто поинтересуется, что-де отправил ее в Петербург учиться в курсах. Сам же он решил наконец приступать к исполнению важнейшей, да и единственной, своей цели – обретению клада. Он же не случайно в свое время занялся беззаконным производством своего нанимателя Рвотова в первую гильдию. Он еще тогда рассчитал, что сумеет надоумить торговца отправиться с какими-то негоциями в Китай. Рвотов, правда, не промышлял чаем, да и вообще ничем съестным, – но, кроме прочих фабричных изделий, он торговал текстилем и посудой, в том числе и поставленными ему тканями и фарфором из Китая. Теперь же он мог, минуя посредников-поставщиков, отправиться за границу и самостоятельно закупить все необходимое, что было для него несоизмеримо более выгодно. А выгода Александра Иосифовича заключалась в том, чтобы отправиться в Китай не в одиночестве, привлекая к себе всеобщее внимание, а в составе торговой партии, в которой он будет одним из подначальных предводителя, почему и не столь заметною фигурой.

И вот, поняв, что Лиза теперь при нем надолго не задержится, Александр Иосифович стал аккуратно, ненавязчиво, так, чтобы торговец не заподозрил его личного интереса, советовать Рвотову снаряжать партию в Китай, обещая ему при этом всяческое свое вспомоществование. Купец слушал, согласно кивал головой, но следовать немедленно советам работника не спешил.

Одновременно Александр Иосифович всеми правдами и неправдами старался отсрочить отъезд Лизы. Дело в том, что все это время Лиза находилась на полном его иждивении. У самой у нее не имелось средств хотя бы на гребешок. И вот, когда Лиза объявила, что уезжает в Москву, Александр Иосифович выставил ей довольно крупный счет по статьям, на которые он якобы издержался. Естественно, сумму он существенно завысил, ибо проверить предъявленные им цифры не было никакой возможности. Больше того, Александр Иосифович сказал, что непомерные расходы вынудили его обращаться к заимодавцам и теперь он обременен долгами, расплатиться по которым у него решительно нет возможности. Поэтому, если Лиза намерена куда-то уезжать, ей прежде необходимо позаботиться погасить выданные Александром Иосифовичем векселя. Лиза, натурально, потерялась от такого оборота. Действительно, Александр Иосифович оплачивал все это время их стол и, по всей видимости, квартиру, – Лиза это прекрасно понимала, – но ей казалось, что поскольку они исполняют здесь задание организации, то организация и несет расходы по их содержанию. Во всяком случае, к такому порядку она привыкла в Москве. И для нее немалым потрясением было узнать, что, оказывается, здесь – в Сибири – они живут и борются за народное счастье на свой счет. Хотя почему должно быть по-другому? – подумала Лиза. Если приносить себя в жертву революции, то до конца, целиком! и не годится ждать, пока кто-то оплатит твою работу.

Лиза заверила Александра Иосифовича, что вышлет немедленно ему требуемую сумму, едва приедет в Москву. Но Александр Иосифович не согласился с таким вариантом. Он объяснил Лизе, что при нынешних его обстоятельствах деньги до него могут и не дойти, и вообще ему очень опасно теперь получать денежные переводы – это может кому-то показаться подозрительным. Александр Иосифович предложил Лизе остаться с ним и, коли на то пошло, самой здесь же как-то попытаться возместить все, что он на нее издержал. В конце концов, он вправе на этом настаивать, так как содержит Лизу без малого год!

Возражать на такой довод Лиза не могла. Разубеждать собеседника, оспаривать его правоту и доказывать свою неповинность, по ее мнению, было в данном случае поведением в высшей степени неблагородным. Лиза заверила Александра Иосифовича, что непременно рассчитается с ним в ближайшее время. Она, кстати, спросила у него: не мог бы он исхлопотать для нее какое-нибудь место у своего Рвотова? Александр Иосифович ответил отказом, объясняя это тем, что-де их совместная служба в одном месте может иметь для них неблагоприятные последствия, вплоть до разоблачения.

Лиза опять же ничего не стала возражать, выяснять: почему такое может быть? По газетным объявлениям она нашла место учительницы в доме торговца пушниной Сваровского. Случай был, прямо сказать, нелегкий. Купцу втемяшилось выучить дочку Нюру, чтобы хоть не стыдно ее было вывезти в собрание! – там уж иные купчики и по-французски знают, а этой, кроме тропарей и матерных частушек, не известно больше ни одной песни порядочной! Так рассказывал коннозаводчик Лизе.

Отроковице шел четырнадцатый год. Она была рослою девицей с крепкими руками и с длинными широкими стопами выслужившего срок пехотинца. Лиза заверила родителя, что его дочка через три месяца будет говорить по-французски так же свободно, как на родном языке. Но для этого ее надлежало изолировать. То есть выделить в доме какое-то особенное помещение, где будет содержаться девочка и куда, кроме самой Лизы, никто более не станет заходить. Прислуге же, подававшей на стол, категорически вменялось безмолвствовать. За это Лиза назначила вознаграждение, достаточное, чтобы расплатиться с Александром Иосифовичем и купить плацкарту до Москвы.

Первый месяц Лиза вообще не оставляла своей подопечной, – они жили в одной комнате. Причем Лиза за все это время не произнесла ни слова по-русски – все только по-французски. Вначале Нюра ровно ничего не понимала и потому противилась: она блажила и колотилась в дверь, чтобы ее выпустили к маменьке, и даже в отчаянии швырялась в Лизу книгами. Но к концу месяца как будто пообвыклась, заинтересовалась происходящим и потому присмирела: стала улавливать смысл сказанного ей, сама начала что-то бубнить в ответ, неумело грассируя.

А к концу ноября Лиза вывела ученицу из затвора, и Нюра Сваровская, сияющая, как именинница, предстала перед родителями. Она не бросилась к ним на руки, хотя те и изготовились заключить дочку в объятия, а приветствовала их довольно недурным книксеном и словами: бонжур, папа! бонжур, мама! Но одним этим успехи Нюры не ограничивались – они с Лизой, демонстрируя умение, поговорили о чем-то по-французски, а затем Нюра спела на этом же языке песенку и прочитала стихотворение.

Потрясению торговца не было предела. Он не знал, как благодарить Лизу. Казалось, он готов был отдать ей половину состояния. Но между тем не добавил ни целкового сверх договоренного.

Лиза немедленно купила билет и выехала в Москву. Провожала ее на вокзале единственно до беспамятства влюбившаяся в свою учительницу Нюра Сваровская. Казалось, первым провожатым должен быть Александр Иосифович, – как же! – он отправляет дочку за тридевять земель! Но он не мог проводить Лизу при всем своем желании и по-отечески сердечно распрощаться с ней на перроне – его самого уже не было в городке.

События стали развиваться совсем не так, как планировал Александр Иосифович. А переменить их ход он никак не сумел. Впрочем, особенно и не старался, потому что больших неприятностей, по его разумению, новые обстоятельства ему не доставляли. Александр Иосифович все подбивал своего Рвотова отправиться с негоциями в Китай, но купец первой гильдии слушал его, слушал, да взял и объявил как-то, что для начала намерен поехать в Петербург! Большую часть заграничных товаров он получал именно из Петербурга от всяких заграничных торговых домов. Но доходили они до него обычно через посредников. И выигрывал в результате не столько Рвотов, сколько какой-нибудь нижегородский или екатеринбургский посредник, вся заслуга которого порой заключалась лишь в двух подписях, свидетельствующих о том, что он купил этот товар у поставщика и тут же продал его Рвотову, но уже с немалою наценкой.

И вот Рвотов получил наконец возможность, минуя посредников, поехать в Петербург, встретиться со своими заграничными поставщиками лично и закупить у них все, что ему было необходимо, ни с кем при этом более не делясь барышом.

Александр Иосифович рад был бы не ездить в противоположную от его цели сторону – ему вот и дочку скоро провожать в курсы! – но, во-первых, Рвотов очень настаивал на этом – без сноровистого, говорящего к тому же на всяких языках работника ему бы пришлось туго и накладно, – а, во-вторых, Александр Иосифович не хотел навлекать на себя подозрения того же Рвотова странным своим нежеланием ехать куда бы то ни было, кроме Китая. Поэтому он и отправился в эту поездку, надеясь, что продлится она не более полутора-двух месяцев.

Незадолго до отъезда Александра Иосифовича Лиза решилась попросить у своего торговца пушниной аванс, чтобы расплатиться по долгам. Но Александр Иосифович вдруг… отказался принять от нее что-либо! Он объяснил Лизе, что за это время ему удалось покрыть все их долговые обязательства и более у него претензий к ней нет. Александр Иосифович в предвкушении обладания крупнейшим состоянием в мире не хотел мелочиться и спрашивать с девушки какие-то копейки. К тому же сам он нисколько не нуждался. А то, чего добивался – отсрочки Лизиного отъезда, – ему вполне удалось выполнить. Поэтому, когда наступил срок расчета со Сваровским, Лиза получила от последнего вполне приличную сумму, существенно превосходящую стоимость билета до Москвы.

До Москвы Лиза добралась без приключений и довольно быстро – менее чем за неделю, – что еще недавно, в военное время, по дороге, забитой воинскими и санитарными эшелонами, было немыслимо. Но Лиза уже в поезде от попутчиков узнала, что теперь добраться до Москвы стало даже сложнее, нежели в войну: по всей России вспыхивали, затухали, разгорались с новой силой забастовки, дороги работали с перебоями и больше стояли, чем действовали, и это счастливое чудо, что они проскочили в недолгий и редкий период, когда поезда шли более или менее сносно.

Лиза отсутствовала в Москве ровно год. Она не узнала родного города! – казалось, Москва принадлежит целиком революции: на улицах то и дело встречались какие-то группки, колонны, а то и целые шествия с красными флагами, то и дело слышалось «Смело, товарищи, в ногу!» или «Вихри враждебные веют над нами». Но по теснящимся в подворотнях тулупам с поднятыми воротниками, из-под которых злобно посверкивали на происходящее глазки-щелочки, по лихим маньчжурским шапкам, вызывающе хрустевшим по снегу и бросающим на забастовщиков не предвещающие ничего доброго взгляды, по казачьем разъездам, хотя и избегающим столкновений с красными флагами, но самоуверенным, в любой момент готовым засвистеть нагайками, по дощатым щитам на витринах, по всему этому было понятно, что главные события, неминуемые столкновения, развязка происходящего еще впереди.

Еще в дороге Лиза решила дать наконец знать о себе родителям. С тех пор как она их покинула, Лиза так не посылала домой никакой весточки о себе. Но продолжать таиться от своих домашних, по теперешнему ее разумению, было поведением несолидным, детским: будто она какая-то избалованная капризница-барышня, не умеющая прощать обиды и поэтому еще более обозленная на весь мир и всем мстящая! Тем более родители-то ее ровно ни в чем не виноваты, – им-то за что она доставила страдания? Впрочем, так вот запросто взять и как ни в чем не бывало заявиться домой, после полуторагодичного отсутствия, Лиза все-таки не осмелилась. Она придумала вначале как-нибудь известить папу с мамой о себе, о том, что с ней все в порядке и что она в Москве, а уж тогда можно будет и объявиться.

Но, как революционерка, приобретшая уже немалый опыт конспирации, Лиза понимала, что ей не следует объявляться даже родителям, не согласовав этого прежде с товарищами. Поэтому, едва приехав в Москву, Лиза отправилась искать своих кружковцев. Где именно жил их предводитель Саломеев, она никогда не знала. Вообще из всех кружковцев Лиза более всего хотела увидеть свою подругу Хаю Гиндину, с которой они в последнее время совместно квартировали. Лиза прекрасно помнила тот их двухэтажный дом за тесовым забором в Теплом переулке. Поэтому с вокзала она немедленно поехала в Хамовники. Но хозяйка, которую Лиза сразу узнала, а та ее ничуть, отвечала ей, что комнат теперь не сдает вовсе.

У Лизы оставалась последняя возможность как-то выйти на своих товарищей – это опять обратиться к тому купцу, с которого и началась вся ее революционная эпопея. Она пришла в магазин на Тверскую, – туда, где в прошлом году случайно встретила Саломеева. Магазин не работал. Но приказчик ей прокричал через стекло, что господина Дрягалова здесь нет, – он теперь проводит время по большей части в новом своем магазине на Мясницкой.

Лиза пришла на Мясницкую. Там тоже магазин не работал. К тому же витрины были старательно забиты. Но здесь Лизе повезло – сам хозяин оказался на месте.

Дрягалов также Лизу не узнал. Но когда та напомнила об их прежних встречах, он сообразил, что это, верно, та самая девушка – подруга его невестки, – которая потерялась позапрошлым еще летом: Лена и Таня до сих пор переживают об этом. Василий Никифорович пригласил Лизу войти. Он прямо при ней позвонил по телефону домой. Лиза, конечно, не могла ничего знать о семейных обстоятельствах Дрягалова. Но по его речи, обращенной даже не столько к собеседнику на проводе, сколько к ней самой, Лизе несложно было догадаться, что Дрягалов разговаривает с Леной Епанечниковой. Вначале она подумала: может быть, их связывает товарищество, зародившееся еще при той памятной первой встрече? Но по тому, как Дрягалов называл Лену и «родимою», и «любушкою», и «матушкою», Лиза поняла, что у них отношения отнюдь не товарищей по революционной борьбе. А какие-то совершенно иные.

Дав отбой, Дрягалов какое-то время, хитро щурясь, смотрел на Лизу. Ему подумалось: глупые девчонки! убеждены ведь, что они – взрослые, солидные дамы; окончили гимназию – и, значит, всеми премудростями жизни овладели! а за самими глаз да глаз еще нужен, – того гляди, нашалят чего, себе же на беду.

Он спросил у Лизы, готова ли она немедленно встретиться с Леной, которая приходится ему теперь родственницей – именно невесткой! И, получив утвердительный ответ, кликнул работника и велел отвезти ее в Малую Е[икитскую.

В дороге Лиза засомневалась, не унизительно ли ей теперь ехать на поклон к Лене, которая в свое время не поверила в ее невиновность и, по сути, предала. Но она тотчас отбросила эти мысли. После всего пережитого ею то, давнишнее уже, поведение подруг могло бы показаться почти невинною, вздорною девичьею размолвкой. Да и потом, даже если Лена с Таней в чем-то и виноваты, не век же ей дуться на них. К тому же она так обязана Таниному папе – Александру Иосифовичу: он спас ее в Иркутске, затем целый год опекал ее, как родную дочку, издержался на нее и не стал взыскивать. Он показал ей пример настоящего великодушия! Как же она может поступить по-другому!

Леночка встречала подругу в обычной своей манере – бросилась обнимать и целовать ее. Она заранее решила вообще не объясняться с Лизой по поводу их прошлогодней размолвки. Лена хорошо помнила, чем закончилась прежняя ее попытка объясниться. Да и вообще, сколько можно об этом думать! Все это дела давно минувших дней. Истинный виновник случившегося известен. И, может быть, когда-нибудь Лиза узнает всю правду. Но теперь никак некстати ворошить неприятное, да и – слава богу! – пережитое, прошлое.

Немедленно усадив дорогую гостью за по-купечески обильный стол, Лена, прежде всего, поинтересовалась: а была ли Лиза дома, встречалась ли с родителями? Но, как ни удивительно, эти естественные вопросы были для Лизы совсем не простыми. Конечно, она рвалась всею душой расцеловать родителей и обнять братьев, но, появись только она дома, об этом сейчас станет известно всей улице, дойдет и до полиции. А поскольку она в розыске, то это чревато большими неприятностями и для нее самой, и – что важнее! – для ее товарищей-кружковцев. Лиза ответила, что просто так взять и заявиться домой ей и неловко, и боязно: каково это родителям будет увидеть ее нежданно-негаданно? Но она попросила Леночку сходить к ним, как можно быстрее, и рассказать, что с ней все в порядке, что она только-только вернулась в Москву из дальнего путешествия и что вскоре сама навестит их. Кроме того, Лиза настрого наказала предупредить родителей никому не говорить о ее возвращении.

Итак, уладив личное, Лиза попросила Леночку помочь ей – наверное, через своего свекра – связаться с тем социалистическим кружком, в котором она участвовала год назад и к которому Дрягалов, по ее словам, имел некоторое отношение.

По этим Лизиным словам Лена поняла, что подруга действительно скрывалась все это время где-то очень далеко, почему отстала от жизни и не знает всех событий, случившихся в Москве и, в частности, с ее знакомыми. Лена отвечала, что Василий Никифорович с социалистами больше никак не связан. И, право, как помочь подруге она не знает… Но, задумавшись на мгновенье, Лена вспомнила, что ей буквально третьего дня рассказывала Таня: несколько ее знакомых по госпиталю сестриц организовали санитарный отряд – они подают помощь всем пострадавшим от полиции и черносотенцев. И, конечно, попав в этот отряд, Лиза легко сможет установить связь со своими товарищами. Так рассудила Лена.

Затем она принялась живописать московские новости. Чего они тут только не натерпелись в последнее время! Убийство Баумана вызвало натуральное извержение вулкана! прорыв плотины! Многие тысячи рабочих вышли на улицу, и власть не воспротивилась – покорилась, смирилась перед этим буйным разливом! А рабочий народ с тех пор окреп духом, почувствовал собственную силу: теперь по Москве то и дело забастовки, митинги, шествия, а то и перестрелки случаются. Революция! Некоторые сочувствующие восставшим врачи и сестры милосердия составляют санитарные отряды и пользуют раненых. А на днях – это когда Лиза была в дороге – в Москве восстал целый пехотный полк. Вслед за этим перестрелки на улицах стали вообще почти обычным явлением. По словам Леночки, выходило, что Таня завтра же непременно поможет Лизе поступить в один такой санитарный отряд, а уже тогда ей несложно будет разыскать своих товарищей.

 

Глава 9

Известие, облетевшее Москву десятого декабря, потрясло всех – и повстанцев, и благонамеренных обывателей, и власть с ее штыками и саблями, – потрясло не столько даже масштабом свершившегося, сколько своей невероятностью, неимоверностью, невозможностью, казалось, быть исполненным: ночью было взорвано охранное отделение! Газеты несколько дней как не выходили. Но новость распространилась мгновенно – и не только из уст в уста, – но уже с утра Москва была обклеена и забросана листовками с сообщением о происшествии. Листовки появились и разошлись по всем городским частям так скоро, что могло показаться, будто они были отпечатаны под грохот обрушившегося здания, а гранки набраны еще прежде.

Восставших это необыкновенно воодушевило. Еще бы! – после вчерашнего, несчастного для них побоища в училище на Чистых прудах взрыв в Гнездниковском был несомненным успехом, достойным ответом, возмездием власти и ее подручным – полиции, казакам, черносотенцам. С ночи началось строительство баррикад. И к утру Москвы было не узнать: многие улицы, включая Садовые, оказались перегороженными баррикадами – иногда потешными, но иной раз и натуральными твердынями, которые и из пушки не сразу разрушишь.

Саломеев велел Мещерину с Самородовым явиться в штаб лишь к вечеру, а до этого отдыхать. Да где там! После Гнездниковского друзья поспешили к своим дружинам. Все их подначальные были на ногах – вместе с женами и детьми строили баррикады. Узнав о приключениях своих командиров, дружинники спровадили их отсыпаться. Долго спать, впрочем, друзьям не пришлось – до сна ли, когда такое тут! – и рассвет не наступил, как они были уже на ногах и включились в общую работу.

Дружина Мещерина занимала баррикаду на Тверской, неподалеку от Страстного монастыря. Как только Мещерин появился там, он немедленно распорядился усилить эту груду хлама, вполне осознавая, что, как ее ни укрепляй, от артиллерийских снарядов она спасением для дружинников не будет. Поблизости уже не оставалось ни досок, ни санок, ни кадок, ни даже телефонных столбов – их попилили и также уложили в баррикаду. Мещерин велел снимать ворота, где только возможно, и ставить их с внешней стороны, причем вдобавок присыпать снегом. Но даже и усиленная, по разумению командира, баррикада служила не столько укрытием для повстанцев, сколько помехой для передвижения войска и полиции. И действительно, когда утром на Тверской показались драгуны – не такой уж и малый отряд, – они вынуждены были свернуть на бульвар, увидев перед собой значительное препятствие.

Увидев такой маневр неприятеля, дружинники победно заголосили. На баррикаде установилось бодрое настроение. Едва ли не ликование. Но Мещерин понимал, что пока судьба их просто милует. Если войска вздумают основательно приняться за дело, повстанцам, обосновавшимся на этой груде хлама, придется очень туго. Стоять против артиллерии – и думать нечего! Мещерин решил немедленно увести своих людей, как только против баррикады выкатят пушку. Но даже если их начнут штурмовать в пешем строю – что маловероятно, впрочем, – и в этом случае удержаться на позиции надежды почти не было. Большинство людей в отряде не имели никакого оружия вовсе. У самого Мещерина и еще у одного дружинника было по нагану. Кроме того, в отряде имелось четыре охотничьих ружья и шесть самодельных пищалей, из которых, по совести сказать, страшно было стрелять – того и гляди взорвутся в руках!

Имея военный опыт, достаточный хоть полком командовать, Мещерин понимал, что в сложившихся условиях сидеть в обороне им равносильно погибели: неприятель, разумеется, наращивает силы, а повстанцы, изначально избравшие тактику защиты, ограничив свои действия собственными баррикадами, такой возможности лишены.

Мещерин предполагал, как именно ему следует организовать действия своего отряда, чтобы причинить наибольший урон неприятелю и насколько возможно самому избежать бездарных потерь. Но баррикада не позволяла начать исполнять этот план. А самовольно оставить ее Мещерин не мог – таково было приказание штаба.

Днем стало известно, что кое-где по Москве войска обстреляли баррикады из пушек, причем дружинники понесли значительные потери и, естественно, позиции не удержали. Тогда наконец из штаба последовало распоряжение, которое Мещерин предлагал еще третьего дня на заседании комитета. Он тогда попросил Саломеева позволить ему выступить перед товарищами, чтобы поделиться своим военным опытом.

Мещерин заявил, что в их положении самою разумною тактикой может быть только действие малыми отрядами, рассыпанными по всей Москве: три-четыре человека, более или менее неплохо вооруженные, неожиданно обстреливают неприятеля откуда-нибудь из подворотни и немедленно скрываются. Баррикады при этом продолжать строить нужно, но их назначение должно сводиться единственно к препятствию для передвижения войск. И вот, судя по всему, в штабе решили последовать его предложению.

Приказ из штаба Мещерину передала Хая Гиндина, – ее, Лизу, а также еще нескольких девушек Саломеев назначил курьерами, обязанными доставлять распоряжения из штаба в отряды дружинников.

– Теперь мы повоюем! – весело и громко, так, чтобы это слышали все на баррикаде, сказал Мещерин.

Он оглянулся на Хаю, намереваясь распрощаться, но, поймав ее взгляд, сообразил, что девушка ждет: а не предложит ли он ей остаться? – просить этого Хая не стала бы ни в коем случае, ибо она никогда ничего не просила.

– Хая! – Мещерин поспешил вслед за девушкой, которая уже повернулась уходить, и взял ее за руку. – В штабе ты теперь меньше нужна, чем нам. Останься. Прошу тебя.

– Мне еще надо предупредить наших в Никитской, – ответила Хая, но руки не поспешила освободить, словно ожидая от Мещерина, что он ее все-таки не отпустит.

– Подожди, сейчас вместе пойдем.

Мещерин велел своему вооруженному наганом помощнику взять двух дружинников, у которых были охотничьи ружья, и попытаться пробраться дворами до Воскресенской, причем обстреливать полицейских, казаков и солдат, где бы они им ни повстречались. Но наказал в долгую перестрелку не вступать, а лишь дать залп и тотчас скрываться. Одновременно Мещерин велел им безжалостно стрелять любого дворника, у которого окажутся закрытыми ворота. Еще двоих дружинников с ружьями он оставил при себе. А остальным – невооруженным практически людям – Мещерин приказал пока оставаться на баррикаде, но немедленно уходить, если только их попытаются штурмовать.

Сам он намеревался со своим отрядом дойти до Ленивки, также насколько возможно досаждая неприятелю. Он понимал, что Хая в этом его рейде будет, пожалуй, обузой – если что, с ней и не убежишь, и через забор не перепрыгнешь, – и тем не менее ему очень хотелось, чтобы девушка была с ним: может быть, она станет свидетельницей какого-нибудь его подвига или даже случится спасти ее.

На Никитской они нашли баррикаду, на которой стоял отряд Самородова. Узнав о новой тактике штаба, он, как и Мещерин, молодецки воскликнул:

– Ну, версальцы, держись! Переходим в наступление!

Мещерин распорядился отряду Самородова двигаться параллельно его группе. И если кто-нибудь из них вступит в бой, второй отряд должен будет поддержать товарищей, атакуя неприятеля с тыла и причиняя, таким образом, последнему сугубый урон.

Они вышли в Калашный. Отряд Мещерина, прижавшись к самым домам, двинулся по тротуару. А Самородов со своими людьми пробирался по противоположной стороне, причем не по тротуару, а дворами, позади домов, то и дело, впрочем, выглядывая на улицу, чтобы не выпускать из виду товарищей. На Арбатской промелькнули всадники. Не меньше дюжины всех. Они, возможно, и не собирались сворачивать в переулок, но, заметив там подозрительных людей, все-таки направили коней в Калашный.

Когда между всадниками и дружинниками оставалось шагов тридцать, Мещерин и его люди вскочили в первый попавшийся подъезд и тотчас открыли стрельбу по драгунам. Те смешались, засуетились. Раздались крики. Кто-то упал на снег. Но замешательство их было недолгим: служивые мигом овладели собой, вскинули винтовки и открыли огонь по подъезду. Отвечать на обстрел дружинники не могли, – драгуны им просто не давали выглянуть из дверей. И тогда на помощь Мещерину пришел Самородов со своими людьми.

Разгоряченные стрельбой и опьяненные успехом, драгуны совершенно оставили вниманием тыл. Кто-то из них уже спешился, чтобы ворваться в подъезд и добить, если потребуется, мятежников. И тут им в самые спины грохнули три выстрела. Самородов и его бойцы, наверное, тщательно прицелились, прежде чем стрелять, – у них была такая возможность, – потому что один драгун тотчас свалился замертво, а еще двое вскрикнули, получив ранения.

Сообразив, что они попали в засаду, драгуны поспешно ускакали к Арбатской.

Дружинники немедленно выбрались из своих укрытий.

– Забрать оружие! – распорядился Мещерин, кивнув на валяющиеся винтовки.

Дружинники кинулись исполнять, – армейские винтовки для повстанцев были дороже пушек!

– Володя! – воскликнул Самородов. – А один жив! Ранен! – Он показал рукой на одного из лежавших на снегу драгун. – Что делать?

Мещерин, ни слова не говоря, подошел к драгуну, который с мольбой в глазах смотрел на победителей, и направил на него наган. Но выстрелить не успел. К нему одним прыжком подскочил Самородов и ногой выбил у друга наган из руки.

– Ты что?! Ты что?! – заикаясь, приговаривал Самородов, не находя, видимо, более слов. – Ты что?!.

– Дурак! – зло выругался Мещерин. – Здесь не действуют законы войны! Пойми ты! Он для нас не комбатант! А предатель и палач своего народа. А таких безжалостно убивают! Или добивают, если надо! Как мародеров! Как!.. – Мещерин оборвался. – Все за мной! – глухо приказал он.

И, подобрав наган, пошел в сторону Арбатской.

– Вы поняли, как надо с ними бороться? – отрывисто поучал своих людей Мещерин, ни на кого не глядя. – Вот чего они боятся! Нам бы сотен пять таких отрядов, и Москва – наша. Всю нечисть перебили бы! И никакой жалости к ним! Никакой жалости! Пожалеем – проиграем!

На Хаю слова Мещерина и особенно его намерение добить раненого драгуна произвели потрясающее впечатление. Она, сама девушка бесстрашная и жертвенная, потерялась от такого его революционного неистовства, от такой святой жестокости, одновременно испугалась и пришла в восхищение. Хая шла следом за Мещериным и с удивлением смотрела на него, будто сделав какое-то важное неожиданное открытие. Такого Мещерина она прежде не знала! Вместо мечтательного юноши, упивающегося при каждом случае своим красноречием, почтительного со всеми, как гимназист младшего класса, а в обхождении с женским полом еще и бесподобно галантного, перед ней предстал теперь хладнокровный, бескомпромиссный борец за идею, не стесненный никакими этическими правилами.

Дружинники вышли на Арбатскую. Уже смеркалось. Но Мещерин и в полумраке разглядел у Александровского училища на Знаменке большую группу военных – не менее роты. Что именно собирались предпринять александровцы, Мещерин не стал дожидаться выяснить и поскорее увел своих людей в противоположную от училища сторону – юркнул в Филипповский переулок. Естественно! – глупо было им лезть на рожон при столь очевидном превосходстве неприятеля.

– Видали: целое войско стоит! – продолжал учить Мещерин подчиненных. – Но мы им не по зубам! Им нужен простор. А в городских трущобах они бессильны. Ну завтра мы им дадим сражение! Сегодня только маневры были…

– Да! – хватился Мещерин. – Мы же оружие захватили! Значит, можем еще один отряд вооружить. Хая, у тебя – наган, останешься во главе моего отряда! – Он приказал как отрезал. – С винтовками вы завтра набьете их, как белок! А я заберу у вас ружья и передам другим бойцам. Благо людей хватает.

– Ты, верно, считаешь меня полководцем, за плечами которого не одна выигранная кампания? – спросила Хая безо всякой иронии, ибо она уже поняла, что шутками Мещерина теперь, пожалуй, можно только прогневить.

Строгий командир и в самом деле нахмурился, собираясь, очевидно, ответить жестко, сообразно обстоятельствам, но его предупредил Самородов:

– Ты что, не понимаешь? – девушка хочет с тобой быть!

Мещерин, будто вспомнив о чем-то, внимательно посмотрел на Хаю. Казалось, он что-то понял наконец. Но, ни слова не сказав, отвернулся и пошел дальше.

По Пречистенскому бульвару они дошли до самого храма Христа. После Арбатской они нигде больше не встретили ни городового, ни казака, ни солдата. Казалось, все они попрятались, не в силах противостоять набирающему силу восстанию. Во всяком случае, вооруженные дружинники могли чувствовать себя почти хозяевами города.

Мещерин распустил своих бойцов, велев всем завтра до рассвета быть у Смоленского рынка. Все поспешили оставить своего командира наедине с невестой.

Только что бывший до безрассудства, до жестокости решительным, оставшись наедине с Хаей, Мещерин сник, потерялся. Он стоял столбом и не находил, что бы сказать девушке: прощаться с Хаей ему теперь не хотелось, – напротив, у него теплилась надежда сегодня с ней не расстаться, – но и заполнить хоть какою репликой мучительную паузу у него никак не получалось – все казалось пустым, пошлым…

– Это вы с кузеном давеча взорвали охранку? – спросила Хая. Она так и называла Самородова с тех пор, как ее покойная подруга Маша привела в кружок своего двоюродного братца.

– Мы… – промычал Мещерин.

– И ты еще не свалился без чувств? У вас же прежде был бой на Чистых прудах!

Мещерин пожал плечами, показывая, как это для него несущественно.

– Пойдем, богатырь. – Хая взяла его под руку. – Я тут неподалеку обосновалась. Успеешь и отоспаться…

От неистового бойца не осталось и следа, – он покорно поплелся, куда влекла его девичья ладошка.

Бои, перестрелки шли по всей Москве. Верные своей новой тактике, повстанцы, как правило, баррикад не защищали. Но эти нагромождения всякого хлама поперек улиц служили своего рода приманкой для неприятеля: солдаты давали по ним ружейный залп, другой, третий, но, когда они устремлялись на приступ уже оставленных дружинниками позиций, по ним вдруг отовсюду – из переулков, подворотен, из окон – открывалась стрельба, причем атакующие несли потери, а повстанцы оставались практически неуязвимыми – их не было видно!

Но сами повстанцы отнюдь не отсиживались в обороне, не ждали, пока солдаты явятся под их пули. Они верно усвоили, что лучшая оборона – это нападение, почему развернули по всему городу натуральную партизанскую войну: охотились за городовыми и разоружали их, устраивали засады солдатам и полицейским, захватили даже несколько участков, неоднократно пытались штурмовать Николаевский вокзал – единственный из московских вокзалов, оставшийся в руках правительственных войск и позволявший им беспрепятственно получать подкрепления, – но всё безуспешно. Чтобы осложнить неприятелю его действия, повстанцы по всей Москве порушили телефонную связь – повалили столбы, порезали провода. Причем результат это возымело отменно положительный: губернатор и его подручные подчас не знали, что происходит в соседнем квартале, не говоря уже об отдаленных частях города, – им приходилось довольствоваться сведениями, полученными от курьеров, но последние если и миновали благополучно встречи с дружинниками и доносили известия, то чаще всего таковые оказывались несвоевременными, почему принятые властью по донесению меры редко когда доставляли повстанцам ощутимый урон.

Поняв, что избранная ими неудобная для неприятеля тактика позволяет им практически на равных противостоять правительственным войскам, дружинники осмелели настолько, что стали атаковать даже и довольно крупные силы противника. Так, однажды ночью две сотни повстанцев, из которых, по крайней мере, половина вообще не была вооружена, а остальные имели оружие, едва ли пригодное для того, чтобы ходить с ним в атаку на регулярные войска, подошли к заводу Гивартовского, где был расквартирован полуэскадрон драгун, и обстреливали его до утра. Что любопытно! – драгуны, хотя и отвечали на огонь нападавших, на вылазку все-таки не отважились, предпочитая оставаться за надежными каменными стенами.

Еще более эффектное нападение повстанцы совершили на драгун, расквартированных на фабрике Абрикосова. Там стоял целый эскадрон. Дружинники заняли позиции вокруг цехов – на чердаках, в подъездах, а то и в домах у самих обывателей – и обстреливали всех, кто пытался выйти из фабрики. И сколько драгуны ни прорывались, они так и не смогли выбраться из осады, – целое крупное подразделение правительственных войск на продолжительное время оказалось запертым на квартире и лишенным возможности участвовать в уличных боях! Отступились дружинники, лишь когда драгунам на выручку пришла пехота с артиллерией.

Со стороны Проточного переулка Москву-реку переходил отряд солдат. Служивые были наряжены зайти в тыл повстанцам, сосредоточившимся на Пресне. Они рассчитывали это сделать незаметно – впотьмах. Но пресненские дозорные их вовремя выследили. И едва солдаты ступили на левый берег, их окружили дружинники. Кто-то из солдат сразу сдался, побросав винтовки, но кто-то попытался сопротивляться, отстреливаться, – таких дружинники безжалостно расстреляли в упор. Трофей, доставшийся победителям, составил несколько десятков бесценных трехлинеек.

Схватка сторон достигла ожесточения невиданного, по своему безжалостному, беспощадному отношению к противнику равного только, может быть, пугачевщине. Если повстанцам в руки попадался полицейский или военный чин, они обычно не щадили таких пленных – умерщвляли немедленно. Однажды два десятка дружинников явились на дом к чиновнику сыскной полиции Войлошникову. Дверь им отворил сам хозяин, догадавшийся, верно, по требовательным звонкам, стукам и крикам визитеров, что те пожаловали по его душу. Невзирая на присутствующих тут же близких Войлошникова, в том числе и малолетних, дружинники велели ему распрощаться с семьей и выходить во двор на смертную казнь. Полицейский поцеловал опешившую от невероятности, от непостижимости происходящего жену, благословил детей и безропотно последовал, куда ему было указано. Во дворе дружинники немедленно вынули наганы и буквально изрешетили несчастного Войлошникова, – в его теле позже было обнаружено двадцать пять пуль!

Но и верные правительству силы поступали со своими противниками не менее жестоко. Всякий взятый в плен дружинник, – если при нем оказывалось оружие, – как правило, расстреливался. Войска нисколько не гнушались отвечать артиллерийским огнем на стрельбу по ним из охотничьих одностволок. Казачья шашка чаще всего не разбирала, на чью голову ей опуститься – вооруженного ли повстанца, старика ли, женщины или ребенка. Окружив типографию Сытина на Серпуховской площади, в которой забаррикадировались дружинники, драгуны и казаки открыли по ней ружейный огонь. Когда затем войска бросились на штурм здания, там в первом этаже вспыхнул пожар, – очевидно, у осажденных не осталось уже иного средства остановить нападавших на них. Действительно, это им помогло, – войска отступились. Но каково пришлось засевшим в типографии повстанцам! Огонь разрастался, поднимался выше, пожирая этаж за этажом, помещение за помещением. На Серпуховку съехались команды из ближайших частей. Но начальство запретило пожарным исполнять их обязанности. Потому что огонь теперь был союзником осаждавших типографию войск, – он делал то, что должны были бы исполнять солдаты, расплачиваясь за каждый свой шаг вперед кровью и жизнями. А так служивые лишь смотрели с недосягаемого для револьверной пули расстояния, как погибает их противник, лишенный возможности даже хоть как-то возмещать неприятелю за свою погибель. Типография с засевшими там людьми горела всю ночь. Под утро войска наконец вступили в выжженное здание. Поразительно! – но в некоторых закоулках солдаты еще имели стычки с последними немногими повстанцами, которые, как отроки в вавилонской печи, каким-то чудом не сгорели в огне и не задохнулись в дыму.

В разгуле убийственной стихии, в пылу беспощадных кровавых баталий, в которых сам он, впрочем, участия не принимал, но руководил действиями подначальных из штаба, Саломеев не забыл и о своем обещании, данном партнеру по политической борьбе и компаньону по извлечению прибыли – чиновнику охранного отделения, а именно принести в жертву его прихоти Дрягалова. Для чего именно компаньону и партнеру потребовалась жизнь Старика, Саломеев не понимал. Да это его особенно и не интересовало. Хотя лично у него самого никаких претензий к бывшему товарищу не имелось, но, с другой стороны, и ждать от Дрягалова еще каких-то благодеяний, подобных прежним, уже не приходилось. Поэтому Саломеев без сожаления смирился с участью Дрягалова, уготованной ему чином из охранки. К тому же у самого Саломеева была личная заинтересованность в исполнения этого задания, поскольку в результате его ожидали весьма заманчивые перспективы, как ему было обещано.

Саломеев велел Клецкину найти и привезти к нему студента Мордера, которого он завербовал где-то год назад, после того, как его кружок понес по известным причинам значительные потери.

До самого декабря этот Мордер никаких особенных революционных доблестей не выказывал. Саломеев как-то попросил его перевезти с Клецкиным «бостонку» на новое место, потому что долго оставаться работать по одному адресу типографии было небезопасно, так Мордер отказался исполнять поручение, сославшись на немощь – тяжела-де машина, не по силам ему. Саломееву тогда пришлось самому пыхтеть – тащить упрятанное для конспирации в комод многопудовое устройство, – подряжать еще кого-то он не стал опять же по соображениям безопасности.

Но когда началось восстание, тут уж Мордер себя проявил в полной мере. Его революционное неистовство изумляло подчас и бывалых бойцов. Нет, он не сражался на баррикадах, ни даже в боевых группах, нападавших на неприятеля из засады, не участвовал. Мордер придумал собственную форму борьбы. Он собрал с дюжину подобных ему молодцов, добился у Саломеева, чтобы им всем выдали по нагану и патронов вдоволь, и с этим отрядом стал натуральным образом разбойничать, ночами чаще всего. Он заранее узнавал адрес какого-нибудь полицейского чина и заявлялся к нему на дом со всею своею вольницей. Если хозяин оказывался человеком решительным, удальцом и, вдобавок, если среди его чад и домочадцев находился еще кто-то, кто мог держать в руках оружие, непрошеные гости обычно отступались, едва из-за двери или из окна им в ответ раздавался выстрел. Но часто жертва бывала покорной, безвольной, будто замагнетизированной, вроде того Войлошникова. Чем для нее оборачивалась такая покорность, известно из примера упомянутого чиновника сыскной полиции.

Оправдывая свои действия местью черносотенцам, Мордер стал чаще даже, чем к полицейским, наведываться в купеческие дома. Он называл по-научному такие налеты экспроприациями, а в шутку, среди своих, – золотыми рейдами. Мало того что такие рейды были для налетчиков куда безопаснее визитов к полицейским, они еще и приносили революционерам весомый прибыток: расправившись с душителем народной свободы, а то еще и с кем-то из его домашних заодно, Мордер никогда не забывал прихватить какие-либо ценности, принадлежавшие жертве, – деньги, золото. Одеждой и той не гнушались борцы за счастье народа. Когда об этом стало известно Саломееву, он действия Мордера одобрил, – конечно, к черносотенцам нужно быть равно беспощадными, как они, мироеды и убийцы, к трудовому народу! – но велел большую часть экспроприированногоотдавать лично ему – Саломееву – на нужды революции!

Похвалив Мордера за его полезную деятельность, за беспощадный революционный пыл, Саломеев перешел к делу. Он коротко рассказал историю своих отношений с Дрягаловым. Особенно подчеркнул, как он был радушен и добросердечен по отношению к простоватому, малообразованному торговцу – учил его, просвещал, подсказывал что-либо, никогда не отказывал ему в своем покровительстве, в бескорыстной своей помощи. Но неблагодарный купец отплатил ему за добро самым лютым коварством – он предал его, оказался провокатором. И лично у него – Саломеева – нет к предателю претензий: он выше мелочных обид! Но измена святому делу, в которое Дрягалов – увы! – был посвящен, предательство доверившихся ему людей не может быть прощено, ибо и для этих людей, и для самого их дела небезопасно оставлять изменника здравствующим, – секреты, которые товарищи ему опрометчиво доверили, должны быть похоронены вместе с ним! К тому же, добавил Саломеев, ему доподлинно известно, что Дрягалов теперь поддерживает черносотенцев, почему является не только предателем революции, но и непосредственным ее врагом.

Мордер заверил Саломеева в безусловной своей готовности исполнить все, что требуется. Он готов был совершить революционное возмездие безотлагательно, этой же ночью.

Но Саломеев велел ему не торопиться. По его словам, выходило, что обычный ночной налет в данном случае не годился: купец сам вооружен, и многочисленная его челядь, несомненно, также ополчится, чтобы дать отпор незваным гостям. Нет, Саломеев отнюдь не беспокоился за шайку Мордера, а уж тем более не переживал за самого ее главаря, почитая в душе последнего редкостным подлецом. Но он справедливо полагал, что лихой налет нахрапом мало того что будет отбит и не принесет желаемого результата, так еще и спугнет Дрягалова, насторожит его, заставит его принять какие-то меры по обеспечению своей безопасности, а значит, сделает его недосягаемым, по крайней мере, на ближайшее время. Кроме того, Саломееву было известно о счастливых переменах в семье Дрягалова: о женитьбе сына и о недавнем рождении наследника дрягаловских миллионов. И устраивать погром со смертоубийством в доме, где теперь находится молодая родильница с новорожденным, Саломееву показалось предприятием неоправданно жестоким. Он предложил Мордеру иной план действий.

После того как на Мясницкой у него открылся новый шикарный магазин, Дрягалов перенес туда главную свою контору и сам проводил там значительное время. Даже и теперь, когда все магазины по Москве не работали, а иные бережливые хозяева так вообще забили витрины досками, Дрягалов, тем не менее, исправно почти каждый день бывал на Мясницкой и работал в конторе с бумагами. Там Саломеев и предложил Мордеру его выследить. Он подробно описал, какой из себя Дрягалов: на вид – под пятьдесят, крепкий, плечистый, сухопарый, карие глаза, густые черные волосы, борода по грудь. Тип яркий. Такого трудно не заметить и не узнать. Саломеев еще посоветовал Мордеру для большей верности нарядиться охотнорядцем – надеть овчинный полушубок да папаху. И уж ни в коем случае не заявляться туда в студенческой шинели, – Мясницкие, как и другие центральные части, к этому времени были почти целиком во власти полиции и черносотенцев, и Мордер своим отнюдь не верноподданническим облачением неминуемо выдал бы себя.

Заверив патрона, что задание непременно и немедленно будет выполнено, Мордер отправился в Мясницкую по указанному адресу. Он без труда нашел новый дрягаловский магазин: надпись аршинными буквами «Торговля Дрягалова и сына» над входом бросалась в глаза даже в декабрьских сумерках. Тщательно забитые окна магазина по улице были безжизненно темны. Но из боковых, также забитых, окон, сквозь щели между досками, брезжил слабый свет, свидетельствующий, что заведение хотя и не работает, но вовсе не пустует. Мордер зашел в подъезд в доме на противоположной стороне улицы и через мутное стекло стал наблюдать за дверью магазина.

В подъезде было холодно, почти как на улице. Но Мордер не только не оставил своего поста, чтобы, скажем, взбежать по лестнице на верхние этажи и хоть так немного погреться, но даже не закурил ни разу в своей засаде – огнем и дымом он мог привлечь к себе чье-нибудь внимание, а значит, и поставить свое предприятие под угрозу срыва. Он, как ревностный, безукоризненно исправляющий службу постовой, ничем не нарушил своего долга.

Сколько Мордер так простоял, неизвестно – он времени не наблюдал и готов был караулить жертву сколько угодно долго. Но вот мрачные двери дрягаловского магазина наконец дрогнули и отворились. На улицу вышли два человека, распознать которых впотьмах было решительно невозможно. Разве что один из них даже во мраке выделялся своею осанистостью и дородностью. Таким именно и описывал Дрягалова Саломеев. Если кто-то из них и есть приговоренный, смекнул Мордер, то, конечно, это именно осанистый, а не второй – невзрачный и тщедушный.

Мордер решительно толкнул дверь. Он направился прямо на людей, бывших от него на противоположной стороне улицы аршинах в тридцати. Когда до цели ему оставалось несколько шагов, пешеходы, поняв, что к ним кто-то целенаправленно приближается, тревожно оглянулись, причем осанистый потянулся рукой в карман. Но вынуть оружие не успел. Мордер раньше выхватил наган, – он еще сумел разглядеть, что жертва его по всем приметам в точности совпадает с описанием – крепкий, плечистый, черная борода по грудь длиной, – и трижды выстрелил в него в упор. Бородач вздрогнул, качнулся, неловко взмахнул руками, словно искал, обо что бы ему опереться, и рухнул на снег. Невзрачный его спутник только очумело смотрел на убийцу, не в силах даже пошевелиться от ужаса произошедшего. Направив на него наган, Мордер стал уже сгибать лежащий на курке замерзший палец, но в последний миг сообразил, что, застрелив заодно с приговоренным неприговоренного, он дискредитирует идею возмездия, сводя ее к банальному разбойному смертоубийству. Не опуская нагана и не отворачиваясь, он отступил на несколько шагов назад и затем поспешно скрылся во мраке между домами.

 

Глава 10

Из Петербурга Александр Иосифович Казаринов и его патрон, сибирский купец Рвотов, нечаянно приехали в Москву прямо к самому началу восстания. Прибыли-то они в город свободно, а выбраться уже не смогли: повстанцы захватили вокзалы, и в результате все, кто был в столице проездом, будто в ловушку попались.

Путешествие их в Петербург вышло исключительно успешным. С помощью своего толкового и расторопного помощника, оказавшегося на все руки докой – и дипломатом, и переводчиком, и делопроизводителем, – Рвотов без труда заключил несколько выгодных договоров, сулящих ему значительную прибыль. Отправляясь впервые в такие дали дальние, Рвотов, натурально, переживал, тревожился: как там ему придется? не объегорят ли православного латиняне с лютеранами? а то пойдет по шерсть и ну вернется стриженным?! Но, в значительной степени благодаря Александру Иосифовичу, все сложилось удачно и счастливо.

Устроив дела, Рвотов решил еще погостить в Петербурге – пройтись по знаменитым церквам да монастырям. В результате эти три вполне праздных дня, что они провели в столице, единственно прогуливаясь по диковинному городу оказались для купца судьбоносными: именно поэтому они с Александром Иосифовичем не успели вовремя проехать через Москву.

Здесь Рвотов намеревался задержаться не более чем на день-два, разве поклониться святыням в Кремле да в Лавре, – заботы подгоняли его скорее возвращаться домой, – но вынужден был по известным причинам остаться на неопределенный срок. Чтобы время у него даром не пропало, он придумал и в Москве завести еще какие-нибудь выгодные дела, – уж если в Петербурге с иноземцами наладил, то в старушке Белокаменной со своими русскими сам бог велел.

Никаких знакомых Рвотов в Москве не имел. А биржа в эти дни не работала, как и все прочие учреждения. Как же ему было встретиться с кем-нибудь из собратьев-торговцев? Помог ему, естественно, его искусник-делопроизводитель. Александр Иосифович прежде никогда с торговыми и прочими людьми неблагородных званий знакомств не водил, – считал это ниже своего достоинства, – лишь по великой нужде, по превратности судьбы он временно оказался в услужении у купца! Узнав о ближайших намерениях Рвотова, Александр Иосифович подумал: а не порекомендовать ли патрону того самого Дрягалова – купца, его соседа по даче, с которым он случайно познакомился полтора года тому назад, благодаря, кстати, дочке, ее опасным связям, и с которым прошлой осенью его так иронично свела судьба в Маньчжурии. Почему бы нет? Если мир настолько тесен, усмехнулся Александр Иосифович, то от этой тесноты все равно никуда не денешься.

В планы Александра Иосифовича никак не входило быть в Москве кем-то узнанным. А уж тем более встретиться со свидетелями его маньчжурских похождений! Ведь для всех знакомых его более нет в живых! Поэтому он отнюдь не собирался представлять патрона Дрягалову лично. Он объяснил своему простоватому работодателю, что в культурном обществе, прежде чем наносить визит, у незнакомых пока между собою людей принято посылать визитную карточку. А уже получив положительный ответ, можно являться и собственною персоной.

В Петербурге Рвотов впервые в жизни заказал изготовить для него визитные карточки. Ему это посоветовал Александр Иосифович, объяснив, что в столице работу исполняют с несоизмеримо большим мастерством, нежели где-либо еще в России. И правда, карточки у Рвотова вышли чудо как хороши: цвета белого мрамора с розовыми прожилками. Когда ему принесли в гостиницу пахнущую свежею типографскою выделкой пачку, он немедленно разорвал облатку и стал перебирать карточки одну за одной, вчитываясь почти в каждую, как будто они не были все одинаковыми и на какой-нибудь могло быть написано что-то отличное от прочих. Рвотов сразу положил две дюжины карточек в портмоне, огромное, каким не всякий ридикюль бывает, и затем, когда они прогуливались по Петербургу, купец иногда подавал кому-нибудь свою карточку, там, где этого совершенно не требовалось – в гостинице, в ресторане, в кассах, – небрежно протягивая ее двумя пальцами – указательным и средним. На карточках было написано: «1-й гильдии купец Афанасий Игнатьевич Рвотов».

Александр Иосифович посоветовал Рвотову познакомиться с крупнейшим в Москве торговцем Дрягаловым, о котором-де он как-то краем уха слышал. Причем научил патрона не заявляться сразу самому, а отправить прежде записку – естественно! – с визитною карточкой. По словам Александра Иосифовича это и было настоящим поведением comm. И faut, – именно так подобает вести себя просвещенным, культурным, состоятельным гражданам! Лучшего аргумента для Ротова не требовалось. Узнав от своего ученого помощника, как приличествует поступать культурному, состоятельному гражданину, как это заведено в столице, он ровно так и сделал: отписал и послал все, что следовало. В тот же день к ним в гостиницу посыльный доставил ответ: Дрягалов просил сибирского гостя пожаловать к нему в главный магазин на Мясницкую.

Отправив Рвотова по делам, Александр Иосифович, оставшийся наконец без пригляда своего потешного начальствующего, решил использовать появившуюся свободную минуту с пользой для себя. Ему равно важно и интересно было узнать: помнят ли его еще в Москве? и если помнят, то насколько опасна для него эта память людская?

Но каким образом это можно было ему осуществить? Он не мог рискнуть даже домой заглянуть! даже хотя бы позвонить по телефону Екатерине Францевне! Показаться лично чревато быть узнанным швейцаром и прислугой. А телефонировать супруге, убежденной, что его нет в живых, – это значит произвести дома натуральный переполох и все равно, таким образом, выдать себя. Если ему и объявляться кому-то в Москве, подумал Александр Иосифович, то это должен быть человек не менее, нежели он самый, заинтересованный в сохранении его инкогнито.

Таким человеком, по мнению Александра Иосифовича, являлся старший сын купца Дрягалова – тот убогий калечный, бывший у него в некоторой зависимости, ловко самим господином Казариновым и надуманной. Мартимьяном, кажется, его величали, припомнил Александр Иосифович, имя-то какое! я б лакея с таким именем не нанял! Но как с ним свидеться, с этим Мартимьяном? заявиться домой? – московский адрес Дрягаловых Александр Иосифович узнал не далее как нынче утром, когда они с Рвотовым выясняли, куда именно им посылать человека с запиской и визитною карточкой, – но нет! вариант совершенно неподходящий! а вдруг там окажется младший сын Дрягалова – еще один участник манчьжурских событий и непосредственный свидетель деяний Александра Иосифовича! – и тогда, как говорится… лучше было бы ему не родиться!..

Размышления о старшем болящем сыне Дрягалова навели Александра Иосифовича на еще один незабываемый образ – Мартимьянова знакомца Сысоя, сослужившего ему прошлым летом одну деликатную службу. Этот-то уж совсем никак не может быть заинтересованным в моем разоблачении, ибо это и его разоблачение с каторгой одновременно, подумал Александр Иосифович и усмехнулся: неужели он дожил до того, что самым надежным в сложившихся обстоятельствах, единственным, кому он может довериться, человеком является убийца, душегуб, cave furem , как в Древнем Риме написали бы ему на самом лбу?!

Мешкать было некогда – Александр Иосифович поспешил на Зацепу. Он забыл уже, как звали домовладельца, у которого квартировал Сысой, но, прекрасно зная Москву, мог найти любой дом, где когда-то бывал, и с закрытыми глазами.

По дороге, закутавшись чуть ни с головой в шубу, Александр Иосифович с любопытством разглядывал город, в котором не был уже больше года. От Большой Московской, где пожелал остановиться Рвотов, до Зацепы по прямой пути было не так много. Но через Москворецкий мост извозчик не поехал, сказав, что-де все одно солдаты не пропустят, а повез Александра Иосифовича до самого Новоспасского и уже там переехал в Замоскворечье по замерзшей и запорошенной Москве-реке.

По дороге никаких особых примет восстания Александр Иосифович не заметил: хотя откуда-то и доносились отдельные выстрелы, Гончары с Таганкой казались вообще не охваченными беспорядками, равно как и Кожевники, в которых кое-где попадались какие-то жалкие подобия баррикад, а вернее, просто раскиданный хлам, но повстанцев при этом хламе как будто не было. Впрочем, не было видно и полицейских, – а вот это свидетельствовало о чем-то происходящем, необыкновенном! Зато сама Зацепа оказалась перегороженною довольно основательно. И Александру Иосифовичу пришлось отпустить извозчика, не доезжая вокзала, и дальше идти самостоятельно. Здесь ему наконец впервые пришлось свидеться с повстанцами. Он смело направился к низкорослой баррикаде, составленной из кадок и досок, и на вопрос – кто такой и куда? – Александр Иосифович, изображая муки зубной боли, ответил, что идет к дантисту Зильбельтруду – такой действительно принимал на Зацепе. На шпиона господин Казаринов вроде бы похож не был, на черносотенца тоже. Его вообще по внешнему виду теперь нельзя было отнести ни к какому сословию, ни к какому состоянию, или, вернее, при желании, если подойти предвзято, в нем можно было разглядеть любое состояние и сословие – от дворянина до крестьянина, от интеллигента до приказчика. Но, расчувствовавшись немощью одинокого прохожего, повстанцы не стали особо доискиваться до него.

Александр Иосифович без труда разыскал дом, куда он приходил полтора года тому назад. Обыватели в доме, как пуганые вороны – куста, боялись всякого визитера, всякого стука в дверь, всякого шума под окнами. И Александру Иосифовичу не без труда удалось расположить к себе их и добиться, чтобы ему отворили и выслушали.

Узнав, что незваный гость ищет сапожника Сысоя, жильцы насторожились: тревожно переглянувшись, они с недоверием и опаской стали всматриваться в визитера. Но у Александра Иосифовича на такой случай был припасен ловкий прием: он с глуповатою улыбкой простака объявил, что еще в прошлом году одолжился у сапожника четырьмя целковыми с полтиною и вот теперь пришел возвратить долг. Обычно такие намерения принимаются противною стороной очень даже положительно. Напротив же, если заявить, что пришел получить с кого-то по долгам, то можно навлечь на себя недовольство не только должника – это само собою! – но и его окружения, предположим, соседей, как в данном случае. Узнав, с какими именно интересами явился незнакомец, обыватели в доме действительно отмякли.

Прежде всего, они посоветовали Александру Иосифовичу передать деньги им самим, потому что-де Сысоя нет и, скорее всего, никогда не будет уже здесь, а если появится его бывшая сожительница – жильцы побожились, – они все до последней копейки вернут ей. Пришлось Александру Иосифовичу отсчитать попечительным домовладельцам четыре с полтиною. Но то, что он узнал затем от них, с лихвой окупало его затраты. Он бы за такие сведения не пожалел и большего вознаграждения.

Получив деньги, домовладельцы стали наперебой рассказывать Александру Иосифовичу, как прошлой осенью к ним нагрянула полиция во главе с крупным чином, и их квартирант-сапожник был арестован. Его обвинили ни много ни мало, как в смертоубийстве! Оказывается, он еще летом убил сторожа на даче у известного миллионщика Дрягалова, – ограбить, верно, хотел! И после этого почти полгода спокойно жил здесь бок о бок с порядочными людьми, которые ни ухом ни рылом, как говорится, о том, что у них под крышей квартирует душегуб и головорез! Он так и остался бы нераспознанным, если бы не этот ухватистый, дотошный полицейский начальник – подумал, как все дело было, прикинул, смекнул да и взял молодца под цугундер.

Александру Иосифовичу самому смекалки было не занимать. Да и юридическое его образование кое-чего стоило. Он знал, что преступления, раскрытые спустя столь продолжительное время, раскрываются, как правило, случайно, а вернее сказать, попутно с еще каким-нибудь расследованием. Этот ухватистый полицейский чин, наверное, что-то распутывал, потрошил какое-то, может быть, смежное дело и вышел на сапожника. И хорошо еще, если только на него одного! – какая-то смутная догадка промелькнула в голове у Александра Иосифовича, нечто этакое невразумительное…

Изобразив неописуемый восторг от услышанного, он поинтересовался: а что же это за гений сыска такой? что за гроза, за бич божий для всех преступников и злодеев объявился, на наше счастье?

Домовладелец наморщил лоб, силясь, верно, что-то вспомнить. Затем, показывая, что ему пришла счастливая догадка, восторженно поднял вверх палец. И быстро зашлепал своими обрезанными сапогами куда-то в комнаты. Через минуту он вышел с бумажкой, поднес ее к самым очкам и торжественно прочитал: Рогожской части пристав Потиевский!

На обратном пути Александр Иосифович все прокручивал в уме обнаружившиеся сведения – и так и этак – и сопоставлял их с прежними, известными ему обстоятельствами. Зять его – пристав городской части – расследует преступление, совершенное аж в земстве! То есть действует никак не по долгу службы! А тогда из каких соображений? А соображение его очевидное: он самый – Александр Иосифович! Докопался-таки! Правда что: с зятем бранись – за скобу держись!

Но насколько, рассуждал Александр Иосифович, для него может быть опасным это разоблачение Сысоя и раскрытие совершенного проходимцем-сапожником убийства? Ведь тот о нем ровно ничего не знал – ни как зовут, ни где живет и служит. Разве что мог описать его внешность. Но все это не имеет ровно никакого значения, хотя бы он и близко знал Александра Иосифовича и описал бы его с мастерством Достоевского! – потому что сам Потиевский никогда не станет обнародовать факт участия своего тестя в этой истории: он слишком дорожит честью и покоем супруги, чтобы на весь свет выставить ее отца уголовным преступником! Совсем другое дело – маньчжурские происшествия! – о них не может не быть известно, помимо официальных лиц, еще и всем, кто знал Александра Иосифовича лично. Но в свете наступившей новой морали, когда пособничество неприятелю прогрессивной частью общества почитается вовсе не изменой родине, не преступлением, а формой борьбы с тиранией, то есть заслугой, а то и подвигом, при таких условиях Александру Иосифовичу не следует страшиться, по крайней мере, нравственной оценки своих действий. Нравственность – понятие отнюдь не абсолютное: то, что безнравственно у одних, другими может считаться вполне нравственным.

В гостиницу Александр Иосифович возвратился довольно поздно. Он думал, что купец в ожидании своего делопроизводителя там уже вконец извелся. Но, к совершенному его удивлению, оказалось, что Рвотов даже и не приходил еще – так рассказал коридорный.

По Москве, между тем, по-прежнему стреляли. К полуночи Александр Иосифович не на шутку встревожился, – о том, чтобы ему лечь спать, не было и речи! Самое, казалось, простое – телефонировать, хоть в магазин, хоть на дом к Дрягалову, – так телефон, как на грех, не работал! – повстанцы порвали по всей Москве провода, и телефонная связь в городе прекратилась.

На следующий день стало ясно, что Рвотова не оставили и ночевать в гостях, на что Александр Иосифович возлагал последнюю свою надежду, не возвратился купец ни к завтраку ни к обеду ни весточки никакой не прислал!

Еще бессонною ночью Александр Иосифович на всякий случай обдумал, как ему быть, если своего купца он больше никогда не увидит, что чрезвычайно осложнит исполнение самого смысла его существования – поездки в безвестное сельцо на Ша-хэ. Служба при Рвотове была для него надежным убежищем, прикрытием до поры до времени! Вот почему он и вынужден был держаться за этого неотесанного, едва грамотного мужика из медвежьего угла. И теперь ему нужно будет озаботиться поиском подобного же прикрытия и убежища, если, конечно, он – не дай бог! – такового лишится.

Александр Иосифович перебирал, кто именно может стать хотя бы на короткое время его сообщником, пособником. И не находил никого.

Вначале лишь усмешку у Александра Иосифовича вызвала мысль, что единственное на сегодняшний день сообщество, не являющееся для него неприятельским, – это те лица, для которых бумага с его портретом анфас, что так до сих пор и лежит у него в кармане, все равно как именной указ для государственных служащих, – случайный иркутский опыт это вполне подтвердил. И если в Иркутске он без особого труда сумел добиться от этих товарищей быть ему полезными, почему бы – при крайней необходимости – ему не воспользоваться таким опытом и здесь – в Москве? Кстати сказать, с их помощью, размышлял Александр Иосифович, ему будет проще всего выбраться за границу: эмигрировать, предположим, в ту же Германию, а там спокойно сесть на пароход и добраться до Циндао. Только на днях ему удалось незаметно подвести Рвотова к идее отправиться в ближайшее время в Китай. Он уже ликовал в душе оттого, что все вроде бы устраивается наилучшим образом. И вот теперь, кажется, выходит новая беда, и все его прежние замыслы рушатся.

Разумеется, Александр Иосифович не строил иллюзий по поводу возможной победы восстания: любой сколько-нибудь здравомыслящий человек не может не понимать, что бунт, при очевидном неравенстве сил, будет подавлен. Но самые бунтовщики-то никуда не денутся – они будут всегда! На баррикадах ли или в каких потайных, укромных убежищах, но всегда и неизменно эта активная, энергичная корпорация будет существовать и действовать! И, пожалуй, было бы неразумно, имея возможность выгадать какую-то пользу, находясь с детьми семьи трудовойв той или иной связи, не воспользоваться этим. Во всяком случае, в противоположную сторону ему хода нет категорически, ибо для той стороны Александр Иосифович государственный преступник. Да он и не желает туда возвращаться! Как бы ни было высоко прежнее его положение – и табельное, и в обществе, – но, по сути, он являлся слугой каких-то более высокопоставленных господ – сановников и генералов, – он был у них таким же нанятым работником, каковым теперь подвизался у Рвотова. А вот когда он доберется всеми правдами и, если потребуется, неправдами до принадлежащей ему мечты – Фаворского света, вот тогда он перестанет быть холопом, пусть и привилегированным! Тогда уж он сам свысока посмотрит на любых сановников! Он уж тогда покажет им, кого не оценила и потеряла Россия! Он еще напишет во всех главных английских газетах на первой странице аршинными буквами: князь Александр Казаринов дает раут в своем дворце в Лондоне! для всех русских вход без приглашений!..

Не возвратился Рвотов в этот день и к ужину. Александру Иосифовичу стало ясно, что больше он своего купца, скорее всего, уже не увидит. А значит, ему надо как-то приспосабливаться к новым обстоятельствам.

Должно быть, в Москву из Сибири уже возвратилась его соратница поневоле и мнимая дочка Елизавета, подумал Александр Иосифович, вот кого ему следует разыскать прежде всего! Но каким образом это сделать? Ходить по баррикадам и спрашивать: кто знает ее? Однако Александр Иосифович не забыл, что вся эта история с революционерками-гимназистками началась при участии того же торговца Дрягалова: вроде бы они впервые у него собрались на свою сходку. Но двоих тогда удалось отвести от опасного пути, а вот третья, кажется, с тех пор так по нему и пошла.

К самому Дрягалову Александр Иосифович обратиться, естественно, не мог – это было бы для него равносильно самоубийству. А вот встретиться с его старшим сыном, хотя это и опасно, все-таки возможно. К тому же этот Мартимьян в неоплатном долгу перед ним: угрожал ему, запугивал расправой с дочерью и так далее!

Невзирая на поздний час, Александр Иосифович немедленно отправился по известному ему адресу. Ехать в сторону Пресни извозчики, как один, отказывались: и не спрашивай! – отвечали, – хошь в Сукино болото, токмо не к Пресне! животная не пойдет – боится до смерти! Александру Иосифовичу едва удалось найти смельчака, согласившегося отвезти его к Кудринской за тройную плату. Извозчик пробирался по каким-то известным ему закоулкам, подворотням, – благо ворот теперь почти нигде не было – все пошло в баррикады, – в каком-то месте им все-таки не вышло миновать заграждения поперек улицы и пришлось уговаривать повстанцев пропустить их, – тут Александр Иосифович опять прикинулся болящим и произвел на дружинников должное впечатление, огласив адрес и фамилию известного доктора, который-де принимает в трех кварталах у них за спиной.

В пути Александр Иосифович велел извозчику привезти его в ближайший к Малой Никитской трактир. Почти все трактиры по Москве были закрыты. Но извозчик знал какой-то подвальчик вблизи Кудринской, продолжавший невзирая ни на что работать, – там, как оказалось, у него земляк половым служил. Туда он Александра Иосифовича и привез.

Вызвать Мартимьяна Александру Иосифовичу было несложно. Он послал к нему в Малую Никитскую того самого полового – земляка извозчика – с запиской. А записку он написал таким образом, чтобы, если она и попадет в руки к кому-то, кроме Мартимьяна, никто не сумел бы понять, от кого она пришла. Александр Иосифович верно рассудил, что вряд ли Мартимьян кому-то станет рассказывать об их разговоре позапрошлым летом на даче, – это никак не в его интересах, ибо, в результате, он, хотя и косвенно, оказывается замешанным в убийстве их кунцевского сторожа. Кстати, Александр Иосифович в своей записке намекнул на это обстоятельство, имея в виду дополнительно заинтересовать Мартимьяна явиться на встречу к нему.

Где-то час с небольшим спустя Мартимьян Дрягалов действительно появился. В сенях что-то загремело, загрохотало, и из-за грязной ситцевой занавески в залу въехал на коляске немощный посетитель. Коляску сзади толкал бывший с ним неразлучным его целитель – похожий на языческого кудесника старец.

Мартимьян растерянно огляделся. Пришлось Александру Иосифовичу сделать ему знак рукой, потому что и вправду узнать прежнего господина Казаринова в нынешнем его обличии было крайне сложно.

– Сколько лет, сколько зим… – с улыбкой произнес Александр Иосифович и этаким широким хозяйским жестом, подсмотренным им у Рвотова, пригласил Мартимьяна придвигаться к столу.

Мартимьян в обычной своей манере помрачнел, набычился. Он знал, что ничего доброго улыбка этого пройдохи ему не сулит.

– Викулыч, посиди поди где… – оглянулся он на кудесника.

Прежде всего Александр Иосифович справился о Рвотове: куда-де исчез сибирский купец, который третьего дня был приглашен старшим Дрягаловым в свой магазин на Мясницкую?

Мартимьян смутился. Было видно, как он растерянно выбирает, отвечать ему или нет, правду говорить или придумать чего на ходу. Но, верно, сообразив, что такому собеседнику не соврешь, – мигом раскусит! – решился все-таки говорить все, как на духу.

– Богу душу отдал купец этот… – проговорил Мартимьян и, поискав глазами по углам, перекрестился.

Как ни был готов Александр Иосифович к такой новости, но, услыхав ее подтверждение, потерялся. На мгновение, впрочем. Выслушав подробности, он спросил, где теперь покойный.

– Кажется, в Мясницком полицейском доме у Хитровки. В часовне, – ответил Мартимьян. – Теперь ведь не разберешь ничего, куда что…

Александр Иосифович подумал, что надо будет как-то отправить несчастного Рвотова сродникам, когда страсти в Москве поулягутся. Все-таки он купцу кое-чем обязан!

– Ну, хорошо, – перешел Александр Иосифович к делу, – вы, наверное, не забыли, что в прошлом году в вашем доме на собрании тайного общества присутствовали три молодые особы? Вы, помнится, были очень обеспокоены их появлением у вас.

Мартимьян утвердительно кивнул головой.

– Так вот, – продолжал Александр Иосифович, – для двух из них тот визит оказался, к счастью, всего лишь случайным развлечением. А третья с тех пор так и втянулась в эту противозаконную деятельность. Как ее звали-то… забыл… дочкина одноклассница по гимназии… Лиза?.. Да, Елизавета вроде бы…

Ответом ему был опять же утвердительный кивок.

– У меня к вам следующая просьба: помогите мне разыскать эту мадемуазель. Это мне крайне важно в связи с нашими с вами совместными обстоятельствами, – веско добавил Александр Иосифович. – Вы понимаете, о чем я говорю.

По совести сказать, Мартимьян не понял, о каких совместных их обстоятельствах идет речь, но уточнять не стал, ибо знал, что собеседник непременно приведет, если потребуется, соответствующие обстоятельства. Так не все ли равно…

– Так разыскать… – замялся Мартимьян, – оно ж вам сподручнее поди… Дочка-то нетто не знает?..

– Я с дочкой теперь в связи не состою… – тоже не без усилия ответил Александр Иосифович. – Она сама по себе. И потом, если бы была возможность как-то иначе найти эту… одноклассницу… – раздраженно произнес он, – я бы, поверьте, не стал вас беспокоить.

– Да я ничего… я это так… – принялся оправдываться Мартимьян. – Тут вот какое… обстоятельство, – старательно выговорил он словцо Александра Иосифовича, – другая-то подруга вашей дочки… Елена… она теперь невестка мне… Супружница братца моего Димитрия. Знаете? нет?

– Слышал, – на всякий случай соврал Александр Иосифович, борясь с чувствами: как бы ему не выдать чем удивления!

– Так эта третья… одноклассница, что вы спрашиваете, к нам заходила давеча… ну, с подружкой, значит, повидаться в смысле…

У Александра Иосифовича в голове уже лихорадочно прокручивались неожиданные новости, непредвиденные события, открывшиеся случайности и варианты их наилучшего использования или осуществления.

Они договорились, что Мартимьян, едва возвратится, немедленно узнает у невестки, как разыскать ее подругу Лизу, и сегодня же пошлет Александру Иосифовичу в Большую Московскую записку с человеком.

По мнению Александра Иосифовича, Лена не могла знать, где живет Лиза: у них же – социалистов – все законспирировано! они всё тщательно скрывают! Поэтому он научил Мартимьяна сказать невестке, будто ее подругу разыскивает купец из Сибири, у которого она в последнее время служила в учительницах, – он-де следом за ней приехал по делам в Москву и желает дополнительно Лизу отблагодарить за выдающиеся успехи, выказанные бывшею ее подопечной. Что-то в таком духе. Александр Иосифович полагал, что в итоге Лена как-то поспособствует найти подругу. Но вечером он получил от Мартимьяна записку, содержащую сведения, превосходящие самые оптимистичные его ожидания, – там был указан самый адрес, где теперь жила Лиза! Она снова, как и до отъезда в Сибирь, поселилась у Хаи Гиндиной. Но дело в том, что Хая-то с нынешнего лета числилась слушательницей женских курсов и вполне легально квартировала на Остоженке. Более того, она не избегала принимать у себя гостей, подчеркивая, таким образом, открытость своего существования. Поэтому, как только Лиза устроилась у Хаи, она немедленно сообщила Лене свой адрес.

На другой день ранним утром Александр Иосифович был у Зачатьевского монастыря. Он подгадал пораньше, чтобы не упустить Лизу. Подумал: лучше разбудить девушку, как бы ни было это невежливо, нежели вовсе прозевать ее и явиться, когда она уже отправится грудью прокладывать дорогу в царство свободы.

Лиза жила в доме, смотрящем окнами прямо на монастырскую стену. Весь дом спал беспробудным сном. Не открывали Александру Иосифовичу очень долго. Наконец к двери пришаркала какая-то старуха – может быть, владелица, – она сглуху все переспрашивала: как? как? как? – будто ворона каркала. Насилу сообразив, что спрашивают жильцов, она размеренно ушаркала восвояси. Через некоторое время, судя по относительно бодрой и легкой поступи, к двери подошел кто-то более молодой и восприимчивый. Александр Иосифович объяснил через створку, что он сибирский знакомый Елизаветы, которая, по его сведениям, должна здесь жить. Лизину фамилию он называть на всякий случай не стал – приобретенный революционный опыт подсказал Александру Иосифовичу, что в его же интересах этого делать при данных обстоятельствах не следует.

Заскрипели, зазвенели засовы и крючки, и дверь приоткрылась. Перед Александром Иосифовичем предстала красивая брюнетка в долгополом мягком халате. Мерцающий свет лампы в ее руке, играя по лицу и прегустым всклокоченным волосам красавицы и отсвечиваясь в огромных черных глазах, придавал ей дьявольскую соблазнительность, подчеркнутую и усиленную к тому же всею неубранною наружностью экзотичной чаровницы, свидетельствующей, что она сию секунду с постели. Прелестница пригласила Александра Иосифовича следовать за ней.

По каким-то темным закоулкам, протискиваясь среди шкапов и сундуков, они прошли в некий чулан или, скорее, кухню, отгороженную занавеской от более просторного помещения, бывшего, как можно было понять, спальней квартиранток. Девушка попросила Александра Иосифовича подождать здесь и скрылась за занавеской. Слышно было, как там она громким шепотом будила Лизу: «Вставай же! Лиза! К тебе пришли!» Вначале в ответ доносился лишь жалобный стон, свидетельствующий о том, что проснуться и подняться для кого-то теперь было лютою пыткой. Потом все-таки эта несчастная жертва раннего пробуждения зашевелилась, закопошилась и, на ощупь, не в силах открыть глаз, поплелась в прихожую к гостю.

Лиза сколько-то вглядывалась в раннего визитера, растирая ладошками то левый, то правый глаз, и… наконец узнала его! Весь сон ее мигом исчез!

– Александр Иосифович! Вы?! – вскрикнула она и подалась к нему.

Кажется, девушка готова была броситься в объятия к своему добрейшему знакомцу и спасителю, но удержалась в самый последний момент и лишь, как принято у социалисток, пожала Александру Иосифовичу руку.

– Ну как вы? Александр Иосифович! Вы были в Петербурге? – засыпала Лиза его вопросами. – Теперь вы куда?

Из-за занавески в это время послышалась какая-то возня. Можно было понять, что там кто-то поспешно одевается. Затем раздался несдержанный стук сапог по доскам, занавеска отлетела в сторону, и… перед Александром Иосифовичем предстал Владимир Мещерин!

Похоже, что и сам Мещерин потерялся. Он услышал, как Лиза назвала визитера по имени-отчеству, и, будто ужаленный, вскочил с постели. Но все-таки он до самого последнего мгновения, пока не увидел гостя воочию, не верил, что такое может быть. А увидев, остолбенел и онемел!

Александр Иосифович хоть и сам опешил, но сообразил все-таки отступить на полшага за Лизу, воспользовавшись заминкой Мещерина.

Этот ретирадный маневр Александра Иосифовича вывел Мещерина из секундного оцепенения. Он рванулся вперед. И невзирая на то, что Лиза оказалась между ним и господином Казариновым, обеими руками схватил Александра Иосифовича за воротник и принялся душить его.

– Убью! – хрипел Мещерин. – Подлец! Подонок!

Лиза так испугалась, что, наверное, села бы на пол, если бы не была намертво зажата между двумя борющимися. Хая, хоть и испугалась не менее Лизы, нашла в себе мужество прыгнуть на Мещерина сзади, чтобы отцепить его от жертвы. Но это нисколько не помогло: Мещерин будто и не заметил каких-то лишних трех пудов на своих плечах, – он продолжал наступать на Александра Иосифовича и рвать на нем шубу.

– Нечисть! Выродок! Жив! – пыхтел Мещерин, борясь, в сущности, с тремя людьми сразу. – Сколько загубил душ! Проходимец! Ее отец, – он показал страшными глазами на Лизу, – по твоей вине сложил голову! Негодяй!

Мещерин знал, что Лизе не было известно о гибели отца, но он так еще и не отважился за эти дни рассказать ей об этом. Да и зачем? – рассудил Мещерин, когда-нибудь она все равно узнает, а теперь уж никак не своевременно преподносить ей столь бедственное известие. Но явление Александра Иосифовича совершенно затмило Мещерину разум, почему у него непроизвольно и вырвалось о гибели штабс-капитана Тужилкина.

Потрясающая новость умножила у Лизы силы. Она ладонями уперлась Мещерину в подбородок и со всей мочи надавила. Только так его удалось оторвать от Александра Иосифовича.

Тяжело и часто дыша, Лиза испытующе смотрела на Мещерина, который только теперь сообразил, что выпалил в сердцах что-то лишнее. А осознание вины сразу охладило весь его пыл.

– Лиза… – виновато начал Мещерин, намереваясь, видимо, объясниться.

– Не надо! – оборвала его Лиза. – Мне все понятно.

Смекнув, как все обернулось, Александр Иосифович приободрился. Он поправил воротник, отряхнулся и, стараясь говорить как можно трагичнее, со слезами в голосе, – одышка и дрожь были ему очень кстати, – произнес:

– Лиза! я даже не знал, что твой отец погиб! Но если бы знал, – он повысил голос до плачущего фальцета, – поверь, мне достало бы элементарного человеколюбия преподнести это известие более осторожно и гуманно!

Александр Иосифович вдруг схватил Лизу за плечи и прижал к себе. Девушка же, ощутив себя наконец в объятиях близкого, дорогого человека, дала волю чувствам: она спрятала лицо в шубу своего проверенного, надежного доброжелателя и покровителя и разрыдалась.

– Ничего, ничего, милая Лиза, мы с тобой не такое пережили! – приговаривал Александр Иосифович, поглаживая девушку по голове. – Целый год ты была мне дочерью! И не для конспирации, а самою настоящею дочерью: доброю, нежною, любящею!

Увидев, что поведение Лизы и особенно их отношения между собой повергли Мещерина в изумление, Александр Иосифович окончательно взял себя в руки, даже почувствовал хозяином положения.

– Глупец! – укоризненно и одновременно насмешливо сказал он Мещерину. – Каким был, таким и остался! Жизнь ничему не учит…

– Ты лучше со мной не говори вовсе, – угрожающе прорычал Мещерин, – не буди лихо!

– Рад бы не говорить никогда ничего! – строго возразил ему Александр Иосифович. – Да теперь придется! По иронии судьбы мы с тобой теперь на одной баррикаде! товарищи по оружию! Кто бы мог подумать? Но мы и раньше таковыми были. Только ты по своему скудоумию ничего этого не понял! Не догадался!

– Товарищи?! Ты мне не товарищ! Мои товарищи от твоих проделок в земле лежат!

– Ах, вот ты о чем… Это правда! Кое-кто лежит. Я там здорово поработал. Потому что был и остаюсь солдатом революции! – с пафосом произнес Александр Иосифович. – Но что же ты теперь-то против этих своих товарищей сражаешься? Если царское войско тебе товарищи, так почему ты не с ними? Да небось успел уже и пострелять по ним? А может, и убил кого? А?

– Там мы сражались против иноземного врага! Там действовали другие законы!

Тут уж Александр Иосифович откровенно усмехнулся, причем посмотрел на Лизу и Хаю, будто приглашая их потешаться над простаком вместе с ним.

– Ты уж об этом больше никому не рассказывай, – снисходительно посоветовал он Мещерину. – Ладно? Если бы ты внимательнее читал сочинения вождей революции, ты бы знал, что внешний враг нам союзник. Вот она, – Александр Иосифович указал на Лизу, – сирота… так сказать, по отцовской линии, в отличие от тебя, знает, что настоящий убийца ее отца – царизм, развязавший войну. Вот кому мы должны мстить! И мы будем мстить! – возвысил он голос.

Про себя Александр Иосифович с удовлетворением отметил, что Мещерин ни полусловом не упоминает о сокровищах, ни даже не намекает о них хотя бы. И не заикнется никогда, усмехнулся в душе Александр Иосифович, ни он, ни его дружок: это выглядело бы бредовыми фантазиями безнадежных умалишенных.

Разобравшись вполне, как он рассудил, с Мещериным, Александр Иосифович перешел к делу.

– Итак, друзья мои, – деловито начал он, – я вчера прибыл в Москву, чтобы лично принять участие в событиях. Возглавить, если потребуется! Мне необходимо срочно встретиться с руководителями восстания.

– Погибло восстание… – тихо проговорил Мещерин.

– Восстание, может быть, и погибло, – бодро ответил Александр Иосифович. – Революция – начинается! Вперед!

Сибирского гостя и собрата Дрягалов встречал по чести: велел приказчику накрыть для них приличный стол в его огромном кабинете и подать бутылку шустовского. Дрягалову любопытно было посмотреть на провинциального купца, не столь состоятельного, но такого же, верно, оборотистого, как и он самый: не сидит в лавке своей, копейки жалкие подсчитывает, а вот разъезжает по всей державе, сугубую выгоду ищет. Этот свое возьмет, подумал Дрягалов, видно, молодец толковый, ухватистый, с таким можно иметь дело.

В магазине в тот день находился при отце Дмитрий Васильевич – помогал разбираться с бумагами, – так Дрягалов велел поставить прибор и для него, чтобы тот на равных с ним участвовал в переговорах с купцом Рвотовым, но предупредил сына говорить немного, а больше на ус наматывать, как такие дела ведутся. Впрочем, и старшие купцы говорили немного, – они друг друга понимали с полуслова, а то и с единственного взгляда. Но еще больше опасались сказать лишнего. По этой причине они и шустовского едва пригубили: при заключении сделок или еще при каких коммерциях винный дурман – плохой советчик. Это истина.

Переговоры их, можно сказать, удались: Дрягалов обещался Рвотову помочь с поставками от своих агентов, – не даром, разумеется, но и не втридорога.

Провожая гостя, Дрягалов заверил его, что, едва уймется бунт в Москве, он немедленно исполнит все обязательства. Василий Никифорович велел приказчику отвести Рвотова к собственным его санкам, что стояли в укромном месте позади магазина, и передать кучеру Егорке доставить купца к самой гостинице.

Но едва Рвотов вышел, где-то поблизости от входа прогремели один за другим три выстрела. Почти сразу вслед за этим в дверь забарабанил приказчик. Дрягалов немедленно отворил. На приказчике, как говорится, лица не было. Он и вымолвить ничего толком не мог – только показал ходуном ходившею рукой на тротуар. Там на снегу лежало недвижное тело. Дрягалов, не вглядываясь даже особо в убитого, понял, что это его гость.

Вместе с Дмитрием и прибежавшим на выстрел Егоркой – от приказчика пользы было не более, чем от убитого, – они втащили тяжеленного сибирского купца в магазин. Признаков жизни Рвотов уже не подавал. На всякий случай Дрягалов приложил ко рту ему зеркальце – поверхность его осталась нисколько не замутненной.

Дрягалов поднялся на ноги, перекрестился и вымолвил:

– Царство Небесное. Со святыми упокой, Христе… Пошли за мной все, – низким, тяжелым голосом произнес он и направился в комнату, где пять минут назад они с покойным пировали и строили планы их дальнейшего сотрудничества.

Там Дрягалов разлил по стаканам коньяк, выдохнул:

– Упокой, Господи, душу усопшего новопреставленного раба Твоего Афанасия. – И жахнул коньяку залпом.

Наступило долгое молчание. Кучер и приказчик пили коньяк и постепенно приходили в чувство. Дима едва сделал полглоточка – казалось, он был потрясен, помимо прочего, еще и какою-то страшною догадкой, почему не отводил испуганного взгляда от отца.

– Делать-то что будем, папаша? – спросил наконец он.

– Ну теперь уж поздно, – рассудил Дрягалов. – Утром надо отвезти в мертвецкую.

– Папаша! – проговорил Дима приглушенно. – А ведь это в вас стреляли!

Дрягалов не сразу ответил. Он помрачнел.

– А ну-ка, молодцы, ступайте в зал, – сказал он слугам. – Будет пьянствовать. Да накройте там покойного чем.

Коньяк как будто и не брал его нисколько – что пил, что не пил. Василий Никифорович еще налил полстакана.

– Думаешь, я этого раньше не понял? Купец-то сибирский чуть не на одно лицо со мной. И осанка ровно та же.

– Так значит, кто-то вас хотел… – начал Дима и оборвался.

– Я, кажись, знаю кто. Есть один человечек… Затаил на меня злобу… – Дрягалов понимающе покачал головой. – Это, значит, он меня придумал извести… Как Савву извели… Помнишь, у тебя на свадьбе гулял товарищ мой Савва Тимофеевич? Так его же тоже того… Летом, помнится, что ли… За границей где-то…

– В Ницце, – напомнил Дима.

Они замолчали и какое-то время напряженно осмысливали потрясающее открытие.

– Так, папаша, подождите! – Дима просто-таки встрепенулся весь от пришедшей ему догадки. – Если стреляли в вас и убийца, или кто там его подослал, убежден, что дело сделано, может быть, вам этим и воспользоваться? – спрятаться куда на время, и пусть его думают все, будто вас на свете больше нету!

Дрягалов сколько-то изумленно смотрел на сына.

– Это, что ли, как в тот раз французский парнейчик – этот Паскаль – придумал в газетах пропечатать, что-де нету больше купца Дрягалова в живых? – обрадованно спросил он.

– Да, наподобие. Только в газетах-то теперь не выйдет: газеты все закрыты.

– Что за беда! Земля слухом полнится! Только пусти слух, – и до кого надо он дойдет скоро! Ты знаешь что! – мигом смекнул Дрягалов. – Нужно, чтобы Алена подругам своим об этом скорее передала: Татьяне Александровне в первую голову, – у ней муж полицейский – он донесет, кому следует, – и другой их третьей… как ее забыл…

– Лиза, – подсказал Дима.

– Да, и Лизавете этой тоже, – у ней Лексей в женихах теперь, – он среди своих бунтовщиков расскажет. Так и дойдет, до кого следует.

– Тогда вам, папаша, теперь никак нельзя в Москве оставаться. Спрятаться надо. Вон хоть в Кунцеве. Сейчас там на дачах никого. Пусть Егор вас нынче же свезет. Кого-нибудь из слуг я вам завтра пошлю. Да! – хватился Дима. – Если не возражаете, отправлю к вам и Лену с Ваней. И им там спокойнее будет. И для любопытных понятно станет, почему по даче слуги шастают: при господах-де. Можно еще и Мартимьяна с Викулычем поселить. А вы из дома и не выглядывайте! Затаитесь…

– Алену с внуком не возражаю, – улыбнулся Василий Никифорович. – А Мартимьяна не надо. Куда ему зимой! Пусть в Москве сидит. В дому-то тоже должен кто-то оставаться.

Наказав Диме завтра чем свет свести покойного Рвотова в полицейский дом, а магазин открывать и без него, если беспорядки в Москве вдруг прекратятся, Дрягалов этим же вечером уехал из города.

 

Глава 11

На Пресню Мещерин, Хая, Лиза и Александр Иосифович добирались путем окольным, дальним, но при сложившихся условиях самым недолгим: по Москве-реке – вокруг Лужников, далее вокруг Дорогомилова до Прохоровской мануфактуры. Хотя и Мещерин, и обе его храбрые дружинницы знали сегодняшний пароль, но пробраться до цели городом им было крайне затруднительно, почти невозможно. И менее всего из-за опасности встретиться с солдатами или полицией – эти, и без того напуганные размахом восстания, в такой ранний час еще прятались по казармам и участкам. Но к этому времени Москва, особенно в западных ее частях, была настолько перегорожена баррикадами, что какое-либо передвижение там, а тем более в экипаже, практически не представлялось возможным. Да и найти кого-нибудь из оставшихся в Москве при деле смельчаков извозчиков, кто поехал бы к Пресне через город, было делом почти безнадежным.

Пресня напоминала хорошо укрепленный лагерь или даже прямо крепость. Баррикады здесь были не то что в других частях – жидкие завалы из всякого хлама, – на Пресне стояли настоящие могучие стены поперек улиц: высокие, громоздкие, иные представляли собой натуральные ледяные горы – повстанцы поливали их водой, и они превращались в монолит, который и из пушки-то не очень прошибешь.

Несмотря на ранний час, на улицах здесь уже было оживленно: одни дружинники, отстояв ночь на баррикадах, отправлялись отдыхать, на смену им приходили свежие силы. Нередко вместе с баррикадой дружинники передавали своим вновь прибывшим товарищам и оружие – винтовки, ружья, револьверы, какие-то примитивные самопалы, сработанные умельцами-рабочими чуть ли не из водопроводных труб: вооружены повстанцы были в целом крайне плохо. Спешили куда-то и женщины, иногда с детьми. На удивление, в этом лагере работали некоторые магазины, притом что в куда более спокойных частях Москвы всякая торговля в эти дни прекратилась, – на Пресне повстанцы не позволили торговцам закрывать своих лавок. И вообще на Пресне нисколько не чувствовалось подавленности, – напротив, здесь царило настроение благоразумной, неразгульной вольницы. Случайный гость Пресни, вроде Александра Иосифовича, мог прийти в изумление от того, что улыбка здесь была практически обычным выражением лица. А дети так порой и смеялись в голос, галдели, – ну этим-то по-другому и не полагается, в любом случае.

Александр Иосифович заявил своим спутникам, что намерен предстать перед самим руководством восстания. Они повели его в Революционный комитет, располагавшийся в одном из зданий Прохоровской мануфактуры.

В комитете работа не прекращалась ни днем, ни ночью: пока одни комитетчики позволяли себе пару-тройку часиков поспать – приткнуться кое-как где-нибудь здесь же в соседних комнатах, – товарищи их продолжали заседать, разрабатывать и направлять действия дружин, принимать курьеров с известиями о положении в разных частях Москвы и рассылать во все концы соответствующие приказания.

На входе в штаб стояли вооруженные дружинники. И хотя кто-то из них более или менее довольно знал Мещерина, Хаю и Лизу, пропустили внутрь их все-таки не раньше, чем услышав пароль.

Первым, кого встретили в штабе Мещерин и его спутники, оказался Самородов, – он со своими людьми ночевал на Трехгорке, чтобы утром пораньше получить задание и отправиться действовать. Но, увидев друга в сопровождении того, с кем он не чаял когда-либо встретиться, Самородов задержался. Когда он распознал в спутнике Мещерина господина Казаринова, Самородов, понятное дело, остолбенел, но не столько от нечаянной встречи, сколько оттого, что его друг, вчера готовый добить раненого драгуна, сегодня, в общем-то, вполне миролюбиво сопутствовал с натуральным извергом, изувером, каковым им представлялся Александр Иосифович после приключений на Ша-хэ. Но теперь на изумление и прочие эмоции ни у кого не было ни секунды свободной.

– Дрягалов убит, – первым делом сказал другу Самородов, будто опасался, что в дальнейшем у него не будет возможности сообщить об этом. – Сергей сейчас рассказал. – Он кивнул головой на дверь, за которой заседал комитет.

– Да! – бросил Мещерин, словно речь шла о чем-то совсем незначительном. – Лена вчера записку прислала.

Они вошли в просторную комнату, в которой стоял большой, заваленный бумагами стол с планом Москвы поверх бумаг. За столом, с разных сторон, сидели четыре человека. Видимо, они переговаривались, но, увидев вошедших своих подначальных, среди которых был к тому же незнакомец, оборвались.

И тут Александр Иосифович решительно вышел вперед и обратился ко всем с речью.

– Товарищи! Позвольте передать вам горячий революционный привет от сибирского пролетариата! – звонко отчеканил он. И, обойдя вокруг стола, энергично пожал руку каждому вождю. – В эти дни весь рабочий класс России, а также люди труда во всем мире с восхищением и надеждой смотрят на Москву! Вы первые герои! Титаны! Московские коммунары! Мы преклоняемся перед вашим подвигом! Мы надеемся на ваш успех! Верим в вашу победу! Но и мы на дальних окраинах, в глухих провинциях стараемся внести свою посильную лепту в общее дело победы над капиталом. – Александр Иосифович старался не сделать паузы в своей речи, справедливо полагая, что его могут перебить, и тогда еще получится ли завладеть вниманием аудитории. – Наш вклад в общее дело, конечно, куда скромнее вашего, но и его достаточно, чтобы удостоиться высшей оценки от царской тирании! – И с этими словами Александр Иосифович предъявил главный свой козырь: он достал из кармана объявление о своем розыске, развернул его и торжественно положил на всеобщее обозрение на стол. – Вот как оценили нашу деятельность!

Он нисколько не смущался сделать это при свидетелях своих маньчжурских подвигов, за которые, собственно, и был объявлен в розыск, – Мещерине и Самородове, – справедливо полагая, что они оба теперь не станут его изобличать, ибо то, что тот и другой могли бы предъявить в его изобличение, при данных обстоятельствах пошло бы ему только на пользу в глазах руководителей восстания.

Кто-то из вождей взял объявление, бегло просмотрел его, удивленно взглянул на Александра Иосифовича, поняв, верно, что речь идет о нем самом, и передал товарищу. Так оно и пошло по кругу.

А господин Казаринов между тем продолжал свой монолог:

– Но даже малая наша работа была бы едва ли возможна без вдохновенного примера московских товарищей! Вы воодушевляли нас своим революционным бесстрашием! Научили не щадить своей жизни! Показали, как нужно уметь приносить себя в жертву за счастье народное! Вот как эта девушка, – Александр Иосифович указал ладонью на Лизу, – была вами отправлена на верную смерть, так и мы бесстрашно шли под пули и в петлю! – Он хотел не столько польстить Лизе, сколько показать Мещерину свои с ней сердечные, скрепленные совместной борьбой отношения.

И это, видимо, ему вполне удалось, потому что ни Мещерин, ни Самородов даже не пытались как-то выказать своего неприятия сказанного господином Казариновым. Их показное безучастное отношение к его речи не ускользнуло от внимания Александра Иосифовича. Но одновременно он заметил, как один из вождей как-то нервно, беспокойно скользнул взглядом по нему, когда он упомянул Лизу отправленную в Сибирь на верную смерть, но тотчас спрятал глаза. Александр Иосифович мигом смекнул, что ему следует продолжить развивать это обстоятельство: авось выйдет какая выгода, хуже-то, во всяком случае, не будет.

– Товарищи! – с новою силой принялся витийствовать Александр Иосифович. – Мы в Сибири, как никто, знаем, что такое битый японцами и оттого еще более разъяренный казак и науськанный на рабочего человека откормленный безжалостный преторианец-жандарм! Первые, кто принял на себя всю мстительную злобу этой побитой в Маньчжурии стаи, были мы – сибирские социалисты! Но, уверяю вас, товарищи, противостоять этим сторожевым псам царской деспотии много проще, нежели терпеть злой умысел провокаторов и предателей, действующих среди нас! А такие, увы, есть. Спутник этой девушки, – он снова указал на Лизу, – и еще несколько наших иркутских товарищей были зверски казнены царскими опричниками, саму ее едва удалось спасти за какие-то минуты до ареста… – Александр Иосифович лишь на секунду умолк, предоставляя девушке подтвердить его слова.

Лиза утвердительно кивнула. Господин Казаринов хотел продолжить свою пламенную речь, но один из сидящих за столом руководителей восстания, – тот самый, что минутой раньше слегка занервничал при известной случайной реплике Александра Иосифовича, – воспользовавшись секундной паузой, все-таки перебил оратора.

– Вы правы, товарищ! – громко сказал он, поднявшись из-за стола. – Наша сила в единении! Вместе мы победим ненавистный царизм!

Александр Иосифович опять же про себя отметил, что этот вождь прервал его вовремя, – когда он вроде бы приблизился к упоминанию якобы известных ему подробностей провала экспедиции Лизы и ее спутника в Иркутск.

– Вы говорите исключительно справедливо. Но давайте продолжим наш разговор чуть позже. Сейчас нас ждут неотложные дела. Друзья, – сказал он Мещерину с Самородовым, – немедленно берите свои команды и отправляйтесь к Каланчевке. Сегодня мы должны еще раз попытаться взять Николаевский вокзал. По сообщениям от товарищей из Питера, в Москву направляются войска, – это по нашу душу, как вы понимаете! Поэтому дни предстоят, верно, жаркие. Вы же, девушки, проберитесь на Даниловскую мануфактуру, – от них со вчерашнего дня нет никаких вестей, – скажите им держаться сколько возможно. И стараться наступать! Наступать! На Пресню не спешить! Нам важно, чтобы они как можно дольше оттягивали на себя неприятельские силы. Все! Каждый свой маневр знает – вперед!

– Сергей, – обратилась Лиза к этому распорядителю, – Александр Иосифович наш надежный товарищ. – Она даже подошла к Казаринову и коснулась его руки, показывая, насколько он близок ей и как она болеет о его благополучии. – Он может быть очень полезен общему делу. Пожалуйста, выслушайте его, – попросила она, словно до сих пор хозяева не дали гостю и рта раскрыть. – И надо как-то позаботиться о нем.

– Выслушаем и позаботимся, – заверил ее Саломеев.

Когда отряженные по своим заданиям бойцы и курьеры вышли за дверь, Самородов тихонько, так, чтобы не услышала Лиза, сказал Мещерину:

– Ну, если Казаринов – революционер, на революции крест можно ставить.

– Да нет, ты ошибаешься, – так же тихо пробубнил в ответ Владимир. – Самое смешное, что революция теперь именно-то и может выйти. Если он и правда взялся за дело. Только что это будет за революция такая и каково наше место в ней, я даже представить себе не могу.

Саломеев попросил Александра Иосифовича подождать окончания совещания военно-боевого штаба, как он выразился, и недолгое время спустя вышел к нему. Он проводил гостя в дальнюю каморку, чтобы там поговорить с ним приватно. Александр Иосифович уже хорошо знал, как ему следует вести себя с этим вожаком, на каких его струнах можно сыграть с наибольшею для себя пользой. И первое, что он сделал, когда они уединились, заявил в лоб, как говорится, Саломееву о своей доподлинной осведомленности в деталях провала московской диверсионной группы и погибели ее предводителя. При этом Александр Иосифович испытующе глядел в самые глаза собеседнику.

– И если со мной что-то случится, – на всякий случай предупредил он Саломеева, – то мои иркутские и томские товарищи немедленно обнародуют подробности этого происшествия. Так мы условились.

Если этот тип, думал Александр Иосифович, сейчас начнет расспрашивать о каких-то никому не ведомых подробностях, то можно считать, что он соскочил с крючка. Потому что подробностей-то ему можно наговорить каких угодно – хоть самых невероятных здесь же насочинять, – но он-то при чем? А вот если он теперь как-то увильнет от оглашения обстоятельств, то таким образом обнаружит боязнь их оглашения, а значит, признает, подтвердит, что они для него нежелательны и опасны.

Между тем Саломеев лихорадочно соображал, куда клонит этот свалившийся на его голову иркутский и томский товарищ, и если он действительно прознал что-то по делу Гецевича с Гимназисткой, то как от него избавиться. Во всяком случае, решительно изобличать его он, судя по всему, не намерен, даже если что-то и пронюхал, потому что сделал бы это раньше прилюдно, а раз шантажирует без свидетелей, значит, имеет какие-то личные, своекорыстные, очевидно, виды. Интересоваться обстоятельствами дела Саломеев не стал.

– Что вы хотите? – произнес он примирительно.

Тут уже Александр Иосифович окончательно взял ситуацию в свои руки.

– Действий! Решительных революционных действий! – отчеканил он. – Это извинит нас с вами за некоторые прежние наши ошибки и опрометчивые деяния, – на всякий случай на что-то намекнул он, сам толком не зная на что. – Я вам предъявил уже свидетельство признания своих заслуг от нашей деспотии. Этими свидетельствами обклеен весь Транссиб. Вы не можете не понимать, что жизнь моя в опасности!

Саломеев согласно кивнул головой.

– Вы должны помочь мне перебраться за границу, – продолжал Александр Иосифович. – В Германию или в Англию – все равно.

Саломеев снова кивнул.

– Я надеюсь, вы не строите иллюзий насчет возможной победы восстания? – скорее утвердительно, нежели вопросительно сказал Александр Иосифович. – О скором прибытии в Москву дополнительного войска мне было известно помимо вас, – глазом не моргнув, соврал он. – Почему шансов, по совести сказать, у нас никаких нет.

– Ну что ж, – ответил Саломеев, – значит, это восстание будет нам полезным уроком. В другой раз не повторим нынешних ошибок и наверно победим. Да, в сущности, мы и теперь победили, хотя, соглашусь, временно: Москва почти целиком наша. Из всех вокзалов нам не принадлежит лишь один! Даже некоторые полицейские участки нами захвачены. Полиция вообще от нас прячется и лишь предательски обстреливает дружинников из форточек. Московский гарнизон в основном не покидает казарм: офицеры боятся выпустить солдат на улицу, потому что, того и гляди, они пополнят ряды повстанцев. Самые злейшие наши враги – казаки, но они оказываются беспомощными при избранной нами новой тактике действия мелкими боевыми группами. Так что мы хозяева в Москве! Сегодня, во всяком случае. А что будет завтра… поживем – увидим! – Он говорил громко, чеканно, рассчитывая, возможно, что его слова будут услышаны еще где-то, помимо этой комнаты.

Ответил Александр Иосифович не сразу. Когда Саломеев заметил, что Москва теперь почти целиком в руках восставших, он крепко задумался о чем-то. И так и не мог выйти из задумчивости, даже когда собеседник умолк.

Наконец он заговорил:

– Мне необходимы новые документы. Когда вы сможете их сделать?

– Завтра утром будут готовы, – уверенно ответил Саломеев. – И можете ехать. Мы понимаем, чем вы рискуете, задерживаясь в России. Вы, разумеется, нуждаетесь в деньгах – можете рассчитывать на наше товарищеское вспомоществование.

Александр Иосифович с удовлетворением отметил про себя, что этот предводитель, очевидно, счастлив был бы поскорее от него избавиться. Он сколько-то еще помолчал деловито, словно что-то прикидывая, соображая о чем-то в уме.

– Да… не всякий анфас смотрит со стен по всему Транссибу, – вздохнул Александр Иосифович, еще раз ненароком якобы напоминая собеседнику о своих выдающихся заслугах и подчеркивая, насколько незавидна, в отличие от менее знаменитых товарищей, здесь, в России, может быть его собственная участь. – Но вот что, – он хватился, что совсем не об этом собирался вести речь, – вы говорите, документы будут только завтра? Тогда вот еще какое дело… Повстанцы захватывают участки и повсеместно расправляются с крупными полицейскими чинами, если те попадают к ним в руки? То есть попросту убивают их?

– Это правда, – согласился Саломеев.

– Практика ваша исключительно верная, товарищ Сергей. Мы приветствуем ее. И я, пользуясь случаем, хотел бы принести некоторую пользу, в частности, в этом вашем добром почине. Революционная сознательность велит и мне, несмотря на мое высокое положение и почтенный возраст, поучаствовать в непосредственных боях с царизмом, внести, так сказать, свою лепту. Не прятаться же мне в гостиничном номере, когда героический московский рабочий класс проливает свою кровь!

Саломеев удивленно посмотрел на Александра Иосифовича: что он имеет в виду? в каком смысле?

– В Москве есть один частный пристав, – принялся рассказывать Александр Иосифович, – натуральный садист! Опричник! Палач! У меня имеются и личные к нему претензии, но личными интересами я обычно манкирую, когда речь идет о попранных интересах простого трудового народа. Вот тогда для торжества справедливости я привык самой жизни своей не щадить! А у этого обермайстера заплечных дел много крови народной на руках. Мне в Сибири отдельные счастливцы рассказывали о его полифемской жестокости. Те же, у кого была с ним менее счастливая встреча, уже никогда ничего не расскажут…

– Это кто же такой? – удивился Саломеев.

– Рогожской части пристав Потиевский. О-о, это оборотень натуральный! К такому нашему брату лучше не попадаться. Кровопивец и костолом. Дайте мне людей – я сам поведу их в бой! Мы отмстим кровавому палачу за замученных им наших товарищей!

Частный пристав – фигура немалая, заметная, и некоторые из них действительно были среди революционеров известны своим пристрастным отношением к арестованным. Но о приставе Потиевском ничего подобного Саломеев прежде не слышал. Впрочем, какое это имело значение?! Комитет распорядился дружинникам убивать при всяком удобном случае всех высших чинов полиции. И если теперь случай сам выходит, чего уж тут раздумывать?

– Хорошо, – согласился Саломеев. – Есть у нас один отряд, который как раз занимается исполнением приговоров чиновным душегубам. Берите его в свое распоряжение и действуйте. Сейчас я пошлю за ними человека.

– Вы сами пойдете с нами?! – бодро, будто радуясь выпавшей ему удаче исполнить святое возмездие, спросил Александр Иосифович, зная наперед, что этот кабинетный вожак сейчас непременно откажется под каким-нибудь предлогом.

– Рад бы, – развел руками Саломеев. – Да не имею такой возможности. Держу оборону там, где это определено революционною целесообразностью.

Представляя Александру Иосифовичу командира боевой группы, некоего Мордера, Саломеев отозвался о нем как о беспощадном мстителе за кровь и слезы трудового народа и назвал его карающей дланью революции.Побольше бы таких людей, заметил он, и мы легко разрушили бы весь мир насилья до основания, свернули бы голову проклятому прогнившему царизму.

Чтобы отряд скорее добрался на другой конец Москвы, Саломеев распорядился выделить для этих народных мстителей четверо санок. Причем для Александра Иосифовича и Мордера он уступил на время личного своего возничего.

Когда Саломеев сказал, что повстанцам теперь подконтрольна большая часть Москвы и, пользуясь своим, пусть и временным, господствующим положением, они вольны вершить революционный суд над некоторыми немилосердными к простому народу прислужниками царизма, что и делают во всяком случае, Александру Иосифовичу пришло в голову воспользоваться возможностью и окончательно замести следы своего участия в прошлогодней драме в Кунцеве. Кто об этом может знать, кроме Потиевского? – рассуждал Александр Иосифович. Очевидно, никто. Потому что, если бы его роль в том происшествии была сыском обнародована, это уже стало бы известно всем: Мартимьяну Дрягалову, например, а значит, и его невестке Епанечниковой, а через нее и Тужилкиной. Но, судя по отношению к нему Лизы, она ничего порочащего честь и достоинство Александра Иосифовича о нем не знает. Да и сам Мартимьян ни о чем таком не заикнулся при их давешней встрече. Следовательно, и никто ничего не знает – Потиевский, рисуясь радетелем о душевном покое жены, не распространяется пока об этом. Но будет ли так всегда? Не случится ли приставу как-нибудь открыть эту тайну впоследствии? Дойдет же до него, что бывший друг благоденствует в Лондоне, позавидует, да и навредит назло – проговорится нарочно. Коли такое выйдет, Александра Иосифовича ждет натуральная катастрофа: эти лицемерные европы, неизменно предоставляющие приют беженцам из России по политическим мотивам, вплоть до бомбистов, наверно не станут укрывать объявленного в розыск уголовного преступника! Найдутся у них законники, которые, прежде всего, из соображений продемонстрировать и подтвердить собственное реноме «демократа», не преминут поднять вопрос в парламенте, как они это делали уже не однажды, и… hello Siberia! Можно, конечно, затаиться и под вымышленным именем вести неприметное существование скромного рантье. Но ради этого он жизнь положил?! Ради пошлого бифштекса с пивом он прошел огни и воды за последние полтора года? а до этого еще целые десятилетия провел в потаенных надеждах и ожиданиях? Да он и без сокровищ занимал в отечестве положение, какое не всякий лорд занимает в своем опереточном королевстве! И что же, теперь, владея половиной богатств мира, ему и кухарки даже не нанять? – опасаться, как бы это не показалось кому подозрительным: откуда у беглого социалиста из России средства роскошествовать? И какие уж тогда высокие рауты со свободным входом для русской публики?! Разве только каких подонков принимать незаметно, украдкой, вроде этого товарища Сергея? Но какой тогда смысл в сказочном богатстве, если нет возможности жить в комфорте и демонстрировать состояние всему миру, и прежде всего ближним своим? Все эти опасения, сомнения побуждали Александра Иосифовича во что бы то ни стало исправить, устранить последнее остающееся для него опасным на родине обстоятельство, а именно избавиться от Потиевского. Тем более исполнить это, как оказывается, совсем не сложно.

Предводительствуемый беспощадным мстителем за все народные горести и страдания, санный поезд двинулся в объезд центра города: там можно было повстречать черносотенцев, и хотя повстанцы обычно не избегали во всяком случае давать отпор эти мне особенно-то храбрым мясникам-охотнорядцам, но теперь такая встреча была никак некстати.

Когда они уже порядочно отъехали от Пресни, Мордер спросил у Александра Иосифовича:

– Ты знаешь, где живет этот пристав?

Привыкший за последний год к почти неизменному «тыканью» в свой адрес, Александр Иосифович в таких случаях даже уже нисколько не оскорблялся, – в нынешнем его положении слишком непозволительной роскошью было бы нарушать душевное равновесие и тратить время еще и на обиды!

– Да там же неподалеку, на Большой Болвановке, – ответил он.

– Слышишь, Тихон! на Болвановку давай! – прикрикнул Мордер возничему.

– Зачем на Болвановку? – хватился Александр Иосифович, сообразив, что там же теперь живет его дочь! И мало того что ему никак не желательно с ней свидеться, так еще и крайне опасно приводить в ее дом целую разбойничью шайку: это и ей – жене пристава – смертельная угроза, и ему самому может не поздоровиться, если выяснится, что он этой семье человек отнюдь не чужой!

– А ты что, умник, хотел, чтобы мы полицейский дом приступом взяли? – насмешливо отвечал Мордер. – У меня нет армии, как у генерала Ноги, чтобы штурмовать порт-артуры! У меня людей в обрез. И я уж знаю, как ими распорядиться!

– Но товарищ Сергей велел… – заикнулся было Александр Иосифович.

– Мне плевать на вашего обожаемого Дантона и его веления! Я свое дело знаю! – вскипел Мордер. – Я ему опять привезу золотишко, что сорву с ушей полицмейстерши, и он будет всякому… товарищу восторженно рассказывать, какой я беспощадный борец с капиталом за лучшее будущее трудового народа!

Александр Иосифович перепугался, словно его крепко стукнули, а могут и еще крепче побить, он оторопел, втянул, как черепаха, голову в воротник. Неужели катастрофа? И самое досадное и позорное, что он сам в значительной степени виноват в случившемся! Потиевский, конечно, очень опасен для него, но можно же было бы как-то придумать, чтобы и с приставом покончить и самому в этом участия не принимать! А теперь ему даже не сбежать: по роковому недоразумению он сам подвел под большую неприятность свою дочь! Кто же мог знать, что этот товарищ Сергей выделит ему для исполнения натуральных каторжных! Он-то рассчитывал, что у повстанцев все сплошь Мещерины, да Самородовы, да Лизы Тужилкины.

– Вряд ли пристав дома, – заискивающим тоном привел Александр Иосифович последний аргумент, уже, впрочем, особенно не надеясь переменить намерения предводителя шайки. – Он в это время должен быть на службе.

– Тем лучше, – с усмешкой ответил Мордер. – Пошлем за ним в участок кого-нибудь из домочадцев. Да накажем передать, чтобы не вздумал привести кого за собой, иначе семью увидит только на панихидах.

Больше Александр Иосифович за все время пути не проронил ни слова. Он спрятал лицо в воротник и лихорадочно соображал: что ему теперь предпринять? как выпутаться из нежданной беды? Как избежать погибели собственной, а равно и любимой дочери?! И кое-что ему вроде бы пришло в голову…

На Болвановку отряд прибыл, когда уже совсем рассвело. Но людей на улице не было ни души. Хотя здесь, на купеческой Таганке, повстанцы баррикад не строили за ненадобностью, да и почти не показывались, местные обыватели на всякий случай все равно проводили все эти дни в затворе по своим особнякам и квартирам. И если бы не дымы над крышами, Таганка, с ее запорошенными нехожеными улицами, наглухо запертыми дверями и заиндевевшими окнами, вообще могла бы показаться неким вымершим или оставленным жителями городом.

Александр Иосифович предупредил Мордера, что перед домом пристава раньше всегда дежурил городовой. Теперь, скорее всего, на улице он не стоит, а прячется где-нибудь за дверями – там ему и теплее и безопаснее, – но открывать дверь будет, скорее всего, именно он. Однако еще надо как-то убедить его сделать это.

Но Мордера такие обстоятельства не особенно беспокоили. Опыт его «экспроприаций» кое-чего стоил: он наловчился пробираться в чужие дома – когда обманом, а когда и силой. В этот раз он придумал самому молодому своему дружиннику, с высоким юношеским голоском – Андрею, – постучать и сказать, что-де он – курьер и принес донесение для пристава от околоточного, а пройти к полицейскому дому не может – дружинники перекрыли улицы.

Хитрость удалась. Едва городовой приоткрыл дверь, двое самых могучих мордеровских подручных рванули ее так, что она едва с петель не слетела, и в тот же миг в сени ворвались несколько дружинников, сбив с ног полицейского, причем последний даже не успел вытащить револьвера, – он замешкался, как это обычно бывает при неожиданном расплохе, и его «смит и вессон» немедленно сделался трофеем ловких громителей. Оставив у входа охранять дверь и пленного двух человек, Мордер повел остальных во второй этаж, в самую квартиру пристава. Тут уж Александр Иосифович переместился из хвоста отряда в голову: теперь, чтобы исполнить задуманное, ему было необходимо, невзирая на диктат предводителя, находиться на самом острие событий.

Стараясь не шуметь, боевики вошли в прихожую. Там никого не было. Очевидно, обыватели еще не знали, что городовой внизу разоружен, а дом захвачен повстанческим отрядом.

Александр Иосифович был единственным из незваных гостей, кто прекрасно знал квартиру Потиевского, поскольку бывал здесь множество раз. Ему хорошо было известно, где находилась половина молодых, как он шутил в свое время, когда они с Екатериной Францевной навещали дочку после ее замужества. Поэтому он быстро прошел вглубь квартиры по узкому мрачному коридору, свернул за угол и толкнул знакомую дверь. Это была самая большая комната в доме. Там Потиевские обычно принимали гостей. И именно из нее на две стороны расходились двери в кабинет пристава и в спальню супругов.

Здесь уж Александр Иосифович не стал таиться, а, напротив, позаботился подать знак возможному обитателю апартаментов – пристукнул каблуками по полу, нарочно кашлянул погромче. Да и за спиной у него уже нарастал шум от следующей за ним толпы.

И тут из кабинета вышла статная, стройная молодая дама, закутанная в темную кружевную мантилью. Она спокойно, без удивления и тревоги во взгляде, посмотрела на вошедших, прежде всего на ближайшего к ней визитера… И!..

И… раньше чем Таня успела изумиться невероятному видению, Александр Иосифович подошел к ней близко, так, чтобы закрыть собой ее лицо от взора задержавшихся в дверях своих спутников, и громко сказал:

– Tais-toi. Je suis en danger. C’est une clique de scelerats. Consens at out ce que je dirai . – В его голосе не звучало ни малейшей тревоги, словно он делал даме комплимент.

В ту же секунду к нему подскочил Морд ер.

– Что ты сказал? – гневно закричал он. – Почему не по-нашему?

– Я принял мадемуазель за домашнюю учительницу – француженку! – спокойно объяснил Александр Иосифович. – Но вижу, ошибся. – Он выразительно посмотрел на Таню. – По-французски девушка не понимает. Наверное, просто кто-то из прислуги. Верно я угадал? – произнес он тоном, подсказывающим Тане, что ей надо согласиться.

Таня только кивнула головой. Она наконец поняла, что визит им нанесен отнюдь не дружественный и что отец в этой компании далеко не свой.

– Ты кто? – напустился Мордер на Таню. – Где пристав? Отвечай!

Отвечала Таня ему лишь снисходительно-высокомерным взглядом.

В это время из кабинета вышла еще одна, коротко стриженная по парижской моде, молодая дама. Она уверенною хозяйскою поступью прошла на середину залы и торжественно произнесла:

– Господа! Я супруга Антона Николаевича! А это моя компаньонка! – кивнула она на Таню. И видя, что собравшиеся не понимают, о чем идет речь, пояснила: – Подруга, попросту говоря. – И строго добавила: – Его высокоблагородия теперь нет дома. Извольте уйти. Мы гостей не принимаем!

Таня посмотрела на свою падчерицу Наташу не менее изумленно, нежели минуту назад на явившегося после полуторагодичного их расставания и давно ею похороненного отца.

Александр же Иосифович, пользуясь неожиданною счастливою подмогой, перешел к делу.

– Вот подруга и отправится с уведомлением к кому следует! – настоятельно объявил он предводителю шайки.

Но Мордер нисколько и не собирался возражать, поскольку такой вариант его вполне устраивал: понятное дело, не жену же отпускать из ловушки! жена – главная их приманка!

Мордер объяснил Тане, что она должна немедленно отправиться на службу к приставу и передать ему срочно явиться домой.

– А если не придет через час или заявится не один, пусть пеняет на себя, – угрожающе проговорил Мордер и выразительно посмотрел на мнимую супругу хозяина с французскою куафюрой.

Тут уж Александр Иосифович поторопился спровадить Таню, – а ну как чего-нибудь помешает ей уйти!

– Идите, идите, скорее, не задерживайте. – Он наступал на дочь, буквально подталкивая к выходу.

– Андрюшка, проводи мамзель, – велел Мордер молодому дружиннику. – Да вели Тихону отвезти ее, куда скажет. Бегом!

Прежде чем выйти из залы, Таня еще раз оглянулась на Наташу, умоляя ее взглядом «не узнавать» отца. Но, похоже, Наташа даже и не поняла ее взгляда. Потому что Александра Иосифовича, которого давным-давно видела два или три раза мельком, она и без того теперь решительно не узнала.

Ну а Александр Николаевич мог, как говорится, перевести дыхание: полдела сделано – дочь спасена, остается только разобраться с приставом – да это уже не его забота! это теперь другие исполнят! – и он свободен и вне опасности! а завтра, бог даст, уже будет пить коньяк и курить сигару в ресторане варшавского поезда!

Только в санках Таня наконец пришла в себя и собралась с мыслями. Не почудилась ли ей эта абсурдная сцена?! Ничего более невероятного и вообразить невозможно! Всего несколько дней назад ей стало известно, что папа жив! – об этом рассказала тоже явившаяся из небытия Лиза. Но чтобы теперь так неожиданно увидеть его! – такого у Тани даже в мыслях не было! И уж тем более невообразимо увидеть статского советника и интеллигента в такой компании! Впрочем, совершенно очевидно, что если он и споспешник этой банде, то разве поневоле, а скорее сам их пленник. И также, вне всякого сомнения, Антону Николаевичу угрожает смертельная опасность. Но сейчас она ему расскажет о случившемся, и он во всем разберется и все устроит. Таня привыкла к тому, что мужу всегда были по плечу любые проблемы и незадачи.

Полицейский дом, огороженный стеной, с постом на вышке, с пикетом и пушкой в воротах, напоминал приготовившуюся к отражению штурма крепость. Находившийся в пикете полицейский чин знал Таню лично, – не однаящы встречал ее преяще, когда она приезжала к мужу на службу, – поэтому он немедленно велел кому-то из бывших в пикете подчиненных проводить ее к приставу.

Едва Антон Николаевич увидел на пороге жену, он сразу же догадался, что произошло что-то из ряда вон выходящее. Чтобы сейчас, когда по улицам стреляют, приехать, нарушая все его предостережения, для этого нуясна причина самая чрезвычайная!

Наученная тому, что муж не терпит церемоний и извилистых подходов, но любит, чтобы суть дела, каким бы тревожным или деликатным оно ни было, излагалась немедленно и предельно ясно, Таня с ходу объявила, что их дом захвачен повстанцами, они требуют выдать им пристава, а ей удалось выскользнуть лишь благодаря тому, что Наташа представилась супругой Антона Николаевича, а ее саму отрекомендовала приживалкой. Но когда Таня дошла до того, что среди боевиков ее отец – Александр Иосифович, – тут уж и сильный духом полицейский потерялся. Впрочем, ненадолго совсем.

– Но он меня спас! – поспешила Таня заступиться за родителя, зная, что служебный долг велит мужу относиться к Александру Иосифовичу как к опаснейшему преступнику. – Папа, очевидно, сам рискует, находясь среди этих извергов! Если б ты видел, как хитроумно он не позволил мне показать своего изумления при нашей встрече! Чтобы злодеи не заподозрили чего!

Потиевский хотел ответить жене: а не пришло ли ей в голову, почему вообще отец вдруг появился у них в доме в разбойничьей компании? – сам-то пристав сразу догадался, что Казаринов привел убийц по его душу. Но говорить Тане ничего такого Антон Николаевич не стал, как обычно оберегая ее чувства.

– Что с ним будет теперь? – тревожно спросила Таня.

Потиевский с досадой отметил про себя, что жену больше заботит не участь мужа, который сейчас поставлен перед дилеммой – оправиться ли ему на верную смерть самому или обречь на таковую своих близких, оставшихся в руках у бандитов, – а прежде всего она обеспокоена судьбой своего преступного родителя! Но Антон Николаевич смирился с расстройством и никак его не показал.

– Война закончилась… – ответил он. – Теперь, по крайней мере, его не повесят. Прошу прощения, – хватился пристав. – Присудят, верно, крепость или каторгу… и, я думаю, даже не до второго пришествия…

Но Таня о таком и слушать не хотела.

– Его можно как-то спасти? – взмолилась она. – Он меня безумно любит! Если ты меня любишь так же, придумай что-нибудь!

– Но, дорогая! – пытался вразумить пристав супругу. – Наверное, убийца великого князя тоже очень любил своих близких. Но этого же оказалось недостаточно, чтобы его оправдать и предоставить счастливо проводить время в кругу семьи. Есть же закон!

Продолжать просить, вымаливать, плакать было не в Танином характере. Она опустилась на диван и закрыла ладонью лицо.

Пристав занервничал. Душой он рвался домой, где под дулами бандитских наганов томились его дочь, мать и сестры. Но и с Таней он не мог расстаться – возможно, навсегда! – оставшись в ее памяти этаким бездушным законником, для которого буква во всяком случае остается выше лучших человеческих чувств.

– Ну вот что, Таня! – решительно произнес Потиевский. – Вот единственное, что я могу сделать для тебя и… для него. – Он обмакнул перо и быстро заскрипел им по бумаге. – Я ему, в конце концов, благодарен за лучшие дни, проведенные с его дочерью… – одновременно приговаривал пристав, будто оправдывался перед самим собой. – На! – Он протянул Тане записку. – В этой крепости у вас, по крайней мере, не будет ограничений в свиданиях!

Таня пробежалась глазами по написанному.

– Но… – проговорила она.

– Все, Татьяна! – отрезал Потиевский. – Это самое большое, что я могу сделать! И… прощай!

Он приблизился к жене, обеими руками взял ее руку и несколько раз поцеловал.

– Я знаю, ты вышла за меня не по своей воле. Но я всегда тебя очень любил. Ты самая необыкновенная. Спасибо тебе…

Таня посмотрела на Антона Николаевича с удивлением, – озабоченная судьбой отца, она теперь не поняла, что муж с ней прощается.

Пристав же, еще раз поцеловав руку жене, поднялся на ноги, вызвал помощника и сказал ему:

– Я срочно уезжаю по делу. Прошу вас до вечера Татьяну Александровну не отпускать. А к вечеру отвезите ее домой.

Потиевский в последний раз оглянулся на жену и вышел из кабинета.

Тут только до Тани дошло, что, возможно, мужа она больше никогда не увидит. Она вскочила, поспешила к двери. Но путь ей преградил помощник пристава.

– Татьяна Александровна, – вежливо, но настоятельно попросил он. – Прошу вас: сядьте. Мы не дома, мы – в полиции, и здесь высший этикет – приказ начальства. Приказ получен. Так давайте же его исполнять. Успокойтесь. Сейчас вам подадут чаю.

– Какого чаю?! Вы ничего не понимаете! Он поехал по требованию бандитов! В нашу квартиру ворвались пресненцы! Они хотят убить Антона Николаевича! Меня отправили за ним!

Полицейский с минуту смотрел на нее, как огорошенный, но быстро совладал с чувствами и выскочил в приемную. Там он закричал: «Тревога!» – и тотчас принялся отдавать кому-то краткие приказания.

– Но они сказали, что убьют всех, если Антон Николаевич приедет не один! – воскликнула Таня, выбежав в приемную вслед за полицейским.

– Они наверно всех убьют вместе с приставом, если не будет угрозы для их собственной жизни! – ответил помощник, тоже уже не сдерживая голоса. – А так еще подумают! У нас должен быть аргумент для торга! А лучший аргумент с ними – сила и пуля!

– Я еду с вами! – решительно заявила Таня. – Там находится один вполне достойный человек, оказавшийся среди них по недоразумению! Вот записка Антона Николаевича, – протянула она помощнику Потиевского бумажку с автографом мужа. – Этого человека нужно отправить… вот… куда сказано. Видите подпись?

– Достойный человек? – удивился полицейский, бегло прочитав записку. – Хорошо, поехали. Будете где-нибудь позади держаться!

В лабиринтах всяких коридорчиков и закоулков квартиры Потиевского кому-то незнакомому с расположением помещений в ней действительно непросто было сориентироваться, почему люди Мордера не смогли немедленно осмотреть все комнаты. В частности, они не удосужились сразу заглянуть в апартаменты к Капитолине Антоновне. А поскольку налетчики старались действовать тихо, то и внимания старой барыни, затворившейся в дальних комнатах, их почти бесшумный захват квартиры к себе не привлек.

Но то, что старейшая обитательница квартиры могла не заметить по известным причинам, и прежде всего в силу своего почтенного возраста, не ускользнуло от внимания ее тоже довольно немолодых дочерей – Ирины Николаевны и Ульяны Николаевны. Они сообразили, что подозрительные гости навестили их отнюдь не с добром. А подслушав разговор в зале, окончательно убедились, что к ним пришла беда в лице этих злонамеренных визитеров. Естественно, сестры решили как-нибудь поаккуратнее, но не мешкая, предупредить Капитолину Антоновну о случившемся, потому что будет много хуже, рассудили они, если матушка узнает об этом от самих налетчиков.

Они тихонько, гуськом, одна за другой, как монашки, пробрались в комнату Капитолины Антоновны. Причем в коридоре их увидел кто-то из дружинников, но даже ничего не сказал. Люди Мордера вообще не строжились над обывателями: выйти из дома все равно было невозможно, поэтому они особенно не заботились о перемещении жильцов внутри самой квартиры. За исключением разве мнимой жены пристава: с Наташи они буквально глаз не спускали, – там же, в зале. Прозевать, упустить как-то ее означало бы для них провалить все предприятие!

Капитолина Антоновна дремала в кресле возле печки. От скрипа двери она вздрогнула, немедленно пробудившись, причем сделала вид, что и не думала спать, а так себе сидела, прикрыв глаза.

Страшась, как бы ни напугать матушку, дочери начали издалека.

– Мама, к нам пришли… – сказала Ульяна Николаевна.

– К нам пришли люди… – пояснила Ирина Николаевна, видя, что старушка спросонья не вполне понимает, о чем ей говорят.

– Накормите, – ответила барыня, думая, что речь идет о странных.

– Да нет же, мама! – напрямки уже объявила Ульяна Николаевна. – К нам пришли рабочие! Рабочие восстали! Ты же знаешь…

– Работные бунтуют?! – наконец оживилась, будто от радостной новости, Капитолина Антоновна. – К нам заявились?! Вот она, вольная-то! Я знала, что так будет! к чему приведет! Потому что им всегда пригляд нужен, что детям малым, – приговаривала она, поднимаясь с кресла. – Ну, ничего, сама пойду сейчас разберусь с ними! Не впервой.

Обе дочери, истинно ломая руки, принялись уговаривать матушку не выходить из комнаты, – они хотели как лучше, но вышло хуже некуда! – знали бы, так не стали и рассказывать о случившемся, авось лихо миновало бы само собою!

– А ну-ка, посторонитесь! – только и ответила на их мольбы Капитолина Антоновна. – Не мельтешитесь под ногами взад-назад.

Она, несдержанно стуча клюкой, вышла в коридор и громко сказала:

– Которые взбунтовались?! Где вы самые?

Увидев, как из залы на ее голос выглянуло сразу несколько голов, барыня уверенно застучала клюкой в их сторону.

Удивленные боевики расступились, когда Капитолина Антоновна вошла в комнату.

– Ну что, буяны, – едва ли не улыбаясь, как старым знакомым, сказала она им. – Чем недовольны опять? Прибавок спрашиваете?

– Кто такая? – злобно проговорил Мордер.

– А! Ты, верно, заводчик! – Опершись двумя руками на клюку, Капитолина Антоновна внимательно посмотрела на Мордера. – Ну-ка, расскажи мне, братец, и что же ты пообещал своим поспешникам? Чем прельстил их? Богатством, что ли? Думаете, пограбите господ и сами господами станете? Вон у нас в уезде, помню, объявилась такая шайка: тоже позарились на господское, а потом друг друга перерезали – награбленное поделить не сумели! Не боишься, заводчик, что и тебя потом кто-нибудь из твоих молодцов… того?..

Мордер ничего не отвечал, но только с лютой ненавистью смотрел на старую барыню. Казалось, он был готов растерзать ее, загрызть, да воздерживался, опасаясь сорвать исполнение главного, зачем они сюда явились. К тому же у него не было уверенности в своих же людях – поспешниках-.как еще они отнесутся к расправе над старухой? – ведь он же им внушал, что они отнюдь не убийцы невинных, но только судьи над заслуживающими казни!

Тут самый молодой из боевиков – Андрюшка – вступился за своего начального.

– Вы, баре, испокон народ обираете, – голосом обиженного ребенка произнес он. – А мы тоже сытно жить хочим!

– Сытно жить хочешь?! – Капитолина Антоновна даже подошла к нему поближе, чтобы лучше разглядеть пустомелю. – Вор и сытый украдет. Сытную жизнь разве разбоем добывают?..

– Мы – народ! – выложил Андрюшка какую-то, видимо, усвоенную на митинге истину. – Нам все дозволено!

– Э-э, – махнула на его слова рукой Капитолина Антоновна, как на досужую бессмыслицу. – Все позволительно, да не все полезно! Ты вот скажи мне: где мать-то твоя?

– В деревне…

– А чего ты не при матери? Как же ты ее без призору оставил? Небось не молодая?!

Малый смутился, как-то виновато, будто прося не судить его строго, посмотрел на кого-то из своих и пробубнил:

– В деревне работы теперь нету…

– Работы нету?! Вы слышали! – оглянулась барыня на окружающих, как бы призывая их в свидетели высказанной собеседником нелепости. – Когда это в деревне работы не было! Я век в деревне прожила, и век часу праздного не знала! А ему работы нету! А в Москве есть работа тебе?! Что же ты тогда не работаешь, а по квартирам разбойничаешь, коли тут работы для тебя вдоволь?! Лодырям нигде работы нету!

И Капитолина Антоновна произнесла целую пламенную увещевательную речь в адрес непрошеных гостей. Она говорила им, что коли уж и справедливо почитать богатство злом, то сугубое зло добывать таковое разбоем или воровски. Какую же славу приобретут среди своих близких те, кто так поступает? Какую память они оставят о себе потомкам?

Когда Капитолина Антоновна говорила и поворачивалась то в одну, то в другую сторону, все дружинники, за исключением одного Мордера, немедленно опускали глаза, чтобы не встречаться с ней взглядом. Впрочем, еще и Наташа не отводила глаз от бабушки, но только восхищенных, исполненных любви и гордости за нее.

– Не позорьте своих старух-матерей! – учила Капитолина Антоновна. – Идите подобру! И не буяньте больше! Примитесь за ум!

В этот момент из коридора послышался топот ног. В залу ворвался раскрасневшийся и задохнувшийся дружинник и выпалил:

– Приехал! Один!

Все боевики сразу засуетились, занервничали. Кто-то побежал в коридор. Кто-то припал к окнам.

– Заберите у него оружие! – крикнул Мордер вслед тем, кто выбежал из залы. – Обыщите!

Перед самым появлением Потиевского Александр Иосифович на всякий случай встал за спину какого-то боевика. И все равно, едва пристав вошел, он сразу же заметил своего тестя. Но отнюдь не подал вида. Дав Тане известные обещания относительно ее родителя, теперь Антон Николаевич не мог поступить как-нибудь так, чтобы помешать этим обещаниям быть исполненным. А обнаружить свое знакомство с ним в присутствии каких-то сомнительных лиц, с которыми – даже не известно толком – заодно ли Александр Иосифович или поневоле, означало именно осложнить исполнение обещанного.

Потиевский и Казаринов сколько-то смотрели друг на друга в упор. Причем Александр Иосифович мигом сообразил, что пристав ему в данном случае ничуть не страшен: объявить теперь, в этой аудитории, о его преступлениях – это, может быть, даже поспособствовать упрочению его реноме в глазах разбойной команды, и делать этого Потиевскому не было ни малейшего резона.

– Что здесь происходит? – спокойно спросил Потиевский.

– Вы рогожский пристав?! – как-то неуверенно произнес Мордер, очевидно, сильно волнуясь. – По приговору московского комитета вы приговариваетесь к расстрелянию! – нескладно закончил он уж совсем срывающимся фальцетом.

Потиевский ничего ему не ответил, – он даже не смотрел на этого, с его точки зрения, жулика. Пристав с едва заметною ироничною усмешкой в глазах и на губах глядел на тестя. Но Александр Иосифович теперь старался не встречаться с ним взглядом.

Тут опять заговорила Капитолина Антоновна.

– Это кто кого приговорил? – сурово спросила она Мордера. – Раньше в разбойники шли, чтобы жить без власти, без закона, а теперь стали разбойничать по закону?! по какому-то филькиному приговору суд вершить, молодец?!

Потиевский смекнул, что этак матушка сейчас окончательно выведет из себя бандитов, и они, пожалуй что, исполнят свой филькин приговор прямо здесь же, в доме.

– Maman, я провожу гостей, – сказал Антон Николаевич решительно, подсказывая, прежде всего, самим налетчикам, что готов с ними выйти для исполнения их приговора.

– Ступай проводи, – ответила Капитолина Антоновна, полагая, что ее стараниями, ее увещеваниями дело как будто разрешается миром.

Но тут какой-то боевик, что стоял у окна, вдруг завопил:

– Облава! Казаки!

В комнате раздался грохот. Потому что кто-то из боевиков в панике так рванулся бежать все равно куда, что сшиб стул и, запутавшись ногами, упал сам.

Побелевший Мордер выхватил наган.

– Своих привел?! – злобно прокричал он Потиевскому.

Пристав ничего не ответил и демонстративно отвернулся от него. Он мгновенно сообразил, что за ним следом приехало целое войско, потому что Таня, разумеется, обо всем рассказала его помощнику, едва за мужем закрылась дверь.

В это время с улицы донесся зычный, прямо-таки протодьяконский глас:

– Слушай! Дом окружен! Всем мятежникам, сложившим оружие, обещается жизнь! Выходи!

В зале наступила немая сцена. Все боевики оглянулись на Мордера: как он распорядится?! что придумает?! Но вожак их стоял, будто каменный, и, набычившись, лишь смотрел с лютою ненавистью на пристава и на его старуху-мать.

Безмолвие прервал какой-то немолодой дружинник:

– Сдаваться надо! Убьют всех! Вашвысокородие, – взволнованно сказал он Потиевскому, – сдаемся мы!

Пристав, хотя и нарочно старался не смотреть на Мордера, чтобы тот не подумал, будто он хотя бы взглядом вымаливает у него пощады, тем не менее многоопытный полицейский, как говорится, спиной чувствовал своего врага: все его еще не исполненные намерения, любое его еще не произведенное движение.

И когда Мордер вскинул руку с пистолетом, Потиевский, не столько увидев это, сколько почувствовав, рванулся прикрыть собою мать. Потому что Мордер действительно направил дуло прежде всего на Капитолину Антоновну. И все равно Антон Николаевич немного не успел: Мордер выстрелил, да, к счастью, промахнулся, – первая пуля угодила в окно, брызнув на улицу битым стеклом! Зато вторая пришлась уже в самого пристава.

Раздался пронзительный женский визг – это закричали сестры Антона Николаевича.

Даже и получив пулю, Потиевский так и не доставил удовольствия стрелявшему: не задел его ни краем глаза, до конца не признавая в нем предмета, достойного его внимания. Последним порывом Антона Николаевича было взглянуть на Капитолину Антоновну, но матушка находилась у него за спиной, а повернуться к ней у Потиевского уже не хватило сил – он рухнул на пол.

Выстрелить в ненавистную старую барыню у Мордера так и не получилось: кто-то из боевиков кинулся к нему, схватил его за руку и поднял ее вверх так, что наган пришелся дулом в потолок и опасности уже не представлял. И все-таки Мордер еще успел выстрелить, разбив потолок и обдав брызгами штукатурки и пыли всех сгрудившихся вокруг. Тотчас на него прыгнули еще кто-то из своих – повалили, отняли наган и заломили руки.

– Выдадим жида! – прокричал пожилой дружинник, окончательно определив отношение боевиков к своему вожаку. – А с нас спрос малый! Они мутят всех! – Он, хоронясь на всякий случай за стенку, выкрикнул в разбитое окно: – Сдаемся! Не стреляйте! Сдаемся! – И в подтверждение своих слов выбросил на снег наган.

Через минуту квартира Потиевских была занята полицией. Помощник пристава первым вошел в залу, где произошло убийство. Он немедленно распорядился отнести бесчувственную Капитолину Антоновну в ее комнаты, а неживого своего шефа накрыть скатертью. Затем дал команду городовым обыскать боевиков и выводить их по одному из дома.

Таня все это время оставалась на улице. А когда наконец все налетчики, в том числе и Александр Иосифович, были выведены, она сразу встала поближе к отцу, чтобы, если потребуется, защищать его от всяких возможных неприятностей. Приободрился тотчас и Александр Иосифович, когда увидел, что дочь готова стоять за него насмерть. Каких-то три минуты назад он уже почти упал духом, такие безотрадные перспективы собственной участи стали рисоваться ему. Но теперь в его голове замелькали всякие обнадеживающие и даже счастливые варианты развития событий. Все-таки его дочь здесь не последний человек – она жена начальника этих сервильных мундиров, – холопов по натуре! – и к ее слову они не могут не отнестись с почтением. К тому же теперь, когда она сделалась вдовой! Это нужно быть последними подонками, чтобы отказать в чем-то несчастной женщине, у которой только что трагически погиб муж – их начальник! У Александра Иосифовича промелькнуло, что все-таки он поступил исключительно разумно и дальновидно, выдав дочь замуж за своего друга Потиевского.

Ожидания Александра Иосифовича вполне оправдались. Едва в дверях показался помощник пристава, Таня немедленно напомнила ему:

– Вот тот человек, о котором идет речь в записке Антона Николаевича. – Она указала на отца.

– Да, да. Помню… – как-то неуверенно ответил полицейский. И перешел к главному: – Татьяна Александровна, – проговорил он скорбно, – с душевным соболезнованием вынужден сообщить о постигшем вас несчастье…

Таня мгновенно поняла, что Антона Николаевича больше нет. Она, как и полагается вдове, заплакала бы, но… не при нынешних обстоятельствах! Она еще поплачет в свое время. С Капитолиной Антоновной, Наташей и золовками. Непременно. Но сейчас ей нужно держать себя в руках, чтобы завершить важнейшее дело – устроить отца!

– …Антон Николаевич… – с трудом продолжал полицейский, – предательски убит…

– Царство Небесное рабу Божию Антону – прошептала Таня. И тотчас перешла к другому: – Этого человека срочно нужно доставить, куда велел муж.

– Разумеется, – холодно ответил полицейский.

Он окликнул возничего и, когда тот подал санки, протянул державшим под руки Александра Иосифовича городовым записку Антона Николаевича и приказал доставить арестованного по указанному адресу.

– Я тоже поеду, – решительно заявила Таня.

– Но… вы не проводите Антона Николаевича до часовни?.. – изумленно спросил помощник убитого пристава.

– Я в большей степени почту память мужа, если исполню его духовную, – отчеканила Таня.

Какое-то время полицейский стоял и отрешенно смотрел, как удаляются перегруженные санки. Но скоро пришел в себя. Он оглянулся на задержанных боевиков.

– Который стрелял? – грозно рыкнул он.

Кто-то ему указал на Мордера.

– Отойдите! – крикнул помощник пристава державшим его под руки нижним чинам.

Те отступили от Мордера на два-три шага. Помощник выхватил наган и, не прицеливаясь, верно выстрелил убийце своего шефа в самый лоб.

– Забрать! – коротко скомандовал он городовым, небрежно кивнув на труп с разбитой, дымящейся на морозе головой.

 

Глава 12

Чаша весов в московском противостоянии окончательно склонилась на сторону правительственных войск после того, как из Петербурга прибыл лейб-гвардии Семеновский полк. Быстро подавив сопротивление повстанцев в отдельных частях города, гвардейцы осадили последний и главный оплот восстания – Пресню. Сразу с нескольких сторон – от Кудринской, из Дорогомилова, с Ваганьковского кладбища – Пресня стала обстреливаться из пушек. Начались пожары. Особенно сильный пожар произошел на фабрике Шмидта, целиком ее уничтожив. Тучи пресненского дыма стояли над Москвой, как в ненастные осенние дни. И хотя большинство дружинников готовы были умереть на этой последней своей позиции, штаб восстания, чтобы сохранить силы для будущих боев, принял решение сопротивление прекратить. Дружинам была дана команда постепенно оставлять баррикады и отходить к Дорогомиловскому кладбищу и к Филям, пока еще с запада Пресня не была окончательно блокирована. Никто из повстанцев не сомневался, что это лишь временное отступление: не сегодня завтра рабочие вновь соберутся с силами и, используя приобретенный в декабрьских боях опыт и учитывая совершенные по недоразумению ошибки, уже по-другому поговорят с неприятелем, воздадут ему за нынешнюю свою неудачу, свернут голову этой человеконенавистнической преступной власти!

Но просто так по-заячьи убегать – лишь бы только спастись, унести ноги – дружинники отнюдь не собирались. Они приготовили безжалостному коварному врагу свои рабочие сюрпризы: оставляя баррикады, дружинники закладывали в них взрывчатку – фугасы, как они называли эти заряды. И в некоторых случаях их уловка оказалась для неприятеля, как и планировалось, возмездием весьма губительным: взорванные вовремя, фугасы эти убивали и ранили многих самодовольных гвардейцев, и уж во всяком случае, сдерживали их наступательный порыв и позволяли дружинникам выиграть время, чтобы спрятать оружие, укрыть раненых, отойти самим. Все-таки взятие Пресни не стало для вооруженного до зубов войска легкою прогулкой.

Но уж ворвавшись на опустевшие улицы, молодцы-семеновцы сполна отыгрались на немногих оставшихся пресненцах: любая самая малейшая примета непосредственного участия в сражениях, например, пятна масла на одежде – от оружия, естественно! – была достаточным поводом, чтобы мятежниканемедленно расстрелять. Начальник семеновцев полковник Мин приказал своим молодцам, вступившим на Пресню, коротко и ясно: «Арестованных не иметь, пощады не давать!»

Мещерин, Самородов и их дружинники оставались на баррикаде и отстреливались до последней возможности. Семеновцы прежде всего пошли на них в штыки, но были легко отбиты македонками, которыми два бывалых маньчжурца умели пользоваться мастерски. Тогда гвардейцы подкатили пушку и дважды выстрелили по баррикаде, пробив в ней посередине брешь. Но когда они снова пошли в атаку, их снова встретили пули и македонки дружинников: увидев, что против них готовятся применить артиллерию, опытный боец Мещерин приказал всем, кто был на баррикаде, разбежаться на две стороны и залечь под стенами домов, – он знал, что стрелять артиллеристы будут почти наверно в середину укрепления, а края останутся целыми. Так и вышло. И снова семеновцы не взяли их баррикады – отступили, неся потери. Тогда уж они принялись палить из пушки по баррикаде до тех пор, пока не разметали ее всю в мелкие щепки. Но защитников там уже никого не было, – предвидя, как будут развиваться события, Мещерин вовремя увел людей на заднюю, еще более могучую линию обороны.

Впрочем, там они долго не задержались: едва заняли позицию, к ним прибежала Лиза и объявила, что их срочно вызывает Саломеев.

Штаб восстания сворачивался. Кто-то жег в печке бумаги. Кто-то, напротив, что-то спешно писал, видимо, отдавая последние распоряжения. Но паники в комитете нисколько не чувствовалось, и лихорадочных сборов ничуть не было.

Саломеев встретил друзей с радостною улыбкой, будто намеревался сообщить им, что генерал-губернатор запросил у революционного комитета мира на условиях последнего.

Он поспешил навстречу Мещерину и Самородову и, словно благодаря бойцов за службу, положил им руки на плечи.

– Друзья мои! Старые мои боевые товарищи! Все только начинается! – сказал он нарочито громко, с расчетом, видимо, что его слова услышат и прочие штабные. – За одного битого двух небитых дают! Мы не отступаем – нет! мы передислоцируемся! – Саломеев с удовольствием показывал свою речь военачальника. – Мы демонстрируем маневр, чтобы ввести в заблуждение неприятеля и, собравшись с силами, завтра снова вступить в бой! И добить врага! Нанести последний и решительный удар по прогнившему царизму! Мы не проиграли эту битву! Запомните все! – почти кричал Саломеев. – Мы лишь окрепли духом в нынешней борьбе! А это значит, мы победили! Ибо победа всегда за сильнейшим духом!

– А теперь слушайте мой приказ! – более сдержанно произнес он. – Приказываю: взять своих очаровательных невест, – он улыбнулся стоящим тут же Лизе и Хае, – и немедленно покинуть Пресню! И не возражайте! – поспешил вставить он, видя, что Мещерин хотел что-то сказать, по всей видимости, заявить о своем намерении оставаться и сражаться в осаде до конца. – Помните: мы себе не принадлежим! Мы должны идти туда, куда укажет партия! Где вы будете полезнее! Здесь теперь от вас пользы партии нет! Это не обсуждается. Наши с вами бои впереди!

Когда стемнело, Клецкин отвез Мещерина с Хаей и Самородова с Лизой в Мневники. Там Саломеев заранее нанял у одной старушки квартиру на случай возможного их маневра. Ночью он и сам присоединился к друзьям. А утром, до рассвета, они все вместе выехали в еще более дальнее, приготовленное дальновидным Саломеевым убежище – в глухую деревеньку в Звенигородском уезде подальше от железной дороги.

В последующие дни Москва залечивала раны, полученные в результате кровавых беспорядков. Ко всем заставам потянулись сани с гробами, а то и просто с укутанными в холстину покойными: сотни убиенных – часто безымянных и неотпетых – отправились в последний путь свой. Похоронен был и пристав Потиевский на Калитниковском кладбище рядом с могилой отца, – там уж Таня действительно всплакнула вместе с другими близкими покойного. Но едва закончились казни и похороны, Москва будто бы очнулась после горячечного сна, повеселела даже немного: стали выходить газеты, и снова забегали мальчишки-разносчики, выкрикивая важные новости, повсюду застучали топоры и молотки, завизжали пилы – это плотники и каменщики принялись чинить фасады домов, устанавливать заново ворота, поправлять изгородки, торговцы снимали с окон деревянные щиты и открывали свои лавки и магазины, извозчики как будто стали даже шибче погонять своих отдохнувших лошадок. Когда же раздался первый фабричный гудок, всем стало ясно – лихо миновало, и жизнь возвращается в привычную свою колею.

А в наступивший через несколько дней сочельник Москва будто уже забыла о случившимся или нарочно не хотела об этом вспоминать: город наполнился даже большей, чем в прежние годы, предпраздничной суетой, обыватели, многие из которых две недели носа из дома не показывали, все дружно вывалили на улицу, на рынках наступило натуральное столпотворение, в магазинах – не протолкнуться, в винные лавки выстроились полуверстные очереди. Всем хотелось жить, и радоваться, и праздновать!

С начала же нового года Москву и всю Россию охватила единственная пламенная страсть – скорые выборы в Государственную думу. Повсюду – в салонах и рабочих казармах, в очередях и собраниях, в вагонах конки и извозчичьих санках, в театрах и церквах! – среди всех званий и сословий то и дело теперь слышались новые слова: право голоса, депутаты, выборщики, курия, ценз. На выборы в свое время поспешили явиться почти все, кто имел это самое право голоса: одни, надеясь таким образом возместить за свою декабрьскую неудачу, другие, намереваясь еще более упрочить свое господствующее и привилегированное положение и исключить впредь вероятность хамову коленукак-то влиять на устои.

Получил кресло в российском парламенте и Сергей Юрьевич Саломеев. Убедившись, что партнер исполнил его просьбу в отношении купца Дрягалова, о погибели которого сообщили многие газеты, едва восстание утихло, чиновник московского охранного отделения данное Саломееву слово сдержал: помог получить место депутата Государственной думы от одной из левых партий. Очевидно, у Викентия Викентиевича имелся какой-то свой расчет: ему, наверное, нужен был доверенный человек в Думе, так же точно как подобных людей он прежде внедрял в социалистическое движение. Впрочем, неизвестно, какие уж он там строил планы. Но если и были у него какие-то виды, то все они вскоре рухнули. Сразу после открытия Думы была образована особая государственная комиссия, занявшаяся расследованием причин московского восстания и выявлением приведших к беспорядкам просчетов властных и ответственных лиц. В результате в отставку было отправлено множество чиновников разного уровня. Среди прочих оказался и Викентий Викентиевич. Компетентные господа посчитали, что его рабочая политика с этими полулегальными кружками, с этой его революцией на коротком поводке,принесла крайне вредный для государства результат, – возложенного не него высокого доверия он не оправдал!

Отставка Викентия Викентиевича сделала возможным выбраться из затвора мнимому убиенному – Василию Никифоровичу Дрягалову. Записной его ненавистник больше никакой опасности собою не представлял. Почему таиться Дрягалову скрываться ото всех, будто беглому каторжному не было необходимости.

Василий Никифорович с комфортом перезимовал в своем роскошном кунцевском особняке. Днем он сидел над бумагами и счетами, которые ему постоянно привозил сын Дмитрий Васильевич, вечерами, в темноте, выходил прогуляться возле дома. Невестка его забавляла чтением романов вслух, а внук развлекал, намертво вцепляясь пальчиками ему в бороду. При нем, кроме кухарки и верного кучера Егорки, жили и его молодые – сын с женой и дитем. Диме и Леночке пришлось также перебраться в Кунцево, чтобы никому не показалось подозрительным: для чего это к дрягаловскому дому нет-нет да и подъезжают санки, груженные какими-то припасами, в то время как прочие дачи остаются безлюдными и заметенными снегом до весны?

Освободившись от вынужденной неволи, Дрягалов поспешил к своим магазинам. Хотя Дима управлялся с их семейною торговлей довольно ловко и умело, по-хозяйски, однако отцовского опыта он еще не нажил, и кое-какие дела, с точки зрения Василия Никифоровича, можно было бы обделать и с большею выгодою, нежели это вышло у сына. Поэтому, едва ему стало возможным более не скрываться, Дрягалов с сугубою энергией приступил к повседневным своим занятиям.

Но проводил ли он время в магазинах, ездил ли на биржу, выбирался ли в Нижний, Петербург или за границу, Василий Никифорович все думал свою сладостную и мучительную, трудную и отрадную, желанную и тревожную думку, которой, по правде сказать, он сам же страшился, но тем милее она ему была. Думка эта пришла ему в Кунцеве, когда однажды приехал Дима и за ужином рассказал им, что убит пристав Потиевский – Танин муж. Дрягалов промолчал тогда весь ужин, а вечером даже не вышел слушать роман. Так с тех пор Василия Никифоровича будто подменили: он и прежде-то говорил немного, а теперь вообще молчальником сделался, со слуг почти перестал взыскивать, даже взглядом своим строгим, от которого хоть падай, перестал людей стращать. Только вздохнет иной раз на чье-нибудь нерадение да и пойдет своею дорогой, задумавшись о сокровенном. Леночка как будто о чем-то догадывалась и, в очередной раз замечая странное поведение свекра, что-то с улыбкой шептала Диме.

Так миновал год. А где-то накануне следующего после московского мятежа Рождества с утра Дрягалов надел свой фрак, купленный когда-то в Париже, который он прежде надевал всего два раза – на Танино венчание в позапрошлом году и на свадьбу сына, – приказал Егорке также облачиться во все парадное и велел везти его на Таганку.

В прихожей у Потиевских, подавая хмурому слуге свою карточку, Дрягалов попросил человека напомнить барыне Капитолине Антоновне, что приехал тот самый почетный гражданин, у которого она позапрошлой зимой гостила на свадьбе сына. Через секунду улыбающийся уже слуга пригласил Василия Никифоровича проследовать за ним в покои к барыне.

– Здравствуй, здравствуй, батюшка, – ласково привечала Капитолина Антоновна гостя, подавая ему руку для поцелуя. – Давненько не виделись. Ты что же думаешь, я забыла тебя? – велишь лакею напомнить, кто именно таков явился! Я тебя помню! – улыбалась она. – Или думаешь: поди старуха совсем глупой стала! вчерашнего дня не помнит!

– Ну что вы, Капитолина Антоновна, матушка! – принялся оправдываться Дрягалов. – Да разве я когда!..

– Ладно, ладно, – шутливо успокоила его Капитолина Антоновна. – Не обращай внимания на старухины причуды. Я же побалагурить горазда. Ну, позвать, что ли, Татьяну? – спросила она неожиданно. И видя, как опешил Дрягалов, объяснила: – Нам твоя красавица-невестка только что позвонила по телефону. Предупредила о твоих потаенных намерениях. А как же ты думал, милый, шила в мешке не утаишь! Все понятно всем! Ах ты, проказник! – усмехнулась барыня. – Ну ничего, ничего, я за тебя заступлюсь. Ты мне понравился еще в тот раз, когда сына женил…

Капитолина Антоновна позвонила в колокольчик и велела позвать к ней Таню.

Вошла Таня. В черном шелковом платье и с почти такого же цвета волосами, туго собранными в узел на затылке, она была похожа на монахиню. Дрягалов за этот год несколько раз виделся с ней, мельком, правда, – Таня приходила навестить подругу. Но Василий Никифорович не лез к гостье с разговорами и шутками, не напоминал даже об их заговоре троих, а только раскланивался да бурчал какие-то слова приветствия.

Вот и теперь они сдержанно раскланялись.

– Я вот что, Татьяна Александрова, пришел… – начал Дрягалов с трудом, – спросить хочу, как бы вы отнеслись, если бы я пошел к вашей матушке… поговорить с ней… в общем, попросить у нее… руки вашей…

Таня отвечала спокойно, однотонно, как псаломщик, стараясь хотя бы интонацией голоса не обидеть собеседника:

– Василий Никифорович, если помните, я не девица на выданье, чтобы просить моей руки у родителей, а вдова. И даже если серьезно обсуждать ваше предложение, то делать это следует не ранее еще, чем через год, как вы сами понимаете.

Дрягалов не находился, что бы говорить дальше. Вроде бы ему не ответили «да», но, к счастью, не сказали и «нет». И он теперь страшился, как бы какою неловкою своею репликой ему не спугнуть вроде бы появившуюся призрачную надежду.

Тут вмешалась Капитолина Антоновна:

– Вот что я тебе скажу, матушка: тут ведь какое дело? – всякая невеста для своего жениха родится. Ты, Татьяна, верно, родилась не для Антоши. – Барыня промокнула платком глаз. – Видела я – не любила ты его: так уж, мирилась, поскольку закон велит. А Василь Никифорыч тебе пара подходящая. Это я верно говорю! Он вроде тебя – молодец лихой! Бедовый! Думать нечего тебе: соглашайся! Жена без мужа – всего хуже. Чего тебе, как Руфи, при свекрови сидеть… – И добавила, припомнив тут же еще одно недоразумение: – А по трауру уж не переживай. Я тебе отменяю траур – мать мужа покойного! Имею право! Будет с тебя и года.

Слово было за Таней. Капитолина Антоновна и Дрягалов смотрели на нее, ждали,что она ответит.

Не в Таниных правилах было ломаться, чиниться, изображать из себя мученицу, вынужденную по чьей-то прихоти принимать тяжелейшее решение. Она уверенно посмотрела в самые глаза Дрягалову и ответила:

– Я согласна стать вашею женой, Василий Никифорович.

Дрягалов растерялся гораздо более, чем если бы услышал отказ в ответ. Его буквально распирало страстное чувство схватить сейчас Таню и расцеловать, как он это запросто делал по какому-нибудь поводу со своею невесткой, но в данном случае он такой фривольности допустить не посмел: Таня – не Алена… это совсем другое дело… с ней такое не выйдет. И он, неловко подражая приемам благородных господ, взял Танину руку двумя руками и, будто получив архиерейское благословение, аккуратно приложился к ней губами.

Переживая, как бы какой злой рок не вмешался и не переменил его счастья, Дрягалов поспешил отвести Таню к венцу. Они повенчались вскоре после Крещения там же у единоверцев, где и Дима с Леночкой. Устраивать шумного веселья по этому поводу они, естественно, не стали.

Еще до венчания Капитолина Антоновна настояла, чтобы Дрягалов после женитьбы перебрался к ним – на Таганку. Вначале Василий Никифорович воспротивился было: да что я призяченый какой! да я могу поставить для молодой жены особняк почище, чем у Морозова с Рябушинским! лучшему архитектору поручу! Не без труда Капитолина Антоновна убедила его, что в примаках он у них не будет, потому что дом-то бесхозный, в сущности: приходи и будь хозяином, говорила она. Дрягалов согласился. Но, прежде чем переселиться на Таганку, он выкупил и исключительно отремонтировал и обставил третий этаж – над квартирой Потиевских. Таким образом, единая их квартира теперь занимала два этажа из трех. В этот верхний этаж Дрягалов переехал не один: он перевез сюда полдюжины челяди и – к неописуемой радости Тани и Наташи – свою малолетнюю дочку Людочку с ее нянькой Зиной.

Людочка уже подросла – она бегала по всему дому и все старалась как-нибудь напугать старую барыню.

Жизнь пошла своим чередом. Днями Дрягалов пропадал в магазинах, вечера проводил в кругу своей новой большой семьи.

Где-то с весны Дрягалов, Таня и принятая в их заговор Наташа стали иногда скрытно от Капитолины Антоновны о чем-то шептаться. Потом Дрягалов куда-то уезжал на несколько дней, после чего заговорщики принимались шептаться еще дольше и таинственнее. Потом Дрягалов снова уезжал на сколько-то, и снова они втроем что-то горячо обсуждали, таясь от Капитолины Антоновны.

А однажды в начале лета произошло вот что. Как-то ранним утром в комнату к Капитолине Антоновне явились все сразу – Дрягалов, Таня, Наташа, Ульяна Николаевна и Ирина Николаевна. Они предложили Капитолине Антоновне поехать им всем сегодня прогуляться за город. Барыня очень удивилась – что бы это значило? – но согласилась.

Когда все расселись в просторной коляске и тронулись в путь, Капитолина Антоновна, естественно, начала расспрашивать: куда же именно они направляются? в какие дальние дали? Все помалкивали в ответ, лишь слегка посмеиваясь. Одна Наташа, умевшая объясняться с бабушкой во всяком случае, даже когда Капитолина Антоновна была не в настроении, что-то ей отвечала.

– Бабушка, скоро сама увидишь, – уклончиво говорила она.

Когда коляска выехала на Большую Калужскую, Капитолина Антоновна смекнула, что ее везут на дачу.

– И чего скрытничают? Великое дело! – бурчала она на своих спутников. – Прямо первый раз на дачу поехали!..

Но вот путешественники миновали Беляево, оставили позади и самый поворот на дачи. Оказавшись теперь на почти безлюдном просторе, кони понесли шибче.

– Да куда же мы? – всполошилась Капитолина Антоновна. – Далече ли поехали-то?

– Да не особенно, бабушка, – сдерживая смех, объясняла Наташа, в то время как все прочие в коляске, отвернувшись, от души смеялись. – Отдыхай. С хорошими попутчиками дорога вдвое короче, верно ведь?

К обеду где-то путешественники подъезжали уже к Калужской губернии. Капитолина Антоновна как будто уже давно о чем-то догадалась: она с интересом вглядывалась в какие-то знакомые ей смолоду места, кивала головой, припоминая, верно, всплывавшие в памяти давности, что-то шептала про себя.

– Ну, молодцы, уважили, – наконец, сказала она. – Я уж не думала, что когда-нибудь выберусь на родную сторонку. Хоть напоследок побывать…

А еще через час показалась первая из бывших деревень Капитолины Антоновны.

– Батюшки! – всплеснула руками барыня. – Тихоновка! Не изменилась ничуть! Я ж кащцый дом знаю! Тут у одной солдатки восемнадцать ртов было! – рассказывала Капитолина Антоновна. – И все мои крестники! И все у меня до сих пор в помяннике! Да уж не знаю, всех ли о здравии поминать?..

– Вот и узнаем теперь! – откликнулся Дрягалов. – Навестим крестников!

Едва путешественники миновали деревню, по дороге им попался мужичок. Немолодой, но еще шустрый, он спешил куда-то по своим делам попутно направлению движения московских гостей.

Дрягалов велел кучеру Егорке остановиться.

– Чей будешь? – спросил он мужичка.

– Местные мы! – бойко отвечал крестьянин.

– Ну а что ж ты, отче, барыни своей не узнаешь?! – нарочито строго принялся взыскивать Дрягалов, кивая головой на престарелую даму на заднем диване. – Ни кланяешься, ни шапки не ломаешь! Барыня приехала!

Мужичок, хлопая глазами, сколько-то смотрел на Капитолину Антоновну. Потом охнул, присел и… сорвал шапку с головы.

– Матушка, Капитолина Антоновна! – дрожащим голосом заговорил он. – Голубушка вы наша! Неужто не узнаете? Архип я! Помните, вы меня выпороть велели, а потом целковым пожаловали, когда я за ум принялся.

– A-а! Ты, проказник?! – признала Капитолина Антоновна бывшего своего крепостного. – Ну как, не шалишь больше? Или все такой же?

– Да такой же все, – махнул рукой мужичок. – Нас разве могила исправит!

Коляска двинулась дальше. Через несколько минут показалась барская усадьба на пригорочке. Завидев родной дом, ничуть не изменившийся, но даже недавно слегка подновленный, будто специально к ее приезду, старушка сильно взволновалась: она судорожно, так, что пальцы онемели, вцепилась в борт коляски, по морщинкам покатилась слеза.

Коляска подкатила к самому парадному входу. Дрягалов помог Капитолине Антоновне спуститься на землю и, взяв ее под руку, повел к дому. В дверях стоял бравый дворецкий с двумя лакеями по сторонам – все в расшитых галуном ливреях, – очевидно, они ждали гостей.

– Ты что придумал, батюшка? – удивленно спросила барыня Дрягалова. – Пригласили, что ли, нас?

– Пригласили! – подтвердил Дрягалов. – Вы пригласили, Капитолина Антоновна!

– Куда я приглашала кого? – Барыня даже остановилась от неожиданности. – Ты что говоришь-то! Здесь же владельщики новые!

– Мама, – наконец открылась Таня, поддерживающая Капитолину Антоновну под другую руку, – вы здесь новая, и старая тоже, владельщица и госпожа!

И они с Дрягаловым весело переглянулись.

– Да ты о чем это, матушка? – изумилась Капитолина Антоновна. – Не заговариваешься ли с дороги дальней? Что она говорит? – оглянулась барыня на Дрягалова.

– Верно говорит! – подтвердил Василий Никифорович. – Ваша это усадьба, Капитолина Антоновна. С имением в пятьдесят десятин земли кругом. Вот документы! – И он перед самым лицом барыни потряс тугою папкой.

Капитолина Антоновна долго ничего не могла ответить. Она молча стояла и только укоризненно качала головой, поглядывая то на Таню, то на Наташу, то на Дрягалова.

– Эх, вы! – вздохнула барыня. – Все шептались от меня! Все секретничали! Думали, не замечаю! Старая-де, глупая… Вон оно что!..

Она наконец внимательно вгляделась в слуг.

– А ну-ка ты, молодец, – сказала она одному из лакеев, – как тебя? Подойди.

– Георгий, – солидно представился лакей, сделав шаг к барыне.

– Ну-ка, Юшка, вынеси-ка мне кресло. Бегом! Видишь, барыню ноги не держат.

Лакей растерянно оглянулся на дворецкого, но тот строго кивнул головой, чтобы он немедленно исполнял приказание.

– Георгий, – ехидно повторила Капитолина Антоновна. – Нда-а… нынешний лакей не тот, что преяеде…

Через секунду на дорожке стояло величественное кресло. Усевшись в него и оглядевшись кругом, Капитолина Антоновна довольно произнесла:

– А ведь не все в прошлом?! A-а? Как думаешь, Никифорыч?

– Так жизнь только начинается, Капитолина Антоновна! – заверил ее Дрягалов.

– Как ты говоришь – только начинается? – встрепенулась барыня. – Ну что ж, поживем тогда… может…