Рязанов. В нашей стране в двадцатом веке родилась великая поэзия. Мы владеем огромным поэтическим богатством. К сожалению, в истории поэзии много не только прекрасных страниц, но и страниц трагических.

В начале века стоит могучий человек, родоначальник многих направлений — Александр Блок. Он умер сорока двух лет — запомните эту цифру.

Вообще, наши поэты, как правило, почему-то долго не живут. И у многих судьба складывалась горестно, скорбно, безотрадно. Вспомним Николая Гумилева, которого подозревали в заговоре против советской власти. Его расстреляли в 1921 году. Его имя было под запретом. И шестьдесят пять лет ждал он встречи со своим читателем.

Сергей Есенин. Судьба трагическая, закончившаяся самоубийством. И после этого на нем долго висело какое-то проклятье, мол, сомнительный поэт, «не наш» человек. Долгие годы его не печатали. Я помню по себе, в студенческие годы я читал стихи Есенина в рукописи. Они ходили в списках. Есенин тогда не издавался, а сейчас он наша национальная гордость.

Если мы вспомним судьбу Маяковского, то и она тоже была труднейшей. И после рокового выстрела, который оборвал его жизнь в 1930 году, Маяковский был предан забвению. Его стихи не публиковались. И лишь после письма Лили Юрьевны Брик Сталину с просьбой вернуть поэта народу, после того как Сталин наложил на этом письме резолюцию, что Маяковский «был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи», только после этого Маяковского стали издавать, вернули в школьные программы. И, как всегда у нас бывает, случились перехлесты: Маяковского стали внедрять, насаждать. Ничто так не вредит искусству, как его насильственное внедрение. Борис Леонидович Пастернак в своих воспоминаниях написал, что Маяковского стали насаждать, как картошку при Екатерине, и он умер второй раз. Но в этой смерти он был неповинен. Я, однако, не думаю, что Борис Леонидович прав, в данном случае оценка уж очень сурова. Маяковский оказался настолько талантлив, что выдержал и это нелегкое испытание, хотя, естественно, какие-то читатели отшатнулись от него.

Теперь вспомним судьбу самого Бориса Леонидовича, который, в порядке исключения, прожил семьдесят лет, долгую жизнь. Но последние годы были отравлены обидой, горечью, болью. Его роман «Доктор Живаго» получил Нобелевскую премию. А не так уж много в истории нашей литературы нобелевских лауреатов. Я могу вспомнить Бунина, Шолохова, Пастернака, Бродского. Но тогда Пастернака травили, исключили из Союза писателей и принудили написать письмо с отказом от Нобелевской премии. А сейчас этот роман издается.

Вспомним судьбу Осипа Эмильевича Мандельштама, поэта уникального, самобытного. Он написал о Сталине в 1933 году:

Мы живем, под собою не чуя страны, Наши речи за десять шагов не слышны, А где хватит на полразговорца, — Там помянут кремлевского горца. Его толстые пальцы, как черви, жирны, А слова, как пудовые гири, верны, Тараканьи смеются усища, И сияют его голенища…

Не буду дальше цитировать, стихотворение широко известно. Мандельштам прочитал его нескольким друзьям, по-моему, семерым. И кто-то из них донес. И последовала страшная месть: сначала ссылка в Чердынь, где он выбросился из окна больницы, но остался жив… Потом вторая ссылка в Воронеж, а затем третий арест. И человек исчез, погиб… Мы даже не знаем, где находится могила поэта.

Не знаем, как он умер, где это случилось.

Чудовищная участь постигла и Марину Цветаеву.

Она задыхалась в эмиграции. Вернулась на Родину. И здесь арестовали мужа и дочь. Знакомые писатели боялись общаться с «белогвардейкой». И она не выдержала всех этих испытаний и покончила самоубийством в эвакуации в Елабуге, повесилась в 1941 году.

Вспомним Анну Андреевну Ахматову, чья лирика — одна из главных драгоценностей в ожерелье нашей поэзии.

Ей тоже удалось прожить большую и длинную жизнь.

Но очень много лет она прозябала, ее стихи были преданы забвению. Она была заклеймена с очень высокой трибуны АЛ. Ждановым таким ярлыком: «полумонахиня-полублудница». И только в последние годы ее жизни государство смилостивилось: ей были возвращены доброе имя, тиражи книг и признание.

Твардовский, вокруг которого группировались прогрессивные, наиболее талантливые силы нашей литературы, не смог опубликовать свою поэму «По праву памяти» и многие стихи. А когда у него отняли любимый «Новый мир», Александр Трифонович через полгода скончался от горя и болезни.

Наши поэты шли трудной, трагической дорогой, но, может быть, именно поэтому рождались потрясающие сердца, иногда страшные, но всегда человечные блистательные стихи… Сейчас я перейду к Высоцкому…

Я понимаю, что некоторые из читателей, может быть, не разделят моей точки зрения. Но я говорю только то, что думаю. Так вот, я причисляю Высоцкого к вершинам русской поэзии XX века. Он является не только новатором, не только своеобразным поэтом. Его творчество — энциклопедия жизни нашего общества. Причем не официальная версия жизни, какой она представлена со страниц газет, экранов телевизоров, из радиоприемников, а подлинная, такая, какая была. Кто-то сказал, что когда-нибудь нашу эпоху будут изучать по песням Высоцкого. Думаю, наиболее полное и правдивое представление о 60—70-х годах нашей страны можно получить именно по его стихам.

Он был представителем так называемой авторской песни. Родоначальником авторской песни в России был, пожалуй, Александр Вертинский. Он сам сочинял стихи, музыку и сам исполнял свои песни.

Блистательным представителем авторской песни был и остается Булат Окуджава, человек, никогда не крививший душой, образец честности и беззаветного служения литературе. Владимир Высоцкий не раз говорил, что считает Окуджаву своим учителем. Именно пример Булата заставил его взять в руки гитару. А еще раньше в этом жанре появился Александр Галич. Его песни — острые, сюжетные, талантливые — были популярны в начале 60-х годов. Они кочевали с магнитофона на магнитофон, говоря неприкрашенную, горькую правду. Его колючие, язвительные песни были очень широко известны, фразы из них стали крылатыми. Галича вынудили покинуть Родину. И через два с половиной года жизни на чужбине он умер…

Весь этот мой рассказ о судьбе русских поэтов был вырезан телевизионными перестраховщиками перед самым эфиром. И, разумеется, без моего ведома. После вырезки четвертая часть начиналась в эфире так: «Судьба Высоцкого тоже была, как вы уже поняли, совсем не сладкая. Он был необычен, слишком резок, слишком правдив. Он говорил о том, о чем было не принято говорить в те времена. И это отпугивало многих».

Обратите внимание: для начала передачи фразы какие-то странные, явно не «начальные»…

Союз писателей делал вид, что такого поэта не существует. При жизни было напечатано только одно стихотворение — в сборнике «День поэзии» — после больших трудов, хлопот, пробиваний, унизительных просьб, и то с купюрами. У него при жизни не было ни одного афишного концерта. Да, он выступал! Много выступал в научных институтах, на заводах, иногда даже на стадионах в провинции. Но это были необъявленные, как бы полулегальные встречи. А в Москве или в Ленинграде не было ни одного афишного концерта. «Владимир Высоцкий. Песни» — такого плаката, расклеенного по всему городу, он не дождался. За всю его жизнь выпустили два маленьких диска, где умещаются четыре песни. Так он и не увидел больших пластинок, альбомов, которые сейчас в изобилии выпускаются фирмой «Мелодия».

Сносить эти обиды, щелчки, унижения было горько, тяжело, оскорбительно.

То его не утвердили на какую-то роль… Почему?

То не взяли стихотворение для печати… Почему? То ему отказано было в какой-то поездке… Почему? То не дали выступить в каком-то концерте. Почему? За всем этим стояла некая незримая стена, которая пружинила и отбрасывала его обратно.

Я знаю, что есть люди, которые считают Высоцкого пьяницей, дебоширом, хулиганом, пишут на эту тему письма. И после нашей телевизионной передачи, наверное, придут подобные письма (я оказался провидцем!). Да, у него случались срывы, но надо подумать, почему они случались. Многие люди не смогли бы выдержать такое количество унижений, страданий, неприятий, которые испытал он!

А он при этом не озлобился, продолжал быть оптимистом, человеком, любящим свою страну. В нем не появилось ожесточенности. Он остался человеком честным, открытым, прекрасным и весь свой талант отдал народу.

Вот его стихотворение «Черный человек». Такие стихи вряд ли мог написать человек, у которого все в порядке:

Мой черный человек в костюме сером!.. Он был министром, домуправом, офицером, Как злобный клоун он менял личины И бил под дых, внезапно, без причины. И, улыбаясь, мне ломали крылья, Мой хрип порой похожим был на вой, И я немел от боли и бессилья И лишь шептал: «Спасибо, что живой». Я суеверен был, искал приметы, Что, мол, пройдет, терпи, все ерунда… Я даже прорывался в кабинеты И зарекался: «Больше — никогда!» Вокруг меня кликуши голосили: «В Париж мотает, словно мы в Тюмень, — Пора такого выгнать из России! Давно пора, — видать, начальству лень». Судачили про дачу и зарплату: Мол, денег прорва, по ночам кую. Я все отдам — берите без доплаты Трехкомнатную камеру мою. И мне давали добрые советы, Чуть свысока похлопав по плечу, Мои друзья — известные поэты: Не стоит рифмовать «кричу — торчу». И лопнула во мне терпенья жила — И я со смертью перешел на «ты», Она давно возле меня кружила, Побаивалась только хрипоты. Я от суда скрываться не намерен: Коль призовут — отвечу на вопрос. Я до секунд всю жизнь свою измерил И худо-бедно, но тащил свой воз. Но знаю я, что лживо, а что свято,— Я это понял все-таки давно. Мой путь един, всего один, ребята, — Мне выбора, по счастью, не дано.

(Съемка ТВ Болгарии)

Высоцкий. Если, предположим, бросить на две чаши весов всю мою работу творческую: на одну — театр, кино, выступления мои, работу над пластинками и так далее, а на другую чашу весов— только работу над песнями, я думаю, эта перевесит. Потому что, поверьте мне, при кажущейся простоте формы, в эти песни очень много вложено труда. Именно для того, чтобы они выглядели просто, очшценно и так далее.

Но это не значит, что все песни без исключения имеют серьезную подоплеку, обязательно в них есть проблемы серьезные, которые волнуют меня и, я надеюсь, многих людей. Нет, многие песни сделаны в шуточной, комедийной, иронической форме.

И я вам хочу показать сейчас шуточную песню, которая называется «Песенка о переселении душ». Обычно на выступлениях своих я рассказываю о том, что, как считают индусы, мы не умираем после смерти и душа наша переселяется в животных, в предметы, в растения, в насекомых, в камни… Кому повезет — в людей, кому очень повезет — в хороших. В общем, кто куда сможет, тот туда И переселяется. Кто чего стоит, вернее.

Кто верит в Магомета, кто — в Аллаха, кто — в Исуса. Кто — ни во что не верит, даже в черта, назло всем. Хорошую религию придумали индусы — Что мы, отдав концы, не умираем насовсем. Стремилась ввысь душа твоя — Родишься вновь с мечтою, Но если жил ты как свинья — Останешься свиньею. Пусть косо смотрят на тебя — привыкни к укоризне. Досадно? Что ж, родишься вновь на колкости горазд. А если видел смерть врага еще при этой жизни — В другой тебе дарован будет верный зоркий глаз. Живи себе нормальненько — Есть повод веселиться: Ведь, может быть, в начальника Душа твоя вселится. Пускай живешь ты дворником — родилася вновь прорабом, А после из прораба до министра дорастешь, — Но если туп, как дерево, — родишься баобабом И будешь баобабом тыщу лет, пока помрешь. Досадно попугаем жить, Гадюкой с длинным веком! Не лучше ли при жизни быть Приличным человеком? Так кто есть кто, так кто был кем — мы никогда не знаем. Кто был никем, тот станет всем — задумайся о том! Быть может, тот облезлый кот был раньше негодяем, А этот милый человек был раньше добрым псом?.. Я от восторга прыгаю, Я обхожу искусы — Удобную религию Придумали индусы!

Авторская песня — это самостоятельный вид песенного искусства. Это другой жанр. Я, например, и многие люди, которые занимаются авторской песней, мы не претендуем на звание певцов, у нас не поставлены голоса, хотя я этим тоже занимался. Прелесть авторской песни и своеобразие ее в том, что одновременно и текст и музыку пишет один человек. И исполняет он ее. Поэтому я не очень люблю, когда певцы поют мои песни. Ну, если это звучит с экрана или в спектакле, — другое дело, а просто песни, которые я писал для себя, а не для картины, — я даже возражаю, когда поют другие люди.

Я всегда пытался, чтобы мелодии моих песен были бесхитростные, чтобы они легко запоминались, чтобы они не мешали тексту, чтобы их можно было очень легко повторить.

Володарский. Всю жизнь он мечтал напечататься. Вот как ребенок… Ему поклонники — это было лет за семь до его смерти — сделали такой двухтомник. Сами переплели. Так вот Вознесенский после эти стихи носил по всем редакциям наших журналов, и ни один журнал не взял ни одного стихотворения.

Рязанов. Когда вы начали понимать, что рядом с вами очень крупный поэт?

Володарский. Честно говоря, я тогда не очень понимал, что это крупный поэт. Мне безумно нравились его песни. В них открывался мир, который вроде бы я видел и знал. Но в то же время его успевал увидеть Володя и сказать о нем очень емко.

Мне нравились военные его песни. Мне очень нравились песни его, называемые почему-то блатными.

Эти песни были совсем не блатными. Время было, когда пятьдесят шестой год прошел недавно, и очень многие люди— и отцы наши, и братья старшие — возвращались после реабилитации из мест не столь отдаленных. Тогда как раз и в литературе нашей и в жизни интеллигенция вдруг стала разговаривать, часто употребляя тюремный жаргон.

(Съемка ТВ Италии)

Высоцкий. Я писал ранние мои песни, которые можно как угодно назвать: либо дворовыми, либо блатными… Я считаю, что это традиция городского романса, который существовал у нас, потом почему-то куда-то ушел, был забыт.

Я писал в этих традициях: почти всегда одна точная мысль в песне и в очень-очень упрощенной форме.

Не в упрощенной в смысле «простота хуже воровства», а в доверительной форме разговора, беседы. Хотя это довольно сложно.

Но я вам должен сказать, что мне эти первые песни очень помогли и дальше, когда я усложнил и расширил круг идей. Именно от первых песен я оставил форму. Они мне помогли в поисках формы. Вот так…

ТОТ, КТО РАНЬШЕ С НЕЮ БЫЛ

В тот вечер я не пил, не пел — Я на нее вовсю глядел, Как смотрят дети, как смотрят дети. Но тот, кто раньше с нею был, Сказал мне, чтоб я уходил, Сказал мне, чтоб я уходил, Что мне не светит. И тот, кто раньше с нею был, — Он мне грубил, он вше грозил, А я все помню — я был не пьяный. Когда ж я уходить решил, Она сказала: «Не спеши!» Она сказала: «Не спеши, Ведь слишком рано!» Но тот, кто раньше с нею был, Меня, как видно, не забыл, — И как-то в осень, и как-то в осень — Иду с дружком, гляжу — стоят,— Они стояли молча в ряд, Они стояли молча в ряд — Их было восемь. Со мною — нож, решил я: что ж, Меня так просто не возьмешь, — Держитесь, гады! Держитесь, гады! К чему задаром пропадать, Ударил первым я тогда, Ударил первым я тогда — Так было надо. Но тот, кто раньше с нею был, — Он эту кашу заварил Вполне серьезно, вполне серьезно. Мне кто-то на плечи повис, — Валюха крикнул: «Берегись!» Валюха крикнул: «Берегись!» — Но было поздно. За восемь бед — один ответ. В тюрьме есть тоже лазарет, — Я там валялся, я там валялся. Врач резал вдоль и поперек, Он мне сказал: «Держись, браток!» Он мне сказал: «Держись, браток!» — И я держался. Разлука мигом пронеслась, Она меня не дождалась, Но я прощаю, ее — прощаю. Ее, как водится, простил, Того ж, кто раньше с нею был, Того, кто раньше с нею был, — Не извиняю. Ее, конечно, я простил. Того ж, кто раньше с нею был, Того, кто раньше с нею был, — Я повстречаю!

Рязанов. По моему эта песня, как и следующая — примеры высочайшей поэзии!

АНТИАЛКОГОЛЬНАЯ ПЕСНЯ

Ой, где был я вчера — не найду, хоть убей, Только помню, что стены с обоями. Помню, Клавка была и подруга при ей, Целовался на кухне с обоими. А наутро я встал — Мне давай сообщать, Что хозяйку ругал, Всех хотел застращать, Будто голым скакал, Будто песни орал, А отец, говорил, У меня генерал. А потом рвал рубаху и бил себя в грудь, Говорил, будто все меня продали, И гостям, говорят, не давал продохнуть — Донимал их своими аккордами. А потом кончил пить, Потому что устал, Начал об пол крошить Благородный хрусталь, Лил на стены вино, А кофейный сервиз, Растворивши окно, Ваял да выбросил вниз. И никто вше не мог даже слова сказать, Но потом потихоньку оправились, Навалились гурьбой, стали руки вязать, И в конце уже все позабавились. Кто — плевал мне в лицо, А кто водку лил в рот, А какой-то танцор Бил ногами в живот, Молодая вдова, Верность мужу храня, (Ведь живем однова) Пожалела меня. И бледнел я на кухне с разбитым лицом, Делал вид, что пошел на попятную — «Развяжите! — кричал, — да и дело с концом!» — Развязали, но вилки попрятали. Тут вообще началось — Не опишешь в словах, И откуда взялось Столько силы в руках? Я, как раненый зверь, Напоследок чудил, Выбил окна и дверь, И балкон уронил. Ох, где был я вчера — не найду днем с огнем, Только помню, что стены с обоями… И осталось лицо, и побои на нем. Ну куда теперь выйти с побоями? Если правда оно Ну, хотя бы на треть, Остается одно: Только лечь, помереть, Хорошо, что вдова Всё смогла пережить, Пожалела меня И взяла к себе жить.

Рязанов. С моей точки зрения, эти стихотворения — поэтические шедевры. Оказывается, об очень низких и грубых материях можно создать поэтическое чудо. Помните, у Ахматовой:

Когда б вы знали, из какого сора Растут стихи, не ведая стыда, Как желтый одуванчик у забора, Как лопухи и лебеда…

У Высоцкого было поразительное ухо, он невероятно чутко слышал и схватывал речь окраины, пригорода, деревни. Будучи городским человеком, он прекрасно чувствовал сельскую речь. Вспомните его песни: «Письмо на выставку» и «Письмо с выставки» — переписку насчет быка-рекордсмена. Абсолютно нет ощущения, что интеллигент подделывается под деревенскую речь… Или вот такая песня:

Ты уехала на короткий срок, Снова свидеться нам — не дай бог! А меня в товарный — и на восток, И на прииски в Бодайбо. Не заплачешь ты и не станешь ждать, Навещать не станешь родных. Ну, а мне плевать — я здесь добывать Буду золото для страны. Все закончилось, смолкнул стук колес, Шпалы кончились, рельсов нет… Эх бы взвыть сейчас! Жалю), нету слез — Слезы кончились н ά семь лет. Ты не жди меня. Ладно, бог с тобой! А что туго мне, — ты не грусти. Только помни: не дай бог тебе со мной Снова встретиться на пути! Срок закончится, я уж вытерплю И на волю выйду — как пить! Но пока я в зоне на нарах сплю, Я постараюсь все позабыть. Здесь леса кругом гнутся по ветру, Синева кругом — как не выть! Позади — семь тысяч километров, Впереди — семь лет синевы!..

Ахмадулина. Однажды Владимир Семенович пришел и совпал у нас дома с Антокольским. Павел Григорьевич много слышал о Высоцком, но никогда его не видел.

И тут совпало чудо и чудо, и я — только счастливый свидетель этого совпадения.

Высоцкий и Антокольский замечательно разговаривали друг с другом, замечательно. Павел Григорьевич, как человек много старше, хотя, впрочем, совершенный ребенок, иногда капризно, а иногда нежно и влюбленно спрашивал у Высоцкого о том или о другом. И с необыкновенной нежностью, совершенной распростертостью уважения перед старшим поэтом Высоцкий отвечал Антокольскому.

И, конечно, они поехали на улицу Щукина, где Павел Григорьевич жил. Совершенно обольщенный и очарованный Антокольский хотел подарить все, что у него было. Свои книги, вообще, что было.

А уже потом матушка Владимира Семеновича Нина Максимовна спрашивала: «Почему в этот день осталось от Антокольского столько подарков Высоцкому? Они все подписаны».

Вознесенский. Помню, как я приходил в издательство «Советский писатель», принес томик его стихов.

И на уровне редактора это удалось принять, на уровне редактора отдела поэзии. Он понимал в стихах. Вот, а дальше все застопорилось. Но, слава Богу, хоть сейчас выходит. У него мечта была… Понимаете, Театр на Таганке это не просто театр — там пишут прозу, пишут стихи. Вот он был поэт, он истинный был поэт. И ему хотелось и в Союз писателей вступить. Он приходил ко мне, к Межирову, мы как-то хотели это все устроить, но, увы, не получилось!

АХМАДУЛИНА. То литературное непризнание, с которым он сталкивался, я могу удостоверить, оно было для него раной, печалью. О прошедшем времени что сожалеть, тем более что несомненно Высоцкий преуспел в исполнении своего художественного дела как никто другой!

Окуджава. Володя Высоцкий — личность яркая в нашем искусстве, самобытная, непохожая на остальных. Он просто такой инструмент, созданный для того, чтобы громко выкрикнуть наши радости, наши горести, печали.

У него была, с одной стороны, счастливая судьба, потому что он крикнул — и тут же его заметили, стали заслушиваться, оценили. С другой стороны, горестная судьба поэта, который был непохож на привычное, от которого немного шарахались, и удивлялись, и не могли понять, а потому сразу признать.

Теперь мы спохватились, поздно, конечно, ну хоть поздно… Выпускаем книги, диски, говорим о нем, спорим, размышляем.

Рязанов. Здесь можно вспомнить стихотворение Булата Окуджавы о поэтах.

Поэтов травили, ловили на слове, им сети плели; куражась, корнали им крылья, бывало, и к стенке вели. Наверное, от сотворенья, от самой седой старины они как козлы отпущенья в скрижалях земных учтены. В почете, и всё ж на учете, и признанны, но до поры… Вот вы с ними рядом живете, а были вы с ними добры? В трагическом их государстве случалось и празднествам быть, и все же бунтарство с мытарством попробуй от них отделить. Им разные тракты клубили, но все ж в переделке любой глядели они голубыми за свой горизонт голубой. И слова рожденного сладость была им превыше, чем злость. А празднества — это лишь слабость минутная. Так повелось. Я вовсе их не прославляю. Я радуюсь, что они есть. О, как им смешны, представляю, посмертные тосты в их честь.

(Съемка ТВ Италии)

Высоцкий. Я, когда начинал писать, никогда не рассчитывал на большую аудиторию. Не думал, что у меня в будущем будут какие-то залы, стадионы — здесь и за рубежом. Я никогда этого не предполагал, думал, что это будет написано и спето для маленькой компании моих близких друзей. Компания была хорошая. Это началось лет пятнадцать тому назад. Мы жили в одной квартире у режиссера «Мосфильма» Льва Кочаряна. Там были люди, которых вы знаете. Это Вася Шукшин, которого больше нет, сам Лева, который тоже умер, замечательный человек, который любил жизнь невероятно. Там был Андрюша Тарковский, там был такой писатель Артур Макаров. И вот для них я пел эти песни, и первый раз Лева Кочарян, мой друг, вдруг сказал: «Подожди одну минуту» — и нажал на кнопку магнитофона. Так случилось, что первый раз это было записано на магнитофон. Но никто не обратил на это внимания, ни один человек не думал, что из этого получится дальше. Но случилось так, что кто-то это услышал, захотел переписать. И началось вот такое, ну, что ли, триумфальное шествие этих пленок повсюду, по всему Союзу.

Потом стал выступать в институтах, в школах, перед студентами. И кто-то всегда держал на первом ряду микрофон, который мне мешал, щелкал, друг у друга спрашивали: у тебя готово, у тебя кончилось, не кончилось… И это все распространялось и десятки раз переписывалось. Так что иногда невозможно разобрать — это мои слова, не мои. Поэтому было очень много подделок, стали появляться люди, которые подделывались под меня и пели. Лишь бы таким хрипатым голосом, тогда, значит, под Высоцкого. Я со своим голосом ничего не делаю, потому что у меня голос всегда был такой.

ИНСТРУКЦИЯ ПЕРЕД ПОЕЗДКОЙ ЗА РУБЕЖ, ИЛИ ПОЛЧАСА В МЕСТКОМЕ

Я вчера закончил ковку— Я два плана залудил — И в загранкомандировку От завода угодил. Копоть, сажу смыл под душем, Съел холодного язя И инструктора послушал, Что там можно, что нельзя. Там, у них, пока что лучше бытово. Так чтоб я не отчубучил не того, Он мне дал прочесть брошюру — как наказ, Чтоб не вздумал жить там сдуру как у нас. Говорил со мной, как с братом, Про коварный зарубеж — Про поездку к демократам В польский город Будапешт: «Там у них уклад особый — Нам так сразу не понять. Ты уж их, браток, попробуй Хоть немного уважать. Будут с водкою дебаты — отвечай: «Нет, ребяты-демократы, — только чай!» От подарков их сурово отвернись: У самих добра такого — завались. Он сказал: «Живя в комфорте — Экономь, но не дури. И гляди не выкинь фортель — С сухомятки не помри! В этом чешском Будапеште Уж такие времена — Может, скажут «пейте-ешьте», Ну, а может, — ни хрена». Ох, я в Венгрии на рынок похожу, На немецких на румынок погляжу! Демократки, уверяли кореши, Не берут с советских граждан ни гроша. «Буржуазная зараза Все же ходит по пятам. Опасайся пуще глаза Ты внебрачных связей там. Там шпионки с крепким телом. Ты их в дверь — они в окно! Говори, что с этим делом Мы покончили давно. Могут действовать они не прямиком: Шасть в купе — и притворится мужиком, А сама — наложит толу под корсет. Проверяй, какого пола твой сосед!» Тут давай его пытать я, Опасаюсь — маху дам: «Как проверить— лезть под платье? Так схлопочешь по мордам…» Но инструктор — парень дока, Деловой — попробуй срежь! И опять пошла морока Про коварный зарубеж… Популярно объясняю для невежд: Я к болгарам уезжаю — в Будапешт. Если темы там возникнут — сразу снять. Бить нельзя их, а не вникнут — разъяснять! Я ж по-ихнему — ни слова — Ни в дугу и ни в тую! Молот мне — так я любого В своего перекую. Но ведь я не агитатор — Я потомственный кузнец. Я к полякам в Улан-Батор Не поеду наконец! Сплю с женой, а мне не спится: «Дусь, а Дусь! Может, я без заграницы обойдусь? Я ж не ихнего замеса — я сбегу. Я на ихнем — ни бельмеса, ни гу-гу!» Дуся дремлет, как ребенок, Накрутивши бигуди. Отвечает мне спросонок: «Знаешь, Коля, — не зуди. Что ты, Коля, больно робок — Я с тобою разведусь. Двадцать лет живем бок о бок— И все время: «Дусь, а Дусь!» Обещал, забыл ты, нетто, ох, хорош!.. — Что клеенку с Бангладешта привезешь. Сбереги там пару рупий, не бузи. Хоть чего — хоть черта в ступе привези». Я уснул, обняв супругу — Дусю нежную мою. Снилось мне, что я кольчугу, Щит и меч себе кую. Там у них другие мерки, Не поймешь — съедят живьем… И всё снились мне венгерки С бородами и с ружьем, Снились Дусины клеенки цвета беж И нахальные шпионки в Бангладеш… Поживу я, воля божья, у румын. Говорят, они с Поволжья, как и мы. Вот же женские замашки! Провожала — стала петь, Отутюжила рубашки — Любо-дорого смотреть. До свиданья, цех кузнечный, Аж до гвоздика родной, До свиданья, план мой встречный, Перевыполненный мой! Пилимы — мне спирт в аорту проникал, Я весь путь к аэропорту проикал. К трапу я, а сзади в спину будто лай: «На кого ж ты нас покинул, Николай?!»

Влади. Он все хотел делать. Он хотел ставить спектакли в театре, писал сценарии очень интересные. Писал прозу. Рассказы, маленькие новеллы.

Рязанов. Законченные? Они существуют?

Влади. Есть две-три, они законченные. Сценарии есть.

Рязанов. Так что если бы он еще пожил…

Влади. Я думаю, что он, вероятно, перешел бы на прозу. Я как-то чувствовала, что он хочет более глубоко идти. Вероятно, в прозу…

Рождественский. Мне дорог Высоцкий тем, что он пел время. Оно было всяким: тяжелым, трагическим, добрым, неожиданным, — но оно было его временем.

И он это время пел.

Каждая его песня, начиная от самых крупных, самых серьезных до самых шутливых, — это песня времени именно того, в котором он жил. У него практически нет ни одной вневременной песни, абстрактной. Даже тогда, когда он писал песни для исторических, сказочных фильмов, все равно там чувствуется наше время.

Он был удивительно своим певцом для многих, свойским певцом. Он был близок многим и по манере исполнения, по голосу — хрипловатому, простуженному.

Ощущение такой свойскости возникало потому, что Высоцкий никогда не пел свои песни свысока, никогда не стоял над людьми. И даже если он был, скажем, на эстраде, на сцене и пел оттуда, то все равно это был не способ возвышения над зрителями, над слушателями, это было просто место, откуда его лучше слышно и видно.

Люди понимали и платили ему любовью, огромным уважением, искренним. Не надо говорить, что его любили все. Но он из тех личностей, которых можно любить или не любить, о них можно спорить, можно принимать или не принимать. Единственное, чего нельзя, — его нельзя не замечать, нельзя сделать вид, что он не существует.

ЕВТУШЕНКО. Если говорить о Высоцком в целом, то я, может быть, несколько огорчу его таких слепых, фанатических поклонников. Но скажу правду, то, что я действительно думаю о нем.

Мне кажется, что Высоцкий не был ни великим актером, ни великим поэтом, ни великим музыкантом, автором музыки к своим стихам. Я считаю, что Окуджава, например, гораздо сильнее по мелодиям. А у Высоцкого отсутствие четкой мелодии искупается нервной, иногда судорожной концентрированностью, эмоциональностью.

Высоцкий был человеком великого русского характера. В нем было что-то стенькоразинское, что-то пугачевское, то, что можно назвать жаждой свободы, неудержимой жаждой свободы, как бы тебе ни скручивали руки, как бы тебе ни затыкали глотку.

Вознесенский. На глазах он вырос в крупного поэта, в могучую личность. Вся Россия говорила его словами, с его помощью.

И вот сейчас пришло время, и мы видим, что именно Высоцкий был прав. Он пел то, о чем сейчас пишут в газетах. Именно его голосом площадь говорила правду.

Он пел то, что думал народ, а не мог этого напечатать в газетах.

Он выступал и против коррупции. Это был голос народа, но кто-то его запрещал, кто-то его прижимал.

Но он был голосом народа. И те же самые люди, которые не позволяли ему петь песни по радио, в концертах, те же самые люди дома под магнитофон, оставаясь наедине со своей совестью, слушали этот хрипловатый голос Высоцкого.

Работа у него адская была. Меня поражало, например, что он мог писать стихи ночью, вечером, приходя со спектакля. Зайдешь к нему как-нибудь, всегда перед ним лежит тетрадка. Он пишет очередную песню. И включен телевизор. Я говорю: «Как ты, Володя, можешь писать, когда там орет кто-то, новости тебе рассказывают?»

А он говорит, что всегда работает при включенном телевизоре. То есть он улавливал ритм нашего времени в целом.

С его и вульгарностью, и стандартом. Для него это как бы натурщица для художника — он поглядывал в телевизор и писал. От этого у него был ритм улицы и в то же время телевизионных каких-то программ.

«ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ ТЕЛЕВИЗИОННОЙ ПЕРЕДАЧИ «ОЧЕВИДНОЕ — НЕВЕРОЯТНОЕ» ИЗ СУМАСШЕДШЕГО ДОМА — С КАНАТЧИКОВОЙ ДАЧИ»

Дорогая передача! Во субботу, чуть не плача, Вся Канатчикова дача К телевизору рвалась, — Вместо, чтоб поесть, помыться, Уколоться и забыться, Вся безумная больница У экрана собралась. Говорил, ломая руки, Краснобай и баламут Про бессилие науки Перед тайною Бермуд, — Все мозги разбил на части, Все извилины заплел — И канатчиковы власти Колют нам второй укол. Уважаемый редактор! Может, лучше — про реактор? Про любимый лунный трактор?.. Ведь нельзя же! Год подряд То тарелками пугают: Дескать, подлые, летают; То у вас собаки лают, То руины — говорят. Мы кой в чем поднаторели — Мы тарелки бьем весь год. Мы на них собаку съели, Если повар нам не врет. А медикаментов груды — В унитаз, кто не дурак. Это жизнь! И вдруг — Бермуды! Вот те раз! Нельзя же так! Мы не сделали скандала — Нам вождя недоставало: Настоящих буйных мало — Вот и нету вожаков. Но на происки и бредни Сети есть у нас и бредни, — Не испортят нам обедни Злые происки врагов! Это их худые черти Мутят воду во пруду. Это все придумал Черчилль В восемнадцатом году! Мы про взрывы, про пожары Сочиняли ноту ТАСС, Но примчались санитары — Зафиксировали нас: Тех, кто был особо боек, Прикрутили к спинкам коек, — Бился в пене параноик, Как ведьмак на шабаше: «Развяжите полотенцы, Иноверы, изуверцы! Нам бермуторно на сердце И бермутно на душе!» Сорок душ посменно воют, Раскалились добела, — Во как сильно беспокоют Треугольные дела! Все почти с ума свихнулись — Даже кто безумен был, — И тогда главврач Маргулис Телевизор запретил. Вон он, змей, в окне маячит, За спиною штепсель прячет, Подал знак кому-то — значит, Фельдшер вырвет провода. Нам осталось уколоться — И упасть на дно колодца, И пропасть на дне колодца, Как в Бермудах, навсегда. Ну а завтра спросят дети, Навещая нас с утра: «Папы, что сказали эти Кандидаты в доктора?» Мы откроем нашим чадам Правду — им не все равно: «Удивительное — рядом, Но оно запрещено». Вон дантист-надомник Рудик, У него приемник «грюндиг», Он его ночами крутит— Ловит, контра, ФРГ. Он там был купцом по шмуткам И подвинулся рассудком, — К нам попал в волненье жутком, С номерочком на ноге. Прибежал, взволнован крайне, — Сообщеньем нас потряс, Будто наш научный лайнер В треугольнике погряз: Сгинул, топливо истратив, Весь распался на куски. Двух безумных наших братьев Подобрали рыбаки. Те, кто выжил в катаклизме, Пребывают в пессимизме, — Их вчера в стеклянной призме К нам в больницу привезли. И один из них, механик, Рассказал, сбежав от нянек, Что Бермудский многогранник — Незакрытый пуп Земли. «Что там было? Как ты спасся?» — Каждый лез и приставал, Но механик только трясся И чинарики стрелял. Он то плакал, то смеялся, То щетинился, как еж, — Он над нами издевался: Сумасшедший — что возьмешь! Взвился бывший алкоголик, Матерщинник и крамольник: «Надо выпить треугольник! На троих его — даешь!» Разошелся — так и сыпет: «Треугольник будет выпит! — Будь он параллелепипед, Будь он круг, едрена вошь! Больно бьют по нашим душам «Голоса» за тыщи миль, Зря «Америку» не глушим, Зря не давим Израиль! Всей своей враждебной сутью Подрывают и вредят — Кормят-поят нас бермутью Про таинственный квадрат». Лектора из передачи, — Те, кто так или иначе Говорят про неудачи И нервируют народ, — Нас берите, обреченных! Треугольник вас, ученых, Превратит в умалишенных, Ну а нас — наоборот. Пусть безумная идея — Не решайте сгоряча, Отвечайте нам скорее Через доку-главврача. С уваженьем… Дата. Подпись. Отвечайте нам! А то, Если вы не отзоветесь, Мы напишем… в «Спортлото».

Володарский. Помню, один раз он приехал такой печальный… Я говорю: «Ты что такой смурной-то? Где ты был?» Он говорит: «Да я был у Беллы Ахмадулиной».

Я говорю: «Что, там плохо было, что ли?» Говорит: «Я там пел песни, но знаешь, как-то ей это не очень интересно, все-таки она Поэтесса». И он сказал с какой-то такой затаенной болью, с огромным уважением, потому что она поэтесса, а вот вроде он… дворняжка… хотя она-то его очень любила и… он говорит: «Но ей это не очень интересно все, понимаешь, она стихи пишет». Он, конечно, очень хотел напечататься.

Рязанов. А отказов было много?

Володарский. Много, очень много.

Рязанов. Ну, конкретно вы помните какие-нибудь случаи?

Володарский. Он обращался в «Неву», когда был в Ленинграде, — они у него не взяли. Он предлагал в «Новый мир», в «Знамя»…

Рязанов. Он ведь не был ни разу при жизни показан по Центральному телевидению, по-моему?

Володарский. Нет! Даже была передача из Парижа, я помню, из Парижа, где…

Рязанов. О поэтах, где он принимал участие.

Володарский. О поэтах, совершенно верно. Да, он сидел между Евтушенко и кем-то еще…

Евтушенко. Когда в 70-х годах группа советских поэтов: Андрей Вознесенский, Роберт Рождественский и еще кто-то, когда мы выступали в Париже, то нам большого труда стоило, чтобы включить в программу выступление Высоцкого, оказавшегося в Париже тогда же. Надо сказать, что пользовался он огромным успехом. Замечательно, может быть, никогда так хорошо он не пел, как тогда в Париже. Для него было очень важно чувствовать себя поэтом, выступать вместе с поэтами, эту возможность давали ему очень редко.

Рождественский. В это же время в Париже начал гастроли и Театр на Таганке. Высоцкий был в нашей делегации.

Булат Окуджава и Владимир Высоцкий выступали последними, Высоцкий заключал наш вечер.

Надо сказать, что он очень здорово заключил его для тех двух с половиной тысяч собравшихся слушателей, судя по тому, как его принимали. Исполнял, по-моему, «Чуть помедленнее, кони…» В общем, вечер прошел здорово, и точка, которую поставил Высоцкий в конце этого вечера, ее нельзя назвать точкой, это был, в общем, восклицательный знак.

Евтушенко. Но потом Волсдя был настолько убит, когда в телевизионной передаче о парижском выступлении именно его кусок вырезали.

Володарский. Мы это смотрели вместе у него дома. Его вырезали тогда из этой передачи. Был скачок такой, рывок в изображении. Он просто скрипел зубами и чуть не заплакал. Говорил: «Ну что я им сделал?» Это он сказал, правда, более грубо. И мне сейчас очень неприятно, когда у тех людей, которые его отвергли, вдруг появилась к нему такая горячая любовь.

Рязанов. А чем вы объясняете причины, почему его отвергали? Попробуйте проанализировать эту ситуацию…

Володарский. У нас существовала очень долго так называемая официальная поэзия, которая и считалась поэзией, а все остальное — нет. Потом, понимаете, его…

Рязанов. Я вас перебью, извините, но среди этой официальной поэзии был, между прочим, Твардовский.

Был и Давид Самойлов…

Володарский. Очень редко печатавшийся, кстати, тогда. Но дело не в этом даже, может быть. А дело в его песнях, в них вдруг заговорила улица самым разным языком. Понимаете? Заговорили самые разные люди, ведь у него персонажей не счесть. Если перебрать, то тысячи персонажей в его песнях… И часто очень от первого лица. Он, как птица, хватал фольклор на лету, запоминал фантастические вещи. Он запоминал обрывки разговоров.

Это происходило иногда у меня на глазах, и я поражался его четкой памяти. И все это потом оживало в песнях, ошарашивало, наверное, и вызывало неприязнь. Как-то уж очень грубовато, очень непривычно. И потом люди говорят то, что думают, в песнях, а это тоже непривычно! Непривычные характеры, непривычные ситуации, теневые стороны нашей жизни. Тогда считали: зачем об этом говорить в песнях, с экрана, со страниц книги? Тогда это все не поощрялось. Популярность, которая у него возникла, это как раз есть в первую очередь следствие страшного голода по правде, по искренности… Не по грубости, а по откровенности, которой не хватало в официальной литературе.

Рождественский. Почти каждая его песня была поступком, была последней в жизни, первой и последней.

В общем, только так и пишут, так и создается настоящая литература, настоящая поэзия. И опять-таки удается это не всем. Поэтому его песни были так слышимы в жизни, так слышимы в нашем мире, поэтому влияние Высоцкого было таким огромным.

Высоцкий — это часть, очень важная, значительная часть нашей культуры. Для каждого из нас он необходим по-особенному. Он, так сказать, и общий певец, и общий голос, и в то же время очень личностный, потому что пел-то он очень личностные песни. Он не пел песен, не писал стихов «вообще». Он был болью, был совестью, был многим, был тем, что так необходимо для жизни.

Память о нем — продолжение его жизни, и голос его, я убежден, будет звучать, будет существовать, будет жить. Жить на страницах его книг, в радио-, видео- и телепередачах, жить на экранах. А главное — жить в нас.

Ахмадулина. Его голос всегда нам слышен — не в том смысле, что человек поет или читает, нет… Голос, может быть, и есть наиболее убедительное изъявление души. Голос Высоцкого всегда в сознании нашем присутствует. Знаменитый голос, который слышим из всех окон, не однажды повторенный многими записями и воспроизведениями этих записей… Но есть еще мое как бы воспоминание об этом голосе… И не обязательно это касается пения или пребывания на сцене или на экране.

Рязанов. В Высоцком совершенно удивительно и уникально сплотились два дарования — актерское и поэтическое. Как актер он умел перевоплощаться. Но обычно актер перевоплощается в те роли, которые ему написал драматург, будь это в театре или в кино. А Высоцкий перевоплощался в своих песнях. Писатели, в особенности драматурги, обязаны как бы проживать жизнь своих героев. Скажем, и в прозе это качество должно быть присуще писателю, потому что писатель вынужден «залезть в шкуру^» каждого из своих персонажей и, так сказать, чувствовать и говорить изнутри своего героя.

Но в поэзии это случается крайне редко. И вот с Высоцким произошел именно такой феноменальный случай, потому что два понятия — актерское и поэтическое — слились. И во что только не перевоплощался Высоцкий, во что и в кого…

ДИАЛОГ У ТЕЛЕВИЗОРА

«Ой, Вань. Смотри, какие клоуны! Рот — хочь завязочки пришей… Ой, до чего, Вань, размалеваны, И голос — как у алкашей! А тот похож — нет, правда, Вань, — На шурина — такая ж пьянь. Ну нет, ты глянь, нет-нет, ты глянь, Я — правду, Вань». «Послушай, Зин, не трогай шурина: Какой ни есть, а он — родня. Сама — намазана, прокурена, Гляди, дождешься у меня! А чем болтать — взяла бы, Зин, В антракт сгоняла в магазин… Что, не пойдешь? Ну, я — один, Подвинься, Зин!» «Ой, Вань, гляди, какие карлики! В «жерси» одеты, не в шевьот, — На нашей пятой швейной фабрике Такое вряд ли кто пошьет. А у тебя, ей-богу, Вань, Ну все друзья — такая рвань И пьют всегда в такую рань Такую дрянь!..» «Мои друзья — хоть не в болоний, Зато не тащут из семьи, А гадость пьют — из экономии, Хоть поутру — да на свои! А у тебя самой-то, Зин, Приятель был с завода шин, Так тот — вообще хлебал бензин, Ты вспомни, Зин!..» «Ой, Вань, гляди-кось, попугайчики! Нет, я, ей-богу, закричу. А это кто — в короткой маечке? Я, Вань, такую же хочу. В конце квартала — правда, Вань, Ты мне такую же сваргань… Ну что «отстань», опять «отстань», Обидно, Вань». «Уж ты б, Зин, лучше помолчала бы — Накрылась премия в квартал! Кто вше писал на службу жалобы? Не ты? Да я же их читал! К тому же эту майку, Зин, Тебе напяль — позор один, Тебе шитья пойдет аршин — Где деньги, Зин?..» «Ой, Вань, умру от акробатиков! Смотри, как вертится, нахал! Завцеха наш, товарищ Сатинов, Недавно в клубе так скакал. А ты придешь домой, Иван, Поешь — и сразу на диван, Иль вон кричишь, когда не пьян… Ты что, Иван?» «Ты, Зин, на грубость нарываешься! Всё, Зин, обидеть норовишь! Тут за день так накувыркаешься… Придешь домой — там ты сидишь!.. Ну и меня, конечно, Зин, Все время тянет в магазин, А там — друзья… Ведь я же, Зин, Не пью один».

Ахмадулина. Общий человеческий гений Владимира Высоцкого — а это так и есть — в том, что у него было совершенство дара и совершенство воплощения. В нем совпадало сильнейшее литературное начало с безызъянным артистизмом, с безукоризненной актерской одаренностью. И жаль, что это осталось во мне или еще в каких-то людях, которые это могли слышать и видеть, но никто этого не может воспроизвести. За каким-нибудь другим можно и повторить, можно и по-своему рассказать, а здесь воспроизвести невозможно…

(Съемка ТВ Италии)

Высоцкий. От имени кого я только не писал! И от имени животных, и от имени предметов. У меня есть песня от имени самолета-истребителя.

А вот песня, которую я сейчас хочу вам спеть, это песня микрофона, стоящего перед певцом. Эта песня поется от его имени.

ПЕСНЯ МИКРОФОНА

Я оглох от ударов ладоней, Я ослеп от улыбок певиц. Сколько лет я страдал от симфоний, Потакал подражателям птиц! Сквозь меня многократно просеясь, Чистый звук в ваши души летел. Стоп! Вот — тот, на кого я надеюсь, Для кого я все муки стерпел. Сколько лет в меня шептали про луну, Кто-то весело орал про тишину, На пиле один играл — шею спиливал, А я усиливал, усиливал, усиливал… На низах его голос утробен, На верхах он подобен ножу, Он покажет, на что он способен, Но и я кое-что покажу! Он поет, задыхаясь, с натугой, — Он ослаб, как солдат на плацу. Я тянусь своей шеей упругой К золотому от пота лицу. Сколько лет в меня шептали про луну, Кто-то весело орал про тишину, На пиле один играл — шею спиливал, А я усиливал, усиливал, усиливал… Только вдруг… «Человече, опомнись! Что поешь?! Отдохни, ты устал. Это патока, сладкая помесь… Зал, скажи, чтобы он перестал! Все напрасно — чудес не бывает. Я качаюсь, я еле стою. Он бальзамом мне горечь вливает В микрофонную глотку мою. Сколько лет в меня шептали про луну, Кто-то весело орал про тишину, На пиле один играл — шею спиливал, А я усиливал, усиливал, усиливал… В чем угодно меня обвините, Только против себя не попрешь. По профессии я — усилитель. Я страдал, но усиливал ложь. Застонал я — динамики взвыли, Он сдавил мое горло рукой. Отвернули меня, умертвили, Заменили меня на другой. Тот, другой, — он все стерпит и примет, Он навинчен на шею мою. Часто нас заменяют другими, Чтобы мы не мешали вранью. Мы в чехле очень тесно лежали: Я, штатив и другой микрофон. И они мне, смеясь, рассказали, Как он рад был, что я заменен.

(Съемка ТВ Италии)

Высоцкий. Вот вопрос, который очень часто задают и в письмах и на выступлениях, многие люди спрашивают: почему я много пишу о войне?

Ну, есть две причины. Во-первых, это такое гигантское потрясение, которым занималось искусство: и кино, и театр, и поэзия, — безусловно, всегда. Но в основном занимались люди, которые прошли через войну. А сейчас то поколение, которое этого не видело, может быть, от чувства досады, что не пришлось в этом поучаствовать, мы как бы довоевываем в своих песнях.

Я пишу не просто песни военные. Потому что я не имею права этого делать, — я этого не знаю, хотя мы много читали, мы все — дети военных лет. Просто я думаю, что это не песни-ретроспекции, а это песни-ассоциации. И, вше кажется, это интересное явление, что люди не воевавшие стали писать о войне. Это взгляд современного человека на то время. Можно на военном материале делать современные песни, песни, которые нужны сейчас…

Ну, писем, как видите, очень много, и это только малая часть… Кто пишет прежде всего? Совсем разные люди. Начиная от ветеранов войны, которым теперь… им уже за семьдесят.

Пишут в основном о песнях.

Есть еще разные письма о картинах и о спектаклях, но больше всего, конечно, о песнях, их лучше понимают.

Вопросы, разные задают например, что я имел в виду в той или иной песне? Хотя я обычно на этот вопрос всегда отвечаю: «Что имел в виду, я все сказал. И сказал и имел в видуто, что сказал».

Но очень многие люди склонны находить в этих песнях свое. То, что им ближе, то, что им дороже.

Или склонны находить, в меру своей испорченности, иногда то, чего я совсем не имел в виду. Песня и так сама по себе достаточно сложна и остра, а они находят там нечто еще такое, что им бы хотелось там увидеть. Или что

им показалось, и что я, конечно, в виду не имел.

И в связи с этим я написал такую песню — ответ на все письма. Потому что я на все не могу ответить. Там есть строки:

Спасибо вам, мои корреспонденты,

Что вы неверно поняли меня…

Еще очень много в письмах рассказывают мне о всевозможных историях из своей жизни и просят, чтоб я написал об этом песню, либо рассказывают мне истории из жизни своих друзей.

У меня, например, есть уникальное письмо от одного человека, который прошел войну. Он рассказал мне о судьбе своего друга и просил об этом написать песню.

Иногда это у меня откладывается… И потом выходит либо в каком-то стихотворении, либо в какой-то песне.

И очень часто в письмах мне рассказывают о том, какое действие оказывают мои песни или в их судьбе, или в их жизни, на их друзей, на них самих.

Вот такого в основном содержания эти письма. В них очень много, хвалебных, что ли, слов, слов благодарности. Это всегда очень приятно. В общем-то это, честно говоря, дает силы работать дальше.

ПАРУС

Песня беспокойства Ау дельфина взрезано брюхо винтом. Выстрела в спину не ожидает никто. На батарее нету снарядов уже. Надо быстрее на вираже. Но, парус порвали, парус! Каюсь, каюсь, каюсь… Даже в дозоре можешь не встретить врага. Это не горе, если болит нога. Пети дверные многим скрипят, многим поют. Кто вы такие? Вас здесь не ждут. Но, парус порвали, парус! Каюсь, каюсь, каюсь… Многие лета всем, кто поет во сне. Все части света могут лежать на дне. Все континенты могут гореть в огне, Только все это не по мне. Но, парус порвали, парус! Каюсь, каюсь, каюсь…

(Съемка ТВ Болгарии)

Болгарский ведущий. Скажите, вы когда-нибудь были спортсменом?

Высоцкий. Да, я очень много занимался, когда был моложе. Занимался просто так. Боксом, акробатикой и другими видами спорта. А потом я стал заниматься, уже когда стал актером, стал заниматься спортом для сцены. Потому что приходится делать всякие акробатические номера у нас в театре. Наш театр синтетический. У нас даже есть люди из циркового училища.

И когда нужно было для спектакля, клали маты и тренировались, ходили по проволоке и так далее.

И еще я стал заниматься спортом в связи с песнями. Очень серьезно отношусь к спортивным проблемам и пою песни о спорте. Иногда, вернее, чаще всего эти песни шуточные. В спорте есть большая драматургия, там есть столкновение — всегда! Каждый хочет выиграть, никто не хочет проиграть. Только один может выиграть.

Я написал несколько спортивных песен. Хотите, чтобы я спел вам что-нибудь?

Ну, тогда я спою вам шуточную песню.

Разбег, толчок — и стыдно подыматься: Во рту опилки, слезы из-под век. На рубеже проклятом 2.12 Мне планка преградила путь наверх. Я признаюсь вам как на духу— Такова вся спортивная жизнь, Лишь мгновение ты наверху— И стремительно падаешь вниз. Но съем плоды запретные с древа я, И за хвост подергаю славу я, У кого толчковая — левая, А у меня толчковая — правая. Разбег, толчок — свидетели паденья Свистят и тянут за ноги ко дну. Мне тренер мой сказал без сожаленья: «Да ты же, парень, прыгаешь в длину! У тебя растяженье в паху! Прыгать с правой — дурацкий каприз! Не удержишься ты наверху, Ты стремительно падаешь вниз». Но, задыхаясь словно от гнева я, Объяснил толково я: «Главное, Что у них толчковая — левая, А у меня толчковая — правая!» Разбег, толчок — мнение догнать канадца, Он мне в лицо смеется на лету! Я снова планку сбил на 2.12, И тренер мне сказал напрямоту, Что начальство в десятом ряду, И что мне прополощут мозги, Если враз, в сей же час не сойду Я с неправильной правой ноги. Но я лучше выпью зелье с отравою, Я над собою что-нибудь сделаю, Но свою неправую правую Я не сменю на правую левую! Трибуны дружно начали смеяться, Но пыл мой от насмешек не ослаб: Разбег, толчок, полет — и 2.12 Теперь уже мой пройденный этап! Пусть болит моя травма в паху, И пусть допрыгался до хромоты, Но я все-таки был наверху, И меня не спихнуть с высоты! Я им всем показал «ху из ху», Жаль, жена подложила сюрприз: Пока я был на самом верху— Она с кем-то спустилась вниз… Но съел плоды запретные с древа я, И за хвост подергал все же славу я: Пусть у них толчковая — левая, Но моя толчковая — правая!

Вот такая шуточная песня… А как-то к нам пришел в театр Брумель. И он почему-то решил, что эта песня посвящена ему. Но я его, правда, не стал разубеждать. Говорю, ну если тебе так хочется, то пожалуйста, я даже могу в концертах объявлять, что эта песня посвящена Брумелю. Потому что он однажды себе сильно повредил ногу…

Песня, которую я сейчас вам спою, бытовая, шуточная. Ну, они все такие шуточные. Хотя я всегда в них вкладываю что-то серьезное, но в шутливой форме. Поводом послужили какие-то очередные сплетни про меня.

Сколько слухов наши уши поражает! Сколько сплетен разъедает, словно моль! Ходят слухи, будто все подорожает, абсолютно, А особенно — поваренная соль. Словно мухи, тут н там ходят слухи по домам, А беззубые старухи их разносят по умам. — Слушай, слышал? Под землею город строят, Говорят, на случай ядерной войны. — Вы слыхали? Скоро бани все закроют, повсеместно, Навсегда, и эти сведения верны. Словно мухи, тут и там ходят слухи по домам, А беззубые старухи их разносят по умам. — А вы знаете? Мамыкина снимают! За разврат его, за пьянство, за дебош. — Кстати, вашего соседа забирают, негодяя, Потому что он на Берию похож. Словно мухи, тут и там ходят слухи по домам, А беззубые старухи их разносят по умам. — Ой, что деется! Вчера траншею рыли — Откопали две коньячные струи! — Говорят, шпионы воду отравили самогоном, Ну а хлеб теперь — из рыбной чешуи. Словно мухи, тут и там ходят слухи по домам, А беззубые старухи их разносят по умам. Закаленные во многих заварухах, Слухи ширятся, не ведая преград: Ходят сплетни, что не будет больше слухов, абсолютно, Ходят слухи, будто сплетни запретят! Словно мухи, тут и там ходят слухи по домам, А беззубые старухи их разносят по умам.

(Съемка ТВ Италии)

Высоцкий. Однажды подводная лодка была в плавании. Потек реактор, у них случилась какая-то авария, и они уходили с пути следования кораблей, чтобы их не обнаружили, и очень быстро всплывали. Значит, все в кессонных аппаратах, конечно, кроме капитана, который позлю всех употребил необходимое средство для такого быстрого подъема, потому что он капитан. И у него была страшная кессонная болезнь. И когда при выходе наверх он лежал двое суток со страшными болями, он все время просил, чтоб ему заводили песню «Спасите наши души». И как потом он написал мне в письме, это ему не просто помогло, а он считает, что это — причина, по которой он выжил. Песня ему давала какой-то заряд. В общем, когда такие письма читаешь, понимаешь, что не зря все делается, и хочется дальше работать.

СПАСИТЕ НАШИ ДУШИ!

Уходим под воду в нейтральной воде. Мы можем по году плевать на погоду, А если накроют — локаторы взвоют О нашей беде. Спасите наши души! Мы бредим от удушья. Спасите наши души! Спешите к нам! Услышьте нас на суше — Наш SOS все глуше, глуше. И ужас режет души Напополам… И рвутся аорты, но наверх — не сметь! Там, слева по борту, там, справа по борту, Там, прямо по ходу, мешает проходу Рогатая смерть. Спасите наши души! Мы бредим от удушья. Спасите наши души! Спешите к нам! Услышьте нас на суше — Наш SOS все глуше, глуше. И ужас режет души Напополам… Но здесь мы на воле — ведь это наш мир! Свихнулись мы что ли, — всплывать в минном поле?! «А ну без истерик! Мы врежемся в берег», — Сказал командир. Спасите наши души! Мы бредим от удушья. Спасите наши души! Спешите к нам! Услышьте нас на суше — Наш SOS все глуше, глуше. И ужас режет души Напополам… Всплывем на рассвете — приказ есть приказ. А гибнуть во цвете уж лучше при свете. Наш путь не отмечен. Нам нечем… Нам нечем!.. Но помните нас! Спасите наши души! Мы бредим от удушья. Спасите наши души! Спешите к нам! Услышьте нас на суше — Наш SOS все глуше, глуше. И ужас режет души Напополам… Вот вышли наверх мы. Но выхода нет! Вот — полный на верфи! — натянуты нервы, Конец воем печалям, концам и началам — мы рвемся к причалам Заместо торпед! Спасите наши души! Мы бредим от удушья. Спасите наши души! Спешите к нам! Услышьте нас на суше — Наш SOS все глуше, глуше. И ужас режет души Напополам… Спасите наши души! Спасите наши души…

Рязанов. В те дни, когда готовилась передача, я перечитывал Бунина «Освобождение Толстого» и вдруг остановился на строчках, которые относятся к Льву Николаевичу. И я хочу их привести. Конечно, мне многие могут сказать: «Ну так нельзя! То, что Бунин писал о Толстом, нельзя применять к Высоцкому». Они будут, вероятно, правы. И тем не менее здесь есть поразительные строки, которые так совпадают с личностью Высоцкого. Вероятно, вообще совпадают с любой незаурядной творческой личностью.

Уж простите меня, но я прочту этот кусок.

Эти строки были написаны после путешествия Бунина по Индии: «Некоторый род людей обладает способностью особенно чувствовать не только свое время, но и чужое, прошлое, не только свою страну, свое племя, но и другие, чужие, не только самого себя, но и ближнего своего, то есть, как принято говорить, «способностью перевоплощаться», и особенно живой, особенно образной (чувственной) «памятью». Для того же, чтобы быть в числе таких людей, надо быть особью, прошедшей в цепи своих предков долгий путь многих, многих существований и вдруг явившей в себе особенно полный образ своего дикого пращура со всей свежестью его ощущений, со всей образностью его мышления и с его огромной подсознательностью, а вместе с тем особью, безмерно обогащенной за свой долгий путь и уже с огромной сознательностью.

Великий мученик или великий счастливец такой человек? И то и другое»…

Вот заголовки статей, в которых клеймились песни Высоцкого. Они взяты из разных газет. Я хочу привести их для того, чтобы не сложилось впечатления, что, мол, Высоцкого только не печатали, только не принимали, только что-то не позволяли. Нет! Его еще и травили на страницах прессы: «О чем поет Высоцкий?», «Что за песней?», «С чужого голоса!», «Частным порядком», «Если друг оказался вдруг…», «Да, с чужого голоса».

(Съемка ТВ Италии)

Высоцкий. И были у меня довольно сложные моменты с песнями, когда я еще не работал для кино. И, в общем, официально они не звучали ни в театре, ни в кино. Были некоторые критические статьи в непозволительном тоне несколько лет тому назад, где говорилось: вот о чем поет Высоцкий. Там было много несправедливого. Обвинения строились даже не на моих песнях. Предъявлялись претензии, но статьи были написаны в таких тонах, что я впадал в отчаяние. Самое главное, что тон был непозволительный, неуважительный. Говорилось, что это совершенно никому не нужно, что это только мешает и вредит…

Песни как часть искусства… Они просто призваны делать человека лучше. Не то чтобы его облагораживать, но хотя бы чтобы он начал думать. Если даже что-то очень резко сказано, это заставляет человека задуматься и начать самостоятельно мыслить. Все равно песни свою работу выполнили.

Поэтому я никогда не стесняюсь петь даже острые песни.

Но если вы хотите пример такой песни резкой… Они все в общем-то достаточно острые. Вот песня, в которой есть напор, надрыв, может быть, даже какой-то элемент отчаяния, выплеск досады. Я вам покажу одну из последних моих песен. Поется она от имени волков.

КОНЕЦ «ОХОТЫ НА ВОЛКОВ», ИЛИ ОХОТА С ВЕРТОЛЕТОВ

Михаилу Шемякину

Словно бритва, рассвет полоснул по глазам,

Отворились курки, как волшебный Сезам,

Появились стрелки, на помине легки, —

И взлетели «стрекозы» с протухшей реки,

И потеха пошла в две руки, в две руки.

Мы легли на живот и убрали клыки.

Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,

Чуял волчии ямы подушками лап,

Тот, кого даже пуля догнать не могла б, —

Тоже в страхе взопрел и прилег — и ослаб.

Чтобы жизнь улыбалась волкам — не слыхал.

Зря мы любим ее, однолюбы.

Воту смерти — красивый, широкий оскал

И здоровые, крепкие зубы.

Улыбнемся же волчьей ухмылкой врагу—

Псам еще не намылены холки.

Но на татуированном кровью снегу

Наша роспись: мы больше не волки!

Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,

К небесам удивленные морды задрав:

Либо с неба возмездье на нас пролилось,

Либо света конец — и в мозгах перекос,

Только били нас в рост из железных стрекоз.

Кровью вымокли мы под свинцовым дождем —

И смирились, решив: все равно не уйдем!

Животами горячими плавили снег.

Эту бойню затеял не Бог — человек!

Улетающим — влет, убегающим — в бег.

Свора псов, ты со стаей моей не вяжись,

В равной сваре — за нами удача.

Волки мы! Хороша наша волчая жизнь.

Вы собаки, и смерть вам — собачья!

Улыбнемся же волчьей ухмылкой врагу,

Чтобы в корне пресечь кривотолки.

Но на татуированном кровью снегу

Наша роспись: мы больше не волки!

К лесу — там хоть немногих из вас сберегу!

К лесу, волки, — труднее убить на бегу!

Уносите же ноги, спасайте щенков!

Я мечусь на глазах полупьяных стрелков

И скликаю заблудшие души волков.

Те, кто жив, — затаились на том берегу.

Что могу я один? Ничего не могу)

Отказали глаза, притупилось чутье…

Где вы, волки, былое лесное зверье,

Где же ты, желтоглазое племя мое?!

Я живу, но теперь окружают меня

Звери, волчьих не знавшие кличей.

Это псы — отдаленная наша родня,

Мы их раньше считали добычей.

Улыбаюсь я волчьей ухмылкой врагу,

Обнажаю гнилые осколки.

Но на татуированном кровью снегу—

Тает роспись: мы больше не волки!

(Съемка ТВ Болгарии)

Высоцкий. Я не писатель. Мне даже сложно назвать себя поэтом. Хотя многие люди считают, что я прежде всего поэт, который свои стихи исполняет под гитару. Ну а все-таки, если говорить о том, какие меня темы беспокоят и что меня волнует в этой жизни, я думаю, что это очень простые вещи. Все, что происходит вокруг нас, с моими близкими людьми, с моими друзьями.

Да и не только, а и то, что происходит в мире, что происходит в моей стране, что мне нравится и не нравится.

И мне кажется, что я, «пиша эти песни», если так можно выразиться, сам пытаюсь разобраться в этом. Конечно, предмет мой — человек, и я свои песни пишу от имени многих-многих разных людей, не только от своего имени. Конечно, и от своего, но я беру персонажей, так как я актер, вше проще спрятаться за персонажа.

У меня за десять лет все-таки вышло довольно много по количеству, большие тиражи пластинок. Но по названиям их было четыре. Почему это так? Я думаю, что этот жанр — новый для нас. Очень непривычно взять певца с гитарой, написавшего свои тексты, и вдруг начать делать пластинки. Непривычно. У нас принято, чтобы был композитор, чтобы был поэт и был отдельный исполнитель. А я не вокалист, голос у меня, как вы понимаете, довольно такой странный…

(Съемка ТВ Италии)

Высоцкий. У меня сейчас есть возможность работать на очень больших аудиториях, иногда перед пятью тысячами человек несколько раз в день. Я езжу от филармонии, скажем, Осетинской, — и это им очень выгодно, потому что я им приношу большую прибыль, а вше это очень интересно, потому что я всегда нуждаюсь в аудитории. Чем большему количеству людей я могу рассказать о том, что меня волнует, тем вше лучше…

ПОЖАРЫ

Пожары над страной все выше, жарче, веселей, Их отблески плясали в два притопа, три прихлопа, Но вот Судьба и Время пересели на коней, А там — в галоп, под пули в лоб, И мир ударило в озноб От этого галопа. Шальные пули злы, слепы и бестолковы, А мы летели вскачь, они за нами — влет. Расковывались кони, и горячие подковы Летели в пыль на счастье тем, кто их потом найдет. Увертливы поводья, словно угри, И спутаны и волосы, и мысли на бегу, А ветер дул и расплетал нам кудри, И распрямлял извилины в мозгу. Ни бегство от огня, ни страх погони — ни при чем, А Время подскакало, и Фортуна улыбалась, И сабли седоков скрестились с солнечным лучом, Седок — поэт, а конь — погас. Пожар померк, потом Пегас, А скачка разгоралась. Еще не видел свет подобного аллюра — Копыта били дробь, трезвонила капель, Помешанная на крови слепая пуля-дура Прозрела, поумнела вдруг и чаще била в цель. И кто кого — азартней перепляса, И кто скорее — в этой скачке опоздавших нет, А ветер дул, с костей сдувая мясо И радуя прохладою скелет. Удача впереди и исцеление больным, Впервые скачет Время напрямую — не по кругу. Обещанное Завтра— будет горьким и хмельным. Светло скакать — врага видать И друга тоже — благодать! Судьба летит по лугу! Доверчивую Смерть вкруг пальца обернули, Замешкалась она, забыв махнуть косой. Уже не догоняли нас и отставали пули. Удастся ли умыться нам не кровью, а росой? Пел ветер все печальнее и глуше, Навылет Время ранено, досталось и Судьбе. Ветра и кони — и тела и души Убитых — выносили на себе.

…Ну, вообще вопрос об автоцензуре — довольно сложный вопрос. Я думаю, что для каждого человека, который занимается сочинительством, если он работает честно, даже если существует автоцензура, то она перед самим собой. И если позиция его четкая, внятная и честная, то это не страшно, тогда эта автоцензура касается толью) качества.

Предположим, мне иногда хочется употребить какое-то грубое выражение, которое было бы здесь, скажем, сильнее. Но я чувствую, что это уже не предмет искусства, это больше для анекдота, чем для стихотворения.

Моя автоцензура прежде всего касается того, чтобы стихи, на которые я потом придумываю музыку, были выше качеством, чтобы они были политичны, чтобы в них всегда было больше поэтического образа и метафоры, чем грубого намерения и тенденции. Это для меня цензура.

Я могу это показать моим близким друзьям. И вот, если они меня начинают критиковать, тогда существует какого-то рода цензура. Потому что я всегда прислушиваюсь, если мои близкие и люди, которые меня любят и любят мои песни, если они мне делают впрямую замечание, говорят: «Здесь, Володя, что-то немножко ты…» — тогда я, вероятно, могу кое-что изменить.

Авторская песня прекрасна тем, что допускает импровизацию, понимаете? Что я могу? Вы иногда не узнаете: какая она была, как только я ее написал и первый раз спел, и какая она будет, когда уже пойдет к людям.

И после такого подробного объяснения могу окончательно вам сказать: у меня нет в уме такого слова «автоцензура». Я могу себя только поправлять, чтоб было лучше качество, но не по-другому.

Вы знаете, практически таких песен, которые я не исполняю в выступлениях, нет! Но я никогда не делаю разницы между тем, когда пою на больших аудиториях и когда пою своим друзьям. И если вы говорите об остроте песни: что, мол, это слишком остро или не слишком остро… Но, во-первых, с какой точки зрения? Если я это написал, то считаю, что это можно исполнять, понимаете? Если вы думаете, что вот, мол, слишком острая песня и ее нельзя петь, то тоже не совсем так, потому что в конечном итоге эти песни делают работу положительную для человека, для любого человека, любой профессии и возраста, национальности, вероисповедания…

Я сижу один на один с листом бумаги. Никто меня не видит. Я беру карандаш, ночью под лампой, сижу и пишу… Поэтому всегда очень откровенно. То, что думаю, это и пишу. Потому что я пишу для себя, для друзей. Иногда совсем не предполагаю, что эта песня станет достоянием многих людей. Хотя в наш теперешний магнитофонный век никуда не денешься. И иногда бывают такие случаи: ты приезжаешь в другой город на какой-то концерт, случайно забываешь текст песни, которую написал неделю назад, а из зала тебе хором подсказывают текст. Вот какие бывают истории.

ЧУЖАЯ КОЛЕЯ

Сам виноват — и слезы лью И охаю — Попал в чужую колею Глубокую. Я цели намечал свои На выбор сам, А вот теперь из колеи Не выбраться. Крутые скользкие края Имеет эта колея. Я кляну проложивших ее — Скоро лопнет терпенье мое, И склоняю, как школьник плохой, Колею — в колее, с колеей… Но почему неймется мне? Нахальный я! Условья, в общем, в колее Нормальные. Никто не стукнет, не притрет — Не жалуйся. Желаешь двигаться вперед? Пожалуйста. Отказа нет в еде-питье В уютной этой колее. И я живо себя убедил — Не один я в нее угодил. Так держать! Колесо в колесе! И доеду туда, куда все. Вот кто-то крикнул сам не свой: «А ну, пусти!» И начал спорить с колеей По глупости. Он в споре сжег запас до дна Тепла души, И полетели клапана и вкладыши. Но покорежил он края, И шире стала колея. Вдруг его обрывается след — Чудака оттащили в кювет, Чтоб не мог он нам, задним, мешать По чужой колее проезжать. Вот и ко мне пришла беда — Стартер заел. Теперь уж это не езда, А ерзанье. И надо б выйти, подтолкнуть, Но прыти нет— Авось подъедет кто-нибудь И вытянет… Напрасно жду подмоги я, — Чужая эта колея. Расплеваться бы глиной и ржой С колеей этой самой, чужой, —· Тем, что я ее сам углубил, Я у задних надежду убил. Прошиб меня холодный пот До косточки, И я прошелся чуть вперед По досточке. Гляжу — размыли край ручьи Весенние, Там выезд есть из колеи — Спасение! Я грязью из-под шин плюю В чужую эту колею. Эй, вы! Задние! Делай, как я. Это значит — не надо за мной. Колея эта — только моя! Выбирайтесь своей колеей.

Рязанов. Можно заработать звание, премию, любые награды, но невозможно заработать доброе имя и невозможно подкупить народ. Народ сам выбирает своих любимцев, своих кумиров. Почему же он выбрал Высоцкого?

Высоцкий никогда не фальшивил и никогда не приспосабливался, он всегда говорил правду. Он не калечил своих произведений ради того, чтобы их напечатали.

Он никогда не подделывался, всегда оставался верен самому себе. Это самое трудное — жить в обществе, да еще быть негладким человеком, с острым зрением, с ехидным взглядом. В нем всегда было и чувство любви к Родине, а в то время у нас подлинное чувство любви к Родине часто считалось чем-то неугодным и подменялось показной демонстрацией, эдаким квасным патриотизмом или патриотизмом ложным.

А Высоцкий пел о наших пороках, язвах, пел в открытую. Он не прибегал к эзопову языку, был откровенен и честен. «Ни единою буквой не лгу». В нем всегда было неистребимо желание говорить правду и принести этим самым людям добро, постараться их сблизить, открыть им глаза на болезни общества.

И это в то время, когда был огромный дефицит правды, когда парадные, лакировочные речи звучали со всех трибун и с экранов, когда болячки не лечились, а закрашивались гримом. И в это время человек бесстрашно, откровенно и честно говорил правду.

Народ не мог этого не заметить, не мог не оценить.

И это тоже, как мне кажется, сделало Высоцкого любимцем народа, любимцем в высоком смысле этого слова.

И потом, его искренность. Можно быть правдивым рационально, от ума, но он был очень чувственным поэтом. Он свои мысли облекал в образы — в форму, в мелодию, — поэтому все становилось весомо и зримо. И понятно каждому. Ведь Высоцкий одинаково нравился и академику, и колхознику, и слесарю, и кинорежиссеру.

Есть еще одно обстоятельство, которое способствовало его посмертной славе. Это ранняя и несправедливая смерть.

В нашем народе сочувствие к безвременной утрате развито необычайно. Я думаю, это в каждом народе развито, но в нашем народе, мне кажется, особенно. Мы не можем примириться с ранней смертью Пушкина, Лермонтова, мы не можем пережить раннюю смерть Жерара Филипа, хотя он француз. Но то, что он умер в тридцать семь лет, чудовищно. А Джо Дассен, который умер почти в то же самое время, что и Высоцкий, тоже в возрасте сорока двух лет.

И, конечно, то, что правдивый талант, честный, искренний, был несправедливо обижен при жизни, усиливает желание огромных масс воздать ему должное хотя бы после его кончины…

Влади. Он работал двадцать часов в день.

Рязанов. И когда он успевал это?

Влади. Ну, он не спал. Он спал четыре часа в сутки.

Рязанов. И этого ему хватало?

Влади. По-видимому, не хватало, а то бы он не умер.

Рязанов. То есть он просто сжигал себя?

Влади. Ну естественно, как все люди, которые слишком много работают и слишком сильно живут.

Это уникальный случай. Человек стал самым знаменитым в своей стране без ничьей помощи… Ни рекламы, ни радио, ни телевидения, ни прессы. В общем, он стал «звездой». Это даже не то слово. Он больше чем «звезда», он, я думаю, что он… Как мне найти слово по-русски?..

Рязанов. Я могу подсказать, как по-русски это называется. Был такой в XIX веке термин «властитель дум».

Влади. Меня больше всего волнует, что его так любят. И даже можно сказать, его уважают официально. Хотя тут есть переборы тоже, из него делают какого-то чудного хорошего мальчика. Чистенький такой, сынуля и так далее. Этовсе неправда!

Рязанов. Наводят хрестоматийный глянец?

Влади. Да. Но сейчас такой момент… Я думаю, лет через десять-двадцать будут про него по-другому говорить, я надеюсь. Более правдиво… Он был настоящий мужик, у него были свои очень большие недостатки… Но он был хороший парень.

То, что он оставил на будущее, он сам все объяснил. И все там понятно, когда читаешь его стихи. Он понятен абсолютно, он открытый, как открытая книжка. Никто не может лучше него сказать про него…

Евтушенко. Почему же наш народ так любил Высоцкого?

Он был настолько свободен и в своем творчестве, и в своем общении с людьми, насколько это было возможно, даже насколько это было невозможно. И своими песнями, своим личным поведением он отвоевывал эти новые и новые миллиметры и сантиметры гласности, свободы выражения человеческого духа. Это было очень трудно.

И он надорвался.

Про Блока как-то говорили, что он умер от смерти.

С Высоцким случилось другое. В этом он близок к Шукшину, он умер от жизни. Он умер от переполнявшей, бившей через край жизни, он умер от того, что перенадорвался.

Рязанов. Владимир Высоцкий скончался 25 июля 1980 года. В эти дни в Москве проходили летние Олимпийские игры. Москва стала закрытым городом, и попасть в нее из других городов было невозможно. Но огромные толпы людей собрались на площади у Театра на Таганке. И это притом, что не было некролога в газетах. Лишь крошечное, в черной рамке, извещение в «Вечерней Москве». Люди стояли на заборах, на крышах домов, висели на фонарных столбах, на деревьях. На фасаде театра висел портрет Высоцкого, а потом по чьему-то распоряжению этот портрет вдруг убрали. Толпа начала волноваться, скандировать: «Позор!.. Позор!.. Портрет!.. Портрет!» И через некоторое время, опять по чьему-то указанию, портрет появился, и толпа успокоилась. Было огромное количество милиции.

Помимо скорби над площадью висело какое-то электричество, какое-то чудовищное нервное напряжение. Поскольку все советские кинооператоры и телеоператоры были заняты на Олимпиаде и снимали, кто быстрее пробежит, кто дальше швырнет копье, кто выше прыгнет, то ни один из них не был послан для того, чтобы снять похороны. Кадры, которые мы собирали по крупицам, сняты иностранными операторами и присланы из самых разных стран: Дании, ФРГ, Австрии, Японии. Отечество в ту пору не было заинтересовано в том, чтобы прощание с народным поэтом осталось в нашей кинолетописи. И, следовательно, в памяти…

Ахмадулина. Не хочу вспоминать я 25 июля 1980 года. Хотя помню прямо с самого раннего утреннего часа. Но мне кажется, что, никогда не умея забыть этого, мы все-таки должны быть утешены другим числом, другой датой — 25 января, днем рождения Владимира Высоцкого. Претерпим мысль о его уходе, но возликуем, что он родился, что он совпал с нами во времени и как-то возглавил наше время.

Собственно, почему? Потому что он был такой человек, который знал свою всенародную славу, и он при жизни своей был всенародный любимец. Но что слава? Это только утомительность. Знаменитость есть загнанность: множество просьб, множество беспокойства, множество обязанностей, перед другими людьми и перед личными просьбами людей.

Но никогда все это не повлияло, как мне кажется, на Высоцкого. Он разделил со всеми нами, его современниками и соотечественниками, разделил их жизнь, но он умел ее осознать сильнее и, может быть, раньше, чем удалось, всем нам.

Ведь людей не обманешь. Ошибается тот, кто думает, что людей можно обвести вокруг пальца. Только совершенно чистой жизнью, совершенно чистой смертью можно заплатить за ту роль, которую ты играешь.

Еще одно, мне кажется, очень важно. Судьба Высоцкого все-таки предопределена его поэтическим началом.

Я объясню почему. Смерть поэта есть его художественное деяние, как бы завершение всего, то есть это и есть в каком-то смысле художественный шедевр, еще един его художественный поступок. Для поэта жизнь собственно в этот момент не кончается. Говорю это не потому, что хочу кого-нибудь утешить — утешения нет, — а потому, что так справедливо…

И литературный, профессиональный подвиг Владимира Высоцкого, несомненно, должен быть доведен до сведения уже не слушателей, но и читателей. Мне хочется сказать, что люди должны быть утешены усилиями тех, кто хочет довести до их сведения не только голос Высоцкого, но и его чисто литературные труды, и с комментариями, и с объяснениями, с разными вариантами, и так несомненно все и будет.

Люди должны быть уверены, что они не потеряли то, что для них сделал Владимир Высоцкий, их доблестный сподвижник.

Рязанов. Дорогая Нина Максимовна! Простите меня за бестактный, неделикатный, мягко говоря, вопрос, который я вам сейчас задам. Но поймите, он продиктован самыми лучшими побуждениями, продиктован преклонением перед талантом вашего сына. Еще раз извините, что я вам говорю это, но все мы не вечны. Я думаю с ужасом о том, что когда-то может наступить такой период, что эта квартира станет бесхозной. И мне кажется, уже сейчас нужно ставить вопрос о том, чтобы здесь был создан музей, мемориальная квартира Высоцкого. (На секунду Нина Максимовна изменилась в лице, она не ждала такого жестокого в чем-то разговора.) В том, что я говорю, есть элемент бестактности по отношению к вам, но вы, я надеюсь, понимаете, чем это вызвано.

Нина Максимовна. Что я должна сказать? За эти шесть с половиной лет (Еще раз напомню: все эти беседы состоялись в 1987 году. —Э.Р.) чем дальше, тем сильнее интерес людей к личности Высоцкого.

Я здесь часто переживаю очень неприятные сцены. И, с одной стороны, я чувствую, что как будто не должна так поступать. Но, с другой стороны, я живу одна и не могу впускать к себе в дом всех, кто захочет войти сюда. Но когда стоит на пороге человек и говорит: «Я из Тюмени. На одну минуточку пустите меня посмотреть, как он жил. Разрешите войти в этот дом». Было очень много трогательных сцен. Был такой эпизод, когда одна дама, очень такая почтенная, вдруг стала на колени, войдя сюда.

Конечно, мне будет очень больно и тяжело, если все это будет рассеяно. Володя творил очень много и сделал много для людей интересного. И личность его многих интересует. И если что-то случится со мной, как вы говорите, мы все не вечные, то детям Володиным даже некуда будет взять книги, хотя бы памятные книги. Некуда.

Рязанов. Надо обязательно ставить вопрос о том, чтобы квартира была взята под охрану государства.

Нина Максимовна. Да, мне тоже кажется. Потому что жалко по крохам потом собирать и гадать, было так или не так. Это надо сохранить. Пройдет время, и я думаю, что интерес не будет ослабевать, а наоборот.

Рязанов. Я тоже так думаю. Нина Максимовна, спасибо вам за разговор, за вашу беседу, за то, что вы поддержали мысль о музее. Я очень хочу, чтобы вы как можно дольше оставались хранителем этой квартиры, как можно дольше! Дай Бог вам здоровья, и я хочу поблагодарить вас за то, что вы родили такого замечательного сына!

(Нина Максимовна умерла 7 сентября 2003 года).

ПАМЯТНИК

Я при жизни был рослым и стройным, Не боялся ни слова, ни пули И в привычные рамки не лез. Но с тех пор, как считаюсь покойным, — Охромили меня и согнули, К пьедесталу прибив ахиллес. Не стряхнуть мне гранитного мяса И не вытащить из постамента Ахиллесову эту пяту, И железные ребра каркаса Мертво схвачены слоем цемента, — Только судороги по хребту. Я хвалился косою саженью: Нате смерьте! Я не знал, что подвергнусь суженью После смерти, Но в привычные равней я всажен, — На спор вбили. А косую неровную сажень Распрямили. И с меня, когда взял я да умер, Живо маску посмертную сняли Расторопные члены семьи, И не знаю, кто их надоумил, — Только с гипса вчистую стесали Азиатские скулы мои. Мне такое не мнилось, не снилось, И считал я, что мне не грозило Оказаться всех мертвых мертвей, — Но поверхность на слепке лоснилась, И могильною скукой сквозило Из беззубой улыбки моей. Я при жизни не клал тем, кто хищный, В пасти палец. Подойди ко мне с меркой обычной Опасались. Но по снятии маски посмертной, — Тут же в ванной, — Гробовщик подошел ко мне с меркой Деревянной. А потом, по прошествии года, — Как венец моего исправленья — Крепко сбитый, литой монумент При огромном скопленье народа Открывали под бодрое пенье — Под мое — с намагниченных лент. Тишина надо мной раскололась — Из динамиков хлынули звуки, С крыш ударил направленный свет, Мой отчаяньем сорванный голос Современные средства науки Превратили в приятный фальцет. Я немел, в покрывало упрятан, — Все там будем I Я орал в то же время кастратом В уши людям, Саван сдернули, — как я обужен! — Нате смерьте! Неужели такой я вам нужен После смерти?! Командора шаги злы и гулки! Я решил: как во времени оном, Не пройтись ли по плитам звеня? И шарахнулись толпы в проулки, Когда вырвал я ногу со стоном И осыпались камни с меня. Накренился я — гол, безобразен, — Но и падая, вылез из кожи, Дотянулся железной клюкой И, когда уже грохнулся наземь, Из разодранных рупоров все же Прохрипел я похоже: «Живой!»…

Книжка о Высоцком кончилась. Но через несколько лет к ней возникло добавление.

В середине девяностых годов прошлого века я делал телевизионный цикл «Парижские тайны Эльдара Рязанова». Мне довелось встретиться еще раз с Мариной Влади и, разумеется, мы не могли не посвятить значительную часть нашей беседы ее отношениям с Высоцким. А спустя некоторое время мне удалось повидаться и с Михаилом Шемякиным, ближайшим другом Володи, крупнейшим художником, живущим в Америке. Там, на «Гудзонщине», в его доме, и произошла наша встреча. С нее мы и начнем этот Post scriptum.