Моё родное село Пушкари, расположенное на высоком правом берегу реки Десна, — одно из древних селений на Руси. Более тысячи лет назад здесь жили люди. На городище местные жители находили подтверждения этому. Но можно набраться смелости и сказать, что селу моему 25 тысяч лет. Знаменитая в археологическом мире Пушкарёвская стоянка первобытного человека, открытая перед войной, доказывает, что здешние жители одними из первых на всей территории бывшего Союза стали обрабатывать камни, делать из них инструменты и сооружать хижины. Однажды, ещё будучи в 9 классе, я в Покровском рву (овраге), рубя кустарник для печки, ударил по старому корню, оказавшемуся костью мамонта. Мы с друзьями выкопали тогда чуть ли не подводу костей, привезли в школу, откуда их забрали в Черниговский музей. Валентина Ивановна Беляева, доцент Ленинградского университета, посвятила почти 20 лет Пушкарёвской стоянке. Это удивительная скромная и красивая женщина доказала, что люди пришли сюда 25 тысяч лет назад из мест, где сейчас расположена Австрия. Так что можно шутить: все мы, пушкарёвцы, в родстве с немцами.
Название «Пушкари» село получило около 500 лет назад, когда здесь стояли казаки-артиллеристы. Тогда Екатерина II разогнала казацкую вольницу на Украине, наше село и село Воробьёвка (в 10 км от Пушкарей) остались вольными казацкими сёлами без помещиков. В школьные годы мне попалась одна церковная тетрадь (мой дед Иван Григорьевич, уважаемый на селе человек, был церковным старостой и имел дома большую библиотеку). В ней я с волнением вычитал: «Казак Рябко Григорий (мой прадед) дал церкви 3 пуда жита». Но казаки из Пушкарей и Воробьёвки не были такими казаками, как донские или кубанские. Они не усмиряли рабочих. Они просто были трудолюбивыми землепашцами. Нашу семью в Пушкарях называли Чорники, переделав это слово из «шорники». Значит, мои предки делали сбрую. Поэтому, наверное, и не родилась во мне любовь к земле. Дед мой по отцовской линии нёс воинскую службу и был денщиком у генерала. Был грамотным и передал это моему отцу Демьяну Ивановичу.
Жизнь перед войной в нашем доме, где патриархом был дед, шла спокойно и налаженно. В летние вечера в саду ставился самовар, приходили соседи и родственники. Брат моей мамы дядько Карп любил бывать у нас часто. Я это подметил и однажды в трёхлетнем возрасте заметил: «Как чай пить, так и Карп идёт». Потом в семье часто смеялись, вспоминая мои слова, тем более, что букву «р» я не выговаривал до пятилетнего возраста.
…Попытка отца перейти фронт и прибиться к своим окончилась неудачно. Проблудив по оккупированной территории около двух недель, он вернулся домой. И уже в сентябре 1943 года, когда Центральный фронт под командованием К.К. Рокоссовского освободил Черниговщину, отец вместе со многими мужчинами из села был мобилизован на фронт. Я помню, как на окраине села маршировал отряд пушкарских мужиков, обутых в лапти, и старшина обучал их выполнять команды: «Налево, направо, стой!» А вокруг стояли их жёны с детьми и плакали, предчувствуя разлуку навсегда. Отец погиб под Гомелем. Мы получили две похоронки. В одной говорилось, что он погиб на поле боя в конце декабря, а во второй — что умер от смертельного ранения в полевом госпитале 17 января 1944 года. Я был мал, чтобы понять всю трагедию мамы, когда ей вручали похоронку. Одна с четырьмя детьми (сестра Валя родилась летом 1943 года). Позже мама, рассказывая мне о попытке отца перейти фронт в начале войны, сказала: «Если бы он перешёл, может быть, остался бы живым». Я не мог понять, почему она говорила так. До тех пор, пока мне не попалась на глаза статья Николая Захарченко «Почему полегли мои земляки» в газете «Правда» за 16 февраля 1999 года. Автор описывает, как в 1941 году немецкая армия так стремительно продвинулась вперёд по Черниговской, Сумской, Брянской областям, что многие-многие тысячи мужчин не смогли быть призванными в армию. А мой отец, как я говорил ранее, до последнего дня перед захватом фашистами Новгород-Северского эвакуировал зерно со складов на восток. Не каждому мужчине, оставшемуся на оккупированной территории, удалось попасть в партизанский отряд знаменитого земляка С. Ковпака. Каждый выживал, как мог. И вот в начале сентября, после освобождения, «командующий фронтом Рокоссовский приказал всех мужчин призывного возраста, находящихся на оккупированной территории, призвать в действующую армию и отправить на фронт. Идеология этого была такой: они два года прятались под юбками своих жён и матерей, так пусть сейчас искупают вину перед Родиной ценой собственной крови. Всё мужское население освобождённых районов в возрасте от 18 до 50 лет было наспех собрано, сколочены в штрафные роты и батальоны, не обучено, порой даже не переодето в военную форму, вооружено одной винтовкой на несколько человек и брошено под Гомель, творя своими телами начало Гомельско-Речицкой операции, прокладывая ценой своей жизни дорогу регулярным частям». Вот почему на обелиске погибшим в Великую Отечественную войну в селе Пушкари помещён такой большой список. Любая война — это горе. Любая война требует жертв. Но когда маршал бросает тысячи и тысячи людей, оказавшихся на оккупированной территории не по своей воле, а из-за ошибок тех же маршалов, наравне со штрафниками. Такое простить нельзя.
Братскую могилу в деревне Давыдовка, в которой похоронен мой отец, мы разыскали только через 35 лет. Благодаря моей сестре Вале, которая настойчиво писала в Москву, писала в архив Министерства обороны. И вот я стою у этой могилы с обелиском в виде бронзового солдата, грустно склонившего голову, у могилы, на которой золотом нанесены фамилии похороненных. И вижу — «Рябко Д.И.». Я беззвучно плакал. Слёзы лились из моих глаз, всё тело содрогалось от рыданий, и я не мог остановиться. Я никогда так не плакал. Мне никогда не было так больно и обидно. Видимо, через рыдание прорвалась вся горечь моего голодного детства, все обиды безотцовской юности, боль за смерть мамы, надломившей своё здоровье в непосильном труде, потраченном на то, чтобы поднять на ноги четырёх детей, не дать умереть им от голода и холода. Это вырывалась боль за все неудачи в жизни. Это я жаловался отцу о своих обидах, я жаловался ему о том, как мне, пацану, нужен был отец. И сейчас, когда я пишу эти строки, я снова плачу, я снова переживаю встречу с отцом через 40 лет. Будь проклят фашизм! Будь проклят сионизм, убивающий сейчас чьих-то отцов в Палестине, Ираке, Югославии, России. В 1995 году Янина Бейнорене из дипломной группы вручила мне регистрационный сертификат на судно БМРТ «Демьян Рябко». Сертификат был подписан моим товарищем по институту, замечательным человеком, честным, мудрым и удивительно обаятельным капитаном Клайпедского порта Николаем Петровичем Северинчиком. Получить этот документ было непросто. Некоторые националисты, в том числе и один мой однокашник, долго противились появлению русской фамилии на борту судна под литовским флагом. Но не так давно одно из клайпедских судов было переименовано на «Капитан Шевченко». Это помогло мне, хотя один клерк-литовец сказал: «Шевченко — не русский, он еврей, с ним нет проблем». Тем не менее, покойный еврей Шевченко, хороший человек и капитан, помог украинскому казаку Демьяну Рябко продолжить жить в названии судна.
Я держал в руках сертификат, слушал рассказ Янины о её отце, погибшем под Орлом, и слёзы невольно наворачивались на глаза. Этот документ — не только память о солдате Демьяне Рябко, это память о сотне пушкаревцев, погибших за свободу Родины, это память о миллионах людей, отдавших жизнь в борьбе с фашизмом.
Сестра Валя родилась в июне 1943 года. Не думаю, что родители планировали в это жестокое время ещё одного ребёнка. Но так получилось. И маленькая кукла, которая тихонько подавала голосок на печи, казалась мне поначалу чем-то чужим, неожиданно пришедшим в нашу хату. Как выжить, как прокормить семью — наверное, это было самым важным для мамы и отца. Всё, что можно было получить с клочка земли, уходило не только на семью, но и на немцев. Оккупанты забирали всё. У нас была одна корова, и она была единственным богатством семьи, детей. Полкружки молока на ужин с кусочком чёрного хлеба — это было так вкусно! И последняя капля, которую я старался выдавить из опустевшей кружки, была залогом того, что завтра снова получу эту порцию удовольствия и жизни. Но завтра принесло в село страшную весть: отряд немцев приехал забирать скот. Солдаты заходили в каждый двор, отрывали сараи и гнали коров или тёлок к центру села. Около нашей хаты было подобие небольшой площади, и группа соседок прощалась со своим кормилицами. Я видел, как вывели нашу Зорьку на улицу. Мама с плачем ухватила её за шею: «Не отдам, как я буду детей кормить…» Холёный фашистский офицер размахнулся плёткой со свинчаткой и так ударил маму, что рассёк на ней одежду. Я и сейчас помню лицо этого фашиста: злое, как у израильского генерала Шарона.
Когда началось наступление Советской Армии и фронт подошёл близко к нашему селу, немцы выгнали нашу семью из хаты, и мы жили в окопе в саду. В нашей хате разместился какой-то штаб. Однажды, когда краснозвёздные ястребки-штурмовики неслись низко-низко над нашим селом, поливая огнём скопление немцев, я выбежал из сада (никто не видел) и забежал в хату. Немец-офицер стоял у окна с пистолетом в руке и смотрел на пролетающие штурмовики. И вдруг обернувшись, увидел меня и направил пистолет в мою сторону, крикнув что-то (я запомнил только слово «шнель»). Я бросился обратно в сад. Над нашим огородом с рёвом пронёсся ястребок. Я прыгнул в окоп, где мне здорово досталось от мамы.
Видимо, чтобы селяне не мешали размещению солдат в селе, немцы приказали всем жителям покинуть дома и укрыться в оврагах в нескольких километрах от села. Брать с собой ничего особенно не разрешили. Если у кого- то имелась какая-то живность, то она оставалась у немцев. У нас была только одна собака Жучка, да и та, как назло, на момент, когда мы покидали хату, куда-то убежала. Скитание пушкарцев по оврагам продолжалось больше недели. Криниц в оврагах не было, за водой приходилось ходить далеко. Немецкие патрули постоянно проезжали по дорогам. Но самое опасное время было ночью, когда оккупанты, обнаружив кого-нибудь в кустах, могли стрелять туда, опасаясь десанта. Я однажды ночью увидел над оврагом двух немцев верхом на лошадях, их силуэты вырисовывались на фоне неба. Все наши затихли. Здесь размещалось несколько семей пушкарцев. Беспокойство доставляла маленькая Валя. Она могла заплакать в любую минуту, что сразу же могло заставить немцев открыть огонь. Однажды сосед Сергей Рогоза сказал маме не в шутку, а вполне серьёзно: «Давай положу твою малую на пенёк, тюкну обушком, и будет тихо. Потом новую родишь».
В один день мы встретили на дороге красноармейцев и узнали, что наше село уже освобождено. Вернулись в разграбленную хату. И вдруг во двор влетает наша Жучка. Боже мой, она скулила от радости, она подпрыгивала и лизала всех в лицо, носилась, как сумасшедшая, по двору и снова бросалась к нам. О том, что она пережила под бомбёжкой и стрельбой, Жучка пыталась рассказать нам. Кто сказал, что человек — высший продукт природы? Звери порой более эмоциональные, чем люди, значит, и добрее, чем люди. Они не убивают своих собратьев из-за куска пищи, как «царь природы» — человек.
К нам во двор заскочил Коля Кокос — мой друг. «Петя, бежим в сельмаг — немцы хлеб оставили!» В магазине на полках действительно лежал белый хлеб. Белый! Мы в глаза его не видели уже несколько лет. Шесть пацанов жадно хватали буханки, наполовину покрывшиеся зелёной плесенью, и с радостью разбегались по домам. Мама вырезала кусочки без плесени, и нам, голодным, этот безвкусный эрзац-хлеб казался сдобной булкой.
Хлеб, хлеб. Из чего только мама не пекла его. Весной мы собирали на картофельниках старую, перемёрзшую, полугнилую картошку. Дома её сушили, а потом толкли в ступе. В этой же ступе мы делали «муку» из сушёных цветов акации и конского щавеля. Я с трудом поднимал тяжёлый «товкач», опускал его с размахом на сушёные чёрные комья. Пыль-пудра из ступы попадала в мой нос, и приходилось часто чихать. Утром мама делала месиво из этого, добавляла туда щепотку грубой муки, смолотой на «домашней мельнице», сделанной из двух круглых камней. Мы ели эти лепёшки, горячие из печи, и жизнь была прекрасной.
Летом мама и сёстры Лена и Наташа уходили на целый день работать в колхоз, а я оставался за няньку с маленькой Валей. Плохая из меня была нянька. Годовалая Валя плакала, её нужно было чем-то кормить. Кормить было нечем. Чтобы успокоить Валю, я разводил в воде крейду (мел) и давал ей. Валю глотала эту белую, похожую на молоко воду, на какой-то момент успокаивалась, а затем снова заходилась в крике, прося кушать. Приходили мои закадычные друзья Коля и Иван Кокосы (Коменданты — по фамилии). «Петя, пошли в ров, покажем тебе птичье гнездо». И Петя, оставив маленькую зарёванную Валю в хате, убегал с друзьями. Они были старше меня и «мудрее» от голодной жизни. «Мы покажем тебе гнездо, но за это ты принесёшь два куриных яйца». На следующий день я ждал, когда наша курочка-несушка закудахчет. Я хватал это яйцо и относил своим друзьям. А мама огорчалась: «Что-то наша курочка перестала нестись».
Пошли по грибы. Я первый раз в жизни собирал грибы, и, не зная, какие из них хорошие, какие плохие, клал в корзину всё, что попадалось. Перед тем, как идти домой, Коля предложил проверить, что я собрал. «Это вужачка (поганка), это тоже». Но почему-то эти вужачки мои друзья ложили в свои корзины. Я, гордый, отдал грибы маме. «Молодец, сынок. Будет хорошая вечеря (ужин)». Но, перебрав мою кучу поганок и услышав, как Кокосы сортировали мой «улов», засмеялась: «Кокоски не были бы Кокосками, если б не обманули тебя». Но тем не менее они оставались моими друзьями и «учителями», и у меня сохранилось тёплое чувство к этим двум сиротам. Отец их погиб на фронте, а мать не вынесла тягот послевоенной жизни и умерла молодой. Коля и Иван не имели в селе близких родственников, и их отправили в детский дом. На этом наши дороги разошлись. Знаю, что они жили в Ленинграде и работали кораблестроителями.
Память сохранила некоторые жестокие картинки из детства. Один мой друг, тёзка, показывая мне гнездо с только что вылупившимися птенчиками, вставлял им в попку соломинку и надувал. Естественно, они погибали. «Прекрати!» — кричал я ему. «А мне интересно», — слышал в ответ. Второй дружок, тоже семилетний, мог содрать шкуру с живой лягушки. Что это? Стремление познать природу или врождённая жестокость, доставшаяся нам от наших предков динозавров (хотя не хочется верить, что звери жестоки в своём любопытстве).
С третьего класса я стал запоем читать книжки. Любая книга из небольшой школьной библиотеки была для меня интересна. В третьем же классе у меня появилась первая детская любовь к красивой черноглазой, чуть с косинкой девочке Лиде Ганже. Было что-то в ней такое, что выделяло её среди других школьниц. Это магическое слово «любовь» делает людей счастливыми даже в детстве. Я и сейчас помню радостное настроение, которое испытывал, перекинувшись несколькими словами с Лидой (мы учились в параллельных классах и не так просто было встречаться). Её семья была немного необычной для Пушкарей. Отец работал бакенщиком. В то время река Десна была важной транспортной артерией, и Пётр Ганжа каждый вечер грёб на лодке и зажигал огни на бакенах. Он не увлекался водкой, как многие прошедшие войну односельчане, и поэтому был, как мне кажется, «белой вороной». Но на колхозную косовицу он ходил браво.
Через много лет, в 1995 году, мы встретились с Лидой в Пушкарях. Я смотрел на эту женщину, и тёплая волна неугасшего чувства мягко и сладко накатывалась на берега незабытой юности, и было радостно от того, что Лида, моя первая любовь, осталась по-прежнему красивой.
Жизнь в послевоенные годы в селе была очень тяжёлой. Колхозный урожай уходил на поставки государству, на трудодни получали мизер. Маленькие огороды в 7 соток засевались в основном картошкой, чтобы зимой было что кушать. Свирепствовали нечеловеческие законы, принятые по рекомендациям Генерального прокурора Вышинского, скрытого сиониста, уничтожившего голодом тысячи и тысячи крестьян. Если в семье была корова, то 70 % молока нужно было отдать государству. Если была свинка, то шкуру её после убоя нужно было тоже сдать (из неё делали обувь). Дошло до того, что каждое плодовое дерево обложили подоходным налогом. Поэтому многие сады были вырублены. Одна колхозница, мать двух детей, вдова фронтовика, взяла на молотилке 200 граммов зерна и попалась. На следующий день выездной суд (правильнее было бы сказать — Генеральный прокурор сионист Вышинский) приговорил её к 6 годам лагерей.
Семья наша, несмотря на полусиротскую бедность, была дружной. Мама умела приласкать каждого из нас. Было голодно, холодно, но мы, четверо детей, никогда не ссорились серьёзно. Мы любили друг друга, хоть не обходилось без шалостей. Однажды зимой в сильный мороз старшая сестра Лена говорит: «Петя, хочешь увидеть Москву?» Мне было 5 лет, и, конечно, хотелось увидеть эту Москву. «Выйди в сени и лизни клямку языком». Я выскочил босиком в коридор и, не задумываясь, лизнул промёрзший металлический засов (клямку). Москву я не увидел, но увидел, как клямка стала белой от примёрзшей кожи моего языка. Боль и плач пришли секундой позже. Лене здорово досталось от мамы, но это не мешало мне любить её. Более опасную шутку она сотворила, когда мне было 3,5 года. Напротив нашей хаты был магазин, где всегда продавался клюквенный напиток — морс. Я очень любил его. Лена налила однажды в стакан чистый спирт (отец был непьющий и всегда держал его про запас), закрасила чуточку морсом и дала мне. Мама потом рассказывала, что все думали, что я умру. Но я выжил, зато получил на всю жизнь отвращение к водке и водочному запаху.
Искусству ненависти я не учился. Это сионисты Луначарский и Троцкий старались сделать русских людей человеконенавистниками и кричали в своих статьях: «Долой любовь к ближнему; нам нужна ненависть! Мы должны научиться ненавидеть, и только тогда мы сможем завоевать мир». (Они уже сделали это. Только Куба, Беларусь и Венесуэла остались непокорёнными ими.)
Однажды ночью в село зашла группа партизан. Стали стучаться к нам. Мы с дедом лежали на печи. На припечке стоял мешок с житом (рожью), последние наши запасы. Один чёрненький партизан схватил этот мешок. «Сыночек, — обратился к нему дед, — не забирай, это последнее, что мы имеем, а у нас четверо детей». — «Молчи, гад!» — чёрненький навёл на деда ППШ. И забрал. Днём я слышал, как дед говорил маме: «Этот жидок проклятый, разве он партизан? Он бандит. Русский бы не забрал последнее жито».
«Сыночек, не смотри на людей исподлобья», — говорила часто мама, стараясь с малолетства привить доброту к людям. Сама она была доброй. Время было послевоенное, многие люди добирались до своих краёв пешком, и часто, проходя вечером через село, просились переночевать у нас. Наша хата была как маяк — дорога со шляха упиралась прямо в её белые стены. Мама всегда пускала незнакомых людей. «Бедные, кто-то же должен их приютить». А утром ещё и давала что-то перекусить, чуточку урезая наши порции. Так мы и жили, так мы и выжили. Благодаря маме и сёстрам у меня сформировалось уважительное и почтительное отношение к женщине.
* * *
Через много лет, прибыв в родное село, мы не смогли подъехать на автомашине к хате, где я родился. Прошёл летний дождь, и грунтовая, давно не ремонтированная дорога была доступна только резиновым сапогам. Мне было так больно за Пушкари, за обворованную кучмами и соросами Украину, что мы с Гиной собрали кое-какие деньги и заасфальтировали въезд в село и центральную улицу. Не знаю, сохранился ли этот асфальт до этих дней — давно не был дома.