I
Поехал отец, куда не сказал – поехал: может, в Сошицу, может, в Куровщину, а может, в Нарутовичи, спозаранку поехал отец – деревенский старьевщик, и еще не вернулся.
Буду стоять, растворив ворота, на подворье пустом, и, пока совсем не стемнеет, буду поглядывать через забор в обе стороны улицы: откуда появится воз вихлеватый, на нем отец, и гнедой конь бежит притомленно.
Въезжая во двор, протарахтит что-то звучное воз… В момент рассупоню коня, по спине проведу – не потный ли он, а гнедой будет жарко дышать мне в лицо и стоять нетерпеливо.
Отнесу под повети вожжи, дугу и хомут… Отец будет мерекать-гадать, где пасутся колхозные кони: то ль за бродом, то ли в ольховнике, то ли еще где-нибудь – коль перегнали на новое пастбище за сегодня. Снимет с воза безмен и сундучок свой дорожный – с нитками, гребнями, с красками для шерсти и льна, с булавками и детскими шариками, с губными гармониками да платками – и понесет в хату.
Тем временем я прихвачу потертые путы и на гнедого взлечу. По улице будут уютно светиться окошки, и будет немного видно, что там… Счастливо, бессвязно буду я мечтать-вспоминать, как коня напою у речки, как завтра в школе встречу девчонку – такую! как будто прошелестят тополя, – как, вернувшись домой, затворю ворота…
II
Вечерний туман – в тумане деревни окрестные, которые ты проезжаешь, проехал или еще проедешь.
Неожиданно угомонился день – и подумалось неожиданно, что теперь уже никуда не деться, будешь ехать, как ехалось, деля этот день со всеми, кто встретится, с небом, с травой придорожной, с конем гнедым.
Про что люди спрашивали, о чем говорили? – вроде бы помнишь, а все припомнить никак не можешь: во всем было что-то похожее, в разном было одно – да уже туманом покрылось.
Увивались дети, мужчины сходились поговорить, заглядывали в сундучок с товаром хозяйки – и несли со своих дворов, что когда-то им было нужно, а теперь нужным быть перестало, и ты забирал: старое, нестоящее да худое…
Называли дедом и не представляли, что и ты был иным: был гордым в слове, в походке и любил говорить: потом… во всем разберемся потом… И вот разбираешься, и не гордый, и воз колыхается по дороге.
Один довод появится, другой – развеется, и последний ли – самый верный?!.. Мерно гнедой шагает, а перед ним был сивый: пожалели на бойне, вывели из-под обуха; и был еще один сивый, хворый, с понурой шеей, и был вороной, норовистый, а сегодня – последний твой конь…
До осени – и распрощаемся… – ворошишь решенное… И необычное будет прощание, ибо вместе с гнедым распрощаешься с ними со всеми, и кто знает: может, как раз их кости ты и везешь на возу.
Еще распрощаешься с тем, что не свершилось: оно и названья себе не имеет – увы, не свершилось, и, как перед полем осенним, куда глаза глядят, поглядишь.
И, может, признаешься в том, наконец, в чем никому еще не признавался: всякое выпадало, а выпадало все же не этак… О, как ты с судьбою своею спорил и как на нее надеялся, споривши: вывезет… И бил ни за что коня, и лютовал в хате… – По незнакомой местности тащится воз старьевщика.
Какой из тебя был хозяин – ты и собой не владел: то злая тоска, то шутовство беззаботное, то запои неделями и всем в хате больно невыносимо, то хворый – не подняться с кровати.
Умел начинать и не умел довести до конца: остался забор неошкуренным, наскоро в хате полы настелены, а на подворье – фундамент, да нету на нем постройки, ее никогда и не увидит никто.
И обиду на мать свою все копил, как себе оправданье – безжалостное оправданье того, что такой… А на ее похоронах ночами сидел бессонно, читал письма, что она сохранила, – в клеточку и в линейку, а там про тебя все – про мужа и про отца… Как посторонний, себе перечитывал, а прочитавши – все жег и плакал…
В маутхаузенском крематории сгорел твой номер: неизвестный покойник и за тебя тоже умер, и его, тайком присвоенный, номер, словно язык пламени, словно прядь дыма, касался тебя до самого освобожденья, как коснулись в ту ночь письма про тебя…
Кому б ни понадобилось, всем советы давал: и что председателю колхоза сказать и чего говорить не надо, куда идти с рублем, а куда с жалобой – словно сам побывал всюду, и только себе так и не присоветовал ничего. Когда было много, – не удерживалось, и сам нигде не удерживался, все спохватывался: даже отчислили из старьевщиков – да суд заступился, даже застолье не тешило – тяжелило…
С кем ни ровнялся – не поровнялся: менялся шапками, но все равно свою находил, и свои сапоги, – и ватник, и рукавицы, что сам себе сшил… А может, не стоило спохватываться, может, не стоило переиначивать то, что уже ушло?!.
Дома теперь не тревожат – смирились: дров не хватает… сено не косится… бревна гниют… и конь пропадает без дела… – прилепилась к тебе и с тобою кочует тревога: чего тебе все-таки не хватило?
Потерял ты однажды ключи от магазина – был тогда продавцом, ходили искать их всею хатой: по всем закутам, по разным местам, везде, где ты был накануне, – и отыскали… А как растолкуешь теперь, где был и что потерял?
Вспоминаются односельчане, какие померли, как ты и сам бы хотел, неожиданно: один – когда вывел колоть борова, другой – когда шел с друзьями, вроде как поскользнулся…
А где-то – уже за туманом – щемящее чувство: ты спишь средь кустов черемухи, а на подворье пришли за тобой с обрезами… Шныряют, выпытывают у матери, а солнце пахучее и густое, и никакие дела тебя не заботят.
"Нашли бы – в расход пустили б", – сказали… Не поскользнулась тогда судьба твоя, тогда и не удивился, а сейчас удивляешься, тогда был уверен: так и должно быть, а сейчас не уверен, тогда отвечал больше, нынче же больше спрашиваешь.
Оправдывался – виноватым оказывался, добивался высшего лада – и простого-то не добился. Струхлявились бревна – на дрова порезали, не было сена – кормили хлебом скотину.
Надо запахивать поле, надо распахивать, станешь переиначивать – и пропадешь… О, как тебе – и не желавши того – переиначивалось: всегда пропадал, везло – временами.
А признавали – тешился. Долго не мог нахвалиться, да и теперь не дохвалишься, какую лихую печку вывел: приходите, глядите, а ведь даже не знал, что умею… А от того, что заботило, что требовало вниманья, уходил, как нарочно, в бесцельные хлопоты.
И присказку нам рассказал о рыбаках и рыбах: все ловили обыкновенных, и только один – необыкновенную, все приходили с уловом, а он – ни с чем… Смеялись над ним, дразнили его, а он рассчитал-то верно: если есть обыкновенная рыба, должна быть и необыкновенная, и, значит, кто ее ловит, однажды ее и выловит.
Так он ловил, и состарился, и занемог – и тогда засмущался-затосковал, ибо то, что ловится в вечности – еще неизвестно, словится ли в его век. Пусть и не зря ловилась – да сам-то он зряшный, сам без пользы… И думал, что рыбина та не перевесит сегодня его надежд.
А она приплыла – по обязанности неисповедимой… О чем говорили – неведомо, но ведомо, что сказал он: вознагради… А она ответила: ведь ты уже вознагражден. И когда он домой шел, над ним смеялись по-прежнему, ибо был он такой же, как и раньше: в том же ватнике, в сапогах, в шапке, которую он сам себе сшил…
Но сбылось уже главное, уже открылось и подтвердилось, уже весть была ему, что он не напрасно ловил, что наловил больше других… Во всей округе ни у кого, нигде не было таких гирь и весов, которые могли бы замерить ту рыбу, тот его ежедневный улов… О, рыба наша насущная, наша немая рыба!..
Как незаметно стемнело… И что-то неможется… И не разглядеть уж, куда забралось… Что, скажешь, гнедой?.. Ты отпускаешь покорно вожжи: куда-нибудь должен же вывезти твой последний конь, куда – ему лучше видно…
Колосится жито… По сторонам дороги колосится жито, врасплох застигнутое, – и вы сгрудились возле жита под автоматными дулами, а ты отдельно, в одном исподнем: по одежде и виду признали, что ты нездешний, и все понимают, что ты и взаправду уже почти что нездешний…
Скрутили тебе самокрутку и неприметно подкинули: во рву, опершися спиною, куришь… Ползет, завораживая, поясок огнистый, и всем вниманьем, которое раньше занимали разные вещи, теперь ему отдаешься. До конца доползет он, и окажешься ты один на один с чем-то таинственным и неуловимым, с чем не умел обходиться, перед чем-то главным и знающим, от чего заслоняются люди землею, и телом, и всем житьем, и не получается заслониться. Как удержать поясок, не сгубивши?.. Не удерживаешь – куришь: то жадно затягиваешься, то медлишь… И бежишь, что есть сил, по житу, а оно дергается под ногами, и по лицу стегают мятущиеся колосья…
Сколько раз ты хотел вернуться в те черемуховые солнечные кусты, в тот ров, где курил и не мог накуриться, в то жито, в тот июнь… и сентябрь… и февраль… – а все никак не удавалось, будто преграда какая возникла меж вами и исчезать не хотела…
Заносило снегами хату, багровое солнце висело низко, цвели по стеклу морозные узоры, и что было необходимо и что – нет? Ты грел кирпичи на огне, заворачивал в тряпки и клал их нам в ноги на ночь. И все, что делал, было самым-разсамым, а что не делал – не было никаким.
Курил свои папиросы и помогал нам с уроками: у сестры арифметика, и у меня арифметика, но у меня задача о рыбаках и рыбах, и известен ответ… Решали – да не решалась, и мы решили тогда по-своему, наперекор ответу – и необыкновенная рыбина вдруг приплыла к окну.
III
На самом рассвете – и не услышали – вернулся отец, сам гнедого распряг, сам занес под повети сбрую, сам нашел, где пасутся кони, и еще раз вернулся, и сам затворил ворота.
Перевод Владимира Козаровецкого