В пасмурный день конца августа 1987 года, когда ветерану органов безопасности и пенсионеру Глебу Иванычу Чапайкину стукнуло 84, внучка его Варя Бероева получала в райотделе милиции паспорт гражданина Советского Союза в связи с достижением шестнадцатилетнего возраста. Несмотря на дурной, мелкий, затянувшийся без меры дождь, настроение у Марии Глебовны Бероевой было отменным. Все сходилось в выгодной и долгожданной для Бероевых точке. Володя получил контракт на серию выступлений в США, в самых престижных залах и на шикарных условиях, ранее никогда не предлагавшихся. Впервые за все годы его пианистической карьеры контракт был прямой, в обход Министерства культуры и потому вызвал в рядах минкультовского чиновничества глухую ненависть к исполнителю. Одновременно там же возникла тревога относительно собственной будущей классовой невостребованности – и не только у них. Злились, строили козьи морды тому, над кем еще удавалось остаточно поизмываться, но уже понимали – время их заканчивается, все, другие дуют ветры, иные погоды на дворе: Горбачев, разворот перестройки, начало кооперативного движения, частный сектор, собственность, права конкретного человека, несмолкаемый крик о демократии, визы туда, визы сюда, физические лица, юридические лица, путевки без парткома, партком без авторитета, сам же Ленин – кровавый и подлый негодяй, похлеще усатого.

Кроме того, Варькин паспорт и дедов день рождения совпали очень по делу. Это если не считать, что сутками изводивший Глеба Иваныча кашель в итоге довел его до малоприятной необходимости набрать дочкин номер и сухо просить о вмешательстве в дыхательную систему по части лекарств.

«Сейчас… – решила для себя Маша и понеслась в аптеку, – сегодня…»

К отцу приехала и с лекарством, и заодно с подарком. Присмотрела теплую безрукавку на молнии, сверху дубленую, изнутри – стриженый светлый мех. Глеб Иваныч сопротивляться не стал, вещь надел, вместо благодарности сказал – нормально. Лекарства тоже принял. Оказалось, есть такой для него дыхательный распылитель иностранного завоза. Пыхнул в рот, втянул, превозмогая отвращение, – и к просьбе своей вынужденной, и к самому пару нерусскому. Но после этого и на самом деле полегче стало, хоть и чужой изготовитель, не свой. И тогда Маша затеяла разговор.

– Папа, – сказала она отцу и погладила большим пальцем дубленую обновку, – давай мы к тебе Варьку пропишем и пусть себе живет потихоньку. Она паспорт сегодня получила, взрослая уже. Нам же пешком друг от дружки пять минут, так она всегда за тобой присмотрит, лекарства, если надо, какие или поесть принесет. Видишь, какое у тебя дело, с дыхалкой-то. И места тут более чем достаточно. Она на втором этаже будет – если что, позанимается там и тебе оттуда не слышно ничего, сверху. Всем от этого спокойней будет. А ночевать может тут, может дома. Главное, чтоб мы не дергались, – она посмотрела на отца взглядом взрослой дочери, давно списавшей все прошлые недоразумения, и финально уточнила, чтобы не было уже никаких сомнений. – Поверь, папа, это все ради тебя только. Мы с Володей посоветовались и решили, что больше так жить нельзя, в таком многолетнем отрыве.

Глеб Иваныч, пока слушал, ни одним движением не выразил своего отношения к теме, что так осторожно затронула дочка, но внутренне все уже решил сам. Отцовское чувство подсказывало, что согласиться с дочерью нужно, что, действительно, состояние его здоровья вызывает у них тревогу и от этого всем им некомфортно. Чекистская интуиция, с другой стороны, не позволяла так вот просто взять и согласиться – ясно, что к квартире подбираются, упустить не хотят, Варьку ихнюю на жилплощадь впихнуть пока не поздно, в хоромы эти адвокатские, Зеленских. И тут вдруг понял Глеб Чапайкин, что в третий раз уже, отматывая с тридцать седьмого, подумал он об этой самой квартире в Трехпрудном, словно о чужой, вовсе не ему принадлежащей, а посторонним людям: незнакомым, но известным ему и владеющим ей по закону. Второй раз – он помнил точно – пришелся на странный и страшный сон, который сам он не любил потом вспоминать, но в памяти все ж завис он в мельчайших деталях. И еще подумал, что Варька эта не только «ихняя», а и его тоже, родная ему внучка, по крови, по закону, по Богу.

«Стоп! – в тот же миг подумал он, дойдя до последней, самой неотвязной мысли. – Приехали…»

А Марии ответил с неизменно бесчувственным выражением на лице:

– Я где надо подпишу, пусть прописывается.

Прописка заняла неделю, после чего Варвара появилась у деда, уважительно поздоровалась, с интересом осмотрелась по сторонам, исследуя будущую собственность с новой уже точки зрения, затем поднялась наверх, пооткрывала и позакрывала двери практически неиспользуемых комнат, довольно хмыкнула и сообщила Глебу Иванычу:

– Дедушка, я решила, что учиться после школы поступлю – тогда переберусь сюда совсем. А сейчас мне пока дома лучше, чтобы от учебы не отрываться. Последний год ведь остается, буду в Иняз поступать, готовиться нужно серьезно. – Дед пожал плечами и ничего не ответил. – Пока, – сказала Варька и отправилась делиться впечатлениями о квартире с матерью.

Сам дед ей не понравился, хоть и был генерал: неживой какой-то, глядит неулыбчиво, как будто билет в трамвае проверяет, молчит больше, чем говорит, и не интересуется никакими успехами. Одно успокоение, что по годам сильно старый, вот-вот помрет, наверное. Очень бы хотелось, подумала, чтоб поскорей, не позднее следующего сентября, к началу студенческой жизни.

Матери Варька про такое свое тайное пожелание не сказала, конечно, но та и сама, видно, не слишком по отцу трепетала, с утра до вечера мужем занималась, папой, гением черной и белой клавиши типа рояль. Недавно «Ямаху» приобрели вместо старого «Бехштейна», так мать теперь пыль с нее по два раза на день стирает, думает, у папы лучше от этого получаться будет. Собственную виолончель ни разу за все годы так из кладовки и не вытащила, не протерла, паутиной, наверно, заросла вся. Зато и у самого папы – не жизнь, а рай.

Тогда же подумалось, как это правильно для женщины быть замужем за знаменитостью, сумев при этом полностью подчинить его себе, как мама папу, держать всю жизнь на коротком поводке и распределять поступающие блага согласно собственным представлениям о жизни. «Молодец, мать, ничего не скажешь, умница! А получилось-то все как? А никак! На квартиру привела нашу на Малую Бронную пианиста из Кемерово – он и отпал от унитазов цековских, мама сама смеялась потом, когда вспоминала. А у деда, кстати, ничуть не хуже, а даже поинтересней будет, чем у нас, и нет строгости этой современной и рационализма: два этажа полных, простор, потолки значительно выше цековских, а это теперь ой как ценится, окна овальные, камин настоящий с решеткой, сам дом капитальный весь, старой постройки, основательный во всем – говорят, проект академика архитектуры Мирского. Такой квартиры ни у кого из нашей школы нет, точно. Поскорей бы…»

Первые пенсионные год-два Глеб Иваныч Чапайкин сам не до конца верил, что взят он вот так вот и отрублен от любимого дела, словно прокаженный: разом, с маху, одним коротким начальственным указом, несправедливым командным тычком, какого могло бы вполне и не быть, учитывая безукоризненное прошлое и верность чекистскому делу. Все еще надеялся внутри печенки, что простят ему проклятого этого Томского и призовут обратно. Не дождался. Не призвали и, судя по всему, не простили. Особенно упомнили, что его же агентом Стефан-Гусар и оказался: сам же и вербовал, генерал-неудачник, сам же дело такое громкое и провалил, бездарно просрав в поддавки против уголовника. Сам же, считай, прессу вражескую к делу притянул, своими, можно сказать, идиотскими действиями. А тень на весь Комитет упала и на всю партию.

Да и не в том дело – простили-не простили: забыли просто-напросто, списали, подвели равнодушную черту и вымарали из истории, географии и родной речи, в каждой из которых головой и ремеслом участвовал, по крупинкам туда-сюда сортировал, прочищал, промалывал и снова после, как надо, правил и, как учили, расставлял. И вот так неутомимо, ненавидя врага и себя не жалеючи, – все эти пятьдесят боевых партийных лет. А уволен – в один день. И хотя остался без прямого позора, но зато со всеми основными вытекающими из необъявленного позора последствиями: ни того тебе, ни другого, ни третьего, ни лекарства нормального, ни звонков по праздникам, ни приглашений по Дням. Спасибо, про квартиру не вспомнили – в смысле, как образовалась. Хотя кому вспоминать-то? Передохли те давно, кто сочувствие в тридцать пятом оказал, позволив дело на семью Зеленских завести, да так, чтобы сразу же изменников изобличить, а помещение очистить.

Именно тогда, в семьдесят пятом, впервые подумал он о Зеленских, приложив к явственно всплывшей в голове картинке собственную жилплощадь в Трехпрудном переулке в качестве овеществленной памяти. И в тот же самый момент, как вспомнил, встретил, как назло, Розу Марковну Мирскую во дворе. Та возвращалась с рынка, с зеленым луком и килограммом яблок. А он – из магазина в Малом Козихинском, с батоном белого и ряженкой. Она кивнула приветливо и пошла навстречу – разговаривать. А он, помнится, налился кровавым колером – от ничего, от внезапного секундного совпадения памяти, негодяйского факта и свидетеля времен – Розы Мирской. Или, наоборот, – от полного их несовпадения по результату всей ничтожной и почти уже истекшей жизни. Нелепо взмахнул тогда рукой, не узнавая сам себя, крутанулся резко на месте, в оборот, и двинул в обратном направлении, энергично отталкивая казенными подметками дворовый асфальт. И – от дома, от дома… Словно чего забыл, но внезапно вспомнил.

После избегал соседку какое-то время, прислушиваясь к себе народившимся незнакомым органом, который сам же внутри себя и засек, в тот же самый короткий и необъяснимый период, в семьдесят пятом: от встречи во дворе и до конца года, не больше.

До восьмидесятого жил потом тихо: телевизором и газетами. Из дому выходил лишь по необходимости: аптека, магазин, папиросы, те же самые газеты с обязательной «Правдой». Гулять – не гулял: не понимал бесцельного времени никогда, от мысли одной воротило, что можно просто идти ни за чем, просто так глядеть ни на что или же, к примеру, специально вдыхать и с паузой выпускать воздух обратно.

А затем случилась странная вещь, во время Олимпиады-80. Кто-то из них ехал, то есть наш, из своих бывших – скорее всего, самый Большой Лубянский, в серединной машине. Вокруг сопровождение – под сигнал, от Маяковки на Горького сворачивали, к театру Сатиры почти вплотную прижались. Там-то Глеб Иваныч и стоял с очередной авоськой. В авоське все просто и все насквозь: кефир и макароны в бумажном пакете, длинномерные. Помнил только, сощурил глаза и взглядом кортеж тот проводил, а взгляд мокрым получился: то ли от тоски, то ли от зависти, то ли от обиды. И руку с авоськой к глазам приподнял, вытереть вроде, собрать на палец мокрое. В этот момент двое и подскочили откуда-то сзади. Один перехватил авоську, другой оттеснять стал, к самому театру ближе и всем корпусом вид Чапайкину перекрыл. Кто они – догадался сразу. Это и взбесило, именно то, что свои, а не чужие.

– А, ну, цыть! – так шепнул, чтобы внимания не привлекать, но расставить все куда надо. Первый на слово не среагировал, а одним движением проверочным пакет макароновый лапой обхватил и хрустнул. Второй спиной уже развернулся и мерно отступать продолжал, заталкивая Чапайкина в глубь тротуара, но на этот раз уже ближе к воротам железным, к театру Моссовета.

Тогда и сработала впервые ненависть к своим же, к тупым и неловким неумехам. Замкнулось что-то в органе идентификации «свой – чужой», не сросся образ и факт, выдавилось неприятие через макароны те самые и оттирку к стене. Глеб Иваныч рванул на себя авоську, выставил локти навстречу оттеснителю и, подкачнув в шейные вены жидкости, произнес с тихой угрозой в голосе:

– А ну смирно, с-суки! Генерал перед вами!

Суки, однако, оттирку не прекратили, а затащили Глеба Иваныча за театральные моссоветовские ворота, приставили к стене, прохлопали карманы, попутно додавив макароны до мелких осколков, и тогда первый, убедившись в неопасности деда, между делом сунул ему кулак ниже ребер. Чтоб не вякал, во-первых. Чтоб нормально оттеснялся, когда просят, во-вторых. И чтоб органы уважал, в-третьих. Особенно в период Олимпийских игр в столице. И не просто сунул, а нанес резкий, хорошо поставленный короткий удар в подреберье, чтобы хватило перехватить дыхалку на время, пока сотрудники в штатском исчезнут в толпе.

Потом он долго, сидя на корточках, восстанавливал дыхание, превозмогая боль справа внизу. А еще через какое-то время боль отпустила, и он обнаружил, что знает, что ему делать. Вернее, Глеб Иваныч точно знал, что ему делать теперь не следует, а именно: звать на помощь, писать обличительные бумаги, обращаться в органы милиции или звонить по старым номерам.

В этом и заключалась странность истории, имевшей место в олимпийском восьмидесятом году, напротив памятника поэту Маяковскому при участии в ней генерал-лейтенанта в отставке Глеба Иваныча Чапайкина – в том, куда он пошел. Точнее говоря, в том, куда он попал в результате этой бесовской несправедливости своих по отношению к своим после того, как, бросив испоганенную авоську, задумчиво двинул вниз по улице Горького.

Так он, перебирая в памяти фрагменты уходящей жизни, от посадочно-победных до откатно-пораженческих, шел и шел, пока не миновал черного Юрия Долгорукого с голубиным пометом на шлеме цвета несвежей извести и не взял правей, зайдя на улицу Неждановой. Там дорога раздваивалась. Левая превращалась в Брюсов переулок, упираясь в консерваторию, правая же вливалась в Елисеевский, что брал начало от выцветшей блекло-желтой церковки. В консерватории он, бывало, заседал, и неоднократно: даже пару раз меры принимал, хотя сажать по их части не пришлось – хватало запугиваний и бесед. Неподдающиеся просто сбегали и оставались вне родных границ, но против опасности не шли. Церковь же на этом месте была совсем ему незнакома.

«Как же так, – подумал Чапайкин, обнаружив Божий храм, – ведь не раз тут проезжал… – он оглянулся назад и сразу же безошибочно признал другой знакомый пейзаж. – В Союзе композиторов также заседал не единожды и все такое, а вот церковь не упомню», – он задрал голову к куполу и медленно сканировал глазами полученное изображение, сверху вниз, до самого бортового тротуарного камня. Так сделал, словно собирался приступать к допросу непосредственно святого духа, но только вот не был уверен, каким будет первый вопрос его и не стоило ли предварительно открыть крепкое безошибочное дело на Сына и Отца. Он кинул взгляд на каменную доску правей входа. На ней слабо просматривалось через грязноватую позолоту «Храм Вознесения на Успенском Вражке».

Глеб Иваныч подумал и вошел. Внутри было тихо и прохладно, и Чапайкин снова удивился. На этот раз тому, что они не закрыли храмы на период Игр. Лично он закрыл бы, в пределах окружной дороги хотя бы. Но тут же сам поразился тому, о чем только что подумал.

– Господи, – пробормотал он, не имея в виду ничего религиозного, а просто немного заплутав в непоследовательности собственных удивлений, – надо же…

Утренняя служба давно завершилась, поэтому внутри храма находились лишь задержавшиеся в силу разных нужд прихожане, случайно забредшие прохожие и один-два чокнутых завсегдатая. Были и те, кто зашел не случайно: не из любопытства, и не сказать что по делу, а просто с прихваченной на всякий случай личной целью, без особых претензий на челобитный визит. Те, как правило, покупали по паре тонких свечей, затем чуть растерянно оглядывались, подбирая подходящую под ситуацию иконку, и, остановив взгляд на отобранной внутренней подсказкой, ставили к ней поочередно свечи, зажигая одну от другой. При этом не молились и не шептали, а лишь недолго смотрели на огонь, затем медленно отступали и, уже не оглядываясь, покидали храм.

Глеб Иваныч тоже купил свечку, самую тонкую и дешевую, и прямиком двинул к иконостасу, туда, где располагался высокий узкий столик, покрытый златотканым покрывалом. На столике лежала книга, большая по размеру, древнего вида и содержания, и это решило дело. Рядом с книгой он и воткнул свою первую в жизни восковую соломинку, предварительно запалив ее от соседней горящей. Думать он ни о чем святом не думал, просто постоял рядом, ожидая, что будет дальше. Дальше не было ничего, в том числе и лично с ним.

«Ну и ладно, раз так, – подумал Чапайкин, не делая даже слабой попытки разобраться в собственных ощущениях, – ну и пусть…» – он развернулся и, ни разу не обернувшись больше лицом к странному деянию, которое только что собственноручно совершил, энергично двинулся к выходу из богоугодного заведения. Выйдя на воздух, он прямиком направился по Брюсову переулку в сторону улицы Герцена.

Когда, замкнув пеший круг непривычного маршрута, он вернулся к себе в Трехпрудный, на душе оставалось все еще каменно, но внизу уже тянуло не так. Он поднялся на свой этаж, долго вытягивал из брюк зацепившиеся за дыру в кармане ключи и наконец с силой дернув связку, освободил ее от кармана. Внезапно, опустив глаза в пол, он обнаружил небольшую лужу, образовавшуюся под дверью. Вода явно вытекала из-под дверной щели, быстро распространяясь по лестничной площадке. Глеб Иваныч лихорадочно начал вставлять ключ в замок, но руки не слушались, и ключ никак не хотел совпадать со скважиной. Изрядно раздосадованный, он нажал ключом сильнее, и, к его удивлению, дверь распахнулась настежь, впустив хозяина и так. Еще больше удивившись, он вошел внутрь помещения, но сразу понял, что не вошел, а вплыл – мягко вплыл в собственную двухэтажную квартиру. Дверь, как это и должно было быть в водной среде, замкнулась совершенно бесшумно, и Чапайкин, абсолютно свободно дыша, потек вперед, легко преодолевая сопротивление воды.

Все внутри было по-прежнему: вещи – на своих местах, ничто не пузырилось и не размокало. Кроме одного. Вокруг него, не обращая на генерала никакого внимания, безмятежно плавали два существа: один – строго черный, с гладкой лоснящейся шкуркой, размером с крупного зайца, другой – поменьше, в редкую рыжеватую полоску и с мордой покороче. Первого он признал сразу – это был типичный австралийский утконос, с перепончатыми лапами, округлым утиным клювом и ловкими ластами-ногами. Насчет другого были сомнения, но чем-то существо напоминало кошку, простого дворового кота. Правда, лапы его заканчивались не когтями, а легкими недоразвитыми перепоночками, мордочка завершалась овалом и была площе котовой, больше походя на сомий рот, а на месте ушей дырявились едва прикрытые чем-то кожистым небольшие отверстия. Хвост, кстати, тоже не был круглым прутом, а имел уплощенную форму для удобства маневров в водной стихии.

Ощущение опасности отсутствовало. Единственно – на дубовом донном паркете, между ножками стола, замысловато переплетясь между собой, вяло вздрагивали две гадюки.

«Скорей всего, морские змеи, – решил про себя Глеб Иваныч. – Это значит, с сильным ядом и стопроцентно смертельным исходом. – На всякий случай он стал оплывать обеденный стол стороной, стараясь не опускать конечности низко к паркету. – Стоп, – пришло ему в голову, – но если змеи морские, то и вода должна быть соленой. А я так ее и не попробовал.

Тут же, не теряя времени даром, он приоткрыл рот, чтобы определить соленость на вкус, но в этот же момент невероятной силы поток растянул до отказа ротовое отверстие генерала и с бешеным напором устремился внутрь Глеба Иваныча. Так он вливался и вливался в него до тех пор, пока вокруг не стало совсем сухо, словно и не было никакой вовсе воды. Внутри давило страшно, хотя больше в груди теперь, чем в животе. Превозмогая боль, он посмотрел на пол, под стол. Змеи с паркета исчезли, но зато на столе, на скатерти, обнаружились два спящих существа: утконос и уткокот.

– Они не спят, Глеб Иваныч, – обратился к нему женский голос откуда-то сзади. – Мертвые они.

Чапайкин обернулся и обомлел. За его спиной стояла Кора Зеленская и улыбалась. Улыбка ее была благостной и даже немножко виноватой. Она потрогала рукой уткокота и объяснила:

– Это смесь пород – утконоса и кота. Выводится прямым скрещиванием. Мы теперь этим занимаемся у себя в Борисове, в Белорусской ССР. Георгий Евсеич всех нас научил, но теперь его больше нет, мы занимаемся сами. У нас бригадный подряд, дети, внуки – все мы. И это довольно просто, смотрите, товарищ капитан.

– Я не капитан, товарищ Зеленская, – поправил ее пенсионер, – я генерал-лейтенант.

– Так я и говорю, – словно не слыша важной поправки, продолжила объяснение Кора Зеленская, – берем самого обычного утконоса и вскрываем полость. – В руке у нее откуда-то возник кухонный нож, и она ловко сделала продольный надрез на животном, с самого низа и до горла, и слегка поддела рукой то, что было внутри шкурки. Оттуда выскользнула аккуратная тушка диковинного зверя и легла на стол рядом с уткокотом. – Теперь смотрите, товарищ капитан, – сказала она и придвинула к себе второе существо, – здесь поступаем по такому же образцу. – Она в точности повторила сделанное с утконосом, и на столе образовалась еще одна тушка, поменьше, но уже вполне своими обнаженными параметрами напоминавшая первую. Глеб Иваныч напряженно следил за манипуляциями гражданки Кемохлидзе, отметив про себя, что крови никакой не наблюдается – все пока было предельно сухо и пристойно. – Теперь последнее, – объяснила Кора, – как говорится, край, – она вложила тушку уткокота в шкурку утконоса и двумя стежками неизвестно откуда взявшейся иголки с ниткой стянула шов так, что от скрещивания не осталось и следа. – Все, – улыбнулась она, – так мы и работаем, товарищ капитан.

– Подождите, – удивился Чапайкин, – как же так? А это куда? – Он кивнул на тушку утконоса. – Это, получается, осталось ни при чем? Кроме того, вы не с котом смешали вид, а уже со смешанным производным, с уже готовым уткокотом. В чем тогда суть вашей работы?

– Умница, – улыбнулась Зеленская, – правильно мыслите, капитан. Это, – она кивнула на лишнюю тушку, – в отход, на списание. А этот, – теперь уже она кивнула на скрещенное мертвое тело, – этот пойдет в отчет по бригадному подряду. Мы проведем его по статье «Разовые случайные работы», и все останутся при своем. В смысле, каждый – при своем. Теперь ясно, капитан?

Ясным не было ничего, но зато теперь уже Глеб Иваныч ощутил, как внутрь к нему забралось раздражение, смешавшееся с болью в середине груди от накачанного в тело чудовищного объема воды. И тогда он передумал. Он взглянул на гостью уже без случайно получившегося гостеприимства и задал вопрос в присущей его ремеслу манере угроз и запугивания:

– Ну что, будем говорить, гражданка Зеленская?

– Не в этот раз, – снова улыбнулась Кора Сулхановна, как будто ей совершенно не было страшно. – Потому что теперь нам пора, – она обернулась к дверям в столовую и дала знак кому-то, кто был там. – Все, все, все, уже идем, ребята. Мы и так задержались у капитана сверх всякой меры.

У дверей, подперев проем, молча стояли двое в штатском: первый, который оттеснял Глеба Иваныча и ломал его макароны, и второй – тот, что вжал в стену и нанес короткий тычок под ребра, отчего так нестерпимо теперь болела грудь.

– А это вам, гражданин капитан, – усмехнулась Кора, указав глазами на остатки вивисекции на обеденном столе, – можете использовать по своему усмотрению или положить в холодильник. В принципе это съедобно.

После этих слов Зеленская круто развернулась и вышла из столовой. Вслед за ней направились двое – то ли охрана, то ли конвоиры, он так и не понял.

– Стойте! – постаравшись сделать голос как можно суровее, скомандовал генерал. – Остановитесь!

Он хотел добавить еще что-нибудь громкое и путательное и только успел на самую малость приоткрыть с этой целью рот, как оттуда с таким же страшным, как и прежде, напором вырвалась водяная струя и начала заливать квартиру Глеба Иваныча. Он замер, не умея предпринять ничего против этого страшного катаклизма, и еще потому, что понял – сделать ничего уже не возможно. Боль, что, казалось, должна была отпустить генералову внутренность, уйти обратно вместе с водой, наоборот, сделалась только сильней и так же, как и вода, стала, дико давя на все изнутри живое, прорываться наружу через шею и горло, но уже не булькая в гортани, а задыхаясь вместе с Глебом Иванычем и вместе с ним же хрипя…

…Он очнулся, поняв, что за окном еще даже не затемнело перед тем, как начаться окончательному вечеру. Он лежал в собственной спальне, не укрытый ничем, в одежде, задыхаясь от приступа ранее незнакомого ему кашля. Однако сразу понял, что дело не в самом горле, а в том, что располагалось ниже, там, где легкие, или бронхи, или черт его знает что еще.

Постепенно приступ ослаб, и Глеб Иваныч догадался, что в организме его, начиная с этого дня, завелась новая, неизвестная неприятность, какой раньше с ним не бывало. Как будто кто-то маленький, мстительный и злобный вставил в него маленький острый ключик, повернул в нужную сторону и включил тем самым нехорошую кнопочку на болезнь.

– Курите много, Глеб Иваныч, – сказали ему на другой день в районной поликлинике, куда он с трудом доковылял, – бросить бы вам это дело.

Он ничего не ответил и вернулся домой, купив по пути «Беломору».

Дальше стало легче, потому что к астматическим приступам стал привыкать и прилаживаться, впуская в себя многочисленные дыхательные смеси, и когда допекало совсем, то максимально затормаживал остатки двигательной активности. И еще оттого стало полегче, что такой своей, как у других простых смертных, обычной пенсионерской жизнью к середине восьмидесятых генерал сумел вольно или невольно притушить в себе прошлое неотъемное чувство неравности с прочим населением и смириться с нынешним равным положением.

Кроме грудной болячки имелся и прочий дискомфорт – с деньгами в доме не было порядка. Пенсия съедалась гораздо быстрей прихода следующей, в основном из-за того, что клал каждый месяц чего-нибудь в нижний ящик стола – на смерть, как у всего народа заведено. Остальное, что набралось от многолетнего генеральского содержания, лежало на книжке, на предъявителя, на тот самый случай, если смерти нет еще, а беда уже здесь, и не одна, и не малая.

На родных надежды не было с того самого времени, как невозвратно ушла Алевтина, забрав с собой Машку. А теперь кто они, родные? Внучка, считай, взрослая: на улице встретишь – не узнаешь, скорей всего. И сама – тоже не признает. Машка вокруг музыканта своего жизнь завернула, никого для нее больше нет, изредка повод отыщет позвонить проверить, не подох ли еще отец. Варьку – в том году попросила – прописал, но это, скорей, не из-за надежды на ответность. Просто другого никакого прописанта как не было все одно, так и не будет, с неба не свалится. А квартира чину какому-нибудь уйдет, за так. Пусть родня лучше пользуется, чем наши.

И понял тут же, что подумал о родне, как о чужих, а о «своих» – о тех же самых начальственных, властных и вовсе теперь неприступных – так просто с отвращением даже. Так что, хочешь не хочешь, приходилось ежемесячно уделять смерти финансовое уважение.

Оттуда деньги и взяли, из нижнего ящика. Верхнюю планку надломили просто и дернули. И сами деньги, и книжку сберегательную, и награды – все, что было под ключом. Там же револьвер именной хранился, наградной. Гравировка на рукояти: «Несгибаемому чекисту Глебу Чапайкину от наркома Ежова. Август 1937 года». Взяли и его, само собой.

Пришли белым днем, пока ждал в магазине, что вот-вот творог выкинут, дверь фомой отжали, даже тужиться не пришлось – язык замковый, единственный, так сам и выскочил, не вздрогнув. Парадный мундир не тронули, только орденские планки вырвали второпях, думали, наверно, тоже стоят, как сами ордена. Это конец лета был, восемьдесят восьмого, через год после Варькиной прописки, неделя от дня рождения прошла, неотмеченного и никому уже на этот год не нужного.

Кто, что? Милиция руками развела, на заметку взяла, дело, сказали, завели, но намекнули, что бывают, мол, и неудачи, товарищ генерал, сами лучше нашего понимаете, где они теперь-то, ордена ваши и награды, трижды перекупились, наверно, да по новой продались. И револьвер там же…

Дочери сообщать не стал, не хотел на лживое сочувствие нарваться, на пустые слова и охи. Дверь укреплять тоже не стал – не на что, во-первых, да и незачем уже было: кроме реквизита сталинских времен, румынской полированной мебели да пары вышедших из употребления побитых молью костюмов другим хлопцам поживиться здесь так и так было б нечем. Второй этаж от первого не унесешь, чего ж еще-то?

По дому сведения о происшедшем разлетелись в один миг, и уже к вечеру весь Трехпрудный был в курсе генераловой беды. Первой позвонила Роза Марковна. Позвонила и сразу поднялась к Чапайкину на этаж.

– Сволочи, – от души пожалела она Глеба Иваныча и присела рядом. – Сволочи они, Глеб, и станет им за это когда-нибудь. Надо же! Боевые ордена, медали, награды, отличительные знаки, – закладывая пальцы, искренне желая утешить соседа, зачитала она вслух драгоценный перечень взятого. – И как только рука у человека подняться могла сделать такое!

То, что награды не вполне боевые, а приравненные к ним значимостью и заслугами награжденного, в тот момент в голову как-то не пришло, да и не настраивала себя никогда Мирская на выявление скандальной правды по отношению к ближним. То, что когда-то вызывало у них с Семой тихую дрожь и ненавистный ужас, никак не увязывалось теперь с соседом-стариком. Впрочем, никогда не доходило до подобных прямых подозрений у Розы насчет Чапайкина и раньше.

– Ты прекраснодушное создание, милая моя, – сказал ей как-то Семен Львович, как только Глеб и Алевтина ушли к себе после совместного чая у Мирских.

– А ты, мне кажется, завышаешь планку человеческой подлости, не доверяя всякому, кто моложе тебя и стройней, – отшутилась тогда Роза и добавила просто так, к слову, но тоже на всякий случай, не всерьез: – и чьи женщины доступней.

Семен Львович хмыкнул, но не ответил. После они, кажется, вплоть до самого ареста о самом Глебе не говорили, больше – о его коллегах по чекистскому предприятию и о самом Главном Режиссере.

Выводы после кражи у Чапайкина Мирская сделала самые серьезные. Обсудила с Виленом, тот и думать не стал, сказал сразу:

– О чем речь, бабуль, самую дорогую дверь поставим, давно пора, я только-только постановочные получил, так что договаривайся с самой крутой фирмой: бронированный лист, австрийские замки, лучшие из лучших, штыри вверх, штыри вниз, штыри вбок, ну и на охранную сигнализацию давай, наконец, к ментам встанем, это, говорят, надежно работает. Хватит под одним только Богом ходить, в доме произведения искусства, в конце концов.

Одним словом, денег дал, сколько фирма запросила, не торгуясь, ну и сделали те. И милиция тоже: пришли, присвистнули от удивления, сказали, что после таких оборонительных мероприятий они теперь вряд ли понадобятся. Но работу сделали, на сигнал поставили, проверили – работает. И другие многие всполошились в Доме, тоже укрепили охранные рубежи. Это уже в начале сентября было, через неделю, как Глеба Иваныча обидели. Вдруг Чапайкин звонит, довольный, голос бодрый по-непривычному. Зайдите, Роза Марковна, говорит. Очень прошу, прямо сейчас, если можно.

Ну, само собой, Мирская по-быстрому: чуть-чуть пудры, брошь – на кофту, тапки на туфли поменяла – поднялась. Глеб Иваныч соседку встретил, сияет – не узнать. Проводит в столовую, усаживает.

– Вот, – говорит, – Роза Марковна, любуйтесь. – И выносит весь иконостас свой, в целости и сохранности, от Ленинских начиная орденов до самой последней медальки изначальных молодых времен. – Разве что денег не вернуть. Да что там деньги! – Махнул он рукой, кивнув на ордена: – Вот что главное мне, а не деньги! – И руку в карман, а обратно уже с револьвером. – И оружие именное тоже здесь! – Он нежно глянул на надпись на рукояти и приложил револьверный барабан к губам. – Вот что главное, Розочка, вот оно!

Мирская ахнула и всплеснула руками:

– Боже мой, Глеб Иваныч, дорогой вы наш! Глебушка! – и поцеловала в щеку. – Откуда? Неужели нашли? Неужели арестовали негодяев?

Чапайкин с чувством ухмыльнулся, дыхнул на орден Ленина и протер его рукавом:

– Что вы, Роза Марковна, какой там арестовали. Человек помог один. Стефан. История долгая, но суть простая. Нашел по своим каналам, вычислили воров кому положено и все вернули. Вот так!

– Я пирог испеку, – не найдя ничего что предложить для праздника лучше, радостно откликнулась на благую весть Роза Марковна. – С капустой. Будешь, Глеб?

– Буду, – серьезно ответил Чапайкин. – Спасибо тебе, Роза, за доброту твою. Я тебе вовек не забуду.

Оба засмеялись, понимая, как никто, шутку генерала.

А на другой день, приладив обратно на мундир орденские планки, Глеб Иваныч перепрятал револьвер подальше от прошлого места. Награды перенес туда же, на второй этаж, и разместил все за каминной вьюшкой. Потом доел Розин капустный пирог и подумал, что есть на свете Бог или же его как не было никогда, так и нет, – ясней для него после всей этой истории не стало. Потому что, если б не было его, то самое дорогое и не вернулось бы назад, поскольку главенствует на земле несправедливость и нету силы, которая ее собой перешибет, как ни упирайся. Зато если вышняя сила эта имеется, то тоже вряд ли дала бы этому случиться, в смысле, возврату главного похищенного, потому что не заслужил он такого ответного добра, не заработал, если брать по полной совести и всю жизнь на составляющие разложить.

И снова ужаснулся сам себе – тому, о чем про себя же и подумал. Ни так не выходила правда жизни, ни иначе. Везде, куда ни встрянь, не хватало совести, несмотря на трудные для страны времена. И у него не хватало вместе со страной, вместе с народом, с партией – ну никак не могло на все хватить. И потому, ближе к вечеру, отправился Глеб Иваныч по когда-то пройденному им уже маршруту: вниз по Горького, потом направо, затем еще правей – к Храму в Брюсовом переулке. Там он, не скупясь, выбрал свечку потолще прошлой, затем, прикинув, отсортировал глазом иконку посолидней, не спеша поджег от другой, соседней и приладил под нее покупку. А поставив, пробормотал про себя, почти не открывая рта, вместо молитвы:

– Это тебе, Гусар, за участие твое, чтоб все они сдохли.

Они были те, кто брал из нижнего ящика самое дорогое. Они были те, кто бросил Глеба Иваныча после того, как пятьдесят лет без передыху клал он на плаху служения отчизне всю свою кровь, плоть и умелость. А еще они были те, кто, повылазив из дальних щелей, тихой сапой стал безвинно жиреть на бедах пенсионера Чапайкина и всего русского народа, пооткрывав бесчисленно кооперативы, поразрешав эти новые дьявольские законы и допустив христопродавца Горбачева до управления Родиной.

Что же до того, что встало между пенсионером-генералом и осведомителем Гусаром пятнадцать лет тому назад, то в силу теперешнего его взгляда на вещи оно уже было другим, и вроде как оправданным даже и ясным. Один был вор, другой – власть. Вор оказался хитрей. Власть обосралась, но отомстила. Все получили свое по закону жизни. По крайней мере, исходя из понятных правил, – свой-чужой. Кто же теперь был кому кто – приходилось угадывать, преодолевая в себе отвращение к самой такой установке. И все же, как бы там ни было, Стефан Томский, он же Гусар, свалившийся как снег на голову пенсионера Чапайкина за неделю до того, как Роза Марковна поднялась к нему с капустным пирогом, явно был в системе нынешних перепутанных координат скорее свой Чапайкину, нежели чужой.

Первое, о чем подумал вор в законе Стефан Томский, освободившись из мест лишения свободы на год раньше срока, это о том же самом, о чем надежно успел узнать и часто думал впоследствии генерал в отставке Глеб Иваныч Чапайкин, – о несправедливости жизни. Четырнадцать лет наилучшего мужского возраста убиты только из-за того, что какая-то чекистская мразь сунула в его багаж гэбэшные доллары, и это стоило ему Магадана. И даже к собственному полтиннику не успел откинуться – там же пришлось отмечать, на зоне, немного не хватило. Правда, прошло мероприятие со всей уважительностью и даже с бабой. По такому случаю и «кум» возражать не стал, уважил авторитетного зэка, самой шустрой из вольнонаемных проход на зону разрешили, моложавой такой, с ногами и твердой жопой. Обидно, что до воли-то оставалось всего ничего – пара месяцев с половиной. Но самое досадное все же заключалось не в этом. Тончайше разработанная операция с вывозом почти полутора валютных миллионов удалась как нельзя лучше. И если бы не наглый комитетский приемчик, то уже давно бы Стефан звучал, как мистер Томски, офис бы имел в районе русского Брайтона, дом – на Лонг-Айленд, счет в каком-нибудь там «Бэнк оф Америка» и приглядывал бы себе спокойно за делами русской братии, оккупировавшей западную часть нью-йоркского Бруклина. Не вышло. Подумал как-то, пока чалился, что это вроде как в шахматы с уродом сыграть. Ты ему после долгих раздумий – Е-2, Е-4 и ждешь в ответ чего-то типа Е-3, Е-5. А он вместо этого фишки смахивает, доску – пополам и доской этой в темечко, в самую больную середину. И выигрывает легко, потому что в итоге оказался сильней – завалил так или иначе. Так что можно было ходы и не записывать, все равно нет и не будет тебе справедливого финала.

Так вот, о несправедливости. За ущерб полагалось ответить, и это был закон. Местные авторитеты, что у ворот колонии встретили и на местную хату проводили, сами ж с этого уважительно и начали, желая большому вору угодить. Ну а там уже была отвязная воля: девки на выбор, стол, какой плохо помнил, постель с шелковой заправкой, а поутру взятый хлопцами по справке об освобождении билет Магадан – Москва.

В Москву прилетел – снова в почете: люди от Джокера, иномарка черная из самых первых в Москве, с кондиционером внутри и музыкой на выбор, сами ребятки крепкие, руки буграми – не те, что раньше были, в допосадочные времена: вид спортивный, глаз серьезный, без спуску к окружающим, по самим видно, что с воспитанием, по рангу стоят, в курсе понятий. Одним словом – настоящие братки, не шушера фуфловая.

Джокеру в тот год полных семьдесят три набралось, но еще ничего, держался, за Москвой нормально глядел, строго, какой год уже. Встретились, обнялись, у старика даже глаз слегка намок от чувства – всегда неровно к таланту дышал, ценил, как мало кого.

– Ну что, брат, – предложил Джокер Стефану, – на Кунцево тебя ставлю, там добрая земля и братва крепкая, закаленная. Теперь мы все у них, – он кивнул головой в потолок, – официально зовемся ОПГ – организованные преступные группировки, слыхал? Клинта третьего дня завалили у кунцевских, он первым у них стоял. Кто – чего потом узнаешь, но Клинт был человек. И с нами хорошо работал, без обид, – и в глаза задумчиво так посмотрел, типа того, что благодарность в ответ сама собой подразумеваться должна вместо раздумья. – Ну так что, пойдешь?

– Спасибо, Джокер, – Стефан и впрямь был доволен тем, как встретила его Москва. Другое дело, что не слишком готов был к прямому бандитскому лидерству, рассчитывал все же осмотреться поначалу, что там и как с Америкой проверить, какие шансы на отъезд – помнил про скинутую валюту, не упускал из памяти. – Спасибо, что не забываешь, Михалыч.

– Про Америку до времени забудь, – словно угадав его мысли, окончательно выровнял ситуацию Джокер. – Тебе сейчас пути туда не будет, визу не дадут. Но это пока, на какое-то время, а потом поможем, включим нужную связь. Я ж все помню, Стефан, все, что полагается брату помнить и другу.

Эти слова и решили вопрос окончательно – отступать не имело смысла, да и некуда было, если с толком пораскинуть. В общем, принял Стефан кунцевских, а, приняв, не пожалел. Первым делом стало найти и разобраться с теми, кто предшественника его завалил. Не потому, что за Клинта обиделся, а исходя из прямого соображения – следующим станет сам. Выяснил быстро – киллера заслали соседи, можайские, конкуренты по смежной земле.

Войну Стефан затевать и не подумал, проще поступил. Нащупал у можайских слабое звено, там Кот был бригадиром, устроил тихую стрелку, потолковал уважительно и негромко, разложив перспективку, в которой предложил сладкий кусок и от себя самого, и от всего, что останется после тех можайских, других, лютых, несогласных жить по правилам и по уму. Убедил, другими словами, понятливого Кота. Сговорились. Кот с самыми верными людьми своих же пятком калашей в винегрет порубал, всю верхушку, а заодно и среднее звено для надежности, землю для Стефана расчистив. И щедрой благодарности стал ждать. А вместо благодарности получил тихую пулю: без стрелки, без базаров – в постели. А следом пятеро непродажных рядом легли, что пошли с Котом против своих, а дивиденд от чужого приняли.

На этом деле Стефан крепко поднялся и неплохо укрепил тыл. Джокер остался доволен чрезвычайно, не ошибся в крестнике. Вот тогда, сбросив самое неотменное, и вернулся Стефан мыслью обратно к прошедшим временам, разложив для себя важное и принципиальное, оделив, однако, одно от другого.

Первым в списке значилась месть. Но тут имелись сильные сомнения – старый хер, скорей всего, сдох давно и гнил где-нибудь на Новодевичьем или типа того. Было б обидно, если так, но на всякий случай поручил проверить такое дело. Второе из задуманного – достойное для жизни место, подходящее статусу жилье, респектабельная квартира в центре, так чтоб не чувствовать себя обделенным жизнью лишенцем. Ну и третье – Мирские: какая у редчайшей коллекции судьба и, вообще, что происходит в этом смысле в Алевтинином доме, у соседей ее снизу.

Подумал и тут же вздрогнул – вот оно! Сошлось! Алевтина ж Чапайкина и Мирские эти в одном и том же доме жили, в том самом, в Трехпрудном, в шикарном, старой постройки, с двухэтажными квартирами, где самые сливки обустроились. Сливки – но не он, Стефан Томский. А тут как раз посыльный с задания вернулся, кунцевский пацан, список жэковский расстелил – вот они все, как на ладони, с именами, отчествами, местами трудовой деятельности, телефонами и детьми. А в самом конце, на букву «Ч» – кто бы вы думали, граждане? Сам Глеб Иванович Чапайкин, 1903 года рождения, пенсионер, живой и здравствующий. И в квартире с ним некая Бероева прописана, Варвара Владимировна, 1971 года рождения, незамужняя.

Это была новость сколь неожиданная, столь и приятная. Стефан даже засмеялся от такой удачи, но отложил покамест в сторонку. Далее тоже получалось довольно интересно. Мирская Роза Марковна, та самая, соседка покойной Алевтины-искусствоведши, тоже вчистую на бумаге значилась, как самая что ни на есть живая и прописанная по тому же адресу. Глянул дальше – ух ты! Тоже с 1903-го, как и сам чекист! Ну, живучая гвардия! Снова улыбнулся – сдержанней уже на этот раз. Отложил и это. А затем…

А затем перешел к самому тщательному анализу будущих действий. Точно знал уже – поселится в этот дом, чего бы ни стоило. Это дело принципа, слишком много дел надо было закрывать в Трехпрудном, если подумать не спеша.

Если бы Глеб Иваныч Чапайкин мог в тот момент знать, каким скрупулезным манером недавно освободившийся зэк Томский исследует личную жизнь каждого ответственного квартиросъемщика в доме № 22 по Трехпрудному переулку, он изрядно бы удивился. В тот момент это напомнило бы ему самого себя, в далеком тридцать пятом, когда он, тщательно перебирая одного за другим жильцов того же дома, пытался выискать врага, с тем чтобы незамедлительно изолировать его от прочих обитателей дома, от всех честных советских людей.

То, как внимательно изучал жильцов Стефан, обращая внимание на детали и детальки личной и трудовой биографии кандидатов, сличая и выясняя особые факты и источники существования, добавило б к изрядному удивлению генерала еще и нехорошую зависть. А все из-за того, что то, чему учили его в чекистской академии и не один год закрепляли многотрудной практикой, Стефан Томский от самого рождения чуял тонкой кожей и острыми от природы мозгами.

В результате системно проведенной работы клиента ему отобрать-таки удалось, вытянуть его на сухое место, отряхнуть, повертеть так и сяк и рассмотреть со всех сторон. Претендентом на отселение оказался Алексей Кириллович Затевахин, кандидат исторических наук, внук легендарного командарма Красной Армии Василия Затевахина, зав. отделом Института США и Канады, проживающий по адресу Трехпрудный пер., 22, кв. 16, с семьей в составе жены, дочери и сына, оба школьники. Жена, Затевахина (Блюменталь) Ася Ефимовна, старший научный сотрудник Института молекулярной биологии Академии наук СССР, доктор биологических наук, зав. лабораторией экспериментального мутагенеза.

Сам Алексей Кириллович, как и репрессированный, но после XX партсъезда реабилитированный дедушка, оказался кристально чист, как ни взгляни, и поначалу Стефану уцепиться было абсолютно не за что: наследственный дипломат, член КПСС, тут же послушно покинувший ее ряды, как только началось нужное поветрие, отличный семьянин, и это соответствовало тому, что ни одной бабы, ни около, ни рядом, кунцевским пацанам подметить не удалось. Ну и твердая зарплата, как и у всех зависимых от власти бюджетников.

Однако с супругой Затевахина, Асей Ефимовной, тоже, кстати говоря, бюджетницей, все было иначе, но именно ее роль в семье наследника командарма являлась в поддержании финансового статуса определяющей. А полюбоваться было на что: автомобиль «Мерседес» у мужа, шуба из спин песца и автомобиль «Вольво» – у самой завлабши. Это если снаружи. О том, что имелось внутри квартиры № 16, хватило и собственных впечатлений. Нашли предлог, заглянули внутрь, после этого разом все разлеглось по местам, потому что впечатление оказалось сильным. Тут же и взяли в разработку.

Разузнать удалось порядком. С этой целью Стефан отрядил на задание подходящего хлопца из числа своих, повторив методу, ту самую, что имела место при охмурении дочки уборщицы из УПДК. На этот раз была отсортирована лаборантка из затевахинской лаборатории экспериментального мутагенеза, снова по признаку некрасивости и невостребованности в личной жизни.

Стефанову пацану девчонка отдалась после первого же ресторана, а откровенничать начала ближе к третьему соитию, а точнее, между третьим и четвертым. Интересный открылся факт из трудовой деятельности Аси Ефимовны, замешанный, казалось-то, на ерунде, на мухах, на безобидных летающих беспозвоночнокрылых или как там их. Одним словом, на дрозофилах.

Дело было в следующем. Перед тем как затеять то, что затеяла, Ася Ефимовна выяснила для начала, сколько школ в Москве. Цифра понравилась и обнадеживала. Затем удалось прикинуть цифру по Союзу. Тоже вышло немало, а если точней – ужас сколько. Далее все было просто. Под руководством завлабши было создано подпольное производство школьных пособий: пара предметных стеклышек в рамке, между которыми в расплющенном виде покоилась мушка-дрозофила, то ли оплодотворенная, то ли мутированная, то ли с белыми глазами, то ли, наоборот, с желтыми яйцами – Стефан разрешил себе в подробности таких деталей не вдаваться. Не в них было дело. Дело было в их количестве и стоимости одного пособия. А было оно немалым. Однако если брать комплект из двадцати пяти мушек, каждая со своим типом мутации или чего-то там такого, то сумма для приобретателя выходила гораздо меньшей и образовывалась вовсе не как результат от умножения цены на количество, а согласно личной договоренности с продажной тварью из роно. Тварей оказалось ровно столько, сколько существовало роно по городу и Союзу. И в этом была суть замысла и существо финансового гения Аси Ефимовны.

В деле, не считая самой изобретательницы, участвовали еще двое. Однако лишние пробирки мыть желающих среди них так и не нашлось. Поэтому о характере бесчисленно излавливаемых в рабочее время дрозофил волей-неволей знала и Светочка, получавшая от Затевахиной за грязную добавку к основному труду тридцать рублей в месяц. Вот и вся история, о которой, отдыхая после третьего в жизни оргазма, поведала она смазливому кунцевскому хитровану и о которой на следующее же утро стало известно Стефану.

Ощутив масштаб предприятия, Томский даже не потрудился взять калькулятор – цифра и так получалась запредельной. И тогда, на следующее утро, дождавшись, когда «Вольво» Аси Ефимовны подкатит к площадке перед зданием Института молекулярной биологии, что на улице Вавилова, он дал знак своим людям. Те вежливо попросили Затевахину пройти с ними, и Ася, подчинясь без звука, хорошо уже понимая, в чем может заключаться смысл вежливого приглашения, слегка трясясь, последовала в машину Томского. Увидав ее лицо, Стефан сразу понял, что квартира в Трехпрудном уже его собственность. И тогда он тихим голосом сказал:

– Ася Ефимовна, я не хочу отнимать у вас много времени. Я даже представляться не буду. Поверьте, для вас это совершенно не важно, кем я окажусь на самом деле. Для вас другое важно – ваш выбор. – Женщина слушала напряженно, не прерывая незнакомца, но и не скрывая легкой озадаченности. Стефан буквально слышал, как, биясь друг о друга и разлетаясь в стороны после ударов, бешено перемалываются в голове завлаба десятки вариантов выхода из опасности. И тогда ему захотелось сохранить уважительность по отношению к этой незаурядной женщине. Чем-то она напоминала ему себя самого. – Так вот, – продолжил он, – вариант первый. Вы в течение трехдневного срока освобождаете квартиру в Трехпрудном, переведя ее на мое имя. Как – вопрос отдельный, поверьте, трудностей не возникнет. Далее – вы абсолютно свободны и продолжаете жить в налаженном вами и вашими партнерами режиме. – Ни один мускул не дрогнул на лице Аси Ефимовны, она уже догадалась, что дело имеет с лицом безусловно криминальным, – из органов или нет – в таком раскладе это обстоятельство уже не имело решающего значения. Он все знал. Она поняла и слегка успокоилась, а Стефан, с удовлетворением отметив ее выдержку, продолжил: – Второй вариант. Допустим, вы не намереваетесь оставить квартиру согласно моему предложению. Тогда… – он взял паузу, – тогда мы вынуждены будем открыть блошиное дело… э-э-э… – тут он слегка замялся, – простите… дрозофильное. – И снова ей было не так любопытно узнать, кто такие упомянутые им «мы», и в этом варианте расклад так же существенно не менялся. – И третье, – подвел черту Стефан, – экспроприация квартиры № 16 совместно со всем остальным незаконно нажитым имуществом путем угроз, грязного шантажа и с применением насильственных методов изъятия с нашей стороны, – он развел руками. – Вот и все варианты, Ася Ефимовна, других не имею. – Он положил руку на ее ладонь и вежливо улыбнулся: – Что скажете? Вероятно, вам нужно время, чтобы посоветоваться с Алексеем Кирилловичем, так?

– Нет, – ответила Затевахина, – в этом нет нужды. Мы освободим площадь ровно через три дня. И, надеюсь, вы выполните условия по вашему первому варианту.

– Можете не сомневаться, милая Ася Ефимовна, – заверил Томский и добавил: – Дело ваше в надежных руках, и поверьте, мне чрезвычайно приятно было с вами общаться. Искренне завидую вашему супругу, Алексею Кирилловичу. – Он открыл дверцу автомобиля, выпуская Затевахину наружу. – С вами свяжутся, – он улыбнулся на прощание, подытоживая разговор: – Всего наилучшего…

На четвертый день после встречи на институтской стоянке Фира Клеонская, отправившаяся выгуливать собаку, наткнулась в подъезде на грузчиков, выносивших вещи из 16-й квартиры, той самой, в которой проживали Затевахины: Алеша и Асенька с детьми.

– Что такое? – спросила она Асю, руководившую выносом имущества.

– Ничего особенного, – не стала вдаваться в подробности та, – длительная командировка у Алеши за рубеж. Обмен затеваем, а пока новый хозяин въедет.

Еще через пару дней в доме поселился новый жилец, о котором удалось выяснить немного: то ли венгр, то ли другой иностранец, то ли из начальства, то ли кооперативщик из новых.

Собранные за эти дни сведения Фира слегка подправила самолично и донесла до Розы Марковны Мирской, соседке по дому и подруге родителей во времена, когда те были еще живы.

Итак, рассмотрев вопрос о несправедливости жизни в целом после того, как обрелась долгожданная свобода, Стефан Томский перешел к частностям. Укрепив рубежи на новом месте деятельности и заняв двухэтажное жилое пространство в Трехпрудном, он решил, что настала пора разработки и реализации плана отмщения человеку, от которого пострадал совершенно невинно, если называть вещи своими именами и отталкиваться от закона, и только от него.

Начать решил с легкого, но нервического для Чапайкина вмешательства в частную и имущественную жизнь. Для дела привлек пару опытных, старой школы, воров – задуманное было не для братков, в таком деле необходимо было сработать потоньше. Так и вышло – нажиться не удалось, зато удалось обидеть, а значит, уже частично наказать. Те, легко справившись с почти игрушечным замком и не обнаружив ничего имущественно привлекательного, прихватили небольшое денежное отложение вместе с незначительной по сумме сберкнижкой, но зато сдернули с генеральского мундира орденские планки, приложив их к взятым в ящике стола наградам и именному револьверу типа «наган».

Нельзя сказать, что таким результатом Стефан остался удовлетворен, как, впрочем, нельзя и отметить, что остался он весьма раздосадован. Все было не так, а совсем по-другому. Когда он понял, с кем имеет дело, и до него окончательно дошло, что Глеб Иваныч Чапайкин никакой не мздоимец, хоть и генерал-начальник, что этот человек, оказывается, совершеннейший бессребреник, что в его двухэтажной квартире, кроме пыльных деревяшек, черно-белого телевизора и разновеликих коробочек с лекарствами, и в помине не имеется того, ради чего хотелось жить в те времена и продолжать радоваться старости теперь, то резко насчет тактики своей мстительной передумал. Единственное, чего совершенно не допускал Томский, размышляя в долгой магаданской командировке над тем, кто есть кто и что кому в этой жизни потребно на деле, а не в силу должностных инструкций, это то, что первый зам московского УКГБ – идейный. А теперь это выходило именно так – коли не наворовал генерал со своей должности такого, чтобы сильно непрошеного гостя удивить. Нищий Чапайкин-то – нищий, а не вор.

Это было даже трогательно в какой-то мере: в доме срач, неметено, сказали посланники, а ордена начищенным сияют и сами коробочки без пылинки, одна к одной, из-под заботливой руки словно только-только. И с другой стороны, если так уж разобраться. Он был власть, Глеб Иваныч? Власть. Он был вор, Стефан Томский? Вор. Вор оказался хитрей. Власть обосралась, но отомстила. Все получили свое по закону жизни. По крайней мере, исходя из понятных правил – свой-чужой.

Короче говоря, передумал Стефан после организации непрошеного визита к пенсионеру. С местью повременить решил, отложить, если что, до лучших времен, а пока надумал вовсе другое – поинтересней стратегию применить, позанимательней, и гораздо дельней получится, если не забывать, что генерал Чапайкин – прямой путь в дом Розы Марковны Мирской. А там, очень хотелось надеяться, так и висят на стенах в целости и сохранности, начиная с прихожей, все они, все, о ком не забывал ни до, ни после лагеря, о чем не переставал думать и теперь, нередко восстанавливая в памяти славные времена работы своей нештатным искусствоведом под руководством чапайкинской супруги, как ее… Алечки, Алевтины, Алевтины Степановны, пышногрудой кряквы с тонкой мягкой кожей и запахом топленых сливочек из подмышечных впадин.

Томский взял лист бумаги, немного подумал, перекладывая с одного места на другое фрагменты прошлого, и в итоге перечислил письменно – так, на всякий случай, чисто для себя: Шагал, Пикассо, Юон – дважды, Кустодиев, Коровин, Маковский, Родченко, Попова, Серебрякова. Что еще? Что еще – не сохранила память или же не знал и в те времена. Но что касалось этих, помнил наверняка. Крайне интересно, что там теперь на месте из списочка, а чего нет, – оч-чень любопытно.

В дверь квартиры Чапайкина позвонили, когда он чайной ложкой доскребал подсохший творог из распластанной на кухонном столе бумажной завертки. Кроме вощеной творожной упаковки в позднем завтраке участвовал кефирный треугольник в паре со стаканом и подсохший ломоть от белого батона. Однако в глотку не лезло ни одно, ни другое – все, что принудительно вталкивал в себя, понимая, что чего-то все же надо есть, как бы там ни было, цеплялось за горло изнутри и не проталкивалось дальше, просясь обратно. Это было на третий день после кражи драгоценностей всей его жизни – правительственных народных наград.

В тот день, когда обнаружил сначала подпорченный дверной замок, а после замка не обнаружил всего остального дорогого, Глеб Иваныч сделал звонок в органы внутренних дел, как положено делать согласно правила гражданского поведения любому пострадавшему. Явившиеся милиционеры несколько часов провели в квартире генерала, осторожно интересуясь и выспрашивая про окружение, знакомых, про тех, кто навещает чаще других и мог бы, к примеру, знать домашние дела лучше прочих.

– Про оружие у Ежова можете поинтересоваться, а про домашние дела у покойной супруги, которой и так с шестьдесят третьего здесь не было и нет, – раздраженно ответил Чапайкин, не понимая, как этот сопливый лейтенант и двое с ним пацанов в штатском не отдают себе отчета в том, что нет и не было здесь никогда никаких посторонних, как нет и друзей никаких у него и тоже не было никогда. Да и какое такое окружение может у человека быть в восемьдесят пять лет, когда даже единственная родная дочь была здесь по случаю год назад исключительно с целью прописки на дедову жилплощадь дочки-соплячки. Собаку приволокли какую-то, бездарную, как сами они. Та чихала, чихала, так и села на пол ни с чем. А к концу второго часа молодой их, что вопросы свои так и сяк встраивал, спросил, не будет ли попить. Глеб Иваныч поднялся тяжело и принес стакан с крановой водой. А тот ухмыльнулся и поправил хозяина, что, мол, собачку я имел в виду, не себя. Псина их служебно-розыскная пить хотела, оказывается, а не сами они. А ему, стало быть, на словах передала или собачьим знаком своим милицейским пометила?

В общем, сделалось ему и от этого еще дурно и злобно, как и от кражи самой.

– Вон отсюда! – внезапно заорал генерал. – Мотайте, мать вашу, пока я с вашим начальством не разобрался, как вас работать учить надо! Валите! Живо – одна нога здесь, другая… – он кивнул на дверь. – И чтоб этой ноги больше не было у меня. Найдете – вызывайте. Все!

Те друг на дружку странно так посмотрели, поднялись, собаку прихватили и пошли не оглядываясь. А Чапайкина от этого еще больше тогда разогрело, потому что догадался, что они подумали про него – чокнутый старикан-то, совсем, мол, из ума выжил, хули мы будем тут перед ебанашкой расстилаться. Да и хер бы с ним, со старым козлом.

Потом приступ был из грудины. Еле отдышался. Все, думал, дуба в этот раз точно дам окончательно: но отчего-то не огорчился и не испугался. Просто на душе так стало мерзотно, словно новая свежая гадость под сердцем поселилась, с зазубриной и ржой.

И другой день, второй после события, не лучше первого стал, похожим получился, но уже без истерики, а наоборот, целиком мертвый весь, напоминающий тихий отходняк такой, без родных и близких, с незакрытой обидой, нечистым телом и неуспокоенной совестью. А на третий – решился поесть кое-как, тут-то и раздался звонок.

Человек, что стоял в дверях, был видный и серьезный: это было понятно сразу – по тому, как насмешливо он смотрел и не смущался. Так смотрели когда-то его, Чапайкина, сотрудники, так сам он их учил. Так и сам он смотрел когда-то, и так его когда-то учили другие. Если бы не тонкой импортной шерсти идеально подогнанный по фигуре светлый костюм без галстука, не такие же светлые, в тон костюму, без заломов и морщин, тускло поблескивающие чистым и матовым туфли и не легкомысленно перекинутый через плечо кожаный ремешок, соединенный с такой же кожи элегантным портфелем, Глеб Иваныч наверняка подумал бы, что человек этот из «наших», в смысле, из тех, кто был «его» когда-то, но теперь перестал им быть. А так, в общем, получался просто опасный незнакомый хлыщ. Дальше он подумать не успел, потому что человек широко улыбнулся и спросил:

– Гражданин Корейко? – и еще шире улыбнулся. – Александр Иванович?

Чапайкин недоуменно пожал плечами.

– Ошиблись, – неулыбчиво ответил он визитеру, – нет здесь таких, – и уже собрался было захлопнуть дверь, но мужчина и не подумал отступить назад. Он задержал дверь рукой и уточнил:

– Дело в том, что у нас для вас приятное известие, Александр Иванович, у нас имеется кое-что из утраченного вами имущества.

Чапайкин вздрогнул, но одновременно и насторожился:

– Кого, говорите, надо вам, товарищ? Как вы фамилию назвали?

Мужчина убрал с лица улыбку, и тут до Глеба Иваныча сразу дошло, что ее там никогда и не было. Человек снял с лица темные очки и на этот раз вполне серьезно произнес:

– Вас… Вас мне и надо, Глеб Иваныч. Именно вас, если вы Глеб Иванович Чапайкин и есть.

В отличие от самого хозяина квартиры гость признал его сразу, не пришлось даже накладывать прошлое на настоящее, а из настоящего изымать постороннее. Перед ним стоял тот самый генерал-лейтенант, который пятнадцать лет назад засадил его на полную катушку по статье, предусматривающей от восьми лет и выше. Гость переступил через порог, спросив уже так, на всякий случай:

– Можно пройду?

Чапайкин отступил, дав тем самым понять, что можно. Что-то было знакомое в том, как человек этот его спросил, как посмотрел после этого и уверенно повел плечами, словно не сомневался ни в едином жесте своем и слове. Представительный быстро осмотрелся и кивнул на кухню:

– Туда?

Старик утвердительно мотнул головой. Мужчина прошел к столу, подвинул табуретку ближе, отодвинул в сторону остатки того, что пытался впихнуть в себя генерал, затем положил руки на стол, задумчиво посмотрел на хозяина и спросил:

– Ну что, будем говорить, гражданин генерал-лейтенант?

– Стефан… – растерянно прошептал Глеб Иванович. – Гусар… – и опустился на другую табуретку. С этого момента он плохо начал соображать, что происходит в его доме. Изображение вокруг слегка поплыло, как тогда, в прошлом страшном сне про уткокота и препараторшу Кору Зеленскую, но персонаж, что явился незвано и сел напротив него, явно не желал убираться обратно в сон. Он как сидел, сложа руки перед собой, так и продолжал молча пожирать своего визави глазами, словно вел допрос, не предполагая даже слабой его защиты от выдвигаемых против него и уже доказанных страшных обвинений.

– Убивать пришел? – спросил пенсионер, рассчитывая на суровый ответный кивок, означавший положительный ответ на вопрос.

Стефан ничего не ответил. Он молча потянулся рукой к портфелю, отомкнул центральный замок и опустил руку внутрь. Чапайкин сжался, понимая, что выхода уже нет и не будет, что такое, если в силе, не прощают, зато убить теперь могут тайно и безнаказанно. Так, наверное, когда-то сделал бы он сам. Именно в эту минуту он не хотел умирать, несмотря на то что еще два дня назад он же готов был без всякого сожаления расстаться с этой опостылевшей, жалкой, никому не интересной жизнью. Тогда – но не сейчас, не от руки бандита, вернувшегося, чтобы отомстить.

«Жалко, что в том году не сдох от астмы, когда Машка распылитель иностранный доставила, – отчего-то подумалось ему, и глаза заволокло мокрой обидой. Говорил, не надо импортное, от своего-то давно б окочурился, поди», – тоже невпопад пришло ему в голову, пока Стефан, как в замедленной съемке, не спеша, вытягивал руку обратно. И вытянул наконец. В руке его было то, чему быть и требовалось, – револьвер системы «наган». Глеб Иваныч прикрыл глаза и пробормотал то ли про себя, то ли еле слышным шепотом:

– Господи, прости…

– Что вы там шепчете, Глеб Иваныч? – удивленно спросил Гусар и протянул навстречу генералу руку с револьвером. – Ну-ка взгляните лучше, что у меня есть для вас.

– Пуля, – в последний раз сжался генерал, чувствуя, как выпущенная из нагана пуля разрывает его старое сердце и кровь, накачанная дымом от выстрела, образует мелкие розовые пузыри, которые, лопаясь и шипя, останутся на пижаме навсегда, потому что постирать ее будет теперь некому и не для кого.

Выстрела, однако, не последовало. Вместо выстрела раздался стук железа о дерево – это Стефан положил перед генералом револьвер типа «наган» с именной гравировкой на боку: «Несгибаемому чекисту Глебу Чапайкину от наркома Ежова. Август 1937 года».

Старик открыл глаза и сначала обнаружил гравировку, а затем уже и сам лежащий без всякого применения револьвер.

– Ваш, – улыбнулся Стефан. – Берите, генерал, и пользуйтесь, если надо.

Глеб Иваныч молча протянул руку, не веря в происходящее, думая, что вот-вот наконец и кухня эта, начиная от затейливого овального окна в стиле русского модерна, как объяснял им с Алькой когда-то Семен Львович Мирский, начнет наполняться водой, внутри которой вскоре объявится и все необходимое для будущей жизни в воде и на суше: утконос и уткокот, пара морских ядовитых змей, двое в штатском с Маяковки, что оберегали Кору Сулхановну или же конвоировали ее до места постоянного проживания в городе Борисове в Белорусской Советской Республике, а также последующая страшная боль, истекающая из самой середины сердца, чтобы пройти потом насквозь через легкие, через глотку, разрывая по пути всю грудь целиком и саму горловую дыру…

И опять ничего не произошло. Револьвер мирно лежал перед хозяином и не стрелял.

– И еще, – улыбнулся Стефан и снова полез в портфель.

Оттуда же он вынул пластиковый пакет, развернул, и на стол рядом с именным оружием легли коробочки, очень хорошо знакомые картонные коробочки. Их было много, ровно столько, сколько было у Глеба Иваныча орденов и медалей – ни больше ни меньше, и это он понял, не считая. Чапайкин молчал, тупо уставившись в самое дорогое в его жизни имущество. Стефан упивался взятой генералом паузой. Более того, в эту минуту он не мог не восхититься стариком, потому что в этот момент тот был и на самом деле прекрасен. Он был великолепен и красив, потому что плакал. А плакал Глеб Иваныч оттого, что снова хотел жить. И тогда Томский мысленно поздравил себя с тем, что успешно преодолел в этот раз ненависть, поскольку, как выяснилось, ненависть не всегда перешибает собой щедрость, хотя и замешанную на сочувственном расчете.

Но и в эту очаровательную минуту он не дал расслабиться ветерану госбезопасности. К коробочкам он подложил довесок в виде блока наградных планок, тоже генеральских, тоже унесенных неизвестными, таких же прекрасных, как и сам их обладатель в этот незабываемый миг.

– Деньги вернуть не удалось, к сожалению, Глеб Иваныч, – с искренней доброжелательностью в голосе произнес Стефан, – уплыли вместе со сберкнижкой.

Отдавать – не отдавать денежную часть – мучиться над этим Стефану не пришлось, потому что еще до того, как обдумать это, он уже оставил похищенные банкноты вместе с книжкой на предъявителя в распоряжении откомандированных им на спецзадание преступных типов. Однако последней фразы Чапайкин не услышал, или не понял, или ему уже это было не важно. Он только глухо, не поднимая головы от стола с нежданно возвращенным богатством, спросил:

– Откуда?

Стефан улыбнулся такой же чистой улыбкой:

– Разрешите познакомиться, Глеб Иваныч. – Он протянул генералу руку для пожатия, изнемогая от любопытства, что тот предпримет в ответ, – Стефан Стефанович Томский, предприниматель, ваш сосед по дому, житель второго подъезда. И теперь это факт, хотя и случайный. А соседи должны дружить. Так, товарищ генерал?

И чуда в ответ на его дружеский жест, на которое все еще надеялся Стефан, не произошло. Чапайкин тоже протянул руку навстречу Стефановой и, все еще находясь под впечатлением от происшедшего, нелепо представился ответно, словно разом вернулся из глубокого сна:

– Чапайкин Глеб Иваныч, пенсионер по возрасту.

После этого особо долго Стефан задерживаться у генерала не стал. В двух словах поведал о том, что узнал, как и прочие жильцы, о беде соседа, включил нужную связь, пробил по своим каналам, донеся до тех важность и особую подлость совершенного преступления, и негодяев в два счета нашли. Сыскари сработали из органов или же кто прочий, об этом умолчал. Да Чапайкин и спрашивать не стал – догадался, что высоко поднялся по наступившим временам бывший его обидчик и осведомитель, а ныне сосед. И это означало, что или одни, или другие вовлеченные Гусаром в генералову историю мастера своего дела потрудились на совесть, согласно полученной директиве. А такое человеческое качество у генерала всегда вызывало уважение.

А два месяца спустя, после того как история беды и радости генерала Чапайкина стала потихоньку растворяться в числе других забот, Роза Марковна Мирская оказалась на Ваганьковском кладбище. Там и встретилась «случайно» со Стефаном Томским, который и уважение неожиданное проявил, и до дому их с Таней Кульковой подбросил, и до квартиры самой велел водителю проводить. Тот и проводил – вежливый такой, обходительный. Не забыл и дверь взглядом окинуть, отметив между делом качество и надежность защитных дверных причиндалов, о чем и доложился главному, вернувшись к машине.

Что же касается самой встречи у могилы Семена Львовича, то собственной причины быть на кладбище у Стефана в тот день не было. И встреча эта его с Мирской, разумеется, случайной не была. Вообще-то кладбища он ненавидел. Оттого, наверное, подумалось ему как-то, что нет на земле такого кладбища, куда ему было б за чем пойти. Или к кому. Он даже немного позавидовал Розе Марковне, когда, проследив от самых ворот, обнаружил ее, горестно замершую под мелким осенним дождем у могилы любимых людей. С этой точки и решил начать знакомство, под ваганьковскую тихость и печальную дату.

Долго прикидывал, как знакомство с ней лучше завязать, и придумал в итоге, с чего начать самый первый разговор. Позвонить для начала решил вдове создателя такого прекрасного дома, являющего собой яркий образец стиля русский модерн начала века, представиться в качестве нового соседа, преподнести пару уместных комплиментов, посетовать, что такой шедевр давно не ремонтирован, ни сам фасад, ни внутренняя отделка лестниц, подъездов и этажей, а заодно поинтересоваться, не знает ли случайно вдова, какие межэтажные перекрытия применены в доме, деревянные, смешанные или же бетонные, поскольку затевает капитальный ремонт квартиры, но прежде хотел бы знать, с чем предстоит иметь дело. А дальше зацепиться за ответ.

С этим и набрал номер Мирских. Ответил молодой голос, юношеский, быстрый и не слишком вежливый. Сказал, нет ее, уехала недавно на Ваганьковское кладбище, когда будет, не знает. И дал отбой.

Этой информации хватило, чтобы сменить тактику, поменяв сомнительный заход про русский модерн на вполне органичный – случайную встречу подле знакомой фамилии. Тут же собрался и пулей на Ваганьково. Дальше – известно.

А еще через неделю, пока у Мирской не улеглось впечатление от первой встречи с любопытным ей человеком, снова позвонил по известному номеру и сказал:

– Здравствуйте, милая Роза Марковна, это Стефан.

Та обрадовалась вполне по-настоящему, помнила отчетливо про явление соседа на могиле.

– Здравствуйте, голубчик, очень рада слышать ваш голос.

И тогда Стефан решил, что теперь самое время укрепить будущую дружбу. И он тогда поинтересовался, словно принял прошлые слова Розы Марковны всерьез:

– Роза Марковна, а приглашение на пирог ваше все еще в силе?

– Ну конечно, Стефан, – искренне убедила его Мирская, – очень рада буду, если заглянете к старухе. Пирог закончился вчера еще, но лакэх остался. И немного ушек имановых, кстати. Пробовали?

Стефан явился с шампанским крымского завода «Новый Свет», самым лучшим из всех честных. Протянул и решительно объяснил:

– Хочу, чтобы у вас сегодня получился праздник, Роза Марковна. Есть повод.

А сам глазами по стенам провел, очень быстро и очень по касательной. Но и так не заметить было невозможно. Уже в прихожей понял, что все на месте, все они, каких живьем не видал, но по описанию представлял себе их именно такими, какими и высвечивались они со стен слева и справа от лестницы, ведущей наверх. Все они: и по тому перечню, старому, и по недавнему, восстановленному памятью.

Кокетничать старуха не стала, бутыль протянутую перехватила двумя руками и поинтересовалась в свою очередь:

– Какой повод, голубчик?

– Дадите ушек, – улыбнулся Стефан, – скажу.

– Тогда пошли, – пригласила она его в гостиную, – они уже там. И лакэх.

И снова все, как всегда: сервировка, твердый крахмал, щипчики, кусковой сахар, мельхиор, серебро, оборка по краю чистейшей скатерти.

– Вот. – После первого же чайного глотка Стефан достал из кармана золотую луковицу Семена Львовича и положил перед Мирской на стол. – Вы знаете, что это ваше, Роза Марковна, и я тоже знаю. Как бы раньше ни сложились обстоятельства, кому бы и как ни достались часы эти разными путями, теперь это не важно. Это вещь именная. Именная, как… как оружие наградное, к примеру. Это память ваша о муже, и поэтому часы должны быть у вас. Навсегда. Я так решил, и я их принес. – Мирская дернулась к часам, взяла в руки, открыла, глянула на циферблат. Откуда-то из самой сердцевины золотого корпуса потекла знакомая мелодия, такая же далекая, как и близкая. Глаза ее затуманились и намокли. Она открыла было рот, чтобы протестовать, но жестом своим Стефан опередил хозяйку дома, прижав ее морщинистую руку к скатерти.

– Не нужно, Роза Марковна, – убедительно сказал он и сам уже протестующе поднял руку, – это лишнее. Все, что вы сейчас скажете, я заранее не принимаю. Я от этого не обеднею, уверяю вас. А для вас, – он как бы слегка смутился, – для вас это, быть может, лишний год-другой жизни. Я все равно новые уже себе приобрел. – Приподняв рукав, он продемонстрировал левое запястье. – Тоже неплохие, хотя не голландской работы – обычные, швейцарские и вполне современные. – Он улыбнулся и поднес часы к уху. – Видите? Идут.

И тогда Мирская поняла, что обратно часы он не возьмет, и решила далее не притворничать. Да и с радостью от такой неожиданности справиться удавалось с трудом.

– Спасибо, миленький, – тихо промолвила Роза Марковна и подтерла край глаза салфеткой. – Я вам никогда этого не забуду. И внуку об этом расскажу. И правнуку. И Митеньку попрошу своим детям про вас рассказать, о том, что бывают и такие благородные люди. – Она посмотрела на него материнским взглядом. – Такие, как вы, Стефан.

– Бог с вами, Роза Марковна, – успокоил вдову Томский. – Носите на здоровье или просто музыку слушайте, тоже приятно будет.

– Семочка… – прошептала Роза Марковна, не выпуская часы из рук.

На мгновение она словно провалилась куда-то в сторону и вдаль, в другое пространство, в иные времена, в прошлые бездонные глубины, отделенные от нее лишь вежливым благородным гостем и белоснежным обеденным столом с часами, от которых вместе с исходившим от механизма голландской работы негромким и благим звучанием проливалась на нее сама память, такая же тихая и нежная:

– Сема…

Начиная с этого визита Роза Марковна Мирская и Стефан Томский подружились. И подружились хорошо, славно, пристойно. Так, как бывает у разновозрастных, но симпатизирующих друг другу соседей в силу простых, но необъяснимых причин. Необъяснимых – за исключением тех, которые объяснялись несложно и без затей.