Если бы они не приняли тогда, перед тем как идти на дело, по полторы «Столичной» на брата, чисто для храбрости, то убивать не стали бы никогда – ни Петюха Лысаков, друган и закадычный одноклассник, ни тем более сам он, Шурка Ванюхин, Ванюха. Да и не убивал Лысый-то, сбежал вовремя. Два раза перед тем, как пойти сюда ночью, окончательно уже пойти, на взлом и кражу предмета культа, Ванюха заходил в эту подмосковную церковь днем, когда был народ и можно было затесаться среди бабок, теток в сером и дурных, но искренних мужиков, обмахивающих себя крест-накрест с заведенными к центру головы глазами.

В те дни Ванюха уже шесть раз сходил на подпольные занятия по карате. Там с него потребовали червонец за месяц вперед, который он с трудом добыл и тут же беспрекословно выложил. Дима, сен-сей, молодой парень из Москвы, приезжал к ним в Мамонтовку дважды на неделе. Для начала он собирал по алфавитному списку червонцы, а уж затем надевал белое кимоно, подвязывался черным поясом, босой, вставал на колени, упирался кулаками в пол, склонялся перед местным народом и заставлял кланяться в ответ. При этом говорил что-то по-японски, и все должны были также по-японски отвечать. И в такие моменты Ванюха примечал, что глаза у парня в кимоно становились немного другими, круглее как-то и задумчивее, что ли. Он как бы смотрел на тебя по прямой, но в то же время взгляд его закашивался в стороны, в разные одновременно, но так, что все равно возвращался потом обратно, к переносице, к центру головы, потому что был направлен еще и немного вовнутрь.

Но в целом, дело было хорошее, и это Ванюха усек сразу. Потому что после того, как парень вдоволь намаливался на японский манер, он мог неожиданно ловко засветить пяткой в лоб, так, что ученик его валился на крашеные доски раньше, чем в рассеченном тренированной конечностью воздухе исчезал образованный ею же свист.

Так вот, эти мужики в мамонтовской церкви чем-то походили на столичного каратиста, потому что совпадали с ним по глазам в перекрестные моменты. Дома Ванюха не раз пялился на себя в зеркало, раздумчиво произнося малопонятное «рэй!», но так ни разу и не засек той зловещей загадочности, что присутствовала во взглядах прихожан-мамонтовчан и черно-белого молотобойца из Москвы. Но это он обнаружил позднее, через несколько лет после начала приобщения своего к боевому искусству при помощи заезжего сен-сея Димы – в году так семьдесят восьмом, когда уже и сам стал бойцом, жестким и опасным.

К этому времени Ванюха окончательно перебрался в Москву из своей Мамонтовки, потому что так сподручней было уклоняться от настырных армейских повесток.

А тогда, стараясь быть незаметным, он пристраивался у самого края воскресной службы и внимательно исследовал глазами икону, праздник, XVII век, как объяснил незадолго до этого сен-сей. Он же пообещал за нее два года бесплатных тренировок с дальнейшим переводом в продвинутую столичную группу бойцов при центральной школе «Сен-э». Кроме того, сказал, научу, как от армии откосить, нет вопросов. И глаза его при этом смотрели вовсе обыкновенно, с поощрительным прищуром, а не отрешенно и вовнутрь, как тогда, на татами.

Икона эта висела во втором ряду снизу, поэтому невысоко, и если подпрыгнуть, подумал Ванюха, то можно зацепить и сдернуть просто, хотя, смотря как крепится, на каком принципе. Первое окошко располагалось на уровне третьего иконного ряда, если тоже считать снизу, и это означало, что можно просто соскочить вниз, на пол, ничего не подставляя и без веревки. Решетка на окне была, но дохлая, он сразу все про нее понял и решил, что Лысый с ней справится как нечего делать, подпилит слегка, а потом рванет по низу и загнет вверх. Так оно, по сути, и получилось бы, если б не Михей этот, исусик.

Церковный сторож, Иван Михеичев, или же просто Михей, и на самом деле был на Бога похож немного: сухопарый такой, глазастый и волосатый, только что без венца тернового и не прибитый к кресту. И убивать его действительно никто не собирался, он вообще планом воровской операции не предусматривался. Возник Михей, когда Ванюха подавал икону наверх сидевшему в проеме окна Лысому, а сам в этот момент обмозговывал, чего бы прихватить такого еще из храмовых цацек на сдачу городским собирателям. Дело было под утро, только-только начало рассветать – так верней дело выгорит, присоветовал сен-сей.

– А я поначалу думал, ошибалси я, когда тебя тут видал намедни, – раздался старческий голос Михея, неслышно выскользнувшего из предутренней пустоты. – Ванюхиных, думаю, сынок это или не Ванюхиных? – Сторож был совершенно спокоен и не проявлял ни малейших признаков агрессии. – А потом вижу, точно, Егорки Ванюхина покойного отрок прибыл. – Он мазнул по Ванюхе лучом от фонарика вверх-вниз и, удостоверившись в верности своего предположения, добавил: – Веры покойной внук. Только вот не упомню, назвали тебя как: то ли Лехой, то ли Ляксандром, а?

– Шурка я, – неуверенно ответил Ванюха и опустил икону на каменный пол, – не Леха.

В этот момент ему вдруг перестало быть страшно и от самого факта кражи, и от внезапного появления похожего на Христоса старика. Он скосил глаза в оконный проем, туда, где должен был сидеть Лысый. Оттуда серо-фиолетовым на него смотрел пустой прямоугольник окна с задранной к небу кованой решеткой…

«Сбежал Лысый, – подумал Ванюха, и его охватила злоба, – одному расхлебывать теперь».

– Ты десьтилетку-то кончил уже иль как? – ни к селу ни к городу спросил старик, однако и на этот раз Ванюха не почуял подвоха в вопросе Михея.

– А тебе зачем, дед? – переспросил Ванюха и оглянулся. «Наверное, уже ментов вызвал, а пока голову морочит, чтоб успели доехать, – вдруг подумал он. – Надо что-то делать…»

– Ты, сынок, не бойся, я про тебя не скажу. И в милицию не пойду. Твой отец, Егорка Ванюхин, с дочкой моей Люськой еще по школе дружбу водили. Только твой-то помер, а моя Людмила жива и здорова, не в себе только часто бывает. А я их обоев до сих пор вместе помню, они рядом родились, сразу перед войной. Тут их и крестили, у нас, в Мамонтовке. Отец Гурий тогда настоятелем служил. Он и покрестил, тоже разом. – Михей прошел к стене и щелкнул выключателем. Свет зажегся, но не полный, а тихий, по бокам. Сторож выключил фонарик и сунул его в карман. – Ты мне скажи только, Шур, тебе пошто икона-то? Это ж грех большой. Она денег тех не стоит, чтоб опосля жизнь в маяте проживать. И деньги те в радость не будут, увидишь. Сам-то крещенай?

Шурка стоял молча, набычившись, не зная, как реагировать на такой нежданно-негаданно человеческий подход к собственному злодейству. Страх первоначальный отпустил, но за это время где-то внутри успело нарасти раздражение на старика – спал бы себе в каморке да спал, так нет, выполз, старый, проповеди свои объяснять. Теперь придется икону назад отдавать, зря полночи с Лысым решетку пилили, зря, выходит, он планы разные строил…

– Вот что, сынок, – немного подумав, сказал Михей, – давай-ка мы ее на место приладим, где висела. Ты на стул встанешь, а я тебе подмогну. – Он вздохнул и пошел за стулом.

О том, как все сложилось бы нормально, если б не вылез из темноты бдительный старикан, в очередной раз подумал Шурка, уже стоя на стуле и принимая в руки от деда тяжеленную доску с празднично одетыми святыми человечками, намалеванными на ней в семнадцатом столетии каким-нибудь монахом-затворником, тоже похожим, наверное, как и Михей, на дохлого исусика. И в этот момент злоба накатила снова, но уже сильней, чем прежде, поскольку опасность отступила, как он догадался, уже совершенно, а потеря задуманного была вот она, прямо в руках его, и тянула к земле намного сильнее, чем липовая доска из прошлых веков. Он с усилием приподнял икону над головой и постарался зацепить расковырянной дырой за костыль, косо торчащий из стеновой штукатурки. Старик стоял рядом, задрав голову, и смиренно наблюдал за процессом восстановления справедливости на прежнее место. Две попытки оказались безуспешными, и тогда Михей пожевал губами и произнес:

– Ты ее, Шурк, нацель сперва, а опосля по стене волоки, к низу. Так верней надсадку ущупаешь. А руки-то опускай полегоньку, чтоб не расколоть ее, богоугодную, ежели чего…

Потом уже, по прошествии месяца, а то и больше, начиная с того зацветающего слабым сиреневым через окно мамонтовской церкви злополучного утра, Шурка понял, зачем он в приступе тупой внезапной ярости обрушил со всей собственной силой, сложившейся с мощью земного притяжения, этот «праздник» на Михеево темя. Какое-то смутное, расплывчатое, но доступное для самого себя объяснение его организм вытащил откуда-то из-под кишок, и этого ему оказалось вполне достаточно. Расшифровкой он заниматься не стал, просто счел, что причина наверняка в тот момент была достаточна, если сравнивать потери от рушащихся в одночасье надежд с малозначимостью жизни исусика. Не мог понять он другого: спрыгнув со стула, не выпуская из рук чертову эту сен-сееву икону, он уже видел деяния рук своих. Старик дергался в агонии, распластавшись на полу, на голове зияла страшная рана, то ли вмятина, то ли череп надкололся – из-за слипшихся, залитых кровью волос разобрать что-либо было трудно – это ему запомнилось явственно. Кровь продолжала вытекать густым и черным, и не просто вытекать даже, а скорее, ее что-то выбрасывало оттуда равномерными сильными толчками, и поэтому часть ее попадала на седую бороду, куда она быстро впитывалась, но ее было так много, что с самого завернувшегося к кадыку кончика растительности она все же высачивалась вниз и медленно образовывала на полу липкую лужу. Не понял он, зачем ударил с полного размаха еще два или три раза туда же, в голову, пытаясь попасть в кровавое стариковское темя.

Тело деда он бросил там, где оставил. Выключил свет, обтер икону о край Михеева пиджака и вышел через основной вход, туда, откуда зашел сторож. Мешок, что они с Лысым припасли для деревяшки, Ванюха обнаружил под окном, с той, уличной стороны церкви.

Сен-сей Дима увез икону в Москву этим же утром и обернулся обратно уже к вечерним урокам восточного единоборства. А после занятий они задержали Лысого в зале и вдвоем отмудохали его за трусость и предательскую сволоту. Бил в основном Ванюха, а сен-сей руководил, считал по-японски на каждый удар: ить… ни… сан… си… го… рок… сить… хать… кю… дзю! – подправлял, когда надо, и попутно запугивал словами, но на этот раз не японскими, а обыкновенными, типа: «урою», «завалю» и «гнус». Последних слов Лысаков уже не слышал, потому что вырубился на «сить» от Ванюхиной ушира-гири в грудь и до конца наказания больше не очухивался. «Хать», «кю» и «дзю» учитель досчитал уже так, для порядка, для полного завершения ритуальной процедуры расчета с гадом.

– Молодец, чувак, – похвалил он Ванюху по завершении экзекуции, – только пятку на ушире фиксируй четче и опорную выпрямляй не до конца. Гибче будет стойка…

Может, после этого случая и не развела бы жизнь лучших друзей так основательно и бесповоротно, а просто дала бы паузу на взаимную обиду и небыстрое восстановление приятельства, но вновь вмешался сен-сей Дима. Насоветовал пойти к Михею на отпевание и поминки в роли сочувствующего представителя второго поколения друзей пропащего Михеева сына: оказать вроде уважение и заодно узнать про ход расследования преступления. Шурка пошел, а для порядка и мать с собой прихватил, уговорил сходить, подумал, может, она чего больше вызнает, чем сам он. Мать удивилась, но с сыном сходила: и в церковь, и хоронить, и на поминки. Там оба они и увидали Нину Михеичеву, дочь Людмилину, внучку убитого Ванюхой исусика. Мать Шуркина, Полина Ивановна, до этого случая Нину эту не знала и ни разу не встречала на поселке. Девочка-семиклассница была тихой, тонюсенькой и глазастой – эдакой Мальвиной по-мамонтовски, – и матери неожиданно понравилась. Правда, большие глаза девочкины спрятаны были за нелепыми очками самого бесхитростного и дешевого изготовления, но Полине Ивановне это не помешало. Она ей пришлась по душе все равно, несмотря на шалопутную Нинину мать, Люську, начавшую начинять себя спиртным с раннего утра и по этой оправдательной причине к моменту возвращения всех с мамонтовского кладбища пребывающую в полной невменяйке. Впрочем, для присутствующих из числа близких новостью это не являлось, они и так знали, что после пропажи в неизвестность отца ее, Витька, все заботы по воспитанию девочкиному легли почти целиком на старого Михея. Ну а дом обихаживать и вести хозяйство приходилось им обоим: поначалу деду в паре с маленькой помощницей, потом уж вся женская часть по дому легла только на девчоночьи плечи, на Нинины. Деду оставалось лишь колоть дрова да выискивать семье на пропитание, кроме пенсии и церковных сторожевых – чаще, где подвернется. Бедой Люська была, конечно, изрядной – пила запойно, но зато тихо, и не особо жить отцу и дочке мешала: голос когда не надо не подавала…

Пришел к Михеичевым и Лысый. И на отпевание в церковь, и на кладбище со всеми поехал, и на поминках побывал тоже. Оказалось, что Михея многие знали на поселке и почти все мамонтовские старика любили. Но как-то любили по-местному больше: кивали сочувственно и про дочку-доходягу, и про Нинку-считай-сироту все знали, и про безнадегу денежную в семье, но в смысле помощи какой-нибудь это не сказывалось никак. Не было ее, помощи-то, ниоткуда, в голову никому не приходило помогать – власть на то дадена, пусть помогает, если ей надо.

Все это время Петюха Лысаков держался от Ванюхи стороной, не подходил близко, кивнул тете Полине и потом держался сзади или сбоку. И уже в доме у Михеичевых дождался только поминального тоста, первого, молча выпил со всеми и тихо исчез. Кинул лишь быстрый взгляд в Шуркину сторону, когда пригубил первую рюмку, самую скорбную, и тут же отвел глаза. Так отвел, что ни ненависти, ни брезгливости никто уловить в его взгляде не успел. И Шурка не приметил – слишком взгляд тот был короткий и опасливый, – но если б и приметил, то наверняка не врубился бы – за что, собственно?

К поминальному этому тосту волнение внутреннее почти уже улеглось, опаски он не учуял ниоткуда, деньги, ранее невиданные, сен-сей Дима вручил ему непосредственно утром – тем самым, убойным, ну а что до самого убийства, так произошло оно ненароком. Так он себе все сам теперь объяснял – бытовое убийство по случайности факта. Сказано же – ненароком…

Покой Шуркина мать, Полина Ивановна Ванюхина, потеряла с того самого дня, как побывала на Михеевых поминках. Вернее сказать, с того момента, как увидала его глазастую внучку. Маленькая Нинка, не успев еще толком переодеться после кладбища, кинулась на кухню с непросохшими слезами и принялась дорезать и дотаскивать на стол все, что на оставшиеся от старика деньги загодя приготовила для поминок. Родительница ее продолжала бесчувственно пребывать на коврике, возле кровати, бормоча в пьяном полусне привычную околесицу. Она не стала даже приводить ее в чувство, знала – все одно проку не будет с нее никакого: ни помощи, ни сочувствия, ни жалости к своему же отцу. Из-за занавески, отделяющей горницу от спального промежутка, торчала лишь материна незаштопанная пятка, ее-то Полина Ивановна и приметила. С ее обнаружения все и началось. Догадавшись, что рассчитывать девочке здесь больше не на кого, она засучила рукава и пошла на кухню, встала к плите и отошла от нее лишь дважды: на поминальный тост и когда уходила последней, после того как перемыли с Ниной всю посуду. Отвлеклась кроме этого лишь на момент – спросить у Петьки Лысакова, Шуркиного друга закадычного, чего уходит рано, не побыв подольше, как водится. Лысый неуверенно пожал плечами, ничего толком не ответил, посмотрел лишь как-то странно на нее, вопросительно, но тогда она в спешке да угаре не придала значения этому, не до того было – спасать надо было Михеевы поминки.

– Ты вот чего, доченька, – сказала она Нине в ту ночь, перед тем как проститься, – ты приходи к нам домой, забегай, если что. Я тебе всегда помогу. Знаешь, где мы проживаем-то? По тому краю мы, – она махнула головой назад и немного вбок, – дом Ванюхиных спросишь и приходи. Нас там многие знают. Вы ж с Шуркой моим вместе учитесь, в одной школе. Он десятый заканчивает. В школе у него узнай, он объяснит, как не ошибиться, ладно?

– Ладно, – благодарно ответила Нина, – я приду обязательно. Спасибо вам за все, тетя Полина. От нас с дедушкой спасибо, от обоих. Не знаю, что бы без вас делала. Одна бы я не управилась…

Подумать о матери в этот момент ей как-то не пришло в голову…

Дорогу к дому Ванюхиных Нина выспрашивать у Шурки не посмела, потому что не была вполне уверена, что сын тети Полины, этот ладно скроенный парень со светло-русыми волосами из выпускного десятого вообще запомнил ее в лицо, несмотря на участие в похоронных делах. Она просто дождалась девятого дня, когда нужно было – об этом ей рассказала сердобольная тетка на поселке – еще раз помянуть убитого Михея и проводить его душу куда надо, в отрыв от земной поверхности в небо. День этот выпал на субботу, поэтому мать непробудно спала допоздна. Впрочем, в жизни Нины это обстоятельство уже давно ни на что особо ни влияло: выходной материн день по обыкновению перетекал в будний, затем – снова в выходной, потом она теряла им счет, и все начиналось сначала, если находилось чем опохмелиться. Если же выяснялось, что нечем, то мать вполне по-деловому исчезала на несколько дней, после чего так же неожиданно возвращалась, и цикл жизни восстанавливался до следующего стабильно неопределенного момента.

Тесто Нина замесила и поставила с вечера. Мука была последней, но яйца были, свои, и дрожжей был запас: покойный дед обычно наламывал дрожжевые палочки на малые кусочки и высушивал на газете до твердокаменного состояния. На начинку пошла картошка, перемятая с луком, который тоже был со своего огорода, прошлогодний еще не вышел. В общем, к обеду она напекла пирожков, сложила их в кастрюлю еще не остывшими, прикрыла крышкой, обмотала поверху шалью и опустила всю конструкцию в сумку.

Дом Ванюхиных она нашла сразу. Шурки дома не было, и она поймала себя на мысли, что ей жалко, что его нет, ей почему-то хотелось, чтобы он оказался дома, попробовал ее рукодельных пирожков с картошкой и похвалил, потому что вкусно. Зато Полина Ивановна приняла девочку как родную.

– Умница моя, – сказала она ей, – умница, что пришла, я так тебе рада, Нинуленька. И пирожков напекла каких, объеденье просто! – Она надломила один, из него пошел горячий пар. Шуркина мать понюхала воздух, прикрыла глаза и надкусила. – У меня так вкусно никогда не получается, – добавила она, жуя, – и так красиво!

Девочка смутилась:

– Это потому, что я их сбитым яйцом сверху мажу, пока горячие, кисточкой мажу. У меня для клея была новая, а я так склеиваю, без нее, ее саму для пирогов берегу. – Внезапно она моргнула пару раз, и Полина Ивановна увидала, что девочка плачет. – Их дед очень есть любил, тоже сначала разламывал, как вы, и горячими всегда. Вы на потом для Шуры вашего разогрейте отдельно, может, ему тоже так понравится…

Девятины в тот раз получились на двоих. Нина пробыла у Ванюхиных до вечера – тетя Полина никак ее домой не отпускала. Для Михея они поставили рюмку в стороне и покрыли ее половинкой пирожка, для запаха. Шурка вернулся, когда Нина засобиралась домой.

– Привет, глазастая, – настороженно бросил он с порога, заметив девчонку. – В гости к нам или жить?

Нина испуганно посмотрела на Полину Ивановну и ответила:

– Я просто в гости заходила. Не жить. Мне ваша мама разрешила. – Она подхватила сумку с пустой кастрюлей и добавила: – У нас сегодня девять дней исполнилось, как дедушка умер. – И тут же поправилась: – Как его убили.

– А-а-а-а… – понятливо протянул Шурка, – тогда ясно…

«А она ничего, – подумалось ему одновременно с подкатившим на короткое мгновение раскаяньем, – хорошенькая вообще-то, хоть и мелкая еще. И очки говно…»

Происшествие девятидневной давности он списал как собственное преступление практически окончательно, и напоминание об этом неприятном в недавнем прошлом факте своей биографии хотелось быстро поменять на что-нибудь более нужное для жизни. Весь сегодняшний день он провел в городе. Экзамены были на носу, и пришла пора определяться, куда жить дальше. Кое о чем прозрачно намекал сен-сей Дима, мол, в Москву перебирайся потихоньку, к ученью прибейся какому-нибудь, в техникум там или ПТУ по любому профилю, а там видно будет, как дальше образуется. Там мы поможем тебе пристроиться, дело подберем – бойцы всегда нужны верные.

Кто такие «мы» и про какое такое бойцовское дело намекал учитель, Шурик переспрашивать не стал – кишками чувствовал, что не время проявлять интереса больше, чем пока того требовало его расположение в мамонтовском жизненном промежутке. Но зато ему запомнилось, что глаза сен-сея тогда снова на какой-то миг развернулись вовнутрь и слегка затуманились.

«Нет, определенно, ничего девчонка, и стройная такая», – еще раз подумал он перед тем, как попрощаться с неожиданной гостьей в их доме.

– Ты, Нин, и правда, забегай сюда почаще. А то я в Москву уеду скоро, учиться, – матери все веселей будет.

Часто забегать к Ванюхиным, однако, Нине не довелось. После этих девяти дней, получившихся так по-хорошему, хоть и у совершенно чужих для нее людей, девочка появлялась там всего два раза. Второй раз пришелся на Шуркин отъезд в Москву: он ехал поступать в приборостроительный техникум. Это снова порекомендовал Дима: там была сильная группа карате, он же ее и вел по вечерам.

А на следующий день, под утро, к Михеичевым пришли из милиции и увели мать. Она плохо соображала, чего от нее хотят люди в погонах, потому что вернулась накануне после трехдневного отсутствия и сразу завалилась спать, не раздеваясь.

Суд был скорым и равнодушным. Восемь лет шесть месяцев колонии строгого режима она получила вместе с двумя не известными никому мужиками из области за совместно совершенную кражу в продуктовом магазине в соседней Тарасовке. Кража та замысливалась по случайности расположенными друг к другу выпивохами, куда затесалась по этой же нетрезвой причине и Люська Михеичева. И причина-то была, в общем, несильной – не хватало одной бутылки до состояния окончательного человеческого счастья. Но кражи не получилось, потому что получился полноценный грабеж с убийством, хотя и непреднамеренным. Сторож, оказывается, ночевал в магазине, а когда проснулся и обнаружил двух чужих мужиков и одну бабу, то не захотел подчиниться угрозе чужаков, а, наоборот, полез в бутылку и принялся орать на всю округу. Тогда один из мужиков, который толще, но моложе – Люська не успела хорошо запомнить, как кого звали, – повалил его на пол и заткнул в пасть какую-то тряпку, чтоб утихомирить. Дед сразу завял, вертанул пару раз зрачками по кругу и утих. Люська решила было кляп тот выдернуть, пока один из мужиков, который длиннее и старше, шарил по прилавкам, а другой пытался развалить на части кассовый аппарат, и пошла к нему, но опоздала. Сторож мирно замер на полу бородой и кадыком вверх, как снятый с креста Христос, и тоже не дышал, но только с тряпкой во рту. Денег в аппарате не оказалось, но водки было четыре ящика. Недостающую для полного счастья норму они начали приходовать непосредственно в подсобном помещении магазина, не зажигая света, так как было удобно в смысле закуски – под рукой. Вскоре выяснилось, что первоначально назначенная норма счастья не выдерживает конкуренции с количеством добытого катализатора для его достижения, и подельники решили присесть на дорожку и заодно немного добавить, прежде чем покинуть неправедным способом занятую территорию.

Первая машина, которую они тормознули в ночи, за две бутылки отвезла Люську и один водочный ящик до дома Михеичевых. Мужиков водила взять на борт категорически отказался. Вторая же машина, которую словили мужики, чтобы доставить по назначению свою часть продукции, оказалась милицейским уазиком. Через четверть часа мужиков сдали в отделение вместе с двумя ящиками водки. Третий был оставлен в машине в виде компенсации за геройство, потому что на будущий срок задержанных с поличным все равно не влиял. А еще через десять минут на место преступления выехала бригада: дежурный следователь, опера и вызванный ночью эксперт.

Второй суд, насчет материнства обвиняемой, был от первого отдельный, но такой же скорый и понятный по результату – Люська была дополнительно лишена еще и родительских прав.

Таким образом, забегать Нине к Ванюхиным не понадобилось и не пришлось, потому что сразу по вынесении приговора дело ее было направлено в комиссию при райисполкоме по опеке над несовершеннолетними, которая без особой головной боли и бюрократических проволочек рассмотрела и удовлетворила в короткий срок просьбу гражданки Ванюхиной Полины Ивановны (1925 года рождения, прож. по адресу: Московская обл., Пушкинский р-н, пос. Мамонтовка, ул. Новая, 7, работающей старшей медсестрой ветеринарной лечебницы № 1 гор. Пушкино, характеризуется по месту работы с положительной стороны, владеет собственным домом, имеет заработок, достаточный для содержания объекта опекунства) об установлении опеки над несовершеннолетней Михеичевой Ниной Викторовной (1961 года рождения, ученица седьмого класса мамонтовской поселковой средней школы № 22. Проживала в Мамонтовке вместе с матерью, Михеичевой Людмилой Ивановной, в настоящее время лишенной родительских прав, направленной для отбытия наказания в женскую колонию гор. Можайска).

Вещи Нинины, которые она перетащила к опекунше, маме Полине, вместились в чемодан покойного Михея, сумку из-под картофельных пирожков и ученический портфель. Шесть кур они отловили вместе с новой матерью, перевязали им ноги по паре и перетащили в ванюхинский курятник. Петуха же пришлось пустить на суп – у Ванюхиных свой был справный, топтал без устали и еще без работы часто оставался. Суп этот они сварили этим же днем, после переезда, и, пока он настаивался, обе поплакали: для начала навзрыд, потому что петуха было тоже жалко – Нина помнила его с малого возраста, с цыплячьего, – а потом плакали уже тихо, мокро и долго, когда со всей очевидностью стало ясно, что жизнь у обеих, начиная с этого дня, должна стать другой, измениться: и у новой мамы, и у новой дочки…

Шурка в материнском решении участия не принимал: все дни, пока шло судебное разбирательство, он провел в городе, разместившись временно в общежитии техникума, – сдавал вступительные экзамены. Полина Ивановна такое решение сына приветствовала – пусть учится, в люди выходит, парень-то неплохой получился, нормальный парень-то. Петька Лысаков, дружок Шуркин, вон, в поселке сидит, никуда не торопится, повестку, что ль, ожидает армейскую? Да и раздружились они чего-то, совсем Петюха у Ванюхиных не появляется больше. Ну, да ладно, молодые они, сами разберутся…

Шурка вернулся в Мамонтовку спустя неделю, как Нина заняла в их доме угловую комнату с единственным небольшим оконцем в огород, в которой сам он рос с малолетства и откуда, отжив свой срок, перебрался в другую, побольше, ту, что до самой смерти занимала его бабка, баба Вера, Полинина мать. Смерть бабкина пришлась на совсем еще пацанский Шуркин возраст, но он хорошо запомнил, что умирала баба Вера долго и мучительно, и что была зима, и Полина Ивановна в ту зиму почти не спала: приступы боли возникали в любое время дня и ночи, и надо было постоянно иметь наготове шприц с наркосодержащим препаратом.

А колоть она умела – переколола живность всю, что была в Пушкине на учете: от пугливых хомячков до игривых пуделей, и от безобидных волнистых попугайчиков до разномастных котов и грозных немецких овчарок. При этом мать никогда не промахивалась, попадая в звериную вену с первого захода. Это обстоятельство, кстати говоря, тоже сыграло роль немалую в таком быстром и нечиновном принятии решения относительно опекунства над Ниной: Полина Ивановна угостила председательшу опекунской комиссии заграничным прививочным препаратом, трехвалентным, и сама же проколола его председателевой доберманихе.

Рак бабкин оказался самым зловредным из возможных – непосредственно был связан с прямой кишкой, и это потребовало двух операций с перерывом в полгода, после чего баба Вера практически слегла и из нее постоянно что-то сочилось и подтекало. Еще Шурка запомнил, что мама говорила про какой-то свинктер у бабушки внутри, которого теперь не стало, и по этой врачебной причине в комнате у нее после операции стало дурно пахнуть этой непонятной болезнью. А еще – что последние дни жизни бабка все время просила пить кислого, и он приносил ей капустного рассолу из бочки, что специально надавливала мать для питья. И попив, она смотрела на Шурку водянистыми глазами и говорила:

– Сундук мой только вон не выбрасывайте, как помру. Ты проследи, Шур, и матери не позволяй, если соберется. Этот сундук со мной жизнь прожил и еще раньше до меня с моими мамой и отцом тоже. – В последний раз, как он кислого питья ей принес, вечером, накануне смерти, долго смотрела на внука прощальным взглядом и выговорила, с трудом уже вышептала почти: – На деда похож становишься своего, на дедушку… Так вроде… а вроде и не так…

Он тогда и вдумываться не стал, на кого он там похож-не похож, да и не дослышал толком бабы-Верину бредню – так-не так – мимо ушей пропустил, тем более что деда никакого у него отродясь не было, а если и был, то сгинул: то ли в войну, то ли после нее – мать об этом никогда ничего не рассказывала, отнекивалась все, а он потом уже и не спрашивал. Пообещал лишь бабке тогда про сундук, но как только ее похоронили, первым делом, занимая новое жилье, он упросил мать вынести из комнаты эту неподъемную махину с вечно болтающимся на ржавых дужках амбарным замком и обитый по углам почерневшими от старости коваными накладками. И без сундука этого воняло в комнате бабкиной невозможно, неделю мать проветривала после выноса тела, а уж потом только Шурка переместился туда из угловой комнатенки. Мать упросила двух мужиков – так и так кабана резать приходили, – так они же, после того как закололи животное, заодно и перетащили сундук из дома в сарай, не вытряхнув старухино содержимое наружу – ключ от замка не нашелся, да и не было в нем ничего достойного для переборки, а что было – особо не весило…

Так вот, вернулся Шурка домой и нос к носу столкнулся с новой жиличкой. Девочка с испугом посмотрела на сына своей благодетельницы и неожиданно для себя самой обратилась к нему на «вы»:

– Кушать будете?

Шурка удивился:

– Привет, глазастая! Ты к нам в гости снова? – и повторил прошлую шутку: – Или жить? Мать-то где?

– Мама Полина сегодня в две смены, – ответила девочка, опустив глаза, – а я – жить, – так же робко добавила она. – А вы не знали разве? Маму мою посадили в тюрьму. – Глаза ее наполнились слезами и заблестели. – Они человека убили нечаянно – сторожа в магазине, в Тарасовке, когда водку воровали.

Шурка вздрогнул:

– Сторожа убили? Мать твоя убила сторожа? – Он недоверчиво покачал головой. – Ну, дела-а-а-а… – Ему вдруг почему-то стало легко от этого страшного сообщения: не то чтобы гора упала с плеч, но как-то отпустило внутри тот узелок, что иногда за последнее после смерти старика Михея время поджимал кишки и еще где-то ниже. Порой он отлавливал этот внутренний неудобняк и даже несколько раз пытался вслушаться внимательней, несмотря на то что историю эту списал с совести окончательно и надумал собственное объяснение случившемуся. А тут такое дело – Нинкина мать убийцей оказалась, и не за что-то серьезное, типа предмета древней культуры или народного искусства, к примеру, а за водку просто, за ерунду, за фу-фу, за пьянку.

Нина, искренне удивленная, что Шурке ничего не известно о получившихся в семье Ванюхиных изменениях, дополнительно сообщила:

– А мама ваша, тетя Полина, меня жить сюда позвала, к вам в дом, в семью. И суд так решил. Что можно… – Она вопросительно посмотрела на юношу: – А можно?

Получилось, что наивный вопрос этот исходил от девочки, тонюсенькой и глазастой, от маленького человечка, почти ребенка, совершенно, вдобавок ко всему, чужого, но поставлен он был конкретно и направлен к нему, сыну благодетельницы, возможному покровителю и защитнику сироты Нины Михеичевой, дочери убийцы, такой же, как и он сам, но, в отличие от него, пойманной, и внучки убитого им исусика Михея с той же фамилией Михеичев.

Отвечать нужно было сразу, слишком разные варианты получались, если взять паузу, – и для него получались, и для девчонки. И Ванюха решительно ответил:

– Конечно, можно! Живи себе сколько влезет. Ты в угловой поместилась? – Он сделал пару шагов в сторону, толкнул дверь комнатенки с окошком в огород, заглянул внутрь и разрешил окончательно. – А я поступил дальше учиться. Так что со временем ко мне переберешься, в мою комнату, мы ее «бабкина» до сих пор называем, там места больше и светлей. Я-то все равно вряд ли уж здесь поживу – в Москве буду устраиваться, друг у меня там хороший, Димой зовут, тренер мой, жизнь обустроить помочь обещал…

Вечером, после того как Полина Ивановна вернулась со второй смены, сели всей семьей пить чай. Честно говоря, немного волновалась она за сына, вернее сказать, за себя: как Шурка расценит ее поступок, она предугадать с уверенностью не могла, но, увидав, как шутливо и по-домашнему сын общается с Ниной, быстро успокоилась и пришла в необычайно доброе расположение духа.

«Всегда ж девочку хотела в семью, – подумала она, довольная собой, сыном и тем, как начали складываться обстоятельства новой жизни, – а там, глядишь, невестку себе выращу, сама выращу, своими руками. Шурка из армии вернется, а его ждут не дождутся. И еще Ванюхиных нам наделают. Мальчика хорошо бы и девку, двух, не меньше. – Она еще помечтала и дополнила мысль еще более приятным вариантом: – А еще лучше, чтоб оба пацаны…»

Московский Шуркин техникум начинался в сентябре, но и за оставшееся до начала учебы время сын в Мамонтовке почти не появлялся: иногда лишь приезжал на выходные, когда дела городские замирали; наедался на неделю вперед домашним и рассказывал что-то про временную работу для будущих студентов, которую предложили поступившим ребятам где-то в сборочном цеху завода автоматики и радиоэлектроники – одним словом, подработка перед первым учебным курсом.

Полина Ивановна огорчалась – совсем сына перестала видеть, – но и довольна была тоже: самостоятельным становится парень, о заработке думает, – чего с той стипендии-то. Ниночка в такие дни тоже радовалась каждому Шуркиному появлению и старалась угодить студенту как умела. А умела пока в основном по линии приготовления чего-нибудь вкусного – опыт ее кулинарный к этому времени измерялся не одним уже годом прожитой маленькой жизни. Еду она готовила бесхитростную, зато, что называется, с душой: выковыривала из картошки каждый глазок, даже самый незаметный, а шкурку худыми своими пальцами старалась срезать как можно тоньше, чтобы получалось ровней и экономней. Полина Ивановна такие вещи подмечала чрезвычайно чутко и всякий раз для Нины доброе слово находила в похвалу ее старательности и умелости. Поесть в доме Ванюхиных любили и умели, еще со времен бабы Веры. И каждый раз девочка искренне удивлялась, что за такую малость положено хвалить и быть благодарным. Люська, кровная ее родительница, знать про такое ничего не ведала, а картошку, когда приходилось хозяйничать, варила целиком, в мундире, глазки же потом просто выплевывала, если на язык попадали по случайной трезвости. Михей же при жизни не замечал кулинарных нюансов по другим причинам: сослепу, по занятости жизни и в силу душевной доброты старику все нравилось, что внучка подавала, в остальное он не вдумывался…

Перед Новым годом женщины съездили в Можайск, в колонию, где отбывала наказание Люська Михеичева. Свидание разрешили, но пошла одна Нина, мама Полина осталась за территорией – было неловко как-то: все по закону, с одной стороны, а с другой – как будто дочь родную у матери украла, да еще за укол собачий от чумы с гепатитом.

Мать Нине не понравилась: и раньше была худая, до суда и тюрьмы, а теперь осунулась еще больше, слегка сгорбатилась и лицом как будто почернела.

Дочь свою Люська признала не сразу, и на то была причина: у девочки сроду такой пуховки не было, да еще с капюшоном – мамы-Полинин подарок к зиме, через замзавскладом доставала, у которой шнуровая пуделиха разродиться не могла никак, королевская сука, палевая, через кесарево доставать пришлось, а хирурга не было тогда, так Полина сама рукава засучила, снотворное вкатила в вену и спасать стала суку ту. И спасла…

– Ты мне письма пиши, – попросила Нина мать, перед тем как проститься, – вот сюда пиши, – и протянула бумажку с адресом дома Ванюхиных. Люська сунула бумажку в карман синего тюремного халата и не спросила, почему, мол, не домой писать-то. Не догадалась. Как и про опеку, и про тех, к кому ее власти определили, дочку-то. А Нина сама не сказала, не хотела это поднимать, жалко мать было отчаянно: вина-то вся ее – дурь беспробудная и больная, да по нетрезвой случайности. А что до адреса, какой сунула на прощанье вместе с разрешенными продуктами, так знала точно – писать не будет, внутренне такое дело не осилит, иначе для Люськи это был бы поступок. А тогда бы это была не Люська Михеичева, не ее прошлая мать. Но все равно, больно девочке уже было не так, как она ожидала: готовилась, если честно, к гораздо более плохому.

Люське и на самом деле было ненамного хуже в неволе: если б водку давали, то, может, за колючкой и лучше ей даже, чем снаружи жизни, и где несвобода ее – там, на прежней воле, безнадежно пролегала, или же здесь теперь уныло тянется – было тоже не ясно. И девочка это поняла. Поняла и немного успокоилась. В последний момент, как уходить уже, Люська обернулась и спросила дочь:

– В школу-то ходишь? – и, не дождавшись ответа, побрела обратно в зону, притянув к себе поближе кулек, что собрала Полина Ивановна на передачу.

Обо всем этом Нина рассказала маме Полине на обратном пути в Мамонтовку. Та перекрестилась, обняла ее и вздохнула вроде с облегчением:

– Помогай ей Бог, дочка, матери-то…

С сентября жизнь в доме Ванюхиных устаканилась окончательно. Нина ходила в восьмой класс и проблем по ученью особых не имела. Наоборот, неожиданно для всех значительно добавила почти по всем предметам: сказалась, вероятно, новая домашняя жизнь, с заботливой мамой Полиной и высвободившимся отчасти временем для домашних заданий. Полина Ивановна была довольна необычайно – девочка доставляла ей истинную радость, кроме того, хорошела на глазах. К весне она вытянулась на три пальца, а может, и на все четыре, и появлявшийся на лице ее время от времени легкий румянец с приходом первого апрельского солнца закрепился на щеках окончательно и вовсе не исчезал больше.

Шурка появлялся в доме редко, скорее, по формальным признакам – отметиться и пожрать, после чего уматывал в Москву, не оставаясь порой ночевать. Нинку он, как правило, хлопал по плечу, называл по обыкновению «глазастой», но внимательно при этом не всматривался: ясно было, что мысли его заняты были делами городскими, какими-то там приборостроительными. Да и сессия скоро намечалась экзаменационная – дело шло к лету.

А перед самым летом появился в джинсах, синих таких, твердокаменных, американской фирмы «Ливайс», с плотными подкладками на коленях и двойной желтой строчкой по краям карманов. Решил сделать круг по Мамонтовке, продемонстрировать первые жизненные успехи. Да и то дело – денег за время своего отсутствия на малой родине не спросил у матери ни разу: ни на шмотки, ни на подкорм по городским ценам, ни для развлекательных нужд. Полина Ивановна этому удивлялась, в то же время ей было приятно: мужик растет, сам о себе заботу проявлять научился, учится на инженера, по крайней мере, на техника-приборостроителя, на жизнь зарабатывает – настоящий, одним словом, Ванюхин получается, в Егора покойного.

«Охоту на волков», включенную на полную катушку, он засек, когда свернул за угол и миновал поселковую школу. Песню эту он выучил наизусть вместе с бывшим другом Петюхой Лысаковым, и с седьмого по десятый класс она была у них любимой. Они с Лысым часто ставили ее на магнитофон и орали до одури, хрипя под Высоцкого неокрепшими голосами, и каждый раз, когда волка убивали, на глаза Лысого наворачивалась слеза, и на мокром зрачке он довывал мелодию, уже без слов, и преданно смотрел на друга-Ванюху так, будто он, Лысый, – недостреленный зверь, а Ванюха – охотник. Но оба знали, что охотник – благородный, а волк не умрет – выживет, потому что тоже сильный, такой же сильный, как и охотник.

Музыка орала с самого конца улицы, из дома, где проживал Лысый. Шурка прошел еще метров сто и, приглядевшись, обнаружил, что во дворе у Лысаковых в разгаре гулянье. Народ был уже изрядно нетрезв, все больше молодые, поселковые, но были и в годах, и тоже немало. Лысый находился в центре толпы и, кривя губы, глупо улыбался навстречу веселью. Теперь он точно соответствовал своей кликухе – был подстрижен под ноль.

«В армию провожают, – догадался Ванюха, – доигрался, мудак… – Он сплюнул в придорожный кювет, развернулся и пошел прочь. – Ничего, пусть послужит, – думал он, идя обратно к дому. – Там трусов любят, в армии этой, – первый год старичье его помудохает, а там, глядишь, человеком станет».

Мимо проходили две малолетки, их, мамонтовские, и Шурка с удовольствием отметил про себя, как обе, не сговариваясь, покосились на его новые американские штаны.

«Хотя, нет, – передумал он про Лысого, оглядев себя сверху донизу и оставшись вполне доволен собой, – уже не станет…»

Ванюха еще раз обернулся назад, туда, где гуляли проводы, и ему вдруг стало невообразимо противно, противно и скучно от всей этой привычной мамонтовской кислятины, от этих одинаковых поселковых теток, роющих землю в огородах и палисадниках, от всех этих бывших его одноклассников типа неудачника Лысого и других таких же будущих армейцев-призывников, от кровной, хоть и в далеком прошлом, родни – бабки Веры (вспомнился невесть откуда взявшийся запах стариковской мочи и прочей тухлятины, не выветривавшийся из его комнаты еще долго после бабкиной смерти: тогда он ему не слишком мешал, теперь же, спустя годы, вспомнился с омерзением), и даже от собственноручно убиенного исусика Михея – старого козла Михеичева Ивана, родного Нинкиного деда.

Ночевать Шурка дома не стал, точнее сказать, не остался в материнском доме – уехал ночевать в город, там были дела и там ждал его сен-сей Дима, покровитель и главный советчик по жизни.

Учиться в приборостроительном после десятилетки, считая от начала поступления, студенту Ванюхину предстояло два полных года, до самого выпуска с учетом производственной практики. Таким образом, к следующей осени, в случае получения корочки о среднем специальном образовании, Шурка был бы уже вполне готов к получению призывной повестки для прохождения действительной воинской службы и отдачи такой же повинности в рядах Советской Армии или, если повезет, Военно-морского Флота. Строго говоря, не готов он был, а приготовлен. Потому что именно к этому патриотическому жизненному моменту по совету и при посредстве всемогущего учителя Димы потенциальный призывник завалился в больничку с ловко обставленной симуляцией сотрясения головного мозга с не установленными на тот момент врачебной наукой последствиями. Таковые, однако, по прошествии месяца проявились и были признаны негативными, так как подтвердили ранее предполагаемую у больного нехорошую патологию, образовавшуюся в результате падения с последующим ударом об асфальт затылочной части черепной коробки, что повлекло за собой неутешительный диагноз с присвоением статьи за номером 9–6 и, к большому сожалению, освобождало пострадавшего Ванюхина Александра Егоровича, 1958 г. рожд., уроженца пос. Мамонтовка, Пушкинского р-на, Моск. области от службы в рядах СА и ВМФ. Диагноз и статья стоили Ванюхе триста пятьдесят, но, если бы не Дима со своими связями, – болезнь потянула бы на весь «пятихатник».

Из общаги он к тому времени съехал уже окончательно и снимал «однушку» в Чертаново. Денег на жилье хватало с запасом, не считая, разумеется, разового расхода на оплату статьи 9–6. Оставалось и на другую увлекательную жизнь. Увлекательную и рисковую…

Нина тем временем закончила девятый класс, к собственному удивлению, гораздо успешней, чем планировала. Снова сказалась обстановка счастья и покоя дома Ванюхиных, случайно обрушившихся на девочку, благодаря убийству дедушки Михея не установленными следствием злоумышленниками, так же как и в силу лишения матери родительских прав в связи с отбыванием срока заключения в колонии строгого режима. Люське за последний год она отправила в исправительное заведение шесть безответных писем, но на письма та не реагировала, и тогда женщины вновь собирали передачу, дожидались разрешенного свидания и ехали в Можайск. И снова Полина Ивановна оставалась за границей колючки, терпеливо и смиренно ожидая, пока Нина покинет территорию зоны после невеселого своего визита. И когда они, возвращаясь домой, тряслись в электричке – в одной поначалу, а потом в другой, их уже, ярославского направления, – опекунша не выпытывала про заключенную Михеичеву первой, ждала, пока дочка отмолчится, отплачется и только после этого скажет чего сама.

И чем Нине со временем становилось жить все лучше, теплей и уютней в приютившей ее семье, тем острей каждый раз и ощутимей чувствовала она, как угасает последняя искра в непутевой Люськиной душе, как овладевают матерью апатия к окружающему миру и равнодушие к собственной судьбе и как медленно и верно выталкиваются остатки человеческой жизни из худосочной Люськиной плоти.

… В этот раз, попрощавшись с дочерью, Люська посмотрела на нее как-то по-новому, будто в первый раз увидала, и сказала, тихо так, почти прошептала:

– Сдохну я, дочка, через год. Если по амнистии не отпустят, сдохну. Кончилась я…

О какой такой амнистии говорила мать и что вообще имелось в виду – ни Нина, ни Полина Ивановна представления не имели равным образом, но через пару дней вызнать про это маме Полине все-таки удалось, у себя в ветлечебнице, в Пушкине. Про амнистию эту пояснил милицейский капитан, когда Полина Ивановна придерживала ему ногу, на трещину в кости накладывая гипс, в смысле, не ему, а кобелю его, ризеншнауцеру.

– Амнистия эта, – сказал милиционер, переживая за кобеля и слегка попутав по этой причине этапы основных свершений отечественной истории, – назначается властью в честь шестидесятилетия победы над Великой Октябрьской революцией, и послабления будут для тех, кто по хулиганке, по непредумышленным и у кого малолетки нелишенные остались. Других статей революция не коснется, так что сами смотрите…

Таким образом, сделали вывод обе женщины, рассчитывать Люське ни на что не приходится, так как проходила она по делу об ограблении и убийстве как раз умышленном, более того, признанным групповым, а для пересмотра дела никаких дополнительных факторов в наличии не имелось.

И Нина, и Полина Ивановна подумали об этом одновременно, как узнали. И догадка их совместная была тайной, даже от самих себя тайной, и обеих кольнуло слабым током страха. По той же понятной причине обсуждать это между собой не стали, не посмели. Нет темы: что невозможно, то невозможно. Но облегчение внутреннее, преодолев чувство стыда, все же испытали: слишком непредсказуемо могла измениться привычная жизнь с возвращением Люськи на волю, слишком велика была опасность, что обоюдно налаженное семейное счастье их станет зыбким и потеряет ясный фокус. И та и другая это чувствовали и знали…

В октябре на ванюхинский адрес прислали повестку из военкомата – осенний призыв. Шурка прибыл в Мамонтовку за рулем новенького «жигуленка», чтобы разбираться с комиссариатом, имея уже в кармане нужную статью. Мать ахнула – и по поводу внезапно выяснившегося Шуркиного нездоровья, и, главное, из-за машины этой, принадлежавшей младшему Ванюхину на полном законном основании. Последний раз перед этим сын появился в материнском доме в самом конце прошедшего лета и к радости женщин прожил неделю подряд, почти не выходя из дому. Тогда сомнений у матери относительно здоровья сына не возникало даже малейших, да и сам он не упоминал ни разу, что с головой случилось худо.

Ванюхе же тогда, по совету Димы, надо было отсидеться вне города, и не меньше недели, пока не улягутся очередные деловые страсти. Что он и сделал. А страсти, разнообразные по содержанию, но схожие по околопреступной фабуле, набирали к тому времени немалые обороты в так нежданно-негаданно стартовавшей биографии юноши Александра Ванюхина, обладателя диплома техника-приборостроителя, уроженца подмосковного поселка с ископаемым названием.

Своих средств на первую машину ему не хватило, но сен-сей помог. К этому времени они уже давно были на «ты», учитель стал просто Дима: без поклонов, приседаний и мутных взглядов в переносицу. А Шурка окончательно стал Ванюхой – так прежде называл его только канувший где-то в прошлой жизни Лысый. Теперь же он стал Ванюхой по статусу. Кличку дал Дима, он же передал ее дальше по деловому кругу, туда, где крутился сам и куда привел крутиться лучшего своего ученика, парня надежного, крепкого по боевым делам и к тому же не раз проверенного на вшивость и устойчивость конструкции.

Нехватающие до полного выкупа тачки полторы штуки Ванюха отработал поездками в Ярославль. Там он принимал доски у ярославских, паковал, перекладывал в багажник и гнал в Москву без оглядки и ненужных остановок. Прекрасно понимал уже задолго до первой ездки, столкнувшись по другим историям со спецификой Диминых поручений, – доски украдены из ярославских церквей, так же как и складни, части иконостасов и прочая церковная утварь. И ему везло: на ментовском учете он не стоял, выглядел по-молодому наивно, за рулем не выпивал – с этим у Димы было строго. В общем, челночная часть жизни быстро подтвердила твердость намерений и целеустремленность молодого бойца экономического фронта на ниве спекуляции иконами и прочей столичной фарцовки. Кроме того, удалось хорошо подняться на контрабанде: с каждой псевдосеребряной цепочки делалось двенадцать рублей легко, а если постараться – четырнадцать. Цепи он брал у Димы на реализацию: на булавку крепилось по сто пятьдесят штук, булавок брал сразу пять, половину отправлял оптом с наваром в семерик, второй половиной занимался сам, практически без потерь. На круг выходил чирик, ну, девять с полтиной в худшем варианте. Это уже потом, на следующем этапе продвижения вдоль экономической науки до него дошло, что, как правило, именно он и оказывался крайним звеном в этой налаженной цепочке, разве что не серебряной, крайним и наиболее слабым. Впрочем, до этого «потом» время летело со скоростью, значительно опережающей установленную для мальчиков из провинции. Но криминальный подростковый опыт, хотя и не опыт, а, скорее, багаж, тайный для всех, кроме Димы, плюс свежая в этих делах, молодая кровь фамилии Ванюхиных дала плоды такого особого сорта, что созревание пошло быстрее обычного срока, и урожай получался двойным против одного положенного.

Диме по завершении он отстегивал процент – так было положено, и тот, неискренне удивляясь скорым успехам ученика, к финалу расчетов обычно подтягивал в Чертаново кайф и девчонок, пару или больше – ить, ни, сан, си… и так далее…

В общем, так или иначе, машину матери пришлось предъявить: с одной стороны – не электричкой же до Мамонтовки добираться, а с другой – гордость тоже наружу просилась: вот, мол, мы, Ванюхины, смотрите, вы, уроды местные, смотрите и завидуйте. Пришлось соврать, правда, про работу на закрытом приборостроительном предприятии для военно-космической отрасли, про заработки, премии и доплаты за секретность.

Полина Ивановна слушала, ахала и верила. А Нинка, та не ахала, просто смотрела влюбленно через нелепые свои очки, Михеево еще приобретение, и слушала, впитывая Ванюхины рассказы маленькими деликатесными кусочками, которые долго потом еще растворяла и переваривала в девичьем своем организме.

– Так, может, в институт тебе надо, а, сынок? – спросила в тот день Полина Ивановна сына, сама не веря в смелость собственного замаха. – Тоже по приборам каким-нибудь, коль так все получается. У нас один дачный с чау-чау курс витаминный проходит, говорят, он в Москве служит, замом по высшему образованию работает. Может, поспрошать его?

– Может, и поспрошаешь, – согласился Ванюха, – дай срок, мать…

К вечеру он засобирался. На прощанье хлопнул Нинку по плечу и распорядился:

– Ты мне рецепт на очки приготовь к следующему разу. Я тебе новые подберу, человеческие. С фирменной оправой, ясно?

Нина растерянно посмотрела на маму Полину. Та улыбнулась и согласно моргнула девочке. Тогда Нина благодарно подняла глаза на Ванюху и решилась на согласие:

– Спасибо вам, Шура. Я обязательно приготовлю…

И это был последний раз, когда она обратилась к нему на «вы»…

Письмо из колонии свалилось как снег на голову, как раз накануне Нининых выпускных экзаменов. Письмо это оказалось заказным и адресовано было Михеичевой Нине Викторовне. Писем таких ни Нина, ни Полина Ивановна отродясь ни от кого не получали. Что до Нины, то она вообще ничего ни от кого не получала: ни простых, ни заказных – никаких.

В тот день в доме Ванюхиных была примерка белого платья, к Нининому выпускному балу. Пригодился старый Полинин сарафан с вытканной розой на груди, тоже белой, что хранился у нее с молодых лет еще, но сохранился при этом отлично. Низ пришлось отрезать, но не сильно, и обметать по линии обреза на руках. А сзади мама Полина приладила широкую резинку, тоже белую, и сосборила под нее ткань, перетянув ее назад так, что ниже спины получилось пышно и очень красиво, как у романтической барышни из произведений русских классиков прошлого века. Так в этом платье она за письмо и расписалась.

Подпись в конце текста принадлежала замначальника по режиму подполковнику Дурневу. Подполковник извещал бывшую и единственную родню о том, что 18 мая 1978 года заключенная Михеичева Людмила Ивановна, 1941 г. рожд., скончалась в медсанчасти учреждения ИЗ-289/13 гор. Можайска при родах, «имевших протекание в тяжелой форме, что повлекло за собой клиническое осложнение и последующую смерть. В результате родов, – писал подполковник Дурнев, – остался ребенок женского пола, который выжил, и он – девочка с именем Люся по желанию покойной». Далее следовало, что «по вопросу дальнейших решений по ребенку умершей з/к Михеичевой следует обращаться в ГУИН МВД в случае законных к тому оснований…»

Ноги у Нинки подкосились, письмо вывалилось из рук, и она молча присела на пол, глядя прямо перед собой. Заколка, что удерживала на поясе сосборенную ткань, выскочила, отлетела в сторону, и Полина Ивановна поначалу встревоженно подумала, что надо бы пропустить по сборке двойную строчку, чтоб на балу не опозориться. Внезапно она застыла на месте и, не вынимая изо рта булавки, прошептала:

– Господи…

Затем вытащила булавку изо рта и подумала, что теперь ее Ниночку никто и никогда у нее не заберет, и тут же сама ужаснулась тому, о чем подумала. Пытаясь избавиться от странного чувства, перемешавшего идиотским образом случившийся кошмар, прихлынувшее неведомо откуда облегчение и легкую тревогу по пустяку, она кинулась вниз, на пол, к Нинке, к дочке, крепко обхватила ее руками и прижала к себе:

– Доченька… доченька моя… Ну что же делать теперь, раз так случилось… Ничего теперь не поделаешь… Скажи чего-нибудь, Ниночка, или лучше поплачь. Не молчи только, слышишь? Не молчи…

Нинка не плакала и не отвечала. Она продолжала смотреть в прощелок двери, ведущей в сени, и видела через него круглый край бочки с квашеной капустой, той самой, из которой Шурка нацеживал рассол, чтобы поить перед смертью бабу Веру кислым…

Аттестат она получила, а на выпускной бал не пошла, так что старый недосборенный сарафан в этот раз не пригодился. Вместо этого они собрались и поехали по инстанциям хлопотать о похоронах и ребенке. То, что материного ребенка – свою кровную сестру – она должна удочерить, Нина не сомневалась ни на мгновение. Полина Ивановна отнеслась с пониманием – пусть будет еще одна девка в доме, лишь бы не было войны, да разрешили бы власти. С сыном обсудить не вышло – сам он давно не заезжал, а в город звонить ей было несподручно.

От кого Люська ухитрилась заполучить эту амнистийную беременность в женской колонии, так и осталось неизвестным. Начальник исправительного заведения вместе с замом Дурневым только плечами пожимали, когда женщины прибыли в колонию сопровождать гроб с Люськиным телом, сколоченный на скорую неумелую руку из сырой необрезной доски.

Через три дня они хоронили ее выпростанное тело на том же мамонтовском кладбище: отпевать не стали – некрещеной была, просто могильные мужики разрыли Михееву яму и опустили необитый Люськин гроб поверх обитого старикова. Народу было никого: они лишь сами да учительница Нинкина классная. Шурку Полина Ивановна так и не нашла – телефон городской не отвечал, услали, видно, в командировку по секретной отрасли, решила она.

Сын появился через неделю, как раз на девятый день поспел, к Нинкиным поминочным пирожкам с картошкой. Насчет истории с Люськиной смертью кривить душой и врать особо не пришлось – искренне удивился на самом деле, почти огорчился даже. Держись, Нинок, – сказал и вытащил из кармана очки, те самые, что прошлым летом обещал, – стекла по Нинкиному рецепту заказанные, а оправа – самая что ни на есть фирменная: большая и тонкая.

Потом они вместе, всей семьей, выпили поминальную, не чокаясь, как водится, после чего Нина поднялась и вышла. Вернулась в новых очках и причесанная по-другому, по-взрослому: волосы слегка увлажнены, стянуты назад и там прищеплены черепаховой заколкой – все, что от Люськи из колонии осталось среди немногих личных вещей.

Ванюха глянул и отупел: это была не Нинка. Перед ними сидела девушка, просто одетая, но с очень красивыми волосами, с серьезными и задумчивыми глазами, грустно взирающими на мать и сына Ванюхиных из-под стекол, закованных в большую модную оправу.

– Спасибо тебе, Шура, – сказала Нина и добавила: – От меня и от дедушки спасибо. – Она подумала еще немного и уточнила: – И от мамы тоже… Спасибо вам всем, что я не сирота…

Сказала и пространно посмотрела в сторону опекунши, так посмотрела, что не поняла Полина Ивановна, о ком это она, о какой маме: о покойнице или же о ней самой. Понять не поняла, но под сердцем что-то екнуло и разогрелось, а потом в том же месте размягчилось, разжижилось и опустилось теплым вниз, теплым и густым…

«А девка-то что надо становится, – подумал Ванюха, не отрывая от девушки глаз. – Если б не очки эти, никогда бы так Нинку не увидел. И если б еще деда не грохнул ее тогда…»

В тот раз ни Полина Ивановна, ни Нина про ребенка Люськиного, про девочку, что вместе с ней не умерла, ни словом не заикнулись, пока Шурка гостевал с ночевкой. В смысле, про планы их насчет нее. Заранее обсудить с ним будущие изменения в семье, о которых собирались ходатайствовать в столице, не было нужды – решение они приняли окончательное. Но сейчас говорить об этом обе не захотели, не сговариваясь. Нина – из страха, что сын мамы Полины будет возражать против такого намерения: саму ее приютили, а теперь еще сестра какая-то тюремная без роду без племени пеленки проссывать начнет в их доме. Мать же Шуркиного отказа не боялась, не сильно в него верила, она, скорее, не хотела расстроить неверным движением то, что так старательно берегла и взращивала для будущего собственной семьи, для будущего их счастья, такого же надежного, как и настоящее.

«Отдадут ей ребенка, – думала она, – Шурку могу от дома отвадить, упущу на сторону, в неизвестные руки уйдет. Не отдадут – Нинуленьку мою золотую потерять могу. Она-то ведь сироту теперь не бросит, как бы дело ни вышло. По себе знает, что есть жизнь без родной матери да без любви домашней…»

И не знала она тогда сама, где больше правды лежит: в сердобольности ее природной и жалости или же в отчаянной потребности самою себя защитить и всех Ванюхиных вместе с собой – нынешних и будущих.

Решение пришло здесь же, как только подумала, в этом же месте головы, где роились сомнения. Но до поры до времени Полина Ивановна решила его поберечь и не выдавать даже Нине. Пусть пока все идет своим чередом и выйдет само собой…

Отказ на удочерение ребенка бывшей матери, скончавшейся в заключении при родах, Нина Михеичева получила в самые короткие сроки. Дело и рассматривать-то толком не стали. И не по какой-либо хитрой причине – просто в свои семнадцать она не достигла нужного для этого дела возраста. Любое решение: положительное или всякое другое – требовало от ходатая главного необходимого условия – совершеннолетия, до которого не хватало ровно одного года. Это не говоря уж о материальном достатке и социальном облике. Тогда Полина Ивановна и запустила механизм собственного материнства, поступив дальновидно и мудро. Она поехала в комиссию, но начала не с заявления, а с раздевалки, где узнала, кто там кто и у кого какая порода. Собачья, само собой. Оказалось – у председателя комиссии, Самуила Ароновича Лурье, натуральный английский бульдог, юный кобель, тигровой масти и, к счастью, не привитый еще. Это она уже вызнала у собачников во дворе на Большой Пироговке, где председательский кобелек выгуливался на отдельном газоне. И как звать кобелька вызнала – Торри Вторым его звали, в честь покойного отца-производителя Торри Первого.

Не стоит и говорить, как действующая опекунша и будущая двойная мать доставала пятивалентную прививку, наиблатнейшую из блатных, на две болезни превышающую по защитным свойствам ту, предыдущую, опекунскую. Но достала. Объявление с телефоном ветлечебницы примостила прямо на председателевом подъезде. Председатель позвонил на следующий день. А еще через день старшая медсестра Ванюхина проколола тигрового кобелька, честь по чести, у себя, в пушкинском кабинете, без приема и очереди, и денег не взяла: ни за работу, ни за иностранный препарат.

Решение комиссии за подписью председателя С. А. Лурье и прочих членов вышло через десять дней, что значительно опережало сроки подготовки подобных документов. Финальный текст гласил: «Удовлетворить ходатайство гр-ки Ванюхиной П. И. об удочерении несовершеннолетней Михеичевой Людмилы (на месте отчества – прочерк), 1978 г. рожд., место рождения – женская колония строгого режима, учреждение ИЗ-289/13 гор. Можайска. По месту работы П. И. Ванюхина характеризуется с положительной стороны, зарекомендовала себя добросовестным и профессиональным работником, участвующим в общественной жизни коллектива ветлечебницы № 1 гор. Пушкина Московской обл. Является членом ДНД и художественной самодеятельности. Условия быта и проживания гр-ки Ванюхиной П. И. обследованы и замечаний не вызывают. Зар. плата также позволяет иметь на содержании малолетнего иждивенца. Подпись…» На прощанье, пожимая ей руку, председатель пооткровенничал:

– Если еще захотите – не вопрос. Подберем любой масти и пола, девочку так девочку или кобелька по желанию. В смысле, и привить если, и вам в нахлебники, – и захохотал по-доброму, как со своей уже, с собачницей. Пришлось, правда, соврать, что у самой собака.

«Смотри, интересно как вышло все, – думала она, возвращаясь с бумагами в руках. – Из-за собак все этих не привитых. И Ниночке опекунство за суку дали, и Люськиного грудничка за кобелька забрать позволили. Правду говорят: человеку собака друг. Мне-то уж точно друг, лишь бы болели часто и как надо…»

Сначала Люську хотели переназвать. Нина хотела, думала, нехорошо получится, если по второму кругу беда притянется, крутанет сестру по непутевой спирали вдогонку матери-покойнице. Но верх взяла законная мать, точнее говоря, мать по закону, Полина Ивановна, – убедила, что не нужно. Так, сказала, родная мама хотела, так перед смертью наказывала, может, это последнее желание было ее, значит, нельзя не уважить, пусть Людмилой будет, как мать. А если Люська не глянется тебе, сказала, то пусть Милой будет тогда. Мила – тоже Люся, хоть и по-другому слышится, но все равно – Люся.

На том и порешили. Как и на том, что ни о каком институте в этом году разговор заводить не будут. Образование высшее вещь нужная, в хозяйстве Ванюхиных пригодится, но маленькая в доме теперь важней. В армию не идти, слава богу, а там через годик на ноги Милочку подымем, тогда и про ученье подумаем. Да, дочка?

Говорила Полина с Ниной, а глядела в это время на Милочку. Обе теперь были дочки, но маленькая – законней и беззащитней. А девочка у Люськи вышла славная: личико такое остренькое, носик, губки, ротик – все отдельно, как будто зрелое почти, взрослое, только очень маленькое и нежное.

– Ваню-ю-ю-ю-хина будешь, – шептала в приступе поздней материнской любви Полина Ивановна, не в силах оторвать глаз от Люськиного ребенка, – Ми-и-и-лочка Ваню-ю-ю-ю-хи-на…

Ванночками, подгузниками, присыпками, пеленками, питательными смесями и прочей грудной надобностью обзавелись в момент. Так что жизнь в полноценный рост пошла без задержек. Правда, сразу резко перестало хватать денег, и Полине Ивановне пришлось добывать на жизнь в двухсменной работе. Но они справлялись: Нина оказалась и в этом деле из самых надежных и умелых, тем более что отвлекаться, кроме заботы о маленькой сводной сестре, не на что было почти. Все остальное по хозяйству она лишь успевала подмечать обычно после того, как заканчивала делать.

Шурка заявился в Мамонтовку в субботу, недели через три после новых в жизни материнского дома событий. Хмурый явился и недобритый какой-то, хотя запах дорогого одеколона чувствовался явственно. Но все равно выглядел не по-привычному. Бросил с порога:

– В командировке был. Пожрать соберите. – Дома были обе женщины. Мать кинулась было, но тут из-за двери заорала Милочка. Шурка уставился с порога в сторону крика: – Это чего еще там такое? – и прямиком двинул к себе, в бывшую бабкину, ставшую теперь детской.

– Это Мила, – сказала Нина и неожиданно бесстрашно посмотрела Ванюхе прямо в глаза, – твоя приемная сестра, Мила Ванюхина.

Шурка поразился тому, как на него посмотрели. Чего-чего, а к такому Нинкиному взгляду он еще привыкнуть не успел. В недоумении он перевел глаза на мать, та стояла молча и в нервном напряжении кусала губы.

– Кто? – переспросил он, уставившись в дверь и не решаясь окончательно войти. – Какая еще сестра?

Неловкой паузы хватило, чтобы самообладание вернулось и к Полине Ивановне.

– Дочь моя новая! – с вызовом, скорее от неожиданности ситуации, чем от занятой позы, ответила мать. – Мама ее в тюрьме умерла при родах, Люся Михеичева, а мы с Ниной ее удочерили. Я удочерила, по закону, как положено, со всеми бумагами, а Нина, стало быть, – сестра.

– Значит, ты ей брат, Шура, – с упрямым непокорством повторила Нина, удивляясь собственной отваге, и сняла очки в фирменной оправе, чтобы на всякий случай ощутить Шуркину реакцию не в фокусе.

Три часа назад Ванюха уносил ноги от двух ментов в районе Тимирязева, где они с Димой пристроили «мать» семнадцатого века, ковчежную, по левкасу, школьную, северного письма по типу ярославской, но не совсем, скорее, туда ближе, в Углич. К этому времени он научился схватывать основные признаки правильной доски и кишками чувствовал, где настоящее, необъяснимым зудом в середине жопы ощущал и радостной тревогой – не упустить. Учитель Дима не переставал удивляться его быстрой хватке и звериному чутью при отсутствии минимальнейшего культурного слоя, потребного в обязательном порядке при таких делах.

Так вот, получилось на редкость по-идиотски. Они как раз рассчитывались с купцом, сидя в его машине, деньги пересчитывали, без малого трешник был, две девятьсот почти сторговали, остальное добивали цепями. Собственно, сенсей уже отъехал, передав ему клиента кивком головы. И надо ж было случиться: два мента проходили мимо, и, видно, так просто проходили, не по службе, какая там у них в Тимирязевке служба около парка, в разгар дня. Так один нос сунул в окно, прикурить понадобилось мудаку в сержантских погонах, в самый момент занадобилось, когда котлета в руках была на перекладе. Заглянул и отупел: челюсть отвалил и уставился на котлету. Клиент застыл и не нашел ничего лучше, чем протянуть бабки Ванюхе – просто, мол, помогаю человеку считать, деньги не мои, сам здесь по случайности, ехал вообще в другую сторону, тоже удивлен немало. Ванюха прикинул, как всегда, быстрее, чем того требовало цивилизованное решение, подхватил бабки, рванул дверь от себя, сбив с ног сержанта, другого по ходу отступления лягнул йоко-гири в бок, по легкой лягнул, не по школе, без всякой там стойки особой и замутненного взгляда между лычек и немного выше и, оставив купца с деревянной «мамкой» против двух легавых, бросился к краю начинающегося лесного массива. Менты тимирязевские дернулись за ним тоже, так, больше для виду лишь: понять все равно ни хера не успели…

Приключившаяся с ним история была первой из возможных такого рода и не понравилась ему непросчитанными ранее возможными последствиями. Активно не понравилась. В любом случае она требовала обдумывания и отсидки в тишине. В мамонтовской, само собой разумеется…

… Женщины между тем продолжали стоять в ожидании ответа, его, Ванюхиного, ответа насчет чужого этого ребенка, Люськиного тюремного выблядка, насчет сестры его новой, еще одной в ванюхинском роду. И тогда решение пришло само, и опять-таки через совсем недолгий промежуток. Он нарочито шумно выдохнул и выстроил на физиономии нужную примирительную улыбку:

– Вот это по-нашему!

… Он замахнулся и уже во второй раз опустил на голову Михея тяжелую липовую доску, праздник, семнадцатый век, и тело стариковское уже не дернулось живым, как поначалу, после первого, самого страшного удара, а просто оттолкнулось от доски вбок, а голова задралась кадыком вверх еще больше, кадыком и бороденкой, длинной и острой, как у нарисованного на деревяшке Бога…

– По-ванюхински!

… И снова, и еще раз, как раз туда, в то самое место, что стало уже кровавым месивом, в самом центре которого продолжала равномерно тикать кровяная жилка и так же с равными промежутками надувать на надколотом Михеевом черепе розовый пузырь; он видел их как будто, и жилку эту и пузырь, нет, не глазами, другим взглядом, изнутри видел неведомым самому себе внутренним оком, а стекающая на пол кровавая жижа чернела на глазах и загустевала, подбирая, втягивая в себя пыль с непромытого соборного кафеля…

Милочка снова закричала, и теперь уже обе они, и Нина, и Полина Ивановна, радостно кинулись к общей дочери, к дочери и сестре, или как там получилось, – с самого начала они решили, что определяться по родству не будут, потому что нужно просто любить Люськино дитя и радоваться жизни вместе.

– Молодцы вы у меня! Обе молодцы! – По внешним признакам Ванюхин-младший разрулил ситуацию наилучшим образом, но внутри себя доволен не остался. И обстоятельство это запомнилось ему в тот момент просто так, без особой на то нужды, скорее, неосознанно даже: и вбуравилось-то неглубоко, под кожу лишь, не глубже, и не особенно болезненно, но все же засело и осталось…

А в общем все пошло своим чередом – хорошим чередом. Шурка пробыл с неделю и уехал. Ночевал он в гостиной, на бывшую комнату не претендовал и в старую свою, угловую, нынче Нинину, тоже не вернулся. Уезжая в этот раз, мать чмокнул в щеку, как всегда формально, и сказал: «Ну, давай, мать…», а Нинку не потрепал по плечу привычным образом, а приобнял слегка и поправил дужку очков, на сгибе, в том месте, где отходил русый завиток от стянутых назад волос.

И вновь Нина была ему благодарна, а Полина – исключительно довольна таким ходом вещей в доме, невзирая на факт, что с двумя персонажами из тройки отцов, чье неродственное участие вселило под крышу мамонтовского дома Ванюхиных еще двоих детей, она не была даже отдаленно знакома…

Первый год Милочкиной жизни в точности соответствовал книжке знаменитого заграничного доктора Спока – сочинителя главного в мире пособия по деторазведению. Детеныш пукал, писал, улыбался, потреблял просеянные от излишков сахара смеси и покрикивал на домашних в строгом соответствии с нужными разделами и параграфами врачебной науки. Полина Ивановна не переставала радоваться и удивляться. Радовалась она, конечно, открыто и с удовольствием, вместе с Ниной. А вот удивляться приходилось тайно, потихоньку от старшей приемной дочки, потому что для себя готова была к любому повороту событий в физическом и умственном развитии младшей.

«Люська – алкоголик законченный была, совсем пропащая, и по здоровью, и вообще, а отец кто – вовсе неведомо. Может, и Люське самой тоже неведомо было, да наверняка неведомо – откуда ведомо-то быть в тюрьме той, в строгой колонии с номером учреждения вместо названия. Да и случка была эта, скорее всего, разовой, по случайной встрече, для зацепки за амнистию – кто бы ни был, лишь бы смог. А наследственность сказаться может рано или поздно: начнет организм в болезнь загонять, прямо с детства, без повода, по внутренней генетической причине, и на ум повлияет, и физически затронет… – со страхом думала Полина Ивановна порой. – Вон, Джульетка у Хабибулиной из Пушкина, триста рублей, говорит, за нее отдала, от производителей из Чехословакии, чемпионов всех рингов с семьдесят третьего начиная, а кобель еще и «бест ин шоу» постоянно брал и сейчас, говорит, продолжает брать, и не только в Чехословакии, и тоже без простоя. А сама Джульетка из болезней не вылазит: курсы ей все прокололи, сама прокалывала, и витаминный для профилактики, и лекарственный по болезням. А она никак не выправляется. Но там вообще-то другое, там – имбридинг, скорее всего, родственное кровосмешение внутри породы и часто – принудительное. Так что самые крепкие, получается, – дворняжки, – к такому выводу в результате нечастых этих раздумий приходила Полина Ванюхина, такие как Люська Михеичева. Какой там у них имбридинг… У них каждый мужик – незнакомый, с кличкой вместо имени, чисто по-собачьи, только с породой никакой, и пьяный».

Поэтому, несколько успокоившись к финалу размышлений, на деле говорила Ниночке:

– Умненькая будет и здоровенькая. Не в родную мать, прости, Господи. У нас в роду Ванюхиных все здоровьем отличались по женской линии, по материнской: и бабка моя и прабабка. Баба Вера, мать моя, только первая изо всех раком страдала. Но это не врожденный был рак – приобретенный: с водой приходит, с воздухом, с землей… Я точно знаю, у нас врожденные не прикрепляются, стороной обходят. Бог миловал… – Она брала Милочку на руки, прижимала к себе, тесно так, но при этом осторожно, с оглядкой на грудничковый возраст, и шептала ей в ушко: – Кто у нас маленькая Милочка, кто? – И отвечала сама: – Ваню-ю-ю-хина… Милочка Ваню-ю-хина… До-о-оченька…

И Милочка улыбалась и гукала в ответ: одной маме сначала, старшей, а после и на другую смотрела – на младшую, на маму-сестру. Потом уж стала и ручки тянуть к ним, тоже в очередь, чтобы и там и здесь досталось любви.

Ну, а к концу первого года, к лету семьдесят девятого – ползком, на карачках, чуть позже – неуверенным пешочком на мягких кривульках, и тоже по полюбившемуся маршруту: мама, а сразу за этим мама-сестра.

Полина Ивановна обычно меняла Нину после собственной собачьей смены. Нина не то чтобы к моменту возвращения мамы Полины с работы с ног падала от усталости, но помощь принимала с благодарностью, думая о том, как ей повезло, что в жизни ее и Милочки есть такая помощница. То же самое думала и Полина Ивановна, про счастье и про помощь, и про преданную и любимую свою помощницу в воспитании дочкином – Ниночку.

Шурка за прошедший год появлялся трижды всего. За все предыдущие годы перерывы в возвращениях его в мамонтовские пенаты не бывали еще столь продолжительными. Женщины никогда не знали точно, когда он появится в очередной раз. Поначалу мать укоряла сына за редкие приезды, тайно радуясь его засекреченным успехам в столичной жизни. Радовалась, но виду не подавала, не хотела накаркать и сглазить. Зато визиты всегда были с подарками: еда, расхожая в основном, плюс всегда чего-нибудь вкусного кусок, из заказа оборонного, – говорил, положено нам. Мать оттаивала и собирала на стол, а Нинка незаметно исчезала, прикрывала за собой дверь в угловую комнатку и после непродолжительного отсутствия появлялась тоже, вроде как незаметным образом, но уже причепуренная по скромной возможности: волосы назад, на захват, тени голубые, самая малость, по легкой, на глазах, за стеклами очков, но так, чтобы было заметно. Опять же – духи, запах тонкий, еле слышный, но чувствительно все-таки, хоть и из недорогих самых, из отечественных.

Шурка – то подмечал, то нет: зависело от причин появления в поселке. Из трех раз два выпало отсиживаться дня по три-четыре. Тогда не замечал ничего, ни запаха не чуял, ни прочей красоты не усекал, а был все время дерганый и на звуки остро так реагировал, даже на собачий лай и мотоциклы. Зато последний раз приехал без причины, так просто, что-то хорошее, надо думать, получилось по приборостроительной службе. Матери дома не было, не вернулась к тому времени из Пушкина. Так он с порога к ребенку нос сунул, к Милочке, и та первый раз не шарахнулась от чужого дяди, а внимательно исследовала пришельца и руку потянула навстречу, признала за своего. Нинку поцеловал потом уже, весело так и звонко, не по-настоящему, но разволновалась она так, будто это было по-настоящему, и тут же у нее образовалась ямка под правой ключицей, втянулось что-то вовнутрь, – со стороны шеи, одним резким движением, мгновенно долетевшим из телесной глубины. И ямка эта несколько раз подряд наполнялась и опускалась на прежнее место, как будто пульсировала, и девушка почувствовала, как мелкомелко задрожала внезапно под коленкой жила, не жилка какая-нибудь, а самая толстая и главная жила, вся целиком и тоже справа, как и ямочка. Потом она догадалась, вспоминая этот момент, почему справа – потому что напротив сердца, так решила.

В тот раз Ванюха презентовал ей кофту цвета бордо из настоящего ангорского мохера, объяснил, – импортную. Нинка в полукоматозном от счастья состоянии вытянула пушистую волосинку и тут же измерила ее угольником, демонстрируя этим поступком благодарность, так как слышала, что длиннее и пушистей шерсти, чем ангорка, нет на свете. Получилось восемь сантиметров. И тогда она, не веря еще в происходящее, расплакалась от всего, что случилось в эти короткие минуты: от пульсаций этих своих телесных, от подарка невиданного, от Милочкиного к Шурке приветливого жеста. Она стояла перед единственным в семье Ванюхиных мужчиной с кофтой в руках и рыдала, а ямочка под ключицей продолжала подниматься и опускаться, и Шурка на этот раз невольно получившийся сигнал приметил, ямочку эту, маячок. Тогда он подошел к Нинке, взял ее за плечи в неловкой попытке утешить, нагнулся над маячком и прикоснулся к нему губами, а потом вжался туда сильней, как раз в тот момент, когда ямочка наполнилась очередным ударом изнутри, и втянул губами немного в себя, но не сухо, с воздухом, а влажно – смочив эту впадинку языком. Тогда Нинка зарыдала еще сильней и выронила козью кофту на пол, потому что пальцы сами расцепились и одеревенели, и она не нашла ничего лучше, чем сказать, что дедушку Михея убили четыре года как уже и что пусть он, Шура, приезжает обязательно домой в этот раз на день дедовой смерти, восемнадцатого, через месяц, они с мамой этот день всегда помнят, с мамой Полиной. И совсем некстати еще вдруг пришла мысль в воспаленную от счастливого дня голову, что, наверное, через такой сверхвоздушный козий пух душа выходит из человека гораздо быстрее, чем обычно, и человек меньше мучается, умирая. И дедушкина душа тоже наверняка улетела бы раньше и, может, не ждала бы нужных девяти дней, будь на нем поддевка из ангорской шерсти…

А Ванюха подумал, что кофтенка кстати подошла очень, по делу, и недорого получается, если партией брать и расталкивать по области – в Москве с ангоркой уже проехали, – даже если оптом скидывать, но опт большой быть должен, на багажник, – тогда есть смысл, однозначно есть, сдача разовой будет и быстрой, не придется мудохаться. Надо с Димой поговорить, подумал, смотря, правда, цвета какие остались. А Нинку можно бы уже и в постель тащить, готова, коза, хватит пасти. И приодеть еще надо. Мать бы только, узнав, не стала возникать.

Нельзя сказать, что мысль эта, хотя и возникшая внезапно в ходе перечисления первоочередных дел, была для него неожиданной. Просто это был первый случай, когда он отнесся к этому довольно серьезно, вернее, вполне практически. Он отступил шаг назад и попытался взглянуть на материну воспитанницу новыми глазами, с другого, несемейного, так сказать, ракурса, отбросив привычную картинку трудолюбивой и послушной тихони в очках.

Нинка продолжала всхлипывать, но оба понимали, что это от чувства хорошего и радостного, а потому утешать особо не стоило, а наоборот, уже пора бы и рассмеяться. И Нинка, похоже, тоже поняла и улыбнулась ему, и тряхнула головой так, что заколка сзади отлетела, волосы упали на плечи и рассыпались, а глаза за стеклами продолжали блестеть мокрым. И Ванюха понял, что он приедет на Михеев день обязательно, потому что Нинка ему понравилась. Он так и подумал «на Михеев день», так и отпечаталось в голове. Но раскаяние недавнее не вспомнилось, да и не было его никогда: так, приснилось разок-другой что-то из прежней поселковой жизни, пролетело где-то, прошуршало и отъехало. Зато по календарю если специальному с народными праздниками, то, коль на такой день тепла не будет, то зима окажется полное говно. Это он откуда-то знал. Хотя день, может, и не как «Михеев» обозначен, а по-другому, но близко к этому, похоже…

Марик Лурье и Ирка Заблудовская жили рядом, учились рядом, в параллельных классах, и женились тоже рядом, в том смысле, что к моменту, когда Ирка сменила фамилию на Лурье, оба продолжали жить в одном и том же доме, в соседних подъездах. Ирка к тому времени заканчивала иняз Мориса Тореза с переводческим английским, а Марик поступал в аспирантуру инженерно-строительного, компенсируя нечетный пункт биографии явно выраженными способностями, умноженными на покладистость характера и рациональную трудоспособность.

Отец Марика, Самуил Аронович Лурье, к тому времени военный пенсионер союзного значения, несмотря на имевшуюся общественную должность председателя комиссии по усыновлению при чем-то там, в наличие талантов верил не особо. В семействе Лурье испокон веков брали задницей, то бишь усердием и приспособляемостью. Зато он верил в благозвучие фамилии, полагая, что собственным успехам в жизни – включая фронт без царапины, трехкомнатную квартиру на Пироговке, покойную Сару, единственную, по его мнению, медсестру его национальности, которую ему удалось найти на передовой линии фронта и сделать своей женой там же, на войне, умного сына, мостоконструктора Марика, и, наконец, любимца семьи и будущего кормильца Торри Первого, высокопородного английского бульдога, – Лурье обязаны исключительно французскому ее звучанию. Марик был иного мнения и, игнорируя особенности фамильного прононса, упирался в учебники и практические занятия все пять лет, пока не понял окончательно, что мосты – это то, что нужно, это – его. Мостостроительные конструкции многого в жизни не обещали, но вместе с тем удовольствие продолжали доставлять мало с чем сравнимое, разве что не меньшее, чем от брака с Иркой.

После свадьбы Ирина окончательно сменила свой подъезд на Мариков, хотя и прежде нередко оставалась ночевать у Лурье. Особенно радовался этому Самуил Аронович – появился еще один кандидат на прогулки с Торькой, на законном теперь уже основании.

Марик был в семье ребенком поздним, долго не получалось у них с Сарой зачать наследника: то ли Самуил был уже по мужской части слаб к пришествию Дня Победы, то ли Сарино здоровье было подорвано фронтовыми неудобствами по части женских дел. В общем, к концу победного сорок пятого года надежду эту они потихоньку стали прихоранивать, как будто и не было у них планов продолжения рода Лурье. Совсем обсуждать сложившееся положение они, стараясь не нанести друг другу травму, плавно прекратили в сорок шестом, когда Самуила Ароновича как орденоносного фронтовика и партийца направили работать в исполком Ленинского района столицы. Там он свои усилия и сосредоточил на ответственных исполкомовских должностях. Там же и квартиру получил пироговскую, выделенную сердобольной властью в качестве освобожденной после очередного сталинского выселения. Там же, буквально в ночь после новоселья и зачался у них Марик. Таким образом, пироговская квартира стала для семьи Лурье воистину счастливой, несмотря на тяжкое наследие в виде ареста и расстрела семьи предыдущего большевика-неудачника с ленинскими принципами.

Начинать делать детей Ирка решила сразу по вселении: нечего оставлять на потом, тем более что не хотелось не принимать в расчет Мариково новоселское зачатие, оказавшееся таким удачным для его родителей. Марик не возражал: Ирку он любил, как умалишенный, а значит, и детей ее тоже, в смысле, будущих собственных.

В течение первых трех лет регулярного, с точки зрения обзаведения потомством, брака, вплоть до семьдесят второго, «счастливая» квартира статус свой не подтвердила ни единым малейшим признаком беременности. По врачам Ирка пошла, начиная с четвертого «регулярного» года. Марик к тому времени успел «остепениться», жизнь стала полегче, и по деньгам, и по занятости, – и по Иркиной просьбе он удвоил усилия, но уже с учетом специально разработанного очередным неизвестным светилом графика мужского вмешательства в женский организм на научной основе солнечной активности. Возражать причин не было никаких, потому что он продолжал обожать жену, с детьми или без детей, и необходимая эта повинность была ему только в удовольствие.

Во ВНИИАГ (институт акушерства и гинекологии), что там же располагался, на Пироговке, Ирке удалось с помощью свекра устроиться на излечение лишь на шестой год беременного марафона, до этого срока в диагнозе преобладала неопределенность, и надежда в том или ином виде все-таки присутствовала. Месяц ее продержали на анализах и исследованиях и в итоге вынесли окончательный вердикт – бесплодна.

Из клиники Ирка вернулась убитая. Марик утешал, как умел: говорил, что-нибудь придумаем, вся жизнь впереди, у тебя язык, у меня мосты, а лечиться не остановимся, полечимся еще, у других полечимся, кто другие методики использует, литературу еще поизучаем научную, сами найдем и поизучаем, медицина – не мосты, конечно, но тоже наука, и наверняка есть варианты, включая малоизученные, народное целительство, например, или искусственное оплодотворение яйцеклетки…

Самуил Аронович, в отличие от сына, надежд дальнейших на продолжение фамилии не питал. Если там, куда он устроил невестку, используя исполкомовские связи, сказали «нет», это могло означать одно – детей у Ирины не будет, а род Лурье, начиная с Марика, начнет чахнуть и вымирать. И это после всего, что довелось испытать: война, фронт, высокая исполкомовская миссия, счастливое зачатие сына, потеря Сары, высшее образование Марика, защита кандидатской диссертации.

С другой стороны, хорошо зная своего мальчика, он прекрасно понимал, что Марик в связи с этой недомогательной женской причиной Ирку не оставит никогда в жизни. И обсуждать это он с ним не собирался, не хотел таким прямопутным способом возбуждать семейные страсти. Он решил для себя иначе, выбрав метод наиболее идиотский из возможных. Самуил Лурье, мысленно простив предполагаемую реакцию сына, обиделся на невестку – накрепко и навсегда. Обидевшись же, сосредоточился в делах домашних – на кобельке, Торри Первом, а в исполкомовских – еще активнее, чем прежде, налег на дела общественные: комиссии там разные, характеристики, рекомендации, работа с населением и прочее всякое укрепляющее и бесполезное.

Ирка, надо отдать ей должное, возбухать навстречу свекру не стала, да и не тот характер имела, не говоря уже о настроении. А просчитать занятую Самуилом позицию оказалось делом пятиминутным, не более того. Они с Мариком подумали-подумали да и решили все оставить как есть: и в соседний подъезд не съезжать, и отцу вольницу предоставить, плацдарм для фронтовой обиды с прицелом на последующее успокоение.

Несмотря на привычную прямолинейность в оценках, Самуил Аронович тактику их понял верно, но, поняв, решил не поддаваться, а обозначить ее по отношению к себе как наплевательскую и разогреть обиду еще горячей, зацепив туда и родного сына.

В общем, второй холодильник на кухне, персонально Самуилов, и дополнительный телевизор в их с Сарой спальне, тоже личный, разместились через месяц после внииаговского приговора невестке. И снова молодые промолчали, продолжая не слишком верить в причуды старика. Однако причуды эти оборотов не убавляли, более того – приобретали из месяца в месяц поначалу, а уж потом и от года к году форму все более устойчивую и тяжеловесную. Это означало, что и к такой жизни фронтовик постепенно начинает привыкать и втягиваться, а партийная закалка и исполкомовская принципиальность назад уже хода сделать не позволяли совершенно.

Единственным соединителем семейным оставался Торька, Торри Первый, бульдожий кобелек, старикова прихоть и любимец. Гуляли с ним по молчаливому уговору: утром – дед, в обед – со своей Метростроевской заскакивала Ирка, из Мориса Тореза, где ее оставили служить на кафедре английского языка, к вечеру – или сам, сразу после работы, или Марик, и тоже без какой-либо взаимной договоренности, скорее, по родственному чутью. Самуил Аронович страдал из-за этого, но виду не показывал. И не от получившегося в семье непривычно равновесного состояния между прошлым благоденствием и нынешним отторжением себя от молодых он страдал – то страдание уступало по силе этому, собачьему, этой самой необходимости прибегать к помощи младших Лурье для обихаживания бульдога. Но, с другой стороны, он же, Торька Первый, невольно продолжал являться темой, единственной из общих возможных для редких разговорных перебросок, имевших все же место время от времени в квартире на Пироговке, всегда, правда, без участия Ирины.

Со временем Марик, в отличие от жены, интерес к теме бездетности потерял, окунаясь с головой в очередной мостостроительный проект. Проект заканчивался, и начинался следующий, не менее важный. Попутно он начал преподавать в бывшем своем институте, ведя одновременно научную работу и консультируя аспирантов. Ирка продолжала преподавать в Тореза, подрабатывая в то же самое время переводами.

С отцом ситуация практически не менялась, но поскольку по здоровью и запасу сил тот держался огурцом и продолжал в свои шестьдесят восемь общественничать в исполкоме, то направленное беспокойство в отношении главного Лурье у младших пока не просматривалось. Но при этом оба знали, что рано или поздно что-то всем им делать между собой придется, хотя и надеялись, что скорее поздно, чем рано…

Ситуация в семье стала меняться сама собой в семьдесят седьмом, без преднамеренного участия в ней противостоящих друг другу Лурье. Сначала, когда у Торри Первого загноились уши, ни у кого особого беспокойства этот факт не вызвал. Торька и так вонял изо всех возможных отверстий и складчатых щелей по максимуму, и поэтому лишние ушные выделения сюрпризом не стали. Однако выделения не прекращались, а с каждым днем увеличивались и мучили собаку уже по-настоящему. Затем началась экзема на спине, и бедный Торька бродил по пироговской квартире, оставляя повсюду свои короткие тигровые шерстинки, а чаще – тигровые клочки. Таблетки, уколы и специальные витаминные курсы успеха не имели. В последний раз бульдожий доктор осмотрел страдальца внимательно, поковырялся очередной раз в разросшейся до низа живота экземе, в многочисленных пузырьках и узелках, хаотично раскинутых по ярко-розовой поверхности воспаленной кожи, и подвел неутешительный итог: следствие явного имбридинга, для этой породы явление крайне распространенное, при родственном кровосмешении собачьем вещь весьма характерная. При такой, сказал, картине, как у вашей собачки, нарушено все уже: обмен, внутренняя секреция, функции нервной системы тоже конечно же. Внешние раздражители значение имеют немалое, как правило, и не только наружного свойства – нервные переживания очень важную роль играют при этом заболевании, в смысле, опасны очень, нежелательны. Но это – он кивнул головой влево и вправо от себя, оглядывая в очередной раз квартиру, – как я понимаю, не ваш случай, Самуил Ароныч. А вообще, сказал, это конец, похоже, не вытянет, но о себе не волнуйтесь – не заразно.

Дело было в самом конце семьдесят девятого, а незадолго до этого, несмотря на столь заметное Торькино нездоровье, его таки по настоянию главной дамы из секции английских бульдогов успели повязать с рыжей сукой, привозной чемпионкой Ирландии-78. В общем, когда Торри Первый мучительно умирал, в животе у ирландки уже трепыхалось наследие из шести крошечных криволапых, бесхвостых, английских уродцев (по три зародыша в каждом из маточных рогов), один из которых, тоже тигровой масти, спустя три месяца был отобран Самуилом в качестве оплаты за посмертную высокопородную вязку, привезен на Пироговку, размещен в отцовских апартаментах и назван Торри Вторым. Вскоре подвезло и с прививками: нашлась медсестра из Пушкина, Полина Ивановна, собачья энтузиастка, достала пятивалентную где-то и сама же проколола, практически даром…

В день, когда дед доставил щенка на Пироговку, в семействе Лурье окончилось молчаливое противостояние родни. Все получилось само собой, ни одна из сторон заранее таковой акции примирения не планировала. Просто Марик взял щеняру на руки, осторожно подул в смешную тупорылую песью морду и сказал:

– Голова будет огромной, а перекуса нижней челюсти не вижу.

А Ирка, проходя мимо, задержалась на миг, улыбнулась и добавила:

– Прелесть просто… – и пошла дальше.

Этого оказалось достаточно. Самуил Аронович опустился на пол, где стоял, не раздеваясь, и разрыдался. Проплакал он ровно два с половиной часа. Ни уговоры, ни кипяченая вода из чайника, ни валидол под язык, ни попытки поднять его на ноги, раздеть и перетащить в комнату на диван результатов не дали. Никогда еще в жизни старому фронтовику и закаленному равнодушными исполкомовскими буднями чиновнику не было так горько и так сладко одновременно. Сюда же по неясной причине приплеталась Сара, Третий Украинский фронт, окоп, в котором они познакомились и откуда он помог ей вытащить раненного в живот командира роты истребителей танков; помог вытолкать наверх, а потащила она сама, потому что он побежал в другом направлении, в направлении атаки, с офицерским пистолетом ТТ в левой руке и связкой противотанковых гранат – в правой. Потом – контузия, довольно легкая, практически без последствий, но все равно с отлежкой в медсанчасти, там, где служила медсестрой его боевая подруга…

Дальше – больше, к нахлынувшим военным воспоминаниям подтянулось и остальное: поздний долгожданный Марик, квартира трехкомнатная «расстрельная», работа, работа, работа… смерть Сары, потом вакуум этот семейный, многолетний, по обиде нелепой, уж и не помнится – по чьей изначально…

Через два с половиной часа Самуил Аронович поднялся сам, без помощи сына и невестки, бодро прошел на кухню и поставил чайник.

А потом они пили чай, не на кухне, наспех, как обычно, а в столовой, из Сариных чашек, синих с золотом, с ткаными салфетками при крахмальной вязаной оборке, пили с печеньем, вываленным дедом по такому случаю в семейную реликвию – хрустальную ладью с серебряными головами мамонтов, украшенными выточенными из слоновой кости бивнями.

Чай они пили молча, боясь неловким словом случайно нарушить начало шаткого мира всех Лурье. Но все равно тайно знали: необъявленной войне с этого дня конец, мирный договор тоже зачитываться не будет, и главное сейчас – постараться сохранить лицо и вплыть в Большую Пироговскую гавань по новой, так, чтобы пристать там навечно. Таким лоцманом в тот счастливый день стал для них ничего не понимающий и ни в чем не виноватый Торри Второй, английский бульдог тигровой масти двух месяцев от роду…

Все то время, пока длилась дедова заключительная истерика, Ирка держалась мужественно, напрочь забыв о четырехлетнем разрыве с Самуилом Ароновичем. Во время примирительного чая была необычайно учтива и естественна. Однако ближе к ночи, перемыв посуду и придя в их с Мариком спальню, она все-таки не выдержала напряжения этого длинного дня и разрыдалась, сдерживая по возможности звуки, чтобы не услышал старый Лурье. Сказалось напряжение последних лет и неожиданно короткая развязка. Марик снял очки, отложил в сторону свои вечные мостостроительные бумаги, выключил ночник и привлек жену к себе.

За десять лет их брака эта ночь была одной из самых памятных и счастливых. Это они уже потом сказали друг другу, через два месяца, когда у Ирки исчезли месячные и она пошла лечить простудные причины, а вернулась на Пироговку полноценно беременной женщиной. Так, по крайней мере, ей об этом сообщила гинекологиня, с удивлением восстановив в памяти историю бывшей пациентки.

Самуил Аронович, узнав невероятную новость, ничего не сказал, лицо его сделалось каменным. Он развернулся на месте и, как космонавт, находящийся в полной невесомости, медленными плавными толчками поплыл в направлении Сариной спальни. Дверь за собой он притворил плотно, но сделал это, сохранив в движениях рук и тела ту же полуобморочную пластику.

Обратно вышел не скоро, но зато вполне сдержанно и по-деловому – нормальным пожилым еврейским дедушкой будущего внука. При этом на лице осталось все, что невозможно было укрыть от близких: чувство победы, справедливость жизни, собственную состоятельность, гордость за всех евреев – носителей этой необычайно красивой французской фамилии, и многое другое по списку. Какому Богу молился за кулисами убежденный атеист Лурье, можно только было гадать. Точно на этот вопрос ответить не взялся бы сам председатель Ленинского райисполкома. Но зато последним номером в стариковском списке угадывался довольно удачный брак сына и, невзирая на это обстоятельство, Самуил Аронович наличие такой крайности тоже теперь скрывать от своей семьи не собирался…

Ровно через месяц после сделанного Нине презента из ангорского мохера Шурка приехал в Мамонтовку, как обещал. На этот раз он поразил домашних щедростью и шиком. Щедрость касалась набора продуктов из «секретного» буфета при военно-космическом производстве приборов оборонного радиуса действия. А шик относился к новенькой «шестерке» бело-серого цвета. При покупке Ванюха сомневался, какую брать, очень хотелось густую охру, но подумал, будет слишком заметна, лучше цвет взять по-грязней, чтобы в толпе не выделяться. При его нынешних делах, которые за последнее время пошли в гору, лучше иметь комфорт внутри, чем снаружи.

Учитель Дима при расчетах только языком прицокивал, поражаясь, откуда чего взялось у бывшего ученика из провинции. Да, честно говоря, учеником в полном смысле слова теперь ему считать Ванюху и не пристало. Что касалось карате, где все продолжалось с неистощимой регулярностью, поклонами, выкриками по-японски и ловкой манипуляцией философиями иноземных единоборств, то там он все еще неприкасаемо состоял в сен-сеях по факту видимого преимущества. В делах же, куда сам привлек юного убийцу церковного сторожа, видимое до поры до времени преимущество его постепенно, но неуклонно таяло, приводя финальные ситуации по деньгам все чаще и чаще к равным результатам. Это, конечно, если он все про Ванюху знал доподлинно, про все его другие дела, без него которые. В последний раз, когда они «мамку» шестнадцатого века, вывезенную Ванюхой из Ярославля, сдали антикварному купцу, немцу из бывших наших, и срубили по семерику на брата, он заметил, что партнер в радости своей был чуть более сдержан, чем обычно. С учетом обратного логического построения сен-сей сделал вывод, что в Ярославле тот принял доску сильно ниже, чем объявил, и это его впервые насторожило. Но с другой стороны, может, это из-за новой тачки так было, а не из-за партнерского кидняка?

Так или иначе, в поселок Шурка заявился на новых колесах и в отличном настроении.

– Три девицы под окном пряли пряжу вечерком! – заявил он с порога и стал вываливать съестной дефицит на стол. Милочка, обнаружив гостя, вновь потянула к нему ручки и пошла навстречу, довольно уже уверенными шажками. Нинка вмиг испарилась прихорашиваться, а Полина Ивановна, увидав состав припасов, охнула и присела на стул. Одним словом, добавлять к столу на четырехлетие дедовой погибели ничего, кроме Нинкиных картофельных пирожков, не пришлось, и через тридцать минут Шурка разливал женщинам по первому бокалу вина.

В дверь осторожно постучали, когда они уже выпили в память Михея и Шурка разломил первый Нинкин пирожок. Полина пошла открывать – на пороге стоял Петька Лысаков, Лысый. Он стоял и молча смотрел на застолье во главе с бывшим другом Ванюхой. Мать засуетилась:

– Петенька, Петенька, вот хорошо, что зашел-то. У нас сегодня годовщина смерти Нининого дедушки, помнишь его, деда Ивана, ну, Михея? И Шурка здесь, тоже приехал. И девочки все дома. Заходи, заходи, я тебя сто лет не видала…

Лысый помялся, но заходить не стал.

– Я, теть Поль, в другой раз как-нибудь, – не поднимая глаз, ответил он. – У вас тут свое, семейное. Я так… мимо просто шел, дай, думаю, вас проведаю, узнаю кто как. – Он быстрым движением, едва уловимым, поднял глаза и так же быстро опустил. Однако успел заметить, что глава застолья никак на его визит не отреагировал. Тогда Лысый развернулся и выскочил во двор, а там, не обернувшись, спешным шагом двинул от Ванюхиных в сторону школы.

– И часто он так заходит к нам, когда мимо идет? – ни единым намеком не выражая отношения к происшедшему, спокойно спросил Ванюха.

– В том году как-то заходил, – припомнила Нина, – про тебя интересовался, что ты, мол, и как, где устроился в городе, в каких войсках служил.

Шурка налил еще по одной и, подумав, сказал:

– Если придет снова, гоните его отсюда. Он мне всегда плохой друг был, я только потом про это узнал, уже после школы.

– Да ему и некогда заходить-то, – миролюбиво отреагировала Полина Ивановна, – он же теперь в пожарке служит, в Пушкине, то ли старшиной по-ихнему, то ли ученье на звание проходит, типа этого. После армии как устроился туда, так и служит, на пожары с бригадой выезжает. Он там теперь все больше, не здесь…

– Ну, вот и пусть гасит пожары, а не по гостям шляется, – закрыл тему Ванюха, а сам подумал: «На Нинку, что ли, глаз положил?…»

А в целом посидели хорошо, немного выпили, поели по-городскому и дедушку добрым словом вспомнили. А наутро была суббота, Шурка уезжал и уговорил мать отпустить с ним Нину: пусть в городе погуляет, сходит куда-нибудь – что она все дома да дома, в деревне этой. И от сестренки своей пусть отдохнет, от Милочки. А места где остановиться полно – у него квартира съемная, большая, на две комнаты, разместится там с городскими удобствами. В общем, нормальный уик-энд проведет и на машине новой прокатится.

Полина Ивановна, что такое уик-энд не поняла, но переспрашивать не стала, сердцем чуяла, что отпустить надо, что если кому и гостить у сына, так это Ниночке ее, дочке, а не кому-то, неизвестно кому. И потом, если чему судьба, то пускай лучше так, по-человечески, по-родному почти, разве что – не по-кровному. И слава Богу, что не по-кровному…

Пока они добирались до московской квартиры, Ванюха прикидывал, какую тактику Нинкиного охмурения будет правильней принять. Может, он и не решился бы осуществить намеченное именно в этот день – все-таки дата смерти, – но подстегнуло появление в их доме Лысого.

«Точно, Нинку уведет, – снова подумал он тогда, на годовщине, перед тем как пригласить ее в город, – а там разоткровенничается и вспоминать начнет чего не надо. Он же слабый… – ему вспомнилось, как Петюха начал пускать розовые пузыри изо рта после первого кияки-дзуки в рот, на счет «ить», – расколется рано или поздно. Надо, чтоб дорогу к Нинке забыл навсегда…»

Вариантов он наметил два. Первый – обычный: кафе, а лучше, ресторан недорогой, все красиво, по кайфу, с холодным и горячим, а после слова точные сами найдутся, дома уже. И вперед… Но без обещаний, это только в крайнем случае, если не получится без них.

Второй – другой совсем, а принцип – не дать опомниться, взять все сразу, самому, не принимая возражений, потому что должна: ему должна, семье его – тоже, за все должна – за опекунство, за хлеб-соль, за приют. А теперь еще и за Милочку Ванюхину, за новую, общую их с матерью дочку, его приемную то ли сестру, то ли племянницу.

Склонялся он больше к первому все же варианту действий. Однако ни по первому не вышло, ни по второму. Как только вошли в квартиру, он осторожно привлек девушку к себе, пробуя, пока суд да дело, ситуацию на устойчивость. Так, между делом, полушутя, без какого-либо предъявления быстрых намерений. А Нина то ли не поняла шутливого захода, то ли вдумываться не захотела: она просто закрыла глаза и подставила Ванюхе губы для поцелуя. А когда он, не зная еще, как реагировать, легко так поцеловал их, дотронулся всего лишь, она глаз не раскрыла, а ответила на поцелуй, как это ей удалось – чувственно и неумело. А потом Ванюха поцеловал ее снова, там же, в прихожей чертановской квартиры, но уже как сам умел, как было ему нужно – мокро, жарко и притянув Нинкино тело к себе как можно тесней, для достижения взаимной пылкости…

Глаза Нина открыла, только когда все было у них позади. В то, что это должно когда-нибудь произойти, она почти не верила: слишком неправдоподобным и простым казалось ей такое счастье, слишком незаслуженным. Того человека, который лежал с ней сейчас рядом в постели, совершенно без ничего, как и она, Нина Михеичева любила по собственному исчислению давно, не первый год уже, но не была поначалу в этом уверена, потому что не знала, какой любовь должна быть по-настоящему. Но постепенно места для сомнений у нее оставалось все меньше и меньше. Совсем не осталось их к четвертому году жизни под крышей ванюхинского дома, к последним трем приездам Шуркиным в Мамонтовку. Особенно к предпоследнему – после того поцелуя в ямочку на ключице, когда она чуть не грохнулась в обморок. В любом случае: так все было на самом деле или не совсем так, но в этом она никогда не разрешала себе признаться.

Кроме того, она всегда боялась ненароком спугнуть мысль о том, что все его жесты, дружеские хлопки по плечам, касания и подарки не были делом для него обычным, а, наоборот, указывали на его неслучайное к ней, Нине Михеичевой, расположение. С мамой Полиной она поговорить об этом не решалась, но догадывалась – та все подмечает и к такому проявлению внимания со стороны сына относится благосклонно, а может быть, даже с тайной радостью.

Страха у нее не было, хотя она слышала, что в первый раз обязательно должно быть больно, а многие девчонки в школе уверяли, что и противно к тому же. Ни того ни другого ни тело ее, ни сознание не испытали, а было что-то совсем иное, не коснувшееся плоти вообще. И это несмотря на то, что Шурка любил ее, как оглашенный, ласкал ее маленькую грудь, гладил и целовал самые потаенные местечки и, задыхаясь от желания, бешено терзал всю ее, все ее худенькое тело, все без остатка…

А утром он повторил то же самое, и не один раз, но делал это уже не с таким напором, и ласки его были уже нежней, чем вчера, а движения неторопливы и щадящи. Нина почувствовала это, и сразу тело ее отозвалось, и вся она поддалась этой новой страсти, вся целиком, как и накануне, но и по-другому тоже: ощутила, что теперь это взаимно, что радостно стало им обоим от их мокрых тел, от их молодого желания, от этой неуправляемой силы притяжения тела к телу, души к душе, человека к человеку и от того доверия друг к другу, которое по велению судьбы соединило всех Ванюхиных в единый организм, сильный и надежный…

Днем он сводил ее в парикмахерскую. Там ей подрезали волосы на каре и подвили – так он посоветовал. А она улыбалась, понимая, что Шурка многое хочет ей сказать, но не решается, постоянно подменяя тему другими полезными ей вещами, ищет, вероятно, нужные слова, ищет и не находит. И поэтому Нина тоже ничего о том, что было между ними, не говорила, а болтала о пустяках, о маме Поле, о Милочке и вновь о счастливых мелких пустяках…

А Ванюха думал, что получилось все неплохо, хорошо даже получилось: и то, что притащил он Нинку в город, и то, что тело у нее такое стройное, а кожа шелковая, и что слов не пришлось произносить лишних и обманных, и заготовки привычные не понадобились. Хотя, с другой стороны, черт его знает, может, и не совсем они были бы обманными, ведь понравилась ему Михеева внучка снова, как ни странно, действительно понравилась, даже, может быть, очень…

В воскресенье после обеда он отвез Нину на Ярославский вокзал и посадил в электричку, чмокнув на прощанье в щеку.

– Матери привет передавай, – сказал напоследок и неопределенно кивнул головой. К чему этот кивок относился, было неясно: то ли к северному направлению пути, то ли к Полине Ивановне, поджидающей дочку в Мамонтовке, то ли к завуалированному таким стеснительным образом намеку – помню о тебе и люблю.

Спрашивать дочку о том, как та провела в Москве время, мама Полина не стала, решила не вытягивать из девушки то, что, предполагала, могло произойти между молодыми людьми. Нина же не считала вправе поделиться событием, несмотря на установившуюся между ними с первого дня родственную близость и абсолютное доверие, – это была не только ее тайна, это была ИХ тайна, общая. Захочет – скажет сам, а не захочет…

Впрочем, что будет в этом случае, она рассматривать не бралась, такой вариант просто не приходил в голову, слишком сильным еще продолжало оставаться волнение от случившегося, слишком невероятным само оно, случившееся, было. Переполнявшая ее радость, которую она с трудом пыталась скрывать, и не только от Полины Ивановны, но и от самой себя, порой захлестывала горло, перекрывая на миг дыхание, но сразу после этого спазм ослабевал, не успев набрать опасной силы, и просто посылал сигнал телу и душе о том, что любовь в Нине Михеичевой зародилась и продолжает существовать, теперь уже независимо от чьего-либо к этому отношения, включая и ее собственное. И в эти минуты Нина ощущала, как теплая волна, выпущенная из-под удушающего горлового спазма, разливается в ширину, от левой ямочки на ключице до правой, и плавно опускается вниз, заполняя по пути все прочие впадинки и ложбинки, снаружи и внутри. И как немного погодя тормозится это теплое и густое в своем растекании, достигнув бедер, а затем, опустившись и ниже бедер, переходит в другую консистенцию: еще более волнительную, упругую и пульсирующую неровно, по собственному закону, не совпадающему с сердечным пульсом…

Чуда не случилось – Нина забеременела в положенный природой срок. Первой, будучи хотя и ветеринарным, но все же медиком, обо всем догадалась Полина Ивановна. Догадалась раньше самой Нины по иным признакам, не связанным обязательным образом с нарушением цикличности женских дней. Предположения некие относительно молодых после возвращения Нининого из Москвы мать, само собой, допускала, но то, что сразу вслед за этим последует беременность, знать и планировать не могла никак.

К моменту доказательного подтверждения этой новости мамонтовское лето перешло в заключительную фазу тепла, притягивая его остатки, чтобы предоставить природе последний шанс нагреться перед затяжной осенью и как можно дольше не отпускать его от себя, чтобы хватило на бабью пору.

По несложным подсчетам животу Нининому срок был два месяца с небольшим. За все это время Шурка ни разу в Мамонтовке не появился и не давал о себе знать. Чертановский телефон хранил молчание и не отзывался даже в ранние часы, когда мать пыталась дозвониться из ветлечебницы, с начала собачьей смены.

Что-то надо было решать. Нина не слишком по этому поводу беспокоилась: верила – вернется Шура из очередной командировки, приедет к своим женщинам, в дом Ванюхиных, а там его ждет сюрприз в виде новой маленькой жизни, зародившейся в ее чреве, и тогда он скажет ей наконец те самые слова, которые не решался сказать в Москве, за те два дня их внезапной и стремительной любви в чертановской квартире.

Полина Ивановна чувствовала настроение дочки, но рот держала на замке, боясь самою себя, своих собственных на этот счет мыслей. Знала точно, изнутри чувствовала: по-простому не выйдет, как бы ни случилось у них с сыном.

«Это слава Богу еще, что Шурка зарабатывает нормально и по службе устроен основательно, – думала она, мучительно выстраивая разные варианты последствий беременности, – а то, не дай Бог, еще был бы гол как сокол, да с Ниночкой, это самое, – не по любви взаимной, а так, по городской прихоти…»

Единственное, о чем она никогда не затевала разговор и не подбиралась мысленно даже, так это о возможности, пока не поздно, аборта. Однако тему эту она сняла для себя, как только окончательно убедилась в Нининой беременности, после чего задала ей деликатный вопрос и услышала в ответ:

– Я, мама, очень Шурку вашего люблю, очень сильно. Простите меня, что так вышло, я тогда про это не думала: что – можно, а чего – нет, просто это как наваждение было, сильнее меня оказалось…

Сказано это было просто, честно и без слюней. Так как и должна сказать женщина из семьи Ванюхиных, именно таким образом признаться в содеянном по любви, а не по глупости или же расчету. И эти слова ее Полина Ивановна оценила. Одно не могла себе объяснить: как же она сынову любовь так просмотрела, не проследила от начала, как завязалось это у него с Ниной, с какой начальной точки…

Когда Ванюха объявился наконец, на дворе стоял поздний сентябрь, почти октябрь уже. Паузу в визитах своих в отчий дом он выдержал преднамеренно, хотя несколько раз действительно пришлось отлучиться от столичных дел: пару раз смотался в Ригу, к иноземному купцу, первый раз – сдать, другой раз – принять. Ну и Ярославль – и обратно, по проложенному давно маршруту. И это получилось кстати: не пришлось самому себе изобретать причины для неявок в Мамонтовку, дела были всегда важней, приоритеты у них с Димой со временем не менялись, а лишь упрочнялись по мере дальнейшего укрепления связей с деловыми и авторитетными.

И другая причина, которая – это он знал наверняка – и была главной, хотя сам себе он в этом не признавался, а начинал сразу обмозговывать всякое другое, как только воспоминание о родне лезло в голову, – хотелось, чтобы за это время с Нинкой все по возможности улеглось и рассосалось. Пускай не до конца, но и без семейных обид и соплей зато. А еще лучше – до взаимной точки легкости и свободы волеизъявления в удобное для обоих время…

Нинки не было, и Ванюха подумал, что это кстати. Можно спокойно узнать, какие дома дела. Мать была, сидела с Милочкой и обрадовалась ему, конечно, но почему-то в этот раз вела себя как-то настороженно, пытливо вглядываясь сыну в глаза. Ждала, видно, от него, от первого, пояснительных слов: и про Нину, и про затяжное отсутствие. Но слов не было, вместо слов из сумки были извлечены дефицитные харчи из приборостроительного буфета и положены на стол. И тогда Полина Ивановна сказала ему все, что знала сама, а он еще не знал. И на всякий случай, чтобы упредить негативные последствия этой новости, добавила, что она обо всем думает. Шурка молча слушал, присев на стул, а выслушав, задумчиво присвистнул, глядя перед собой, и ничего не ответил…

В общем, семейный совет Ванюхиных состоял из него самого, матери и Милочки, с игривым интересом наблюдавшей из своего манежа за знакомым дядей и мамой Полей. Два раза она срыгнула и один раз пустила газики, но не заплакала и не переставала улыбаться. Тем не менее ничем хорошим совет не завершился, точнее, ничем конкретно хорошим или конкретно плохим. Ни жениться, ни заводить детей Шурка, как выяснилось, не планировал, но и от содеянного не открещивался, это бы уже ни в какие ворота…

– Сама полезла! – бросил он матери в объяснение своего поступка. – Не насиловал же я ее, в конце концов, вообще ничего делать не собирался. Если она влюбилась, то я при чем? Надо было у меня спросить сначала, прежде чем соглашаться, как я к ней отношусь вообще-то!

Сразу после разговора уехал злой как черт. Таким Полина Ивановна сына не помнила. Но все же, садясь в машину, он крикнул в сторону дома, что ему подумать надо обо всем об этом. Толком все же они ничего решить не сумели, не захотел он ничего решать, поспешил исчезнуть до Нининого прихода.

Дочке, когда она вернулась, мать про Шуркин приезд не сказала, решила обождать пока, а сама подумала, что сына своего, наверное, не знала до конца: думала только, что знает, а на деле не так было все время – и пока он с ней жил, в доме, и когда в город подался для продолжения учебы и остался там, и уже потом, когда самостоятельную взрослую жизнь начал и стал хорошо зарабатывать на секретной оборонке…

Через месяц, когда Нина поняла, что ждать ей больше нечего, Шурка позвонил матери в лечебницу и попросил оформить недельный отпуск. Сам же приехал в Мамонтовку, ничего не объясняя, посадил Нину в машину и увез в Чертаново, где она эту отпускную материну неделю с ним и прожила. Почему Ванюха передумал насчет Нины, не знали ни мать, ни он сам. Тем более, не знала ничего об этом Нина: она вообще была не в курсе, для нее все это время будущий муж находился в длительной командировке, на испытательном полигоне…

Утром Шурка ушел на работу, а она занялась хозяйством и готовкой. Для начала вычистила специальным составом весь кафель до блеска, затем вымыла плиту и все протерла. Под диваном, вытаскивая шматы пыли, наткнулась на сложенные двумя стопками иконы. Икон было семь, и они были покрыты несвежей тряпкой. Она удивилась, что иконы на полу, а не на стене, но одновременно порадовалась, что у Шурки есть такая, ранее ей неизвестная, тяга к прекрасному. Тряпку эту она на всякий случай выстирала и расстелила на батарее для просушки.

А к вечеру на второй день напекла блинов и сходила за сметаной. Ванюха вернулся поздно, слегка поддатый. Чистоту не заметил, но блины похвалил. «А вообще, привыкай на новом месте», – сказал. Для себя же отметил, что такая забота ему по характеру, в масть. А потом они снова любили друг друга, и это продолжалось каждый день, и он с удивлением обнаружил, что Нинка становится в делах любовных все привлекательней и неутомимей. И тогда он подумал, что пробную неделю эту устроил не зря, и его немного отпустило: семейная перспектива с Нинкой не стала уже казаться нереальной дуростью в результате заговора против него родни.

К концу недели он привез ее обратно и до поры до времени снова исчез. Пока молодых не было, Полина Ивановна неумело молилась каждый день, прося об одном и том же, не более того. Этого бы ей хватило с запасом. Милочка с интересом наблюдала, как мама, стоя на коленях, демонстрирует божью физкультуру: туда-сюда руками, туда-сюда-обратно, затем наклоны: вверх-вниз, вверх-вниз, и по новой…

Свадьбу Александр и Нина Ванюхины играли скромную, но зато в Москве, в ресторане «Прага». Скромную – по составу и количеству гостей: с учетом Шуркиных дел разных затянули настолько, что к моменту регистрации Нина была на седьмом месяце, и демонстрация на широкую публику невестиного живота была ни к чему. Своей родни было – раз-два и обчелся, да и те со стороны Ванюхиных только. Шуркиных городских друзей было не много, но держались они особняком, выглядели шикарно, и от всех разило привозными запахами. Один из них, поздравляя невесту, галантно поцеловал руку и представился Дмитрием Валентиновичем, коллегой Александра по работе: «Можно и без церемоний называть, просто Димой». Ни один из них не пришел с женой. А может, они и не были женаты – Нина ни про кого ничего не знала. Она так волновалась, что еле удерживала на ногах себя вместе со своим будущим сыном, маленьким мужчиной, самым младшим Ванюхиным. В этот момент она все равно не могла запомнить никого. Да и не хватило бы места сейчас в ее душе для заполнения большим и малым одновременно. Слишком велико и долгожданно было счастье ее, облаченное в настоящее свадебное платье, хотя и перекроенное из того самодельного Полининого сарафана, белого с рукодельной розой на груди, тоже белой, что не пригодился на выпускном школьном балу, а пригодился сейчас. Шурка перед свадьбой возражал, купить хотел настоящее, магазинное, из новобрачного салона, но женщины стояли насмерть: не в деньгах было дело для них – в наследии Ванюхиных; примета есть, говорят, – радость надо передавать по наследству, если есть через чего передать. Ту часть, что сосборили резинкой на спине для прошлогоднего бала, распустили, и как раз хватило материи живот беременный прикрыть и свободно пустить до самого низа.

Полина Ивановна сияла. К тому моменту уже было известно, что родится мальчик, и так совпало, что это устраивало всех: и ее саму, и отца ребенка, и будущую мать. Вот только не понимала она пока, где кто будет проживать после родов.

Они подумали и решили, что наилучший для всех пока выход – ничего не менять. Шурка будет приезжать как можно чаще, а женщины будут тянуть и Милочку-дочку, и внука – Ниночкиного грудничка в очередь. Придется, правда, Полине уйти на полставки, но что делать. Зато круглый год на воздухе, это вам не Чертаново ваше…

Когда по всем расчетам до родов оставалась неделя, Шурка перевез жену к себе: так, решили они, надежней будет. За это время он сменил съемную квартиру на другую, в районе «Спортивной», тоже «двушку», но побольше – для ребенка, если что, больше места будет. И вообще, рожать сына в Москве надо, у хороших врачей, а не в деревне этой ископаемой.

По соседству, он узнал, находится ВНИИАГ, специальный институт по женским акушерским делам. Кому дать денег вперед и договориться о родах, долго искать не пришлось: и деньги взяли с удовольствием, и роды пообещали человеческие с размещением загодя в палате на двоих.

Таким образом, Нину поместили в обещанной палате, когда ей оставалось по всем прикидкам не более двух дней. Завотделением осмотрела ее предварительно, ощупала непомерно, по сравнению с тоненькой фигуркой, большой живот, формально ощупала, больше по должности, чем по врачебной заинтересованности, хмыкнула чего-то себе под нос и разрешила оставить в институте с этого дня, но так разрешила, будто знать ничего не знала ни о каких деньгах. Нина тоже ничего про местный подкуп не знала и потому вела себя испуганно и послушно, всех вокруг, включая соседку по палате, принимая за начальство.

Впрочем, соседка, миловидная тридцатитрехлетняя женщина, на начальницу оказалась совершенно не похожа. Наоборот, несмотря на выяснившиеся исполкомовские связи, в результате которых роженица устроилась в это блатное место, человеком она оказалась чрезвычайно интересным, особого такого, интеллигентного ума и в то же время – по-простому общительным. Раньше таких женщин Нине встречать не приходилось. У них, правда, в Мамонтовке, работала одна в библиотеке, похожая чем-то на нее, по участливости и образованности – книжки ей подсказывала, когда она в школе еще училась. И тоже была вежливая и улыбчивая, и Нина всегда знала, глядя на нее, что она делает это, в отличие от многих других, не фальшиво, а в силу того, что на самом деле такая. Всегда чувствовала.

То же и про соседку палатную сразу поняла. Звали ее Ирина, она так и представилась, несмотря на разницу в возрасте, – Ира – и сразу предложила общаться на «ты». А фамилия у нее оказалась под стать интеллигентной внешности – Лурье. Ирина Лурье.

Случай у Ирины был особый – беременность ее была неожиданной для всех, включая врачей, местных, кстати, институтских. И это после неутешительного диагноза, не допускающего по медицинской науке возможности материнства для пациентки Лурье. Плод развивался, казалось, вполне нормально, без ожидаемых для такого случая патологических отклонений. Первое шевеление внутри Ирининого живота тоже обнаружилось в полном согласии с графиком развития детеныша человеческого рода. Это приводило семейство Лурье в неописуемый восторг, и тогда они в очередь – сначала муж, Марик, а потом и свекор, Самуил Аронович, – прикладывали руку к беременному Иркиному животу и пытались засечь слабые внутренние толчки. Самуил Аронович иногда просил разрешения припасть и ухом для безусловного и окончательного подтверждения наличия внутри невестки наследника по линии Лурье. А Торри Второй, молодой кобель чемпионских кровей, внимательно отслеживал малопонятную процедуру исследования жизни будущего жильца пироговской квартиры и, чуя отменное дедово настроение, на всякий случай просительно подгавкивал в попытке разжиться чем-нибудь питательным, не дожидаясь положенного срока кормежки.

Толчки изнутри внезапно прекратились на седьмом месяце беременности, и поначалу Ирину этот факт не озадачил. Она не переставала удивляться, что вообще что-то живое получилось внутри нее после одиннадцати лет бесплодного супружества. Однако врачу об этом сообщила, а свекор, неустанно контролирующий процесс, на всякий случай подкрепил собственное по этому поводу беспокойство исполкомовским звонком. Одним словом, со вчерашнего дня Ирина оказалась в их с Ниной палате для профилактической отлежки на всякий пожарный, на так называемое сохранение.

К вечеру Ирина внезапно почувствовала себя неважно, слегка закружилась голова и подскочила температура. Лечащего врача не было, пришел дежурный: послушал, пощупал, подумал и ушел. А через пятнадцать минут привезли каталку, погрузили в нее Нинину соседку и увезли в неизвестном направлении. Нина успела услышать только что-то про дополнительные анализы и хирургию. Впрочем, как следует сосредоточиться на милой соседке не удалось: у нее самой к тому времени уже отошли воды и начались родовые схватки.

Родила она легко и быстро. Мальчик был аккуратненький, как лепной, с длинными черными волосиками и крохотными пальчиками. Проблемы начались, когда выяснилось, что это еще не все. Оказалось, что внутри – двойня. Принимающего роды врача это не слишком удивило: роженица у них не наблюдалась, попала сюда по блату, практически без обследования, так почему бы и не двойня? Нине тут же сообщили, на столе, но в ответ вслушиваться уже никто не стал – начались заботы посерьезней. Однояйцевый близнец, тоже мальчик, выбираться наружу не желал совершенно: шел ногами вперед, разрывая промежность, но все равно шел не так, как надо, как будто не был жизнеспособным. Боли были нечеловеческой силы, и Нина орала так, что врачи засомневались, кем заниматься важнее – нежизнеспособным новорожденным или же самой роженицей.

Мальчика удалось вынуть через три часа, после многократных попыток с использованием всех имеющихся в институте методик. Еще чуть-чуть – и пришлось бы в срочном порядке готовить операционный стол и резать. Но в итоге кесарить не понадобилось, повезло, в критический момент справились. Не повезло в другом – мальчик действительно был как неживой. Второй из близнецов при рождении не издал ни звука, глаза его были безжизненны, а конечности неподвижны. Нине его предъявлять не стали и сразу куда-то унесли. Да ей и самой ни до чего было в тот момент: она почти ничего не соображала и от боли, и от переживаний.

Послеродовой палатой стала все та же, блатная, двухместная. Но теперь там Нина помещалась одна. Ира, соседка ее, за время, пока шли роды, так еще и не вернулась. Когда Нина проснулась после ночных мучений, к ней зашла завотделением, та самая, начальственная дама.

– Нина, – сказала она, присев к ее кровати, – у вас двойня, об этом вы знаете, конечно. – Нина кивнула. Боль за ночь прошла, чем-то ее, она помнила, ночью укололи, но слабость во всем теле еще давала о себе знать, так же как и остатки легкой мути в голове, в передней части, где-то над глазами. Докторша взяла Нину за руку и продолжила: – Второй ребенок ваш, тоже мальчик, – Нина напряженно ждала, что последует дальше, – он… как бы вам это объяснить, ну-у-у, не по науке… В общем, у него ДЦП. – Нина удивленно вскинула брови и посмотрела в глаза врачихе. Та выдерживала паузу, обдумывая, вероятно, способ расшифровки такого непонятного для пациентки слова.

Внезапно Нине стало страшно. Не только потому, что было это неизвестное слово по-идиотски смешным, напоминающим детскую считалку, и поэтому особенно страшным, а оттого еще, как неуверенно держится с ней докторша и затягивает свое объяснение. Еще она вспомнила вдруг, что второго мальчика ей не показали отчего-то, и она не помнит, какой он из себя – тоже черненький, как и первый? Черноволосым у Михеичевых был только дедушка Иван, да и то в молодости, на черно-белой фотографии. Правда, сейчас Милочка Ванюхина темненькая пока, сестра, но, сказали, посветлеет. А так у Ванюхиных все как один русые: и мама Полина, и Шуронька ее…

Врачиха продолжала мяться:

– Это означает детский церебральный паралич. Это такое заболевание, когда поражается головной мозг в результате ряда причин.

– Каких причин? – в состоянии, близком к трансу, сумела выдавить из себя пациентка Ванюхина, предчувствуя страшный финал рассказа. – Почему?

– Что «почему»? – мягко переспросила докторша. – Почему гибнет или почему случается ДЦП?

– Со мной почему? – спросила Нина снова. – Со мной это за что?

Врачиха понимающе помолчала, но решила, что тему вины лучше не развивать.

– Это бывает по разным причинам, – стараясь обрести успокоительную интонацию, попыталась объяснить она и уйти в отвлекающий разговор. – Энцефалит, к примеру, травма также внутриутробная или родовая. Недостаток кислорода в результате перекрытия плацентой, такое бывает тоже, а у близнецов особенно. Тогда случается инсульт, а он обычно с последствиями. Пуповина могла быть пережата нехорошо, и это у близнецов не редкость. Бывают и другие причины, генетического характера иногда случаются. Есть и необъяснимые науке случаи…

Нина слушала с закрытыми глазами, чувствуя, как ее начинает трясти изнутри. Так же точно ее трясло, когда Шурка склонился над ней и первый раз дотронулся губами до ямочки у ключицы. В тот момент она тоже дико разволновалась, но от этого волнения, от этого внутреннего содрогания ей было хорошо необыкновенно – тогда у нее возникло предчувствие надежды и будущего счастья. Теперь все обстояло иначе: интуиция подсказывала, что заход такой докторша делает неспроста, просто для того, чтобы подготовить ее к чему-то ужасному. И это ужасное касалось ее ребенка, второго родившегося у нее близнеца, второго их с Шурочкой маленького Ванюхина…

– Мой сын умрет? – Нина резко открыла глаза и задала свой страшный вопрос, зная уже ответ, который должен последовать. Она все еще надеялась, что то, о чем поведала ей врачиха, не про ее мальчика. Это – просто, как бывает вообще, если сложится самым плохим образом, не ее образом, не их всех Ванюхиных: с Шурочкой, мамой Полиной и Милочкой.

– Такие новорожденные, как правило, умирают в роддоме. А если выживают, их почти всегда изолируют и не выдают родителям, – ответила завотделением и, не дав Нине подумать, тут же сообщила: – К тебе муж просится, давно ждет в коридоре. Я разрешила, думаю, тебе это сейчас необходимо. – Она встала и быстро вышла, приглашающе кивнув кому-то в коридор.

Шурка был с цветами и пакетом с едой. Он поцеловал жену и сказал:

– Я все знаю.

Нина заплакала. Ванюха был к этому готов и не стал размазывать решение, которое принял, идя к жене, – разом хотел разрубить и определиться, как и в делах:

– Нин, мы его не должны забирать отсюда, откажемся давай. Он больной получился и все равно умрет скоро. А первый – здоровый совершенно, они мне сказали. С первым – без проблем по здоровью, – он испытующе взглянул на жену, пытаясь угадать ее настрой, но она молчала, – а у этого внутренний родовой инсульт произошел справа, и рука, и нога слева уже сейчас не работают. А потом все остальное тоже парализуется. Тогда тебе же больше страдать из-за этого придется. Нам же этого не надо с тобой, да? – Нина перестала плакать, но продолжала молчать, никак не реагируя на слова мужа. Тогда Ванюха решил сменить тактику. Он понимал, что если убедить сразу не удастся, то потом будут трудности, и все станет гораздо сложнее. – Ты вот чего, Нин, – тихим, но твердым голосом произнес он, – ты сейчас решить должна для себя: или ты оставишь второго ребенка здесь, который больной, или заберешь, но тогда без меня уже. Я не хочу, чтобы паралитик, даже если выживет, мою фамилию носил, а ты всю жизнь мучилась. У нас в роду никогда инвалидных рахитов не было. И шизиков тоже. Можешь у мамы Полины своей спросить, она скажет. А если это наследное, от твоей матери идет, от Люси, то… извини тогда, такое тоже не нужно для жизни, тогда еще хуже, с алкоголической зависимостью, сказали, и дополнительным слабоумием – еще мучительней вариант, и для него, и для тебя. В смысле, для нас с тобой… – Он поднялся. – Решай, в общем. Завтра мать к тебе обещала утром приехать, у нее в вечер работа, а с Милочкой соседка побудет, я ее нанял, пока ты не выздоровеешь. – Шурка еще раз поцеловал жену на прощанье и добавил, уже веселее: – А здоровенького мне перед тобой показали, тетка эта, начальница, распорядилась. Хорошенький такой, на меня, по-моему, похож сильно, да?

… Иру Лурье, продержав в реанимации сутки, вернули туда же, откуда и забирали рожать, – в палату к Нине. Это случилось вечером, после ухода Нининого мужа. Чуда не произошло, ее семимесячный плод к моменту случайного, по существу, обнаружения факта нездоровья был уже мертв в течение двадцати часов. Недоразвитого мертвого ребенка, тоже мальчика, удалили из Ирины хирургическим путем, пока она пребывала под общим наркозом. Придя в себя после операции и узнав результат, пациентка Лурье не произнесла ни слова – просто сжала губы, так, что засочилась кровь, – поняла, что теперь это означает настоящий конец всему. Чему – всему, не стала вдумываться, не было сил, но первым неожиданно на ум пришел свекор, Самуил Аронович. «Господи, – подумалось ей, – что же будет теперь с дедом? И с нами что?…» – в таком порядке и подумала…

Правилами не предусматривалось размещать вместе послеоперационников, потерявших ребенка, и уже родивших мам. Но, принимая во внимание особый случай, тот факт, что у Лурье ребенок скончался в утробе, а у Ванюхиной второй близнец – с ДЦП, потерянный, по сути, уже для матери ребенок, завотделением разрешила вернуть обеих в блатную палату, решила – лучше для них самих будет сейчас замкнуться в своем горе друг на дружку. И в этом оказалась права.

Сначала женщины, каждая узнав про беду другой, проплакали пару часов подряд, не надрывно, но как-то доверительно, что ли, схожими по горести слезами, а потом проговорили почти всю ночь, вплоть до забрезжившего за окном рассвета. Утром обе были совершенно обессилены от случившегося накануне, от ночного бдения, сблизившего их насколько возможно в общей беде. И тогда Ирина решилась и сделала Нине предложение, которое пришло ей в голову еще раньше, как только она узнала про второго близнеца.

– Терять мне нечего, Ниночка, – сказала она ей, – шанс этот все равно был у меня последний, другого не будет. А у твоего мальчика, давай будем считать, останется. Просто предположим. У меня чуда не случилось, хотя я сильно верила и очень на него рассчитывала. Быть может, теперь случится у твоего ребенка. А мне просто позволь взять его и попробовать этот шанс использовать. Я имею в виду, усыновить. Тем более что муж твой, Александр, этого ребенка не желает, и его, в общем, понять можно. Я думаю, он больше в этой ситуации о тебе заботится, потому что любит и не хочет лишних травм. Да?

А после завтрака к Нине пустили Полину Ивановну. Та все уже знала в подробностях, а про остальное, чего не знала по медицине, навела справки в ветлечебнице. Она бросилась к дочке, обняла ее, слезы ее лились и капали на Нину, но сдерживать их она не пыталась.

– Доченька моя, – она умоляюще смотрела на Нину, – откажись от второго, раз уж так вышло, у нас первый хороший есть, здоровенький. Пусть он и будет. – Ирина деликатно отвернулась к стене, но невольно прислушивалась к словам посетительницы. Полину Ивановну чужое присутствие не смущало, слишком сильно было ее волнение. – Я за вас боюсь с Шуркой. Ты же знаешь, какой он. Он мужик теперь самостоятельный стал. Скажет как, так и должно по его быть все. Но я-то знаю, он вам счастья хочет, поэтому так просит тебя о ребенке этом. Ну, чтоб его не было, в смысле, ребенка этого, который больной, которому жить осталось всего-то… – Она вдруг поняла, что ее потащило куда-то в сторону, в опасном для семьи Ванюхиных направлении, и растерянно умолкла.

Нина слушала на удивление спокойно, а потом сказала:

– Я подумаю, мам. Подумаю и скажу. Мне надо одной побыть еще. А Шурке передай, что я его очень люблю. И тебя тоже…

Она и правда подумала еще, хотя решение уже приняла. Подумала на всякий случай, чтобы быть уверенней насколько можно, внутренне успокоиться, как получится, и в результате преодолеть разрывавшие ее еще вчера сомнения. И это у нее получилось. Не без Ирининой помощи, надо отметить.

В общем, она ответила «да», твердо и окончательно ответила всем: и Ванюхиным, и Ирине Лурье. Ирине, правда, при одном условии – сына та назовет Иваном. В честь дедушки Михея, так ей понадобилось: может, для памяти просто, а может, по получившейся у ребенка прошлой дедовой чернявости. А остальное пусть будет их, Лурье. Иван Лурье.

«Да», – тоже ответила Ирина. Столько, сколько он будет, он будет Иваном. Иваном Марковичем Лурье. Но Нины Ванюхиной в жизни семейства Лурье, начиная со дня выписки, не должно быть никогда больше.

С этим Нина тоже была согласна.

О том, что их ребенок умер, не успев родиться, Марик узнал от жены только после первого своего визита в институт. Это произошло сразу после того, как женщины приняли решение об Иване. До той поры, то есть в течение двух предыдущих дней, Ирина просила персонал домой ей не звонить и родным о происшедшем с ней ничего не сообщать. Таким образом, Марик оказался сразу в двойном шоке: и от первого известия, страшного для него, и от второго – не страшного, но не менее его поразившего. Но, увидав на больничной койке свою Ирку, с темными кругами под глазами, бледную, измученную, с умоляющим взглядом, к нему направленным, решение ее он ни обсуждать, ни осуждать не посмел. Он тоже сказал «да», сразу сказал и вполне уверенно, совершенно не будучи уверенным в правильности такого сомнительного поступка. Но желание поддержать жену в критическую минуту, доказать свою преданность ей и любовь на деле, проявить мужскую солидарность, в конце концов, с решением, которое его жена приняла так мужественно и в одиночку, было гораздо сильнее, чем противоречивые аргументы против.

Об одном они условились, и это прекрасно понимали оба: Самуил Аронович правду не должен знать ни при каких обстоятельствах. Никаких утешительных призов: Иван – их семимесячный сын, долгожданный, хотя и не вполне здоровый. Временно не вполне…

Остальное явилось делом техники и материальной благодарности на основе обоюдного желания обеих сторон. Завотделением умело и быстро обустроила документальную подмену рождения двойни на одного ребенка у роженицы Н. Ванюхиной. Таким же способом задним числом был зафиксирован факт рождения недоношенного семимесячного ребенка мужского пола у роженицы И. Лурье.

Марик расплатился с врачихой в тот же день, а дальше каждая из мам стала с нетерпением ожидать выдачи новорожденного, чтобы выписаться с ним как можно скорее.

Ирину с маленьким Иваном выписали из ВНИИАГа на два месяца позже Нины с маленьким Максимом. Вернее, Ирину отпустили, как только достаточно затянулся послеоперационный шов на животе. Маленького же ее приемыша с ДЦП продержали весь остаток времени: потребовался необходимый период для специального курса чего-то там, с наблюдением и размещением под специальным колпаком. Во всяком случае, за это время ему удалось не умереть, чему многие из персонала искренне удивились: случай был, принимая во внимание еще и тяжелые сами по себе травматические роды при узком у роженицы тазе, практически безнадежный.

Имя, которым молодые Ванюхины придумали назвать своего здоровенького чернявого сыночка, Полине Ивановне тоже пришлось по душе. Судя по всему, имя понравилось и Милочке. Как только малыша привезли в мамонтовский дом, сразу после выписки, она проявила к событию целенаправленный интерес и пошла врастопырку исследовать кулек с новорожденным племянником. Когда же ей потрогать кулек не разрешили, Милочка закатила скандал по полной программе, со слезами и громким плачем на всю округу.

Первой же ночью Максимка заорал, требуя грудь, и далее орал регулярно с положенной частотой и интенсивностью. Дважды от его крика просыпалась Милочка и тут же, без разбега, подключалась к звуковым вибрациям своего более мелкого родственника. Утром, после бессонной ночи, Шурка забрал список покупок и умотал в город. Полине на службе отпуск предоставить отказались, слишком много работы было, – и так, сказали, на полставки ходишь. От прошлого отпуска тоже ничего не осталось. Одним словом, несмотря на имевшийся к тому времени опыт ухода за маленькой сестрой, первую домашнюю неделю Нине пришлось прожить в режиме чередования суеты и беспокойства с усталостью и отчаянием: и от недосыпа, и от волнения, по-настоящему теперь уже материнского, и от ревности к Шуркиному городскому обитанию без нее.

Шурка посмотрел-посмотрел на такое дело, помотался неделю туда-обратно и заявил:

– Вот что, мать. Давай-ка пенсию оформляй. Пятьдесят пять тебе есть уже в этом году, хватит в Пушкино мотаться крысам клизмы ставить. Деньгами помогу, занимайся Милочкой. А Нинку я забираю, в Москве жить будет. Там и кухня домовая есть, и врачи всякие по вызову. Хватит убиваться из-за воздуха. Там у нас тоже воздуха достаточно и всего, чего надо, тоже…

Полина Ивановна не то чтобы обрадовалась, но и спорить с сыном не стала: понимала – прав он, по-всякому прав. А огорчилась она из-за Нины и родного внука: так хотелось рядом пожить с ними.

На оформление пенсионных дел ушла еще неделя, и в двадцатых числах апреля Ванюха привез жену и сына на место временного проживания в съемной квартире на «Спортивной».

А еще через полтора месяца, к началу лета восьмидесятого, Ирина и Марк Лурье доставили из медицинского заведения в квартиру на Пироговке и предъявили Самуилу Ароновичу его выжившего, вопреки прогнозам, внука Ивана, темноволосого, малоподвижного и чрезвычайно молчаливого наследника двух месяцев от роду…

Жизнь на «Спортивной» началась с малых неприятностей. Шурке звонили с утра до вечера, телефон в квартире не умолкал. Поначалу Нина удивлялась, отвечая разным все время людям на весьма странные вопросы: что-то про стрелку, груз, чью-то мамку и мелкую пластику на вес. Затем она перенесла аппарат на кухню, чтобы не было беспокойства для маленького, но к этому моменту звонков стало меньше, а Шурка, наоборот, стал звонить сам и значительно чаще прежнего. На работу он обычно не спешил, висел на телефоне до обеда, расставляя дела и встречи. Нина никак не могла взять в толк – в чем же состоит секретное производство мужа, если основную часть работы он выполняет в короткие промежутки, челноча между сидением у телефона и быстрыми отъездами в любое время дня и ночи. Конфигурация стопки икон под диваном менялась со скоростью, значительно превышающей потребную частоту ежедневной стерильной уборки. Как это связано между собой, она поняла только к концу второй недели супружества на «Спортивной». Да Шурка и сам не считал больше нужным скрывать от жены свое нынешнее занятие. Правда, спекуляцию антиквариатом он подменял на более выигрышную терминологию – коллекционирование предметов старинного быта и культовой атрибутики. Про источник постоянно меняющейся экспозиции разговор вообще не заходил – в первые годы совместной жизни Нина об этом не задумывалась, не приходило в голову.

Еще через месяц-другой она сообразила, что никакого оборонного приборостроения в жизни Александра Ванюхина за все предыдущие годы тоже не было. Был лишь приборостроительный техникум, как выяснилось, так и не законченный – брошенный мужем за полгода до диплома. Поделиться с мамой Полиной своим открытием она не захотела: и жалела потому что, и как лучше сказать не знала, и разочарований материнских тоже хотелось избежать. Тем более что на семейной жизни молодоженов вновь открывшиеся обстоятельства никак не сказывались: наоборот, деньги в доме водились, отказа ей не было ни в чем, а к сыну их Шурка относился – лучше не бывает.

Шло лето, и Нина с Максиком переехали в Мамонтовку, живя как и прежде в режиме встреч и проводов мужа и отца. Максик развивался нормально, по той же самой американской докторской книжке, совпадая с высокой степенью точности с данными таблиц, параметрами графиков и даже с цветными рисунками здоровых детей, что несказанно радовало и мать, и бабушку. С Милочкой к тому времени проблем стало меньше, старшая мама ее пребывала на пенсии и занималась с ней с утра до вечера. Деньги туда Шурка тоже забрасывал регулярно. Приемной дочке было уже почти два с половиной года, она неутомимо болтала и даже пыталась по-смешному помогать в уходе за маленьким племянником.

К октябрю вернулись в город и прихватили на пару дней остальных Ванюхиных, в городские гости. Выгуливать утром следующего дня повели совместно: Милочку – на ногах, за ручку, Максика – в коляске и одеяле, по погоде.

Встреча произошла самым непредсказуемым образом. Началось все с того, что Полина Ивановна профессиональным глазом приметила и опознала животное – роскошного кобеля редкой заморской породы.

Хозяин, дедушка строгого вида с горбинкой на носу, с важным видом, не спеша, толкал перед собой коляску с младенцем. К коляске был пристегнут годовалый, не старше, бульдог тигровой масти, путающийся в собственном поводке и упрямо тормозящий процессию. Двигались они в том же направлении, что и женщины, вдоль сквера на Пироговке, в сторону Лужников, мимо памятника Льву Толстому. Когда они догнали дедушку и уже собрались его обгонять, Полина Ивановна улыбнулась и сказала:

– Как хорошо кобелек-то ваш подрос, звать только как не помню. Тогда, помнится, совсем мелкий был, а хвост уже драл, как большой. Выходит, пригодилась пятивалентная-то, да? – и снова улыбнулась.

Нина удивленно посмотрела на мать, а старик прищурился, прицелился каким-то воспоминанием и внезапно расплылся в улыбке:

– Боже праведный, сестричка никак собачья. Из Пушкина. Точно?

– Точно, – согласно закивала Полина Ивановна, – из него. Вот так встретились! – Милочка прижалась к матери и кокетливо уставилась на старика.

– Внучка? – спросил дедушка, кивнув на нее.

– Дочка, – весело уточнила Полина Ивановна, – мне дочка, а вам крестница будет.

Старик напрягся на момент и тут же засиял:

– Та самая, выходит? Помню, помню… Характеризуется положительно и участвует в самодеятельности. Проживает в поселке Мамонтовка… – Он снова заулыбался и опять – по-доброму. – Какая большая вымахала. Ну-ка, скажи дедушке Семе спа-си-бо. – Он протянул руку и погладил девочку по голове. Милочка застеснялась и спряталась за Нину, подальше от дядьки.

– Дочка моя вот, – доложила в добавление Полина Ивановна и указала на Нину. – Но теперь она сама уже мама, а я бабушка вот этого вот внука, Максюлечки нашего.

Ребенок в коляске продолжал равномерно сопеть. К последней новости старик также отнесся одобрительно и в свою очередь тоже похвастался:

– А я – вон того вон, – и кивнул на свою коляску, – Ванюшечки нашего.

Дальше они двинулись вместе, вновь перейдя с человеческой темы на собачью, и через пять минут достигли дедушкиного подъезда.

– Я помню, – сказала на прощанье Полина Ивановна, – подъезд номер три, шестой этаж, налево. Не была, но знаю.

– Точно! – подтвердил знакомый. – Налево!

– Кто это был? – спросила у матери Нина, когда они, оставив старика у подъезда, пошли дальше.

– Это, ты не поверишь, председатель комиссии той, по усыновлению, – она мотнула головой на Милочку, – по ее удочерению. Ну, кому я тогда пса проколола, пес-то этот самый был, сейчас который, бульдожка. Не помню, как звать его, кстати, но фамилия у него красивая такая, в акте еще написано было – Лурье. С. А. Лурье. Точно!

Внезапно Нина ощутила, как земля уходит у нее из-под ног. Она остановилась, взялась рукой за край коляски и застыла статуей. Максик вздрогнул во сне, но не проснулся. Земля продолжала приближаться, но в последний момент тоже остановилась, дернулась и понеслась обратно с не меньшей скоростью и без разгона. Затем она стянулась в маленькую точку, вся целиком, вся ее поверхность, точка эта стала черной-пречерной, а вокруг нее, наоборот, ударило ярко-белым, которое заполнило собой все пространство и резко распалось на отдельные рваные куски, как будто из мозаики, но не такие аккуратные, как там…

Полина Ивановна трясла ее за плечо, пытаясь привести в чувство:

– Ниночка, ты чего? Тебе плохо?

Нина открыла глаза:

– Мам, это мой сын у него в коляске, Иван. – Она подняла глаза и попыталась найти взглядом Полину Ивановну, которая плавала где-то рядом в тумане Большой Пироговской улицы. Поймать изображение не получилось, но она все равно сумела произнести в сторону колыхнувшейся туманной мути: – Иван Маркович Лурье там, мой родной сын. Живой и здоровый…

Насчет «живой» – являлось совершенной правдой. Как и то, что с Ванечкой Лурье, заботливо укутанным его матерью Ириной в тонкое верблюжье одеяло так, что наружу торчал лишь розовый нос, прогуливался его родной по всем документам дед, Самуил Аронович Лурье.

Что же касалось «здоровый», то Нинино материнское чутье подтверждалось лишь отчасти. Действительно, второй близнец выжил, но в критические минуты, даже находясь под стерильным колпаком с кислородной подпиткой, под нужными трубочками и под особым присмотром отдельно простимулированного Мариком персонала, Ваня Лурье выбирался из последнего путешествия обратно в жизнь каждый раз благодаря чуду. Перелом в состоянии его произошел через два месяца с лишним, когда врачи решились наконец выписать ребенка из институтских стен. Отдать отдали, но предупредили: слаб очень, по большому счету, может быть нестабилен, контроль требуется круглосуточный, об уровне ухода не говорим, сами понимаете…

Ира и Марик понимали. Ирка ушла из Тореза, вернее, отбросила идею вернуться обратно после декретного отпуска. Марик отказался от части аспирантов и снизил количество часов преподавания, чтобы больше находиться дома и Ирка не выдохлась.

Самуил же Аронович был в курсе внукова здоровья не вполне. Думал, так и положено с малыми детьми, так и нужно. Он продолжал усердно посещать исполком, не представляя, что существует жизнь вне работы. Со дня появления в доме внука старик наконец начал получать от жизни удовлетворение по полной программе, без роздыха, если не сказать больше – впал в состояние абсолютного счастья: утром – на работу с удовольствием, вечером – домой, к внуку и Торри Второму, с таким же удовольствием. Выходные – в предвкушении работы, будни – в предвкушении выходных.

Что до самого ребенка, то был он вял пока, смирен, все еще некриклив к огорчению родителей и радостному удивлению дедушки, продолжавшему думать, что коль повезло в жизни, то по-настоящему, без самых малых недостатков. А Ванюха тогда в послеродовой палате был прав, понял все верно: родовой инсульт имел место в правом полушарии, поэтому сигналить центральная нервная система практически перестала в левой части маленького организма – левая ручка была практически неподвижна, левая ножка тоже малоподвижна, хотя и не так, и явно тоньше по сравнению с правой. И Марик и Ирка понимали: при самом благоприятном варианте развития ребенка пожизненная хромота все равно гарантирована. Рука не обсуждалась, знали – шансов на восстановление двигательной функции нет. Но все равно, для обоих это не означало, что от попыток они должны отказаться: детский массажист появлялся трижды в неделю, работал качественно, но результатов при этом не обещал, стоил недешево, но объяснял, что ДЦП – болезнь дорогая и непредсказуемая.

Так или иначе, но к моменту встречи на Пироговке матерей Ванюхиных и старшего Лурье срок был Лурье младшему седьмой месяц, и он был доказательно жив: следил за Мариковым пальцем, внимательно так, вдумчиво и молча, вздрагивал иногда, но не реактивно, не замечая собственных импульсов, пробивающихся изнутри – он сам по себе, а тело, хотя и его собственное по метрике, – само по себе.

С того дня Нина потеряла покой, как когда-то Полина Ивановна из-за нее самой. Тогда, правда, все разрешилось у опекунши быстро и закончилось с переездом Нининым в дом Ванюхиных. Здесь же определенность была нулевой, и даже еще меньше. Домашним делам, уходу и заботе о муже это не мешало, там она оставалась самой надежной матерью и женой. Шурка просто знать ничего об этом не ведал. Дома старался бывать меньше, отговариваясь неотменными делами, зато компенсировал это достатком по всем направлениям жизни. Предложил нанять помощницу, но Нина отказалась: не привыкла к чужим в доме, пусть приходящим, хотела все успевать сама – так всегда жила и раньше. С мамой Полиной тоже решила тему Лурье не возобновлять, списать на разовый стресс, внезапный отблеск памяти, случайную женскую слабость. Полина Ивановна оказалась трезвей. «Почему, – сказала ей тогда, после встречи в сквере на Пироговке, – думаешь, что здоровый он? Он, может, в параличе живет, как доктора обещали, а ты думать будешь, что ошибку совершила. Все мы, дочка, правильно сделали тогда, все по уму. И в семье как у тебя славно, сама знаешь. И Шурка, знаю, доволен всем. Не чуди себя, не мучь, чему быть – не миновать тому…»

К семи годам, когда Шурка по настоянию жены пристроил Максика в первый класс английской спецшколы, они жили все там же, в районе «Спортивной», но в другой уже квартире – трехкомнатной. К этому времени все они уже три года как стали законными москвичами, все Ванюхины, с купленной за положенную мзду пропиской и собственным кооперативным жильем. Точнее говоря, куплена поначалу была коммунальная комнатенка, у алкаша какого-то – Дмитрий Валентинович вызнал случайно и помог, а уж затем путем непростой, но гарантированно нечестной комбинации она была превращена при положенной доплате в кооперативную трешку.

Ванюха за прошедшие годы внешне изменился мало. Спортивные единоборства свои он забросил окончательно одновременно с прошлым увлечением сомнительными философиями и биениями головой об пол в качестве бесплатного атрибута затуманенных восточных перспектив. Дима, как сен-сей со стажем, держался сколько мог, но получилось немногим больше, на год всего лишь. Жизнь в боевом искусстве перестала приносить прежние доходы, выросло поколение профессиональных бойцов, молодых и настырных, без коллекционерских привязанностей и неформальных отношений с учениками. Они пооткрывали бессчетные школы, привлекли на свою сторону представителей армии и спецслужб, перестали принимать в боевую науку всех кого ни попадя, а с оставшихся способных денег не брали вовсе.

Но Дима не загрустнел в связи с низложением с прошлых вершин – некогда было: в делах их изменения были заметны и велики. В его и в Ванюхиных.

Закон о кооперации, что вышел не так давно, поверг деловую братию в испуг только поначалу: думали, все сейчас ринутся в новую денежную жизнь, старую разгребут, перелопатят, разберут на другие комплектующие части и пристроятся воровать по своим, не согласованным с привычными правилам. Однако этого не произошло, по крайней мере, на первых порах. Зато на этих же порах, пока народ продолжал еще недоумевать, как же такое случилось, а по телевизору уже успели самого сен-сея всех сен-сеев и сен-паев, Ульянова-Ленина, обозначить кровавым вурдалаком, Ванюха излагал Диме подробности того, как и почем они примут три с половиной штуки гринов, каким макаром провезут из Америки три персональных компьютера марки Х/Т-10, сколько придется отстегнуть на таможне и на каких условиях сразу по приезде скинут «умный» товар промышленным технарям. Дима слушал внимательно, мысленно перебирая остатки антикварных запасов, что, как он теперь соображал, вполне могут зависнуть в обществе потребления культурных и культовых ценностей при таких новых интересных раскладах. А Ванюха параллельно с объяснением прикидывал, как назвать кооператив по компьютерам и комплектующим. К концу объяснений своих решил окончательно – «Мамонт». Кооператив «Мамонт». Учредители и совладельцы – он и Дима. Кончилось былое неравноправие. Не только «де-факто», но теперь и «де-юре». Закрытый кооператив в равных долях. По типу…

Сказать, что Нина за те же годы изменилась мало, подобно мужу, означало быть незрячим. Нина изменилась сильно, пожалуй, очень даже сильно. К своим двадцати шести она, мать семилетнего сына, стала вполне зрелой женщиной, статной и привлекательной, но вместе с тем ухитрилась сохранить удивительную детскость в лице, не наивность, нет, но некую особую доверчивость, не свойственную замужним особам. Мужики вокруг не раз покупались на ее многообещающую отстраненку, но облом был обязателен и неизбежен. Более того, чаще всего Нина не замечала откровенных призывных мужицких сигналов в свой адрес, а если случайно до нее редкий сигнал пробивался, то она шарахалась от него, как от чумы, принимая вполне миролюбивую надежду претендента за выраженную агрессию аморального свойства. Верность супружеская для нее всегда являлась словечком из чужого лексикона, не из своего домашнего словаря. Верность, полагала Нина Ванюхина, – это о чем не говорят, это – что делают, как живут и о чем думают. Хотя, скорее, наоборот: «о чем» – в этом смысле, думать не нужно, не должно быть в жизни любящих друг друга людей такой точки пересечения, когда нужно о таком подумать.

Мужа своего, Александра Ванюхина, она продолжала любить. Но порой, особенно в последние годы, когда подрос Максик и она стала понемногу уделять внимание и себе, Нина не раз обнаруживала, что любовь ее к Шурке становится не такой, как раньше, – другой, слишком правильной, что ли, слишком понятной и безоблачной. Но эти же самые обстоятельства служили и весьма удобным поводом, чтобы зарождающиеся слабые сомнения тут же устранять. Это, как на часовом циферблате: смотришь на минутную стрелку, даже если наблюдаешь неотрывно, – меняется время, течет, и показания уже не те, другие совсем на часах минуты, а как они меняются, минуты эти, – не видишь, не улавливаешь получившийся сдвиг, а он все больше и больше и от точки отсчета все дальше и дальше…

Причин тому было две – так она себе представляла – явная и затаенная.

Первая касалась привычного образа жизни в квартире на «Спортивной», отсутствия занятости вне дома, если не считать поездки в Мамонтовку к матери и сестре, и замены приятных в прошлом неожиданностей со стороны супруга на дозированную и бесперебойную поставку доказательств материального благополучия. Кроме того, сюда входила и тщательно скрываемая неудовлетворенность от отлаженных до регулярности маятника их с мужем интимных отношений. Как ни старалась, не умела она, начиная со второго примерно года замужества или около того, вернуть Шурке прежнюю постельную страсть. Но, впрочем, это она никогда с ним не обсуждала, стыдилась, наверное, да и не знала по негородской своей дикости, что разговаривать про это разрешается и нужно. И особенно – с самым близким человеком.

Но, по большому счету, это было пустое, не главное. Главным было для нее другое, и в этом она боялась признаться себе самой. Это и являлось причиной номер два – тайной и безмотивной. Строго говоря, мотив присутствовал, но не поднимался выше уровня женской интуиции: так… плавал в подсознании, вызывая очередной прилив внутреннего сопротивления, всегда недостаточно решительного и потому безрезультатного.

Все эти годы после случайной встречи со стариком Лурье Нина так и не смогла найти себе места, успокоиться. По горделивому выражению лица председателя комиссии по Милочкиному удочерению она догадалась, что ребенок ее, Ванечка, не только находится в норме по здоровью, но и доставляет окружающим радость своей жизнью – тем фактом, что она, жизнь эта, есть у него, а он, ее мальчик, есть у них, у чужих, по случайности, людей. И когда она нередко об этом вспоминала, о встрече у каменного Льва Толстого, сердце ее каждый раз притормаживало и примолкало, переходя на почти не ощутимый неровный перестук, который так же неслышно перебирался выше, к ямочке на ключице, бился внутри нее пару-тройку раз, заполняя впадинку, и поднимался еще выше, к голове, к нижней части лба, которая сразу над глазами…

… И тогда ее неудержимо тянуло на улицу, туда, на соседнюю Пироговку, где она надеялась снова встретить коляску семейства Лурье с маленьким в ней еще одним Ванюхиным, а потом, быть может, так случится, что и не коляску больше, а самого его, ее мальчика, на ножках, за ручку, бормочущего милую детскую чепуху чужому дедушке или чужой маме, а вовсе не родной, не Нине…

… И она брала за ручку своего законного малыша, Максика, и вела его на прогулку, туда же, в ту же сторону, и норовила всякий раз миновать третий подъезд знакомого дома и бросить быстрый взгляд наверх, на шестой этаж, не зная точно, на какую сторону выходят окна Лурье, «ее» окна, и надеялась на случайную встречу с ним, а лучше – на «случайно неслучайную», чтобы что-то повернуть, чтобы само, может, как то повернулось и осталось с ней, по-другому уже, по-новому: без мучительных и скрытных попыток соединиться с прошлым, к которому она поклялась никогда не приближаться, произнеся окончательное «да» и получив то же самое в ответ…

Виновных в приключившейся с ней беде не было, она знала об этом, не могла не знать. Но все же ближним к разраставшемуся с годами горю оказывался муж ее, Шурка Ванюхин, – самым все же крайним, если вспомнить жесткую его в тот день позицию, хотя и справедливую, наверное, и прежде всего, по отношению к ней самой.

За то время, что Нина провела в поиске этих встреч, ей удалось пару раз засечь знакомую коляску, оба раза с дедом. Затем была коляска другая – складная, прогулочная: первый раз – с Ириной, а в последний раз они гуляли оба, с мужем Марком.

Это было к концу второго года жизни ее детей. Она еще удивилась тогда – почему в коляске. По всем расчетам выходило, что Иван Ванюхин, ее Ванечка, который их, Лурье, давно должен ходить самостоятельно: ножками, ножками, как брат Максик, и давно уже. Но все равно, главным это для нее не становилось, это соображение каким-то образом отбрасывалось само, за ненадобностью. Про болезнь сына, про страшное это требуквие ДЦП, она постепенно стала забывать, вернее, перестала думать. Для нее болезнь второго из рожденных близнецов стала чем-то из далекого, нечестного прошлого, частью чьей-то ошибки или злой воли. А на деле она впоследствии думала, мысленно приучив себя к тому, что сын Иван жив и здоров, и успев привыкнуть к этой мысли, что судьба дала ей испытание не самое-то и тяжелое, так себе испытание, да и не испытание вообще – рядовая проверка на материнскую устойчивость в не самых сложных жизненных обстоятельствах.

За последующую пятилетку жизни на «Спортивной», вплоть до Ванюхиного «Мамонта» встречи с Лурье были абсолютно непредсказуемы. Года полтора ей постоянно не везло: вообще не удавалось натолкнуться на кого-либо из семьи, хотя она знала точно, чувствовала уже, как опытный охотник, – чутье подсказывало ей из материнского нутра: здесь они, все здесь, то есть имелось в виду – он здесь все еще, на шестом этаже знакомого дома, изученного ею вдоль и поперек. Один раз за этот период кольнуло снова выше глаз: может, и правда, со здоровьем неладно у сынка? С параличом церебральным тем самым… Но как кольнуло, так и отпустило, не поддалась на провокацию, устояла и на этот раз в вере своей и материнской убежденности.

Нина Ванюхина ошибалась. Далеко не все в состоянии здоровья Вани Лурье обнадеживало к тому, что он выберется из страшной болезни.

Не то чтобы вообще – об этом речь не шла никогда, это было невозможно, исходя из самых благоприятных факторов развития ребенка, – а хотя бы с последствиями, позволяющими передвигаться хоть и плохо, но самостоятельно. Так же, кстати, как и функционировать прочим важным составляющим опорно-двигательного аппарата. Перелом в чувствительности и подвижности левой стороны тела, на который Лурье рассчитывали, исходя из прикидок специалистов, годам к двум-двум с половиной, не оправдался, несмотря на самоотверженное вовлечение в процесс всех возможных сил и средств. Более того, наступило неожиданное ухудшение, парализовавшее область таза, и тоже слева. Ухудшение это как раз и совпало по времени с моментом, отсчитывая от которого Нина перестала в течение тех полутора лет даже изредка встречать кого-либо из Лурье, выгуливающих ее ребенка.

И снова начались массажи, усиленные теперь и еще более дорогие. Да они, в общем, и не прекращались никогда – просто на какое-то время Марик и Ирина сбавили обороты, надеясь на тот самый перелом. Готовились с нетерпением – думали, заслужили. Не вышло, как думали, не получилось.

К этому периоду кое-что стал просекать и дед, поскольку все по его разумению сроки, потребные для пеленок, отлежек и несознательной части жизни, прошли, но внук явно не выражал желания сопровождать их с Торри Вторым на прогулки в том виде, как этого хотелось бы Самуилу Ароновичу: с притопом, прихлопом, милым скандальчиком «хочу-не хочу», «буду-не буду» или же требовательной настырностью по любому наобум взятому поводу. Поэтому и оказался невостребованным совок для снега и песка, приобретенный дедушкой в универмаге на соседней Плющихе.

Поначалу дед озадачился, не предполагая ранее, что такое повышенное внимание невестки и сына к уходу за мальчиком связано напрямую с серьезным его нездоровьем. Думал, так в еврейской семье и положено заботиться, а как еще-то? Но когда явственно осознал, что Ванюшенька не ходит по-настоящему – это в два с половиной года-то – и молчалив не по возрасту тоже, и не игрив, как других дедушек внуки, это навело его на мысль, что не все он про внука знает, далеко не все. Окончательно ситуация прояснилась для него, когда у внука начался сильнейший рецидив, который продлился лет до четырех с небольшим.

В тот день, когда он это понял, Самуил Аронович Лурье совершил очередной жизненный подвиг, соизмеримый по потерям лишь с безрассудным броском под танк со связкой гранат в руке в октябре сорок третьего. Танку повезло тогда – гранаты не взорвались, а капитану Лурье – нет: в последний момент ему удалось перекатиться резким движением вбок и, успев проскользнуть меж гусениц, вжаться всем телом в подмерзающий уже грунт. Не повезло – потому что гибели немецкому «тигру» капитан желал отчаянно и жизнь собственную в тот момент ценил меньше, чем возможность уничтожить боевую машину фашистского врага. И это было такой же правдой, как и то, что с этого дня здоровье внука стало для него важнее суеты исполкомовских будней. На следующий день он написал заявление и разом снял с себя председательство там, где начальствовал, а в тех комиссиях, где был просто членом, – вышел из состава.

– Хватит, – с неожиданной резкостью заявил Самуил Аронович районному руководству, несказанно удивив всех, – семьдесят второй годок как-никак, пусть другие теперь потрудятся, какие помоложе.

Внезапное прозрение дедово, как выяснилось, не улучшило, а, наоборот, осложнило положение дел в семье. Отойдя от обязанностей по работе, обретя долгожданную степень свободы, старый Самуил не сумел, однако, найти себе места в доме. Выяснилось, что помощь в уходе за больным ребенком требует еще и разных умений и навыков, и все они – другого, непривычного ему свойства. Таким образом, довольно быстро стало также ясно, что посвятить себя выздоровлению наследника фамилии – дело не только не простое, но и нервное, и физически затратное. А слоняться по пироговской квартире без цели и выискивать себе занятие по душе оказалось не для Самуила Ароновича. Тем более что теперь он в течение всего дня имел возможность наблюдать за такой не по-детски обставленной жизнью своего неполноценного внука Ивана. И это начинало угнетать его не меньше порой, чем факт отсутствия внуков вообще. Но об этом он, наученный опытом, приобретенным в семье, предпочитал теперь молчать, загоняя всплески недовольства и разочарования глубоко внутрь себя и методично там их заглушая.

Нельзя сказать, что Ирина отнеслась к решению свекра включиться в семейные дела с энтузиазмом. Нагрузка ее в этом случае возрастала, а не снижалась. Но выразить свое истинное отношение к событию она не решилась даже Марику. Это было то, чего делать было нельзя. Нельзя вообще, и в их семье в частности. Единственно, кто был искренне рад постоянному дедушкиному присутствию в доме, так это Торри Второй. В это время он находился в самом расцвете своих собачьих сил, имея за спиной три с половиной года безоблачных удовольствий в семье Лурье. Казалось, что лапы Торькины росли непосредственно из головы, без связующего звена в виде шеи. Сама голова была огромной и без всякого дополнительного перехода перетекала в могучую грудь. Этой своей грудью Торька упирался в край Ванечкиной кроватки, когда забрасывал на нее кривые лапы, желая проконтролировать процесс излечения частично парализованного ребенка.

Тогда Торри был весел и беззаботен, получая любовь в семье ото всех вокруг. Но слушался Торька лишь Самуила Ароновича – подчинение в одностороннем порядке признавалось им только в отношениях с дедом. Никаких премудрых собачьих болезней, типа экземы или чего еще, в виде наследства по линии отца, слава богу, не просматривалось, поэтому своим живым характером и неутомимым бульдожьим задором ему удавалось, ничего про это не ведая, оттягивать порой хозяина от овладевающего им уныния. Дед пристегивал любимца на строгий ошейник, и они шли к Льву Николаевичу Толстому, на сквер, проветриться и пометить заодно писательский обелиск.

Усилия Иринины и мужа не прошли даром. На пятом году жизни, в конце марта восемьдесят пятого, Ваня снова пошел на поправку. Утром Торька, ворвавшийся в детскую после прогулки с дедом, возбужденный еще, не остывший от запахов весны, бросился к кроватке, на которой спал мальчик, и сунулся слюнявым ртом к нему в лицо. Ваня проснулся от мокрого и холодного, резко распахнул глаза, и его пронзило током. Он дернулся навстречу Торьке и протянул ему руку, чтобы погладить. И погладил пса. И снова погладил, но теперь уже это успела заметить Ирина. Она беззвучно опустилась на пол в проеме детской комнаты и заплакала: тихо так, но очень больно изнутри. А потом поняла, что плакала без слез – внутренним плачем. И в плаче этом были все годы ее усталости и безнадежных ожиданий чуда, боли и переживаний, отчаянья и надежды. Проблемный дедушка, кстати, тоже там присутствовал немалой составляющей, в слезах этих. А присела на пол она, потому что сын ее, Ванечка, протянул к бульдогу левую руку, не резким движением пока, но протянул-таки: ту самую, которая тоньше и суше, ту самую – неподвижную, ту самую, что висела полуживой плетью. Протянул и погладил. А потом спустил с кровати ножки и похромал писать. Сам похромал, без чьей-либо помощи, как будто хромал так на левую ножку каждое утро, каждый день на протяжении всех мучительных лет самоотверженной борьбы родственников за его выживание…

Дальше все пошло веселей. Левая ножка была несколько тоньше правой, но чтобы это обнаружить, надо было вглядываться намеренно, да еще с пристрастием. Зато подвижности у ребенка добавилось существенно, и это компенсировало в какой-то степени заметность хромоты, особенно при энергичных движениях остальной части тела, не охваченной болезнью. Рука стала подчиняться сигналам Ванькиного правого полушария: через раз поначалу, в случаях, когда уже не было внезапных причин, как тогда, при собаке, будто от удара током, – а просто по обычным законам человеческого устройства. Затем – чаще, почти всегда, с редкими исключениями, связанными в основном с перевозбуждением или усталостью. Еще позже, через год или около того, – практически без отказов, хотя все равно быстрым движение руки так и не становилось: присутствовали вялость и заторможенность. Мышечную массу левая рука тоже не набирала почему-то: действовать действовала, но выравнивания с правой по толщине и подвижности до конца не происходило.

Каждый год, как бы ни получалось в семье по деньгам, Ирина с Мариком вывозили сына на юг, в Крым. Обязательно туда, в Судак, как правило, и надолго, неизменно втроем. Каждый раз, возвращаясь обратно, они с удовлетворением замечали, как благотворно сказывается отдых у моря на здоровье мальчика. Как набирается он сил и как все успешней организм его продолжает сопротивляться болезни, будучи не в силах пока еще окончательно вытащить Ванюшу Лурье из остатков паралича.

Так продолжалось вплоть до лета восемьдесят седьмого, когда они впервые не поехали в Судак…

До тех же пор, до первого класса спецшколы, Максим Ванюхин проводил каждое лето на даче, у бабушки Поли, в Мамонтовке. Нина несколько раз собиралась вывезти сына на юга, к Черному морю, но мать так просила не делать этого, говорила: к ней лучше, под присмотр, на молоко настоящее, цельное, тоже на воздух, пусть не морской, зато сосны есть – тоже целебный, исключительно воздушный настой, не хуже черноморского; а накормят там неизвестно чем, все общепитовское будет, казенное, не свое.

И Нина слушалась, отдавала сына к ней на все лето, и сама жила то здесь, то там, в городе, с Шуркой.

Милочке тоже было от этого лучше. Она хотя и была старше племянника на два года, но разницы этой не чувствовалось, то есть сама значения этому никакого не придавала, и в играх детских преимущества возрастные не сказывались. Ну а любила Милочка Максика, как родного брата, временно отделенного от нее для жизни в городе с ее второй мамой, которая и сестра еще.

Но это было поначалу, лет до пяти. Дальше единственной мамой все больше и больше становилась Полина Ивановна, и только она. Нина автоматически стала занимать только место сестры, со временем оно упрочилось и определилось окончательно и стало привычным для всех Ванюхиных.

Таким образом, дядя Шура стал мужем взрослой Милочкиной сестры и маминым сыном, значит, для нее он стал к моменту сознательного распределения родственных связей в семье чем-то усредненным между взрослым братом и дядей, но, как бы там ни было объяснено, он был просто дядя Шура, который привозил подарки, сестру Нину и племянника Максика.

Году на шестом Милочка спросила сначала маму, а затем перепроверила это же у сестры: может ли она, когда вырастет, «пожениться» на Максике. Обе одинаково заулыбались и ответили отрицательно, но было видно, что вопросом они остались довольны. Недовольна, однако, осталась Милочка: разочарование было сильным и с непонятной для нее причиной: разница в возрасте позволяла ей ухаживать за четырехлетним племянником, во всяком случае, играть в заботу и уход. Поэтому Милочке было обидно, что не разрешают, а хочется…

Учиться ее отдали в ту же 22-ю школу на поселке, что заканчивал Шурка. Таким образом, к восемьдесят седьмому Милочка успешно перешла в третий класс вместе с пришпиленной к фартуку октябрятской звездочкой, чем очень гордилась…

В восемьдесят шестом году, когда ее детям исполнилось шесть лет, Нине повезло. Теперь уже по-настоящему, напрямую, без смутных догадок и изводящих душу мучительных сомнений. Она увидала своего сына Ивана так, как мечтала увидеть. Был август, самый конец его, сухой и необычно теплый для Москвы, почти жаркий.

Она по обыкновению построила свой пеший маршрут так, чтобы не миновать знакомый дом и двор, не рассчитывая на удачу, тоже как обычно. Но на этот раз ошиблась. Ванечка ее, Ванюша, сыночек второй, чуть не сбил ее с ног, выскочив из третьего подъезда с поводком в правой руке.

Первым она увидела Торри Второго, хотя он немало изменился со времени последней встречи. Но, несмотря на облезлую спину с розовыми пятнами, выглядывающими из-под кустиков тигровой шерсти, Торри Второй тянул, как паровоз, стремясь скорее пересечь безынтересную асфальтовую полосу и добраться до земляных запахов, поближе к травянистому дворовому газону. Мальчик только успел вскрикнуть «ой!», и бульдог утащил его дальше. Дальше от нее, от Нины Ванюхиной, от родной матери.

Иван был в коротеньких штанишках и футболочке. Торри тянул так энергично, радуясь совместной с мальчиком прогулке, а Ваня так неуклюже пытался этому сопротивляться, производя кучу неловких движений, что Нина не уловила почти деталей: тонковатой левой ножки, вяловатой левой ручки. Она пыталась всмотреться в лицо сына, но, остолбенев от неожиданности, теперь могла хорошо видеть его лишь со спины. Но и этого было достаточно, чтобы заработал молоточек выше глаз, не как всегда – сильнее, с отдачей в виски, и сразу вслед за этим перепоясало судорогой в тазу и ослабло под коленями. Нина замерла, где стояла, потому что ноги не хотели слушаться и бежать туда, за бульдогом и мальчиком, на газон.

Ее обогнала женщина и пошла впереди. Нине не нужно было ждать, пока она обернется, чтобы всмотреться в ее лицо. Она и так знала, что женщина эта – Ира Лурье, которой она сказала шесть лет назад «да», отдавая навсегда собственного сына, конечно же здорового мальчика, второго из новорожденных близнецов, грудничка двух дней от роду. Кто состоял в этом заговоре против нее и кто был главным: семейство Лурье со своим мертворожденным недоноском, докторша из ВНИИАГа, та, что завотделением, или же ее собственный муж, отец ребенка Александр Ванюхин, вместе с приемной матерью Полиной, – она не знала. Но, стоя на асфальте у третьего подъезда, не в силах освободиться от сковавшей ее на мгновение комы, Нина смогла осознать, что заговор этот против них с Ванечкой без сомнения существует, и незащищенными в нем оказались самые слабые: мать и отнятый у нее сын…

Когда Ирине удалось уже догнать мальчика с собакой и помочь ему справиться с упрямым паровозным непокорством Торри Второго, она внезапно вздрогнула и обернулась. К тому моменту Нина уже справилась с комой, судорога ослабла, под коленями отпустило, молотки поутихли, и удары подо лбом стали почти не слышны. Увидев, как Ирина смотрит в ее сторону, она, не зная еще точно зачем, отвернулась и быстрым шагом пошла вдоль дома, к выходу через арку на Пироговку. Ирина проводила женщину глазами до самой арки, пока та, нырнув туда, вовсе не исчезла из виду. Затем она снова развернулась к своим, но взгляд ее остался задумчивым…

Следующая встреча пришлась только на зиму и получилась сразу после новогодних каникул. Было утро, и Нина специально за домом Лурье не следила, как делала часто в другое время дня. Она просто спешила в поликлинику, чтобы успеть записать Макса к отоларингологу. Журнал самозаписи заполнялся уже к девяти утра, все удобное для посещения время разбиралось загодя, об этом она знала, и надо было успеть.

Самуил Аронович вышагивал так же гордо, как и в прежние годы, ведя за руку Ивана. Они направлялись в школу, куда он ежедневно провожал внука в силу такого семейного распределения обязанностей. В другой руке он держал школьный портфель, самый обычный, коричневого цвета и на одной застежке. В школу они выходили задолго до начала занятий: оставляли запас времени на Ванькину хромоту. Привычный путь пролегал через поликлинический двор – добираться до школы получалось короче и довольно быстро, даже если не спешить.

На этот раз первым Нину заметил старик и тут же узнал. Он остановился и придержал ее за рукав шубы. Нина шла во встречном направлении, погруженная в собственные мысли. Стекла очков слегка подмерзли, и видимость была из-за этого неважной. Она растерянно уставилась на старика, не понимая сначала, что происходит. Но тут же обнаружила, что напоролась на деда Лурье собственной персоной. Дед хитро улыбался, всем своим видом выражая удовольствие от неожиданной встречи. За руку он держал своего внука Ваню, и тогда она остолбенела, точно так же, как и в прошлый раз, у подъезда знакомого дома.

Он говорил, а она слушала, кивала и не слышала ни слова из того, что произносил старик. Она стояла и смотрела на сына, на Ивана Ванюхина, который Лурье, и из глаз ее текли слезы. Слезы скатывались на щеки, и слез было много, Нининых слез, – так много, что это мешало ей как следует рассмотреть сына, а протереть слезы и смахнуть морозную поволоку со стекол не было сил. А сын ее в это время терпеливо ждал, пока дедушка наговорится с тетей, и ковырял правой ногой мягкий, только что выпавший снег, пытаясь подбросить его вверх носком ботинка. Левым – вряд ли бы получилось…

– … Так что передавайте привет маме вашей, как в Пушкине окажетесь, – завершил приветствие Самуил Аронович и добавил на прощанье: – Скажите, помню ее хорошо. И вашему сыночку, что в колясочке тогда находился, тоже привет передайте, – он игриво толкнул внука в бок, – от нас с внучиком Ванечкой передавайте, да?

– Да, – рассеянно подтвердила Нина, не отрывая от сына глаз, и снова повторила: – Да…

Путь старика и сына она проследила в то утро до порога школы, узнав одновременно маршрут их каждодневного следования и выяснив заодно расписание занятий первоклассников.

Последующие четыре месяца Нина с маниакальной регулярностью отслеживала, прячась на заготовленных заранее позициях, как Ваня Лурье возвращается из школы домой, неизменно с дедом и почти всегда в одно и то же время. Если бы смогла, Нина ходила бы смотреть на сына и по утрам, дважды на день, но делиться о своей второй жизни было не с кем, да и не хотела она делиться, не могла – повода не было уходить из дому так рано, да и Максика, кроме того, нужно было отправить самой.

В конце апреля, числа точного она не запомнила, Нина неожиданно для себя не обнаружила сына в числе прочих возвращающихся из школы первоклашек. За время своих регулярных наблюдений с учетом небольших от графика отклонений, носивших, как правило, случайный разовый характер, она всегда знала положение дел с сыном, знала точно, могла теперь свериться в любой момент и справиться, если что, через школу. Пару раз за это время сын в школе не появлялся, но ей удалось вызнать, что болеет, но ничего серьезного: простуда без особой температуры – в первый раз, и легкая форма ОРЗ – во второй. Про паралич тот самый она не вспоминала больше, да и не было на деле никакого паралича – версия эта просто была удобная для тех, кто заговор против нее с сыном замыслил.

Тогда она всего лишь удивилась, но не озадачилась и не расстроилась. На Первомай, думала, Ваню забрали и куда увезли, может, с родными этими его, Лурье.

Однако праздники прошли, занятия в школе продолжились, а сын так и не объявился. Не объявился он и через неделю, и через две. Во дворе дома на Пироговке мальчик тоже никак не проявлялся: ни с дедом, ни с родителями. Дед, как и прежде, выходил с окончательно облезшим бульдогом, который, в отличие от прошлых времен, не тянул уже прежним паровозом, а вяло, кое-как ковылял в сторону газона, опускал морду к оттаявшей весенней земле и подолгу стоял на одном месте, принюхиваясь остатками собачьего обоняния к запахам наступающего тепла.

В общем, все мыслимые сроки ожидания прошли, и тогда Нина направилась в школу, по проторенной ранее дорожке, узнать сведения о сыне из первоисточника. И узнала, это не оказалось сложным. Первый мальчик, которого она перехватила после занятий, оказался из ее первого «Б». Из их с сыном класса.

– Вы про Ваньку спрашиваете, – удивился ученик, – про хромого который, про нашего?

– Да нет, – нетерпеливо оборвала его Нина, – я про Ваню, про Лурье Ивана из первого «Б».

Мальчик оказался словоохотливым:

– Так я и говорю, он уехал в Америку с папой и мамой. Нам училка не сказала про это, а моя мама сказала. Она узнала из поликлиники, потому что там он лечился с Лидкой Первовой у одной докторши. А она ее маме сказала, а мама – Лидке, а Лидка мне сказала, и теперь про это все ребята знают, про Америку. – Мальчик взглянул на тетеньку с видом победителя и захотел дорассказать еще: – Он уже в школу сюда не ходит, раньше дедушка за ним приходил всегда, а теперь не приходит больше, потому что уже нету их никого давно. – Он поискал глазами кого-то и с гордостью добавил: – А за мной приходят: и дедушка приходит, и мама с папой тоже, когда дедушка не приходит. – И снова, ни с того ни с сего, с целью частичной компенсации, наверное, зависти по поводу чьей-то американской жизни, сообщил: – Зато у них собака еще умирает, у нее кожа облезается на спине и спина вся красная.

Про собаку Нина догадывалась, видела сама. Не догадывалась только про возможность зловещего плана, не подозревала даже, что заговор этот приобретет столь изощренные формы и будет так дальновидно продуман.

Поверила она в это сразу. Сразу как услышала от случайного, по сути, мальчика. Поняла, что все – правда. Правда, что уехали. Правда, что план. Правда, что навсегда. И наконец, правда, что никто ей, родной матери, ничего не сообщил, никто с ней не посоветовался, никто знать ничего не пожелал о ее материнских чувствах: никакая школа, никакие соседи по дому из третьего подъезда, с шестого этажа, никакие другие люди, знакомые и незнакомые, включая самих этих нелюдей Лурье с вежливым и общительным еврейским дедушкой Самуилом Ароновичем во главе.

На деле именно это и произошло. Действительно, в тот день, когда Нина узнала ошеломляющую новость, Ваня Лурье с родителями заселялись в бейсмент небольшого двухэтажного дома в недорогом пригороде Далласа, столице американского штата Техас. Первые десять дней, пока семья новоприбывших техасцев еще только определялась с более или менее постоянным жильем, они снимали две комнатушки с кухонькой в отеле квартирного типа недалеко от железнодорожных путей. Несмотря на невысокую по американским понятиям цену, полученные на временное обустройство деньги тратиться стали гораздо быстрее намеченного порядка и довольно серьезно подкосили никак к тому времени не установившийся еще в новой жизни материальный статус семьи Лурье.

А началось все с последнего московского сентября, сразу после того, как Марик с Иркой проводили и впервые за семь лет оставили Ваню один на один с чужими людьми, в первом классе близлежащей школы. Поначалу им казалось, школа должна была быть другой, особой какой-нибудь, с учетом специально направленной на сына общеразвивающей и гуманитарной специфики. Однако затем передумали: Ирина решила, что лучше пусть будет совсем рядом с ними – и в смысле удаленности от дома, и потому еще, что сама она эту школу заканчивала когда-то, да с серебряной медалью в придачу, и продолжала верить в благоприятное наследие тамошней атмосферы. Одним словом, пошли проторенным путем, без нового образовательного подхода.

К этому же времени Марик получил неожиданнейшее в его жизни предложение. Кто-то из любопытствующих американских итээровцев, русскоязычных, находясь незадолго перед этим в Москве в связи с участием в международной конференции на вольную тему «Город будущего», сунул нос в один из специальных технических журналов, предложенных организаторами для ознакомления участников и гостей, и наткнулся в нем на статью, чрезвычайно его заинтересовавшую.

Super! – искренне удивился американец и в самый короткий срок нашел ее автора, которым оказался Марк Лурье, ученый, конструктор и педагог. Далее – все просто: знакомство, удивление по поводу явной недооценки инженерного таланта на родной земле и последующее приглашение на трехлетний контракт с гарантией бизнес-визы в США, штат Техас.

Оба они, и Марик, и Ирка, серьезно к русскому американцу тогда не отнеслись: просто собрали обед поинтересней, с блинами и рыночной сметаной. Обязательную для такого случая икру заменили, правда, на селедочку, тихоокеанскую, жирную, пряного посола – тоже нормально, решили, если водку остудить до морозильного градуса, то проскочит под нее все, что хочешь, – сам не заметишь. А икра красная, самая мелкая даже, левая, с несортовыми пленками, все равно, как ни крути, не по их деньгам выходит, не по Мариковым заработкам.

Так и вышло: и поел хорошо, и выпил тоже с удовольствием, и слов наговорил кучу многообещающих, и приглашение они от него по почте спустя какое-то время получили, и тоже в обещанные сроки.

А получив, Лурье задумались над этим уже серьезно. Милый обед с взаимными комплиментами обернулся в историю реалистичную, неожиданную и заманчивую. Для начала они, не сговариваясь, обсуждение отложили. Но знали: каждый обдумывает что-то про себя, не ставя другого в известность до поры до времени. А обдумать чего было: Ванька, прежде всего – что там будет и как? Дед – совсем непонятно, как к этому отнесется: может, и согласится, а может, к примеру, разбор устроить на почве предательства и измены родине и категорически отвергнет саму идею. А если отвергнет, то как он тут, с кем? С Торри Вторым умирать останется? И Заблудовские как, оба родителя Ирининых? Ну там, по крайней мере, родни навалом: сестра старшая Иркина, Ася с мужем Борей и взрослым сыном Илюшей, если что, младший брат отца – дядя Иринин, Лев Аркадьевич с семьей, тоже люди близкие и родные, и тоже, если что… Ну и так далее – по линии Заблудовских всегда все было понятней и решалось проще.

Короче, Самуилу Ароновичу они изложили идею отъезда не сразу, но изложили-таки. И произошло это только зимой, раньше не получалось определиться. Если честно, ждали, что будет с Торькой, с жизнью его собачьей или смертью по-человечески, и снова – поодиночке, не смели озвучить разговор о судьбе любимого зверя, хотя знали наверняка уже – это вопрос времени, и самого недалекого.

К сожалению, несмотря на вязку с далекой ирландской чемпионкой, избежать наследственного заболевания, полученного от отца, Торри Второму не удалось. Симптомы страшной экземы в точности почти повторяли прежнюю картину, что и у Первого. Те же узлы и пузырьки на обнажившейся ярко-розовой спине под остатками тигровой шерсти, то же медленное, но методичное расползание болезни по всей коже с особенно мучительными для собаки проявлениями на животе и в паху, тот же густой с резким запахом гной из ушей не старого еще, даже по бульдожьим меркам, кобеля и постепенная потеря основных чувств – зрения, прежде всего, слуха и, в последнюю очередь, обоняния.

Так или иначе, но к зиме Торька был все еще жив, а полугодовой срок приглашения заканчивался в феврале. И возможно, ни Ирка, ни Марик эту тему не затронули бы больше: ну кончился срок и кончился, и черт с ним – так, может, и надо. В смысле, не надо. Помешало одно обстоятельство, сумевшее опрокинуть привычный к моменту принятия решения ход рассуждений на тему «за» или «против» отъезда в Америку.

Виной тому оказалась близлежащая школа, Иринина которая была и Ванькина стала. «Хромым» ученика Лурье с легкой руки пробегавшего мимо шестиклассника стали дразнить все почти из первых и частично вторых, соседних по этажу классов, включая и девочек. Парня из шестого занесло на их четвертый этаж по неизвестной причине, скорее всего – покурить в малышовом туалете. Когда он вылетал обратно, как раз под звонок, то сбил с ног возникшего из ниоткуда первоклассника, неспешно отворявшего ту же дверь снаружи. Мальчик отлетел, но попытался сосредоточиться и подняться на ноги так, будто дело для него это было плевым и обычным. Но сразу подняться не получилось, пришлось покорячиться и в итоге принять вертикальное положение лишь при помощи стены. Парень из шестого торопился, но успел все же выкрикнуть в Ванькину сторону:

– Давай, давай, хромой! Подымайся, а то урок пропустишь, пару схлопочешь, мамка после по жопе настучит! – и унесся.

После этого случая обидчика из шестого Ваня Лурье почти не встречал, да тот и сам не признал бы его больше, столкнувшись в коридоре. Но этого оказалось достаточно, чтобы перевести мальчикову хромоту, не слишком заметную в старательных попытках скрыть ее по возможности от окружающих, в явный и публично подмеченный физический недостаток. «Хромым» он сделался для одноклассников с того самого дня.

«Хорошо, – подумал он тогда впервые не по-детски, – что рука у меня плохая левая, а не правая. А то дразнили бы безруким или одноруким каким-нибудь».

Родным Ваня в тот раз ничего не рассказал, просто замкнулся в себе и немного поплакал, когда остался совсем один. Еще раз он поплакал в кровати, под одеялом, когда ложился спать, чтобы не заметила мама. А наутро, когда проснулся, то удивился поначалу: все знакомые предметы в его комнате слегка расплывались, как будто висели в тумане, в легкой воздушной пелене. Ваня протер глаза и попытался всмотреться вновь. Но ничего и на этот раз не изменилось, хотя было совсем не больно – ни ему самому, ни глазам: так, разве, почти незаметно, на короткий миг кольнуло где-то чуть выше бровей и пропало, как будто комар укусил, быстро-быстро, в одно касание, и не снаружи укусил, а изнутри. А все вокруг продолжало оставаться таким же неясным и удаленным от глаз, от него самого, и все вещи стали в одночасье немного чужими, не Ваниными, не их с мамой и папой, а другими…

Зрение испортилось у него, причем резко, с того утра, когда он проснулся после падения в коридоре. Обнаружилось это сразу и для доктора загадкой не явилось – выраженная детская близорукость. Бывает…

Другое удивляло: почему так внезапно, почему этого не было еще вчера? На это доктор улыбнулся и ответил, что было это всегда, просто не подмечали, не проверялись, очевидно, как положено, другие присутствовали жизненные доминанты, стало быть, и с пониманием продолжил изучение медицинской карты ребенка. Одним словом, очки были подобраны и выписаны, и со следующей недели Иван Лурье вдобавок к «хромому» заделался еще и «четырехглазым», или «четырехмоторным», – зависело от фантазии детского окружения. И снова промолчал дома, и снова поплакал про себя…

Со временем Ирина, а потом и Марик заметили, что в школу их сын собирается послушно, как и прежде, но как-то неохотно, оттягивая счастливый момент выхода из дому за руку с дедушкой Семой. Дед тогда с заботливой бойкостью поторапливал внука, чувствуя в эти моменты, какой он важный и незаменимый в семье функционер. Большего, к сожалению, Самуилу Ароновичу подметить не удавалось. Но Ирина сообразила внезапно, что источник странного отчуждения Вани от школы в ней самой, в школе этой, и лежит.

Остальное стало делом техники. Через два дня психологический анамнез школьной ситуации, составленный матерью без особого труда, был готов и переведен на английский язык для чтения Мариком, которому в срочном порядке теперь язык этот был необходим для использования в стране будущего проживания. Тогда-то они и приняли, по сути дела, решение окончательно и изложили деду вызревший план, который теперь опирался уже на конкретные факты «за».

Вышло в результате не так, как они рассчитывали. Про измену родине дед не упомянул, хотя понял – отъезд такой просто для контракта не получится. Контракт какой-никакой имеет свойство переворачиваться потом в другой контракт, а тот – в третий. Такое путешествие бывает лишь в одну сторону и рано или поздно становится невозвратным. Особенно если это не Израиль, как у всей родни бывшей, а Америка, где отродясь их никого не было.

– За них я б не стал под танк бросаться, – тихо сказал он, понимая, что не в силах остановить сына с невесткой, – стало быть, умирать мне здесь надо, где Сара лежит и где мне лежать надо. – Он взглянул на почти глухого Торри Второго и добавил: – Мы поживем с ним еще малость, а потом к вам переберемся. С другого только конца. А вы езжайте, без нас езжайте… – Он нагнулся и погладил бульдога по облезлой спине, тот не прореагировал, уставившись в неподвижную точку на полу. – Мы сами тут с делами нашими управимся, да, Торь? – Торри Второй снова не отреагировал, потому что ничего не услышал…

В общем, после объяснения с Самуилом Ароновичем супруги Лурье переговорили с Заблудовскими, заручились поддержкой относительно деда и приступили к оформлению бумаг. К середине апреля с формальностями было покончено, а билеты были забронированы на самый конец месяца. Последние недели Ирка усиленно натаскивала Марика в английском: предстояло интервью по специальности, и, возможно, не одно. Но особых усилий затрачивать не пришлось – Марик показал себя молодцом: сказалось природное трудолюбие и сопровождающие его с молодых лет таланты в любом ученье; ко дню отъезда Ирка была за него спокойна: всю терминологию из своей мостостроительной, по крайней мере, специальности Марик выучил назубок, да еще с многочисленными синонимами.

Каков из себя город Даллас, они позволили себе рассмотреть лишь месяца через четыре после поселения в бейсменте. К тому времени денег, привезенных Лурье с собой, оставалось на неделю жизни, а работы не просматривалось никакой. Обещанный контракт, разумеется, оказался липой. Хотя и не липой в прямом смысле слова: американец – тот и встретил, и разместиться помог, и искренне переживал за трудоустройство. Дело заключалось в том, что Марика, как вариант, он продал местной компании, занимавшейся подбором кадров по заявкам других компаний, многочисленных и разнообразных по профилю. Ситуация на рынке труда менялась быстро. Место, что он имел в виду для советского мостовика, было уже занято другим научным инженером, из Будапешта, но тем не менее обратной отмашки американский вербовщик давать тоже не стал, рассчитывал на другую удачу: Америка – великая страна, рано или поздно все в ней устраиваются, так почему бы не Лурье из Москвы?

Опекун оказался прав: в течение той самой последней прожиточной недели дело сдвинулось наконец с мертвой точки, и в одно учреждение, малоинтересное, надо отметить, и на малооплачиваемую должность он предложение таки получил. Американец обрадовался, забрал комиссионные и исчез из жизни семьи Лурье в неизвестном направлении. А Марик приступил к работе в компании, преодолевая ежедневно восемьдесят километров автобусного пути от дома до места службы и столько же обратно…

В сентябре они отдали Ваню в школу, тоже не за тридевять земель, но были за него более или менее спокойны, потому что место было тихим, а соседи слева и справа, широко обнажая в приветственной улыбке белозубый рот, казались невероятно приветливыми. Утром сына забирал специальный школьный автобус, а после занятий доставлял обратно, практически до порога. Необычного мальчика из России в неиммигрантском Далласе приняли восторженно и с первого дня постарались окружить заботой. Первые недели он просто старательно присутствовал на уроках, не вытаскивая почти никакого смысла из произносимых вокруг него фраз и отдельных слов.

Но дело пошло быстрее, чем ожидали родители: что-то сломалось внутри, прорвалось, точнее, лопнула жилка над бровями, что не давала, как сам он чувствовал, пробиться смыслу до центра головы, и снова он ощутил укол, слабый и совсем не болезненный, – наоборот, на этот раз даже слегка приятный. После этого, практически в тот же самый день, мозг маленького Айвана Лурье как губка начал впитывать звуки и те самые, ранее непонятные фразы и слова, что теперь зазвучали музыкой в его теле, заполняя и радуя все внутреннее вещество, из которого он состоял, находя в нем крошечные уютные места и удобные уголки, чтобы остаться там теперь уже навсегда. И ни левая нога его, та, что хромает, ни рука его, тоже левая, не мешали мальчику привыкать к новым ощущениям и не отвлекали больше прошлой неприятной памятью о себе: наоборот, теперь он мог вдуматься, вслушаться, вглядеться через новые близорукие американские стекла и отозваться на эти чувства всем своим маленьким существом…

Так они протянули год. Именно протянули, а не прожили, поскольку денег, что приносил в дом Марк, хватало только-только оплатить страховки и жилье, а также прикрыть домашние нужды бытового характера.

В конце же первого года далласского забвения из ниоткуда снова возник их бывший опекун-американец и объявил с порога, что все это время он не переставал думать о семействе талантливого ученого-мостостроителя, а в результате подобрал для своих русских друзей место в фирме, исключительно превосходной, с мощной научной базой, «как раз по твоим мостам, Марк, по твоему уму инженера и таланту дизайнера». Кое-что за это время супругам удалось понять о местной жизни, поэтому к свежему сообщению американца оба отнеслись с известной долей скептицизма. Но немного и с юмором: гостя не выгнали, а выслушали все-таки. На этот раз он не стал лукаво скрывать, что продал Марика в очередной раз, но так как условия новой сделки при успешном интервью предусматривали годовое содержание в тридцать тысяч плюс парочку неплохих бенефитов, Марик отказываться не стал, время на собственные смотрины выделил и на встречу сходил.

Каково же было удивление его, когда обнаружилось, что все сказанное посредником – правда: и база научная есть, и проблематика по профилю, и деньги те самые обозначили, и даже с бенефитами не обманули. Еще больше удивился бы Марик Лурье, когда б узнал, какой он наделал переполох в обозначенной фирме после своего интервью. Выяснилось, что такого уровня специалистов там не было сроду и не имеется до настоящего времени. Однако сообщать ему об этом никто не собирался. Руководство быстренько оформило контракт, выплатило подъемные и загрузило нового сотрудника работой под завязку. Причем рады последнему обстоятельству были оба: и наниматель, и нанимаемый. Опекун получил долю и снова канул в техасскую вечность. Зато Лурье вылезли наконец из бейсмента и долгов и сняли вполне комфортабельную и довольно просторную квартиру, тоже в пригороде, но уже в более респектабельном месте.

Таким образом, пятый континент развернулся конкретно к ним: Марку, Ирине и Айвану, иной своей стороной, предоставив реальный шанс отщипнуть на пробу кусочек с другого бока: и по географии, и по качеству жизни. Начавшись с переезда и перевода сына в следующий класс начальной школы, продолжился второй год американской жизни, которая им уже стала нравиться всерьез, и не только по новому контракту…

Последние дни жизни Торри Второго пришлись на середину лета, через два месяца после отъезда молодых Лурье в Штаты. Самуил Аронович практически не выходил из дому, проводя весь день возле умирающего бульдога. Предел наступил через три дня непрерывного умирания, когда совладать с этим дед уже не смог. Тогда он порылся в бумагах и выискал старый телефон, тот самый, сестрички из Пушкина, Полины Ивановны. Телефон принадлежал ветлечебнице, откуда старшая медсестра Ванюхина ушла на пенсию по возрасту семь лет назад. Однако там ее помнили хорошо и помогли с телефоном, не ее, правда, а дочкиным. Сказали, она в Москве живет постоянно и поможет с Полиной связаться.

Когда Самуил Аронович позвонил, трубку взяла Нина. Макс жил в Мамонтовке, как всегда проводя лето с бабушкой и Милочкой. Шурка мотался по делам и дома теперь бывал редко. Она знала, что муж ее находится на распутье, затевая со своим компаньоном Дмитрием новые дела под стать наступающим временам. Но эта сторона жизни мужа всегда трогала Нину мало, потому что с определенного момента, когда переживания из-за украденного сына достигли наивысшей точки болевого порога и сделались неотступными, все остальное стало волновать ее куда меньше: обратилось в картонное, ненастоящее, довольно условное, приобрело другой цвет и степень восприятия. Порой ей удавалось контролировать свои новые ощущения, возвращаясь к делам земным, и в такие минуты она с ужасом вдруг понимала, что любовь к первенцу своему, маленькому Максиму, тоже постепенно утекает, как вода из-под крана, не оставляя в материнской душе хотя бы достойного следа. И сердце сжималось тогда, и над глазами вновь постукивали молоточки, но так же быстро это проходило, и сердечная мышца разжималась, но лишь затем, чтобы стянуться вновь в еще более твердый комок в силу совсем другой причины, гораздо более важной.

Так шли дни, превращаясь в месяцы, и она знала, что предстоят еще и годы неизвестности, и не находила Нина Ванюхина способа забыть о том, что сделали с ней и ее сыном Иваном и чужие, и родные ей люди.

Старый Лурье, вызвонив Нину, просил передать матери его нижайшую просьбу – прийти на Пироговку, чтобы сделать последний укол Торри Второму, избавив их обоих от мучений.

– Конечно, Самуил Ароныч, – ответила Нина, – все сделаем для вас. – А сама подумала: «Не случайно это: Ванюша меня зовет, хочет, чтобы пришла к нему, туда пришла, откуда его у меня забрали…»

Мать она упросила, напомнив про Милочку, соврала также, что лекарство у старика есть. Сама же достала его по соседству, в ветлечебнице на Россолимо: пошла, нашла кого следует, договорилась, сунула деньги, получила умертвляющее снадобье – откуда чего взялось, умение такое неожиданное дела делать, – в общем, все получилось.

Мать приехала в субботу, на другой день, и прихватила с собой обоих детей, Милочку и Максика. Ребяток они оставили дома, на «Спортивной», а сами направились к Лурье. Пока Полина

Ивановна налаживала на кухне шприц, готовя смертельную инъекцию, Нина пошла по квартире, безошибочно определив направление, ведущее в бывшую детскую комнату. Найдя, толкнула дверь. Все оставалось там, как и было при ее Ванюше, – она поняла это сразу. На письменном столе она обнаружила цветную фотографию в буковой окантовке. Внизу надпись: «Судак, 86». Марик и Ирина улыбались в объектив, стоя слева и справа от сына, он же, наоборот, смотрел прямо перед собой внимательно, строго и неулыбчиво. Нина машинально протянула руку вперед, чтобы дотронуться до стекла, за которым в центре фотокомпозиции был зажат посторонними людьми ее мальчик, но тут же быстро отдернула руку назад.

– Это мой внук, Ванечка, – раздался голос Самуила Ароновича откуда-то сзади, – он теперь далеко отсюда, с матерью и отцом.

– Навсегда? – спросила Нина, не оборачиваясь, чтобы старик не заметил, как ее пробивает дрожь.

– Что? – рассеянно переспросил Самуил Аронович, продолжая думать о том, что в этот момент на кухне умирает Торька.

– Они вернутся сюда еще когда-нибудь, говорю, дети ваши с внуком?

– Все… – тихо сообщила Полина Ивановна, неслышно подойдя сзади. – Давайте теперь мы в пакет тело положим, если есть большой, или в мешок.

Дед закрыл лицо руками.

– Мне на фронте так страшно не было, – сказал он, не разнимая рук. – Там смерть кругом и рядом ходила, а Сара тут же кишки пополам с землей обратно вправляла, и пока одного оттаскивала, еще четыре за это время умирали, друг у друга на глазах: кровь вытекает, а остановить не могут, и помочь некому – танки прут… прямо по живым еще прут и по мертвым…

Нина взяла Самуила Ароновича за руку и сказала:

– Вы не печальтесь так, я к вам заходить теперь буду, по-соседски. Помогу, если что, ладно? – В этот момент она подумала, что кстати бульдожка их околел, который Второй, за какого Милочку отдали, потому что теперь можно сдружиться со стариком на волне сочувствия к животному, к жизни его и смерти, и приблизиться к правде о сыне: глядишь – дорожку нужную протоптать.

Старик был никакой: они побыли с ним еще сколько-то, а вечером, когда стемнело, вернулись обратно, вынесли завернутое в простыню тело собаки и зарыли в глубине пироговского двора, под кустом отцветшей дворовой сирени…

В тот день Полина Ивановна тоже обратила внимание на фотографию на письменном столе. Лицо мальчика она узнала без труда: это было лицо ее родного внука Максимки. То есть не родного, конечно, приемного, и не Максимкино, естественно, а другого близнеца, Ивана, кажется, так его назвали новые родители. Нине об этом она ничего не сказала, деликатно решила отношения своего к обнаруженной ситуации не выражать. Но про себя подумала, что если дочка все про это знала, про другого маленького, все прошедшие годы, то не могла так долго оставаться равнодушной и наверняка настрадалась, как никто. Она подождала еще пару дней, пока гостила с Милочкой на «Спортивной», но так и не дождалась Нининого к ней разговора про Ваню. С тем и вернулась домой в Мамонтовку.

Нина же, выдержав месячный срок, чтобы дать старику Лурье очухаться от собачьей кончины, позвонила в первых числах июля, позвонила и пришла. Повод был минимальный: справиться о самочувствии, не надо ли чего по-соседски, может, убрать немного или в магазин? Себе брать буду, так и вам по пути прихвачу, да?

Помощи не требовалось, но приятно старику было. О своих говорил неохотно: не очень там, как она поняла, получается вжиться в местные условия: и по работе, и вообще. Тепло разве что очень, не по-нашему. Ванюшке климат зато тот очень подошел, в школу с сентября пойдет, на автобусе возить будут: привезут-отвезут, задаром причем. Контракт сыну трехлетний обещали по прямой специальности, а там видно будет…

Это была крайне важная информация: о трех годах контракта Нина не догадывалась – думала, навсегда, с концами, на другой край земли улетели, через Тихий океан или какой там, Атлантический, что ли, и еще дальше. Домой впервые за последние годы пришла окрыленная – забрезжила надежда, что не все потеряно еще, увидит, увидит Ванечку своего, всего-то ждать осталось – перетерпит.

С того дня визиты ее к старику стали регулярными, и отдельный повод уже не требовался: Самуил Аронович постепенно привык к ней и с нетерпением ожидал очередного прихода, если она долго не появлялась в квартире на Пироговке. Для нее дед стал носителем информации о сыне, которую она каждый раз, не подавая виду, трепетно вбирала в себя до малейших подробностей, с тем чтобы, возвратясь домой, долго потом еще перебирать в мыслях услышанное и перекручивать внутри себя по-всякому.

Для него же Нина стала отдушиной в однообразной и невеселой жизни, вяло текущей вокруг Большой Пироговки в ожидании любых событий или любого конца.

Полине Ивановне о своих контактах с дедом Лурье Нина ничего не сообщала, а та, в свою очередь, заметив, что дочка немного повеселела и стала вроде приходить в себя, порадовалась и беспокоившие ее смутные соображения отбросила за ненадобностью, сосредоточившись на воспитании девятилетней Милочки.

Со второго класса Максик стал посещать Дворец пионеров и школьников, что на Воробьевых горах, которые раньше назывались Ленинскими. Сам придумал и сам напросился. Нина, конечно, не возражала, а с отцом они не посоветовались: знали – не до ерунды тому сейчас, дел по бизнесу невпроворот, компьютеры там и еще что-то типа мебели плетеной из Индонезии в трех точках по Москве одновременно. Слава богу, ночевать приходил домой, хотя бывали и исключения, но всякий раз с оправдательным мотивом. Возвращения эти утренние сопровождались обычно устоявшимся перегарным духом, но и на этот факт ответ был заготовлен как всегда дежурный и вполне объяснительный: переговоры всю ночь, ресторан сначала, куда деваться-то, а потом, сама понимаешь, десерт в разговорах у купца на даче, иначе не соглашался партию обсуждать, а мы, целиком чтоб брал, настаивали, сломали, в общем, подписал…

В кружке, который выбрал Максим, ребята занимались фотографией. Позднее он был переименован в детскую фотостудию, но до той поры прошло два года усердных посещений, которые постепенно начали перерастать в серьезное увлечение, если не сказать – в страсть. Одним словом, к окончанию четвертого класса стало совершенно ясно, что для методического школьного обучения Максим Ванюхин пригоден плохо. Явный гуманитарий, но и то лишь по расположению характера, а не по способностям или наклонностям в сторону изучения конкретных предметов. Хотя один предмет все-таки нашелся, где удалось найти место мальчикову прилежанию, и даже в хорошем смысле – настырности, да еще и с успешными результатами, – английский язык. Забалабонил он практически сразу, с первых уроков. Учительница терялась в догадках, не могла понять и интересовалась у Нины – не занимались ли с ним раньше, до школы? Нина удивленно пожимала плечами – признаваться было не в чем: не занимались и не пытались. Сказала Шурке об этом с гордостью. Тот отмахнулся, но успел бросить перед очередным уходом:

– Ванюхинская порода, чего ты хочешь, – и дал денег на фотоаппарат, шестьсот рублей, на «Киев» с широкоугольной оптикой.

Почему так лихо пошел язык, она так и не узнала. Зато немалый повод для огорчения по остальным предметам сильно перекрывал имевшийся необъяснимый успех в английском. То на то не получалось: дисбаланс Максиковых знаний был могуч и плохо поддавался принудительному вмешательству матери и усилию учителей. Вообще случай с Максимом Ванюхиным был отдельный. Несмотря на бестолковость по всем предметам, в школе его любили все равно – и учителя, и одноклассники. За добродушие любили, за беззлобность и открытость, с одной стороны, но и за серьезность особую, непривычную такую для ребенка, – в оценках и поступках недетских порой вовсе.

Восемьдесят девятый был годом переломным в определенном смысле: новая жизнь еще только напирала, давила по всем сторонам прорезавшегося света, старая же сопротивлялась как могла, но окончательно еще не поддалась. Тем не менее Максим Ванюхин отказался вступить в пионеры, когда всему классу повязали треугольные тряпочки на шею. Причем отказался не стыдливо – не просто увильнул в этот момент или же не пошел в школу вообще, вовсе нет. Принципиально, но твердо третьеклассник Ванюхин сообщил организаторам акции, что отказывается принимать участие в пионерской процедуре, потому что считает ее бессмысленной и принудительно-нарочитой. Так и сказал, такими именно словами и обозначил. И снова удивил всех несказанно, так удивил, что отстали от него, отошли без разбирательств, решили не привлекать внимания, замяли, одним словом. Так он один и проходил весь третий класс без галстука. А на следующий год и все остальные ученики красные эти символы прошлой жизни поснимали, а приема в пионеры вообще не стало, повсеместно в стране. Нина узнала об этом не сразу, об истории этой, об отказе сына от галстука. С ней уже гораздо позже историю эту обсуждать взялась одна родительница, через полгода, наверное, уважительно так разговаривала, приняв за продвинутую интеллектуалку, принципиальную антикоммунистку с либерально-демократическими принципами. А Нина поразилась, узнав об этом впервые от нее, и не прореагировала никак – стыдно было за незнание это. И тогда она, придя домой, задумалась впервые о том, что нет между ней и Максиком чего-то тесного, по-матерински и по-сыновьи близкого, примагничивающего их друг к другу особой, необъяснимой силой родственных уз. Как, впрочем, подумала, что нет этого и у отца с сыном тоже, хотя внешние признаки любви семейной имелись в полном наборе: и по продуктовой корзине, и по ласке родительской, и в постоянно проявляемой щедрости по отношению к единственному ребенку. Вскоре мысли ее привычным образом перетекли на Ванечку, отнятого и потому безответно и безоглядно любимого и далекого, она даже заметить не успела, в какой момент перетекли.

Приглашение от даласского университета прочитать курс лекций на тему «Строительные конструкции и мосты» доктор Марк Лурье получил к концу второго года жизни семьи в Америке. А получилось все следующим образом. Фирма «Транс Бридж», где за тридцать тысяч в год трудился Марик, приняла на стажировку студента местного университета, который к этому моменту завершал дипломный проект по мостоконструкциям, разрабатывая одновременно оригинальную теорию опор на основе свай из облегченных материалов. Практиканта прикрепили к Марику: знали – этот русский потянет наряду с основными обязанностями и нагрузку в виде параллельного консультирования претендента на диплом. В этом и состояла главная ошибка руководства. Марик, успев изрядно соскучиться по преподавательской деятельности, взялся за дело с энтузиазмом. Уже на второй день после внимательного ознакомления с теорией и проектом, ни от того ни от другого не оставил камня на камне. Логика доктора Лурье была настолько убедительна, а выводы безукоризненны и неоспоримы, что бедному студенту не осталось ничего лучшего, чем, использовав пару бесценных Мариковых советов, засучить рукава и взяться за другой проект, без революционных теорий и облегченных материалов. Марику он, несмотря на фиаско, благодарен был бесконечно, о чем и донес по университетским инстанциям. На профилирующей кафедре информацией заинтересовались – студент был многообещающий и пользовался уважением, – и Марика пригласили для знакомства и переговоров. И снова без неожиданностей: Марик подтвердил профессиональную состоятельность собственной персоны в первые полторы минуты, обнаружив две принципиальные ошибки на цветном чертеже, что прикреплен был в виде эталонного плаката на стеклянной перегородке, отделяющей заведующего от сотрудников кафедры.

В общем, начал он преподавать на условиях почасовой оплаты и сразу по высшей ставке, но выкраивать график посещения университета приходилось так, чтобы расписание лекций не накладывалось на основные рабочие часы в «Транс Бридж». Таким образом, снова Марик Лурье окунулся в одновременную стихию работы, науки и преподавания. Нельзя сказать, что такой спрос на русского сотрудника руководству пришелся по вкусу. Мягко, но настойчиво дали понять, что компания частная и способы правильного распределения и отдачи способностей должны совпадать с политикой фирмы и настроением руководства. Дважды Марику объяснять было не надо, и он немного пригорюнился. Но и бросить любимое преподавательство был уже не в силах. И вообще, напрасно в силу природной скромности он снова недооценил собственное инженерное величие. Приглашение на интервью от конкурентов «Транс Бридж» поступило через два дня после ультимативного намека обуздать многостаночный темперамент. Сходи, сказала Ирка, и Марик сходил, принеся обратно предложение на сорок тысяч годовых. К себе в «Транс Бридж» он явился на следующий день не выполнять служебные обязанности, а увольняться. Но с этим не получилось, поскольку домой он вернулся после полноценно отработанного дня и с новой зарплатой в пятьдесят тысяч годовых. Откажись, вздохнула Ирка, не скрывая радости, имея при этом в виду сорок тысяч. Марик послушно позвонил и извинился. Но договорить ему не дали, соединили с боссом, и Марик положил трубку, имея шестьдесят. На следующий день доктор Марк Лурье на работу опоздал, потому что не спешил, не было больше в спешке нужды: продолжать работать на «Транс Бридж» не входило в планы основательно разбогатевшего к этому моменту семейства Лурье. Но ему снова не повезло, теперь уже по-крупному, потому что растерянным таким его мало кто видел, разве что Ирка, когда дала согласие стать женой, и еще когда у него на глазах кончался в агонии Торри Первый. Просто доктор Лурье и одет-то был не для работы в этот день, нацепив шорты и майку. Так в этом легкомысленном одеянии и остался работать, потому что получил семьдесят от тех же самых людей, что недавно еще со строгим выражением лица назначали ему тридцать. Сообщи новым, по-деловому распорядилась Ирина, постепенно начиная привыкать к укрепляющемуся с каждым днем статусу, пусть, мол, подумают, а то мы у старых останемся. Марик и сообщил, так, для порядка, для очистки совести. Но очистки не произошло и на этот раз, потому что новый босс решил, что восемьдесят тоже соответствует таланту русского мостовика, предельно уже, но соответствует все еще. В «Транс Бридж» Марк Самуилович на следующий день явился при полном производственном параде, с целью продолжать работу, поскольку теперь не сомневался в тех же годовых восьмидесяти тысячах и на собственном рабочем месте. Теперь уже он удивлялся такой оценке своих скромных заслуг меньше, чем недавним сорока тысячам: быстро привык к местному зарплатному торнадо, за три дня всего. Но прав оказался лишь частично: деньги дали, а преподавать тем не менее запретили. Новый босс, узнав версию конкурентов, снова подтвердил восемьдесят годовых, при этом не возражал против преподавания в университете и, кроме основных бенефитов, добавил бесплатную парковку у здания фирмы. В общем, сделка состоялась, а «Транс Бридж» закусила губу и распорядилась впредь отказывать университетским студентам во всех видах стажировок.

Таким образом, эпопея завершилась новой работой, новой зарплатой, новым жильем в собственном пятиспаленном доме с гаражом на три машины и круглогодично подогреваемым бассейном, а также очередным новым местом учебы для Айвана Лурье – школой для особоодаренных детей.

По получившейся к началу тысяча девятьсот девяностого года жизни Ванюха, он же Александр Егорович Ванюхин, успешный тридцатидвухлетний предприниматель, чувствовал себя вполне уверенно и даже, можно сказать, начальственно. Светловолосый, выше среднего, с крепким подбородком и с не успевшей еще просесть развитой мускулатурой, оставшейся от давних боевых времен, теперь он выглядел значительно солидней прежнего, одевался куда правильней и дороже и владел к тому же на полных законных основаниях автомобилем японского производства «Ниссан-Патрол» с мощным двигателем и приводом на все четыре колеса. В числе прочего движимого и недвижимого, физического и юридического Александр Егорович владел тремя магазинами по реализации плетеной мебели, доставляемой регулярно из Индонезии специально обученными и натасканными с учетом имевшегося торгового опыта людьми. Они же занимались утряской таможенных разногласий и посредничали с оптовиками из немосковской глубинки. Обычно товар, который выискивал сам Ванюха в разъездах по странам Юго-Восточной Азии, улетал с прилавков по месту реализации в считанные часы. Это уже потом, через какой-то определенный торговый промежуток, по следу первопроходца высылался преданный десант, добирающий проявившую себя в реальном деле товарную номенклатуру. Так было, например, с сушеными засахаренными экзотическими фруктами неизвестных форм и названий. Фрукты эти были мелко нашинкованы, подкрашены для пущей привлекательности и расфасованы в аккуратненькие прозрачные упаковки на специальном пластиковом крепеже. Но сам он этим не торговал – сгружал сразу оптовикам. Первый раз, преодолев встречное недоверие, навязал-таки, как умел, партию экзотической шинковки оборотистому купцу. Товар попылился на прилавках с неделю, но спустя короткое время народ, распробовав необычно упругий вкус и витаминную внешность заморского продукта, словно чумовой набросился на упаковки и, как и плетенку, смел всю партию буквально за неделю. Соответственно, со схожим результатом кисло-сладкое дело покатилось и дальше. И так далее, по другим некрупным позициям, с таким же успехом и объемом реализации…

Но все же главным это в деле наращивания плановой прибыли не являлось, хотя и отстояло не так далеко. Основу оборота, запущенного многопрофильным кооперативом «Мамонт» на орбиту финансовой круговерти, составляли прибыли, значительно превышающие средства от «хоббийных» увлечений компаньонов. Главным оставался компьютерный бизнес: в комплектах и отдельных поставках комплектующих изделий и частей. Тот доход и эту прибыль объединяла география. Маршруты пересекались где-то посередине между Малайзией и Тайванем, откуда с неизменной цикличностью поступал, партия за партией, интеллектуальный электронный продукт: XT поначалу, затем – AT, а уж потом «двойки», «тройки» и так далее.

Компаньон и совладелец Дмитрий Валентинович поражался каждый раз про себя: ну откуда этот урод мамонтовский просекает дело так, что всякий раз, чего народу нашему нужно – раньше других угадывает. Но серьезно «дергаться» Дима начал через год приблизительно, уже после августовского путча, когда очумелым капитализмом запахло с такой необратимой силой, что он окончательно сообразил: с его сомнительными деловыми качествами можно в новом времени оказаться и невостребованным, в свои сорок три особо мозги не перекроишь. Это тебе не «маваши-гири» в голову на «сить-хать» или «ку-дзю». В какой-то момент установившегося партнерства это внятно осознал и Ванюха, но тему не поднимал: уверен был – время расставит все по местам. Прошлые заслуги – вещь неплохая, но запоздалая, если без философии и туманов. Проще говоря, получалось так, что стратегия общего дела, да и тактика его же, автоматически возлагалась на него, на его быстрые мозги и звериное чутье. Диме же достались по остатку кадры, бумажные отношения с властями и крышевая политика фирмы, включая расчеты и текущий контроль за безопасностью точек реализации товара.

Так на компьютерах и другом товаре «Мамонт» протянул года до девяносто третьего, когда внезапно выяснилось, что не это занятие сейчас «в теме», есть дела поинтересней. И опять об этом торкнуло Ванюху, а не старшего его товарища по совместно проведенным восемнадцати годам противостояния социальному злу, экономическому насилию и правоохранительным органам…

Обычно Самуил Аронович Нине не звонил. Не то чтобы гордость не позволяла – скорее, выдержка эта носила характер деликатного свойства: беспокоить лишний раз незачем благодетельницу. Да и знал, с другой стороны: долгим перерыв все равно не будет. За прошедшие три года визиты Нинины на Пироговку стали регулярными, и старик так привык к ним, что постепенно начал забывать причину, по которой милая женщина впервые появилась в его доме. Нет, конечно же он прекрасно маму ее помнил, Полину Ивановну, добрую душу из ветеринарного города Пушкино, и даже про Милочку удочеренную не забыл: частенько вспоминал ту комиссию и неизменно шутил про притянутую лично им для пущей положительности характеристики Полины Ванюхиной несуществующую на деле ДНД. И за укол смертельный Торькин был до сих пор благодарен. Но как получилось, что Нина стала в опустевшем доме частым гостем и незаменимым человеком, вспомнить не мог. Да и не хотелось это вспоминать, чтобы, не дай бог, не спугнуть незаконно обретенную дружбу.

– Ты б сыночка своего привела как-нибудь погостить ко мне, – искренне упрашивал Нину Самуил Аронович, – а то все одна забегаешь да одна. А если тебе, к примеру, оставить его не с кем или какая другая нужда образуется, я только рад буду посидеть с ним. Глядишь, и ему понравится. У вас ведь дедушки своего-то нет, да? Нет, ты говорила?

Нина вздыхала, обещала и переходила к главному, по обыкновению, невзначай:

– Ваши-то как там? В порядке?

Дальше она слушала, прикрыв глаза, а дед Лурье излагал последние известия из американского города Далласа.

– Талант у него прорезался необычный, у Ванюшечки нашего, – поведал он Нине как-то раз, – и не ожидал никто от него такого. По математике стал в школе первый, не по своему классу, я хочу сказать, а по другим классам тоже, в которых старше его ребята обучаются. А там школа такая, я говорил, помнишь, все особо одаренные: кто в чем, по всем наукам. Так он среди тех, кто по математике пошел, самым наилучшим получается. Вот ведь дело какое, а?

Нина продолжала слушать и задавать уточняющие вопросы, каждый раз преодолевая волнение, поднимающееся из глубин: с хаотичным биением в левой впадинке и ритмичным пульсом в другой – правой. В эти минуты сладостных воображений мысли ее обращались к Ивану, к его далекому чужеземному обитанию; сознание рисовало картинки самые разнообразные: вот он на фоне небоскребов американских, вот он купается, разбрасывая соленые брызги, но внезапно налетает океанская волна, и он совершенно ее не боится, он просто отталкивается толчковой ногой, левая которая, от песчаного дна и подныривает под волну и плывет дальше, но уже под водой, красиво так разводя руками в этом своем подводном брассе. Там океан ведь повсюду, по обеим сторонам омывает континент, она помнила это из школы еще, из мамонтовской, и на глобусе смотрела тогда, изучая земной шар, – библиотекарша глобус ей давала, та, что на Ирину Лурье похожа, такая же вежливая, но не двуличная, какой соседка по родовой палате оказалась. А еще представлялись картинки из школьной жизни его, Ваниной, – той, для особоодаренных учеников, в которой он первый и самый умный, потому что – Ванюхин из рода Михеичевых, а не какой-то Лурье с чужим отчеством Маркович.

И становилось ей не так тяжело и не так уже страшно. И не так она сидящего напротив нее старого человека ненавидела теперь, а гораздо меньше, относилась по-своему с нежностью и, быть может, даже любила, но тоже по-своему, время от времени, иногда.

– … Зовут меня все время… – мечтательно продолжал докладывать Самуил Аронович, – к себе туда, в Даллас жить зовут, в Техас. У них теперь дом огромный, бассейн свой есть с водой купальной на круглый год. Марик по службе хорошо продвинулся, его там на руководящую должность выдвинули и еще лекции попросили читать студентам, по специальности своей, по мостам.

– А вы? – вздрогнула Нина, пытаясь осмыслить сказанное. – Вы сами-то как, хотите?

– Не-е-е-т, милая, – улыбнулся старик, и Нина ему сразу поверила, – я не имею права отсюда сниматься, с этого якоря. У меня тут все лежат: и Сара моя, и Торьки оба, что Первый, что Второй. Я помереть должен в Ленинском районе столицы, и нигде больше, ни на какой другой земле мне покоя не будет.

– Но ведь это не навсегда? – с надеждой спросила Нина, чувствуя, как улегшаяся только-только мечтательная дрожь снова мелкой поступью начинает набирать обороты и устремляется наверх, ближе к горлу. – Они вернуться должны, вы говорили, когда контракт истечет, через три года.

– Говори-и-и-л, – протянул старик и махнул рукой. – Просто знаю, как бывает: сначала контракт, потом другой, потом срок для принятия гражданства подошел, потом дети родной язык вспоминать начнут с акцентом, а уж совсем после выяснится, что возвращаться и незачем, да и не к кому больше: разве что родню похоронить да квартиру по дешевке продать кому придется, богатеям новым, кооперативщикам.

Нина недоверчиво возразила, пытаясь успокоить старика и заодно саму себя:

– Зря вы так, Самуил Ароныч, ей-богу, зря. Они ж не на всю жизнь уезжали, а поработать, заработать на жизнь, укрепиться материально и вернуться обратно.

– Посмотрим, – задумчиво ответил дед Лурье, – поглядим, как сложится… Может, все, как говоришь, и получится, может, и так…

То, о чем сообщил старик, стало очередной неожиданностью, но с обратным на этот раз знаком, заставившим Нину Ванюхину изменить точку зрения на конечный исход заморского путешествия семьи Лурье. И тогда она решила подождать других событий в жизни техасцев, решила дождаться, пока выкристаллизуются прочие их тамошние замыслы и планы, с тем чтобы окончательно определить и свои…

Самуил Аронович был совершенно прав, когда предполагал дальние планы своих детей, связанные с постоянной жизнью за океаном. Марик и Ирка все для себя решили окончательно, как только образовался первый стабильный годовой доход и они переехали в ту самую уютную квартиру, противоположно относительно бейсмента расположенную. На американскую грин кард семья подала в первые дни, как обустроилась на новом месте, и счетчик времени начал отматывать с того самого дня. Отца они пока в известность решили не ставить, чтобы не волновать старика. Но рано или поздно – оба хорошо понимали – сделать это все равно бы пришлось. А пока они проблему отложили, сосредоточившись каждый на своем: Марик – на укреплении профессиональных позиций на новом месте, Ирина, отправив Ваньку во второй класс и убедившись, что там все будет как надо, начала серьезно думать о выборе места для себя в новой жизни, и думать вполне серьезно, а маленький Айван, получив доступ к мощному школьному компьютеру, как однажды прилип к экрану, так и завис перед ним навсегда. Он, несмотря на совершенно иную среду общения и отношения окружающих к его так до конца и не исчезнувшей болезни, стеснялся все же, в память о пироговской школе, своего физического несовершенства. И потому он старался чаще оставаться один, без любого окружения, даже самого доброжелательного и приятного. Так он поступал и раньше, еще при жизни в Советском Союзе, замыкаясь в себе и избегая при любой возможности контактов со сверстниками. Нынешнее отличие состояло в том, что уединение, к которому он уже успел привыкнуть и даже полюбить, не угнетало больше детскую душу и не ранило неокрепшую психику ребенка, а, наоборот, способствовало укреплению ее, с обретением уверенности в собственные силы и разум, ну почти как у полноценных подростков, думал он, у тех, кто не болел детским параличом, кому не требовалось подволакивать левую ногу, когда они шустро взбирались по лестнице на второй этаж. В общем, хорошо успевая по всем предметам, Айван продолжал сравнивать тамошнюю и тутошнюю жизнь, делал это наблюдательно и системно, выстраивая и сплетая внутри себя одному только ему ведомые ассоциативные цепочки, которые раз от разу становились все сложней, путаней и совершенней.

Компьютер, к которому он прилип, возник не сразу, а с момента третьей по счету школы, той самой, где все учащиеся не похожи друг на друга и при поступлении в которую Айвану Лурье тем не менее удалось успешно пройти в высшей степени непростой приемный тест. Правда, о том, что тест сильно отличается от всех других оригинальностью задач и нестандартным подходом в оценках результатов, он узнал уже позднее, от отца, сразу после того как был зачислен. Марик повел себя так на всякий случай, перестраховавшись, для того чтобы избежать возможной психической травмы сына в случае неудачи.

Через год учебы, в девяностом, незадолго до Рождества, Айвану пришло в голову исследовать чердак их красивого дома. Чтобы попасть на самый верх, выше последнего третьего жилого уровня, надо было вытянуть на себя складную чердачную лестницу, упереть ее в пол и забраться по ней до наиболее высокой точки. Так он и поступил, преодолевая боль.

Кроме хлама, оставшегося от прежних хозяев, Айван обнаружил угловатую штуковину наподобие русского сундука, тоже сделанную из гладких деревянных досок, но зато без амбарного замка. Штуковина оказалась пустой и пыльной изнутри, за исключением детали: на дне сундука, завернутая в пожелтевшую газету, лежала книга, довольно толстая и явно старого полиграфического образца. Газета была еженедельной, тысяча девятьсот тридцать шестого года выпуска, называлась «House amp; Household» и издавалась в штате Юта. А книга называлась «What Mathematics Is» и принадлежала перу некоего Рихарда Куранта, о котором Айван слыхом не слыхивал. Но книга почему-то его заинтересовала, он сбросил ее на третий уровень, а сам начал осторожно спускаться вниз, поскольку это оказалось делом еще более трудным, чем забираться наверх с нецепкой рукой и плохо повинующейся нездоровой нижней конечностью.

К изучению текста он приступил, как только освободился от напряжения, охватившего организм во время спуска по лестнице. Там же, на третьем этаже, и погрузился в чтение. Потерявшая сына Ирина, вернувшаяся через час, обнаружила мальчика наверху, куда тот лишний раз не забирался. Айван увлеченно перелистывал пожелтевшие страницы, изучая найденное сокровище. Выяснилось, что книга эта знаменитая, самая, наверное, знаменитая из книг о математике, придуманных умными дядями для продвинутых юношей, несмотря на то что издана была очень давно, в том же тридцать шестом году, когда выпущена в свет и газета из далекой Юты.

С того дня Айван остыл к компьютеру и словно прилип к найденной книге. То есть компьютер все равно продолжал оставаться частью жизни, и немалой. Но окунувшись в таинство волшебных страниц, мальчик начал усматривать некое несовершенство запрограммированного на все случаи жизни электронного разума с любым программным обеспечением. Уж больно предлагаемые электроникой варианты отдавали чужим умом и не желали становиться окончательно родными. Рихард же Курант сразу напомнил ему собственного отца Марика. Он был такой же добрый и теплый, такой же предусмотрительный и смешной, такой же трудолюбивый и неожиданный. Кроме рассказов о разных областях математики в занимательных формах, в книге были изложены биографии великих математиков, начиная с древности. В число древних попал даже один из Советского Союза, откуда все они, Лурье, приехали. Вернее, из древнего Узбекистана, который до недавнего времени был частью бывшей Ивановой родины. И звали его Аль-Хаши. А особенно приглянулись Айвану другие великие люди из этой книги: Карл Гаусс, Бойян Янош и тоже бывший наш соотечественник, математик Лобачевский. Последний придумал неевклидову геометрию: это когда две параллельные прямые могут пересечься, к примеру, а не тянуться неизвестно куда и неизвестно докуда. А Янош этот самый, который Бойян, оказалось, Лобачевского сооткрыватель в деле этих бесконечных прямых линий, которые могут стать конечными, если ими как следует заняться.

Учителя математики в школе, где учился Айван, звали Алекс Циммерман, ему было сорок лет, а предмет он знал потрясающе и учить своему предмету любил больше всего на свете, как стало известно. Но выяснилось это только после того, как Марик, то есть доктор Лурье, познакомился с ним поближе и узнал, что зовут учителя вполне по-нашему, по-прошлому – Александром Ефимовичем, что он выпускник мехмата МГУ в семидесятых и что недремлющая власть не выпускала его так долго за границу как раз потому, что он математик хороший, а не средний или плохой. Во вражескую Америку Циммерман вместе с женой и четырехлетней дочкой Ларисой попал только в восемьдесят шестом, когда забрезжила первая тень новых свобод и перестроечной гласности. Так вот, квалификацию математика-теоретика, занимающегося фундаментальными исследованиями, он к тому времени потерял, потому что работал все отказные годы просто маляром в автосервисе, но оказалось, что иммигрантом сумел-таки обрести новую профессию, не порывая с изначальной, первой, и эта новая стала любимой и долгожданной.

Еще до того как забраться на чердак своего дома, Айван успел поразить воображение учителя Циммермана, и вот при каких обстоятельствах. Мистер Алекс писал мелом на доске задание классу – условия теоремы и все такое прочее, а чтобы ребята не скучали, пока он пишет, решил занять их время и, не оборачиваясь от доски, предложил сосчитать сумму чисел от единицы до ста. Ученики задумались и запыхтели, а когда через три минуты с доской было покончено и Александр Ефимович снова развернулся к классу, ответ у Айвана Лурье был уже готов. Даже раньше, чем прошли три минуты.

– Пять тысяч пятьдесят, – сказал он, единственный из справившихся с заданием.

– Верно, – поразился учитель и недоверчиво переспросил: – Ты, наверное, раньше знал эту задачу, Айван?

– Нет, – в свою очередь удивился мальчик, – но это же очень несложно, разложим сто в числовой ряд: один плюс сто – сто один, два плюс девяносто девять – тоже сто один, три плюс девяносто восемь – снова сто один. И так далее, до середины ряда, всего пятьдесят пар, пятьдесят раз по сто одному, а в сумме – пять тысяч пятьдесят. Вот и все.

– Поразительно, – покачал головой Циммерман, – первым это сделал не кто иной, как Карл Гаусс, знаменитый математик. И это настолько просто, что редко кто догадывается о методе определения суммы чисел. – Он присел на стул, окинул взглядом присутствующих и произнес: – Коллеги, я ответственно заявляю, что у Айвана большое будущее в математике, – но тут же он смутился и поправился: – Я имею в виду у всех у вас, если не всегда следовать стандартам. О’кей?

Имя Гаусса, с биографией которого Айван ознакомился позднее уже детально, прочитав о нем на страницах чердачной книги, всплыло в памяти сразу, как только на глаза попалась фамилия под графическим черно-белым портретом. Вспомнилось обещание мистера Алекса, то самое, про интересное будущее, и теперь оно понравилось вновь и сильней, чем прежде. В общем, факт такой неслучайной последовательности событий, от удачных до очень удачных, подтолкнул юного следопыта к дальнейшему продолжению начатых им изысканий.

К середине следующего года Айван Лурье уже всерьез увлекался следующей по математической сложности проблематикой – теорией чисел. И это была королева математики, он это понял сразу, без посторонней помощи. Да и помощь подобную никто ему теперь, кроме Александра Ефимовича, оказать не смог бы, включая в беспомощный список и маму с папой, само собой разумеется. Для начала он пытался разгадать простые задачи, с не самым хитрым заходом, скорее, они были таковы, что предполагали больше игру на сообразительность с максимальным включением логических рассуждений и здравого смысла. Однако простота такая приелась довольно быстро, и Айвана потянуло на задачи позаковыристей, с применением иной, малоизвестной ему алгебры. И тогда он естественным путем пришел к классике. Классикой стала «Современная алгебра» Ван-дер-Вардена, которую так же удалось преодолеть практически без остановки и неоправданных перерывов на прочие мелочи. К прочим мелочам к моменту двенадцатилетия относились: компьютерные игры, разнообразные и многочисленные, большинство прочих предметов, полезных и бесполезных, но не связанных с математикой впрямую или не стыкующихся с ней же хотя бы по касательной, одноклассники и одноклассницы, не говоря уже обо всем другом, а также спорт и спортивные мероприятия, впрочем, как и дискотеки и любое другое занимательное, но без математического оттенка времяпрепровождение. Хотя последнее все равно не имело бы места в силу недостатков церебрального прошлого: так он про себя думал и согласно такому о себе представлению привык поступать.

Ну и, наконец, последнее и самое немаловажное. Ирина и Марк, оба они, в силу математической родительской ограниченности постепенно стали вытесняться Алексом Циммерманом, который продолжал системно и методично направлять невероятно одаренного подростка строго в соответствии с планом выведения отдельно взятого гения в идеальных условиях школы для особоодаренных детей. Кроме того, и самому Алексу хотелось не на шутку реабилитироваться перед собой – так достойно и по существу, вернув при помощи привалившего очень кстати случая Айвана Лурье все пятнадцать бесконечных лет бездарного простоя в фундаментальной математике.

К тринадцати годам Айван основательно выучил теорию множеств, и снова не без влияния Циммермана. Кроме того, вполне уверенно знал, что означают трансфинитные числа, и достаточно умело мог этими труднопроизносимыми числами оперировать. А всего-то и означало это бесконечность. Но знал об этом лишь сам Айван да подсказчик по новой жизни Александр Ефимович, изгнанный из большой математики в малую малярку при сомнительного качества автосервисе.

Когда ему стукнуло четырнадцать, Айван для интереса сунул нос в «Calcutus», что на бывшем прежде родным языке означало не так уж и много, всего лишь «Учебник по дифференциальному и интегральному исчислению». Так оно и получилось на деле – семечки просто.

Следующим, без перерыва практически какого-либо, стал математический анализ. И этому умному учебнику, как и прочим мудреным собратьям в переплете, плохо удалось притормозить прорыв юного дарования в следующий слой математических познаний. Тогда пришел на помощь анализ функциональный. Тут все обстояло значительно серьезней, и вникать в суть происходящего с функциями в самых разных жизненных и безжизненных для них ситуациях Айвану Лурье пришлось вплоть до пятнадцати лет. Но зато, освободившись от последнего недовыясненного движения от одного знака к другому, он с легким удовольствием перерешал всего Пола Халмоша, все от начала до конца, что предлагало его «Гильбертово пространство в задачах».

Вскоре после этого стало окончательно ясно всем, а Циммерману в первую очередь, – поступать в А amp;М университет, что расположен в Техасе и славится сильнейшей математикой, предстоит не позднее чем через год, то есть в шестнадцать. Школа готова была выдать любые кредиты без звука, что означало полный экстерн и бесплатное обучение на математическом отделении означенного первоклассного заведения. Айван дополнительно пошептался с Алексом, и они решили, что узкая специальность, в направлении которой развернется в полную силу аналитический аппарат будущего студента-математика, будет называться «Теория бифуркаций».

И опять никто из нормальных людей не мог ни оценить верно, ни подвергнуть сомнению либо одобрить и похвалить это принятое учеником и учителем решение с таким мудреным, но изысканным названием – совершенно никто, включая мамми, дэдди и оставшегося в далекой московской квартире на Большой Пироговке старенького грэндпа Самуила Ароновича Лурье…

Первая проблема с Милочкой возникла году так в девяносто первом, в ее тринадцать, когда выяснилось, что характер у девочки будет покруче, чем у всех остальных в семье Ванюхиных женских персоналий, вместе взятых.

Началось все, казалось бы, с ерунды. Как только отгремели три путчевых августовских дня и стало ясно, что коммуняки обратно не вернутся, Ванюха с Дмитрием Валентиновичем, не на шутку перепугавшиеся за судьбу многочисленного запаса товарного имущества на складах, включая сладкую шинковку, мебель и компьютеры, так неподдельно обрадовались, что на следующий день после новой свободы схватили первые попавшиеся горящие путевки и улетели в Таиланд, прихватив и членов своих семей. Впервые – не для закупки товара или поисков более дешевых поставщиков, а натурально – купаться и загорать на пятизвездочном пляже. Шурка взял с собой Нину и Максика, а Дима – молодую гражданку стройного вида, лет девятнадцати, представив ее как будущую подругу по дальнейшей жизни. Нина удивилась, что свою невесту компаньон мужа обозначил так витиевато, но виду не подала: наоборот, на протяжении экзотического путешествия была к ней расположена дружелюбно и старалась общаться, как с равной по возрасту. О том, что за время их короткого броска в честь победы империализма над экономикой стройная гражданка успевала по-тихому обслужить в пляжные промежутки еще и Александра Егоровича согласно взаимной договоренности с Дмитрием Валентиновичем, Нина, конечно, не догадывалась. Эта была первая, по существу, неделя полноценного отдыха за все годы жизни – настоящего: с соленым Индийским океаном, пресноводным и прохладным аквапарком, невиданными ранее фруктами и другой разнообразной едой по своему выбору, но не ею самой приготовленной. Это не говоря уже о прочих заграничных видах и пейзажах.

Она лежала на песчаном пляже, лицом к океану, щурясь от солнца, так непохожего на их мамонтовское светило, и наблюдала, как накатывает на Максика очередная пенная волна, как накрывает она сына с головой и как он выныривает обратно, бросая свое маленькое тело прочь от нее, ближе к берегу, туда, где папа и мама, и красивая тетя еще с дядей Димой, главным папиным по жизни и по работе другом. А затем волна откатывала назад, в сторону горизонта, выпуская Максика из соленых объятий, и он, увязая в остатках прибрежной песчаной каши, вскакивал на ноги и бежал туда, где заканчивался этот мокрый песок и начинался сухой, рассыпчатый и горячий, чтобы кинуться в него с разбегу, зарыться по самый кончик подбородка и замереть.

Но это у него не получалось… Индийская эта волна за время его спотыканий, откатившись, успевала совершить новый океанический цикл, вернуться обратно и накатить на мальчика с новой мокрой и соленой силой – подхватить, приподнять, перевернуть и опрокинуть в себя по новой, чтобы в очередной раз затащить на ближайшую, нестрашную глубину и, как и прежде, швырнуть свою добычу в сторону земли…

Нина смотрела и думала, что так же, наверное, радуется жизни ее другой сынок, Ванечка, второй близнец. И что, наверное, купаясь в том, другом океане, на другом конце земли, и, зарываясь в тот, тоже чужой песок, американский, он ничего не знает о тех, кто так же смотрел бы на него с берега с восхищением и трепетной любовью, – о настоящих своих родителях. И она вдруг поймала себя на мысли, что впервые подумала о сыне не только от своего имени, от материнского, но и от Шуркиного тоже. И мысли этой она была благодарна…

А Ванюха думал, что если бы большевики снова взяли верх, то пришлось бы, наверное, опять спекулировать иконами и мотаться в Ярославль, заранее готовя стрелки на трассе с тамошними фарцменами-досочниками. И место должно быть с перекрестком, чтоб надежней было при шухере утопить педаль и отвалить в сторону от шоссе, где не будет уже столько дорожных ментов и где при случае можно вывернуть в лесополосу и пересидеть там с Богом и его «мамками»…

А Дмитрий Валентинович, втирая очередную порцию солнцезащитного состава в загривок стройной гражданке, которая невеста, думал, что все теперь устаканится в бизнесе окончательно при новых решительных властях, и рано или поздно наступят времена, когда он, сен-сей, теряющий прошлое лидерство быстрее, чем бывший ученик организует накопление совместного благосостояния, снова сможет занять достойное и привычное место авторитетного учителя по жизни, а если короче – авторитета…

… Так вот, Милочка, никому не поведав истинной причины, насмерть обиделась на родню из-за той самой таиландской поездки в конце августа. Макса забрали из Мамонтовки в пятнадцать минут: дядя Шура пригнал к ним на своей красивой машине и велел собираться как можно скорее – вечером надо улетать на Индийский океан, туда, где Африка, но еще правее по глобусу и еще дальше. После этого Макс уехал с отцом, а Полина Ивановна ничего не могла понять: дочка замкнулась, ушла к себе и не выходила до конца дня.

«Уроки, наверное, – подумала мать, – пусть занимается».

В учебе дочь успевала неважно, не как это получалось у Нины. При этом старалась: мать отмечала искренние попытки Милочки выбраться из троек и закрепиться в «хорошистках», но получалось это у нее плохо, а учиться становилось с каждым днем труднее. Да и отвлекающих от занятий увлечений образовалось вокруг немало: видео, дискотеки. Видик с японским телевизором им подарил Шурка: привез, соединил и включил – музыкалку сначала, а потом про погоню и убийство на крыше. Тогда Милочка обалдела просто: такого у них в классе не было еще ни у кого. Она повисла на дяде Шуре в тот день, обцеловала всего и попросила еще кассет разных. Дядя Шура погладил ее по щеке, ущипнул за попку и пообещал. А когда привез обещанное через месяц, то снова поцеловал, в губы, кажется, чмоком таким отеческим, и шутливо потрепал по ягодицам, по одной сначала, а потом по другой…

А на следующий день Милочка впервые разрешила себе вольность: отстегнула видик от телевизора, забрала кассеты и без спросу унесла все это к подруге-однокласснице – смотреть с ребятами музыкалку на чужой территории. Вернулась припозднясь, чего раньше тоже не бывало, без видика и без кассет. Оставила, сказала она матери, до завтра, а то нести вечером опасно было.

Но не это явилось самым неприятным в получившейся ситуации. Полина Ивановна обнаружила, что от дочки пахнет вином. Вином не вином, то есть она не знала конечно же, но что природа запаха изо рта алкогольная, было несомненно. Отпираться Милочка не стала, сказала, пива выпили с пацанами, что такого? И это невесть откуда взявшееся, неожиданно равнодушное спокойствие дочкино по поводу собственной нетрезвости и выпитого пива озадачило Полину Ивановну настолько, что про унесенное из дому добро она вспомнила только через два дня. Впрочем, и магнитофон вернули, и жизнь тоже вернулась в привычное русло.

Полина Ивановна решила на этот первый раз не раздувать кадила, а спустить приключившуюся историю на тормозах как случайную. Но осадок неприятный внутри остался и на какое-то время застрял в глубине где-то, до конца так и не растворившись.

Второй раз она уловила признаки опьянения у дочери месяца через два после того, как улеглось волнение от первой истории и она стала уже о неприятности прошлой забывать. И снова Милочка отпираться не пыталась, а согласно кивнула матери, отметив лишь, что все немного выпили, а она что – хуже других, что ли?

И на этот раз Полина Ивановна перетерпела: ни сыну, ни Нине жаловаться не стала – в себе оставила, с трудом, но погасила прихлынувшую волну, не захотела приближаться к рубежу, за которым, она знала, скрывается опасность, неведомая раньше и незнакомая.

То, что с дочкой Милочкой не все в порядке по линии здоровья, вернее, нездоровья – того, что скрыто внешними признаками, не явного, мать догадалась, лишь когда Милочка не пришла домой вовсе. Наутро ей помогли добраться до дому две девчонки, раньше которых Полина Ивановна не видала никогда и не знала: скорее всего, они вообще были не их, не мамонтовские. Всю ночь она не могла найти себе места, будучи уверена, что ее четырнадцатилетнюю дочь уже наверняка убили, вдоволь наиздевавшись перед смертью, и бросили где-нибудь в лесу.

Девчонки сгрузили мычащую Милочку на пороге дома Ванюхиных, ничего не сказали, развернулись и ушли.

С того дня к Полине Ванюхиной, приемной матери арестантской дочки, вернулись прежние страхи. Они напомнили ей те самые, давние, когда Милочке исполнился годик и она, громко пукая и выпузыривая изо рта сладкую слюнку, надежно соответствовала споковским графикам и розовощеким цветным рисункам на вкладках там же. Но те, как ей теперь казалось, в отличие от нынешних страхов, были кратковременны и мимолетны, они быстро тогда забылись и не возвращались больше, как и канувшие в небытие воспоминания о покойной родной матери. Эти же – были устойчивы и болезненны, и, начиная с того дня, как всплыли на поверхность давние ее опасения, они с методичной беспощадностью пронизывали Полину Ивановну по всей материнской вертикали, начинаясь от головы и заканчиваясь неприятным холодом в самом низу, еще ниже ступней, ниже, казалось, самой земли: так, что получалось со всего размаху как бы…

Сыну она рассказала о своих подозрениях первому. Первому, поскольку травмировать Нину не хотела, подождать решила, что скажет Шура сначала. Ну, а подозрения ее основывались прежде всего на факторе наследственности, на алкоголическом прошлом Люськи Михеичевой.

– Ты б поближе постарался быть к ней, Шур, – просительно обратилась она к сыну, – она в возрасте очень переходном сейчас, – и добавила сосредоточенно: – Если уже не перешла куда не надо… Сам знаешь, от кого взяли ее, да без отца с малолетства к тому же. А от меня какая строгость? – Она всхлипнула. – Пробовала я, да поняла – не выйдет, не смогу уже, после всех лет этих. Она последняя моя, самая любимая стала. Я думала, к Нинуле твоей прикипела больше, когда за ней ходила, а вышло, что Милочка сердце рвет больней, чем все другие вместе, – она махнула рукой и вытерла глаза краем фартука, – да и не было у меня с вами никогда ничего такого… Все только в радость было да в покой…

– Ладно, мать, – серьезно ответил главный Ванюхин, – пригляжу как смогу. Сама знаешь, какая жизнь у меня теперь, дел сколько: на Макса-то времени нет совершенно. Нинка там его куда-то пристроила, водит на занятия фотографические, на язык еще дополнительно английский, – он обнял Полину Ивановну, сунул руку в карман, достал перетянутые резинкой купюры и бросил на стол, – я в выходные его только и вижу, да и то не всегда. Но при случае, обещаю, буду заскакивать почаще, а если что – вызывай сама…

Слово свое Ванюха сдержал и стал заглядывать в Мамонтовку чаще прежнего. Нине он не всегда об этом сообщал – помнил материну просьбу не травмировать старшую дочку открывшимися новыми обстоятельствами, связанными с ее сестрой. В школе у той дела шли еще неважней: предстоящий восьмой класс был последним перед принятием решения – что дальше: нормальное среднее образование или что-нибудь другое одновременно с вечерней школой. Посоветовались и решили все вместе: десятилетку заканчивать надо непременно, нормальную, дневную, любым путем. А дальше что – видно будет.

Перед экзаменами за восьмой класс Шурка сходил к директрисе, той же, что была и при нем, плотно прикрыл за собой дверь и пробыл там минут пятнадцать. В итоге получилось, что, когда подошла пора, Милочка Ванюхина переходные экзамены в дальнейшее ученье выдержала и в сентябре явилась в очередной девятый класс как будто ничего не случилось. А за усердие такое и прилежание она получила от дяди в подарок дубленку на зиму, кроссовки на осень и открытый купальник на лето. Причем все они, кроме Нины, которую так и не поставили в известность, знали, что преодолеть тягу к спиртному пока не получается, зависимость алкоголическая – теперь уже было совершенно ясно – носит наследственный характер, и борьба за Милочку должна быть твердой, но обставленной по-деликатному, без родительского надрыва и некрасивых семейных сцен.

В общем, поскольку Шурка по настоятельной просьбе матери ввязался в это дело, то и стал основным координатором Милочкиной реанимации и возврата в достойную носителей фамилии Ванюхиных жизнь.

Особенность унаследованного Милочкой свойства заключалась в том, что уловить момент очередного употребления градусосодержащей жидкости – по поводу или без – было невозможно, применение пагубной страсти происходило всегда на стороне и в неизвестном матери составе принимающих в этом участие – память дочери с трудом восстанавливала предыдущие события, и пойти, таким образом, по горячим следам для выявления организационной стороны пьяного дела Полине Ивановне никак не удавалось. Сама же Милочка, обаятельно улыбаясь, проблемы никакой с собственным здоровьем не обнаруживала и каждый раз искренне удивлялась такой повышенной заботе близких о себе из-за пустых мелочей. Несмотря на нередкие перепады в режиме жизни, в школе поселковой она успевала – минимально, правда, но этого хватало, чтобы держаться на плаву: тылы, организованные дядей Шурой, продолжали нести договорную вахту и следовать в проложенном им фарватере.

Проблема Милочкина, таким образом, все еще тянулась, но происходило это несчастье равномерно, отделялось от нормальной жизни довольно редкими порциями, поведенческих последствий не имело и беды чужим людям не приносило. Что же до своих, то до конца школы оставался год всего, и свои решили врачебных историй пока не затевать, а приложить усилия к тому, чтобы контролировать девочку как можно лучше, не оставляя по возможности с незнакомыми людьми. Потом дождаться аттестата и, если к тому времени острота вопроса не спадет, то, избегнув больничного позора, который в ином случае обязательно просочится через школу, обратиться все же к врачам – специальным и на стороне.

А потом дядя Шура исчез внезапно и не появлялся в Мамонтовке почти целый год, несмотря на данное матери обещание. Причина, правда, у него была достаточно серьезной: в бизнесе его внезапно начались совсем другие дела, по сравнению с которыми все предыдущие занятия стали казаться ему теперь пустым и недостойным времяпрепровождением.

Без помощи сына, без влияния его на ситуацию с дочкой Полине Ивановне стало неуютно и беспокойно, еще, пожалуй, неуютней и беспокойней, чем было прежде. За прошедший год она сильно сдала: похудела изрядно и потухла вся, как будто растеряла по чьей-то злой воле большую часть присущего ей жизнелюбия, кожа под глазами обвисла и образовала заметные мешки. И этого не могла не заметить Нина. Для начала она попыталась вызнать у мужа возможную причину таких изменений: прошлый год Шурка появлялся у матери чаще еще, чем сама она, и это ее радовало, а задумываться, почему чаще, – не было оснований.

Теперь же Шурке было ни до матери, ни до нее самой. Шесть валютных обменников пришлось открывать разом, без времени на обдумывание шанса, который мог бы больше и не представиться милостью важных людей. Люди возникли по Диминой наводке, вышел он на них, можно сказать, случайно, через своих же крышевых ребят. Люди эти не то чтобы принадлежали к какой-либо из организованных группировок, но самым тесным образом с одной из них были связаны – дали это понять, не скрывая, – в то же время они примыкали к властям и тоже не к самой последней из ветвей и не с самой дальней от нее стороны.

Милочка тоже пожимала плечами: с мамочкой все в порядке, ей кажется, просто стареет мамочка наша, и это ей не к лицу. Стареть – вообще никому не к лицу, да? Но мы все равно ее любить будем: и худую и очень худую, и с мешками и без мешков, да, Нин?

Сама Милочка к своим шестнадцати вытянулась нежной такой дылдой, задумчивым журавлем эдаким, стройным, перышко к перышку, пальцы тоже длинные и худые, в мать: но не в Полину, разумеется, а в Люську, отметила про себя Нина, в мать их общую и в нее саму, в сестру. Полина, похудев от нервных перегрузок, не приобрела, однако, тонкость кости и длинноту пальцев, они просто подсохли, но изящества это рукам не добавило. Только теперь Нина, вглядываясь в сестру новым зрением, обнаружила, что мать их, арестованная Михеичева, в нормальной, не в пьяной жизни, вполне могла бы считаться красавицей, умей она жить иначе и выглядеть или сложись, к примеру, жизнь ее по-человечески сама, без идиотских случайностей и неслучайных идиотинок.

По дяде Шуре Милочка за время, пока не видела его, соскучилась и об этом на голубом глазу сообщила сестре. Но сказала не всю правду, только лишь открытую для всех часть. Оставшаяся же, скрытая от Нины доля этой правды состояла в том, что порой девушка ловила себя на мысли о дяде Шуре не как о близком родственнике – двойной, по сути, родне по линии и сводной сестры, и приемной матери, – но как и о совершенно постороннем человеке, интересном мужчине, высоком, светловолосом, с красивой фигурой и загадочной деловой жизнью в столице. Иногда Нина забирала сестру с собой, чаще на выходные, и в основном зимой, но за все время этих гостевых поездок так получалось, что мужа Нининого дома не было, и в эти дни он уже не появлялся.

– Дела… – вздыхала Нина, – дела его бесконечные…

«А может, она нарочно дни такие выбирает, специально подгадывает так, когда зовет меня на «Спортивную», – думала Милочка.

Но так это было или наполовину так, поездки такие она все равно любила, и главным образом из-за Максима еще, племянника сводного, или как он там по-родственному считается: никто в семье особо не задумывался – в названиях все одно путались, не будучи уверены до конца, кто кому и кем правильно приходится по сложившейся жизни. Главное – уважать, любить, помогать и прислушиваться. А Максик нравился Милочке всегда, с первого дня как родился, вернее, с того момента, как привезли его в ванюхинский дом, малюсенького такого, чернявого неизвестно в чью породу – с той минуты, в общем, как она его признала и тотчас же по направлению к нему закосолапила.

Два года, разделяющие Максима и Милу по возрасту, вызывали, начиная с детских лет, тайные сожаления лишь у Милочки. Поначалу они носили совершенно открытый и настойчивый характер и высказывались громогласно, а из-за невозможности бракосочетаться с Максиком прямо сейчас – с сопутствующим ревом. Затем, по прошествии лет, тоже малых покуда, – со смешным, игривым недовольством и обаянием детской непосредственности, чем умиляли маму Полину и нередко возвращали расположение духа Нине, особенно в те поры, когда мысли ее плавали далеко от Мамонтовки. И всякий раз течение стягивало их в единое пятно, и оно прибивалось всегда к одному и тому же берегу, ближе к Большой Пироговке, к месту обитания так подло отнятого у нее сына…

Смешная любовь эта длилась лет Милочкиных до четырнадцати, до момента, когда Максик, оставаясь миленьким и любимым, как раньше, в их общем детстве, стал вызывать первый интерес уже и как юноша, привлекательный внешне и интересный своими творческими увлечениями. Обнаружила она это новое отношение к племяннику почти случайно: застала его в момент одевания у них там, на «Спортивной», когда очередной раз гостила.

Когда она открыла дверь в ванную, Максик стоял совершенно голый, мокрый еще после душа с протянутой в поисках полотенца рукой. Она опустила глаза и обнаружила, что стоящий перед ней родственник Максим Ванюхин не такой уж и племянник, и не такой уж ангелочек, а вполне юноша, похожий, кстати, на того парня из «Частных уроков» с Сильвией Кристель, что на видике был записан. Она тогда вскрикнула «ой!», смутилась и быстро прикрыла дверь в ванную. Максим же вышел уже одетый и с таким видом, будто ничего не случилось. Для него и правда ничего не произошло сверхъестественного, он и вдумываться в это не стал, не уверен был даже, что обратил внимание на того, кто дверь на себя потянул. Но Милочке пейзаж тот запомнился…

Дома уже она долго рассматривала себя в зеркало, обнажившись по пояс, следя за дверью и с майкой в руке наготове, чтобы отскочить сразу, если что – если мама Поля неожиданно дверь потянет, как тогда, на «Спортивной».

На месте груди Милочка обнаружила лишь два твердых сосочка, крепко сидящих на двух недоразвитых оттопырках. И всего-то, подумала она тогда разочарованно и почувствовала, как неудобно стало в пищеводе, в той его части, что располагалась напротив впадинки между отсутствующими грудями, но немного сзади, ближе к спине. Вслед за этим выделилась слюна, ее было немного, но она была густой и плохо глоталась. Лучше всего в таких случаях помогал портвейн, потому что он был слаще сухого вина и от него не раздувало живот, как от пива. А еще он был лучше, так как действовал быстрее любого вина и пива, приятно затуманивал сознание и резким эффектом убирал тянущее неудобство в пищеводе. А потом становилось просто хорошо, выплывало состояние, которое она уже знала, ждала и успела полюбить. Она еще раз вспомнила про фильм тот с воспитательницей Сильвией Кристель в одних чулках и с мальчиком – сыном богатых родителей, которые катаются на «Роллс-Ройсе», пока он гладит ее нежную кожу, дрожа от желания и страха, и Милочке смертельно захотелось разогнать этот внутренний зуд, манящий в чужую жизнь, в другие незнакомые радости, к другим неведомым ей берегам, что омываются не их мамонтовской речкой, а солеными прибоями совсем других океанов. А лучше всего разгонялось портвейном: и по вкусу, и по доступности…

Максим же действительно не предполагал, что с определенной поры Милочка стала смотреть на него более внимательно, трепетно даже, изучая племянника с новых ракурсных точек. Игра эта в одни ворота, о которой известно было лишь Милочке, продолжалась пару лет, до тех времен, пока в процесс воспитания племянницы не был по просьбе матери введен Александр Егорович, Максиков отец.

К тому моменту грудь Милочкина вырвалась из пупырышков на вольный воздух и окончательно произросла в полноценный упругий второй номер. И это был еще далеко не конец, теперь она все про это понимала и даже научилась объективно оценивать собственные отклонения во внешности, которые прежде считала явными недостатками. А отличиться было чем на самом деле: ноги из журавлиных палок с круглыми култышками посередине превратились в перспективный модельный вариант с хорошим рельефом и тонкой щиколоткой, острые плечи и торчащие ключицы сгладились слегка и как будто обтянулись новой кожей, полупрозрачной и иначе отшлифованной, без прошлых цыпок и пупырышек, и окончательно оформились во вполне современную вешалку такого же модельного назначения. Глаза напоминали Нинины: большими были, с безвольным и наивным распахом, и самую малость подслеповатыми, что тоже работало на их обладательницу. Близорукость у Милочки выяснилась, правда, гораздо позднее, чем у Нины, и не была столь выраженной. Но дядя Шура, по старой памяти, фирменную оправу пообещал, как когда-то Нине; заказать не забыл, и очки девушке вручил соответствующие, из «Интероптики», вместе с фирменным футляром – сто восемьдесят баксов за все вместе получилось, она потом в чеке обнаружила. Когда привез, сам очки на нее надел, перемычку на нос пристроил – «для загадочности и сексуальности», пошутил. А потом уже дужку саму подправил немного слева – как раз в том месте, где русый завиток на шею ниспадал. Только после этого отошел на шаг, прищурился и одобрительно языком пощелкал. А к вечеру уехал в Москву и пропал на целый год…

С этого момента и пошел новый отсчет в жизни Александра Егоровича Ванюхина, с лета девяносто четвертого, когда предыдущие занятия разом потеряли размах и значимость, а надвигающиеся дела приобрели важность совершенно иной пробы и совсем другой удельный вес. Валютные обменники, те самые шесть штук, открыты были лишь для разгона. Разогнал их Ванюха с полуоборота, подтвердив лишний раз репутацию хваткого и рационального предпринимателя, для которого подобный старт является прелюдией к любой другой рапсодии, сочиненной специально для исполнителя надежного и изощренного.

Люди посмотрели, подумали и сказали «Фас!». И это относилось к нему, к Ванюхе. И дали деньги, очень, к слову сказать, большие деньги. А попутно пояснили замысел – финансовая компания пирамидального типа под тем же его названием «Мамонт».

– И «Мамонт-банк», – добавил Ванюха, – в паре с компанией, для удобства и прикрытия.

Люди снова обмыслили и согласие подтвердили.

– Процент? – спросил Ванюха.

– Сорок девять, – ответили люди, – если вложишься всем.

– А контрольный пакет? – поинтересовался Ванюха.

– Дадим людей, – ответили люди.

– Президент и председатель? – уточнил Ванюха.

– Ты, – ответили люди, – но под нами.

– Дмитрий?

– Тебе решать, но и спрос с тебя.

– Согласен, – ответил Ванюха и пожалел, что ни одной «мамки» с тех времен не завалялось, а для личного пользования оставить не подумал, всех «мамок» засадил, когда времена поменялись. И вспомнил вдруг, что Дима недоплатил ему тогда за мамонтовскую доску, кровавую, на 148 лик, праздник, XVII век, – сильно недоплатил, а что человека он убил, сторожа ночного, исусика Михея, тестя собственного, или как его там, ну все равно, вместо тестя был бы, коль отца у Нинки не было, – то это не учлось при расчете должным образом, а просто было принято во внимание на будущее. И вот оно, будущее, а доски в доме как не было для себя, так и теперь нет.

«Куплю… – рассеянно подумал Ванюха, – освобожусь немного и куплю. Праздник куплю, ковчежный, северной школы хорошо бы, как тот…»

Но не купил, потому что забыл об этой минутной слабости. А забыл, потому что освободиться не получилось даже ненадолго. А несвободой такой связал себя, потому что еще до момента своего решительного согласия создать и возглавить уже обдумывал план – какой из трех вариантов предпочтительней:

1. Сотрудничать согласно «базару».

2. «Заказать людей», и первых, и вторых – одновременно, но не сразу, а со временем, подготовив почву и пути отхода.

3. Переиграть вчистую, для реализации чего срок приготовления требуется еще больше – годы, скорее всего, но профит в итоге – чище.

Диму он решил в известность пока не ставить, тем более что начинать по любому надо с п. 1. А там, думал, все одно, вывернется решение. Думать думал, но только так, на всякий случай, проверяя лишний раз себя сам. Но знал уже, что переигрывать придется хозяев теневых, вчистую переигрывать, по третьему пункту действовать надо, по третьему: кожей всей чувствовал, чутьем охотника сразу и зверя, нутром своим, всеми в нем потрохами…

– Сворачиваем весь бизнес, – сообщил он компаньону Дмитрию Валентиновичу. – Склады расчистишь и отдашь по остатку, оптом отдашь. А долги надо взять раньше срока. Не поймут – объясни.

Последнее сообщение сделано было уже в ранге начальника и по сути намечающихся взаимоотношений напоминало распоряжение. Дмитрий Валентинович молча кивнул и согласно промолчал…

Через год после нового старта семья перебралась жить в новое пространство. Квартирой в привычном смысле слова это двухуровневое обиталище действительно назвать было трудно. Жилье располагалось на соседней Плющихе в специально выстроенном доме с особыми коммуникациями и вооруженной охраной, который предназначался для продажи обладателям новой жизни. При этом имелись в виду жильцы, не только добравшиеся до неограниченных финансовых возможностей, но и основательно перепутавшиеся разнообразными способами с властными ветвями, их небольшими веточками и их же могучими стволами, произрастающими из обширно раскинутых корней.

Дмитрий Валентинович отнесся к Ванюхиному переезду спокойно, так как завидовал умеренно – денег за элитное жилье компаньон отвалил существенно больше реальной стоимости. Это несколько успокаивало, компенсируя набиравшееся понемногу раздражение. В новом деле он практически не понимал ничего, даже кадрами не мог руководить осмысленно. Там теперь требовалось знание особое: программисты, экономисты, менеджеры с языками, тончайшая бухгалтерия с учетом аудита, ну и паблик рилэйшнз, конечно же. В общем, все для сен-сея осталось по-старому почти: служба охраны да хозяйство с филиалами. Оперативная связь с бандитами, лежавшая прежде тоже на нем, отпала за необходимостью: «Мамонтов» никто не беспокоил со дня основания – ни компанию, ни банк, – тылы были укреплены как надо, перекрывая заодно и линию фронта. Из нового было только обозначение номинально полученных им должностей: вице-президент, член совета директоров и зампред правления. И то, и другое, и третье – без права финансовой подписи, но зато имелось совладение с Ванюхой по сорока девяти процентам акций.

К концу девяносто пятого Александр Егорович Ванюхин, сколотив могучую команду банковских профессионалов высочайшего класса, имел оборот, позволивший «Мамонту» претендовать на вхождение в двадцатку первых банков России. Это – если по активам. В списке же устойчивости «Мамонт» значился в конце первой десятки, что само по себе достижением было невероятным. Это было и хорошо и плохо. Хорошо – по понятным причинам. А плохо – по другим, которых было две. Главным было то, что ему не удавалось никак убедить хозяев не затеваться с пирамидой, к которой задуманное дело подбиралось все ближе и ближе. Банки надо подбирать мелкие, пытался объяснить им Ванюха, гибнуть которым так и так придется, под себя брать, а не поймут – объяснить доступно. И расширяться еще, в промышленность влезать, в сырьевые источники. А компанию – туда же развернуть, но с другой стороны, от производителя и переработчика. И лицензий набрать, пока не поздно, на импорт, на импорт, на импорт. Ни пирамид не надо, друзья мои, никаких, ни кидняка этого. И скрываться никому из нас не придется потом, и по миру путешествовать насильственным способом, и харю перекраивать, а потом хирурга устранять косметического. Наоборот, во власть надо двигать, во власть, во власть, во власть внедряться поактивней, баллотироваться начинать, где позволят, брать, не задумываясь, и платить по всем счетам, мышцу политическую накачивать – все к аукциону ближе будет стратегическому…

И хозяева, и профессионалы слушали и удивлялись. Это так не совпадало с их первоначально разработанной стратегией обогащения и было так необычно, что требовало времени на обдумывание, поэтому они не говорили «нет». Но и «да» пока тоже не могли из себя выдавить. Ванюха же системно наращивал обороты, системно обзаводился связями на самом верху и так же системно ждал момента. Как и планировал…

Второстепенным из плохого было то, что, потерявшись однажды в большой квартире, они с Нинкой так и не выверили новую лоцию, редко находя друг друга в новом пространстве жизни. Так же редко пересекались они теперь и в прочих жизненных географиях, которых и было две всего: Мамонтовка с родней да сын родной, пятнадцатилетний Максим, с вечным фотоаппаратом через плечо и уокманом в ушах.

За последние годы Ванюхин-младший сильно вытянулся, добавил в плечах, возмужал, одним словом. Буквально на глазах Макс из мальчика превратился в подтянутого светловолосого юношу с честным лицом и вольготным образом жизни. В деньгах отказа он не знал, отец оставлял у себя на столе купюры для сына, а тот просто подбирал и засовывал в карманы. Но тратил деньги исключительно по делу: на девчонок и фотографические нужды. Что для него было важнее, он не знал сам. Приоритеты менялись постоянно, но неизменно плавали в промежутке между только этими двумя страстями. С одной стороны, поскольку ученье его в школе не задалось с самого начала, он и не напрягался в предметах посторонних. К посторонним относились абсолютно все, за исключением английского языка, который к концу восьмого класса был у него практически безукоризнен. С другой стороны, имелась ощутимая степень свободы, достаточная вполне, чтобы успешно лавировать между уверенностью в будущем, исходящей от отца, и ненавязчивым отношением вечно задумчивой мамы к наследнику фамилии, использующему предоставленную вольницу исключительно по собственному усмотрению. Мама по-прежнему оставалась доброй и внимательной, но за обязательностью материнской с некоторых пор Максим начал улавливать некую по отношению к себе рассеянность и прохладу. А потом он понял вдруг, что не замечал просто этого раньше, не думал об этом, принимая такое отношение за должное: то ли с воспитательной целью, то ли как следствие переживаний маминых за отцовские дела в вечно непростом и беспокойном бизнесе.

Компенсацией за недостатки и невнимание к ученью являлась все та же камера. «Киев» его верный сейчас вместе с прочим барахлом помещался в локере нижнего этажа, рядом с подземной автостоянкой, и последние три года Макс снимал «Броникой», японской универсальной камерой со сменной оптикой и прочими наворотами. Отец подарил ее на двенадцать лет, заплатив штук десять в пересчете на рубли, а может, и больше.

В тот день, когда Макс сделал первый пробный кадр при помощи подаренной камеры и проявил пленку, до него дошло, что детское увлечение фотографией успешно завершилось и перешло в иную стадию, которая называется профессией.

Лето, последнее из тех, что он в обязательном порядке проводил у бабушки в Мамонтовке, Максик целиком посвятил Милочке, поселковым пейзажам и их оптимальному с Милочкой сочетанию в экспонированном виде. Это же лето стало тем самым переходным этапом, положившим начало новым ощущениям Милочки в отношении ее к любименькому Максюльчику. То обстоятельство, что она потянула на себя дверь в ванную комнату в конце сезона в квартире на «Спортивной» и обнаружила там обнаженного племянника, лишний раз подтолкнуло ее задуматься и усомниться в таком уж обязательном соблюдении незыблемости родства, а спустя год примерно после того фотографического лета и окончательно убедиться в справедливости своего предположения.

К тому прояснительному моменту мамонтовский дом Ванюхиных был увешан и заставлен Максиковым фотографическим продуктом, в рамках и без, повсюду, за исключением сарая с курами и начинающего разваливаться от влаги и старости сундука, оставшегося от покойной бабы Веры. Полина Ивановна ахала поначалу, разводя руками, не веря в такие таланты внука. Но потом к фотографиям привыкла, замечать их перестала, потому что начались проблемы с Милочкой по наследственной неимущественной части. По линии Михеичевых…

А Милочка с удовольствием рассматривала собственные изображения во всех ракурсах: теперь это было делом – проще не придумаешь, и порой, когда ей неожиданно удавалось самой себе понравиться, она ощущала знакомый зов из середины пищевода, но уже не по огорчительному поводу, а в результате спонтанно накатившего доброго расположения души. И состояние это хотелось тут же закрепить известным ей портвейновым способом.

А Макс, мучительно высиживая школьные часы, думал, что если выдержку сделать еще больше, а проявитель усилить оксидом натрия, то след от падающих снежинок на крупном плане он сумеет вытащить до половины нужного кадра явственно, а потом завирировать если в слабокоричневый, то будет совершенно не похоже ни на что…

Первая персональная выставка юного Максима Ванюхина состоялась в том же Дворце пионеров, где началось его увлечение фотоискусством. Теперь Дворец назывался по-другому – что-то, связанное с творчеством молодежи, но это было не важно, потому что заявленный уровень работ четырнадцатилетнего дебютанта говорил о том, что подрастает будущий мастер: пионер ли бывший, школьник ли нелюдимый или же владеющий дорогущей японской аппаратурой сын новых хозяев жизни. Отец прийти не сумел, не позволила занятость, а мама пришла, внимательно осмотрела экспозицию, задумчиво обняла Макса, так же задумчиво и рассеянно похвалила, улыбнулась кому-то в противоположном от вывешенных работ направлении и уехала домой, не дожидаясь сына. Макс потом бросил взгляд в ту сторону, куда улыбнулась мама, но никого не обнаружил – там заканчивался коридор, а дальше начинался тупик.

Через год он выставился снова, на этот раз в помещении фотоцентра на Гоголевском бульваре, и уже наравне с профессиональными художниками. Принимая во внимание явные способности соискателя, организаторы разрешили юному дарованию принять участие в выставке, несмотря на его немастерский возраст.

На открытие Макс пригласил хорошенькую девочку, из последних своих «приобретений», а к закрытию появился совсем с другой уже, но не хуже. Оба раза там же присутствовала и Милочка. И оба раза нервически покусывала губу, потому что девки Максиковы были недурны собой, а одеты – так совсем иначе по сравнению с ней. Не только дороже, в смысле, а и по-другому еще совсем, не так, как она, без какого-либо внутреннего зажима: с наплевательской свободой и уверенной смелостью.

«Какие же они…» – подумала она, не смея признаться себе самой, что ей плохо оттого, что душит грудная жаба. Про жабу эту иногда говорила мама Полина, рассказывая про ревность чью-нибудь и зависть. Признаваться себе в этом Милочка не собиралась, хотя сам факт грудной жабы или, по крайней мере, лягушки был налицо. Но также налицо имелась и полноценная грудь второго размера и тоже имела законное право считаться конкурентоспособной.

Максик, ее Максик, летал меж гостей, раскрасневшийся, счастливый, с тарталеткой в руке и девкой этой последней рядом с ним, и улыбался посетителям и принимал комплименты, что-то говорил в ответ и снова смеялся, и снова говорил. И девка что-то поддакивала все время и тоже смеялась вместе с ним и глотала из тонкого стакана сухое красное, оставляя на прозрачном крае фиолетовую помаду.

Тогда-то именно, на закрытии, к моменту, когда принесли тарталетки с сырным салатом, фрукты, чипсы и сухое вино, появился Александр Егорович Ванюхин, сумевший таки выбраться на десяток минут из делового ужаса и поздравить забытого им мальчика. Фотографии он рассматривать не стал, не догадался, что так положено, но сына чмокнул, сделал глоток вина и собрался уже идти на выход, где его поджидали охранники. Но в этот же момент заметил длинноногую телку и невольно остановил на ней взгляд. Телка развернулась к нему лицом и оказалась Милочкой Ванюхиной, почти родной племянницей семнадцати лет от роду, урожденной Михеичевой, Нинкиной сестрой.

Мила раздраженно отворачивалась в противоположную от Максовой девки сторону, чувствуя, как болотная тварь перебирается ближе к пищеводу, в привычное место напротив впадинки, давно уже ставшей ложбинкой, и обнаружила в конце разворота собственного дядю, дядю Шуру. Ванюха подошел к племяннице, положил ей руки на плечи и притянул к себе. Милочка почувствовала, как пахнет от него чем-то горьким и сухим, но очень при этом дорогим и качественным.

– «Гуччи»? – спросила она, глядя в глаза дяде Шуре.

– Круч-че, – улыбнувшись в ответ, срифмовал дядя Шура и добавил ей на ушко: – Я свинья, понятно?

– Я знаю, – тоже улыбнулась Милочка и посмотрела на него так, как смотрел в финале «Частных уроков» в глаза Сильвии Кристель тот мальчик, который успел уже кое-что понять про эту жизнь. Только теперь мальчик тот была она.

– Я приеду к тебе, – сказал Александр Егорович и покосился на Максика, – ладно?

– В субботу, – ответила Милочка, – мама в Пушкино уедет, к бабе Паше Бучкиной, а оттуда на рынок за цыплятами. Вечером только будет, но не поздно.

– Я к тебе приеду, – еще раз сказал дядя Шура, на этот раз без улыбки и выделив внятно интонацией «к тебе», сунул ей две стодолларовые бумажки: – купи себе чего захочешь, у тебя ведь выпускной бал скоро, да? – после чего развернулся и покинул выставочный зал…

… Первые три года ожиданий возвращения семьи Лурье на родину по завершении американского мостостроительного контракта Нина выдержала довольно легко, не так, как она рассчитывала, будет. Отношения ее с Самуилом Ароновичем были идеальными. Старик к ней прикипел невозможно, и изначальный вопрос, который он себе задавал – и чего она, красивая и молодая, нашла в куске старого нерусского говна, – волновал его лишь поначалу, в первую пару лет знакомства. Потом время стерло постепенно причинно-следственную связь, и вопрос потихонечку стал отмирать сам собой. Иногда Самуилу Ароновичу даже казалось, будто Нину он знал всегда, и в результате он путался в деталях и датах. Но потом выяснялось, что путаница эта имела место во сне, в глупых его сновидениях всего лишь, где всегда неясно было по завершении сеанса – где начало, где конец и в чем состоит суть замутненной середины; и он успокаивался, приводил сосуды мозга в порядок, как умел, но к мысли о Нине в памяти своей возвращался с неизменным удовольствием.

Нинина ненависть к незаконному деду ее сына тоже растворялась, но не так, правда, быстро, как набиралась расположенность к Нине самого старика. Однажды она даже поймала себя на мысли, что получает удовольствие от общения с одиноким Лурье, потому что давно успела осознать, что так же, как и он, одинока по жизни и сама. Не по внешним ее признакам, разумеется, не по оберточной стороне, а изнутри карамельки той, изнутри, куда не повидло, оказывается, было набито, а соевый продукт с добавкой сахарозаменителя.

И поэтому, когда услыхала от деда про возможность очередных трех контрактных лет за океаном – а это, туда-сюда, девяносто пятый получается, да еще самый край, – то, вернувшись домой, не закатила сама себе истерику, а просто горько поплакала, тоже сама для себя. Уходила когда от деда, огорчения скрыть не сумела все же. И дед, проводив Нину, тоже всплакнул немного – подумал, про него Нина печалится, долготерпение его жалеет, стариковское его одиночество.

В октябре девяносто пятого года и возник тот самый край, поцеловав который у американского флага заокеанская часть семьи в составе доктора Марка Лурье, ученого, конструктора и преподавателя, миссис Ирины Лурье, его жены и владелицы небольшой туристической компании «Айлур Трэвел», и их сына, ученика школы для особоодаренных детей Айвана Лурье, получила американское гражданство с вручением темно-синих паспортов законных граждан. Деду Марик позвонил в тот же день и между делом сообщил новость, намеренно не придавая этому событию значения.

– Стало быть, остаетесь там? – спросил Самуил Аронович, зная ответ и так. Давно зная.

– Я хочу забрать тебя наконец, папа, – закинул удочку в сотый раз Марик. – Прошу тебя, не упрямься.

– Нет, – спокойно ответил старик без всякого упрямства в голосе, и Марик понял, что дальнейший разговор бесполезен.

– Я приеду летом на две недели, пап. У меня отпуск будет, но не длинный. Ирка тоже приедет, если только сможет вырваться – у нее самый наплыв летом. А Айван… – он замялся и поправился: – А Ванька точно не сможет, у него все лето специальный курс с прицелом на экстерн следующего года, чтобы бесплатно учиться дальше. Хорошо?

– Хорошо, – ответил дед, – пусть учится, – и повесил трубку.

Полученную из Далласа новость он решил Нине не сообщать. Мешала гордость, засевшая с исполкомовских еще времен.

«Стало быть, – думал старик, – они семь лет тому назад подали еще, или шесть, и не сказали ничего. А я, старый идиот, контракты Мариковы подсчитываю, дни считаю».

Так он раскручивал спираль обиды на родню, понимая прекрасно истинные мотивы такого поведения членов своей семьи. Но обида была дороже, а стоила ерунду всего – возможность лишний раз пожалеть себя и вспомнить покойную Сару и нежданного Марика. И неподбитый танк выплывал откуда ни возьмись поперек воспоминаний, и ротный с кишками из рваного живота сразу следом, и контузия, и медсанбат, и победа. А заодно вспоминался Торри Первый, а вслед за ним Торри Второй, что лежал семь лет под пироговской сиренью. Затем мысли перебирались дальше и текли по пенсионному уже маршруту, приближаясь к уколу смертельному и собачьей сестричке из Пушкина. Ну а в конце пути трасса неизменно замыкалась на Нине Ванюхиной, бескорыстной благодетельнице со станции метро «Спортивная». И так по кругу…

Терялись в этом замкнутом цикле лишь две жизненно важные составляющие: тридцать пять лет исполкомовских будней и четырехлетняя обида в акватории Большой Пироговской гавани.

А Нина… А Нина, узнав от Самуила Ароновича, что американские Лурье не вернутся домой и на этот раз, потому что снова Марк Самуилович работу свою в компании продолжит, ничего не сказала, простилась со стариком и ушла от него раньше обычного, потому что необходимо ей было времени теперь больше, для того чтобы услышанное осознать. Потому что не только поплакать ей нужно было как следует, но и посмеяться – тоже во всю горькую силу и тоже вдоволь, года до девяносто восьмого теперь, не меньше…

Жить со своей племянницей Милочкой Александр Егорович Ванюхин начал с той самой субботы, когда Полина Ивановна уехала с утра навестить бабу Пашу, чтобы прямо от нее заскочить на пушкинский рынок за цыплятами, а затем уж ехать обратно в Мамонтовку. Жить – в том смысле, что оба они, и племянница, получившаяся таковой по невольному родству, и дядя Шура к моменту появления его в доме Ванюхиных в субботнее утро точно знали, что каждому из них предстоит совершить. У Ванюхи на этот счет имелись все же определенные сомнения, не морального, правда, – другого порядка. Например, неуверенность в том, что девочка его поняла верно, – намерения его, те самые, относительно субботнего приезда, которые он и не захотел скрывать от нее, а, наоборот, о которых попытался предельно ясно дать понять. Ну и прочее всякое: возможные неудобства бытового характера, что тоже может в какой-то момент стать препятствием в деле охмурения Нинкиной сестры. Но сомнения тем не менее были минимальны: не могла не понять, смотрела правильно, не по-детски, другим глазом смотрела, зрелым и ждущим.

«Да и не целка ж она, в конце концов, в семнадцать лет-то, – думал он в тот день, как затеял вылазку. – Пьет как лошадь сколько уже, не могла целяк оставить, точно не могла, потеряла давно уж, там же, в Мамонтовке, с ребятней местной, пьет с которой, как и мать ее Люська пила – кто налил, тот и забрался на нее. И в тюрьме, видать, по такой же схеме, в колонии той строгой…»

А Милочке страшно было на совсем короткий промежуток только, когда она поняла, там же, на фотовыставке, что дядя Шура теперь сам влюбился в нее по-настоящему, как в женщину влюбился, и как настоящую женщину хочет ее любить. За этим к ней и приедет. Но страх этот прошел быстро, к концу закрытия, когда все прощались со всеми, а когда прощались с Максом, то и с девкой его – тоже, а не с ней, Милочкой, и целовали на прощание их обоих, его и девку, а она тогда уже совсем на Максе повисла, как на собственном предмете. А ее, Милочки, как будто и не было вовсе, разве что козел какой-то подвалил лет под шестьдесят, сказал, художник-график, и позвал куда-то типа мастерской на Солянке, где интересный народ будет. Какой народ еще, подумала, такой, как ты, наверное, от которого перегаром воняет, давним еще, и потом разит, как от козла натурального. Козел – он козел и есть. Тогда-то и перестало быть страшно.

Одним словом, к приезду дяди Шуры она не передумала, а, наоборот, укрепилась в принятом решении. О Нинке подумала в последний момент и искренне удивилась себе самой, что совершенно упустила это обстоятельство из виду и не подумала о сестре раньше. О том, как же быть с намеченным планом перехода в полную женскую самостоятельность без учета Нининого к этому отношения. Но потом она еще немного подумала и решила, что страшного ничего не будет. Нинка в последнее время странная какая-то ходит: то приедет, задумчивая вся из себя, посидит, чаю попросит и, не дождавшись чаю этого, вскочит вдруг внезапно и, как полоумная, домой засобирается, в город. Надо мне, говорит, забыла, что надо… И все одна больше постоянно, и не смеется совсем, как раньше, и про Максовы успехи фотографические не хвастается, как будто само собой, что он такой способный к этому делу получился, и на выставку не пришла: ни к открытию, ни к закрытию тоже.

Доллары подаренные Милочка обменяла на рубли и отложила. А на специально выделенную часть купила трусики, малюсенькие такие, почти из веревочек одних, а сзади, вообще, в попку все укладывается, так что ягодицы, как в глянцевом журнале получаются, шариками, как две капли воды одинаковые, но разделенные сексуальной перемычкой. Подумала, когда купила и тайком от мамы Поли примерила, что, если б не девка та, попросила бы Макса снять ягодичные шарики на цветную покрупнее, тоже тайно. Тогда б он мог сравнить с девкиной попой и посмотреть, у кого шарики красивее. Но только, чтобы ноги тоже на фотографию попали, по всей длине причем, тогда ясно станет, кто чего стоит на самом деле…

Все прошло не так, как планировали они оба. С самого утра, еще находясь в постели, Милочка ощутила не то чтобы особое волнение, но очень знакомое жжение и истому, идущие изнутри, из знакомой точки напротив фасадной ложбинки. Бутылка с портвейном была спрятана в сарае, в тайном от матери уголке, в сенном закутке под куриным насестом. Она выпила один стакан, и это было несколько больше привычной дозы. Но зато ровно настолько же ей удалось перекрыть волнение от предстоящей встречи с дядей Шурой и привести себя в состояние легкого и неуправляемого плота, выбравшегося из быстрины и продолжающего плыть по инерции, уже неторопливо, в безопасном, но не в вполне понятном направлении.

Александр Егорович приехал посуху, на «Мерседесе-600», когда плот, теряя инерцию, начал зависать, добравшись до середины бухты, но до берега было все равно далеко, и потому шансов быть снова унесенным оставалось еще немало. Он отпустил охрану, поднялся по ступенькам на крыльцо, оглянулся и открыл дверь в дом. Милочка стояла босиком, неподвижно, в веревочных трусиках и накинутой на голое тело рубашке и смотрела на родственника, слегка покачиваясь. Тогда он, не говоря ни слова, подошел к девушке, взял на руки и отнес в комнату, бывшую бабкину, потом – его самого, затем Нинину, а уж после нее – Милочкину.

«Надо же, – подумал он, стаскивая с племянницы невесомые трусики и попутно снимая с себя одежду, – кровать-то все та же, бабы-Верина».

Милочка закрыла глаза и не произнесла ни слова, пока Александр Егорович крутил так и сяк ее худенькое тело; хотя нет, теперь уже не было оно худеньким, оно могло вполне считаться стройным и модельным, каким не могло считаться Нинкино тело шестнадцать лет назад, конечно же, нет. Оно тоже было тогда юным, и тоже худым, и тоже нетронутым, но и только, не больше. И это вспомнилось в самый сладкий миг, когда двигатель его «шестисотого» достиг наивысшей точки скорости, а за рулем был он сам, и никого рядом, ни охранников, ни бывших наставников, ни других прихлебателей – они же пожиратели его жизни, которую он сколотил сам, своими руками, своей хитроумной головой, своим звериным чутьем, своей рисковой и умной отвагой и удачей своей, наконец, в смысле, фартом. И тогда он утопил педаль до отказа – он, Ванюха, мамонтовский пацан, и вознесся над дорогой и полетел над ней то ли коршуном, то ли райской птицей – ему было все равно, потому что он снова сумел взлететь, как всегда умел, и полет этот длился необычно долго, и он не хотел разбираться – почему, он просто парил над землей, судорожными толчками выбрасывая наружу остатки сил: ить, ни, сан… сить, хать… кю… дзю-ю-ю-ю!!! И, лишившись их окончательно вместе с завершающим толчком, вернулся наконец обратно, к земле, опустошенный и счастливый.

А когда он только набирал скорость, еще не разогнавшись до высшей точки, в тот самый момент Милочка почувствовала, как плотик ее сдвинулся с места, и постепенно, но неуклонно река начала забирать его своей тягой, вкручивать обратно в течение, в самый край поначалу, размытый, между берегом и главной силой воды, той, что в самой серединной точке водной стихии, а затем – ближе к ней и еще ближе, и еще через мгновение плот ее стал совсем непредсказуем и потерял всякие уже ориентиры между берегом и водой и закрутился волчком в поисках спасительной суши, но суши рядом не было, как не было и самого спасенья. Тогда она открыла глаза и посмотрела вверх, в небо, ища укрытия там, но оттуда на лоб ей капнула влага, и она была соленой, как морская вода, а не обычная речная, и она догадалась, что это океаническая капля из того соленого океана, Индийского или другого, о котором она мечтала, чтобы плавать там, плавать бесконечно и крутиться волчком вместе с теплым течением, на плоту или без плота, сама по себе, и приплывать, когда вздумается, к любому его берегу, которых у него бессчетно…

И она захотела приплыть сейчас же и снова закрыла глаза, и плотно сомкнула губы, и поплыла вместе с плотом в центр пучины, помогая себе руками и ногами, чтобы пересечь ее и выплыть с другой стороны. И тогда ее подбросило над водой, над самым центром водяного вихря, оторвало от плота, она судорожно дернулась несколько раз, но уже найдя спасительный путь к берегу, не по воде – по воздуху, ласковому и теплому, как давно перешедшая к ней от сестры ангорская кофта, – и плавно приземлилась в сухое тепло бабы-Вериной перины, с которой в первое свое путешествие и отправилась…

Это потом уже, когда его «шестисотый» летел по Ярославке к Москве, пугая окружающий транспорт бандитским шиком, Ванюха понял, перебирая в памяти недавние сладчайшие минуты, что подумал о кровати, на которой померла баба Вера, от давно забытого чувства, от обычного волнения неделового характера, редкого в его нынешней жизни, самого по-человечески примитивного, бытового волнения, сталкиваться с которым за последние годы не было ни причины, ни нужды. И еще он поймал себя на мысли, что вот-вот автомобиль пересечет окружную дорогу и окажется в Москве, а ему все еще хорошо, и его все еще продолжает приятно будоражить это приключение с родственницей и заставляет включать воображение и рисовать не менее увлекательные картинки будущего.

«Кто бы мог подумать, что целка натуральная…» – растроганно подумал он, подъезжая к Плющихе, и с удовлетворением ощутил, как у него снова слегка дрогнуло в паху.

Поступать в институт Милочка не планировала – знала, что мозги не позволят подняться в образовании выше уровня средней школы. Да и с той навряд ли удалось бы справиться без дядькиного вмешательства. Вмешался он и на этот раз – оплатил учебу в Академии коммерции и туризма, из вновь созданных, левых, но с лицензией на образование.

– Все ближе будет к городу, – сказал матери, – там я присмотрю хоть за ней, как смогу. Понадобится – Нинку подключим, чтоб не кисла от безделья.

Что для дочки будет лучше – собственный присмотр в мамонтовской ссылке или же передача в городской недогляд под сынов контроль, – Полина Ивановна не знала сама. Чувствовала только, что и так и эдак спасительно для дочки не получится. А значит, и для нее тоже. Но с Шуркой согласилась и на городское обученье Милочку отпустила, не переставая думать о варианте больничного излечения.

Для встреч с племянницей Александр Егорович снял квартирку недалеко от офиса, в Малом Власьевском переулке, и поручил обставить ее как положено для создания нужного уюта. С Милочкой он договорился так: может учиться, может не учиться, диплом он ей купит в любом случае. Но прикасаться к спиртному она может только в Москве, только под его контролем, и ни единого шанса их общей матери выявить неуемную питейную страсть Милочка не даст.

Туристическую свою Академию Милочка начала честно посещать с первого дня занятий и посещала до тех пор, пока не началась первая экзаменационная сессия. Тогда она просто тихо исчезла, не сообщив об этом ни дома, ни Шурику. Шуриком она стала называть Александра Егоровича вскоре после начала регулярных встреч в Малом Власьевском. Нельзя сказать, что банкир Ванюхин таким обращением с собой был очарован, но теперь он был уверен: терпеть маленькую прихоть юной любовницы есть за что.

Шло время, и Милочка с явным опережением набирала обороты любовного опыта, втягиваясь в процесс все интенсивнее, втягивая туда попутно и Шурика, который постепенно, день ото дня, стал привыкать к оздоровительному сексу, сочетая его, к собственному удивлению, с другим типом адреналиновой зависимости: нежности, щедрости и привычке то и другое регулярно проявлять.

К концу несостоявшегося первого курса Милочка сообщила Шурику правду про Академию, обозвав ее по забывчивости институтом. Шурик махнул рукой и простил. Как решил не обращать больше внимания и на вечно меняющийся состав заморской стеклотары в гнездышке в Малом Власьевском. Ему это не особенно мешало, а вот сил на душеспасительные лекции потребовалось бы много. Милочка каждый раз выслушивала его внимательно и серьезно, не оставляя ни малейших сомнений по части будущей благопристойной трезвости, и обещала исправиться. К концу увещевательной беседы она уже успевала стянуть с Шурика брюки и, усевшись на дядю верхом, приступала к плавным покачиваниям с заведенными к потолку глазами. От нее пахло детством, невинностью и молодой кожей, и часто запах этот напоминал Ванюхе тот, Нинкин, в чертановской квартире, перекрывая своей силой остатки слабых перегарных испарений, и это возбуждало Шурика еще сильней, и снова он парил над Малым Власьевским переулком, и снова опускался вниз опустошенный и счастливый.

Милочка же тоже летала, но по своим воздушным трассам, и иногда в середине собственных полетов ей представлялся Максик Ванюхин на месте его отца, и тогда ее воображение отрывало планер от маршрута и увлекало его в сторону, в другой воздушный коридор, под иные восходящие потоки, и она взлетала еще выше, еще ближе к небу, но с другим уже пилотом, еще более юным, чем она сама, и уже вместе с ним она закладывала смертельные виражи и бросала себя вниз, делая «бочку», совершая петли одна опаснее другой, но в последний момент она брала управление на себя и всегда успевала выровнять летательный аппарат перед самой землей, чтобы совершить посадку туда, откуда отправилась в полет, но уже со старым пилотом.

Времени на педагогику Александру Егоровичу не хватало совершенно: к середине девяносто шестого основные ловушки были им расставлены, стратегические и текущие: значительная часть активов обоих «Мамонтов» была разведена по номерным счетам так, что кроме него самого и Дмитрия Валентиновича разобраться в хитросплетениях не смог бы ни один совладелец. Диме, в отличие от Ванюхи, требовался, правда, путеводитель. Но таковой был составлен, отредактирован самим же составителем Ванюхиным и в наличии у главного его компаньона имелся. На короткое время сен-сей снова оказался при деле: реализовывал разработанную учеником схему подкупа и шантажа одного из людей хозяина, владельца двадцатипроцентного пакета мамонтовских акций. Операция прошла без сбоев, удалось привлечь высокий чин из спецслужб, который за смешные деньги тут же нарыл кучу расстрельного компромата, и не по одной статье расстрельного.

Человек акции вынужденно уступил, взял билет в один конец и сгинул на прозябание в реальном капитализме. Охранная грамота к моменту суммарного владения шестьюдесятью девятью процентами была заготовлена заранее и исходила с самых верхних властных этажей. «Люди» потоптались, узнав о случившемся, взвесили ситуацию реально, прикинули так и сяк и решили сопротивление не затевать, так же как и не тратить сил на месть и обратный отыгрыш условий прошлого сходняка. Силы теперь явно были неравны, и удача была не на их стороне. В смысле, фарт.

Таким образом, пункт плана под номером три был успешно завершен, а переход к следующей по очередности позиции требовал сосредоточиться не на шутку – слишком мало свободного пространства оставалось впереди, слишком мало…

Ослабевать желанием к племяннице Шурик начал года через полтора, где-то в середине девяносто восьмого, когда Милочке стукнуло двадцать, и она стала медленно, но неуклонно обращаться в опытную, пьющую и красивую стерву. В течение последнего года она все реже и реже появлялась в доме Ванюхиных, а когда наезжала, рассказывала Полине Ивановне небылицы о своей студенческой занятости, а также про подвернувшуюся в Москве работу в коммерческой фирме, по вечерам которая в основном, после учебы, но с нормальной зарплатой и служебной жилплощадью. Полина Ивановна слушала, вздыхала, верила и не верила одновременно, но Шурка это же подтверждал, и тогда она больше верила, чем не верила. Однако в те дни, когда объявлялась Милочка, с блестящими глазами и подозрительным букетом дыхания, мать снова брала городские истории под сомнение, но и понимала уже: ни до истины докопаться, ни поправить чего, если надо поправлять, она уже не в силах: и жизнь давно другая стала, и семьдесят два года за спиной стоят, не уйдешь от них, не спрячешься. А вскоре дочка окончательно съехала из Мамонтовки в Малый Власьевский. За все проведенное там время она успела привыкнуть к своей уютной квартирке так, будто именно в ней прошли лучшие годы жизни, а не в затерянной во льдах Подмосковья Мамонтовке.

Потерю дядькиного интереса по отношению к себе она почуяла в тот день, когда перевезла на Власьевку остатки своих вещей. Он, узнав о переезде, вопреки ее предположениям, не обрадовался почему-то, а прореагировал вяло и даже, показалось ей, несколько раздраженно. В тот же день она напилась одна по поводу окончательного новоселья и приняла нетрезвое решение о своей дальнейшей жизни. С этой целью она посетила гинеколога и изъяла предохранительную спираль, о которой Шурик в деликатных выражениях договорился с ней в самом начале их романтического прошлого, обозначив таким прозрачным способом свои намерения.

Действовать Милочка решила, не откладывая проблему в долгий ящик. Она хорошо подумала, определилась с линией поведения, какую будет правильней применить в обстоятельствах угасающего романа, немного для этого напряглась и забеременела в назначенные собой же сроки.

Отсчитав двенадцать положенных медициной беременных недель, она добавила для пущей верности еще одну, после которой о прерывании жизни зародыша очередного Ванюхина речь уже не шла, затем напилась, но не сильно, а так, для храбрости, после чего вызвала в Малый Власьевский Шурика по экстренному номеру и сообщила новость сразу, как он явился, без подготовки и сопутствующих слюней.

То, что она услышала в ответ, заставило ее переменить мнение о гуманизме и человечности в широком масштабе, значительно более широком, чем отдельно взятая семья Ванюхиных родом из отдельно взятой Мамонтовки. И потому с этой минуты Шурик, как вариант отца ее будущего ребенка, перестал для нее существовать. Она собрала личные вещи, оставив в квартире все, что покупал и дарил ей дядя за время родственных отношений на Власьевке, и в тот же день уехала на электричке к матери в Мамонтовку, в дом Ванюхиных, в котором выросла и где для нее всегда было место. Это тоже являлось частью задуманного Милочкой плана, предусматривавшего ряд мероприятий, позволяющих занять в жизни место, достойное ее фамилии, а может, и наказать виновных.

Почему Самуил Аронович Лурье решил сообщить Нине о том, что семья его никогда не вернется на Пироговку, он и сам точно не знал. Утром, пересекая двор по пути в булочную, он обнаружил, что сиреневый куст, под которым покоился Второй Торька, усох. Не отцвел, как бывало каждый год, и в нынешнем июне тоже, а именно усох, умер. Он подошел к кусту и потянул на себя сухую ветку. Ветка надломилась и осталась в руке Самуила Ароновича. Он в страхе разжал руку и выпустил ветку, но та не упала на землю, а так и осталась висеть надломленной, соединенной со своим основанием через тоненькую пересохшую шкурку. Обломок этот висел над последним мертвым Торькой, плавно покачиваясь на ветру.

А не вернутся они, сказал Нине, из-за того, что это давно уже стопроцентная американская семья: с синими паспортами, ежегодным инкомтаксом, что по-нашему означает регулярность доходов и обязательность налогов, стабильной и денежной работой у Марика и собственным бизнесом у Иры плюс бесплатное Ванькино ученье в математическом университете, а еще – общее нежелание жить на бывшей родине.

– Так они не вернутся, что ли? – каким-то чужим голосом спросила Нина и посмотрела на старика странно так и недоверчиво.

– Нет, – ответил Самуил Аронович, – не вернутся – нечего им возвращаться сюда, незачем. Разве что на похороны мои – это конечно. Но без меня уже.

– Верну-у-у-у-тся, – вновь недоверчиво протянула Нина и странно улыбнулась, – ка-а-а-к не вернутся.

Самуил Аронович вздохнул:

– Они, Нинусь, с девяносто пятого с паспортами, уже тогда все ясно было. Я себя просто сам обманывал немножко, ну вроде как в надежду игрался, хотя знал-то наверняка.

– А я? – Нина продолжала странно улыбаться, не моргая. – А я как же? А со мной теперь как?

– Ты? – удивился старик. – А что – ты? С тобой что – как?

Нина опустилась на стул, все еще улыбаясь, и уставилась на входную дверь:

– Вы, Самуил Ароныч, неправду мне говорите ведь, да? Неправду?

– Неправду? – удивился в свою очередь дедушка Лурье. – Да нет, солнышко, в том-то и дело, что натуральную правду говорю теперь. Это раньше я неправдой сам себя успокаивал, ну то есть… – Он помялся и уточнил: – Недоправдой, что ли… И с Заблудовскими насчет этого никогда не заговаривал, и сами они тоже таились, получается. Фабриция, мать Ирины, все глаза как-то прятала, про чепуховину разную молола, про гонорары тамошние да про погоду. Видела, что молчу про это неспроста, про главное-то, но сама – ни-ни. А ведь точно знала все – уж от Ирки-то не могла не знать – значит, велели мне о гражданстве и паспортах американских не сообщать. Жалели, стало быть… А теперь… – дед провел рукой в неопределенном направлении и смахнул влагу с правого глаза, – а теперь к тому все идет, что некого жалеть уже будет скоро. Так мне думается…

Нина продолжала сидеть как сидела, но теперь она слегка раскачивалась на стуле: сначала плечами, а потом всем корпусом, вместе со стулом, переваливаясь с левой пары ножек на правую. При этом взгляда от двери не отводила. Она качнулась еще пару раз туда-сюда и задумчиво сообщила:

– Ведь, это вы, Самуил Ароныч, их не остановили: ни когда они в Америку свою собрались, ни когда сына у меня в роддоме отбирали; на смерть, говорит, забираю, а получилось – на жизнь, да за океан еще, чтоб от меня подальше было, от матери родной. – Женщина продолжала раскачивать стул и глядеть в одну точку. Лицо ее побелело, кисти рук вцепились в края стула и тоже побелели, а кончики пальцев налились кровью и стали темно-бордового цвета. Откуда брались в ней такие слова: тихие, размеренные и страшные, в каком закоулке души примостились они в ней и жили раньше, Нина не хотела в эту минуту понимать. Слова эти неспешно выпархивали из ее глубин и медленно, раскачиваясь в такт с Ниной, продолжали одно за другим наплывать на опешившего старика: – Ирка ваша мертвого родила ребеночка, недоношенного, а моего по обману забрали, близнеца второго, в параличе, сказали, в детском, умрет, сказали, все равно, вот-вот… А это мо-о-о-й сын был, а не её-о-о-о, и не ва-а-а-а-ш Лурье, Самуил Ароныч, а мо-о-о-о-й Ванюхин, мо-о-о-о-й Иванушка, в честь дедушки Ивана назвала, убитого Михеичева, – она наконец развернулась вместе со стулом и вперилась взглядом в старика через свои большие очки, – Михеичева нашего, а не вашего Лурье!

Самуил Аронович все еще не мог поверить в то, что явственно видел сам и мог слышать собственными ушами. В первый момент он принял это за неожиданный спектакль, разыгранный Ниночкой для приведения его в чувство по поводу расстройства из-за сказанного им же. Но на спектакль это больше не походило: слишком не похожа была так странно сидящая перед ним женщина на Нину, на его преданную Ниночку.

– Почему – с твоим Ванечкой? – растерянно спросил он у этой чужой женщины, которая недавно была Ниной. – Почему – Михеичева в честь? – Слова путались и терялись где-то на пути от мозга к губам или ото рта к связкам, и он не мог их подобрать, потому что его продолжало клинить и получались только отдельные слова, обрывки даже, фразы переставали складываться. – Кака парали… чему уби… то мёрты… – Ему стало тяжело дышать, он остановился, и ему удалось сложить их наконец в фразу. И на этот раз вышло внятно: – Ниночка, ты про что говоришь такое?

Она вновь сказала, не повышая голоса:

– Не будет у вас никого в роду больше, говорю я. Одна фамилия ваша нерусская только останется. А кровных нет у вас детей никого, Самуил Ароныч, нету внуков…

Внезапно старик поднялся на ноги, держась обеими руками за грудь.

– Врешь, – трясущимися губами выдавил он, – ты все придумала, все придумала.

Нина выстроила на лице улыбку, еще одну, другую, наложив ее на ту, прежнюю, и это сделало ее ужасно некрасивой.

– Вру? – Она вытащила из кармана небольшую фотографию и аккуратно положила ее на пол под ноги старику. – Вот, загляните, Самуил Ароныч. Полюбопытствуйте, пожалуйста. Там мой сын, Максим Ванюхин, первый близнец. А второй – с сыном вашим и невесткой в Америке, от законных матери и отца увезенный и от родного дома.

Самуил Аронович опустился на колени, руки его слушались плохо, потому что он уже знал, что все услышанное окажется правдой. Вот сейчас прямо, сейчас…

Он протянул руку к бумажному прямоугольнику и поднес его к глазам. На снимке улыбался мальчик лет шестнадцати, но это был не Иван Лурье, он понял это сразу. Как и то, что мальчик с фотографии имел одно лицо с его внуком Ваней, его Ванечкой. Юноша стоял перед входом в подъезд шикарного дома. Одной рукой он придерживал ремешок от перекинутой через плечо фотокамеры, а другой обнимал такого же возраста девчонку с наглыми и веселыми глазами.

Старый Лурье дом этот узнал сразу, его трудно было не узнать. Он располагался на соседней Плющихе, и в нем – он знал – жили разные шишки, не такие, как в их Ленинском райисполкоме раньше начальствовали, другие совсем, сегодняшние, которым его Марик со всеми своими американскими гонорарами и профессорскими добавками по деньгам в подметки не годился.

– Нет… – сказал он едва слышно, – нет, Боже праведный, нет… – он продолжал говорить это «нет» беззвучно, не открывая рта, застыв каменным истуканом, так и не поднявшись с колен, – не могли они так, не верю, не могли, не верю…

Нина продолжала сидеть на стуле, на лице ее не читалось ничего: ни жалости к старику, ни сочувствия, ни собственного разочарования от услышанного, ни мстительной радости – одна лишь дикая усталость и многолетняя пустота, в которой дурным эхом повторялось, то бухая, то звеня: «Не вернутся… не вернутся… не вернутся…»

Старик все еще беззвучно шевелил губами, как будто молился своему еврейскому Богу. При этом продолжал тупо и неотрывно рассматривать фотографию родного лица совершенно незнакомого человека. Нина поднялась наконец со стула, отодвинув его ногой в сторону, и, продолжая равнодушно разглядывать безумными глазами дверь пироговской квартиры, так же хладнокровно добавила:

– Лечить взялись сына моего, Самуил Ароныч, а у самих бульдожки подыхают один за другим, положенного не прожив даже. – Она нагнулась над стариком и выдернула Максикову фотографию из его рук. – Пойду я, Самуил Ароныч, – сообщила она в пустое пространство, – а вы оставайтесь…

– Ванечка, – прохрипел старик, – Ванечка… – и потянулся рукой вслед отнятой фотокарточке.

Этой же протянутой вперед рукой он ощупал перед собой воздух, но воздуха становилась с каждым мгновением все меньше и меньше, а фотографии все не было и не было. Потом вдруг резко потемнело вокруг и стало плохо видно. Но зато он услыхал, как заревело вокруг него пространство, взрывая и перепахивая землю, откуда взлетали и падали на него горячие рыхлые комья, и он подумал, что это отличная, наверное, будет земля, плодоносная и добротная. В такой земле никогда не усохнет сирень, а будет цвести вечно, и тогда можно снова хоронить в ней всех его Торек, в новой мягкой ямке, где им будет просторно и воздушно. Он прикрыл голову руками, потому что земляных этих хлопьев становилось все больше и больше, и они были все горячей и горячей, и все тверже и тверже. А потом так же резко запахло металлом и дымом, и этот запах тоже нельзя было спутать с любым другим, потому что так пахли фашистские «тигры», и это был запах страха, но только не для истребителя их, старлея Лурье. Он протянул вперед другую руку, пустую, и сразу нащупал то, что искала она: связку противотанковых гранат. И он схватил эту связку и прижал к груди, но вырвать кольцо было нечем – другая рука все еще исследовала пространство, чтобы, не дай Бог, не потерять единственного внука. Тогда он, не долго думая, ухватил кольцо зубами и изо всех сил рванул его на себя, на себя и вверх. И тут он увидал, как взорвался мир вокруг него, хорошо увидал, явственно, потому что обозревал картину сверху, сверху и немного сбоку, так, чтоб было еще видней…

В центре композиции дымился подбитый вражеский зверь, железный и вонючий, вокруг него валялись и тоже догорали, дымясь, оторванные лейтенантским взрывом рваные куски чужеземного металла. И в этот самый миг Самуил Аронович ощутил радость и легкость – не телом всем ощутил, но пространством, что обвивало его со всех сторон, и уже безо всякого дыма и вони – чистым и прозрачным. И он был абсолютно счастлив, потому что мертвы на этот раз были оба они: и танк его врага, и сам он, дедушка Лурье…

Она вышла из квартиры, оставив дверь приоткрытой, и нажала кнопку лифта. И только через пару минут, когда вслед за ней хлопнула тяжелая, нелепо выкрашенная густым голубым маслом лифтовая дверь и ободранная кабина понесла ее вниз, скрипя лифтовыми уключинами на этажных перегонах, Нина Ванюхина будто очнулась от анабиоза, в который вогнал ее качающийся стул из квартиры на шестом. В последний миг, когда кабина дотягивала последние сантиметры, чтобы окончательно замереть в самой нижней точке своей последней пироговской вертикали, она ясно осознала, что Самуила Ароновича Лурье, ненастоящего дедушки ее настоящего сына, больше нет на свете, потому что он перестал вообще быть. От этого у нее закружилась голова, но тут внезапно навстречу ей распахнулась дверь, и, позволив внешне знакомой женщине выйти, в лифт влетели, гогоча и толкаясь, два пацана. Нина вышла на воздух и, не оборачиваясь, быстро пошла по направлению к Плющихе.

Мертвым Самуила Ароновича Заблудовские обнаружили почти сразу. Фабриция Львовна, по уговору с дочерью, заходила к старику из своего соседнего подъезда ежедневно, бывало даже по два раза на день. Тем же утром, обнаружив неподвижное тело старика, она вызвала «скорую» и тут же позвонила своим в Даллас. Там была глубокая ночь, и поначалу Ирина никак не могла взять в толк, что происходит на том конце провода, отчего так кричит ее мать. А когда наконец ей удалось пробиться через нервические помехи Фабриции Львовны и понять, в чем дело, она немедленно разбудила Марика и сообщила страшное известие об отце. Потом они решили, что Ваньку будить не станут, а скажут о дедовой смерти утром. Но Айван не спал уже, потому что слышал весь разговор.

К этому времени, к июлю девяносто восьмого года, Айван Лурье успешно закончил второй курс университета, который они определили для него с учителем Циммерманом как самый подходящий. Как взрослый друг младшего Лурье, Циммерман пребывал в жизни юноши неизменно. Но оставаться подсказчиком в новой, открывшейся перед Айваном области знаний он мог лишь до середины второго курса, до тех пор, пока Айван, погрузившись в исследование теории бифуркаций, серьезнейшим образом не увлекся трудами Владимира Арнольда, знаменитого математика еще с советских времен. Собственно говоря, Циммерман и натолкнул юного друга на эту малодоступную пониманию область, где когда-то сам и завис. И зависал бы, вероятно, и впредь, но в связи с уходом в сферу бытового обслуживания пробыть там дольше Александру Ефимовичу не довелось. Ну а потом стало просто поздно.

В самих же трудах Арнольда Айвана привлекла теория хаоса. Как только он добрался до сути ее, он сразу же понял – это его. Это и есть тот самый раздел фундаментальной математики, куда должно было его церебральное самосовершенствование завести и погрузить с головой.

С этим он и завершил второй курс обучения. Хотя не совсем так – не обучения: скорее, второй этап разгона для подъема к назначенным самому себе вершинам мало кому нужных научных Гималаев.

– Едем, – сказал он матери и отцу, – я хочу с дедом проститься…

Обнаружив пустую квартиру в Малом Власьевском, Александр Егорович дальние выводы выстраивать не стал, остановился на ближайших к дому Ванюхиных. С Милкой он решил объясниться еще раз, не так уже строго, но зато совершенно определенно и с понятным для него результатом. То, что от ребенка следует избавляться по-любому, он понимал прекрасно, не принимая ни в какой расчет – по медицине это будет или же вопреки ей. Для поездки в Мамонтовку он выбрал утро субботы, понимая, что это самое благоприятное время, чтобы не пересечься с матерью. Приехал он, как и задумал, и сразу отпустил «Мерседес» и охрану до обеда. Мать, как он предполагал, отсутствовала – снова уехала к своей любимой тете Паше Бучкиной в Пушкино. Ну а Милочка была дома и, как показалось ему, приезда этого ждала.

– У меня дела на дворе, – бросила она Шурику хмуро, подхватила миску с куриным кормом и вышла за порог.

Ванюха прождал ее минут десять, но племянница не возвращалась. Тогда он в раздражении пнул ногой входную дверь, вышел во двор и направился к сараю. Милочка находилась там и молча наблюдала, как ванюхинские куры шустро склевывают резаную хлебную черную корку вперемешку с зерном и толчеными картофельными очистками.

– Нам надо поговорить. – Он вошел внутрь и прикрыл за собой воротную половинку. Милочка не обернулась и не отреагировала. Шурик подошел сзади и положил ей руки на плечи. – Нравится кур кормить? – Она продолжала молчать. – Смотри, как бы всю оставшуюся жизнь не пришлось этого делать, – усмехнулся он и снял руки с ее плеч.

– Я тебя не боюсь, – сказала Милочка, все так же не оборачиваясь, – ты сам лучше бойся. Ты меня изнасиловал и жить с тобой заставил. И ребенок этот твой, и я его рожу. – Она обернулась наконец, посмотрела ему в глаза через фирменные очки и язвительно сгримасничала: – Дя-я-денька!

Теперь Александр Егорович увидел, что племянница его пьяна. Он брезгливо поморщился и сообщил:

– Ты на себя посмотри лучше. Ну какая ты мать? Сама ублюдочная получилась, в Люську вся, в алкашку тюремную, а теперь еще одного сработать задумала? Такого же ублюдка по линии Михеичевых? И на что он тебе понадобился – чтобы было с кем пузырь портвейна раздавить?

Милочка слушала и не отвечала. У нее мелко затряслась нижняя губа, и это некрасиво исказило весь рот.

«Что же я нашел в этой суке?» – подумал Ванюха, глядя на Милочку. И действительно, в своем мамонтовском прикиде, без косметики и привычного грима, с неубранными как надо волосами, она походила чем-то на свою покойную мать, Люську. И даже очки эти, не самые дешевые, его подарок, теперь выглядели, как на корове седло.

Милочка тем временем, все еще гримасничая, пошла в угол сарая, туда, где неслись куры, и просунула руку в сено под насестом. Оттуда она выудила початую бутылку темного портвейна, заныканную, по всей вероятности, не так давно. Там оставалось еще довольно много, даже с учетом выпитого с утра полстакана. Она поднесла бутылку ко рту и сделала большой глоток. Утерев рот тыльной стороной ладони, она ответила на Шуриков вопрос:

– Не Михеичевым ублюдка, а Ванюхиным рожу. По ванюхинской линии, ясно? – Глаза у нее заблестели и даже завеселели немного. Она протянула бутылку дяде Шуре и уже совсем нетрезво поинтересовалась: – Будешь?

– Тварь… – тихо и внятно произнес Александр Егорович, – гнида подзаборная. Ох как ты об этом пожалеешь, – он покачал головой и на этот раз посмотрел на Милочку нехорошо, не так, как смотрел раньше, – по-другому, – наваляешься в ногах, чтобы я тебе выродка твоего убить разрешил, алкашка грязная, умолять будешь, запомни, проститутка…

Взгляд его уперся ей в переносицу, потом поднялся немного выше, туда, где почти сходились брови, затем изображение слегка затуманилось, и он вдруг понял, что смотрит так, как смотрел когда-то на него самого Дима, приезжий мамонтовский сен-сей. И тогда Ванюха догадался, что так получается, не только когда учат философиям, сводят глаза до размеров узкой щелки и пронзительно выкрикивают чужеземные слова на непонятный счет, но и когда хотят убить по-настоящему, тихо, незаметно, без самолюбования, сопутствующей ритуальной атрибутики и всего прочего восточного обмана.

А еще он подумал… Но додумать не успел, потому что в этот момент нижний край бутылки тяжелого зеленого стекла с оставшейся внутри жидкостью влетел в его левый висок, и Ванюха потерял мысль одновременно с ускользнувшим от него размытым изображением объекта прошлой страсти.

Милочка в растерянности стояла перед неподвижным дяди-Шуриным телом с бутылкой убойного портвейна в руке и не знала, что делать дальше. Жалости не было ни грамма, а страха не было почти, потому что опьянение было все еще сильным. К нему добавилось возбуждение от нечеловеческой ненависти к мертвому человеку, и это перекрывало ее вполне человеческий страх. Она машинально глотнула из бутылки и сунула ее на прежнее место, к курам. Когда она оглянулась и вновь увидала тело, такое же неподвижное и неопасное, она поняла, что ей уже совсем перестало быть страшно. Милочка приоткрыла воротину, выскользнула из сарая и через десять минут вернулась обратно, одетая уже не по-домашнему и с коробком спичек в руке.

Сено она подпалила с четырех сторон для пущей надежности сгорания всего сарая, без остатка. И пока оно занималось, потрескивая и подскакивая отдельными сухими травянистыми лучинками, Милочка уже пробиралась задами, миновав огород и дальнюю калитку, чтобы успеть к дороге, когда вспыхнет высокое пламя и пожар будет обнаружен.

Удар Милочка нанесла изо всех сил, потому что разъярена была тогда смертельно угрозами Шурика. Быть может, это и не пришло бы ей в потерявшую рассудок голову, но после слов «убить выродка твоего» рука пошла на замах сама по себе и сама же нанесла страшный этот удар, пришедшийся на левый висок родственника. Но смертельным тем не менее удар не оказался. Он всего лишь выключил сознание Александра Егоровича Ванюхина на некоторое время, надорвал кожу под волосами и выбросил на лоб немного крови. За то время, пока сознание возвращалось к Шурику, разом занявшееся огненное пламя в считанные минуты охватило сухую сараюху, и едкий дым от слежавшегося сена с такой же скоростью начал распространяться по всем направлениям. Сначала он поднимался вверх, но, столкнувшись с препятствием в виде плотно крытых толем двускатных стропил, остановился, уперся дымным облаком в крышу и медленно, но неотвратно начал расползаться по всем сторонам в поисках выхода наружу. В дыму метались недокормленные Милочкой материны куры, тоже ища выхода на спасительный воздух и свет. Дым же окончательно опустился вниз, почти к земляному полу, и начал новый подъем наверх, подпираемый отовсюду своими же плотными краями.

Огонь тем временем бушевал внутри, но, сосредоточившись на бревенчатых стенах и деревянных перекрытиях, не доставал пока до земли, на которой лежал распластанный без сознания Ванюхин.

Сигнал в пушкинской пожарке получили на удивление быстро: сердобольные дачники позвонили по сотовой связи, но сами участия в тушении принимать не стали: никого, казалось им, из людей в пожаре не было, да и пламя к тому времени набрало такую огневую силу, что могло быть уже реально опасным для неумелого дачного люда.

Ванюха открыл глаза, когда первый дыхательный спазм от недостатка кислорода пережал легкие и спровоцировал ускоренный возврат сознания. Вокруг было темно, жарко и нечем дышать. Он попробовал было встать, но удалось лишь опереться на локоть. Он попытался крикнуть, не вполне соображая еще, где находится, но это не имело значения: голова постепенно начинала работать, и первой же слабой мысли хватило, чтобы это понять.

– Э-э-э-э… – звук застрял где-то на середине пути от связок к горлу и растаял в дыму, который теперь уже плыл, казалось, отовсюду: он вытекал из одних отверстий и втекал в другие, он забирался в ноздри, в глотку, он выедал глаза горячим и перехватывал дыхание. Сверху затрещало, но Александр Егорович не услышал, потому что теперь звук, дым и жар смешались в единое целое, и это целое окружило его со всех сторон, ревя, жаря и дымя одновременно. И тогда Ванюха протянул вперед руки, чтобы отгородиться от него, чтобы защитить себя и заставить его передумать, убраться прочь и отступить, потому что он, Ванюха, способен постоять за себя и знает это наверняка. И он еще отчаянней потянулся руками и нащупал наконец свою защиту. Она была в виде квадратной доски, тяжелой настолько, что несомненно представляла опасность для жизни его врагов. Он схватил ее обеими руками и сразу понял, что на этот раз ему выпал праздник. И Ванюха обрадовался и засмеялся от радости, так как праздник был на 148 лик, да еще ковчежный, с выемкой вдоль краев, так и держать его удобней для защиты, и написан был – Ванюха тоже не сомневался почему-то, точно знал – в XVII веке, каким-нибудь стариком-монахом, каким-нибудь Богом забытым исусиком с жидкой бороденкой и водянистыми глазами. Он схватил и потянул икону на себя, но она не поддавалась, почему-то сопротивляясь его усилию. Тогда он вгляделся сквозь дым, превозмогая выедающий зрение жар, и увидел самого этого исусика, с бороденкой и глазами. Исусик тоже держал доску, но ликами к себе, и не хотел ее отпускать. И тогда накатила на Ванюху такая нечеловеческая злоба, такая ненависть к этому самому исусику, что он собрал последние силы, вырвал доску из исусиковых рук и обрушил ее ему на голову, в самое темечко…

Он бил и бил в эту кровавую точку, уже не чувствуя ни запахов, ни звуков, ни горячего воздуха вокруг себя. Под крышей затрещало сильней, чем прежде, гораздо на этот раз сильней, но и этот звук потерялся в сознании, потому что теперь у него была цель, и цель эта была важней всего.

Внезапно стало светло, и не светло даже, а засияло белым и ярким. И он рванулся было туда, к свету, но старикан все еще хрипел, и на голове его бился и продолжал пульсировать розовый пузырь. А Ванюха не мог смотреть на пузырь этот, не хотел, не должен был уйти, не закончив дела: он так поступал всегда, поэтому и был таким сильным, удачливым и мудрым.

«Успею еще, – подумал он, – я всегда все успею». Но свет как вспыхнул, так неожиданно и померк, потому что перекрылся человеческой фигурой в водолазном скафандре, похожей на инопланетянина. Фигура откинула несгораемое забрало, и Ванюха признал того, кто скрывался за ним. Это был его друган, Лысый. Но Ванюха не понимал, отчего он так изменился. Тот Лысый был моложе и веселее, он любил орать «Охоту на волков», когда они жгли костер и выпивали в мамонтовском лесу. А этот Лысый был другой, сейчас он не орал и не смеялся, а надвигался на Ванюху с какой-то кочергой в руке и тоже что-то орал, но не ему, а, наверное, его врагам, тем, которые привели его сюда и заставили отнимать у старика эту проклятую липовую доску. И теперь он не знал уже совсем: где его враги и кто они. Тогда он встал на изготовку, навел на Лысого туманный взгляд в никуда, но выше переносицы, и скомандовал себе сам: – Ить! – и сделал первый шаг, а затем: – Ни! – и сделал второй. – Сан! – третий, а затем…

А затем он вдруг услышал громкий крик: «Побереги-и-и-сь!!!» – и догадался, что это кричит Лысый, друг детства. Но он совершенно не понимал, куда пропал Лысый потом, когда он перевел взгляд в фиолетовый проем окна и никого там не обнаружил, разве что летнее утро 1975 года от их рождества в подмосковном поселке со смешным названием Мамонтовка. Не успел понять он это, потому что разом пропал и Лысый, и вместе с ним все остальное, что было вокруг Александра Егоровича Ванюхина в снах и наяву…

Майору Петру Лысакову, командиру подразделения УГПС Пушкинского отряда Московской области, не хватило секунды, одной, буквально, или же двух, чтобы выдернуть погибающего в пожаре мужчину из-под обрушившейся на него горящей балки сарайного перекрытия. Он успел зацепить его за обгоревшую брючину и начал уже выволакивать из огня, ближе к воротному проему, когда перегоревшая балка завалилась и опустилась точно на голову пострадавшему, на левый висок, практически всей своей тяжестью, образовав открытую черепно-мозговую травму, не совместимую с жизнью.

Тот факт, что погибший был сыном хозяйки владения А. Е. Ванюхиным, майор Лысаков установил самолично, как только тело вынесли на свет и положили на траву. Через час или около того, еще до прибытия представителей следственных органов, он исследовал пожарище с целью установления первичных признаков возгорания. Внимание его тогда привлекли обгорелые остатки невысокого деревянного сооружения с покрытыми черной сажей бронзовыми накладками. Он ткнул ногой, и оно рассыпалось на отдельные составляющие, каждая из которых теперь напоминала простую тлеющую головешку. Внутри слабо дымилась какая-то труха: остатки тряпья, одежи и другого хлама. Из-под хлама, однако, что-то сверкнуло. Он ковырнул ногой и туда и вывернул из-под дотлевающей кучи железную коробку от чая, старого такого, сталинской еще упаковки: похожая была и у них в доме когда-то, в ней мать держала старые письма и жировки за электричество. Коробка еще не успела остыть, хотя на ней оставались остатки пожарной пены. Лысаков поддел край крышки рукавицей, и крышка, сдернувшись, отлетела. Он снял рукавицу и ковырнул внутри пальцем. Первой под руку попалась старая пожелтевшая фотокарточка, такая же сталинская, как и сама коробка. Он заглянул в нее и присвистнул от удивления. Дальше выковырялось письмецо, а за ним еще парочка похожих конвертов. Их он уже исследовать не стал, глянул только на место адресата, снова хмыкнул озадаченно и убрал все содержимое за пазуху брезентовой робы.

Дожидаться возвращения тети Полины он не стал, было не до того. Прибывшим сотрудникам МВД он показания краткие зафиксировал, расписался где положено и убыл в составе подразделения обратно в часть.

Дома вечером он разложился на столе: места было много, никому мешать не приходилось, так как жил майор один и холостяковал с самого начала, как вернулся из армии домой. Бабы у него, конечно, бывали, попадались среди них и хорошие, и красивые, и совершенно не пьющие при этой красоте. Но не складывалось в итоге никак. Не мог Петюха решиться на самый важный в жизни шаг, никак не получалось полностью принять человека, так, чтоб сердцем почуять, всем полным чувством и душой.

Годам к двадцати пяти прояснение внезапное наступило наконец: он понял, что виной тому Нина Михеичева, та самая, Михея старого внучка, какого они убивали с Ванюхой. В смысле, не они убивали, а они грабить хотели, икону ту, с человечками что. И не грабить тоже, а воровать думали. И не он убивал, а Ванюха убивал покойный, без него убивал, когда его и в помине там не было, когда он спрыгнул с подпиленного окна и летел через ночь без оглядки от места будущего преступления, бросив Ванюху разбираться с Михеем один на один.

С того самого дня и зародилась у Петрухи жалость к Ниночке Михеичевой за совершенное при его участии злодеяние против ее семьи. А потом всем им стало нечего есть, после потери кормильца Михея, и Люся Михеичева, Нинина мама, вынуждена была на кражу пойти со взломом, вместе со своими товарищами, у которых тоже не было денег на жизнь, как и у семьи покойного Михея их не стало. А закончилось все непредумышленным убийством магазинного сторожа в Тарасовском продмаге. Вот.

А еще Нине с новой матерью пришлось ребенка Люсиного на себе тянуть потом, тоже ни денег не было у них до поры, ни сил. Он, как мама Нинина умерла в тюрьме, плакал тогда до судорог во всем теле – жалко было их невозможно всех, Михееву семью, а потом Нину – уже в отдельности. А она терпела и со всем справлялась одна почти, до замужества своего с Ванюхой, пока тетя Полина в собачьей лечебнице работала, до пенсии еще. Он тогда совсем почти идти собрался в органы правопорядка, в преступлении совместном признаваться. Но испугался в последний момент, тюрьмы для себя забоялся и расстрела по высшей мере для Ванюхи. А кроме того, поди еще докажи, что ты убегал, а не Ванюха, а убивал он, а не ты.

Не пошел, в общем, перетерпел. Но за Ниной продолжал наблюдать, за судьбой ее, сколько было можно. И никогда больше в Петькиной жизни – ни в той, ни в последующей – не приходилось смиренности такой и красоты встречать, чтоб вместе было, и то и другое разом…

То, что Петр Лысаков обнаружил в обгоревшей коробке, перевернуло его наперекосяк настолько, что места он себе не мог найти вплоть до дня, когда решил все же пойти к тете Полине и отдать ей найденные вещи. А оказалось там следующее. На фотокарточке той старой сидели в обнимку, поджав под себя босые ноги, два человека: баба Вера Ванюхина, тети-Полинина мать, и молодой еще и чернявый Михей, Нинин дед, церковный сторож. И было этим человекам лет по двадцать пять от силы, а может, и того меньше. Они сидели и смеялись. И видно было из той же карточки, как хорошо им вместе и как радостно оттого, что они друг у дружки имеются в жизни. Но это полбеды. Другая половина в письмах обнаружилась. А написано там от молодого Михея к молодой Вере про любовь до гроба, про тайну о дочери их Полюшке и еще про то, как ждет он ее не дождется, когда она от мужика своего к нему перейдет совсем, от Егора, чтоб с обманом тем покончить и забыть.

«Выходит, – сообразил Петюха, – и Ниночка и Ванюха одного деда внуки получаются и друг другу родней приходятся через Михея. – Постой… – внезапно он сообразил, что главное-то самое не додумал, – так, стало быть, Ванюха деда родного убил, дедушке своему иконой той с человечками голову проломил».

Открытие это так потрясло майора ГПС, что поначалу правду эту он решил никому не сообщать, включая тетю Полину. Но первой, о ком он подумал, когда до него докатилась вторая часть обнаруженной в пожаре тайны, была Нина Михеичева, ныне Ванюхина.

«Господи Боже… – он понял, через что ему предстоит пройти, – муж сгорел, богатей, да родней еще при этом ближней оказался. Но и убийцей был, с другой стороны, деда своего порешил за сен-сееву награду. – Мысли путались и наезжали одна на другую. – Но тогда ведь если в убийстве признаваться Ванюхином, то и мне признаваться придется, как соучастнику, так? Так, – ответил он твердо сам себе и стал упаковывать найденные исторические свидетельства происхождения рода Ванюхиных обратно в чайную жестянку. Но было в открытии этом и хорошее. – Слава Богу, – подумал Лысаков, отложив визит к тете Полине до поры до времени, – что сынок Нинин, Максим, нормальный парень получился. А то, говорят, родственникам детей делать не дозволено – уроды у них получаются или просто больные…»

Утром, на следующий день после смерти Самуила Ароновича, Нина позвонила Заблудовским, для того чтобы выяснить, почему старик не подходит к телефону. Истинная же цель звонка заключалась в получении точных сведений о приезде американских Лурье для организации похорон деда, умершего в результате острой сердечной недостаточности.

– Что вы хотите, Ниночка, – утешительно сообщила добровольной помощнице Фабриция Львовна, – восемьдесят шестой годок был Самуил Аронычу, а это возраст как-никак…

О том, когда прилетает самолет из США, о дате и месте похорон, так же как и о времени выноса тела из морга на Малой Пироговской, к моменту этого разговора было уже известно, и Заблудовская охотно поделилась сведениями с доброй душой, Ниной, рассчитывая на помощь ее в поминках и прочем всяком. Вечером, когда Нина наконец пересеклась в собственной квартире с Максимом, она сказала ему очень серьезно:

– Макс, послезавтра ты должен быть со мной в одном очень важном месте. В четырнадцать часов ровно. Не занимай это время, пожалуйста, и запиши на всякий случай адрес: что бы ни случилось, ты должен там быть.

Макс удивился такой непривычно вразумительной и жесткой постановке вопроса матерью, но переспросил:

– Где, мам?

– В морге на Малой Пироговке, красного кирпича такой, за воротами, представляешь?

– Представляю, – еще больше удивился Максик, – а кто помер-то?

Нина не ответила, но повторила:

– Что бы ни случилось, да?

– Ну да, – пожал плечами Макс, – буду, если надо…

Послезавтра, однако, им встретиться не довелось. Не довелось матери и сыну встретиться и позднее. Больше им не довелось встретиться вообще. В тот день, похоронный, часа за два до выноса Нине позвонили и попросили срочно спуститься вниз. В машине сидел Дмитрий Валентинович. На нем не было лица: было, вернее, но цвета серой бумаги. Впрочем, Нина на это внимания не обратила. Она давно уже не обращала внимания ни на что, не связанное с сыном Иваном.

– Беда, Нин, – выдавил он дрожащим ртом, – ехать надо.

– Куда? – спросила Нина, думая совершенно о другом. В этот день она бродила по дому с утра, перебирая попадавшие в руки предметы, перенося их в совершенно другие места и забывая там либо оставляя специально. Ее трясло немного, но, понимая важность предстоящего, она пыталась подобрать форму существования на сегодня, чтобы пережить этот день, по возможности, без потерь, а может быть, и с приобретением.

– К матери твоей, в Мамонтовку нам надо, – ответил он как-то нескладно и умолк.

И снова она не уловила никакой странности в его словах – просто механически реагировала на услышанное:

– Мне не надо к маме сегодня, почему – к матери?

– Поехали, – скомандовал Дима водителю, и тот нажал на педаль. Сам же он придержал Нину за руку и притянул к себе. – Шурка погиб, Ниночка, – выдавил он, отводя глаза в сторону, – муж твой, Александр Егорыч погиб сегодня утром в пожаре у вас в Мамонтовке. Нам только что оттуда дозвонились и сообщили.

– Как погиб, кто? Шура погиб? В каком смысле? «Мамонт» его погиб, оба «Мамонта»? Я в этом плохо разбираюсь, Дима, мне надо домой сейчас срочно. Куда мы едем?

Он взял ее за плечи и встряхнул несколько раз, с отчаянием понимая уже, что зря ввязался в историю – надо было кого-то из замов с ней отправить, чтобы не видеть этого. И не слышать.

– Очнись, Нина, очнись! Шурка погиб, муж твой погиб, говорю, Александр Егорыч!

На этот раз ей удалось вслушаться в смысл произнесенного, но до конца понять не получилось: мешал страх, резко возникший откуда ни возьмись. Она попыталась переспросить Диму, что это он такое говорит, про какого мужа толкует и почему так громко кричит, и где ее мальчики: Ваня и… и который второй ее сынок, и уже открыла рот для вопроса, как вдруг стало очень больно, невыносимо больно, и слова, что она приготовила для этого вопроса, не смогли уже выбраться из нее, застряв на полдороге. А потом к этой боли добавилась и другая, отдельная от первой, вонзившаяся между бровей и чуть выше, как это бывало с ней раньше. Но сейчас Нина этого не сознавала, потому что никогда раньше боль эта не была такой разрушительной и сильной. Она закрыла лицо руками и промолчала весь путь, который «мамонтовский» «шестисотый», пугая синей мигалкой окружающий транспорт, пронесся за считанные минуты.

О чем думала она в промежутке между Москвой и поселком, узнать никому было не суждено: ни тогда, ни вообще. Потому что ни говорить, ни отвечать на вопросы, ни реагировать на проявления новой для нее жизни Нина Ванюхина уже не умела.

По двору мамонтовского дома бродили какие-то люди, что-то высматривая и выискивая в пожарище. Здесь же разместились несколько черных машин и реанимобиль, но, как выяснилось, прибыл он не на обгоревший труп, а для оказания экстренной помощи вернувшейся из Пушкина Полине Ивановне, матери погибшего. Обуглившиеся же останки Ванюхина уложили в пластиковый мешок и увезли в морг для дальнейшей идентификации и экспертизы. Таким образом, единственной ближайшей родственницей, которой по версии съехавшихся начальников всех мастей, местных и столичных, не удалось до настоящего времени сообщить о трагедии, оставалась дочь хозяйки дома, Людмила Ванюхина.

Из машины Нину решили не извлекать, а сразу везти в клинику, в Москву. Пока они неслись обратно, Дима выяснил – в какую, и так они с включенной мигалкой на территорию ЦКБ и въехали. А Милочка вернулась домой лишь к вечеру, к тому часу, когда маму Полину удалось откачать окончательно и, обколотая со всех сторон сильнейшими успокоительными препаратами, она лежала на кровати в полузабытьи. Учитывая сверхважность случая, местное начальство распорядилось оставить при ней медсестру, которая и поведала дочери о разыгравшейся в доме Ванюхиных трагедии.

Чувствуя настрой матери, Максим на этот раз решил проявить полное послушание без выяснения причин странной маминой просьбы и явился к моргу на Малой Пироговке в назначенное время. При этом он был слегка удивлен: с утра мама была дома, он видел сам, но потом внезапно исчезла и больше не возвращалась. Не вернулась она и к тому часу, когда пора было выходить, чтобы успеть к двум часам, о которых предупреждала. Но, по большому счету, он беспокоиться все же не стал: подумал, придет туда сама – не из дома придет.

Камера, как обычно, была при нем, и Макс, любовно потрогав ее рукой, подумал о том, какая жалость, что поступать ему, наверное, придется на операторский, а не на фотоискусство, которого тут нет вообще.

«Интересно, введут этот курс здесь когда-нибудь или нет, в России этой, матушке, – продолжал он перебирать в голове возможные планы своего дальнейшего ученья. – А может, отцу сказать, чтоб в Штаты отправил, в университет какой-нибудь? Или в Бритиш, например…»

Он посмотрел на часы – было начало третьего, но мама так и не появилась. История эта загадочная начала уже порядком ему надоедать. Он присел на скамейку, потянулся и, прикрыв рот рукой, широко зевнул. В тот момент, когда его зевательный спазм почти добрался до самой сладкой точки, при которой на короткий миг закладывает уши и после чего должен последовать освободительный выдох, Макс увидел себя выходящим из помещения морга с цветами в правой руке и немного странно повисшей левой. Почему-то на нем были надеты еще очки. Следом за ним, за Максом, вышли какие-то люди: мужчина с женщиной приятной наружности, пожилая пара интеллигентного вида, другие участники чьих-то похорон. Все они, кроме него самого, Макса Ванюхина, были одеты в черное. Выйдя, они собрались в группу и стали чего-то ждать – гроба, наверное. При этом глаза Максиковы отслеживали перемещение этих странных людей, в число которых входил и он сам, собственной персоной, притом прихрамывающей. Мозг его также фиксировал последовательность похоронных событий, однако скулы свело, и вернуть растянутый в зевке рот в исходное состояние оказалось в первый момент невозможным. Спазм отпустил не сразу, а тремя поочередными толчками. Мамы все еще не было, но Макс почувствовал, что появление его здесь не случайно, как, быть может, не случайно и отсутствие мамино тоже. Внезапно ему стало неуютно, потому что до него дошло наконец то, что увидели глаза. Тогда он зажмурился и тряхнул головой – наваждение не исчезало. Наоборот, то, как вели себя ожидающие выноса тела люди, заставило юношу усомниться в мистической природе происходящего в данный момент при его непосредственном участии. И он действительно не знал, как ему следует поступить.

Он еще раз оглянулся, поискав глазами мать, но не нашел. Тогда он встал и медленно пошел в сторону дверей, открытых для выноса покойников. Не дойдя пяти шагов до замеченной им группы скорбящих, он остановился и уставился в свою сторону, то есть уставился на самого себя – на того себя, который находился теперь в тех пяти разделяющих их шагах.

Теперь его заметили. Первой Макса заметила Ирина и вскрикнула, схватив за руку стоящего рядом Марика. Тот вздрогнул от неожиданности и удивленно взглянул на жену. Но ничего понять не успел, так как в тот же самый момент взгляд его остановился на Максе, и тогда он снова вздрогнул, сильнее прежнего, и в растерянности приоткрыл рот. Третьим, заметившим Макса, то есть тоже – самого себя, но без очков и хромоты, был сам он – неизвестный. Или, иными словами, – законный сын растерянных родителей, студент-математик, наследник и продолжатель рода Лурье, гражданин Соединенных Штатов Америки, Айван Лурье. Он окинул случайным взглядом случайную фигуру парня с фотосумкой на плече, но никак не прореагировал и в задумчивости отвернулся к дверям морга.

Первой опомнилась Ирина. Она подошла к Максу, взяла его под локоть и резко повела в сторону от похоронной процедуры. Макс послушно следовал за женщиной, не оказывая сопротивления и не задавая вопросов. Выйдя на Малую Пироговку, женщина остановилась, развернулась к нему лицом и спросила:

– Вы кто?

– Я Макс, – ответил Максим. – А вы? Встречный вопрос остался без внимания.

– Какой Макс? – продолжая неотрывно смотреть на юношу, снова спросила женщина.

– Ванюхин, – удивленно пожал плечами Максик и поправил ремень фотокамеры, – Максим Ванюхин. А что?

Женщина как будто начала терять равновесие, и Максу показалось, что сейчас она повалится наземь. Он придержал ее за руку, но она тут же пришла в себя и отвела его руку.

– А где ваша мама? – задала она очередной вопрос и пытливо уставилась ему в глаза. – Нина, кажется?

– Мама прийти должна была, – он снова оглянулся, как бы подтверждая версию, и покрутил головой туда-сюда, – но только вот нет ее чего-то. Опаздывает, наверное.

На этом решительность женщины, которую ей с трудом удавалось демонстрировать в течение последних минут, окончательно иссякла, и она произнесла слова, которые озадачили Макса не меньше, чем все предыдущие:

– Господи… Господи Боже…

Теперь, когда некоторая напряженность странного диалога слегка спала, Макс вспомнил, что не задал женщине тоже очень важный вопрос, о котором чуть не забыл, будучи сбит с толку ее необычным поведением:

– А парень тот, с вами который, с цветами, он кто?

Женщина подняла на Макса глаза, и он заметил вдруг, какая в них смертельная тоска. Тоска и горе.

– Это твой брат. Его зовут Иван. А фамилия Лурье. Иван Лурье, – тихо ответила женщина и добавила так же тихо, как и сказала: – А меня зовут Ирина Леонидовна. Тоже Лурье. И я его мать. А умер его дедушка, Самуил Аронович, сейчас его понесут, понятно, Макс?

– Понятно, – неуверенно ответил Максик, – только не очень.

Автобус с черной полосой на боку стал в это время подавать назад с распахнутой кверху задней дверью. Ирина растерянно оглянулась и быстро проговорила:

– Тебе сейчас уйти лучше отсюда, хорошо? А потом мы встретимся с твоей мамой и, возможно, пообщаемся все вместе. Ладно? – Макс неопределенно пожал плечами, его никак не отпускал вопрос о так похожем на него неизвестном брате. – Передай маме, пусть позвонит нам. Завтра. Договорились? – Она протянула бумажку с номером телефона, рука ее заметно дрожала. – После обеда лучше…

– Договорились, – Максим взял протянутую бумажку и сунул ее в карман, – я передам.

Сам же оттянул молнию на боковом кармашке сумки, где находилась «Броника», выудил оттуда визитку и протянул Ирине Леонидовне:

– Вы тоже, если что, звоните, там наш номер есть.

Ирина взяла карточку, опустила глаза и прочитала: «Ванюхин Максим Александрович. Фотохудожник. Тел. 2452159».

Звонка от Ванюхиных в квартире Лурье на Пироговке Ирина с Мариком не дождались – ни на следующий день, как думали, волнуясь и теряясь в догадках, что затевается с той неслучайной стороны, ни еще через день или два, ни неделей позже.

– В конце концов, – оценил ситуацию Марик, – черт с ними со всеми. Не звонят, значит, не надо. И хорошо, что так. Нам уезжать в конце августа – уехали и забыли, точка! Заблудовские твои квартиру и без нас продадут прекрасно, по доверенности.

Ира подумала над словами мужа и не согласилась. Она уже преисполнилась уверенности в том, что произошло нечто, о чем они не догадываются, но с чем всем им так или иначе в скором времени придется столкнуться. Кроме того, имелось сильно мешающее делу обстоятельство: Ванька ведь тоже Максима видел, мельком, правда, и через очки свои близорукие, но, кажется, чего-то не договаривает. Во всяком случае, разговор о происшествии в морге он с родителями не затевал, а они, само собой, тоже к теме не возвращались. А может, и действительно не обратил внимания сын на Максима, а потом суета вся эта семейная началась: похороны деда, Немецкое кладбище, поминки, родня разная, все перепуталось у него, наверное, перемешалось.

– Не случайно все это, Марик, не случайно. Чует сердце мое, что-то здесь не так…

Про двойника из морга, и про маму его с папой, и вообще про всю похоронную историю на Малой Пироговке Максим забыл в день, когда узнал о смерти отца в пожаре мамонтовского сарая. Собственно, это в тот же странный день и произошло и стало ему известно. И тогда же не вернулась мама, которую повезли к мертвому уже отцу, а в результате привезли в «кремлевку», в отделение для тронувшихся от инсульта. Про бабушку позвонили к вечеру и сказали, что будет жить, но надо полечиться в домашних условиях: от нервной почвы и сердечного недомогания. Милочка, слава богу, была в порядке, при пожаре не пострадала, потому что отсутствовала. Сейчас она с бабушкой, следит за состоянием ее здоровья и психики – так объяснили.

На восьмой день Ирина не выдержала и набрала номер с визитки.

– Да, помню, – сказал на том конце Максим. – Но я не знаю, что вам сказать, Ирина Леонидовна. У нас несчастье в семье огромное: мой папа погиб, позавчера его хоронили, вы догадались, наверное, из телевизора. А мама в больнице с обширным инсультом. Врачи говорят, что могут не восстановиться память и речь. И все остальное тоже. Извините…

После этого страшного звонка Ирина долго не могла успокоиться. Она ходила по квартире, не находя себе места.

– Ужас, – согласился рациональный Марик, но решил, что дело это оборачивается для них, как ни прискорбно, более благоприятной стороной, потому что до сих пор оба они не могли даже предполагать, в чем состоял замысел Нины, отправившей на вынос своего сына. И потому дергались оба, но Ирка сильнее. А в нынешних обстоятельствах, дважды для семьи Ванюхиных трагических, эта же ситуация продолжала оставаться неясной, но менее все-таки двусмысленной и непредсказуемой в своей опасности. Хотя, с другой стороны, и получившийся откат в нелепо образовавшейся выжидательной напряженности мог просто означать временное затишье перед чем-то неизвестным и ужасным. Что это означает – знали оба они, и Ирка, и Марик. И поэтому с тревогой наблюдали, как вживается их сын в лучший из всех городов на свете образца лета девяносто восьмого года, как проявляет живой интерес к прошлой своей и почти забытой родине и с какой непривычной для них беззаботностью проводит большую часть дня вне пироговской квартиры, оставив на время в покое свои любимые «хаосы» и «бифуркации».

В ЦКБ Максим бывал теперь каждый день и понимал, что состояние мамино не улучшается: не физически – сердце было в совершенном порядке и не вызывало ни малейших опасений, – в психическом аспекте. Врачи говорили туманно, считали, что нужно подождать еще, картина не окончательная, возможны сдвиги в ту или другую сторону. Но хорошо очень, также объясняли они, что не задета стволовая система или что-то такое, и даже частичный паралич, свойственный больным при возникновении таких обширных инсультов, вряд ли возможен. Хуже дело, возможно, будет обстоять с нормализацией других основных функций: памяти, речи, частично – координации. Ну а там видно будет, делается все возможное и еще больше.

Полина Ивановна к этому времени относительно Нины была в курсе дел не вполне. Макс не считал нужным сообщать бабушке все, что узнавал от врачей, жалел: она и так стала похожа на тень. Все больше молчала теперь и часто сидела, не шевелясь, уставившись в одну точку. Милочка была рядом с ней постоянно и ежедневно звонила Максу с домашним докладом о маме Поле. Но и сам Макс, как выяснилось, знал не все. Не считая кремлевских врачей, все о состоянии Нины Викторовны Ванюхиной, вдовы Александра Ванюхина, того самого, знал теперь лишь один человек, являвшийся наиболее приближенным к покойному в его так нелепо оборвавшейся жизни, – Дмитрий Валентинович. К концу следующей после похорон недели он приехал к Максу на разговор.

– Надо решать, сынок, – сказал он, – мама недееспособна, понимаешь, наверное? И… – он помялся, – рассчитывать на дееспособность ее нельзя. Ближайшие-то уж годы – несомненно. – Максим слушал, начиная постепенно понимать, к чему клонит дядя Дима, и чувствовал, как все в нем сопротивляется перелому в жизни, который уготавливает ему судьба. Дядя Дима перешел к главному: – Ты наследник сегодня единственный из реальных, а дело наше с отцом остановиться не должно ни при каких обстоятельствах, – он вздохнул и посмотрел мальчику в глаза, – понимаешь меня? Отец бы сказал тебе то же самое. – Макс ответно кивнул, для него это было очевидно. – Финансово мы с твоим отцом были равные почти компаньоны, но юридически если брать, то глава дела – он, владелец контрольного пакета – тоже он, а это значит, что теперь – ты. Решения все принципиальные, движение капитала и все такое отныне за твоей подписью, формально, разумеется. Я, само собой, почву подготовлю о передаче мне управления корпорацией, но нужно твое согласие, тоже формальное, конечно. Нотариусы у нас свои, проволочек не будет. А в курс дела по раскладу всему, по деньгам там и акциям, я тебя введу потом: сам все посмотришь, проверишь, познакомишься и так далее. Идет, сынок?

Макс поднял глаза и неуверенно переспросил:

– А может, маму надо подождать, дядь Дим?

– Мама не вернется, – жестко сказал Дмитрий Валентинович и снова посмотрел Максу прямо в глаза, но на этот раз взгляд его был немного замутненным, словно не в фокусе. – Я имею в виду, в полноценную жизнь не вернется, и хочу, чтобы ты об этом знал. Мы не должны строить иллюзий, надо оставаться мужчинами и думать о будущем, и главным образом о твоем будущем, Макс. А маму мы с тобой не оставим. Пока живы будем, сделаем все возможное и невозможное для ее излечения, даже если надежды не будет совсем. Да, сынок?

– Да, – ответил Макс, сам уже не зная наверняка, к чему согласие его относится больше: к само собой разумеющейся заботе о мамином здоровье или же к деньгам этим всем, акциям и непонятному участию его в унаследованном «Мамонте».

– Все готово будет – я найду тебя сам, – сказал на прощание Дмитрий Валентинович. – Держись, мужик.

В этот же день Макс набрал номер телефона Лурье. На том конце ему ответили по-русски, но с легким английским акцентом – он сразу это ухватил.

– Простите, – представился он, – это Максим Ванюхин. А с кем я говорю?

– Я Айван, – ответил голос, и Макс почувствовал, что он его уже где-то слышал раньше, – с кем вы хотите говорить?

Вопрос этот привел Макса в некоторое замешательство, потому что он вдруг понял, что говорить хочет именно с этим голосом, скорее всего, принадлежащим похожему на него хромому парню, которого его мать, Ирина Леонидовна, назвала почему-то Максовым братом.

– А Ирина Леонидовна – ваша мама? – спросил Макс, пренебрегая приличиями.

– Да, – спокойно ответил голос Айвана, – но сейчас она отсутствует. И дэд также. Я могу оставить мессидж, если вы хотите, о’кей?

– Не надо мессидж, – ответил Макс и неожиданно для самого себя предложил: – Знаешь что, Айван, приходи сейчас ко мне, это совсем рядом. Мне кажется, нам очень надо поговорить.

– О’кей, – согласился Айван, ничуть, казалось, не удивившись ни странному этому звонку, ни неожиданному приглашению звонившего, и добавил снова не очень по-русски: – Сейчас я имею для этого время…

Интересно, что, когда Айван говорил, сбиваясь с русского на английский и порой забывая вернуться обратно, Макс не терялся и не пытался вернуть его на русский, а вполне свободно подхватывал разговор, и оба они заканчивали диалог уже на одном языке. Но это было гораздо позднее. Прежде чем они подошли к состоянию полного релакса и перебрались в комнату Макса, точнее говоря, в одну из них, в его мастерскую, им обоим предстояло пережить крайнюю степень удивления от факта реального существования друг друга. И если для Макса полной неожиданностью это все же не явилось, за исключением того, что теперь он мог основательно рассмотреть своего двойника и еще раз поразиться невероятному сходству с оригиналом в собственном лице, то близорукого Айвана это открытие заставило остановиться и замереть на пороге, после того как Макс отворил дверь квартиры Ванюхиных.

– Заходи, – сказал Макс и отступил на шаг назад, сам не зная того, что последует дальше.

– Анбеливэбл, – в ответ на его слова произнес Айван, уставившись на стоящего перед ним самого себя, и сделал шаг вперед. Затем недоверчиво покрутил головой по сторонам и, оценивая увиденное, добавил: – Инкредибл! Джаст инкредибл! – Он снова уперся взглядом в Макса и повторил то же самое еще раз: – Анбеливэбл!

Макс решил, что инициативу, как хозяину, нужно брать в свои руки.

– Пошли, – сказал он гостю, и тот двинулся за ним, продолжая рассматривать по пути олигарховы апартаменты.

Говорили они до тех пор, пока не обнаружили, что за окном порядком потемнело. Айван помнил себя ребенком еще на соседней Большой Пироговке, где жил и откуда уехал с родителями в Штаты, и этот факт его биографии обозначил первые общие темы. Потом была Максова фотовыставка в компьютерном варианте, и это вовлекло их в двухчасовое обсуждение состояния современного программного обеспечения, и тут разговор плавно перетек на английский, и оба они этого не заметили совершенно, потому что перешли к Айвановой математике, где говорил в основном он, а Макс сидел разинув рот от удивления. Затем вернулись к разговору на домашние темы, к настоящему чистопородному английскому бульдогу Торри Второму, который был у Айвана, когда он был Ваней, и который умер, когда он уехал в Америку, и похоронен под сиренью в их дворе, но он не знает точно под каким кустом, поэтому хочет пойти и поискать, так как дедушка тогда не объяснил хорошо папе, с какого края тот куст: к школе его который или же ближе к магазину, где продают хлеб, как это, не помню, называется… А-а-а, это называется «бу-лоч-ное». А самого дедушку его, Самуила Ароновича Лурье, он с родителями прилетел похоронить на Немецком кладбище, потому что там лежат в основном евреи, и у их семьи там тоже есть место, как у евреев, и там же похоронена его бабушка Сара, которую дедушка сильно любил и про нее много рассказывал, но Айван, тогда еще Ваня, никогда ее не видел…

Потом они перешли на кухню, преодолев немалое расстояние, но покрыли лишь часть ванюхинских коридоров. Макс подал чай, заварив как надо, по-китайски. А Айвану все равно чай этот не слишком понравился, поскольку он больше привык употреблять колу или дайет пепси, но не признался в этом, а выпил тот чай и похвалил. И тогда благодарный Макс снова стал рассказывать про фотографию и вполне искренне чертыхнулся в той связи, что фотоискусству в России не учат вообще, а учат операторскому делу для работы в кино только. А Айван сильно удивился этому, потому что у них этому учат, и, как ему кажется, очень хорошо, – да непосредственно в его А amp;М техасском университете и учат, на файн артс вроде бы, там где все медиа…

Когда в антикварной гостиной бухнули старинные часы, Айван неожиданно вспомнил, что не предупредил родителей о своем уходе.

– Мне пора, Макс, – сказал он, – мама, наверное, волнуется.

– О’кей, – ответил Максим. – Ноу проблем, сии ю…

И лишь только после того, как новый друг покинул дом Ванюхиных на Плющихе, Макс вспомнил вдруг, что забыл задать самый важный для себя вопрос, тот, что беспокоил его с момента неожиданной встречи у морга: как так получилось, что у них разные матери, если они братья, или же, если это не так, почему тогда они с Айваном на одно лицо?

Молодой Лурье, хромая по дороге в пироговскую квартиру, об этой их с Максимом одинаковости вообще забыл, потому что, во-первых, у него было отличное настроение, что бывало с ним крайне редко, а во-вторых, такое обстоятельство вполне могло укладываться в теорию хаоса из Арнольдовой математики, что уже само по себе являлось вполне объяснимым научным фактом. Да и без науки даже фундаментальной – известное дело – пифагоровы штаны тоже во все стороны одинаковы, о’кей?

Ирина узнала о состоявшейся встрече этим же вечером и присела, где стояла.

«What’s wrong, mommy?» – удивился в свою очередь Айван и, не придав особого значения позднему возвращению, прошел к себе в бывшую детскую переваривать полученные впечатления.

Семейный совет они с Мариком открыли, когда Айван надежно заснул. Марик, переживая в душе не меньше Ирины, снова попытался быть рациональным и предложил:

– Смотри: Нина в необратимом инсульте, что ужасно, но факт. А теперь мы должны спросить себя сами. И честно спросить: чего мы больше хотим, то есть, я имею в виду, чего больше страшимся – возможной потери Ваньки как родного сына в результате разоблачения через кого-то из Ванюхиных и с непредсказуемыми последствиями или же не вполне честного по отношению к истине поступка, но с ожидаемым, скорее всего, прогнозом?

– Как это? – не поняла совершенно убитая Ирина. – Какого поступка?

– А такого, Ир, – Марик сделал решительный выдох и не очень уверенно попробовал изложить свою идею: – Смотри: Ванька стал нашим, он был второй и безнадежный, да? – Ирина слушала молча и не перебивала, не улавливая пока, к чему клонит муж. – А теперь подумай – точно так же он мог стать и ее, понятно?

– Кого ее? – снова не поняла Ирина. Она действительно не схватывала сути возводимого Мариком логического моста.

– Нининым, в смысле. Если бы ты близнецов этих родила, а мертвый ребенок у Нины получился бы, так?

– Ну и?… – на этот раз задумчиво спросила Ира. – И?…

– И все! – Марик резко встал с места и энергично заходил по комнате туда-сюда. – Мы оставляем себе Ваньку, здорового ребенка, а второго близнеца, безнадежного, забрала Нина, а вовсе не спихнула нам! Вот и все. – Он остановился и снова сел рядом с женой, положив ей руку на колено. – Не ты ее, а она тебя упросила. Это версия для Ваньки, если до этого дойдет.

– А как же Максим? – растерянно спросила Ирина. – Он тогда чей сын получится, для него самого?

– Он тоже получится твой, наш, то есть бывший и отданный, но опровергнуть это может только Нина теперь, после смерти своего мужа, ты понимаешь? Ну а Нина… Нина… Ты сама знаешь, что с ней… И если это действительно невозвратное состояние, то… То это, считай, наш единственный шанс. Дорогой, правда, ценой, очень дорогой…

– Марик, – Ира посмотрела мужу в глаза с легким, как ему показалось, презрением и покачала головой, – это же означает, Максим Ванюхин должен теперь узнать, что жил, начиная с рождения, не с родной матерью, с чужой, по существу, женщиной? Да? И ты мне это предлагаешь сделать?

– Значит, ты не согласна? – тихо спросил жену Марик и обнял ее за плечи. – Может, ты и права, Ирк. Извини…

– Но я не знаю, что мне остается тогда, – так же растерянно ответила Ира, все еще находясь во власти неожиданного Марикова предложения. Мысленно она продолжала лихорадочно перебирать оставшиеся варианты, но хорошо не складывалось никак: ни один из них не давал ей шанса оставаться законной матерью Айвана Лурье без ужасных моральных потерь с той или другой стороны. «Сбежать? – внезапно подумала она. – От проблемы этой ненужной. Бросить все к чертовой матери, поменять билеты, улететь завтра и потеряться навсегда, может быть?… Поздно, – ответила она сама себе, – теперь уже поздно, теперь братья видели друг друга, и от объяснений не уйти. Сейчас или потом…»

Марик пожевал губами и вынес вердикт:

– Одно тогда остается, одно всего лишь.

– Что? – встрепенулась жена, пытаясь выловить из его слов последнюю неисследованную надежду. – Что одно?

– Правда, – ответил Марик и вопросительно посмотрел на Ирку, – просто правда, которая была и есть, и которая, я надеюсь, никого не убьет и не лишит нас сына.

– Да… – обреченно согласилась она, – да… – и подумала, какое счастье, что старый Самуил умер, не узнав правды о собственном внуке, талантливом математике, продолжателе фамилии и носителе гена Лурье. И еще: сама не ведая почему, подумала, жива ли и здорова Нинина мать – Полина Ивановна, кажется, ее звали – ветеринарная сестра из Подмосковья…

Полина Ивановна была жива, но плоха. После смерти Шурки Милочка старалась не покидать мамонтовский дом без особой на то нужды. Мама Поля вставала теперь редко, больше лежала и совсем мало ела. Дважды за эти дни ее навещал Максик, понимая, что это сделать необходимо.

Сам он держался, в общем, нормально, но, когда оставался один, переживал невероятно: и за отца, и за маму. В эти дни впервые за последние годы он отложил в сторону камеру и практически о ней забыл. Милочка старалась его утешить как могла, но страдала и сама. Не из-за Шурика, из-за Нины, главным образом, из-за сестры. Хотя понимала, что если бы Шурик пошел на ее условия, то неизвестно еще было бы, кто кого стал бы жалеть и от чего страдать пришлось бы больше. Но когда она ненароком трогала свой живот, невидный еще и неоживший, то знала, что там бьется еще одно маленькое сердце, пусть ванюхинское, но все равно, оно настоящее, потому что и Михеичевых тоже. И от этого ей становилось немного легче, хотя чувствовала, что ненадолго. Скоро ребенок даст о себе знать, и тогда… Что тогда – она не знала: догадывалась лишь, что надо собрать волю в кулак и попытаться пресечь свою пагубную страсть к алкоголю, чтоб и правда не случилось беды, каковой ее страшил убиенный Шурик. «Надо, – подумала, – к концу недели к Максику выбраться, в город, как там чего посмотреть у него, у парнишечки моего».

«Отрабатывать» открывшуюся нежданно-негаданно правду супруги Лурье решили не с собственного сына, а первым избрали Максима Ванюхина в качестве испытательного полигона для первого разговора. Была и побочная цель такой встречи с мальчиком: надеялись в разговоре вызнать как можно больше о планах его матери – в прошлом теперь уже, надеялись, хотя, кто знает наверняка…

Ирина созвонилась с Максом, и вместе с Мариком они пришли к нему в дом на следующий день после самовольного визита сына. Для начала поинтересовались здоровьем Нины и заодно ее матери и, услышав, что та жива, но очень болеет после смерти Александра Егоровича, перешли к главному.

– Мы пришли рассказать тебе кое-что, Максим, – дрогнувшим голосом начала Ирина, пока Марик суетливо подвигал ей стул. – Ты должен выслушать нас сейчас, потому что это касается впрямую и тебя. Согласен?

– Ну да, – ответил Макс так же серьезно и почему-то совсем не удивился. Но почувствовал, как сжимается что-то у него внутри…

Дальше он сидел и слушал про то, чего не может быть на свете, потому что так не должно быть никогда. Сначала он не верил, думая, что это розыгрыш, но на розыгрыш это было не похоже, потому что и Ирина Леонидовна, и Марк Самуилович были взрослыми, серьезными и интеллигентными людьми. И несчастными еще, как ему показалось, но теперь становилась ясной причина – неправдой своей многолетней перед неродным сыном Ваней несчастны они. С этим сейчас и пришли к нему, к его родному брату, чтобы несколько расчистить пространство, в котором теперь оказались все они, став много лет назад заложниками неизлечимого детского паралича грудничка Ивана Ванюхина.

Про Нину ничего нового узнать от Макса не удалось: было совершенно очевидно, что мальчик ничего не знает, и для него самого услышанное стало ошарашивающим открытием. Еще более картина прояснилась, когда в финале семейного повествования удивление мальчика постепенно стало перерастать в возбуждение, глаза перестали моргать и заинтересованно заблестели, а возбуждение уже быстро обернулось плохо скрываемой радостью по поводу заново приобретенного брата-близнеца из ковбойского штата Техас, специалиста по математическому хаосу и просто классного кренделя. Новость – гипер!

– Завтра к тебе Айван собирался прийти, мы хотим, чтобы вы подружились как братья, да? – уходя сказали Лурье.

– Да, – радостно согласился Максик, – как братья…

И тогда только Ирина разрыдалась и побежала вниз по лестнице, не дожидаясь, пока придет лифт. Марик кинулся вслед за женой.

Далее предстояло самое важное и страшное в их жизни после мертворожденного первенца, который когда-то стал и последним, там же, в стенах научного акушерского заведения на Большой Пироговке. Айван вернулся домой, припозднясь, что в американской его жизни случалось крайне редко. Так же не часто случалось у него и приподнятое настроение, которое, как отметили оба родителя, здесь неизменно сопровождало сына в течение всех московских дней, кроме, понятно, как на дедушкиных похоронах.

– Ипохондрик, – с отцовской нежностью в голосе стал дразнить сына Марик, после того как, увлекшись математическими книжками, тот с головой погрузился в новую умную жизнь и время детских забав умерло, так и не успев родиться. Точного значения слова Марик не знал, выяснить тоже не удосужился, но звучало оно так смешно и по-родительски трогательно, что Ирина, не возражая, добавляла со своей стороны «Ванька-головастик», имея в виду необычайные умственные способности мальчика. Айван не имел ничего против, но и реагировал тоже не вполне по-детски: вяло улыбался, перекашивая левую сторону рта, что делало его сразу непохожим на себя и напоминало об ущербных ноге и руке, тоже левых и тоже не столь послушных. Но тут же он соскальзывал в привычное состояние равновесия, и родители отпускали его с миром, не полагаясь более на вкрадчивую попытку чадо свое уникальное по легкой растормошить. Одно оставалось – продолжать любить беззаветно и таланту прорезавшемуся всячески содействовать. Что и делали вплоть до самой Москвы…

– Есть будем, мамми? – Он ускользнул к себе в бывшую детскую и оттуда уже докричал: – Я забыл вам сказать, что Макс этот на меня похож, как будто сосканирован, представляете?

– Будем, – ответила в направлении детской Ирина и поднялась с места, – обязательно будем. – Затем она снова опустилась на стул и беззвучно заплакала.

– Дедушка кондиционер не любил? – снова крикнул из детской Иван. – Сегодня здесь жарко, почти как в Тэксэсе.

Он вышел в гостиную в одних трусах и обнаружил чрезвычайно удивившую его картину. Мама сидела на стуле, безвольно опустив руки и уставившись в одну точку. Из глаз у нее обильно лилось, рядом с ней на полу сидел дэд и, положив руки на мамины колени, неотрывно смотрел ей в глаза и что-то тихо говорил. Айван растерянно посмотрел туда, куда глядела мама, взгляд его уперся в стену. Там висел дедушкин портрет, фотография боевых времен, черно-белая, с коричневатой от времени неровной каймой, создающей как бы волнистую вуаль вокруг молодцеватого старшего лейтенанта. И тогда он понял.

– Жалко дедушку, мамми, – сделал он попытку успокоить мать, – но он ведь старенький уже был, да? В этом возрасте смерть не является для всех очень огромным горем, yeah?

Ирина подняла на сына глаза и ответила:

– Yeah… не является. Только… – она запнулась и посмотрела на Марика. Тот кивнул и снял руки с ее коленей, – только он тебе не дедушка, Ваня. Так получилось… Дедушка то есть, но не родной, а по жизни получившийся. – Она спохватилась, приложила платок к глазам и поправилась: – Я хочу сказать, что он любил тебя, как родной дедушка, но не знал об этом… То есть о том, что дедушка не знал, а не о том, что любит. Потому что любил тебя больше всего на свете…

На этом месте силы ее закончились, и она разрыдалась. Тогда Марик набрался мужества и, пытаясь придать слегка дрожащему голосу несвойственную твердость, произнес:

– Вань, мы не настоящие твои родители. Мы приемные. Мы взяли тебя из роддома, когда у тебя выявилось страшное заболевание и не было никакой надежды выжить. А ты взял и выжил, и мы счастливы. И мама, и я, и дедушка твой Самуил. Мы и тогда были счастливы, и сейчас тоже. Мы были счастливы с тех пор, как ты родился. И дедушка умер счастливым, потому что не знал этого. Ну и пусть не знал, да? – Он пытливо посмотрел замершему от неожиданности сыну в глаза и с надеждой переспросил: – Да?

Ирина перестала рыдать и тоже испуганно уставилась на мальчика с тем же немым вопросом на заплаканном лице.

– Это правда, что вы это говорите? – неловко сложил фразу Айван, словно очнувшись, и, развернувшись к стене, пристально вгляделся в фотографический портрет деда. Но уже и сам знал, что все чистейшей воды правда – той самой воды, что плескалась и билась о скалы в воздушных и прозрачных бухтах далекого Судака, где они втроем, с мамой и папой, барахтаясь в прибое, уползали к песчаному берегу и спасались от набегавшей черноморской волны, отплевываясь солеными морскими слюнями. Уползали, а не уносились и не кидались грудью волне навстречу, потому что тогда он был еще не совсем здоровый мальчик и передвигаться ему было все еще трудно, и отталкивать волну рукой, одновременно подставляя плечо, тоже не совсем удавалось поначалу, а получаться стало лишь к концу лета шестого года жизни, в самые последние дни судаковского августа. Ну а папа и мама тоже не боролись тогда вместе с ним против водной стихии: могли, но не боролись, а тоже уползали и барахтались, потому что были вместе, за компанию…

Марик и Ира синхронно кивнули, но оба при этом смотреть на сына не переставали. Обоим было страшно, оба понимали, что так, как было прежде, больше не будет в их семье никогда. Будет, может, будет еще что-то другое, и даже может случиться, что страшным это другое тоже станет для них не таким, как они предчувствовали, но – другим все-таки, другим: чужим, незнакомым и нежеланным.

И снова оба они ошибались. Потому что удивление мудрого сына Ивана оказалось столь велико и непредсказуемо, и не вследствие той ужасной правды, которую они решились выложить ему через восемнадцать лет, а лишь по причине, что оба несчастных родителя – и Ирина, и Марк Самуилович – сумели поставить самих себя в столь дурацкий – как это по-русски здорово говорил Макс, слово такое странное, но сильное очень и острое, а, да! – неудобняк, – что пришлось почему-то плакать и испытывать страдания по несущественному совершенно поводу – случайному развороту ДНК, некоей хромосомной зависимости, определяемой хаотическим фактором соединения клетки и подручного оплодотворительного материала. И это не имеет ни малейшего ровным счетом значения ни для кого, вернее, именно это и имеет определяющее значение для всех и каждого, в частности полное соответствие события и факта в результате функции аттрактора, с высочайшей точностью укладывающегося в нужный раздел теории хаоса. Иными словами, имеет место то, что и должно было произойти при неслучайном столкновении случайных событий, о’кей? Любой другой вариант есть фикшн, для него не имеется необходимых условий и составляющих события, таким образом, он не мог состояться никогда, как не мог, наоборот, не состояться тот, которым мы в итоге располагаем, так что все – гипер, как говорит мой новый друг Макс, мой новый перец, крендель и чувак. Это значит, что мне неинтересно даже, кто есть мои риал пеарентс, то есть естественные родители, биологические, если они есть, потому что я люблю тебя, мамми, я люблю тебя, дэд, – он снова развернулся и посмотрел на стену, – и я люблю тебя, грэндпа Сэм, вместе с Торри Вторым, который на бэкйард, где сирень.

Напоследок он спросил у полуобморочных родителей, ведя себя как человек, честно отслушавший пустяковую историю трагического семейного прошлого и не собирающийся совместными усилиями размазывать ее до соплей:

– Макс Ванюхин имеет ко мне родственную связь?

Оба синхронно кивнули и в один голос ответили:

– Брат-близнец.

– Так я и думал, – удовлетворенно кивнул Айван, получив очередное подтверждение чему-то своему непонятному. Понятная, впрочем, часть размышлений молодого человека с неудобными в управлении конечностями левой стороны тела была доступна тоже лишь ему одному. Как и редкие исключения в стройной и отлаженной теории любимого им хаоса. Но об этом он предпочитал в этот раз не распространяться, потому что сам не был абсолютно уверен, что его математика в этой части пространства является высшей.

Спать он отправился сразу после биографических открытий, дав возможность родителям побыть наедине. Что они и сделали, проведя в своей спальне самую счастливую ночь в жизни, если не считать той самой, в день примирения со старым Лурье после четырехлетней войны, когда зачался мертворожденный ребенок, которому они даже не успели дать имя.

На другой день Айван появился у Макса уже в качестве родного брата.

– Я только вчера узнал, – сообщил он с порога и обнял Макса правой рукой. Макс же, поначалу не очень понимая, как себя следует вести в новой ситуации, в тот же миг ощутил, что ему доставляет удовольствие стоять так в обнимку с новым родным человеком, его кровным близнецом, неотличимым от него, кроме некоторых деталей.

«Как же так вышло, – думал он еще вчера и никак не мог понять, – у меня есть брат, родной брат-близнец, совершенно здоровый и очень вдобавок умный. Ну, рука там немного и хромота почти незаметная, ну и что с того? А мама и отец отдали его чужим людям, у которых он выздоровел и стал вдобавок математическим вундеркиндом. Для чего же они так сделали? Они же могли хотя бы попробовать его полечить, ведь у этих же получилось, у Ирины Леонидовны с Марком Самуиловичем, которые Лурье». И неясно было Максику, где пролегала в его семье линия справедливости. Ну, а уж она невольно прихватывала с собой и искренность прошлую и настоящую, путала следы в определении честности семейной и вытаскивала на свет божий ранее неизвестную ему фамильную правду, которая вовсе теперь, получается, таковой не была, а была совсем наоборот. Вспоминаться начали и другие подробности и странности в мамином поведении и отцовской отстраненности от прочих Ванюхиных, которые раньше не очень были заметны, но выплыли на поверхность жизни теперь, когда не стало ни отца, ни, по сути, матери. Макс спрашивал сам себя, путался, не мог сформулировать важные для себя вопросы, но если ему это и удавалось, то в собственных ответах на них он терялся безнадежно и беспросветно, поскольку многое никак не хотело сходиться, очень многое.

Первую пару часов они с братом слушали музыку, которая нравилась Максу, но выяснилось, что Айван почти ничего об этом не знает и разбирается весьма слабо. Но зато с удовольствием слушает какого-то Вивальди, а особенно торчит от русского композитора по фамилии Шнитке, который живет в Германии и пишет нелюдскую музыку. Про музыку такого русского, уже в свою очередь, почти ничего не знал Макс, но кое-что все же слышал – например, что это полное говно, которое торкнуть способно только обкуренного, а так – пис оф ш-ш-ит.

В общем, русско-английское общение их продолжалось часов до трех, когда обоим захотелось есть. И к этому моменту, как раз по пути на кухню, Макс вспомнил про разговор, который провел с ним накануне Дмитрий Валентинович, папин соратник. Об этом и поведал брату. Айван отставил в сторону банку с колой и задумался.

– Это очень интересно, то, что ты мне рассказал, – сказал он, пребывая в состоянии задумчивости. – Это открывает новые возможности в разработке теории хаоса на собственном испытательном полигоне.

– Кого? – не понял Макс. – Какие испытания?

– Не важно, – отмахнулся брат, – главное, что это абсолютно уникальный шанс подкрепить теорию и проверить, как она соотносится с реальностью. Особенно в такой нестабильной сфере. Другими путями так близко к этому не подберешься, только эмпирически. – У него загорелись глаза. – Макс, ты не должен ничего подписывать, пока я не исследую первичную матрицу, о’кей?

Макс, пребывающий в легком шоке от услышанного, пожал плечами и согласился:

– Ну ладно, если ты хочешь, о’кей, не подпишу.

Милочка приехала на Плющиху, как и собиралась, после того как помогла маме Поле вымыться с помощью двух тазов. Но даже и на этот раз Полина Ивановна не пожалела, что годами отказывалась от Шуркиных благодеяний – сколько раз тот предлагал матери перебраться где получше: ну не хочешь в Москву, говорил, давай в Пушкине квартиру куплю, жить будешь, как все нормальные люди, как белые, с водой горячей, унитазом и японской микроволновкой. А хочешь, говорил, дом перестрою, все коммуникации мастера протянут, кроме газа, – здесь ветки нет для отпайки. Нет, отвечала, не надо этого ничего, не люблю, говорила, с курами хочу и керосином, запах этот люблю, еще со времен бабкиных люблю, матери моей, твоей бабы Веры-покойницы, когда в сенях картохи жарятся на натуральном сале, не на электричестве чтоб даже, а на живом огне, на керосиновых фитилях, без вреда и обмана.

Раньше мать ходила в баню, по субботам, вместе с пушкинской своей товаркой, бабой Пашей Бучкиной. Теперь же такое неблизкое путешествие, учитывая нестабильное состояние ее, могло обернуться любой неожиданностью, да и сама Полина Ивановна понимала, что теперь это роскошь. Плакала она в последние дни меньше: выплакала, наверное, из себя все до остатка. Но настроения тоже не прибавлялось. Очень переживала за Нину, хотя поверить не могла, что с ней будет худо, верила в Ниночкино природное равновесие и душевный покой. За Милочку она теперь переживала меньше, страсти пагубной ее не улавливала вроде, но некоторое волнение оставалось все же, как будто кто-то подсказывал ей изнутри, что не все с дочкой ладно. А что – не все, хорошо понять не получалось, старость мешала докопаться и мысли о всяком другом.

Приехать пришлось без звонка – так и так, ей надо было в тот район, в Малый Власьевский: комплект ключей еще оставался – не успела тогда в сарае Шурику в морду его швырнуть наглую, раньше долбануть по башке получилось в отместку за ублюдка по Михеичевой линии. Или за выродка.

Охрана позвонила снизу, когда братья приканчивали очередной запас из холодильника.

– Понимаешь, Макс, – говорил дожевывая Айван, – ситуация, с которой мы столкнулись, – типичнейшее проявление бифуркации, если рассматривать траекторию событий в последовательности совершения и наложить на их временную характеристику. Это я уже о проявлении фамильных и родственных противоречий, и, скорее всего, избежать этого было бы довольно трудно. Думаю, старик Гёдель со мною согласился бы.

Как на это реагировать, Макс не знал даже приблизительно. Одно понимал точно: сумасшедшим брат его не был. В любом случае звонок снизу позволил ему по возможности сохранить лицо, потому что отвечать ничего не пришлось.

Это была Милочка. Она влетела в квартиру и повисла на племяннике, обцеловывая ему щеки.

– Мил, ты чего? – отодвинул ее Макс. – Чего, говорю, не позвонила?

Этот вопрос был уже лишним, потому что за это время они успели перейти в кухню, где Милочка с отомкнутым на полуслове ртом и осталась. Справа от нее, перепачканный ее помадой, находился родственник, Максюлик, а напротив, за огромным кухонным столом, сидел ее же Максик, но без помады и в очках.

– Колу хотите? – спросил другой Максик с легким, как ей почудилось, иностранным акцентом. Она растерянно мотнула головой в усредненном между «да» и «нет» направлении и посмотрела на помадного Макса.

– Ты садись, Мил, – пригласил ее Макс и подвинул стул поближе.

Милочка сомнамбулически опустилась, закрыла рот и внезапно стала очень хорошенькой. Для другого Макса, во всяком случае, – именно такой.

– Не знаю, с чего начать, – с сомнением в голосе произнес Макс, тот, который был все еще в помаде и без очков.

– А вы кто? – обратился к гостье очкастый и улыбнулся. Вопрос прозвучал не очень вежливо, но было совершенно очевидно, что недострой этот происходит не по этой причине, а из-за неточно выбранной языковой конструкции, что лишний раз подтверждало иноземность молодого человека с банкой кока-колы в правой руке.

– Это сестра моей мамы, – пояснил настоящий Макс и тут же осекся, задрав глаза в потолок. Что в этот момент происходило у него в голове, могли безошибочно понять лишь они, братья Ванюхины, а по реально образовавшейся жизни – брат Ванюхин и брат Лурье.

Милочка летела обратно в Мамонтовку на крыльях, сильно напоминающих те самые, впервые вознесшие ее когда-то над периной бабы-Вериной кровати в доме Ванюхиных в тот самый миг, когда она, попав вместе с плотиком в речной водоворот, была выброшена вверх могучим толчком снизу и подхвачена восходящим воздушным потоком, который и заставил эти крылья раскрыться во всю ширь размаха, чтобы парить потом, легко и свободно… парить… парить… парить…

То, что ей удалось узнать, заскочив между делом к племяннику, привело ее в возбуждение настолько могучее, что она на какое-то время совершенно забыла о том, что беременный ее живот в самом скором времени может разрушить зачинающиеся с новой невероятной силой ее женские устремления и девичьи грезы. Больше всего ее обнадеживала та новость, что она и Максов брат хотя и родственные люди через мать Люську, но зато вполне чужие, да чего там, вполне – совершенно, получается, чужие, а это надежно означает, что как бы и не очень родственники. Это во-первых. Во-вторых, Айван этот американский, новый племяш и брательник, глаз на нее положил с первой секунды, и это тоже не бином Ньютона. А в-третьих, не обязательных, но приятно совпавших, – то, что математический очкарик этот понравился ей самой, Милочке, понравился сразу и сильно, несмотря на имеющуюся разницу в возрасте. И смотрел тот Айван на Милочку, как никто и никогда не смотрел на нее прежде, – неотрывно, восхищенно и без идиотского сексуального потребления. А еще женское чутье ей подсказывало, что он вообще ни на кого не смотрел такими глазами, даже в своей далекой и распущенной стране. Было и четвертое соображение, возникшее в Милочкиной головке в тот момент, когда электричка начала притормаживать у подмосковной станции. И оно поставило заключительный аккорд в так замечательно начавшемся августовском дне девяносто восьмого года. А именно: Айван этот не является по существу своей биографии настоящим сыном дяди Шуры Ванюхина, насмерть заваленного Милочкиным портвейновым ударом в висок в порядке самообороны и отстаивания чести, – точно совершенно не является, так как им не воспитывался, вместе никогда не проживал и даже никогда в глаза его не видал, а стало быть, он просто сын посторонних родителей с необычной, так по-французски красиво звучащей фамилией, вписанной на законных основаниях в юридический иностранный паспорт.

Уходя от ребят, Милочка клятвенно пообещала, подобно Максу, никоим образом не доводить пока правду до бабушки, чтобы не превращать остаток жизни Полины Ивановны в полную и окончательную для семьи Ванюхиных трагедию, – хватало с нее и других свалившихся на старую голову несчастий. Время, решили они, пройдет, а там видно будет, в какую сторону жизни наклоняться.

Дмитрий Валентинович объявился через день после Милочкиного обещания. Он позвонил сообщить, что все по делам «Мамонта» готово и для формально обставленной передачи управления в его руки нужно прибыть в корпорацию. Машину он за ним пришлет. В ответ Макс промямлил чего-то, но потом ему все же удалось донести до дяди Димы суть просьбы: он хочет для начала ознакомиться с делами корпорации, и, если можно, поподробней. Добавил при этом, что хотел бы быть не один. Таким словам Дмитрий Валентинович искренне удивился, однако серьезно все равно не отнесся: подумал, советчики нашлись у наследника, доброхоты, но это ничего, это преодолимо…

Еще больше он удивился, изумился даже и на какое-то время потерял дар речи, когда из «шестисотого» вылезли два Максима Ванюхина, отличимые друг от друга лишь по одежде и наличию очков у одного из наследников – у того, что слегка прихрамывал.

– Потом, дядя Дим, – неуверенно сказал наследник без очков, имея в виду, что удивление того ему понятно. – Куда идти-то?

Последующие три дня Айван ходил в «Мамонт» как на работу. Дяде Диме Макс сказал лишь часть правды – ту, базируясь на которой построить всю хаотическую родословную Дмитрий Валентинович вряд ли бы сумел. Макс намекнул полупрозрачно, что в семье их имеется еще один член, еще один Ванюхин, и имелся всегда, но отец при жизни считал необходимым посвящать в дела семейные не всех, исходя из одному ему лишь известных соображений. «Это все пока, дядя Дим, о’кей?»

Ванюхину в очках, удобно разместившемуся в отцовском кабинете, по его заказу подносили и вываливали кучи сведений и деловой информации: банковские сводки, свежие новости с бирж, котировки акций, размещение ГКО с данными по процентным ставкам, сравнительный анализ курсов валют, контакты с партнерами, связи и расчеты с отраслевыми министерствами, налоговые отчисления одновременно с экземпляром налогового законодательства и еще многое другое из того, что он оперативно запрашивал. Компьютер на столе у него не выключался и не выходил из режима Интернета все время, пока он изучал состояние наследных дел. Макс, пристроив брата в начальственный кабинет, слинял через полчаса и больше в «Мамонте» не появлялся.

На четвертый день утром они появились оба.

– Значит, так, – сказал Айван, обращаясь к Дмитрию Валентиновичу, – необходимо срочно избавиться от всех ГКО, всю массу рублевых активов немедленно перевести в валюту: шестьдесят процентов в долларе ю эс эй, и по двадцать – в марке энд паундс, о’кей? Кредитные линии закрыть сегодня же и набрать как можно больше долгов в рублевом исчислении – столько, сколько получится набрать. Это все.

– Это все, дядь Дим, – охотно подтвердил распоряжение Максик. – Скажите кому надо, пусть закрывают и набирают, о’кей?

Дмитрий Валентинович хотел что-то сказать в ответ, но потрясенно промолчал и вышел из кабинета. Что-то подсказывало ему, что поиграл он в эти три дня с молодыми людьми не в свою игру, а во что-то другое, и не по его правилам.

– Вовремя я тебя нашел, – со скромной гордостью сообщил брату Айван. – Еще немного – и не успели бы.

– Чего? – не понял Макс. – Чего не успели бы?

– Подтверждения получить не успели бы практического теории хаоса, – ужасно довольный собой ответил Айван и, не дожидаясь следующего вопроса, попробовал несколько пояснить свои слова: – Видишь ли, хаос, как категория, продуцируется абсолютно детерминированными системами, без участия каких-либо случайностей. Но это в математике. А в жизни это означает, что к хаосу можно прийти, опираясь на посылки, отвечающие логике здравого смысла. И в этом случае, Макс, хаос – полная противоположность порядку. – Он вопросительно взглянул на двойника, пытаясь почувствовать обратную связь, и продолжил: – Сейчас поймешь. Ну, смотри, к примеру: ты заблудился в лесу, но не ищешь правильный путь, чтобы выйти обратно, а руководствуешься необходимостью других задач – не упасть духом, остаться гордым, верить в победу разума, но не делать с этой целью ничего, что поможет выбраться из леса, а наоборот, ты продираешься сквозь торнадо и циклон, сжав зубы от ненависти к американцам, например, или к людям вообще, или к себе самому – тут возможны варианты, В результате ты попадаешь в такое… э-э-э… – он помялся, – как это… эсс по-русски.

– Жопа! – быстро подсказал Макс, радуясь, что сумел хотя бы немного помочь в родственных изысканиях.

– Да, – тоже вспомнил забытое слово Айван и согласился, – в жопа попадаешь. В такой жопа, в какой весь Совьет Юнион попадал, когда мы уезжали в восемьдесят седьмом, о’кей?

– О’кей, – и на этот раз согласился Макс с мудрым очкариком, но ни хрена из сказанного им, кроме «жопа», не понял.

Кризис, расколовший российскую экономику до основания, разразился 17 августа, и это было очередное потрясение, испытанное Дмитрием Валентиновичем. Заключалось оно, однако, не в самом факте случившегося, а в том, что все сделанное в соответствии с распоряжением очкастого наследника не только спасло «Мамонт» от верного краха, но и позволило выскочить корпорации в самые первые ряды крупнейших и устойчивых экономических единиц российской экономики.

– Аттрактор! – Айван попытался коротко объяснить ошалевшему вместе с остальными членами правления Дмитрию Валентиновичу природу происшедшего, имея в виду как корни, так и сделанные им превентивные выводы, позволившие избежать катастрофы и чувствительно подняться над конкурентами. – Аттрактор – область, которая притягивает к себе траектории динамической системы. Это же просто, смотрите: ваше правительство взвинчивает цены на ГКО. Каждый отдельный шаг может рассматриваться как спасительный, но все вместе они – катастрофа, причем не в математическом смысле. Высокие проценты умножают долги, которые оплатить сначала трудно, а потом просто невозможно. Срабатывает обратная связь, когда следствие начинает воздействовать на причину. Но связь эта не отрицательная – та всегда обеспечивает устойчивое и управляемое развитие событий, – а положительная, понимаете? Обратная наоборот! Лавина, иными словами. Она же запускает и хаотический процесс – но с аттрактором во главе. И я понял, пока сидел за этим столом, что наш аттрактор – полное обесценивание ценных бумаг. Они есть часть аттрактора и развиваются по законам хаотической динамики. А значит, неизбежно сваливаются в кризис. И сроки его в этой же динамике. Вот и все, о’кей?

Восемнадцатого августа снова приехала Милочка, предварительно убедившись, что Айван тоже будет, и привезла бутылку марочного портвейна, из запасов с Малого Власьевского. До этого она так же объявлялась всякий раз, когда ей удавалось выведать якобы ненароком, что чудной американец остается ночевать не у себя на Пироговке, а на Плющихе, у брата. Вечером она разлила массандровский напиток и уговорила Айвана испытать его на вкус. Далее все получилось у математика так, как придумала для него Милочка: первый в жизни глоток алкоголя, первое в жизни приятное состояние опьянения, первая в жизни женщина в виде Милочки же и первое в жизни ощущение из числа настоящих, к утру практически полностью обернувшееся полноценной любовью к длинноногой родственнице из загадочной Мамонтовки. Перед самым утром, пока Макс досыпал у себя в мастерской, Милочка и Айван, разместившиеся в родительской спальне на втором этаже олигарховых апартаментов, успели окончательно поклясться друг другу во взаимной преданности и вечной любви. Правда, на этот раз на плоту ей поплавать не удалось, так же как и воспарить под небеса и парить там выпущенной на волю птицей. Но было нечто, что радовало ее, по большому счету, несмотря на несостоявшийся полет.

«Есть все-таки справедливость на свете, – думала довольная Милочка. – Жалко, Шурик об этом никогда не узнает».

«Люди говорят «судьба», – думал счастливый Айван, глядя в невинные глаза своей избранницы, – и не догадываются, что это всего лишь динамическая траектория. Я же – просто ее законная часть».

В то же время интуиция подсказывала ему, что в родном Техасе эта динамика не сработала бы, не завернулась бы нужная траектория туда, где водятся длинноногие модели с упругой грудью и широко распахнутыми навстречу миру глазами. Как у его Милочки. Впрочем, на этом месте размышления обрывались очередным ее принудительным поцелуем способом взасос, с которым юному техасцу до встречи с подмосковной родственницей на практике сталкиваться не доводилось.

Утром Айван сообщил Милочке, что ни в какой американский Даллас он не вернется, потому что остается в России, с «Мамонтом» и Милочкой. Наличие и того и другого важного обстоятельства, соединенного с фактором возникновения в его жизни Максима Ванюхина, лишний раз подтверждало справедливость хаотической динамики развития систем и делало возвращение туда, откуда он приехал, совершенно невозможным. По крайней мере, в обозримом будущем. В эту же счастливую минуту Милочка решила воспользоваться счастливой секундочкой и шепнула Айвану про свой немного беременный животик. От полученной новости Айван пришел в совершеннейший восторг и мысленно вписал сообщение в соответствующий динамический файл теории хаоса, которая сомнению не подлежала и раньше, но окончательно возведена на гранитный пьедестал оказалась именно теперь. Таким образом, влюбленному математику оставалось одно лишь – определить, в какой момент сообщить родителям, тем, которые Лурье, о своем окончательном решении.

С того дня, как Марик и Ирина исповедались перед Ваней, открыв, почему чужой сын Иван Ванюхин превратился в их родного сына Айвана Лурье, нервическое напряжение внутри пироговского жилья спало, и жизнь супругов плавно стала обретать прежние устойчивые формы, приобретенные за годы счастливого супружества и родительского благоденствия. Иногда, правда, просыпаясь среди ночи по разным случайным причинам, Марик заставал рядом с собой тихо плачущую жену, и тогда он не приставал к ней с дурацкими вопросами и не пытался утешить правильными словами, а просто нежно прижимал ее к себе, обнимал как можно тесней, и так они лежали в обнимку еще долго.

Ванька большую часть времени проводил теперь в отцовском, ванюхинском, банке или какой-то там корпорации, прикипев своим математическим интересом к новорусскому деловому хаосу. На Пироговке то появлялся, то нет, оставаясь ночевать у брата на соседней с ними Плющихе. Ирка поначалу немного дергалась, не очень схватывая причину внезапной сыновьей активности, но Марик, в отличие от жены, ничего предосудительного в этой свистопляске, втягивающей младшего Лурье в циклон все новых и новых событий, не находил и Ирку, как умел, успокаивал. «Наоборот, – шутил Марик, – пусть перед новым учебным годом как следует оттянется, бифуркации свои куда надо пристроит и на деле применит, а не виртуально. А там, может, и секретарочке какой-нибудь подножку подставит, красотке банковской, а то дома все книжки да формулы бесконечные, в Далласе, в смысле, – ходит невменяемым бифуркантом в полной трансфинитной отрешенке».

Заблудовские виделись с дочерью ежедневно, регулярно наведываясь в соседний подъезд, но получалось, что каждый раз Ванечка отсутствовал. Фабриция Львовна обижалась ужасно, но ничего поделать не могла – Ванька был неуловим. После дедовых похорон словно растворился и исчез из жизни родни старшего поколения.

– Подохнуть, видно, придется, чтобы с собственным внуком повидаться, не иначе… – искренне огорчалась единственная бабушка. – Самуил ждал, ждал – не дождался, теперь наша очередь внука караулить…

Честно говоря, помочь матери и отцу в дополнительных встречах с сыном Ирина особенно и не пыталась. Боялась известного разоблачения еще и на сей счет. Ваньку они предупредили и договорились о том, где будет пролегать договорная граница, отделяющая зону существующих реалий от размытых географий экстерриториальных вод, куда допускается заплыть, – лучше, если по случайности, – покрутиться там недолго, но предпочтительней поскорее выбраться обратно, к расставленным заранее буям и маякам.

Долго думали с Мариком, что теперь делать с Ниной и ее матерью, как быть. С одной стороны, Максим в курсе всего – так они сами решили, – но полагаться на его молчание в таком деле, наверное, неправильно, подумали оба, с какой точки ни посмотри. Нину вместе с тем жалко было до невозможности. Ушло, кануло в далекое прошлое все, что стояло теперь между ними: и согласие ее тогдашнее, и собственная самоотверженная борьба с Ванькиным параличом. Никогда прежде Ирина не говорила мужу всего, что ощутила она тогда, в тот самый момент в палате на двоих, когда упросила Нину, тогда еще девочку почти, полусироту недавнюю, о втором ребенке. Уговорила ее умно и умело, запутала, другими словами, и даже не так, а просто не помогла распутать и разобраться, возрастом своим одолела, мудрой добротой и интеллигентной внешностью взяла. Да только, выходит, мудрость та расчетливой получилась, как не бывает по-настоящему, если через сердце протащить и душу. Хотя если иначе взглянуть, то и зацепиться, в общем, не за что – нет такого места вроде, где бы сцепка эта получилась никому не нужная. Ан нет, закрепилось что-то все же, подклинило и придержало в душе, в самом дальнем уголке чулана…

Одним словом, решили, что к Нине все вместе в больницу поедут, с Ванькой. А там – будь что будет, на месте посмотрят и по ходу визита решат. Ваньке сказали об этом, мучительно стараясь найти нужную по деликатности форму, но выяснилось, что тому все равно, причем искренне все равно. Поверили в это снова: оба и сразу, но Марик – с облегчением еще раз, Ирка же – с неясным чувством беспричинной, казалось бы, тревоги. Попробовала отогнать новую эту занозу – не получилось с ходу от загогулины внутренней избавиться, не вышло, как ожидала. Ну, да ладно…

Для начала попросили сына, чтобы с Максом переговорил – как он смотрит на то, чтобы они маму его навестили в ЦКБ. Макс подумал и согласился. Сначала засомневался, правда, хотя брату о сомнениях своих не сказал. И действительно не понимал тогда – сможет это травму маме нанести или нет, и что там такое в здоровье ее приход Айвана всколыхнуть сможет. Посоветоваться тоже было не с кем, но потом вспомнил вдруг истинное мамино состояние, представил себе отрешенный и равнодушный взгляд ее и странноватую блуждающую улыбку и понял, что чуда ожидать и на этот раз вряд ли следует: ни в хорошем, ни тем более в дурном смысле. О врачах цэкабэвских как-то не подумал, не хотелось в семейные дела никого посвящать, слишком много пришлось бы ненужного чужим людям излагать, неудобного для Ванюхиных и болезненного. А теперь еще и для Лурье. В одном не был уверен: кто в палату пойдет – новый брат Айван или же оба они должны у общей матери появиться. Решил, пойдут оба, но войдет Айван, сам же он за дверью побудет, подождет, если что. Так и получилось. Нина не удивилась совсем, встретила гостей слабой улыбкой, Ирину назвала мамой, но которую из них обозначила так – приемную мать Полину или же настоящую, но покойную Люську, – было неизвестно. Марика назвала Шурочкой и стеснительным шепотом попросила подстричь ноготь. Складно попросить не удалось, промычать лишь получилось, но они поняли. Ну, а любимый из близнецов, законный сын Иван, так и остался, кем и был всегда, – Ванечкой. Уйти решили, когда вошла персональная сестра, сверилась со временем и в принудительном порядке помогла Нине перебраться в палатный туалет. В общем, ужасным оказалось то, что увидели, но все же по-разному увиденное каждый воспринял. Макс, как они и планировали, в палату не зашел. Ирина ничего не сказала, стояла молча с мокрыми от слез глазами и только неровно дышала. Марик тоже слов не произнес никаких, но и ноготь подстричь не решился, просто подержал Нину за руку немного и отпустил, а просьбу свою она больше не промычала, забыла, наверное. Иван пытался сохранить на лице строгость и заинтересованность, но у него это получалось довольно неловко, потому что женщину эту, Нину Ванюхину, в качестве матери он не воспринял, как ни пытался мысленно прочертить внутри себя эту родственную связь и представить себя рядом с тихой, слабо шевелящей губами в безвольной улыбке больной. Не получалось. А получилось в результате все равно нечто неодушевленное, некий предмет из придуманной не им жизни с недоразвитым для функционального анализа мозгов сюжетным поворотом, в котором к тому же места для научного хаоса также не находилось.

Срок улетать домой, в американский Даллас, настал, когда все, что случилось за этот жаркий московский август, если счет вести с дедовых похорон, – и страшное, и непредсказуемое, и благополучно в итоге разрешившееся, – разложилось так или иначе по своим местам, окончательно заполнив контурную карту, отреставрированную новыми семейными линиями Ванюхиных и Лурье. Карта эта не получилась простой, но для пользования вполне сгодилась. Ни с какой стороны не нашлось места диким взаимным обидам или же непреодолимым препятствиям для любого из числа новой родни. Не в курсе дел пока пребывала лишь Полина Ивановна, ну и Нина, само собой, до поры до времени в расчет приниматься не могла. За два дня до обратного рейса Москва-Нью-Йорк-Даллас Айван решился наконец и сообщил родителям новость, но только первую ее половину. Вторую же оставил на потом, предчувствуя реакцию на первую. Ирка охнула и присела. Вот оно, подумала, чего я ждала, – не с той точки началось, но началось все же. Марик ничего не сказал и не стал задавать уточняющие вопросы. Он взял для себя тайм-аут, чтобы обмозговать случившееся без эмоций в дедовой спальне.

– Можно мне подумать? – удивляясь собственному вопросу, спросил он у сына и в одиночестве, без Ирины, вышел из комнаты, оставив их один на один. По прошествии лет Марик понял, почему таким странным и нелепым получился тот его вопрос сыну, робким даже – вина над ним в те дни нависала несуществующая, о которой он никогда не задумывался прежде, вина за ненастоящее его отцовство и нечестное их с Иркой родительство, хотя на деле все было и не так, как стало видеться ему теперь, и он знал это точно, но помеха эта все равно не прогонялась и не отпускала. И это было единственной темой из важных в жизни Марка Лурье, на которую он не решался поговорить даже с женой.

– Ты не сможешь жить один, – придя в себя от изумления, выдавила Ирина, – ты не должен… – Она с тоской посмотрела сыну в глаза и внезапно жестко добавила: – Твое здоровье не предполагает самодостаточной жизни, потому что возможны любые неожиданности. В самый непредвиденный момент. И тогда кто-то должен оказаться рядом, – она продолжала неотрывно сверлить Ваню взглядом, – и это должен быть человек близкий. Самый близкий, понимаешь?

Сказала и поняла вдруг, что почти выкрикнула последние слова, ну и все, в общем, получилось нескладно: и про здоровье намек нехороший, и про собственное полноценное материнское право орать на Нининого сына, в то время как сама Нина вплотную стоит у неизвестной черты, и по новой вспыхнувшая обида на всю эту чертову советскую родину почему-то примешалась сюда, всех поначалу перепутавшую, разогнавшую, затем притянувшую к себе обратно, да не просто, а обманом, через смерть свекра Самуила Ароныча для начала, а после уж и другими звериными западнями. А осознав, умолкла так же внезапно, как и сказала слова эти: и те, что сыну предназначались, и те, что самой себе были адресованы по внутренним каналам связи.

– Понимаю, мамми, – совершенно спокойно ответил Ванька, – поэтому я хочу жениться и жить здесь со своей женой Милочкой, которую очень люблю, так же, как и всех вас.

– На ком? – опешила Ирина, готовая к какому угодно повороту в разговоре, кроме подобного. – На Милочке жениться?

– Да, – невозмутимо отреагировал сын, – жениться на Милочке Ванюхиной, которая есть чужая дочь Полины Ивановны, которая есть чужая мама моей биологической мамы, Максис грэндма, которая в хоспитал, о’кей? – И лишь в самом финале так нелепо произнесенной фразы Иван понял, что наворотил не очень по-русски, и отсюда сделал вывод, что все же волнуется.

– Повтори, пожалуйста, по-английски, – попросила Ирина, начавшая подозревать, что все, вообще все услышанное, является частью дурацкого спектакля, затеянного нестандартным сыном. Или собственного дурного сна. Айван повторил, но и теперь это на розыгрыш не походило совершенно. – Когда же ты успел все это? – тихо на этот раз пролепетала Ирина и опустилась на стул. – И банк спасти, и найти себе беременную жену…

Иван бросил взгляд на стену, туда, откуда с пыльного прямоугольника на фоне дымящегося фашистского танка улыбался старший лейтенант Лурье, подошел к матери, присел перед ней на корточки и сказал с нежностью в голосе:

– Потому что мой дедушка работал на фронте войны истребителем германских танков «Тайгер», о’кей? – и эта его новая интонация тоже была раньше Ирине незнакома.

– А как же твой университет? – Она никак не хотела поверить в реальность происходящего, слишком высок в ее жизни получался вес последних событий, пришедшихся на единицу московского времени, слишком неподъемен. – Твоя любимая математика…

– Это потом все, – уже почти совсем спокойно ответил Ваня, – сейчас главное – корпорация «Мамонт» и моя семья. – Ира вопросительно посмотрела на него в ожидании разъяснений, но он лишь улыбнулся и уточнил, как бы между делом, хотя успела проскользнуть и горделивая нотка: – У меня скоро родится ребенок. У нас с Милочкой. Этот ребенок не будет мой, но я буду его отец.

В столовую вернулся Марик, и было видно, что чего-то там он себе надумал и собирался сообщить семье. Он уже было приоткрыл рот, чтобы ознакомить присутствующих со своими выводами, сделанными в бывшей спальне Сары и Самуила, но даже не успел произнести первого звука, потому что Ирина остановила его жестом руки и сказала первой:

– Марик, я никуда не лечу, я остаюсь в Москве.

По причине послезавтрашнего убытия главы семьи Марка Самуиловича знакомство с невесткой решили не откладывать, а ехать в Мамонтовку непосредственно на следующий день. Там же, кстати, думали, повидают и Полину Ивановну, общую Нинину с будущей невесткой мать. Повидают и тоже познакомятся, коли такой неожиданной стороной все обернулось. Милочка, узнав о намеченном плане, порхала от счастья, точнее, от удовлетворения самой собой, от своей неземной привлекательности и сопутствующей ей ловкой оборотистости, хотя успела при этом подумать, что без предков Айвановых, в их отсутствие, все провернуть было бы гораздо сподручней. Подумать подумала, но поделиться мыслью с женихом не решилась. Кстати, вспомнила, что послезавтра же ровно месяц стукнет, как дядя Шура в огне сгорел. Днем она позвонила Дмитрию Валентиновичу и от имени Ивана Марковича попросила подать машину, которая соберет и доставит участников поминочных смотрин к дому Ванюхиных в Мамонтовке. Сама же унеслась наводить порядок по месту постоянного проживания. Об одном, готовясь к приезду будущей родни, не позаботилась Милочка, впрочем, как и Айван: как жениховство их объяснить людям, когда ясно станет всем, что они родня. Не самая, правда, ближняя по крови, но Айван как-никак покойной Люське внуком приходится, а сама-то – дочерью. Ванька, тот вообще, как узнал про некоторые детали подробнее от нее же, в постели на Плющихе, то даже вдумываться в эти обстоятельства не стал, пробормотал лишь что-то про математику свою, про теорию какую-то типа относительности, и поняла она, что это дело ему по барабану. Айвану действительно именно по барабану и было: слишком сладостен был открывшийся перед ним новый образ мира в лице и теле божественной Милочки, со всеми ее бархатными закоулками, ароматными складочками и опытными прикосновениями в нужные точки. Первый же его плющихинский оргазм, сконструированный густым массандровским напитком в сочетании с нежнейшей Милочкиной плотью, настолько потряс его невиданной ранее могучестью эмоционального и физиологического выброса, что впервые о неловкой левой стороне своего не слишком послушного тела Айван вспомнил лишь под утро, когда рука окончательно затекла, будучи вывернутой в непривычном направлении, а не покоилась как обычно вдоль левого бока с чуть отведенной под углом кистью.

Милочка что-то про постельные отношения между родственниками слыхала, но гипотетический этот негатив являлся столь ничтожным по сравнению с грядущими замужними благами, что гораздо проще было вычеркнуть такие думы из головы вон и более к ним не возвращаться. Ну, а про сердечную часть речи на повестке вообще не стояло, не было пока необходимых к тому подключений. Не очень, если честно, заботили ее теперь и Айвановы родители, сами Лурье. Во-первых, была у нее в братике Максовом уверенность абсолютная, так что ни одно сомнение уже не одолевало, а во-вторых, отец все одно отваливает, да и не отец он ему, если разобраться. Ну а мать, Ирина Леонидовна, остается, но разломать уже ничего не сможет, да и не захочет после всего. Кстати, и не мать она тоже ему, если строго уж совсем подходить к истории Айванчиковой.

В тот день, когда сын объявил им свои последние планы, после чего ушел ночевать к брату, Ирина поняла, что радовались они с Мариком преждевременно тому, что без последствий все останется и образуется само собой. Не образовалось. А осталось, как теперь видно, с результатом хотя и не трагическим, но довольно неясным. И не в скорых, а в отдаленных последствиях.

Возражать против спонтанного решения жены остаться с сыном Марик не стал, вернее, не решился сделать это прямо сейчас. Подумал, все равно ничего в этот раз не добьется, только Ирку страдать лишний раз заставит. Решил, что делать это он будет постепенно, системно, применив план ведения инженерных работ, когда необходимо сменить у моста опоры (быки, устои), не затронув основных конструкций перекрытия (пролетные строения). С этой целью попробовал пошутить даже:

– Хотя бы одного внука с гарантией получим, как минимум. А свой, чужой – нам с тобой не привыкать, да, Ирк? А законные свои пойдут – тоже в зачет, тоже в общую копилку. Мы их всех потом к нам перетащим, ковбоями сделаем, Ванька ранчо купит нам акров под восемьсот, больше и не надо, да?

– Да… – слабо отозвалась жена, вытирая глаза, но соглашаясь с приторной Мариковой бравадой лишь затем, чтобы не раскручивать новые горькие спирали бессмысленных несогласий.

– Теперь смотри, – продолжал хорохориться муж, – учеба учебой, я все понимаю, конечно, сам учиться любил, как ненормальный, ты знаешь, но с другой стороны, если все пойдет дальше, как уже покатилось, – я имею в виду «Мамонта» этого его ванюхинского, – то это же шанс сам по себе невероятный, небывалый просто в жизни шанс. – Теперь Марик говорил вполне заинтересованно, даже несколько возбужденно. – Это значит, наш сын в этой стране не просто приезжий пацан из Техаса, а управляющий крупнейшей финансовой структурой, особенно теперь, после кризиса этого недавнего. – Он с надеждой посмотрел на жену и снова смешно так спросил: – Да, Ирк? – и не дав ей времени на ответ, тут же страшно закатил глаза и в новой попытке растормошить ее заорал: – Или ты в нашего сына не веришь, Ирина, а-а-а-а?! Во все его таланты? Или деньгами «слоновыми» брезгуешь? – Ирина хмыкнула в последний раз, подтерла влажный нос и слабо улыбнулась. Тогда Марик угомонился, решив, что отыграл ситуацию достаточно, и обнял жену. – Нет, я серьезно, Ирк. Максик этот, кажется мне, очень мальчуган симпатичный, на нашего во многом похож. Кроме наших талантов, само собой. Так что дело к тому идет, что не только управляющим история закончится, а… – он внимательно и без тени улыбки на этот раз посмотрел Ирке в глаза, пытаясь обозначить для обоих новую тему, которой смог бы перекрыть повод для огорчений, – а и совладением, наверное.

Всей этой махины, всей ванюхинской ее части. Нина вне ситуации, так что наследовать империю, по идее, должен Максим. А это значит, что и брат его, если тот не против. Вот! – Он оторвался от жены и энергично заходил по комнате туда-сюда. – Ну, поприсутствует Ванька в реальном банковско-финансовом деле, вкрутит в него свою ирреальную арифметику и получит лишний раз доказательство собственной исключительности, опережающей чужие возможности. Чего плохого-то? А для самоутверждения – то, что надо, лучше не бывает, и хаос свой разогреет немного, а то голой наукой заниматься знаешь как отвратительно? Я, к примеру, если бы реально построенных мостов не имел, с ума сошел бы, точно отъехал бы мозгами от ненависти к себе самому и от отвращения к своей науке!

Марик выдохнул и закончил. А закончив, подумал, что плохо, оказывается, самого себя за всю жизнь изучил. Думал, что гораздо тупее в определенном смысле устроен, а вышло, что не очень. В общем, остался Марк Самуилович, несмотря на тяжелый случай, собой доволен. Но и Ирка сдвинулась вроде бы с какой-то новой мертвой точки после Марикова монолога, да и сама почувствовала – сумела раскачать себя все же и размягчить часть внутреннего вещества, начавшего было невозвратно костенеть.

Маме Милочка выложила все разом, сразу, как влетела в дом. И что гости будут послезавтра, на месяц смерти, и что Максик тоже приедет, и что жених ее – Максиков брат из Америки, и что они на одно лицо, так как близнецы, и что про это не знал никто раньше, а теперь узнали все, потому что умер его дедушка по фамилии Лурье, его – в смысле, Айвана, а не нашего Макса, а Айван – это Иван, потому что это одно и то же, если с английского на наш, и он тоже Лурье, как и все они Лурье, и отец, и мать, а живут все в городе Даллас, американского штата Техас, и у нас с ним любовь. А еще, что пирожков картофельных испечь матери поможет, какие Нинка всегда готовила к разным случаям.

– Погоди, – оторопела Полина Ивановна, выслушав дочкину скороговорку, – Лурье, говоришь, умер, старик? Это который Самуил Ароныч, из исполкома?

– Какого исполкома? – не поняла в свою очередь Милочка.

– Ленинского исполкома, какого же, – пояснила мать, – там, где комиссия проходила.

– Чего?

– Вышло, значит, наружу, – покачала головой Полина Ивановна и опустилась на стул. – У меня всегда сердце про это болело, а я гнала все, скрытничала, с Нинулей не хотела этого поднимать, а сама-то знала, что когда-нибудь придет время и, глядишь, объявится другой мальчоночка ее, второй близнец который. Вот и получилось так.

– Так ты знала все, мам? Знала, что у Нинки двойня родилась тогда целиком живая? И дядя Шура тоже знал? – На этот раз Милочке притворничать не пришлось, удивление ее было абсолютно искренним.

Полина Ивановна продолжала глядеть прямо перед собой, перебирая в памяти прошлое:

– Нехорошо я тогда сделала, Мил, зря Нинуле отказаться от него насоветовала, от больного. У Шурки на поводу пошла, его самого больше пожалела, чем ребятенка. А он, получается, и не был тогда никудышным, всех перехитрил, выжил и на тебе жениться еще приехал.

– Я его люблю, мам, просто невозможно как. Сама не знаю, как получилось. Он знакомиться пришел к Максу после похорон дедовых, и я его там увидала, у Макса на Плющихе. – Она подсела к матери и обняла ее. – Меня как будто током дернуло – прям наш Макс как будто, но другой, не родственный, зато очень вежливый. А сам тоже сразу влюбился, и еще он наукой занимается и учится в университете на высшего математика по теории хаоса.

– На кого? – недоверчиво переспросила мать. – На хаоса?

– Ну, это теория такая, – с готовностью подхватила тему Милочка, – вроде теории Эйнштейна, тоже очень важная и еще не доказанная.

– А если не доказанная, чего ж заниматься-то этим? Может, тогда другим лучше заняться чем? – предложила мама.

– Он теперь в «Мамонт» переходит, они так с Максом договорились, вдвоем будут за делами приглядывать, но он больше, потому что – талант к этому. Когда кризис случился, он все деньги спас, всю фирму целиком, мне дядя Дима рассказывал и Макс тоже.

– Так он нормальным совсем остался, значит, Иван этот Лурье, вообще без изъяна по здоровью?

– Ну да! – обрадовалась вопросу Милочка. – Очки только носит красивые и немного нога вбок, но так, что вообще не заметно, если не приглядываться. И рука чуть-чуть…

– Не мудрено-о-о… – протянула мать. – В Шурку, выходит, в отца родного получился. Тот тоже ума был необычного, сама знаешь, кем стал из никого – Александром Егорычем Ванюхиным. А из ученья – только техникум один по военным приборам кончил.

– Знаю, мам, – вздохнула Милочка, прикрыла глаза и подумала, что зла, пожалуй, на Шурика она уже не держит, потому что перекроется обида ее многократно, с лихвой перекроется, когда станет она женой Айвана, а тот – наследником настоящего отца. А еще, подумала, фамилия у нее будет ихняя, американская, Лурье, но на наследстве это вряд ли отразится: здесь ведь уже нет разницы, какая фамилия, главное – как меж собой братья договорились. В том, что именно так и получится, Милочка уже не сомневалась. Хотелось только, чтобы про живот раньше времени никто не въехал, из родителей его, конечно. Ну, и мама тоже, хорошо бы, лишнего до поры не просекла.

– Постой! – вздрогнула внезапно Полина Ивановна. – Но он же родня тебе такая же, как Максютка наш, точно такой же. Как же жениться с ним можно, это ж против природы будет?

– Какой природы, мамуль? Мы ж седьмая вода на киселе, можно сказать, только по дальней линии где-то цепляемся, не впрямую. Внучатые там какие-то или вроде того получаемся. А у них, Айван рассказывал, на сестрах женятся – и ничего, никакого вреда не образуется. На двоюродных, – добавила она и с опаской бросила взгляд в материном направлении, – они там кузинами зовутся, и все нормально.

– Не знаю… – женщина задумчиво повела плечами, – ох, не знаю я, доча, как с этим быть. Чует сердце мое, неправильно это все ж, не по нашим обычаям.

Милочка прижалась щекой к морщинистой материной щеке и зашептала ей на ухо, чувствуя, что осталось совсем немного для воплощения замысла и в этом бастионе, внутри собственных крепостных сооружений:

– А мы, мамочка, не скажем никому больше, чтобы тебе спокойней было. Мальчики и так знают, а родителям его знать необязательно про меня, про наше с Ниной родство, мы с ребятами тоже так решили, что необязательно. Тогда и ты с нами, о’кей?

– Чего? – не поняла сбитая с толку мать. – Кто?

Милочка поправилась и разъяснила:

– Это значит, мы все тебя любим, мам, и об этом тоже просим: и я прошу, и Макс, и Айван просит.

Полина Ивановна тоже обняла ее и, размягченная дочкиным признанием, согласно кивнула в ответ:

– Бог с тобой, доченька, живите только в мире да согласии, а остальное пусть без вас само решается, как судьбе твоей надо будет.

Обе они Нину в разговоре этом не упомянули. Милочка – потому что не нужно ей было этого совершенно в нынешних непростых обстоятельствах, очень хотелось не вдумываться – что там будет да как, если дела не срастутся, как она придумала, и по-другому все выйдет, иначе повернуться сможет, любой неожиданностью, как не хотела и не ждала. Полина Ивановна же по другой совсем причине про Ниночку вспомнить себе не разрешила – не было у нее веры, что старшая дочка сумеет из болезни своей выбраться, слишком, чувствовала она, глубоко и беспощадно удар получившийся Нину подкосил, и врачи эти кремлевские не говорят прямо, а мямлят чего-то, обещают, но в глаза не глядят, а кому правду-то сказать, как не матери? Хотя Дмитрию сказали, Валентинычу, с Шуркиной работы: дали понять, что надежды не будет, а тот Максиму, внуку, передал, а Максюлик бабушке сообщил диагноз их, когда последний раз заезжал. Сказал, а сам губу закусил и отвернулся. Хороший он, Максик-то, мать сильно жалеет.

Поэтому и не стала в разговор с Милкой Нину больную всуе приплетать да на взгляд ее ссылаться, к тому же и не сглазить чтоб – кто его знает, чего еще ждать от Всевышнего?

Против ожиданий девушка произвела на Марка Самуиловича и Ирину Леонидовну хорошее впечатление, почти благостное. В какой-то даже гостевой момент Ирина поймала себя на мысли о том, что совсем не думает о чужом ребенке, которого носит в своем животе их будущая невестка Милочка Ванюхина, урожденная Людмила Михеичева. Та в течение всего чаепития являла собой образец скромной женственности и сдержанного достоинства. Как это у нее получилось, не знала сама Милочка, но очень хотела, чтобы получилось именно так.

Удивился этому лишь Макс: вот что любовь с девушками творит, подумал, если по-настоящему накатит, по-честному и с первого взгляда, – тогда даже секс ни при чем может оказаться, то есть будет, конечно, но не самым главным, а вторичным после любви, ну, как материя, к примеру, после духа. Немного даже обидно стало за себя – восемнадцать лет Милка на него смотрела, росли рядом ведь, всю молодость друг подле дружки терлись, и ни сном ни духом, даже виду не подала ни разу, что внимания какого-никакого мужского заслуживает. Особенно обидно было, когда утром, после портвейна массандровского, который они все вместе пробовали тогда, на третий раз или на четвертый после того, как они с Ванькой впервые столкнулись, в смысле, Айван с Милкой столкнулся у него на Плющихе, а после заночевать остаться решили, так как поздно уже было всем возвращаться по домам, выяснилось, что Ванька ночевал с Милочкой в одной комнате. Так и не смогли новые родственники расстаться внутри плющихинской географии и на этой эмоциональной волне занесло их в родительскую опочивальню – Массандра та самая занесла Ваньку для начала, ну а потом уж и тетку их туда прибило моложавую, в ту же спальную пристань. Зато потом у них вышло все действительно по-серьезному, без фиолета. Вот так-то: братуха объявился американский, пару басен про арифметику рассказал, цифры какие нужно в банке отцовском подправил – и на тебе: полноценный жених длинноногой Милки нашей. А та совсем с ума съехала: Айванчик да Айванчик мой миленький, даже поддавать стала не так, как раньше. Прежде, забегала когда к ним на Плющиху, особенно за последние пару лет, когда в Москве работу нашла и в Академию какую-то поступила учиться, ее обычно небольшое амбре сопровождало, и сама не то чтобы до дурного состояния, но как будто под кайфецом легким постоянно находилась, и все равно веселой такой, как сейчас, не припомню ее даже в те недавние времена, при отце еще: тогда все больше шутила, но без искорки какой-то, какая за последнее время появилась, внатяжку, раздражительно даже, как будто злилась на кого-то, но не явно, а затаенно, про запас. Мать тогда, помнится, часто к себе в комнату уводила сестру и подолгу с ней разговаривала. Причин не знаю, но толку все равно никакого от этого быть не могло, Милка с матерью общалась так, чтобы не послать просто, несерьезно себя вела, а мать тогда то ли плохо себя чувствовала постоянно, то ли курс лечения проходила специальный, о котором никто знать не должен был, может быть, и отец даже, потому что как-то у них было не так, как раньше, хотя, с другой стороны, все вроде и нормально, во всяком случае, по внешним признакам…

Думал обо всем этом Макс, радуясь на самом деле за такие семейные приключения с родными людьми, со старыми и новыми, а себя в рассуждения эти включал просто так, для собственного стеба и повышенной художественности образа. А когда возвращались обратно, в Москву, то ощутил почему-то, что не он сейчас уже из них двоих главный брат, которым как бы мысленно с самого начала себя назначил, а Айван: и серьезней, и женится, и ранний математик по фундаментальным теориям, и непредсказуемый по крутизне банкир. И возразить ему себе было нечего, да и незачем. Тогда же, в том самом, черного сияния «шестисотом» с синей мигалкой на крыше, Макс догадался, как следует теперь поступать со всей этой их наследной империей. А поняв, успокоился окончательно и задремал.

Милочка сидела между братьями на законном теперь уже основании – не в гости, слава богу, в очередной раз намыливалась, а в свой будущий дом, в апартаменты семьи Ванюхиных и Лурье на столичной улице Плющиха. Так, по крайней мере, считала она, будет справедливо – не курам же ей после всего этого крошить в мамонтовском сарае. А еще считала, что для свадебного медового месяца нет места лучше, чем омываемое индийскими водами государство Таиланд.

Айван держал Милочку за руку и осторожными тайными движениями указательного пальца поглаживал кожу на тыльной стороне ее ладони. Милочка давала знать, что поглаживания ею обнаружены, для чего еще теснее прижимала свою коленку к ноге Айвана. Так и ехали.

Марик сидел рядом с водителем-охранником и ничего не замечал. Он думал, что все, в общем, идет хорошо: отпуск его закончился, завтра он улетит и приступит к работе в компании. А еще через какое-то время начнутся занятия в университете, и он вернется к своему любимому преподаванию науки о том, как правильно проектировать мосты и конструкции, чтобы они служили как можно дольше и не поддавались разрушительным нагрузкам ветров, циклонов, ледоходов, паровозов, пароходов и других добрых дел. А также – террористических актов исламских фундаменталистов. И снова он будет втолковывать нерадивым студентам, что мосты бывают балочные, арочные, рамные, консольные, висячие и комбинированные, а также объяснять, что те наглые идеи, которые приходят в голову некоторым особо настырным, применимы тоже лишь к особой группе, куда принято относить наплавные, разводные и сборно-разборные. А еще Марк Самуилович подумал о том, что сопромат в Союзе преподавали лучше, чем в его родном университете города Далласа, даже в советские еще времена – лучше. И внезапно он ощутил гордость за отечественный сопромат, как и за то, что сумел сохранить в семействе Лурье равновесное состояние между всеми ее основными и вспомогательными опорами (быками, устоями).

Ирина, прикрыв глаза, сидела с краю, у окна, и думала, что хорошо бы поговорить с Милочкой отдельно, у себя на Пироговке в спокойной обстановке, чтобы выяснить все про будущего внука. А когда он родится, то в первое же лето постараться перетащить его к себе, с Милой или как выйдет, а если не получится это сделать сразу, то все равно, это необходимо сделать потом, и чем раньше, тем лучше. Ребенку необходим другой климат, не московский, а если будут возражать против Техаса, то, по крайней мере, в Судак на все лето, в бухты, как тогда, с Ванькой, да и она сможет поехать, если надо, чего уж там.

Паспорт нужно здешний восстановить, подумала еще, проваливаясь в дремоту, ей и Ваньке для начала.

Водитель-охранник гнал в сторону Москвы отполированный до блеска черный «шестисотый» с включенной мигалкой и не думал ни о чем. Только уже в самом конце пути, высадив последних пассажиров у дома на Плющихе, процедил сквозь зубы:

– С-с-с-учка…

А у Полины Ивановны посидели хорошо, если не брать в расчет неподдельного Ванькиного удивления, что так еще живут в России – куда-то там на горшок ходят на улицу и печь топят зимой вместо электро– или газового обогрева жилья. Иру Полина Ивановна, само собой, не узнала: видала-то вскользь, полжизни назад, в родовой палате акушерского института, когда с близнецом у Ванюхиных решалось. Ну, а Ирина Леонидовна маму Нинину вспомнила сразу, хотя та и состарилась очень. Позже, когда домой приехала, поняла, почему сразу вспомнила – каждый миг тех дней, когда вынули из нее мертвое тело семимесячного ребенка, и потом еще, когда умоляла она соседку по палате отдать ей другое тельце, тоже почти уже мертвое, с едва тлеющей надеждой на слабую жизнь, впечатался в сознание, прикрепился и наживо врос в материнский организм, как незловредный, но устойчивый сорняк наподобие доброкачественной опухоли, которая растет и порой пускает метастазы, при этом не поддается излечению, но и не убивает зато.

Про Нину, не сговариваясь, говорить не стали, не хотели в такой день самого больного касаться, а за отца кровного Ивана Лурье, Александра Егоровича Ванюхина, за светлую его память пригубили все немного вина, не чокаясь, все, кроме Милы – та лишь к губам поднесла и на место рюмку поставила. И каждый в движении этом свое усмотрел, из тех, кто вообще внимание обратил: мама отметила про себя, что кончилась совсем, стало быть, дочкина винная страсть, время пришло в жизни по-главному определяться, семьей обзавестись и от остатков наследной дури окончательно избавиться; Ирина Леонидовна мысленно похвалила будущую невестку за заботу о здоровье малыша, которому суждено теперь родиться в ее семье, где не будет у него родных ему по крови бабушки, дедушки и отца, но будет зато большее – гарантированная любовь всех Лурье к совершенно чужому ребеночку по линии Ванюхиных-Михеичевых и еще кого-то там, неизвестного никому, кроме будущей молодой матери Людмилы Лурье.

«Уважительные, – подумала хозяйка мамонтовского дома про семью русских американцев этих, – вежливые, и сына своего, видно, любят сильно, Айвана».

– Я вас навещать стану, Полина Ивановна, – сказала ей Ирина на прощание. – И с Ниночкой, если надо, поможем, когда из больницы вернется, ладно?

– Да мы сами привычные, – неопределенно отреагировала Милочкина мать, но видно было, что словам этим она благодарна. Однако Ирина не очень поняла, кого Полина Ивановна при этом имела в виду: конкретно кого-то или же всю фамилию целиком.

Марк Самуилович отбыл на другой день, как было запланировано. Провожать его в Шереметьево поехала Ирина вместе с прибившейся к ним по будущему родству Милочкой, а также оба родителя Заблудовские, не скрывавшие радости от того, что дочь и внук зависают на неопределенное время. Они и интересоваться на радостях особенно не стали, и вызнавать причину такой задержки их в Москве. Хватило объяснений, что восстанавливают на всякий случай гражданство – хуже не будет, и что-то там по Иркиному туризму, по совместному бизнесу с московскими компаньонами. У Ивана Марковича на утро того же дня назначен был совет директоров «Мамонта», отменить который по разным причинам было уже невозможно – так сказал Дмитрий Валентинович, – и по этой уважительной причине Марик расстался с сыном на Пироговке, в квартире, не имея представления о том, когда увидит Ваньку в следующий раз.

– Передай Марьяночке, что «Айлур Трэвел» на ней теперь, – напомнила мужу Ирина, – а от карибских круизов пускай откажется, не стоят они того, чтобы с ними заниматься. И скажи еще, чтобы Циммерманову девочку к работе привлекла, Ларису, теперь у нас для нее место будет, пусть вникает пока. И вещи зимние переправь с кем-нибудь, – добавила уже, когда поцеловались в последний раз перед стойкой таможенного контроля, – а то пропаду здесь от холода и инфляции.

– Понял, бабушка Ирина, – с улыбкой ответил Марик, подумав внезапно, что спать ему теперь совершенно не с кем, а захочется теперь дня через четыре – к гадалке ходить не надо, но это терпимо еще, куда ни шло. Страшнее, когда нестерпимо захочется, а так будет через неделю. – Будет сделано, – бодрым голосом подтвердил он Иркино напутствие, – передам и перешлю!

Через пару дней Милочка собрала свои вещи, что оставались в Мамонтовке, и перебралась в дом Ванюхиных вынашивать ребенка в комфорте плющихинских апартаментов и обихаживать будущего молодого мужа Айванчика.

В середине сентября Нина Викторовна Ванюхина была выписана из ЦКБ. Оттуда позвонили, удивленные, что так долго никто у нее не появлялся, с тем чтобы выяснить, куда доставить бывшую пациентку. Милочка обещала перезвонить и понеслась к маме в Мамонтовку.

Последние пару недель после переезда для второй по счету постоянной жизни в Москве она не переставала думать о том, как разумней управиться с семейными вожжами, которые, понимала она, перешли отныне в ее руки. Успокаивало несколько, что про Нину она знала из первых рук теперь уже – от Дмитрия Валентиныча – про стопроцентную почти невозвратность ее в нормальную жизнь: и по голове, и по разговору. То, что Айвану было это дело по барабану, она сообразила почти сразу – он знать не знал про настоящую родительницу, полагаясь во всем на Милочку и Макса. Тому же, в отличие от брата, было не все равно, поэтому он не переставал постоянно думать о том, как обеспечить дальнейшую заботу о матери и как правильнее предусмотреть для нее после выписки из больницы самое лучшее – все, что сможет как-то помочь в ее новом безумном существовании. На другое существование – полноценное или хотя бы просто нормальное – он, честно говоря, мало рассчитывал, так же как и другие члены старого семейного состава. Шанс все еще был никакой. Однако и это затруднение не стало в итоге проблемой. Полина Ивановна и слышать ничего не желала: Ниночку – только к ней, в Мамонтовку, под ее пригляд, на натуральное коровье молоко, чистый воздух и жизнь на земле. Это вам не ваше там Чертаново-Плющихино…

Макс на это согласился, тщательно перебрав все плюсы и минусы, Милочка даже для приличия не посопротивлялась, а поддержала его тут же, с плохо скрываемой радостью по поводу будущей рокировки с сестрой, и вызвалась сообщить в ЦКБ подмосковный адрес доставки пациентки Н. В. Ванюхиной.

Нину Полина Ивановна опять разместила, где и прежде – в бабы-Вериной комнате, которая по очереди становилась всех их, Ванюхиных: и Александра Егоровича покойного, и Нининой, и Милочкиной, и снова Нининой. Разместила, и даже немного отпустило ее по этой причине: как будто вновь прошлое вернулось в дом, опрокинутое и надтреснутое, но снова поднятое, склеенное, как получилось, и возвращенное на прежнее место. Свою приемную мать Нина Викторовна, скорее всего, не признала, но внешне этого не выказывала. Словами же обозначить при помощи невнятных звуков получалось у нее лишь вещи вовсе ненужные и посторонние, но слова эти для Полины Ивановны были всегда почти недоходчивы.

Дальше легче пошло, но не по нездоровью Нининому легче, а по привыканию к нему, по угадыванию матерью загодя его особенностей. Многое со временем становилось Полине Ивановне видней и понятнее. Да и Максик сильно жизнь облегчил, биотуалет доставил специальный, который в доме самом хранится круглый год и запаха не дает.

Три раза приезжала Ирина с искренним желанием чем-нибудь помочь, оказать содействие по любому направлению жизни, но каждый раз гостевание превращалось в обыкновенный визит вежливой городской дамы, будущей далекой родни на седьмой воде от киселя, а помощь ее и на самом деле не требовалась никакая. Да и чем могла она помочь? Лекарства от Дмитрия Валентиновича поступали с доставкой из Москвы самые иноземные, в деньгах нужды не было и быть не могло – были отданы необходимые распоряжения. Да и от тех Полина Ивановна часто отказывалась: не умела тратить больше, чем, на ее взгляд, требовалось, даже для жизни с больной дочерью. В общем, сидели они просто с Нининой матерью и разговаривали. Часто к ним присоединялась и сама Нина. Про очки она теперь не вспоминала никогда, поэтому немного щурилась, и это делало ее лицо некрасивым. И тогда мать каждый раз вставала, шла к ней в комнату за очками и надевала их ей. Нина улыбалась, видно было, что это доставляет ей радость, что это ей детская забава, меняющая всякий раз представление несформированной еще души о красивом и просто обычном, о веселом и не очень смешном, о страшном и злом, но и о добром и пушистом. И она рассеянно поправляла выбивающуюся из-под дужки очков прядь волос и долго потом еще теребила ее рукой, перебирая отдельные русые волосинки и уставившись чуть ли не осмысленным взглядом в выбранную глазами точку на столе. Сидела неслышно, словно думала о чем-то своем, одной только ей известном. Иногда опять чему-то улыбалась, а иногда, глянув на женщин с хитринкой в глазах, громко смеялась, чисто так и заливчато, так, будто если б заговорила сразу после своего смеха, то словами тоже чистыми и понятными, без привычного мычания и заплетающегося в междометиях смысла. Но слов не следовало, ни чистых, ни других, а каждый раз после смеха следовали беззвучные слезы, взгляд на Ирину Леонидовну и слово «м-м-м-а-а-м-м-м-а-а». Полина Ивановна давно уже попытки расшифровать этого адресата отбросила, но Ирина догадывалась, что каждый раз в такие моменты именно она выступала в роли матери Нининой, и не Полины Ивановны, а умершей много лет назад Люси, которую ни знать, ни видеть никогда не могла.

– Все будет хорошо, Полина Ивановна, – говорила, уходя, Ирина Леонидовна, – давайте будем надеяться… – но при этом смотрела каждый раз на Нину, потому что не была до конца уверена, что самой ей на деле хочется, чтобы что-то изменилось. В этом она со страхом могла признаться только себе и уверена была, что, даже будь рядом Марик или Ванька, самые близкие и родные люди, она не посмела бы не только сказать им это свое тайное, но и подумать об этом не решилась бы, про ту самую неуверенность. И холодно ей становилось тогда и неуютно, и понимала она, что неправильно это и недостойно – думать так, но разрушительная сила, исходившая из самых нижних глубин, была каждый раз могучей ее женского разума, и вновь заставляла она Ирину Леонидовну не хотеть здоровья для Нины, и не здоровья даже физического, а разума, тоже женского, тоже материнского, но на этот раз – чужого. И ненавидела она себя в минуты такого самооткровения и думала – напрасно сердце человеческое так устроено, что может быть таким большим и сильным, перекачивая через себя кровяным насосом одновременно столько светлого и темного, густого и жидкого, скорого и долгого: от любви до ненависти и сразу вслед за этим – снова, но уже иным кровотоком и в другом порядке – от ненависти до любви…

С духом майор Лысаков собрался перед Новым годом, когда пошел четвертый месяц Нининой жизни на новом месте. Он вытащил найденную чайную коробку с бумагами, обтер ее лишний раз, обдумывая план разговора с тетей Полей Ванюхиной, и отправился к ней в дом. И если с коробкой ему более или менее все было ясно, то про Михеево убийство сомнения его все еще одолевали, и он крутил их так и сяк: говорить правду или не надо – никому она, может, теперь не нужна, одно лишнее расстройство будет и горечь страшная для матери, а с коробкой вместе – вообще ужас получится нечеловеческий.

С этой последней мыслью Петюха в дверь знакомую и постучал. А зашел когда и Нину увидал, то понял сразу, что безумна она, во-первых, и что про Ванюху с Михеем и им самим словом он не обмолвится ни единым – это во-вторых. Не выдержит, подумал, тетя Полина такого после всего: тоже, как и Нина, головой пострадать может и не подняться больше. И обе тогда они пропали, считай.

А про коробку решил рассказать. И рассказал, и все, что было там, отдал. Тут же попрощался и засобирался, пока тетя Поля не разобрала содержимое ее по отдельным бумагам. Нинину руку сжал и подержал недолго в своей руке, и, показалось ему, она на сжатие его тоже сжатием ответила, не сильно, но было вроде.

А через два дня на третий снова пришел к ним, чтобы проверить женщин после коробки его. И проверил: Полина Ивановна пластом лежала неподвижным, но не болела вроде бы по-настоящему конкретным чем-то, а лежала просто и смотрела в потолок. И кушать, как он догадался, у них тоже не особо в доме имелось. Ниночка по дому ходила туда-сюда, видно, есть-то все же хотела. Иногда она подходила к матери, садилась подле нее и улыбалась тихой улыбкой. А мать говорила ей:

– Сейчас, дочка, я сейчас… – и снова не вставала, потому что, как понял Петя, привыкала к новой мысли про детей своих и внуков, к новому пониманию сложившихся в семье родственных связей и думала, наверное, про все такое, оттуда вытекающее: кто кому теперь кто…

Одним словом, майор областного УГПС Петр Лысаков засучил рукава, перевернул вверх ногами стулья, закатал половики и навел в доме Ванюхиных люксовую уборку, как он привык наводить у себя в жилье за долгие холостяцкие годы. А после еду сделал какую-никакую и запалил чайник, и собрал женщин к столу. Полина Ивановна к столу встала, а Нина уже сама пришла и Пете улыбалась по-доброму, и они чай этот стали пить с медом и булкой. Полина Ивановна отхлебнула первый глоток, ей во рту стало горячо, и в этот момент она поняла, почему второй Нинкин близнецовый пацан в детском параличе тогда оказался, Айван этот, – потому и оказался, что от близкой родни произошел, а это по всем Божьим законам – болезнь и смерть.

«Спасибо, Господи, за Максюльчика тебе нашего, – подумала она, – что одного упас хотя бы от беды такой, прости нас грешных…»

– Вы, теть Поль, не беспокойтесь, – сказал ей, уходя, Петя, – я заходить к вам буду почаще теперь, ежели чего…

Первым делом, обживая плющихинскую гавань, Милочка наняла новую прислугу: так, казалось ей, будет вернее начинать серьезную жизнь с серьезным мужем-банкиром. Возраст Айвана ее совершенно не смущал – она получила свое, законное, полноценную замену тому, что вынашивала с детства, и досталось это ей теперь по праву. И хотя судьба, соединив ее с избранником, не сумела оборвать мешавшее полному счастью родство, все равно Милочка, продолжая пребывать в состоянии перманентного кайфа от всего, что так резко изменило ее жизнь, совершенно искренне связывала последние события внутри собственной же семьи с Провидением. Живот ее уже основательно выделялся среди прочих контуров Милочкиной вертикали своей плотной округлостью. Привычный зов, идущий из глубин пищевода, не исчез в связи с перестройкой внутренних женских систем, но Милочка сообразила, что именно сейчас она снова должна собрать волю в кулак и не поддаваться пагубным страстям, способным помешать будущему материнству.

Айван о невестиных проблемах вообще ничего не знал, ему даже думать было странно в эту сторону, а сообщить ему о дурных Милочкиных наклонностях было некому. Айван любил свою избранницу такой любовью, о существовании которой до сих пор не подозревал, и это снова очень хорошо накладывалось в его математических мутациях на теорию хаоса, вписываясь в динамические показатели по всему диапазону частот: от крайней плоти до коры головного мозга. Но при этом, если бы его спросили сейчас, чего он в жизни желает больше: остаться с Милочкой навечно или продолжать руководить наследной корпорацией, он не сумел бы ответить однозначно. Но знал зато – при смене аттрактора все равно найдется путь, подлежащий разделению энергий. Когда-то, входя в основы хаоса и бифуркаций, Айван прочел поданное в качестве наглядного примера рассуждение о том, что где-то в Хорватии одна река, споткнувшись о какой-то там остров, разделилась на два рукава – один ушел в Дунай, к Черному морю, а другой – к Средиземному. И это многое ему объясняло…

В «Мамонте» он продолжал просиживать с утра до поздних часов, насыщая себя новым знанием, оказавшимся для него той самой втягивающей воронкой, куда по проторенным им же траекториям стали методично стекаться обломки и огрызки прошлых его знаний, опытов и увлечений, образуя постепенно систему построения идеального арочного моста, перекинутого от одного края воронки к другому, но разворачиваемого в случае надобности по любому диаметру.

Эксперты не могли ничего понять. Шаги, предпринимаемые юным главой корпорации, совершенно не вписывались в привычные рамки, но самым невероятным образом, вопреки всем прогнозам специалистов, оборачивались очередной прибылью – там причем, где ее никто не мог ожидать. Документы он подписывал коротким тычком, экономя время, но всматриваться близоруко успевал в каждый, и если он его устраивал, то тыкал нечто вроде «Лу…» и завиток. Корпорации он был представлен Дмитрием Валентиновичем как сын и наследник покойного главы, Иван Маркович Лурье. К этому непривычному для собственного уха фонетическому соединению Айван привык быстро и не придавал в дальнейшем большого значения такому несоответствию собственного понимания истины и случившегося факта: главным для него оставался возводимый им к вершине незыблемый монумент науки, должный подтвердить опытным путем ее же теоретический фундамент.

О том, что пора узаконить их отношения, Милочка в первый раз заикнулась, когда предъявила Айвану явную оттопырку в области живота. Тогда Айван снова, чтобы не особенно отвлекаться по мелочам, попросил Дмитрия Валентиновича устроить регистрацию брака с Милочкой в самые короткие сроки и без временных, если можно, потерь, о’кей?

Свадьбу сыграли, когда плоду Лурье исполнилось шесть месяцев, и по этой уважительной причине Таиланд Милочка отложила до лучших времен. Отложила, но вовсе не забыла. К этому же сроку и подгадал восстановленный с помощью Дмитрия Валентиновича новый российский паспорт, куда и проставлен был брачный штамп. Такой же паспорт с двойным петухом на обложке одновременно вручили в милиции и Ирине Леонидовне.

Марк Самуилович вырваться в Москву не смог, хотя очень того желал, не успевал обернуться из-за зимней сессии в университете, где принимал экзамены, пришедшиеся точно на свадьбу сына. Может, и успел бы, если бы очень постарался и сумел договориться на кафедре, но выяснилось, что все равно времени получить российскую визу не хватит. Ирина огорчилась, конечно, но не так сильно, как можно было бы ожидать.

«Я-то – здесь, в конце концов, – решила она, – ничего страшного, ближе к лету свидятся с отцом. – И еще подумала, что хорошо бы и для Марика паспорт организовать, восстановив ему, как и им с Ванькой, прежнее гражданство. – Пригодится теперь наверняка по новой жизни, а то куча неудобств с визами этими, регистрациями для иностранцев, и вообще, какого черта…»

Свадьбу играли в тесном кругу, все свои. «Мамонт» представлен был Дмитрием Валентиновичем, подобострастно вежливым и приторно-ароматным. В нагрузку к первому заместителю Айвана прилагалась неизвестная молодая особа, вполне недурной наружности и тоже источающая неслабые запахи. Роль тамады Дмитрий Валентинович взял на себя, полагая, что особое место в этой семье занимает по праву старейшего из друзей, и это было абсолютно справедливо. Он же предложил снять зал в обновленном ресторане «Прага», который когда-то они выбрали для Шуры и Ниночки в день свадебного торжества. Так и сделали, найдя в таком поступке добрую связь с покойным Александром Егоровичем.

От семьи были все, кроме Нины и Фабриции Львовны с мужем. Ирина так и не решилась признаться матери в том, что произошло восемнадцать лет назад в доме Лурье, и предпочла недоговаривать, нежели объявить правду не из самых приятных. Милочка притащила в «Прагу» двух подружек по брошенной ею Академии коммерции и туризма, одну из которых – прицельно для Максика. Так оно и вышло: ночевать подружка была оставлена в плющихинской фотомастерской. Полина Ивановна думала позвать для комплекта товарку свою вечную, все еще не помершую бабу Пашу Бучкину, ужасно хотела, но передумала потом, не решилась. Особенно после того, как бумаги Петькины прочла: ну как объяснишь ей, что родня на родне женится, когда Прасковья и того и другого с малолетства знает. Или объяснять теперь, что не Максюля это наш, а другой паренек – брат его, такой же одинаковый, только в очках и из Америки? А даже и так если, все равно по крови-то родня та же самая получается, хоть и незнакомая. В общем, ни так, ни так не выходит, никак не складывается по-людски. Одну и привезли ее потому в ресторан. Ну, а с Ниной Петр побыть вызвался, пожарный майор Лысаков.

– Ехайте, теть Поль, – сказал он ей, – ехайте и не думайте ни о чем. В лучшем виде за всем пригляд обеспечу, Ниночку накормлю и вас самих дождусь.

И знала Полина Ивановна, что все так и будет: и накормит, и приглядит где надо, и дождется саму ее, не уйдет. Верила в Петькину доброту с самых их с Шуркой пацанских времен еще и жалела потом, что развела судьба лучших друзей по разным сторонам жизни.

Для деда и бабки Заблудовских и всей прочей по их линии родни: сестры Аси с мужем Борей и племянником Ильей, который сам уже давно был папой, дедушкой почти, Льва Аркадьевича с многочисленными своими, ну и так далее, – для всех тех родных, другими словами, кто про брата Ванюшиного знать был не должен, про наличие его в природе вообще, так же как и не мог идентифицировать Милочкино происхождение, устроили отдельный прием в квартире на Пироговке. Там уж Ирина сама расстаралась, вспомнила прежние времена и решила своими руками стол накрутить, чтобы все с Усачевского рынка и без всякого подозрительного хлама из идиотских упаковок. Подумала, пока готовила, что совсем скоро здесь такое же дерьмо в пищу употреблять начнут, как у них там, в Америке. В смысле, у нас. И таким же дерьмом запивать будут, к этому все идет.

Про новую Ванькину занятость в деле оборота и приумножения отечественных финансов, кроме деда и бабушки, никто из родни не знал, поэтому спрашивали больше про жизнь тамошнюю и учебу, а отдельно – про математику, в которой, как всем было известно, родственник сильно преуспел. Айван отвечал серьезно и терпеливо, но после того как последний нетрезвый гость покинул пироговскую квартиру, он обнял Милочку, притворно вздохнул и, сохраняя на лице полное добродушие, спросил у матери:

– Почему я не сирота, мамми?

И тогда Ирина Леонидовна окончательно осознала – случайно и на не вполне трезвую голову, – что ничего для нее не изменилось в их с Ванечкой жизни, что он по-прежнему сын единственной матери, она же – по-прежнему мать собственного сына, и никакие другие в этой жизни люди, новые или старые, не отберут их друг у друга никогда и не подменят дурацкими откровениями любовь их и взаимную преданность. Осознала это и успокоилась…

Повестка из военкомата в адрес призывника Максима Александровича Ванюхина и Милочкины роды совпали по времени и пришлись на один и тот же весенний день. И если первое обстоятельство вызвало очередное Максово недоумение и легкое замешательство, то второе событие оказалось гораздо более серьезным не только по причине рождения наследницы рода Лурье. Милочка родила девочку, хорошенькую и чернявую, какими все они, Ванюхины-Михеичевы получались при родах, с маленькими пальчиками и аккуратными лепными чертами лица. И все, казалось, должно было сойтись: нормальное протекание родов, сверхкомфортные условия, в которые была помещена роженица, счастливые родители и безоблачное будущее. Одно не складывалось как надо – девочка родилась нездоровой, и это было ясно врачам, о чем они честно олигарховому семейству и сообщили. Более того – наблюдался явный случай олигофрении, выявленный на самой ранней стадии. Милочка была в ужасе, потому что уверилась наконец, наскребя из памяти все наводящие жуть обрывки случайных знаний, что это прямой результат наследственного алкоголизма в двух поколениях: в Люськином, которую она знать не знала, и самой ее, про отличительные особенности которого кое-что ей было достоверно известно. Тот факт, что была и другая причина нежданного заболевания, не менее возможная, чем первая, а именно – близкая ей по родственному наполнению кровь отца ее ребенка, Александра Егоровича Ванюхина, олигарха в недалеком прошлом, ныне покойного, Милочка в расчет брать не могла, поскольку причина эта раскрыта была не для нее. Известна она была лишь матери ее, Полине Ивановне, после прочтения Петюхиных пожарных писем из огневой чайной жестянки.

Айван, узнав в тот же день о первенце, не успел обрадоваться, потому что про неутешительный диагноз узнал одновременно, и это привело его в расстройство. Но расстроился, главным образом, из-за жены, – не хотел, чтобы Милочка переживала этот удар судьбы и испытывала материнские мучения. Занят он был на новой работе невероятно, но все равно сумел сообразить, что неполноценному грудничку понадобится теперь особый уход, и с этой целью тут же отдал необходимые распоряжения через Дмитрия Валентиновича. Полине Ивановне Милочка решила до поры правду не открывать: так ей насоветовала принесшаяся в роддом свекровь Ирина Леонидовна. Сказала, что и Нины одной с нее достаточно для огорчений ежедневных. Пусть мама лучше думает пока, что у дочки, по крайней мере, все в порядке, а там видно будет, может, все и образуется. Сейчас препараты имеются эффективные, не то что раньше, в советское время, когда крест можно было сразу ставить, если что-то оказывалось серьезней аптечного случая. А при надобности Марк Самуилович пришлет из Далласа все, что будет необходимо. Утешать невестку утешала, но сама иллюзий не питала.

– Скорее всего, врожденное, – сообщил ей роддомовский врач в разговоре на другой день. – Мог бы я вам голову поморочить, рассказать про инфекционные там разные, обменно-эндокринные воздействия, интоксикацию еще… – Он честно посмотрел на Ирину Леонидовну, и она, заметив в его глазах усталость и безнадегу, сразу почему-то всем его словам поверила. – Сами наверняка понимаете – неоткуда приобретенному в такой семье взяться, можно с высокой вероятностью исключить этот диагноз. – Он повел вокруг головой в неопределенном направлении, имея в виду стены, в которых разговор этот происходил, и добавил: – И все другое в этом заведении вряд ли было бы возможным, учитывая, с кем дело имеем: травматизм родовой, к примеру, или что-либо подобное, что зависит и от врача. Остается немного – вирусы могли бы быть еще: краснуха или же токсоплазмоз, но это заранее проверялось, там все чисто. Резус-фактор – тоже отрицательный, бывает еще, правда крайне редко, дискератоз, но это при явно недостаточном витамине А в первые месяцы беременности – тоже, полагаю, не ваш случай, да? Другое дело, – сменил он тему, подведя безрадостный итог, и пожал плечами, – куда то, что имеем, разовьется, малоумие это, в какую стадию. Там три есть пути, в недоразвитии психическом: дебильность – ну это самая легкая форма, имбецильность – средней считается степенью и идиотия. Последняя – та самая тяжелая, не дай, как говорится, Бог. Но это уже психиатр подключится когда, прояснится, надеюсь. И не сразу, конечно, тоже время пройти должно определенное. Но в любом случае, как бы ни обернулось, лечение длительным бывает обычно, чаще – пожизненным, – добавил он, перед тем как попрощаться…

Ирина продолжала внимательно слушать усталого доктора, но вдруг поймала себя на мысли, что смысл произносимых им слов пробивается к ней с трудом, потому что слова эти, до того как долететь до ее ушей и быть услышанными и понятыми, спотыкаются на своем пути о другие, не такие, как эти, но похожие, тоже из области удручающей врачебной безнадеги и тоже про случившуюся в несогласии с законами нормальной природы маленькую человеческую жизнь. Она слушала и слышала… «Это бывает по разным причинам… Энцефалит, к примеру, травма также внутриутробная или родовая… Недостаток кислорода в результате перекрытия плацентой, такое бывает тоже, а у близнецов особенно… Тогда случается инсульт, а он обычно с последствиями. Пуповина могла быть пережата нехорошо, и это у близнецов не редкость… Бывают и другие причины, генетического характера иногда случаются. Есть и необъяснимые науке случаи…»

В закрытом для простых смертных родильном заведении Милочку готовы были продержать любое, по ее желанию, время, но она пожелала выписаться раньше предложенного срока и не захотела оставаться больше чем на неделю. Ровно через неделю «мамонтовая» мигалка доставила молодую мать с новорожденной на Плющиху. Как правильно вести себя в новой ситуации, в одночасье обратившейся для нее самой и всей семьи из счастливой в непредсказуемую с сомнительным будущим, Милочка не знала. В первый момент просто испугалась, что выгонят ее вон с чужим больным ребенком, что не захочет Айван признать дочь-недоумка от неизвестного отца, воспользуется несчастьем и передумает жить дальше с Милочкой в законном браке, отменит прежнюю печать и вышлет ее саму обратно в Мамонтовку к матери и безумной сестре. И тогда у нее зажглось внутри пищевода, в самой привычной его середине, разом огнем желанным занялось и заполыхало с той же самой забытой почти прежней силой и отчаянной внутренней страстью к нетрезвому этому забытью. И перепугалась она насмерть, что не выдержит и сорвется. Но забирать ее Айван приехал с охапкой белых роз и глупой счастливой улыбкой на юной физиономии, и тогда у нее отлегло – и на сердце отлегло, и внутри пищевода тоже, и она подала мужу свое дитя, и тоже выдавила из себя нечто наподобие улыбки, не вполне искренней, но настоятельно в этот момент необходимой, и он принял ее на руки, девочку эту, их дочурку, несовместную, но законную, и прижался мальчишечьей щекой к щеке жены, к ее теплой и бархатистой коже, и сказал: «Все хорошо, хани, все в порядке, о’кей?» И тогда Милочка окончательно поняла, какая она все же дура, дура натуральная, что позволила себе расслабиться из-за пустяка, из-за нелепой случайности по части какой-то там хромосомной аномалии, до которой ей дела, по большому счету, быть не должно, – она слабая женщина и мужнина жена, есть врачи, есть другие специалисты, пусть тоже напрягаются и вместе с ней и Айваном борются за семейное благополучие, за детское здоровье, они платить готовы – не за так, слава богу; ей и так нелегко пришлось, досталось по полной программе – роды выдержать аномальные, да и не на ней, если уж разбираться по настоящей справедливости, вина лежит за дочкино слабоумие, а на Люське покойной, матери-арестантке, никто не просил ее детей рожать спьяну неизвестно от кого, чтобы без отчества даже получилось по документам, и никто Шурика тоже, между прочим, не просил ее насиловать, несовершеннолетнюю почти и полностью беззащитную. И понимание это много ей дало, потому что явилось окончательным итогом последнего для нее испытательного сомнения в негаданно привалившей удаче.

Дальше, однако, все пошло по плану. Айван включил все возможные кнопки, машина спасения заработала с максимальным КПД, с каким вообще возможно только, и порулила вдоль путейных отметок к промежуточному финишу. И финиш этот забрезжил и замигал: слабо, но затем ярче все и ярче, а когда совсем приблизился, то ясно стало уже неотвратимо – олигофрения, но в стадии первой все ж, со страшного края – дебильность.

Ирина Леонидовна, хотя мало что от нее зависело, проявляла удивительную стойкость характера и последовательность в действиях, в основном ежедневно контролируя ситуацию с состоянием внучки. Так постепенно получилось, что знать она стала, начиная с какого-то момента, про девочку больше, чем родная мама, и теперь уже больше мамы, казалось, беспокоилась о лечебных внучкиных делах. Поначалу Милочку это бесило – такие еврейские хлопоты в доме Ванюхиных, бесконечные «надо» и «хорошо бы еще, дорогая», затем все понемногу улеглось, когда она реально взвесила и поняла степень надежности и терпимости свекрови, и в конце концов раздражение это сошло почти совсем на нет, и, по сути дела, не понадобилось уже вовсе скрывать его от мужа – окончательно всякое недовольство исчезло, рассосалось бесследно, полностью растворившись в плющихинских глубинах.

Девочку по предложению все той же вездесущей свекрови назвали Ниной, в честь тетки. Никто не возражал, наоборот, у каждого была своя веская причина такое решение приветствовать. Айван мысленно согласился, решив, что на свет он появился тем не менее благодаря этой женщине, несчастной и, наверное, невиноватой, как и все остальные, принявшие участие в его судьбе. Максик тоже воспринял имя с чувством справедливой благодарности по отношению к маме, которой сейчас гораздо хуже, чем любому из них, даже, может быть, еще хуже, чем его маленькой больной племяннице, хотя сама мама вряд ли это осознает. Полина Ивановна, не подключенная к проблемам, ни причин никаких не выискивала, ни обмысливать это дело не считала нужным: она просто всем своим видом и голосом продемонстрировала полное удовольствие от еще одного родного в семье имени и сказала Милочке по телефону: «Спасибо тебе, дочка». Ирина Леонидовна долго сомневалась, до того, как имя это предложить, чувства ее были противоречивы: не самые лучшие мысли присутствовали, но и долг, чувствовала, нужно отдать Нине Ванюхиной – как бы там ни было, но вернуть хотя бы таким образом, за сына ее, за Ивана Лурье, материнскую благодарность. Милочке, что касается имени, на фоне имеющихся проблем было все равно, но об этом знала лишь она сама, потому что к тому времени окончательно сообразила, что в самый раз сейчас заделывать общее с Айваном здоровое дитя, сведя наконец воедино собственное сомнительное прошлое и очищенное от случайно прилипшей шелухи прекрасное будущее. Здоровым наследник выйдет у них с Айваном – можно ставить последнюю точку в вопросе будущего обеспечения жизни, самую последнюю точку до самого последнего конца; больной снова выйдет, по аномальным родственным причинам или же в силу пьяных прошлых последствий по линии Михеичевых, – все равно теперь это будет его ребенок, не в довесок, а по закону: и юридическому, и Божескому тоже.

Более всего по возвращении домой в Даллас Марик поразился тому, как плохо он себя, оказывается, изучил за пятьдесят два года от собственного рождения. Вернее, за последние тридцать лет, пришедшиеся на брак с Иркой. И удивление это перекрыло то недавнее, перемешанное с гордостью от собственной умелости в выборе верного понтона, безошибочно наведенного им между наружным и внутренним семейными берегами. А удивился на этот раз, поскольку не ожидал, что получившийся постельный перерыв, начавший отсчет второй недели жизни в одиночестве, доставит ему столько реальных неудобств. И действительно, не довелось еще расставаться с женой более чем на дни, не недели даже – на дни всего лишь, так уж случилось. Так же, впрочем, как не приходилось Марку Самуиловичу получить от Ирки хотя бы единожды отказ в смысле интимных притязаний. Причем естественная женская причина, наиболее оправдательная из всех возможных, в расчет неугомонным мостовиком принималась лишь в самые невозможные по здоровью моменты, прочие же разные неудобства при имевшейся к тому необходимости супругам удавалось все же преодолевать. Так что результатов проверки на мужскую устойчивость к моменту возвращения домой Марик иметь не мог и к чему ему в этом смысле готовиться – представление имел весьма слабое.

К концу второй далласской недели, разгребя основные дела по фирме и в университете, он заерзал уже основательно, отложив удивленческий аспект проблемы на потом, и сосредоточился на поиске выхода из непростой ситуации, в которую без всякого злого умысла загнал его неутомимый мужской инстинкт по линии Лурье. Единственно, что совершенно не могло прийти в голову Марку Самуиловичу, – это случайные связи и платное разрешение проблемы в рамках существующей с этой целью индустрии. Не размещались такие варианты и в гипотетике даже, не образовывались мысленно – принципам бывшего офицера запаса инженерно-строительных войск не соответствовали. Невмоготу, однако, стало в середине третьей недели привычно-комфортной, но неожиданно быстро наскучившей жизни в отсутствие жены. Ирке он звонил регулярно, почти через день, интересуясь, что там и как в московских событиях. Ирина подробно рассказывала, иногда просила совета, памятуя о рациональном устройстве Мариковых мозгов, но никогда в разговор их не втискивалась деликатная тема – кто, как и без кого по месту временного проживания обходится. И вообще… Пару раз, правда, Ирина Леонидовна подумала в этом смысле о муже, но несерьезно, зацепив пустую эту тему между делом, воткнув краем в промежуток между другими мыслями, насущными и по-настоящему для нее важными. К тому же приболел отец, Леонид Модестович Заблудовский, – тоже, подумала она тогда, время свое подступило и тоже скоро к закату циферблатом развернется, вместе с папой и мамой. Фабриция Львовна вроде бы ничего еще была, трепыхалась даже по мелочам житейским и, искренне соскучившись по дочке за годы разлуки, чего-то постоянно затевала в смысле вкусно приготовить и с благодарностью в свой адрес совместно употребить. Но она же постепенно и привыкать стала к мысли, что дочь в досягаемой близости теперь и можно ситуацию такую немного оседлать и поупражняться в том числе и на нервной почве. Что тихонько и начала испытывать с помощью пробных, коротких тычков. В общем, чего в голову взять – у Ирины хватало.

Звонить Марк Самуилович стал реже, нежели прежде, когда пошел второй техасский месяц после Москвы. Именно в эти дни стало окончательно невмоготу, и именно тогда же появилась Клэр. Клэр прибило к доктору Лурье саму, без какого-либо с его стороны мужского поступка в нужном направлении. Она просто свалилась на голову из ниоткуда, из солнечного города Майами, что расположен в солнечном штате Флорида, из тамошнего университета. Свалилась, и когда Марик явился в очередной раз на кафедру, то обнаружил ее сидящей за его собственным столом и увлеченно копошащейся в его лекционных материалах.

– Hi! – сказала она, обворожительно улыбнувшись. – I’m Clarissa, Clar.

«Где ж ты загорела так, милая?» – немного растерянно подумал Марик, соображая одновременно, что бы это значило. Но девушка поспешила с вопросом:

– Вы доктор Марк Лурье, я не ошибаюсь?

– Да, – бодро ответил он и постарался улыбнуться в ответ с соизмеримым обаянием, – я и есть он.

Получилось немного нелепо, но Клэр оценила ответ, приняв его за добродушный каламбур, и решила продолжить в том же игривом духе:

– Поздравляю вас, доктор. Я ваша новая аспирантка Клэр Гарсия, сюда переводом из Юниверсити оф Майами, хочу строить с вами мосты и тоннели, потому что во Флориде все уже построено, и мне не смогли подобрать руководителя диссертации такого класса, как вы. Вы рады?

Марик улыбнулся:

– Я тоннелями не занимаюсь, я специалист в области мостоконструкций.

– Тогда будем возводить только мосты, без тоннелей. Я хочу сказать, что буду строить диссертацию, а вы это строительство контролировать. Руководство кафедры согласно, тема принята, все дело за вами, о’кей?

– Я могу познакомиться с темой хотя бы? – ради приличия поинтересовался Марик, зная уже, что аспирантку возьмет.

– А зачем? – смешно округлив глаза, удивилась Клэр, продолжая избранный ею способ общения с будущим шефом. – Главное, что она есть, эта тема. А у темы есть она, то есть я, – добавила она вполне в духе недавнего Марикова ответа на ее же вопрос. И снова Марику Лурье это понравилось – намек на запас остроумия, подброшенный ему смуглой соискательницей, что прибыла из самой южной американской оконечности и так желала попасть под его начальственное руководство. Ну, а кроме намека, понравилась, кстати, и вся она доктору Марку С. Лурье, вся целиком…

Несмотря на веселость и темперамент, свойственные молодым, и почти юную наружность, Клэр имела в активе тридцать три прожитых года, замужество в прошлом, искрометный характер, для кровесодержащего наполнения которого трудилась латиноамериканская половинная составляющая, феноменальную память на цифры и прочие многочисленные данные строительных нормативов, применяемых при проектировании мостовых сооружений, тонкие щиколотки смуглых ног, а также неуемную тягу к знаниям. Работу над диссертацией, посвященной доказательству преимущества принципа соединения несущих деталей на болтах перед сварными соединениями тех же конструктивных элементов вплоть до полного почти отказа от сварочных работ с одновременным увеличением разрешенной нагрузки применительно к висячим мостам, Клэр начинала трижды в трех различных университетах, два из которых пришлись на Флориду. Однако каждый раз работа ее стопорилась по независящим непосредственно от нее самой причинам, хотя причина была постоянно одной и той же – мужики, они же научные руководители, одурманенные смуглокожей претенденткой на научную степень. К несчастью, Клэр не удалось обнаружить в обозримых научных пределах достойного руководителя, надежно приписанного к собственному полу настолько, чтобы исключить всякое к себе притяжение ненаучного характера по образцу зарядов с одинаковым знаком.

В первом руководителе времени разобраться у Клэр не было, так как тот обозначил свое участие в ее научной судьбе при первом же знакомстве, наплевав с высокой колокольни на возможные обвинения в сексуальных домогательствах. Сказал, что слишком таких, как он, мостовиков, мало, такого класса, с таким арочным проемом и высоким перекрытием, и предложил ужинать сегодня же. И в этом ей отчасти повезло, в таком резвом по отношению к себе подходе, потому что по существу работу свою она начать не успела, и время ей терять не пришлось.

Второй по счету мостовик-затейник оказался чистой воды теоретиком, с влажными глазами, потной при рукопожатии ладонью, и напоминал ущербного литературного критика, чьи занудные критические разборы зачем-то печатают, но точно при этом знают, что читать их никто не будет. С ним Клэр успела добраться до первых формул статических нагрузок, после чего научный босс решил, что они будут развивать диссертацию в чисто теоретическом аспекте, без реальных предпосылок для практического использования болтов в самой конструкции. Это никому не нужно, сказал он Клэр, но пусть заставит инженерную мысль думать в направлении будущего. Хотя можем развернуть болты и в практическом применении, если вы очень этого сами захотите. После чего сжал потной ладошкой аспиранткино запястье и мокро посмотрел ей в глаза.

Третий шеф, сменивший второго в стенах того же заведения, оказался бабой, но при третьей встрече выяснилось, что она тоже мужик, так как, невзирая на то, что заряд носила однополюсный, знак его при этом все равно оставался противоположным, прицепившимся из другого магнитного поля. Таким образом, нетрадиционно ориентированная кафедральная дама также не устояла перед соблазном покорить сердце бедной Клэр, но и ее проект не сумел должным образом обеспечить устойчивость конструкции, и первый же пролет вновь возводимого моста рухнул в связи с очередным отказом упрямой аспирантки вступить в неприемлемую для нее сделку.

Одним словом, пришлось и на этот раз менять университет, а заодно и весь темпераментный южный штат, и перебраться северней, в более захолустный и консервативный Техас. Ну, а там лучшим в их деле оказался Марик, теперь это уже было широко известно и никем под сомнение не бралось.

Дальше у них было по-разному. Сначала легко и воздушно, с шутливыми взаимными приветствиями, обсуждением плана работы, наложением графика консультирования на обоюдную занятость, перекусом в университетском кафе и редкими телефонными звонками, не слишком обязательными и носившими, как правило, характер случайной и доброжелательной взаимной необходимости.

Через пару месяцев осталось только «воздушно», но уже далеко не столь «легко», поскольку к этому моменту Марк Самуилович начал постепенно озверевать, оказавшись в полном по мужской части заточении, да и Клэр нравилась ему с каждым днем все больше и больше. Но вместе с тем он ловил себя на мысли, что с самого начала не относился к ней как к близлежащему объекту мужских вожделений только лишь, а потащило его в другом еще, забытом за три десятка прошедших лет направлении, по-новому для него непредсказуемом и потому волнительном. Было еще одно обстоятельство, примагничивающее доктора Лурье к своей аспирантке, – ее необыкновенная башковитость. Порой Марик сожалел даже, что консультации его кончаются так быстро: Клэр все схватывала на лету и часто удивляла его нестандартностью встречных предложений, неоднократно вызывая у руководителя творческую зависть. Об этом он не преминул с Клэр поделиться, и это было каждый раз – и она точно знала – совершенно искренне, без эксплуатации подвернувшегося под руку шанса подплыть с очередным комплиментом.

На ментальное «ты» они перешли незаметно для самих себя, к концу второго месяца сотрудничества, когда успешно завершили сборку опалубки и закачали первый бетон в опору несуществующего проекта. Еще через пару недель, когда они перешли к вопросам исследования будущих нагрузок виртуального висячего моста, где конструкторский интеллект Марка Самуиловича развернулся во всю ширь научного фронта, начала созревать и Клэр.

– А тебе известно, что ты гений, Марк? – спросила она его за ланчем.

– Да, – серьезно ответил он, – исключительно благодаря ученикам, потому что, когда объясняешь что-либо, сам начинаешь наконец понимать, в чем там дело.

Оба засмеялись, и Клэр поняла, что влюбилась в русского мостовика по самые опоры (быки, устои). Этим же вечером они ужинали у Клэр в ее крохотном студийном апартаменте на окраине Далласа, недалеко от того места, откуда началась Марикова американская жизнь, и он не мог не рассказать ей об этом, а еще обо всем, что было дальше, и о своем долларовом циклоне, и об Айвановом математическом гении, и о смерти отца в русской Москве, и о нынешнем его вынужденном мужском одиночестве; и не могли они никак наговориться, и пили все время текилу, и Клэр слушала и наслаждалась Мариковыми рассказами, потому что были они из незнакомой совершенно ей жизни, далекой и чужой, но чрезвычайно интересной и возбуждающей воображение, а потом выяснилось, что уже поздно и за руль садиться неправильно, но также обнаружилось, что ничего в том страшного нет, что нельзя вести машину, так как места, чтобы переночевать, несмотря на малое жилое пространство, все же хватит на двоих, и проблема, в общем, не такая уж большая…

Проснувшись утром в обнимку с Клэр, доктор Лурье сообразил, что роман его больше не виртуальный, как повисший над несуществующей пропастью мост, а вполне конкретный и по-настоящему начавшийся. Его можно потрогать рукой, погладить по волосам, прижаться к нему щекой, к любой выбранной по своему желанию смуглой точке, и измерить там же температуру. Это открытие поначалу поразило его самим фактом существования, непосредственным наличием его в окружающей привычную действительность среде, устоявшейся и необратимо затвердевшей, как высокопрочный железобетонный опорный бык. Но наиболее для Марика неприятным в его утреннем прозрении оказалось то, что Клэр в самом непосредственно женском смысле оказалась значительно привлекательней его любимой жены Ирины Леонидовны – в постели, разумеется, если называть вещи своими именами. И поскольку к этому времени список сексуальных партнерш Марка Самуиловича все еще, открываясь его одноклассницей Иркой Заблудовской, заканчивался его же аспиранткой Клэр Гарсия и в промежутке между ними раскинулась аморальная пустошь, то из двух женщин, даже если сделать скидку на память, наиболее волнительной для него получалась все-таки не Ирина.

Объясняться они с Клэр не решились, но зато точно знали оба, что сдвинулись в одном и том же направлении и что движение это вдоль получившейся линии может развиваться с произвольной скоростью, если не с ускорением. Все последующие дни они встречались ежедневно, оставаясь на ночь либо у Клэр, либо тайком от соседей у него, и мечтали, что вырвутся когда-нибудь на неделю туда, где не придется им прятаться от соседей, скрывать неуемную тягу друг к другу от университетских коллег и сдерживать взаимную страсть в самые неподходящие для этого моменты. И когда наконец такая неделя нашлась, сложилась из длинного уик-энда с праздничными днями, несмотря на экзаменационную сессию, и счастливая Клэр притащила два горящих и уже оплаченных тура в аризонский Финикс, позвонила Ирина и сообщила про Ванькину с Милочкой свадьбу, что все назначено уже и надо срочно прилетать. В первый момент Марик растерялся, но только лишь в силу одному ему известной причины. Однако Ирина Леонидовна поняла растерянность мужа по-своему, отнеся ее на счет готовящегося события в жизни их сына, и значения этому не придала. Марик и действительно сильно растерялся, но тут же привел мысли в порядок и обещал сразу же перезвонить, как только выяснит по срокам с визой.

«Господи, только бы он успел к Ваньке», – подумала Ирина.

«Господи, ну хоть бы виза эта чертова не успела из-за праздников», – подумал Марк Самуилович.

В тот день была плохая погода, с утра шел мелкий дождь, потом небо заволокло сильнее, дождь разогнался в крупный, пару раз наверху сверкануло, и там же еще пару раз громыхнуло молниям вдогонку. Одним словом, с погодой не повезло, и Господь их не услышал. Да и атеисты были оба они по большому счету: Марик – еще с исполкомовского Самуил-Аронычева воспитания, ну и Ирина – с тех же приблизительно роковых времен вечной недооценки Фабрицией Львовной Заблудовской в паре с мужем-профессором главного верховного жреца. Так что не повезло им обоим, и Марику, и Ирине. Марику – потому что виза вполне могла успеть, он проверил на всякий случай, и расторопные агенты ему это подтвердили, но, скрепя сердце, вынужден был от нее отказаться, чтобы впервые в жизни обмануть жену. Ирине – потому что с приездом у Марика ничего не вышло, а она надеялась. Да и Ванька хотел бы тоже видеть отца.

Из Аризоны Марк и Клэр вернулись уже не романтическими влюбленными и тем более не просто любовниками, ненадолго отъехавшими в удобное место для сдачи норм сексуальной аэробики. Все было гораздо проще и одновременно сложнее: они уже просто по-честному любили. И снова говорить про это не смели, хотя уверен был каждый из них в чувствах другого и собственных чувств не скрывал, но вслух произнести это и даже шепнуть на ушко в известные минуты не считал для себя возможным, не хотел надломить хрупкий этот лед непрошеным вмешательством в чужую пока еще жизнь. Так было и дальше, пока шла работа над диссертацией: системно, продуктивно и чувственно, но без неудобных глаголов и прилагательных ненужных степеней. Про Ваньку Марик теперь думал реже, но не оттого, что, будучи разделен с ним расстоянием, стал понемногу к сыну остывать, а лишь потому, что уверен был – Айван засел там надолго: жена с ним теперь эта русская, молодая Ванюхина с проблемным ребенком неизвестного, как и сама, зачатия, да и от миллионов банковских просто так не отказываются, коли они сами подвернулись. Это не говоря уже о хаотической его науке с приложением в виде бесплатного «мамонтового» тренажера, о бифуркациях, в прикладном имеется в виду смысле, в хорошем. Не знал он одного только – как ему быть потом, когда вернется Ирка, насовсем вернется после долгой своей непредвиденной отсидки на Пироговке.

… Вознамерившись все же укрепить пошатнувшийся с рождением неполноценной дочери тыл, Милочка предпочла не откладывать решение проблемы в долгий ящик, как и тогда, с Шуриком. Она снова хорошо подсчитала, определилась с линией поведения, немного напряглась и повторно забеременела в назначенные собою же сроки. Снова отсчитав двенадцать положенных медициной беременных недель, она по старой привычке добавила для пущей верности еще одну, после которой о прерывании жизни зародыша очередного Лурье речи так же быть не могло, и радостно сообщила семейную новость мужу. Следующий день был рабочим, но Айван сделал по такому случаю исключение – позвонил Дмитрию Валентиновичу и сообщил, чтобы сегодня его в офисе не ждали, назначенные встречи отменили, а появится он в «Мамонте» не раньше завтрашнего дня. Свекрови Милочка просила пока не говорить, пусть это будет для нее сюрпризом, но потом, не сразу. Айван прижался к жене и шепнул, что нужно спешить, а то потом нельзя уже будет, когда живот вырастет, и придется переходить на диету или, пошутил он, искать замену на стороне, о’кей? Не придется, встречно отшутилась Милочка, освобождая от лишней одежды продолговатую стать и чувствуя легкую истому, но не там, а в серединной части пищевода. И тут же приказала себе подкравшийся знакомый фитилек загасить, прикрыть глаза и попытаться полетать, как ей удавалось когда-то со свекром, не с этим – с тем, покойным, в прошлом еще и дядей, а после оторваться от плота и попарить под облаками, над водой, над водяной воронкой и еще выше, так, чтобы не увидеть берегов сперва, а уж затем и всей оставшейся земли целиком, и встретить на пути своем птиц и лететь уже дальше рядом с ними, а затем пропадут и они, птицы, и она останется совсем одна, потому что облака тоже останутся внизу, а выше будет только белое, яркое и сияющее, которое будет искриться и пульсировать, а она биения эти собственной плотью будет ощущать, и уже оттуда, рассекая длиннохвостой кометой все, что встретила раньше на воздушном своем пути, она спикирует вниз, резко сначала, но затем медленней и тише, и, раскинув руки, плавно замрет в воздухе и приземлится обратно, в сухое тепло плющихинской постели обоих «мамонтовых» олигархов, прошлого и нынешнего, сына и отца…

Она честно старалась, но у нее так же честно ничего не вышло: ни поплавать, ни тем более полетать. Но поскольку Айван ничего об этом не знал, то продолжал оставаться самым влюбленным мужем и самым надежным будущим отцом собственного на этот раз ребенка.

«Жалко, что мама не может это сейчас узнать, – подумал он, выпустив Милочку из объятий уже после ее несостоявшегося приземления. – Она, вероятно, была бы очень рада. И dad, конечно».

В то время как Айван подумал об этом, «Боинг-747» американской компании «Дельта» уже успел пересечь Атлантику и шел на снижение, чтобы приземлиться в аэропорту Кеннеди города Нью-Йорка. Далее пассажирам прибывающего рейса, Ирине Леонидовне Лурье и Максиму Ванюхину, следовало пересесть на рейс внутренней авиалинии компании «US Airlines», но не в тот же день, а через два на третий. Такой усложненный путь Ирина придумала не случайно, хотела заодно показать Максу Нью-Йорк, коли так дела завернулись и братья приняли столь неожиданное решение. Макс ей нравился, с того самого дня, как распахнул удивленные глаза перед входом в морг на Малой Пироговке; ей нравились его открытость и детская непосредственность, легкость и нерасчетливость характера, а то, что это было именно так, Ирина Леонидовна имела возможность убедиться не раз, хотя все эти разрозненные случаи терялись перед главным – уступкой без малейших колебаний Ивану Лурье всех прав на руководство «Мамонтом» и наследное совладение корпорацией. Одно несколько смущало ее, но это было из потайного даже для себя списка, из того же, в котором числились отвратительные мысли про Нину и ее нездоровье. В Максе она сумела разглядеть то, чего не находила порой в собственном сыне, то, чего не удалось им с Мариком в Ваньке воспитать, а значит, выстроить другим способом, то, что они не решались обсуждать даже между собой, не желая ввергать себя в рисковое состояние ненужного никому беспокойства из-за особенностей характера их сына. А особенностью такой, знала она, были прохлада, низкий порог душевной чувствительности и вытекающее отсюда, хотя и глубоко законспирированное, равнодушие ко всем живым, ненаучным предметам. Это и торчало в списке под номером один. Тем обиднее было Ирине Леонидовне наблюдать за отношением Ванькиным к жене его Милочке, в котором всему, что годами саму ее тянуло куда-то вниз и вбок, цепляя за внутренности и не давая окончательно всплыть на поверхность, на чистый воздух и ясный свет, не было места. Все это куда-то делось, растворилось и исчезло, как будто и не существовало никогда.

Повестка та, кстати, из военкомата, что принесли весной, в день, когда у Милочки родилась дочка, тоже роль свою в этом сыграла, в отъезде. Не впрямую, правда, но толчок нужный ситуации дала. О ней, о повестке этой, Макс вспомнил, когда в начале мая мужчины с некультурными голосами стали звонить из военкомата и задавать вопросы, почему не является призывник Ванюхин. А у призывника самые съемки в тот период начинались, утренние пейзажи для серии «Москва – столица не для всех». Он и концепцию классную придумал, и пошло как надо с первой съемки, точно в десятку. А выставить обещали в том же фотоцентре на Гоголевском, где три года тому назад он уже выставлялся, но на этот раз обещали не в составе, а персонально.

– Видал? – спросил он брата, предъявив очередной призыв к исполнению воинского долга. – Это вам не у вас там, это нам у нас тут.

– Какие варианты? – по-деловому поинтересовался Айван. – Что в этом случае делают другие молодые люди?

– В институты поступают, и их до поры до времени не дергают, дают закончить, – ответил Макс и добавил: – Или бабки туда запускают, в призывную комиссию, если через медицину не получается откосить. А там тоже бабки хотят, все их хотят, противно козлов этих кормить. Терпеть их не могу вместе со всеми их танками, пушками, взятками и тупостью беспробудной.

– Знаешь что, – сказал брату Максу брат Иван, поразмыслив немного, – ты вполне можешь поехать и поучиться в А amp; М юниверсити на файн артс. Очень найс получится, между прочим. Жить в моей комнате будешь, пока я здесь, получишь диплом фотохудожника, станешь бэйчелор, и не придется с русской армией в контакт вступать. Немного язык поднимешь, сдашь ТОЭФЛ-тест и поступишь наверняка. Затем четыре года, а дальше – как сам захочешь, в зависимости от других твоих планов. С двухтысячного года Ельцин переводит вашу армию на контракт. И родителям моим будет веселее. Отец, думаю, там уже с ума сходит один, а мама все никак не может меня из-под опеки вывести, думает, я не понимаю, почему она здесь сидит, в Москве, к папе домой не едет. Бизнес даже собственный оставила, Марьяне доверила, компаньонке, – он снял очки, протер их и снова надел, – хотя, думаю, она созрела уже, вот-вот…

«Действительно, – согласился про себя Макс, – какого черта я не могу в американский университет поступить? И Штаты посмотрю заодно, как там и чего, и компьютерную обработку фотоизображения освою».

В общем, пока Айван протирал стекла своих близоруких очков, решение Макс успел принять окончательное, чему сам был несказанно рад, удивляясь собственной забывчивости – ведь и сам когда-то хотел за бугром поучиться, в Штатах или Англии, так что теперь Англия, понятное дело, отпала. А с мамой бабушка останется, и Милка, если что, всегда включится, ну и «Мамонт», само собой.

Насчет мамы Айван оказался прав: та и на самом деле была вот-вот готова заказать билет домой, но сомневалась все еще – туда-обратно брать или уан уэй, потому что не была теперь до конца уверена, где дом ее расположен при сложившихся обстоятельствах, так нежданно-негаданно перетасовавших американской семье Лурье их ранее благополучную жизнь. И потом – как же маленькая Ниночка без нее обойдется? Надо же за массажами последить и всем прочим: кто, как не она, про это лучше других понимает, опыт, слава богу, нажит немалый, и результат есть неоспоримый в виде финансового математика. Решение насчет билета не оказалось в итоге мучительным, так как все решилось само. В тот день она зашла на Плющиху позже, чем обычно, ближе к вечеру, чтобы застать Ваньку и поговорить про отъезд. Но, увидав ее, сын не выдержал и завел разговор первым, не про отъезд, правда, а про свою тайную радость:

– Не говори только Милочке, что знаешь, о’кей? У нас будет ребенок, она беременна и уже идет третий месяц, и это невероятно, мамми.

Ирина Леонидовна охнула и взялась за сердце. И чего было в этом ее жесте больше – удивления, радости или тревоги, – она не знала. Для каждого из этих чувств имелась своя причина, и любая из них была по-своему веской. Но вместе с тем это был именно тот случай, когда ни посоветовать что-нибудь, ни обсуждать последствия не представлялось возможным. Можно только обрадоваться или, по крайней мере, необходимую радость продемонстрировать. Что Ирина Леонидовна и сделала перед тем сразу, как забронировать полугодовой билет Москва-Даллас-Москва с открытой датой для себя и в одну сторону – Максиму Ванюхину, для которого Дмитрий Валентинович уже вовсю добывал учебную американскую визу.

К матери и бабушке Полине Макс заехал за пару дней до отбытия в Техас. Сказал только, что едет поучиться за границу, в университет поступать тамошний. За мамой будут присматривать и Милочка, и «Мамонт», ну и за тобой, бабуль, тоже, само собой. Баба Поля поахала, но новость эту приняла как есть: знала – все равно Максик рано или поздно отчудит чего-нибудь такое, не плохое, в смысле, а именно чудное, как на фотографиях его, повсюду в доме развешанных. Максика она перекрестила, а поплакала уже потом, когда уехал. А Нина, та совсем ничего не поняла и сына в Максе, как обычно, не признала, тем более что место в ее разуме понадобилось еще для одного персонажа, так что резервного пространства не оставалось.

Лысый, он же противопожарный майор Петр Лысаков, ко времени отъезда Макса и Ирины Лурье в Америку жил, можно сказать, в доме Ванюхиных уже целиком, под бременем ответственности, которую, будучи человеком крайне дисциплинированным, сам на себя и возложил. Последние месяцы он заходил к подотчетным самому себе женщинам все чаще и чаще, а как-то припозднился совсем и остался на ночь. И тут же понял, что поступок его неловким не получился, а, наоборот, одобрен был обеими очень: и той и другой. Особенно – другой, и, как ни странно, это была невменяемая Нина. Тогда она заулыбалась ему тоже особенной улыбкой, радуясь, видно, что расставаться с хорошим человеком ей сегодня не предстоит. На этом цепочка соображения ее обрывалась, но и этого было достаточно, чтобы Полина Ивановна почувствовала в первый раз за все после двойной трагедии время, что медленно, медленно начинает выбираться из пропасти обратно, от студеных камней и сырой глины к самому верху ямы, туда, где светло уже, к рыхлому земляному краю, который и цвет имеет, и запах, и температуру, почти как у человеческого тела.

Сильно добавило радости еще одно известие, на этот раз от Милочки, из города: девочка родилась у нее и тоже Ниночкой назвали в честь нашей Ниночки. «А что без мужа родила, так это по молодости бывает, оно потом умнется само: жить где есть, слава богу, и деньги от Шурки тоже остались немалые, и супруг уже законный имеется. Зато не до увлечений будет прошлых теперь Милочке, не до глупостей, а там, глядишь, совсем все наладится и по-людски все у нее образуется, как всегда получалось у Ванюхиных», – думала Полина Ивановна, будучи не вполне в курсе последних событий в перепутанной новыми обстоятельствами семье.

Ближе к концу весны Полина Ивановна после долгого перерыва решилась навестить свою давнюю подругу, бабу Пашу Бучкину: собралась и уехала в Пушкино. За Нину она была спокойна: с утра явился Петенька и собирался пробыть до самого вечера. Домой вернулась распаренная, посвежевшая после пушкинской парной. И не поздно вернуться получилось, как думала, выйдет. В дом зашла и удивилась тишине, как будто ни Пети, ни Ниночки не было. А они были. Петя лежал рядом с Ниной в ее постели и нежно прижимал ладонь мамы-Полиной дочери к своей груди. Нина со счастливым выражением близоруких глаз смотрела на майора Лысакова, и столько в этой их взаимной трепетности было настоящего и доброго, что Полина Ивановна, приоткрывшая было рот, чтобы что-то сказать, прикрыла его обратно, потому что сразу поняла – нет у нее такого права больше, тому, значит, надо было случиться, что случилось. И ей стало хорошо от этого своего открытия, как будто снова вышла она наружу из горячей парной, на свежий воздух и свет. Хорошо и немного грустно.

На следующий день Петр Лысаков перевез свои вещи в дом Ванюхиных и распределил их в новом пространстве с равномерной аккуратностью. В старом своем жилье он так же аккуратно закрыл ставни по кругу, вжав каждую со скрипом до отказа, после чего забил их гвоздями по косому направлению, так, чтоб не получилось насмерть.

Борт, приземлившийся в Нью-Йорке, опоздал, на шесть часов – именно столько Ирина Леонидовна и Макс проторчали в московском Шереметьево-2 из-за неприбытия самолета. Так что, решили они, один из дней в Нью-Йорке уже пропал, а тащиться в город, устраиваться, вещи тудасюда перетаскивать и сразу почти обратно – не стоит того, слишком накоротке получится. Никуда Нью-Йорк не денется и потом, не взорвут же его, в самом деле. Глянули на монитор: ближайший рейс на Даллас уже регистрируется, ну и отлично, значит, так тому и быть.

– Позвоним Марку Самуиловичу, может? – спросил Макс. – Ну, что в Нью-Йорке не остаемся.

Ирина посмотрела на часы:

– Не успеваем. Лучше с сюрпризом явимся…

О том, что жена возвращается вместе с московским родственником и, скорее всего, надолго, если не навсегда, Марик растерянно сообщил Клэр за два дня до заранее известной даты и попросил приехать. Он и на самом деле был расстроен, потому что успел к этому времени настолько втянуться в их с Клэр роман, что с трудом представлял, как он будет теперь без нее обходиться, когда Ирка вернется. Ирку он по-прежнему любил и сильно по ней скучал, но уже и подумать не мог, что то, что происходит между ним и Клэр в постели, может иметь теперь место в его супружеской жизни. И речь шла не о качестве ЭТОГО вовсе, а вообще о возможности ЭТОГО после всего, что случилось в его жизни, тут же образовавшей трещину в утвердившемся статусе однолюба при первом же расставании с женой на срок, превышающий физиологическую мужскую потребность. Другое дело, куда нужда эта завела мостостроителя Лурье – в какую-такую нежданность-негаданность. Но подобное обстоятельство почему-то его перестало уже удивлять и стало восприниматься должным образом, как закономерность: просто потому, что так устроен мир и он вместе с ним, Марик Лурье.

– Иди ко мне, – сказал он Клэр, когда она появилась в доме, оставив машину на соседней стоянке и войдя по обыкновению через заднюю дверь. – У меня есть что тебе сказать, но сейчас я ничего говорить не буду, просто иди ко мне и все.

Он обнял ее и положил на их с Иркой кровать. Или на их с Клэр – теперь он ничего не смог бы сформулировать точно даже для самого себя. Одно знал наверняка: Клэр ему нужна так же, как нужна и Ирка, или была нужна – в любом случае он сейчас не готов к тому, чтобы совершить какую-либо необдуманную глупость, ни в одну, ни в другую сторону: пусть она совершится сама, потом, без его участия, так, чтобы он мог, наверное, сожалеть об этом, но не казнить себя весь остаток жизни.

– Мне нужно в душ, – мягко произнесла Клэр. Она поднялась и исчезла в семейной ванной. Там зашумела вода.

– Черт! – прошипел Марик, ненавидя себя за неумение в себе же самом разобраться. – Ну почему все так скверно?

Еле живые после затянувшегося перелета Ирина Леонидовна и Макс подкатили к дому на такси, когда было уже совсем темно. Свет горел в гостиной и наверху, в спальне.

– Не надо звонить, Макс, – предупредила Ирина Леонидовна, пока они перетаскивали вещи к входной двери. – Я сама открою, пусть Марик обалдеет.

Сам Марик успел понять, что в доме посторонние, лишь когда услыхал звук захлопнувшейся входной двери и приглушенные голоса. Он выскочил из комнаты, накинув халат, и прошел в сторону лестницы, чтобы спуститься вниз. Но уже летела навстречу ему Ирка, как была, с ключами в руке и изъятой из ящика почтой. Внизу стоял Макс и приветливо улыбался, но Марик и так уже понял, что это он, а не снявший очки Айван – Ванька не умел улыбаться так, у него это получалось по-другому, а до Москвы вообще редко получалось. Марик понял все и в этот же момент перестал что-либо понимать. Голова отказывалась соображать, пока Ирка висела на нем, обхватив руками шею мужа и плача.

– Не ждали? – выдохнула она через радостные слезы. – А мы без приглашения с Максом решили нагрянуть. К черту, решили, Нью-Йорк, подождет Нью-Йорк, потом будет Нью-Йорк. А сейчас будет Даллас, правильно? – Она разжала руки, отвела голову немного назад, чтобы получше разглядеть мужа, и, придав голосу игривую интонацию, уточнила вопрос: – Или нас уже не ждут?

Марик тупо молчал, глядя прямо перед собой, никак не реагируя на вопрос и вообще на Ирку. Это было так непохоже на него, что Ирина растерялась и спросила:

– Ты здоров, Марик?

– Не надо туда ходить, Ир, – ответил муж и кивнул головой в направлении спальни, – там сейчас Клэр…

Курс для подготовки к сдаче ТОЭФЛ-теста Максим взял уже через два дня после того, как обустроил свою жизнь в комнате Ивана. Вещей у него с собой было не так много, утром он быстро раскидал их по шкафам и, не завтракая, слинял из дома в город: сам поехал, без провожатых, раздобыв карту и отоварившись долларами в ближайшем банкомате. Кредитная карточка «Мамонта» выдала наличность с безукоризненной точностью.

«Молоток, перец, – подумал он про брата, – не зря на своем месте сидишь, жалко, отец наш не узнает».

Настроение было отличным. Огорчала, правда, вчерашняя история, свидетелем которой он стал. Догадался, что размолвка у «шнурков» Ванькиных вышла, у отца с матерью. Как ни пытались взрослые размазать ситуацию за то время, пока наверху одевалась симпатичная американка и пока спускалась по лестнице, опустив глаза, но успев мельком бросить острый любопытствующий взгляд на Ирину и получив в ответ такой же, Макс просек все капитально. Услышал еще, как она вполголоса произнесла в пустоту, повисшую между нею и Ириной Леонидовной: «I’m so sorry…»

Но дальше он вел себя так, будто ничего не случилось. От ужина отказался, принял душ и сразу завалился спать. Что там было дальше и как, он не знал, потому что, когда на следующий день вернулся из города, где болтался по жаре в течение всего дня, дома была одна только Ирина Леонидовна. Она его накормила и ничего говорить не стала. А он, само собой, – спрашивать. А со следующего дня Макс уже учился на курсах ТОЭФЛ, втиснувшись в международную эмигрантскую группу. Времени терять не хотелось, нужно было успеть поступить в этот сезон, и он забегал туда-сюда: университет сначала, все там выяснил, когда чего надо, сколько стоит, как долго учиться, кем выпускают, каковы профессиональные перспективы. Чувих на факультете оказалось куча, и все непростые, как и в московском тусняке, но меньше числом и разноцветней прикидом и по фэйсу. Но по башне похожи – такие же. В том смысле, что все почти без нее. Одним словом, кайф: понравилась обстановка, свои кренделя в доску, подумал, зашибись. Но работы второкурсников, что в коридоре выставлены, – фуфло порядочное, у нас такой уровень еще во Дворце пионеров на Воробьевке школьники средних классов «Сменой» выдавали, про «Зенит» вообще разговора нет, причем это, если композицию не трогать, только по качеству изображения судить, – а то и покруче выдавали, даже по тем временам, при совке еще, при последнем его издыхании.

Так было неделю. А потом диспозиция сменилась: вернувшись вечером, он не обнаружил Ирины Леонидовны, но зато дома был Марк Самуилович. Тот вежливо с Максом поздоровался и протянул письмо от жены. Макс поднялся к себе и прочитал:

«Дорогой Максим, надеюсь, ты меня извинишь за такой неожиданный с моей стороны поступок. Дела семейные складываются так, что у меня не получается пробыть в Америке, сколько я прежде планировала. Мои родители плохи, и сердце неспокойно из-за маленькой Ниночки. Кроме того, кажется, снова в семье Айвана будет прибавление, но пока это секрет, ладно? Ну и другое всякое. Мы договорились с М. С., что он сделает все необходимое для твоего комфортного пребывания у нас, и ты успешно сдашь экзамены. Отъезд мой получился внезапным еще и из-за случайно возникшего билета, так что извини, что не смогла с тобой проститься. Буду звонить из Москвы. Целую, мой мальчик, и еще раз прости. Ир. Л. Лу…»

ТОЭФЛ Макс сдал с первого захода и вместе с привезенным из Москвы портфолио и переведенным московским аттестатом успел сдать результаты теста в университетский адмишн. Повезло еще и кроме этого – конкурс в этом году не был таким уж большим, всего четырнадцать человек на место, а это с гарантией означало, что персональный Максов шанс – сто из ста. Так и вышло – взяли с песней и поразились серьезности работ обаятельного русского юноши: никто из преподавателей не мог упомнить такого сочетания качества работ с возрастом абитуриента, по крайней мере, за последние лет двадцать.

Этой же осенью, вернее, даже зимой, ближе к рождественским каникулам, Макс познакомился у себя в А amp;М юниверсити с очередной девчонкой. Девчонка по сравнению со всеми предыдущими, здешними и тамошними, оказалась и поумней, и поинтересней, хотя внешне особенно не выделялась. Собственно, не он с ней, а, скорее, она с ним познакомилась на общей лекции по психологии творчества – забрела туда, учась на международном бизнесе. Девочка эта подсела к нему, легонько толкнула в бок локтем и задала нахально-утвердительный вопрос:

– Ты не Айван. Да?

– Да, – ответил он, не зная, чему больше удивляться: тому, что не узнали в нем брата, или же, наоборот, что могли признать его за другого, – я не Айван. Я Макс Ванюхин, его брат.

Девчонка улыбнулась и перешла на вполне сносный русский:

– Я знаю уже. – Она была черненькая, худая, с тонким носом чуть с горбинкой, как у прославленной балетной примы, и веселыми глазами. Она все еще продолжала улыбаться, но не игриво, а очень как-то правильно, по-хорошему. И тут до Макса дошло, что так улыбаются родные люди только или те, которые рано или поздно такими становятся. А девчонка добавила: – Я Лариса. Лариса Циммерман. Я Айвана хорошо помню, мой папа его очень дружил.

– С ним, – поправил он, перейдя на русский, – с ним очень дружил.

– С ним, – послушно согласилась она и вздохнула, смешно демонстрируя огорчение, – с ним, of course.

– Подожди, – тоже оживился Макс, – это учитель был у него который? Тот, что хаос весь этот организовал по Арнольду, yeah-yeah?

– Exactly! – тоже обрадовалась Лариса. – И Гильбертово пространство тоже.

Теперь они смеялись оба. После лекций выяснилось, что Лариса без машины, а прокатиться на спортивном «корвете», таком, как у Макса, ей хотелось всегда. И против банки колы с сэндвичем тоже, кстати, ничего не имеет против.

Они подружились и встречаться начали с того самого дня, и дружить им нравилось, даже очень нравилось, и каждый раз они спешили друг другу навстречу, чтобы поскорее увидеться снова, потому что поняли оба, что, как никто, совпадают по темпераменту, отношению к жизни, чувству юмора и куче других важных параметров. Но «каждый раз» этот был все еще случайный и носил характер импульсивный и хаотический. Однако через полгода с небольшим – они и сами не заметили как – встречи их приобрели системный и плановый порядок, потому что обойтись без этих встреч, как прежде, обоим было уже невозможно, да и не хотели они больше обходиться друг без друга, потому что давно успели друг в друга влюбиться, поэтому и виделись теперь ежедневно, совершенно игнорируя динамику хаотического искажения пространства, а заодно и не беря в расчет все виды и подотряды бифуркаций…

Дочка у Милочки с Айваном родилась тогда же приблизительно, если попытаться соблюсти семейную хронику, когда Лариса Циммерман подсела на лекции по психологии творчества к Максиму Ванюхину, и до нового тысяча девятьсот девяносто девятого года оставалась пара недель, не больше. И событие это для Ирины Леонидовны перекрыло по важности второстепенное – полугодовой промежуточный день рождения Торри Третьего. Песика этого бульдожьей породы, тигровой масти и кобелиной половой принадлежности она приобрела в постоянную собственность по возвращении в Москву, вскоре после своего недолговременного отсутствия.

«В самом деле, – думала она, пока «Боинг-747» пересекал Атлантику в обратном направлении, на этот раз – против господствующего направления межконтинентальных ветров, – все члены моей семьи в Москве, все практически… И мое место, разумеется, с ними, а не с… а не в Далласе…»

Думала, не замечая, как из прикушенной губы постоянно сочится кровь, не успевая сворачиваться после новых и новых укусов. Ваньке позвонила лишь после того, как оказалась у себя на Пироговке. Сын удивился, что вернулась так рано, не прожив дома даже тамошнего лета, толком не отдохнув от московской слюнявой распутицы и забот, не из самых приятных. Но списал, однако, на непоседливое мамино беспокойство из-за Ниночкиных дел, ну и по вновь открывшимся беременным обстоятельствам тоже. Немного внутренне был раздражен, но затевать разговор с матерью не стал, чувствовал, что переубедить ее на этот раз будет сложно.

«На бабку Фабрицию похожа становится, – догадался он наконец, – та тоже суетится и настырничает, но – впрямую, не так вуалирует, без маминого изящества».

В то же время понимал, что думать подобным образом у него нет никакого права, – умом понимал. Но сопротивлялся чем-то другим – хаосом каким-то природного происхождения, засевшим глубоко в недрах туловища, и хаос этот подталкивал куда-то вбок, к нечувствительной левой половине, в сторону от жизненных реалий, и снова заставлял делать нестандартные выводы, отсортировывая все, что выходило за рамки самой могучей и самой прекрасной из всех математических теорий. Как и все остальное.

Милочка, узнав о раннем возвращении Ирины Леонидовны, обрадовалась сначала и тут же ей отзвонилась с докладом. Подумала: хорошо, что не успела выскочить из налаженного свекровью режима ухода за дочкой, а то все равно что-нибудь рано или поздно напутала бы или как-то по-другому бы с маленькой осрамилась. Хотя теперь ей можно ошибаться, поскольку – в положении, а это всегда перегруз и нервы. Но недовольной все-таки оставалась и точно знала отчего: чувствовала, что ревнует Айванова мать ее к мужу, хоть и стелет гладко, и вежливая всегда, и предусмотрительная, и с Ниночкой золотая – каждый пальчик поцелует, каждую складочку, как свою настоящую кровную внучку. Но все равно, сына своего – который ей такой же «родной», как и маленькая Нинка Айвану, – любит больше. Это и вызывало задумчивое Милочкино недовольство, это и настораживало, что не могут за таким, лишенным недостатков фасадом не укрыться фальшивка и обман, это и заставляло тайно от всех доверять не до конца.

Первым делом Ирина Леонидовна появилась на Плющихе – сразу как прилетела и отлежалась. Там посмотрела на все, взвесила – и Ниночку, и дела текущие, – а после этого на другой день отправилась в Мамонтовку, к другой своей родне по получившейся жизни. Увидала там Петьку-майора, познакомилась и поняла, что отлегло немного от сердца, отпустило. Чуточку даже удалось поненавидеть себя за отвратительные прошлые настроения и мысли про Ниночку, хотя и не помнила, чтобы официально сама себе их ставила в укор. С Полиной Ивановной чаю попили, про жизнь поговорили, про Макса рассказала в Америке, что на этот день знала. И снова в Москву, домой, на Пироговку: никаких Ванькиных «мерседесов», сама, всегда теперь сама только – не на кого в этой жизни больше надеяться, пусть на нее лучше надеются те, кому от нее прок, любовь и польза, а кто они – сами пускай решают, без ее участия, потому что ее участие, как видно, не всегда добром для нее самой же оборачивается, а, наоборот, отторгает и там, где никто не ждал, разрушает и калечит. Собаку срочно купить, собаку – отдушину, бульдога, зверя, настоящего друга, soul mate – душевную привязанность, как говорят там, где жила, там, откуда вернулась, эх, Марик, Марик…

Собачку эту, что купила, проколола сразу же, на другой день, не стала ждать, как дед, пока подмосковная ветеринарная сестра на голову свалится из ниоткуда: чуму сделала, гепатит, ну и все положенное по списку.

Началось крепкое лето, и трава на пироговском дворе пробилась уже повсюду. Но лучшее место по собачьим какашкам, в смысле по минимальному количеству кучек, располагалось возле дедовой сирени, которую вычислила и нашла, припомнив ориентиры покойного Самуила Ароновича, изложенные им когда-то по телефону. Не знала лишь, какой все же куст их, под которым последний Торька лежит. По этой причине оставила санитарную зону вокруг всех кустов и следила, чтобы совсем близко к ней Торька Третий не гадил. Выводила его трижды в день, несколько раз кормила, дважды давала молоко и какие нужно витамины, и поэтому голова у Третьего, полностью отказавшись от шеи, уходила в туловище с положенной основательностью, резко опережая в ширину узкий бульдожий таз и наплевав на коротколапый отрыв щенячьей холки от линии земли. Забота о нем оказалась весьма кстати: пока у Милочки подрастал второй живот, на попечении у безработной бабушки Иры находилась лишь маленькая Нинуля, внучка, и все еще бодрые оба родителя Заблудовские.

– Я не понимаю, Ириш, как же там Марик один справляется без тебя? – не раз пытала дочь Фабриция Львовна. – У него же работа по мостам и преподавательская деятельность в институте. Он же света белого, должно быть, не видит. Ни постирать толком, ни погладить некому, ни приготовить как надо по-домашнему. Как же так?

Ирина прекрасно знала, что забота матери о ее муже не носит характер честной обеспокоенности, а все это лишь так, чтобы в очередной раз втянуть ее в воронку длинного разговора и вовлечь в зону родительских наставлений. На деле же мать была исключительно довольна сложившимся положением вещей, балуя себя под старость таким нежданным удовольствием. И соглашаясь с этим, Ирина Леонидовна старалась по возможности не избегать формальных материнских допросов, но и, само собой, не приближаться к зоне опасных откровений. Она просто отвечала:

– Мам, там не стирают и не гладят сами, там для этого машины есть или сервис специальный.

А в еде Марик минималист, ты же знаешь, а как ты, все равно ему никто не приготовит, даже я не приготовлю, – и целовала размякшую от этих слов Фабрицию Львовну в сморщенную подрумяненную щеку. И та, всякий раз ощущая, что на сегодня материнская миссия выполнена, тут же предлагала дочери помощь, единственную из возможных:

– Ты говори, когда надо, я с Торькой твоим всегда посижу, чтобы не скучал. Он не привык без людей-то, или, на крайний случай, отца пришлю, пусть там свои газеты перебирает про Ельцина, у тебя в квартире. Кстати, в Америке знают, что Примаков чистейшей воды экснострис?

Марик за прошедшие полгода звонил раз девять-десять: четыре еженедельные попытки объясниться с женой он сделал сразу после ее отъезда и далее пытался услышать ее голос хотя бы раз в месяц. Однако каждый раз она вешала трубку, успев бросить только:

– Пусть Максим позвонит, скажи ему.

Максим же регулярно звонил ей и без Мариковых напоминаний с докладом о житье-бытье в ее далласском доме. Специально о Марке Самуиловиче разговор он не заводил, понимая прекрасно, что тема носит характер болезненный и деликатный. Но как бы случайно ему удавалось все же ввернуть Ирине Леонидовне кое-что о муже, а заодно похвалить его за неустанную о нем заботу, хороший, особенно в быту, характер и атмосферу доброжелательства в доме. То, чего Ирина ждала от этих разговоров, – той случайной щепочки, отлетевшей в сторону от всегдашних домашних тем, которую можно было бы подержать во рту и ощутить на вкус, а уж дальше пробовать догадаться об остальном, – не происходило. Макс был предельно осторожен или же делал вид, что ничему такому в их доме места нет. Одним словом, нынешнюю правду о муже она не понимала совершенно, но признаться в этом самой себе воли тоже не хватало, и это злило ее еще больше, чем прежде, когда в предательстве Мариковом она была убеждена и факт был налицо. Не знала она тогда, правда, предательством это было или просто изменой, не успела выяснить, поскольку до отъезда своего из Далласа с мужем больше не сталкивалась. И о том и о другом думать ей было противно, а о предательстве – просто отвратительно. Поэтому и бросала трубку, не в силах преодолеть накатывающее всякий раз отвращение: и к собственному мужу, и к его смуглой американской подруге. Была вместе с тем благодарна Максу, что знанием своим, если оно есть, не делится с Ванькой, – точно знала, что не делится, Ванька не смог бы с ней в игры играть, тут же вышел бы на разговор, и пришлось бы мычать невнятно и за себя, и за отца. Но и сам отец молчал, видно, хотя сыну звонил часто, она от него это знала точно. Слишком хорошо Ирку свою знал Марик, предполагая, что не станет раздувать она семейное кадило и никого в то, что случилось, не вовлечет. И она знала тоже, что он это знает. Так и тянулось у них пока: ни шатко ни валко, с выжидательной сердечной болью как минимум с одной стороны. С другой – все та же ненавистная неизвестность. Тянулось, пока не оборвалась и эта неопределенность, разом сделавшаяся для Ирины Леонидовны далеко не самым главным делом и вообще недостаточно важной уже теперь вещью, если сравнивать ее с тем, что случилось в семье Лурье, разделенной обстоятельствами непреодолимой силы, – в той ее части, которая приходилась на Москву.

А случилось то, что не могло не случиться, особенно если вникнуть в огневые свидетельства, уцелевшие на пожаре во дворе мамонтовского дома Ванюхиных, что из любопытства выковырял Петюха из тлеющих головешек. Но не нашелся такой вникатель в нужный момент, поэтому девочка, родившаяся у Милочки с Айваном в положенный природой срок, ничем, к несчастью, от сводной сестры не отличалась, если иметь в виду характер родившегося вместе с ней ужасного заболевания. Разве что более серьезной формой того же самого. Второй – на этот раз – стадией, к имбецильности ближе, к такому вот типу слабоумия. Это и случилось. И этот удар оказался уже настоящим, серьезнее тех обоих: с маленькой Нинулей и истории с Мариком. Со всего возможного размаха садануло, всех затронуло в непростой и так семейной паутине, всех без исключения.

Ирина Леонидовна снова была в ужасе. Торьку она на время перетащила к матери в соседний подъезд, потому что не могла собраться с мыслями и постоянно теряла нить в окружающем пространстве: слишком сильно добавил удар этот ко всем прочим навалившимся бедам, с которыми и так приходилось справляться в одиночку, слишком нечестно, слишком не за что. Марику удрученный Айван по просьбе матери позвонил в тот же день и сообщил, чтобы не оставлять страшную новость на потом и не перекладывать это на плечи матери. Что там Марик сказал и что при этом чувствовал, она была не в курсе. Знала только, что звонил он ей в этот день неоднократно и что телефон она не брала, потому что уверена была, что это он. Не желала такой ценой идти на вынужденное сближение, путем раздела горя на двоих, не хотела ТАК Марику помочь вернуть себя, если он вдруг это решил. И снова чувствовала, что знает он о том, что слышит она звонки его эти, но отвечать не хочет, потому что знает, кто звонит.

И началось все по кругу, по новому, по недавно начатому и продолжаемому вовсю, а теперь еще и по двойному, совсем уже неразрывному. Как ни странно, Милочка держалась молодцом. Огорчения она не скрывала, но внутренне была к повороту такому приготовлена загодя, хотя и на другое тоже надеялась, ну, а переживала теперь больше по семейному долгу, по материнской обязанности, нежели по истинному чувству. Полине Ивановне про вторую девочку намекнули, дали понять, что не все вроде в порядке по здоровью, но это временно, результат легкой родовой травмы, нужно меры разные предпринять, а там будет видно дальше. Милочка сначала сказала по телефону, а потом Ирина Леонидовна съездила, Нину как бы проведать, и упомянула заодно про новорожденную. Про маленькую Ниночку снова решили не открывать, чтобы перегруз не получился, да и неясно пока там – вдруг и вправду выправится. «Почему, – подумала Ира, – меня никто не жалеет, а только все используют в собственных трудностях? Или я сама такая дура, что меня к неприятностям прибивает и на берег никак не выбросит?» А потом поняла, что с морга началось все, полоса невезучая, когда отца Марикова схоронили и Макса там встретили. Не надо было тогда Ваньке приезжать сюда, сидел бы в Техасе и математику изучал, как все нормальные люди, в смысле, как все ненормальные, как гении все математические. И отец его тоже сказал: «Давай Ваньку в Москву прокатим, он уже забыл, наверное, откуда родом». Прокатили… И деньги эти ванюхинские не нужны никакие, к чертовой матери, и сами они вместе с ними и их больными детьми! Но тряхнула головой и сбросила тут же накатившую ненависть, поняла, что запуталась в собственном бессилии. Марика назвала «отцом его» – назвала и не заметила уже как, Ванюхины – ни при чем, нет на них вины никакой, сами страдальцы из-за Нины и погибшего отца, дети их – и наши тоже, а теперь уж и вовсе наши, вместе в одной лодочке плывем, качаемся, но плывем и дальше плыть теперь придется, да и деньги ванюхинские совсем в общей жизни не помеха, а, наоборот, надежда, может быть…

А тут еще Петр со службы пожарной вернулся, и только тогда догадалась Ирина, что живет он здесь теперь постоянно, а это значит, забота его о женщинах самая что ни на есть настоящая и постоянная: за старухой и за безумной женщиной. И так хорошо он с ней поздоровался, и уважительно и с радостью, с настоящей мужской приветливостью, что стало ей стыдно опять за гадкую пену свою, за раздирающие внутренности сомнения, за отвратительный свой нелюдской список, и вместо приветствия ответного расплакалась Ирина Леонидовна, ничуть уже плача своего не стесняясь, потому что поняла, что стесняться ей здесь больше некого, и не любить – тоже некого, и еще потому, что накопилось за все это время много чего, собралось и между собой перемешалось: и обида, и боль, и отчаяние, и нехорошая злоба, и жалость к себе самой, и ненависть к той смуглой на лестнице – много, в общем, чего…

О том, как на самом деле перенес случившееся Айван Лурье, досконально не знал никто, включая Милочку, маму и все остальное малочисленное окружение его в Москве. Собственно, оставались из реально приближенных к жизни людей лишь бабка и дед Заблудовские, Дмитрий Валентинович да Полина Ивановна. Первых взяла на себя мать по уговору с сыном. Когда собаку оставляла, наплела что-то невразумительное про непростые роды и инфекционное воздействие на плод с возможным осложнением в будущем, но только в случае, если не принять необходимых мер сразу, а они принимаются, и поэтому все идет по плану, хотя планы эти еще не до конца врачами определены.

– Рахит, что ли? – в ужасе всплеснула руками Фабриция Львовна, готовясь сразу к самому худшему.

– Никакой это не рахит, мама, успокойся, – с трудом сдержавшись, вынужденно соврала Ирина. Но соврала лишь отчасти – рахита у девочки не было на самом деле, все было гораздо хуже и беспросветней. Но зато после ее ответа мама действительно успокоилась, переключилась на Торьку и, когда удавалось заловить, на внука Ивана, чтобы тоже было кого с настырной любовью подолбать. Брала таким способом реванш у Самуила Ароныча за прошлую Ванькину к нему близость, по детским еще годам.

Дмитрий Валентинович отнесся к случившемуся со всей серьезностью и, как обычно, моментально перевел проблему в практическое русло. Сразу вокруг забегали и засуетились нужные люди, осмотр за осмотром, консилиум, повторный диагноз, такой же неутешительный, и выводы: делается все необходимое, отслеживается любое изменение в любом направлении, но случай классический – генетическая хромосомная аномалия, так что выводы, сами понимаете. Айван понимал, но с теорией его расходилось на этот раз, потому что ситуации касалась она не той своей стороной, не той частью спасительного хаоса, явное наблюдалось выпадение из пусть и не существующих правил.

Сарой в честь бабушки по линии Лурье дочь назвали по предложению Айвана. Сарой Ивановной Лурье. Ирка покачала головой, но возразить не посмела: слишком сильной, даже сейчас, оставалась семейная легенда о медсестре Саре, боевой подруге танкового истребителя Самуила Лурье, старлея, а к концу войны – капитана.

«Хоть Сара, хоть Рахиль, хоть Маруся, – подумала она в ярости, – делать что будем, скажите лучше, делать-то что?»

Милочке снова было все равно насчет имени, она опять была согласна. Когда ребенка привезли и вокруг все забегали, так получилось, что в суете послеродовой оказалась она немного в стороне от второго ребенка, а руководить медицинской круговертью лучше всех у свекрови получалось, у Ирины Леонидовны. На какое-то время, пока сама после родов восстанавливалась, Милочка даже собственное недоверие к ней под сомнение поставила, слишком свекровь душевно и горестно за внучку отчаивалась, в глазах мокро постоянно, но контроль за обеими девочками держала железный, за Сарой и за Ниночкой заодно, потому что сильно к ней привыкла и много чего, как надо делать, знала. Так и пошло дальше; штаб по спасению детей: во главе штаба – Ирина Леонидовна, основной реализатор стратегических задач – Дмитрий Валентинович, моральная поддержка, не говоря уж о финансовом обеспечении, – муж, Айван Лурье, заокеанская группа скандирования – племянник Максим Ванюхин и свекор Марк Самуилович, тактика и семейные перспективы – она самолично, мать детей, Людмила Лурье. Но к непосредственной работе штаба обязанности Милочкины примыкали, получалось, не главной стороной, а лишь занимали боковую нишу, высвободив тем самым другую, порядком подзабытую, но все больше и больше желающую о себе напомнить, все настойчивей и неукротимей, – ту, в которую загонял ее слабый ноющий зов, сочащийся из середины пищевода, постепенно переходя в постоянной и зрелой силы призыв.

Александру Ефимовичу Циммерману Айван позвонил из Москвы, когда Макс и Лариса заканчивали первый курс, каждый на своем факультете. Он и до этого иногда звонил ему, не забывая учителя, но частыми эти звонки никогда не были. Лариса в это время была дома, но разговор почти не слышала и сути не ухватила. Удивилась лишь, что длился он больше часа. С кем и о чем разговаривал отец, ей так и не сказали, но на следующий день, ближе к вечеру, когда, отцеловавшись с Максом, она вернулась домой, то обнаружила в поведении родителей необычное оживление. Ситуация, однако, прояснилась для нее через три дня, когда они решились на разговор с дочерью.

– Такое дело, Ларик, – начал отец, – в Москву нам надо с мамой. И надолго, вероятнее всего.

– В Москву? – удивилась дочь. – Надолго? Ты о чем говоришь, папа?

– Я вот о чем, девочка моя…

И он стал говорить ей о том, что получил предложение, от которого отказаться невозможно, то есть совершенно невозможно. Во-первых, потому что это большие деньги, то есть очень большие, в смысле огромные просто. Во-вторых, потому что предложение это исходит от Айвана Лурье. Ларик продолжала смотреть на папу умными глазами и ждать, пока тот вырулит на прямую трассу внятного рассказа. В-третьих, выяснилось, что это не только деньги, но и научная работа, хотя опять же за деньги, другие уже, отдельные от тех, первых и очень больших. Вот.

– Ясно, – приняла объяснение Лариса, – а что мне за это будет, dad?

– Тебе будет отдельный родительский дом на все время нашего отсутствия, увеличенное в разумных пределах финансовое содержание в местной валюте, свобода личности, гарантированная американской конституцией, и отцовское благословение в совершении глупостей, – разъяснил свою позицию отец. – Правда, что касается последнего пункта, то он не согласован с мамой, но, я полагаю, это может коснуться лишь одного участника твоего сомнительного будущего. Я не ошибаюсь?

– Нет, daddy, – быстро согласилась дочь, которая вообще быстро соображала и по менее значимым поводам, – ты не ошибаешься, ты прав, как всегда. Ты и мама.

Одним словом, московский призыв Айвана семейством Циммерман был услышан, и Александр Ефимович с супругой, выправив визы, прибыли на место будущего контракта в самом конце мая. Раньше не получилось, не мог Александр Ефимович не довести очередной математический класс до выпуска, никак нельзя было взять и разом оборвать работу в школе, хотя Айван настаивал на скором сроке приезда и очень просил с ним не затягивать. По всем делам «Мамонта» он не мог уже обойтись без надежной правой руки, но руки такой среди окружения его не находилось. Были, конечно, толковые сотрудники, встречались и очень опытные, и даже совсем головастые, но ни один из них, когда Айван пытался завести очередной математический диспут применительно к ценным бумагам, да и просто деньгам, не схватывал сути, на которую опирался юный босс, – тому же никак не удавалось подобрать нужный ключик. Главный бухгалтер, выходя из председательского кабинета, разводил руками, прищелкивал языком и шел исполнять дальше вполне традиционные обманные функции, не требующие специальных навыков в области виртуальных знаний, хватало и обычных приемов, и налаженных хитростей. Но дела тем не менее продолжали идти в гору.

Циммерману Айван дал на вживание в старую новую жизнь неделю. Дмитрий Валентинович, организовавший к тому времени для супругов элитную стосорокаметровую квартиру на пешеходном Арбате, резво занялся восстановлением их бывшего российского гражданства, и это тоже не оказалось делом сложным, тоже семечки получились просто при его деловом подходе и хозяйственной умелости. Ну а через назначенную неделю бывший наставник по преодолению фундаментальных математических переулков, поражаясь тому, что удалось за это время увидеть в этом неизвестном ему городе, вышел на работу в «Мамонт» в качестве научного эксперта-консультанта с окладом вице-президента корпорации. Еще через месяц, завершив ознакомительную пробежку по делам корпорации, новый сотрудник, переходя с русского на английский и обратно, излагал бывшему ученику собственные соображения в деле дальнейшего упрочения «слонового» монумента. Со стороны это могло походить на разговор двух неагрессивных чокнутых, но к этому времени Дмитрий Валентинович уже точно знал, что к сумасшествию это не имеет ни малейшего отношения, и искренне огорчался, что переводу на человеческий язык магнитная запись этого разговора не подлежит, как он ни старался вникнуть в нее сам и как ни трудились над смысловой расшифровкой ее специально обученные люди.

«Поговорить бы с Арнольдом этим, про какого они меж собой толкуют, напрямую пообщаться, – подумал первый заместитель, – встречу бы с ним организовать за бабки – в чем там хитрость их главная, хаосов этих…»

К середине лета Макс окончательно перебрался к Циммерманам. И до этого он нередко оставался у Ларисы, после того, разумеется, как уехали ее родители. Но, проснувшись однажды рядом с ней, он неожиданно вспомнил, что после обеда непременно должен заскочить к Марку Самуиловичу и забрать CD-плеер. Именно так и подумал: не к себе домой заскочить, а в дом к Лурье, к дяде Марку. Что он и сделал, но кроме плеера захватил и все остальное, от штанов до фотографий.

– Спасибо за все, дядя Марк, – поблагодарил он Марка Самуиловича на другой день, – я теперь у Ларисы поживу, мы решили, так лучше будет для нас, и для вас удобней тоже. Не получается у нас с ней больше друг от друга по отдельности. Я лучше звонить вам буду и рассказывать как и чего. И Ирине Леонидовне тоже позвоню и тоже скажу, ладно?

– Ну конечно, – ответил Марк Самуилович, не зная, как к этому относиться, – удачи тебе, сынок.

Он и правда не знал, что для него это означает теперь. За все прошедшее с момента Иркиного отъезда время роман его с Клэр не угас и даже не потерял прежней силы. Поменялись лишь правила игры и порядок их отношений, полностью перенесший почти ежедневные встречи на ее территорию. Было в этом и неудобство, но связанное не только с удаленностью студийного апартамента Клэр от центра города, а еще в силу иной причины. Никогда после того, что случилось в семье Лурье, Марик не оставался у Клэр на ночь, всегда возвращался домой. И не из-за того, что там его ждал Макс, – Макса самого теперь можно было застать не часто, даже по ночам, а потому, что чувствовал – так надо: позвонит Ирка, а его нет, он не дома, он спит в чужой постели, и его обнимает совсем другая женщина, совсем ему не жена, и он тоже обнимает ее и говорит ей что-то на чужом языке: другого она не знает и не знала никогда, и поэтому не улыбнется так его шутке никогда, как улыбнулась бы Ирка, а улыбнется по-другому и засмеется тоже по-другому, и след оставит на стакане другой от других губ, и пахнуть подушка будет иначе, когда она утром уйдет в душ, а он отбросит одеяло, раскинет в стороны руки и переложит голову на ее место, смятое ее головой, в ту самую ямку, которую еще недавно грела ее смуглая щека. И снова знал он, что Ирка тоже про это знает, про все это, и чувствует, что больно ему от этого, но и хорошо тоже, очень хорошо, раз это хорошее сумело вытеснить собой самое лучшее, что было в их жизни – прошлое, – но не растерять и не забыть, и смогло заставить страдать и метаться, но не объяснить и даже не приблизить к пониманию – что же делать им всем с самими собою, в конце концов, как всем им с самими собою быть…

Клэр прекрасно Марка понимала и старалась вести себя так, словно ничего в отношениях их не изменилось. Ее как будто совсем не удивляли его вечерние отъезды домой, которые не прекратились даже после того, как родственник из Москвы Максим переехал жить к «герлфренд Ларисса» со всеми вещами. Она не задавала ему вопросов – просто целовала перед уходом. Сам Марик тему эту не поднимал, потому что объяснить состояние свое не умел. Да и не считал нужным. Странным несколько было для Клэр другое: почему неудобные эти встречи на далласских выселках после исчезновения Макса не сменили адрес на прежний, на адрес дома доктора Лурье. Но и об этом не считала вправе она пытать своего зрелого друга. Он уходил и ничего не предлагал, а она оставалась и садилась за письменный стол, чтобы успеть еще немного поработать над диссертацией про болты. К этому времени Клэр, справившись с расчетными нагрузками, перебралась через промежуточные доказательства и уже вместе с Марком подбиралась к предварительным выводам по использованию облегченных элементов, не требующих сварных соединений. Оставалось немного, максимум год, – и сразу защита. Ну, а после защиты, решила она для себя: или Марк Лурье есть, или Марка Лурье нет. А пока он есть, она не будет лезть ему в душу с вопросами, она будет беречь своего друга и научного руководителя и будет провожать его с улыбкой на лице всякий раз, когда он уходит от нее в ночь, унося на лице запах ее кожи и аромат ее духов, чтобы вернуться в тот самый дом, где она столкнулась на лестнице с миловидной женщиной, с которой они не представились взаимно, а лишь деликатно отвели взгляд, но в последний момент успели все же быстро посмотреть друг другу в глаза. А еще она постарается не забыть, что после той встречи пошел совсем другой отсчет в их жизни, вовсе не легкий, как было прежде, и далеко не воздушный, как было тогда…

В этот день он вернулся от Клэр как обычно и, не успев еще войти в дом, услышал, как надрывается в гостиной телефон. Гудки были назойливые и долго не прекращались. Не переобувшись, он прошел в дом и снял трубку.

– Это я, – услышал он голос Ирины. Голос дрожал, и Марик понял – что-то случилось. Во всяком случае, она звонила точно не для того, чтобы выяснять отношения. – Тебе нужно срочно прилететь в Москву, Марк, – и снова он догадался, что произошло нечто ужасное, потому что не смог бы припомнить, когда в последний раз Ирка называла его так, Марком, только, когда дурачилась или же обижалась по мелочам. Ни то ни другое сюда не годилось.

– Родители? – спросил он, предполагая худшее. – Девочка? – и тут же уточнил: – Девочки?

– Ванька погиб, – выдавила Ирина Леонидовна на том конце трубки, – сына твоего убили, Ваньку нашего. – Она перестала пытаться сдерживать себя и зарыдала.

– Что?!! – заорал в трубку Марик. – Как убили? Кто убил?

– При… летай скорее, – через рыдания удалось выговорить ей, – мы дожде… мся хоронить… мы дожде… – далее пошли короткие гудки.

В Москву Марк Самуилович прилетел вместе с Максом. Пока летели над Атлантикой, не проронили ни слова. Подлетая к Шереметьево, Макс сказал лишь коротко:

– Дома…

Встречал их с лимузином лично Дмитрий Валентинович. Макса обнял и молча постоял, Марку Самуиловичу крепко по-мужски сжал руку и проникновенно посмотрел в глаза.

– Крепитесь, мужики, – сказал первый заместитель, – мы найдем их, обещаю.

– Кого, дядь Дим? – не понял Макс. – Кого вы найдете?

Дядя Дима не ответил.

– Как Ирина Леонидовна? – спросил Марк Самуилович.

– Держится, но плоха, – честно ответил он, – пока на таблетках, но обойдется, мы полагаем. С ней наши люди рядом, если что.

– Меня домой, пожалуйста, – попросил Максим, – на Плющиху.

– Меня тоже, – добавил Марик, – на Пироговку.

И только в машине он вспомнил, что не спросил у Дмитрия Валентиновича, как Милочка-то, жена Ивана. Но тот доложил обстановку сам:

– Людмила еще не вернулась, летит обратно первым рейсом, мы нашли ее через агентство. Иван Маркович ее перед… незадолго до того на восстановление отправил, отдохнуть в Таиланд, на две недели. Она уже знает теперь, завтра ее встречаем. А с девочками няня пока. С Ниночкой и Сарой. Они в порядке, – он замялся, – в смысле, они как всегда, как были.

Ирину Марик увидал только на похоронах, через два дня, когда вернулась Милочка и все было расставлено и договорено. По просьбе родственников были только самые близкие: жена покойного с его приемными родителями, родной брат-близнец, бабка с дедом Заблудовские, Полина Ивановна Ванюхина, сопровождаемая Петром Лысаковым, супруги Циммерман и первый зам Дмитрий Валентинович. До похоронного дня Ирина Леонидовна оставалась на Плющихе и домой не возвращалась. Марик туда постоянно звонил, но бравшие трубку чужие голоса постоянно менялись и все время говорили разное. Один раз к телефону подошел Макс, но извинился и сказал, что Ирина Леонидовна подойти не сможет. В любом случае, с женой его не соединяли. К Фабриции Львовне он тоже не зашел и не стал звонить, понимая, в каком сейчас состоянии оба Заблудовские. Вечером, однако, увидал из окна тестя: тот стоял на газоне, держа в руке поводок, а с поводка рвался в сторону английский бульдог тигрового окраса. Марик тряхнул головой, но наваждение не исчезло.

– Не может быть, – пробормотал он и снова посмотрел вниз через окно шестого этажа. В пироговском дворе уже не было никого: ни тестя, ни призрачного Торри…

Ирину Леонидовну привезли домой на Большую Пироговку лишь за полчаса до морга, чтобы она смогла переодеться в черное. Марик к тому времени уже находился у его дверей, на Малой Пироговке, откуда должны были забирать тело сына. Его трясло и бил озноб по всему телу. Про смерть Ванькину он лишь знал от Дмитрия Валентиновича: глава «Мамонта» Иван Маркович Лурье был убит из чердачного окна соседнего здания двумя выстрелами. Первая пуля прошла рядом с сердцем и была смертельной, но позволяла раненому жить еще какое-то время. Вторая пуля возможность эту сократила до минимума, до краткого трехсекундного промежутка между первым и вторым выстрелом, так как разом оборвала жизнь Айвана, влетев в его голову через висок, где и застряла. Известно было также, что, кроме снайперской винтовки Дегтярева, неизвестный стрелок не оставил ни малейшего следа, за который можно было бы зацепиться правоохранительным органам. Также неизвестной оставалась последняя картинка, сопровождавшая отрезок сознания жертвы вплоть до самого момента физической смерти, разместившийся в промежутке между первой и второй пулями. Но вряд ли картинка эта помогла бы расследованию, так как была вполне невинной и не давала представления об истинных мотивах преступления.

А в короткий этот последний промежуток Ваня лежал на пляже в любимом Судаке. Слева от него спала мама, а папа плескался в морских волнах и звал его к себе. Он махал ему руками и кричал что-то, очень громко кричал, но слова разбивались о волны и до Ваньки не долетали. Тогда Ванюшка поднялся, вернее, попытался подняться на ноги, чтобы быть выше мешающих волн, но нога не слушалась, потому что это была его левая, и вязла в мокром песке. А отец все кричал и кричал, а мама все спала и спала и не хотела проснуться, чтобы ему помочь. Ванька попытался собрать волю в кулак, но получалось плохо из-за того, что кулак тоже был левый и не сжимался, и не давал воле собраться как надо, в полную силу. И тут он увидал дедушку. Самуил Аронович был в драповом пальто с каракулевым воротником и в зимней шапке из меха нутрии. Он шел к нему, и почва пружинила под каждым его старческим шагом, потому что оказалась снежной дорогой, прихваченной морозом. Дед шел и улыбался Ваньке, и Ванька понял, что дед знает секрет, который не знает он. «Дай руку», – сказал дед, и Ванька дал. «Вставай», – сказал дед, и Ванька поднялся легко, без малейшего усилия. «Вот», – сказал дед и сделал шаг в сторону. За спиной его стояла тетенька в заиндевевших от холода очках. Она почему-то плакала, и из-под затуманенных стекол выкатывались слезы, и от этих слез шел теплый пар. И тогда его словно обожгло, словно кто-то нанес резкий удар в область виска, он узнал эту тетю: она жила у Максовой бабушки Полины Ивановны в смешной деревне, в которой раньше жили древние слоны, и туалет там был на улице в деревянной будочке и тоже был поэтому древний, и дыра внутри него уходила в темноту, в землю, откуда веяло холодом и страхом. «Не бойся, – сказала тетя, – все будет хорошо, Ванечка», – и он удивился, потому что раньше тетя не говорила ничего, а только молчала и улыбалась иногда. Но тогда он был уже большой и приезжал к ней на черной машине в эту же смешную деревню и не знал, что она не умеет говорить. А она умела, оказывается, и от этого Ваньке стало необыкновенно радостно, и он потянулся к ней рукой. Но она стала таять в воздухе, вместе с холодными стеклами, зимней дорогой, дедушкой Семой и нутриевой шапкой, оттого что над Судаком вновь засияло солнце во всю свою яркую силу и забило жарой и светом все вокруг, совершенно все, и ударило сиянием по близоруким зрачкам, и разом все исчезло…

Как бы то ни было, как сообщили органы, возбуждено уголовное дело и взято на особый контроль.

В одной машине с Ириной привезли ее мать и отца. На Фабриции Львовне была черная вуалетка из допотопных времен, почти скрывающая лицо, но по дрожанию плеч было видно, что она не вполне в порядке. Старик Заблудовский пытался сохранить мужество, но у него это плохо получалось, он нервически втягивал носом воздух и часто-часто моргал. Ирина была в черном платке, потухшая и сильно постаревшая. Она увидала Марика и подошла.

– Ир, – сумел только выговорить он, не отрывая глаз от жены, – Ир…

– Будь рядом, – сказала она пустым голосом и посмотрела сквозь Марка Самуиловича, – сейчас будут выносить, – и отвернула взгляд в сторону. К ним подошли Циммерманы и стали что-то говорить Ирине, что – Марик не слышал, не включалась голова. Заметил только, что Александр Ефимович поклонился ему уважительно и сочувственно сжал руку.

Привезли Полину Ивановну с каким-то мужиком простецкого вида, наверное, родственником, тоже из подмосковного поселка. Первым делом она пошла к Ирине. Женщины обнялись, и Полина Ивановна неожиданно для всех завыла, громко и протяжно, как воют настоящие русские старухи. Простецкий мужик подхватил ее под руку и быстро повел в сторону от ворот морга.

Милочка приехала последней, вместе с загоревшим под техасским солнцем длинноволосым Максом. На лице ее тоже был свежий загар, а одета она была в изящный темно-серый костюм с черной, отороченной золотой тесьмой полупрозрачной накидкой на голове и плечах и поэтому, как и Макс со своим схваченным зеленой резинкой хвостом, плохо соответствовала экзотической наружностью пасмурной обстановке малопироговского морга.

Полина Ивановна, завидев дочку, запричитала еще громче и, вывернувшись из-под Петькиной руки, заспешила ей навстречу, вклинивая в свой вой отдельные бессмысленные слова:

– Ка-ак же, до-оченька, ну ка-ак же…

Милочка тронула Макса за руку и негромко сказала:

– Возьми ее на себя, мне и так плохо.

Макс перехватил бабушку на полпути, и вдвоем с Петюхой они снова увлекли ее в сторону от ворот. Фабриция Львовна повернула голову в направлении Полининого воя и обнаружила там Макса. Она ухватила дочь за руку и потянула к себе, растерянно кивая в его сторону.

– Потом, мама, потом, – отмахнулась Ирина, понимая, что поступает неправильно, – все нормально, они просто похожи очень, я этого мальчика знаю, потом, потом…

Что будет потом, ее уже не заботило, по крайней мере, сейчас – может, и лучше для матери с отцом иметь то самое, что будет потом. Из дверей морга вышел Дмитрий Валентинович и негромким голосом, подчеркивающим значение скорбной процедуры, сообщил собравшимся:

– Все готово, можно прощаться. Пожалуйста, прошу вас, заходите внутрь.

Айван лежал в краснодеревянном гробу, облаченный в строгий черный костюм. Первый и последний раз в жизни. Обряжавший усопшего санитар по просьбе Дмитрия Валентиновича поместил в петлицу костюма красную гвоздику, что сделало Ваньку еще нелепей, потому что и без этой гвоздики диким казалось, что он лежит в гробу. Выражение лица его почти не изменилось, наоборот, стало еще более детским и как будто добавило наивности.

Специалисты из морга постарались: входное отверстие от пули на виске было тщательно закамуфлировано гримом и волосами, так, что следов не осталось совсем. Подходили по очереди. Полина Ивановна продолжала подвывать, но уже не так громко и безудержно. Милочка стояла с каменным лицом, застыв на месте, и что творится у нее на душе, понять было невозможно. Но мысли ее продолжали работать, потому что не были связаны с душой напрямую, огибали ее стороной, почти не касаясь и не оставляя значимого следа. И были эти мысли о том, что несправедливо это – положить мужа на Немецкое кладбище рядом с Самуилом Ароновичем Лурье и никому не известной Сарой, даже Айвану самому не известной. Ведь дед его этот не настоящий, зато сам он теперь настоящий, но не еврей, как все Лурье, а самый настоящий русский человек, Иван Александрович Ванюхин, если по полной справедливости. И место ему тогда не на их жидовском кладбище, а рядом с отцом его, дядей Шурой Ванюхиным, на старом мамонтовском погосте, где сам он лежит, и мать Милочки, Люська Михеичева, вечный приют обрела, и где отец ее, старый Михей, тоже покоится. Думалось ей об этом, но только так, чтобы о чем-то думать и кого-то за смерть своего мужика не любить. Все равно знала – предпринимать ничего не станет, да и глупо это просто – пустое лишь раздувать. Тем более что еще больше, чем этого, ей хотелось выпить.

Марик плакал, но не знал об этом, потому что не чувствовал слез: они стекали и падали ему на рубашку, расплываясь неровными влажными пятнами. Заблудовские стояли, слегка покачиваясь, и неотрывно всматривались в лицо внука, как будто знакомились с ним еще раз после возвращения на бывшую родину и удивлялись изменениям за прошедшие десять лет. При этом они поддерживали друг друга за руку, и неясно было, кто из них за кого опасается больше. Циммерман нервически кусал губу, зная, что если он даст ей свободу, то она начнет мелко-мелко дрожать и потянет за собою и веки, и все остальное, и он окончательно сорвется, и тогда ему станет неловко перед людьми. А еще будет стыдно, потому что тогда все подумают, что он не в себе из-за смерти юного благодетеля, своего бывшего ученика, которая ставит под удар его нынешнюю должность и его неправдоподобные гонорары, и не только подумают, но и догадаются об этом, возможно.

Лысый продолжал осуществлять контроль за тетей Полиной, но уже не так строго, потому что поразился тому, как парень в гробу, американский муж их Милки, похож лицом на Шуркиного сына, на Максима Ванюхина. Вот ведь как, думал, оно получилось-то.

Ирина стояла ближней к гробу с таким же, как у Милочки, каменным лицом. В отличие от невестки она не думала в эти минуты ни о чем, просто пыталась удержать себя в сознании, и ей это едва удавалось: она то видела перед собой лицо сына, неподвижное и чужое, то – нет, потому что плыла в этот миг вместе с облаками, в самой их серединной гуще куда-то в направлении белого, тоже сделанного, наверное, из облаков или похожих на них иных ласковых туманов, но не из тех, что были рядом, вокруг нее, из других – далеких, ослепительно белых и густых. Поэтому и не видела лица Ванюшиного, не всегда видела, только совсем в безоблачные и бессветные промежутки, но было их все меньше и становились они все реже…

А потом не заметила, как оказались уже на Немецком кладбище, и сына ее Ванечку, ее любимого Ваньку-головастика стали закапывать в землю, бросая в него комья земли. И эти комья стукались о крышку его подземного дома и рассыпались в земляной прах, и праха этого становилось все больше и больше, пока не стало столько, что совсем исчез за ним верх красного деревянного гроба…

Два последующих дня Ирина Леонидовна почти не вставала, но после кладбища ее вместе с Мариком отвезли на Пироговку, и лежала она уже там. Марик просидел с ней рядом почти все это время, выходил только прогулять бульдога. Он держал Ирку за руку и ничего не говорил. Да это было и не нужно обоим. На третий день, незадолго до отъезда мужа домой, она поднялась и поставила чайник. А потом они пили чай, не на кухне, как в прошлой жизни, а в столовой, как тогда, после окончания четырехлетней войны с дедом, в которой так и не оказалось ни побежденных, ни победителей. И снова из Сариных чашек, синих с золотом, и с печеньем из новых сортов, в идиотской упаковке, переваленным по этой причине в семейную реликвию – хрустальную ладью с серебряными головами мамонтов. И снова оба знали – мирный договор зачитываться не будет, потому что никакой войны не было, просто у каждого теперь были свои собственные будильники, и показывали они не одно и то же время, а с разницей в целых восемь часов. И поэтому не было уже единой для них гавани, куда бы вплыли они и пристали там навечно.

– Я не вернусь, Марик, – сказала Ирина, – и наверное, никогда уже. У меня теперь все здесь: Ванька, девочки, Третий вон, – она кивнула головой на кобеля, и тот радостно заизвивался вокруг хозяйки, – да и родители. Там тоже скоро уже. – Она посмотрела на мужа так, что он понял – все так и есть, все так и будет, и добавила: – А ты езжай, тебе нужно свой собственный мост достраивать, я знаю, что иначе для тебя нельзя. – Она знала, а сам Марик – нет.

Он улетел на другой день, не встретившись ни с кем больше, сделав только прощальные звонки. Уже находясь в воздухе над Атлантикой, он понял вдруг, что так и не побывал в доме сына и не посмотрел на внучек: ни на старшую Нину, ни на младшую Сару.

А еще почти через неделю, дождавшись девятого дня, в американский Техас тем же рейсом улетал Максим Ванюхин. Потому что нужно было жить дальше и дальше учиться: снимать пейзажи, портреты и натюрморты. А еще, потому что там ждала его Лариса Циммерман.