«Курсант Рябко, на камбуз!», — боцман вместе с руководителем практики Степановым распределял нас, курсантов, по объектам, на которых мы должны были отработать, т. е. отпрактиковаться первую неделю. На следующий день, пройдя по спокойному Калининградскому каналу, наше судно, теплоход «Умань», вышло в Балтику.
Конец июня 1956 года. Погода хорошая, ветер, может быть, 2–3 балла. Но наше большое судно немного покачивалось. Совсем немного. Время было обеденное. Грязные тарелки подавались через окошко на камбуз, и я мыл их под струёй горячей воды. Запах от смываемого жирного соуса был неприятен. Вскоре стал неприятен до того, что я почувствовал тошноту и бегом бросился из камбуза на палубу. Она почему-то плавно качалась. Схватившись руками за планширь, я нагнулся за борт, и мой желудок освободился от всего, что я съел ещё в Калининграде. Так началась моя морская жизнь. Я вернулся на камбуз. Кок Ширшов, солидный мужчина, работавший раньше в ленинградском ресторане, посмотрел на меня с отеческой теплотой: «Ничего, сынок, все с этого начинают». И мне стало легче от этих слов. Как будто это сказал мне отец.
В детстве я не мечтал о море. Оно было далеко. И хотя «Фрегат «Паллада» Гончарова и книги Соболева мне очень нравились, я ни разу не представлял себя на месте героев этих книг. Первого моряка, пушкаревца Демьяна Шарпило, я увидел в 1945 году, когда он, демобилизовавшись, пришёл в школу в матросской форме. Даже когда в моё село Пушкари приехал парень по фамилии Потёмкин (он был сирота; после войны, определяя его в детский дом, записали Потёмкиным, так как нашли его спящим в тёмном подвале) в морской форме и в бескозырке с надписью «Измаильская мореходная школа» и все мои товарищи (это было в 6-м классе) вдруг захотели стать моряками и начали писать письма в эту моршколу, я оставался почти равнодушным.
Не будь войны, возможно, я не стал бы моряком. Но она была, эта проклятая война. Она разрушила все прекрасные планы отца перевезти семью из Пушкарей в Новгород Северский, где он работал бухгалтером в отделении «Заготзерно».
Чудесный тёплый день. Я держусь за руку отца, и мы шагаем к пристани, у которой — пароходы и баржи, в них ссыпают зерно со складов. Это самый ранний эпизод мирной жизни, оставшийся у меня в памяти. Затем началась война. Отец занимался эвакуацией зерна на восток до последнего дня, пока немцы не окружили несколько районов Черниговской и Сумской областей. Вместе с Егором Егоровичем Рябко он пошёл на восток, пытаясь пробиться через линию фронта.
А наша семья во главе с её патриархом, моим дедом Иваном Григорьевичем, вырыла в саду под большой грушей окоп, и как только над селом пролетали самолёты, все мы прятались там.
Однажды мы со старшей сестрой Леной, ей было 13 лет, пошли за чем-то в хату. Далёкий гул приближавшихся самолётов заставил выскочить нас во двор. Самолёты медленно-медленно плыли в сторону села, я увидел, как от них отделяются мелкие чёрные капельки. Было интересно наблюдать, как они падают. Вдруг раздался усиливающийся свист. Лена схватила меня за руку и втолкнула в погреб — в лаз, который был в сенях. И тут же страшный взрыв! На голову нам посыпалась земля. Бомба упала на угол дома, как раз там, где несколько секунд назад стояли мы. Мама, находившаяся в саду, видела нас и подумала, что мы убиты. Она бросилась к разбитым сенцам, стала громко звать нас и услышала голос Лены. Лаз погреба был засыпан землёй. Мама откопала нас. «Ой, детоньки мои родненькие, — мама плакала и обнимала нас, — вы родились в сорочке (рубашке)».
И я стал капитаном, родившимся в рубашке. Уже с третьего класса я любил читать литературу. Часто бывал у нашей тёти Татьяны, муж которой, дядя Емельян Воропай, был председателем сельсовета. (Он воевал в гражданскую войну в дивизии Щорса, в полку Червонного казачества, состав которого был из мужчин двух казачьих сёл: Пушкарей и Воробьёвки. Командир полка Тимофей Черняк был из Воробьёвки.) У них всегда были газеты и журналы. В одном из журналов я увидел фоторепортаж о возвращении домой китобойной флотилии «Слава». Была там и фотография трёх капитанов-китобоев, удостоенных звания Героя. Один из них — Пургин. Так случилось, что капитаном «Умани», первым моим капитаном, оказался именно этот знаменитый Пургин, чем я впоследствии немало гордился.
После захода в Любек, где рабочие западногерманской судоверфи что-то подремонтировали на нашем судне, только недавно построенном, и в Дувр, где оставили какого-то дипломата, шедшего с нами пассажиром, мы, наконец, оказались в Бискае. Наш боцман Павел Андреевич, моряк опытный и «нелюбитель» выпить, пугал нас, салаг, этим грозным словом. Но Бискай оказался большим, мягким и добрым зверем, который лениво дышал крупной и плавной зыбью и нисколько не свистел штормовым ветром. Мы, молодые моряки, любовались штилем, но большинство из нас вскоре почувствовали первые признаки морской болезни. У меня это было во второй раз и в последний — и за это плавание, и за всю жизнь. Чувствовал порой приступы тошноты, иногда повышенный аппетит, даже хотелось выпить 50 г коньяка или виски — всё это признаки морской болезни, но уже никогда не «травил».
Первое плавание для юноши, решившего стать моряком, но не знающего ещё, что это такое, было столь важным, как первый полёт птенца. В истории КМУ это был первый случай, когда курсанты отправлялись на практику на суда загранплавания. Обычно первая практика — на парусном судне «Меридиан» по Балтике (сейчас он стоит у набережной в центре Клайпеды как ресторан), вторая практика — на сейнерах, перегоняемых Северным морским путём из Архангельска на Дальний Восток. Но в этом 1956 году было решено группу курсантов судоводителей и судомехаников, тех, кто учился на «хорошо» и «отлично», послать в загранплавание. Трое наших товарищей — Серёжа Руденко, Сеня Бич, Иосиф (Коля) Аркушин — не попали на эту практику, а были на парусном судне, простоявшем в основном в Риге. Но они сделали потом, на мой взгляд, блестящую карьеру, как никто другой из нашего выпуска. И не потому, что они евреи, а, видимо, потому, что для жизни недостаточно иметь ум, способный хорошо запоминать учебный материал, но ещё важно научиться быть гибким с начальством. То, чему я так и не научился за всю мою долгую жизнь.
Гибралтар был первым портом, где нам, курсантам, разрешили выйти на берег. Когда утром, приготовившись к увольнению, мы стояли на палубе в парадной форме и белых бескозырках, капитан Пургин, увидев нас, сказал: «Переодеться в гражданскую одежду». — «Откуда она у нас? Всё сдано в каптёрку в мореходке». — «Ну, будут проблемы», — пробурчал капитан, но увольнение разрешил. И вправду, когда группа советских моряков в сверкающей униформе, практически не отличающейся от формы военных матросов, высыпала на берег, кто-то из местных фотожурналистов тиснул в газету сообщение о десанте советских моряков.
Средиземное море баловало нас хорошей погодой и тихими ветрами. Когда солнечный диск скрывался за горизонтом (мы тогда даже не знали, что можно при закате солнца увидеть редкостный «зелёный луч») и на море медленно и мягко, словно тёмная кисея, опускается ночь, мы с Серёжей Герасимовым любили стоять на баке и смотреть на вспыхивающих светлячков в воде. Таинственная жизнь моря только начинала раскрываться перед нами. Старшие наши товарищи, три курсанта из ЛВИМУ, идущие уже в третье плавание, рассказывали нам интересные вещи о море, которое они уже знали, а мы только начинали познавать.
Порт-Саид, тогда ещё со стоящим на рейде монументальным памятником строителю канала Лессепсу, проход через Суэцкий канал, небольшая стоянка в порту Суэц — всё это было сказочно интересным и необычным. На борту была группа арабов-швартовщиков. Сергей Герасимов, работающий в буфете, давал им иногда сахар, оставшийся от завтрака. — «Русски карош». Как только не даст — «Русски не карош». Хорошо почему-то запомнился разводной мост через канал, который был повёрнут вдоль берега во время нашего прохода. И как жутко было смотреть кинохронику в сентябре 1956 года, сразу после практики, демонстрирующую этот мост разбомблённым, и развалины Порт-Саида. Израильтяне показали лицо сионизма, лицо более страшное, чем фашизм.
Красное море. «Почему оно называется Красным, — думали мы, — если вода в нём абсолютно зеленовато-синяя?» Было очень жарко, и в каютах не хватало воздуха. Многие из нас взяли матрасы из коек (матрасы были не пробковые, а лёгкие и гибкие, из губчатого синтетического материала), расстелили их на крышках трюмов, накрыли простынями и уснули. Открыв глаза утром, мы с недоумением смотрели друг на друга: «Где мы? Что случилось?» Наши белоснежные простыни вдруг стали красными. Палуба и практически всё судно было окрашено матовой красной пудрой. Лёгкий ветерок, дувший ночью, принёс красную пыль из Нубийской пустыни и выкрасил «Умань» так прилежно, что несколько дней палубная команда мыла судно, а в каютах красноватые росчерки пустыни ещё долго напоминали нам о том, почему Красное море называется Красным. (В действительности, как объясняет Чарльз Дарвин, море получило название из-за огромного количества плавающих буро-красных мелких водорослей.)
Пройдя через узкий Баб-эль-Мандебский пролив, мы вошли в Аденский залив. Курс был проложен вблизи острова Сокотра, оттуда к Шри-Ланке (Цейлону, так назывался он в то время) и далее на Сингапур. Недалеко от Сокотры 3-й штурман заметил небольшое деревянное судно, подающее сигналы с помощью поднимаемого и опускаемого полотнища. Подойдя поближе, мы увидели судёнышко метров 15 длиной с сидящими в нём шестью африканцами. Это беспалубное судно было загружено шкурами. Шкипер, краснобородый мужчина с ладонями, выкрашенными также в красный цвет, объяснил штурманам, что они шли в порт Джибути, но во время шторма сломалась мачта и был потерян парус и что они уже неделю дрейфуют в море. Несколько дней назад кончились съестные и питьевые припасы (мы спускали к ним вёдра с водой, тихонько брали на камбузе хлеб и другие продукты и переправляли потерпевшим, хотя позже наш капитан дал им достаточно провизии). Мы видели, как измученные и обезвоженные «синдбады» пили воду — жадно, но не проливая ни капли, не выхватывали друг у друга вёдра, а терпеливо ждали своей очереди. Это поразило меня больше всего. После того, как потерпевшие пришли в себя, наш капитан решил отбуксировать это судно в ближайший порт Алулу (Сомали). Боцман с матросами завели капроновый канат-буксир, проверили, как африканцы закрепили его у себя на борту, и «Умань», медленно набирая скорость, легла курсом на Сомали. Волна была 2 балла — не более. Скорость держали умеренную — около 6–7 узлов. Но буксировка не состоялась. Минут через 10 после начала движения африканцы вдруг стали махать руками и кричать. Что-то случилось. И тут мы увидели, как от фелюги стали отваливаться доски обшивки борта. Она оказалась старой и непрочной. Вода уже захлёстывала судёнышко. Было ясно, что оно продержится на воде недолго. Наш капитан сманеврировал, прикрыл фелюгу от ветра, и туда быстро по шторм-трапу спустились несколько матросов, которые помогли перепуганным мореплавателям подняться к нам на борт. Я хорошо помню, как дрожали от страха некоторые из них. Кто-то из наших матросов на борту фелюги пытался взять одну из сотен шкур, лежащих там, но окрик капитана остановил эту попытку. Мы видели, как оставленное нами судёнышко медленно погружалось в воду. Кое-кто говорил с сожалением о том, что капитан не разрешил взять несколько кож. Но времени увидеть агонию утопающей фелюги (всегда в таких ситуациях любое судно агонизирует, как человек) не было, мы спешили засветло подойти к порту. Перед самым заходом солнца на рейде Алула спустили спасательную шлюпку. Одна шлюпка на борту «Умани» была вёсельная, вторая с «разлукой», т. е. такая, в которой матросы, сидя на банках, двигали вперёд-назад ручки-рычаги, передающие через редуктор вращательные движения на гребной винт. Я попросился у боцмана сесть в шлюпку в качестве гребца, но он не разрешил. А мне так хотелось увидеть этот порт Алула, который и портом-то назвать было нельзя, потому что отсюда, с рейда, мы видели только два маленьких домика и больше ничего. На шлюпку попал только один наш курсант — механик Валера Чупин, который был на штате моториста.
Отвезли африканцев. Шлюпку подняли на борт и — вперёд, в Индийский океан. Позже, в сентябре, просматривая подшивку «Правды», я встретил короткое сообщение об этой истории.
* * *
Почему люди начинают курить? При первых затяжках все начинающие получают только гадкое ощущение и головокружение. И никакого удовольствия. Так почему же после первых проб, после тошноты мы продолжаем затягиваться и, в конце концов, превращаемся в наркоманов (курение — это бытовая наркомания)? Только потому, что мы — слабая, неустойчивая частица нашего несовершенного общества, и наш мозг подвергается социальному насилию со стороны курящих. Абсолютно глупая доктрина — мужчина должен пахнуть табаком, — созданная курильщиками и примитивными женщинами, избавляла курящих от необходимости задумываться о том, что, может быть, в курении нет ничего хорошего и что пора бросить это дело.
В моём роду карповцев (так звали нас в Пушкарях; карповцы всегда отличались трудолюбием) никто из мужчин никогда не курил. Ни по отцовской линии, ни по материнской. Надо знать, что мы из «казацкого рода». В украинской литературе, у Гоголя трубка для курения — люлька — воспета в романтическом духе. Сабля и люлька — неотъемлемые атрибуты казака. Но «казак» Пётр Рябко, т. е. я, попробовав в 9 лет самокрутку, где был не табак, а сухие листья и трава (в тот день я пас стадо овец за селом), перестал стремиться походить на взрослых мужчин. Да и мама всё время говорила, что тот, кто курит, не будет высоким. И вправду, мой товарищ Борис Радченко начал постоянно курить с 3-го класса, и это задержало его рост, хотя родители были высокими. Сейчас это неоднократно подтверждено медициной, а мама была мудрой женщиной. Поэтому, закончив первый курс мореходного училища, где большинство курсантов курило, я оставался «белой вороной», т. е. некурящим.
В Индийском океане, на траверзе Цейлона (Шри-Ланки) мы попали в жестокий 10-балльный шторм. Несколько дней восточный ветер вынудил нас работать носом на волну, еле-еле продвигаясь вперёд. Приход в сказочно желанный Сингапур оттягивался как минимум на неделю. И здесь началось настоящее бедствие для курящих. А курил практически весь экипаж, кроме нескольких курсантов. «Старые мореманы», перегонявшие на Дальний Восток не одно судно, говорили, что самые дешёвые сигареты можно купить в Сингапуре. Поэтому курящие взяли в Гибралтаре или в Порт-Саиде немного курева, достаточного для перехода через океан. И вот теперь все или почти все оказались без «наркотика». Стоя на руле, я видел, как вахтенный штурман осматривал пазы в окнах рубки, надеясь найти там заброшенный когда-то окурок. Все места, куда когда-то засовывали недокуренные сигареты, поскольку не в традиции моряков бросать окурки за борт (может залететь в открытый иллюминатор), были так тщательно проверены, что самая строгая санитарная комиссия не могла бы придраться. Даже капитан был без сигарет. Я видел мучения моих товарищей и думал, что это должно быть приятно — курить.
Мы жили в каюте вдвоём с моим товарищем Толей Черненко. Это была стандартная матросская каюта с двумя рундуками (шкафами), столиком, диваном и стулом. Толя занимал нижнюю койку, я спал наверху.
После ужина, когда не было никаких мероприятий, а судно слегка качало на океанской волне, мы с Толей залезали в койки. Я читал что-нибудь, а Толя закуривал свою вечернюю папиросу «Nord». Это были самые дешёвые в то время папиросы. Толя купил их в Калиниграде достаточно на весь рейс, и когда все мучались без курева, он регулярно выкуривал свои 2–3 папироски, но выкуривал только в каюте, чтобы никто не увидел и не догадался, что он имеет курево. Тем не менее, кто-то пронюхал, что Черненко, этот хитрый хохол, имеет папиросы, проверил нашу каюту, обыскал все рундуки и карманы нашей одежды. Но Толя был мудрый, последние две пачки «Норда» он держал не в кармане куртки, висящей в шкафу, а в рукаве рубашки. И когда мы увидели следы этой проверки, он только смеялся. «Смотри, не проговорись», — просил он меня. Действительно, два или три человека пытались узнать от меня Толин секрет. И вот, лёжа вечером в каюте, Толя с наслаждением затягивается папироской. Однажды, когда от папиросы осталось на две затяжки, он протянул её наверх: «На, попробуй, Петя». И Петя под впечатлением табачного голода на судне попробовал. Попробовал раз, попробовал второй, а когда мы прибыли во Владивосток, я уже курил «Камэл», купленный в Сингапуре. Как заправский курец. Целых 17 лет я не задумывался, почему люди курят. Но однажды опять задумался и, славабогу, бросил. Я-то бросил, но когда-то в молодости я научил курить мою двоюродную сестру Нелли, которая курит и по сей день.
В Сингапуре мы готовили судно к передаче судовладельцу во Владивостоке. Сидя на беседках и болтая ногами в воде, мы усиленно красили корпус, заржавевший после шторма. Однажды увидели морских змей длинною более метра, которые почему-то кочевали с островка в сторону материка и обратно. Дважды мы были в городе, где купили себе лёгкие куртки. Выдавали, что мы — русские, только широкие флотские клеша. В то время начали входить в моду узкие брюки. И парни в Союзе, носившие их, стали называться «стилягами». По улицам Сингапура мы ходили группами во главе со старшим опытным моряком. Один раз мы с Толей были в группе «комиссара», но это совсем не мешало нам видеть молодых красивых китаянок и не мешало задерживать взгляды на стройной ноге в разрезе юбки чуть ли не до бедра. Старые моряки (выражение «старые моряки» не обозначает возраст, просто эти моряки ходили в море уже давно) рассказывали нам скабрезные истории о женщинах Сингапура. И нам, зелёным, ещё не познавшим любви, только мечтавшим о ней, как о чём-то чистом и святом, это не нравилось и немного мутило, как от морской болезни.
Но мы уже не боялись настоящей морской болезни. После шторма в Индийском океане, где я ни разу не травил, пришло ощущение: мы — уже моряки. И когда наше судно оказалось в центре тропического циклона в Тихом океане, мы работали наравне с опытными матросами. Но почему мы не уклонились от этого страшного урагана, ведь даже самые первые книги о метеорологии описывают, что нужно сделать, как изменить курс, чтобы не оказаться в центре циклона. Позже, уже в Клайпеде, сидя в кафе, руководитель нашей практики Степанов рассказал нам об этой ошибке. Дело было так.
Запасшись в Сингапуре не только сигаретами, но и спиртным, капитан, любитель преферанса, иногда до утра сидел в компании радиста, доктора и «деда». Плавание проходило спокойно, штурмана были опытными, ничего не предвещало неожиданностей, но море есть море.
Радист с вечера, засев в каюте капитана за преферансом, прозевал штормовое предупреждение. Этого не случилось бы, если бы капитан не сказал радисту, собравшемуся было идти в радиорубку: «Сиди, ничего страшного». И тот остался сидеть. А назавтра, когда ветер стал усиливаться, было поздно. Ураган двигался быстро, набирал силу, и мы оказались в самом его центре.
Тропический циклон по своим размерам обычно вдвое меньше радиуса обычного циклона средней широты. Но на этом радиусе разница между давлением в центре и на периферии достигает 50 мбар, в то время как в обычном циклоне — 30 мбар. И если на Шетланских островах мы наблюдали скорость ветра до 50 м/сек., то можно представить, какой ветер может развиваться в тропическом циклоне. Я приведу короткую выдержку из книги английского учёного Джона Гарвея (John H. Haley) «Атмосфера и океан»:
«Ветер в тропическом циклоне порождает очень большие волны, распространяющиеся от центра циклона. По мере продвижения циклона наложение волн друг на друга образует исключительно хаотичное волнение, в особенности позади глаза циклона. Моряки различают безопасный для плавания полукруг и опасный полукруг, в котором ветер несёт судно к передней части циклона и в котором направление ветра и движение циклона совпадают. Существуют подробные инструкции для моряков относительно того, как распознать приближение тропического циклона и что нужно сделать, чтобы избежать попадания в опасный полукруг и в центр циклона».
Видимо, не окажись капитан Пургин любителем преферанса, я никогда бы в жизни не увидел и никогда бы не узнал, что такое центр тропического урагана и опасный полукруг. То, что описывается в учебнике, отличается от того, что ты видишь своими глазами.
Мы сидели внутри судна, как в бронированном танке. Все водонепроницаемые двери, все глухари иллюминаторов, все люки были плотно задраены. Никто не выходил на палубу. Так как на рулевую вахту нас, практикантов, в шторм не брали, один раз я, осмелев, поднялся на мостик, но вахтенный штурман прикрикнул на меня, и пришлось ретироваться. Я видел через окна рулевой рубки только воду, бьющую по мачте, по палубе, по надстройке. Казалось, не было воздуха, была только вода. Только вода со всех сторон.
Вдруг — авральный звонок и объявление по судовой трансляции: «Матросам (имярек, в т. ч. и моё) выйти на ботдек, закрепить шлюпку по правому борту». Дверь на шлюпочную палубу хорошо прикрывалась от ветра с двух сторон носовой надстройкой и средней надстройкой с машинным капом и дымовой трубой. Мы выскочили на шлюпочную палубу, надеясь, что надстройка прикроет нас от ветра. Но ветер — даже не ветер, а вода, несущаяся ветром, — хлестанула по нашим обнажённым торсам (было очень жарко, и мы все были только в шортах) с такой силой, как будто кто-то с размаха ударил прутьями голика. Наши спины стали мгновенно багровыми. «Надеть рубашки!» — крикнул боцман. Быстро напялив рубашки, мы выскочили опять к шлюпке. Стопора, державшие киль шлюпбалки, отошли, и шлюпка болталась на гаках. Ветер продолжал свистеть, казалось, со всех сторон с такой силой, что мы могли стоять, только уцепившись руками за что-нибудь. С большим трудом удалось поставить киль шлюпки на место, закрепить стопора и даже завести дополнительно конец. А вокруг был ад. Ветер нёс воду со всех сторон. Мы не знали, как прикрывать лица от бешено летящей воды. Мы не видели волн, потому что они были под нами, над нами, вокруг нас; мы только чувствовали, как судно, вздрогнув всем корпусом, вдруг валилось вниз, затем забрасывалось на крутой гребень волны. Весь корпус дрожал от перенапряжения, и, казалось, ещё немного — и судно разломается. Преодолев гребень, судно зарывалось опять носом в следующую гору. Было 2 часа дня, но стоял полумрак. Мы были не на поверхности моря, мы были, как субмарина, в воде, только несущейся со скоростью 80-100 м/сек. И эти частицы воды теряли от такой скорости всю эластичность жидкости и ударяли по нашим телам так, как будто это был песок. Когда потом в доке я видел работу пескоструйной машины, очищающей корпус судна от старой краски, я всегда вспоминал наше приключение в ЮжноКитайском море.
Двое суток мы были в опасном секторе. Потом ураган стал удаляться.
Во Владивостоке мы ошвартовались в бухте Золотой Рог кормой к причалу. От нашей покраски в Сингапуре не осталось ничего, ржавые пятна выбивались из-под шаровой краски по всему корпусу.
Я впервые увидел капитана в униформе со звездой Героя на груди. Коренастый, крепкий, он показался мне таким прекрасным, каким может быть только капитан. Я долго хранил этот образ в моей памяти и был искренне рад, когда через много лет, будучи капитаном на РТМС «Ионава», увидел черноморский РТМС с надписью на борту «Капитан Пургин». Так через 30 лет я снова встретился с моим первым капитаном.
Во Владивостоке нам были заказаны билеты до Москвы, но несколько дней мы провели в этом дальневосточном городе. Приятно было фланировать по центральному «Бродвею» города, встречая курсантов со всего Союза. Тогда мы носили бескозырки с надписью на ленточке «Клайпедское мореходное училище» и легко определяли по бескозыркам «географию» других курсантов.
Поезд Хабаровск-Москва вёз нас до столицы чуть ли не две недели. Мы были уже не безденежные курсанты, какими считались на 1-м курсе. На иностранную валюту, выданную нам, мы купили в Сингапуре кое-какие вещи, пользующиеся спросом, а затем во Владивостоке их продали и чувствовали себя миллионерами с сотней-другой рублей в карманах. В плацкартном вагоне через два дня все перезнакомились. Кое-кто из более смелых моряков пытался «поджениться», ведь мы были молодые и жаждущие. До сих пор помню светлое чувство, которое испытывали я и девушка-десятиклассница Лена из Витебска. Мы стояли в тамбуре вагона по вечерам и говорили, говорили. И была такая тёплая доверчивость, такая прекрасная и чистая откровенность, которая свойственна только юности. Я рассказывал ей смешные истории из плавания, она хохотала, и нам было хорошо. Мы расстались в Москве, обменялись адресами в надежде на новую встречу. Но тогда мы не знали о жёстких гранях алмазно-юной жизни, внёсших свои коррективы в наши мечты и наши возможности.
В Москве все курсанты разъехались по домам на побывку до 1 сентября. Мы с Сашей Макаранцевым должны были ехать вместе до Орши (Сашина родина), а потом мне предстояло ехать дальше. Мы уже имели с ним приключение, когда после экзаменов за первый курс были направлены в Калининград на т/х «Умань», и вдруг выяснилось, что только мы с ним не имеем паспортов. В то время, живя в колхозе, было непросто получить паспорт. Это делали специально, чтобы люди не уезжали из сёл. И я, и Саша поступали в КМУ, имея на руках только свидетельства о рождении. В субботу наш командир роты встретил нас и спросил, где наши паспорта. Услышав, что мы беспаспортные и наша практика может сорваться, он сказал: «Бегите быстро в бухгалтерию, выписывайте деньги на билеты и срочно езжайте домой за паспортами». Мы бросились в учебной корпус, но была суббота, 5 часов вечера. Бухгалтерия уже закрылась. Мы понимали, что если задержимся на день, на практику не попадём. Что делать? «Саша, в Вильнюсе живёт мой дядя. Доедем «зайцами» до Вильнюса, а там возьмём деньги на билеты», — сказал я. Вечером, пользуясь своей морской формой, которая смотрелась как военная, мы заскочили в вагон, когда проводница чуточку отошла от подножки. Забрались на третьи полки и утром вышли на перрон Вильнюсского вокзала. То ли не было проверки контролёрами (что маловероятно), то ли нас не заметили, а может быть, и заметили спящими, но, зная, что моряки и солдаты ездят не за свой счёт, не усомнились, что мы можем быть без билетов и не стали нас будить.
От вокзала до дома дяди было 15 минут хода. В полдесятого утра я нажал кнопку звонка в квартиру. Тишина. Странно. Постучал. Никого. Спустились вниз на первый этаж. Соседка, узнав меня, сказала, что дядя, тётя и Нелля, моя двоюродная сестра, уехали в 9 часов на своей машине в Тракай на озеро.
Два моряка в чуть помятой униформе после ночи на полке без матраса стоят на вокзале, голодные, без одной копейки в кармане и размышляют, как в этой ситуации проехать одному (мне) 600 км, второму (Саше) — 200. Одна удачная попытка — уже большой опыт. И мы решили использовать его. На Оршу было несколько поездов. Мы выбрали вечерний: легче попасть в вагон. В то время 4-е вагоны поездов назывались солдатскими. Туда чаще всего садились военнослужащие. Это и помогло нам. Поезд тронулся. Благо, что вагон не плацкартный, проводник билеты не собрал. Мы нашли местечко в одном купе с матросами. Рассказали им, что и как. Они угостили нас едой, и мы опять на третьей полке доехали до Орши. Там наши пути разошлись. До моей станции Ветемля я доехал уже с комфортом. Попал в вагон и, как только поезд тронулся, подошёл к проводнице, женщине лет 45, и рассказал, почему вынужден ехать «зайцем». «Ладно, сынок, я тебе помогу, — ответила проводница. — Пошли в служебное купе. Здесь проверять не будут». Она принесла чаю, печенья и сыра, и я, голодный, набросился на эту еду, а добрая женщина сидела рядом и по-матерински смотрела на меня. Когда я лежал уже на полке, она подошла и поцеловала меня в щёку. «Спи спокойно».
Мы с Сашей Макаранцевым получили паспорта и успели вовремя вернуться в Клайпеду. А сейчас, в Москве, приехав вечером на Ярославский вокзал, подумали: как это мы покинем Москву, не увидев Красной площади?! Перебрались на Белорусский вокзал, ночь перемучились на скамейке в привокзальном скверике. Голуби немножко подшутили над нами, но мы утром отмыли эти отметки. Перекусив в вокзальном ресторанчике и решив, что до Красной площади далеко (не догадавшись даже спросить кого-либо), мы подошли к такси и спросили, сколько будет стоить поездка до Красной площади. «За четвертак (25 рублей) довезу», — был ответ. Мы сели. Отдали 25 рублей и через 5 минут вышли на Красной площади. На счётчике я заметил: 6 рублей. Так мы впервые познакомились с московскими таксистами. В мавзолей Ленина мы не попали — была очень большая очередь. Я увидел Ленина только в 2000 году. Но увидел.