Так совпало, что в доме прабабушки и отца Митька Мирский прожил ровно до дня, когда у народа вышел с деньгами полный конфуз, облом, а проще говоря, случилась наиглубочайшая потеря рублевых отложений. Сам Митька не пострадал – бабки, что нажил, засажены были или в дела, или отлеживались в виде нала в аккуратных долларовых пачках. Немного пострадал отец – тот больше имел в рублях, нежели в валюте, и потому сразу после 17 августа 1998 года Вилен Борисович, к своему удивлению, обнаружил абсолютное несоответствие рублевого счета и возможностей, предоставляемых услугами и самой товарной массой. Другими словами, если не брать в расчет остаток денег, исчисляемый новым уродливым коэффициентом, долларового запаса на руках у Мирского-старшего оставалось не более чем на полгода безработной жизни. Если, конечно, такое имело бы место.

– Ничего, отец, прорвемся, – успокоил Митька Вилена. – Не бери в голову. Поможем материально, если чего, – и обнадеживающе улыбнулся.

Что при этом имел в виду его самостоятельный сын, Вилен не очень понимал. И вообще, не слишком в курсе был Митькиной жизни последних лет: времени все не было поинтересоваться, да и повода особого не имелось. Сын был в порядке, ездил на новеньком «БМВ» пятой серии, носил дорогую кожу и прочие бутиковые дела, о каких Вилька и думать никогда не помышлял, к бабушке относился с чувствительной нежностью, в смысле, к Розе Марковне, к своей прабабке, и жил в свои почти двадцать пять, как ни странно, в родительском доме.

А что – удобно, как ни посмотри. Отца постоянно нет – вечно в экспедициях пропадает или на бесконечных съемках здесь, бабуля – та души не чает, да и покормит так, что вкусней не надо. А если телка случится какая, то сделает вид, что рада беспредельно, после чего, если жрать оба не попросят, исчезнет тишайшим образом, словно и не было ее поблизости.

По делам сам стоял крепко – бригадирство принял раньше срока, заслужив ратными делами, без какого-либо вмешательства Стефана. Пацанов стянул вокруг крепких, как сам, дисциплинку держал каменно, поощрял своих, так что недовольных не оставалось. А разногласия, если случались, научился утрясать без применения силы – одной головой и холодными глазами. И получалось, нормально получалось, и это видел Стефан, тайно гордясь воспитанником.

То обстоятельство, что Митька до сих пор не оставил родного гнезда, Стефана более чем устраивало. Во-первых, под рукой был, а это всегда удобно по делам, ну а во-вторых, привык он к Митьке просто, прирос за эти годы чем-то внутренним, слиплись, можно сказать, сам уж и не зная каким местом. Позже понял – домом, в котором жили оба, местом проживания приросли друг к дружке, наставник и воспитанник, Трехпрудным этим переулком, который и заменил Стефану, начиная с размена шестого десятка, не существовавшую никогда улицу и двор детских воспоминаний. Поэтому, когда глядел из окна на Митьку совсем тогда еще пацанского возраста, усердно качавшего молодую силу на дворовом турнике, видел в чем-то и себя – каким мог бы стать, да не стал: не уродился, пропустил, от рождения не задалось.

Разлад с отцом, по существу первый за жизнь, но при этом нешуточный, скорее даже крайне серьезный, произошел недели через две после августовского дефолта. И могло бы, в принципе, вовсе его не быть, если б не случилась неприятная по последствиям оказия.

В тот день, прихватив за компанию пару устрашающего вида хлопцев, Митька производил ревизию неохваченных мест извлечения прибыли. Местом таким оказались неожиданно обнаружившиеся коммерсанты, занимавшиеся киноделом: бюджет туда, бюджет сюда, кино одно, другое, третье, финансы от Госкино, от спонсоров там всяких: фильмы – дело недешевое, если знать про это основательно, въехать в бизнес капитально. А где культур-мультур, там и бабки, у самого отец, слава богу, в этом деле плавает, так что в курсе аметки-то Митька был – сын информированного отца.

Одним словом, наводка к тому дню была, пацан один секретутку из соседней с киношниками двери потрахивал систематически, так та и поделилась, между делом, какими кинщики те бабками ворочают.

В общем, пришли на адрес, на Гоголевском это было бульваре, в самом начале где-то. Митька адрес-то и запомнил поэтому, из-за отца. Вошли. Человек там шесть за столами трудятся, культуру двигают. Дальше стена стеклянная, за ней еще трое, видно, что главные. Так и было: два начальника и бухгалтерша, пожилая тетка. Зашли резко, пропустив мимо ушей: «Вы к кому, молодые люди? Начальство занято…» Митька строго тех троих оглядел, прикинул и сурово дал знать, кивнув бухгалтерше:

– Так, мама вышла! Живенько!

Та поняла все быстрее, чем можно было предположить. Трясущимися руками сгребла со стола папки и убралась за дверь, опасливо оглядываясь на страшных троих. Оставшиеся двое типа хорохорились, но Митька уже догадался, что они все поняли и лихорадочно обдумывают план разговора.

– Так, – нехорошим голосом произнес Митька, – с кем работаем, орлы?

– В каком смысле, молодой человек? – проявил встречный интерес тот, что был ближе к окну, пытаясь сохранить достоинство и, не дай бог, не утерять солидный вид.

– Значит, так решил? – улыбнулся Митька и переглянулся с бойцами. Быки ухмыльнулись, точно так же нехорошо, и уставились в начальников. – Будем дурковать?

– Нет, мы правда не понимаем, по какому вы вопросу, – решил вмешаться второй, пытаясь исследовать на всякий случай последний шанс не расстаться с бабками, – и из какой компании.

– Из кунцевской, – не стал лукавить Митька. – Слыхал про такую?

– Ну и чего бы вы желали, господа? – Первый начальник сменил тактику, приняв дружеский вид, и пугливо улыбнулся: – Речь идет о сотрудничестве, насколько я понимаю?

– Именно, – согласился младший Мирский и пожал плечами: – О чем же?

– Ну и? – встрял в обмен мнениями другой, заинтересованный в сохранении личных средств.

– В смысле, сколько? – раздумчиво произнес Митяй и пожевал губами. Затем приоткрыл дверь в приемную и подал туда голос, особо не вглядываясь: – Мама, чайку завари, а пацанам попить, холодненького чего-нибудь! – И, не дожидаясь реакции оттуда, прикрыл дверь обратно. Сам же продолжил беседу: – Я думаю, с учетом всех ваших дел, для начала где-нибудь штуки полторы, – он и не глянул при этом на обоих, рассуждая сам с собой, – а там посмотрим, как жизнь повернется.

У первого, видно, после такого приговора немного отлегло, и он уже почти спокойно спросил:

– Как зоветесь, кстати, молодой человек? Я думаю, нам с партнером по крайней мере знать-то это теперь необходимо.

– Правильно, – похвалил начальника Мирский. – Молодец, режиссер. Запиши – Академик я. Запомнил? Академик – так и пометь наперед. Если чего – можешь сослаться, я тебе номерок оставлю постоянный, а вот этот, – он ткнул пальцем в одного из своих, – приходить будет раз в месяц. Зовут его Шуня, тоже можешь взять на карандаш. Он будет за вас отвечать. Ясно?

Это «ясно» по отработанной схеме он снова произнес с суровой интонацией в голосе, чтобы двое местных помнили на всякий случай, кто тут есть кто. Двое молчали, перерабатывая, по всей вероятности, обрушившуюся на них информацию, хорошо понимая, что ответ «ясно» означает, что контракт подписан и обратной дороги уже не будет.

Ах как не хотелось им деньги терять! В то же время оба, не сговариваясь, подумали, что проклятые полторы штуки – именно та сумма, которую они потянут, но будут при этом страшно недовольны. Меньшая – была бы гораздо приемлемей. Большая – скорей всего, сделала бы отношения с рэкетирами невозможными. Сумму назначенных взиманий Митька каждый раз угадывал почти с десятичной точностью после запятой – Стефан обучил, спасибо ему. Тот наставлял: «Сразу смотри в глаза, в глазах есть все, что тебе надо. Просто нужно усечь сам взгляд: по мелочевке, по деталям, по дрогнувшей реснице. Дальше – обувь. Потом – котлы. Часы в смысле. Это полная тебе окончательная характеристика, чего человек стоит. Только для этого надо знаний поднабраться, чтоб не обосраться. Учиться в нашем деле, Митенька, никогда не поздно. Наоборот – занятие это почетное, полезное и чрезвычайно приятное…»

Наука, если по уму, а не наскоком, оказалась сложней, чем казалась, но Митька справился. А справившись, полюбил: и науку, и славное дело, которому служил, и самого Стефана – еще пуще, чем прежде.

В этот раз получилось все, как обычно: дядьки струхнули и легли под него, не беря тайм-аут. И они уже было идти засобирались, но задержал чертов чай. Перекошенная бухгалтерша, толкнув дверь ногой, вплыла с подносом, кожей чуя, что, кажется, утряслось у начальства с бандитами и крови сегодня пролито не будет.

– Прошу вас, господа, – улыбчиво произнесла она и кивнула на поднос. – Чаечек согрелся и тортик вафельный «Рот-Фронт». Пробуйте, сегодня брала, свежий очень.

Если бы забыла бухгалтерша про чаечек, то и не вышло бы, наверное, то, что вышло. А получилось следующее. Когда уже сели, чтоб глотнуть горяченького с вафельным сладким, закрепив тем самым кунцевский контракт, дверь в офис распахнулась и на пороге возник улыбающийся во всю ширь рта оператор-постановщик Вилен Мирский.

– Всем привет! – крикнул он, рассчитывая на встречное приветствие. – Чего грустный такой, народ? От дефолта не опомнимся никак? Картину снимем и опомнимся. Затем и пожаловал.

– Погодите немножко, Вилен Борисыч, – пробормотала так и не пришедшая в себя до конца бухгалтерша. – Люди там у них еще. Сейчас уже уходят.

– Какие такие люди? – так же бодро справился Мирский. – Это кто ж меня к друзьям не пускает? – И бросил взгляд на стеклянную перегородку, отделявшую общий зал от командирского кабинета. И тут лицо его приобрело выражение крайнего удивления. Он сделал несколько шагов и распахнул дверь в кабинет.

– Митьк! – обратился он к сыну. – А ты чего здесь? Каким образом? Случилось чего?

Митька быстро кинул взгляд на первого хозяина кабинета, тут же на другого, и те поняли. И Митька уразумел, что те сообразили все, как нельзя лучше. Он широко улыбнулся и обнял отца:

– Да не, все нормально, бать! Это мы так сюда забрели, по случаю. Нам сказали, тут рекламку заказать можно, для комплекса нашего оздоровительного. А они, – он кивнул на хозяев, – говорят, только кино снимаем, для большого проката. Ну и ладно тогда, снимайте. – Он улыбнулся. – Вы снимайте, а мы пойдем.

Он кивнул пацанам и развернулся на выход.

– Стоп, сынок! – не согласился с такой постановкой вопроса отец. – Еще как снимем! Не вопрос – только платите! – добавил он шутливо: – Чего вы несете-то, ребят? – Это к своим уже. – Почему большое только? Любое заделаем, лично отвечать готов за качество!

Митька посмотрел на часы:

– Пап, нам бежать надо, потом договорим, ладно?

– Ну ладно, бегите, – согласился Мирский. – Только про заказ не забудь, Мить. Ребята, если чего, – он хитро подмигнул обоим, – будут благодарны, откатят малость. Да, Игорек?

Те снова не ответили…

В тот день никто из киношников ни слова Вилену Борисовичу не сказал, даже трепливая перепуганная бухгалтерша. Об истинной цели визита Мирского-младшего Вилен Борисович узнал через неделю, сидя в экспедиции, от звукооператора, расколовшегося и настучавшего про сына отцу. Сам же звуковик узнал про такое дело из мосфильмовских слухов, разлетевшихся по студиям уже на другой день.

Разговор между отцом и сыном был предельно кратким и жестким.

– Правда? – спросил его Вилен Борисович, и Дмитрий Виленович, сообразив, что притворство не проканает, ответил так же коротко и пасмурно:

– Да.

– Негодяй! – произнес отец и отвернулся.

Сын не ответил. Этим же днем собрал вещи и съехал на съемное жилье. Розе Марковне объяснил, что поживет у девушки, – там есть где и сама она того тоже хочет. Первым делом старая Мирская попыталась вытащить важную для себя составляющую:

– Еврейская девочка, да?

– Да, – ответил он, не вслушиваясь, – еврейская.

– А кто кормить вас будет? – поинтересовалась Мирская. – Она готовит хотя бы?

– Готовит, готовит, бабуль, – не вдумываясь в собственный ответ, отбился Митька. – Там все нормально.

Стефану Митька доложился об смене местожительства тем же вечером, сразу после того, как заселился.

– Ну что же, Митя, – поразмыслив немного, ответил Стефан, – жаль, конечно. Мне с тобой рядом-то сподручней было. Но пусть будет, как есть. А с отцом нехорошо вышло, некрасиво. Мне тоже искренне жаль – он мужик-то у тебя нормальный, и даже повышенно симпатичный. Ладно, давай подождем пока, там видно будет. Только киношников этих вниманием не оставляй. Наоборот, объяви повышение процентов на двадцать – пусть знают, как языком трепать, когда не просят.

А сам подумал, что с коллекцией-то вопрос на затяжку пошел: что-то было уже не так, где-то застопорилось движение к желанной «женщине» и «сапожнику». И осознал вдруг с окончательной ясностью: не хочет он Розу Марковну обижать, не заслуживает она такого, не надо этого никому – этого всего. И еще. Не хотел Стефан, чтобы Мирская поскорей умирала. Не хотел – и все тут. Не желал ей смерти ни от старости, ни от душевного расстройства, потому что не переставал тайно этой женщиной восхищаться – как сидит она с прямой спиной, как внимательно слушает и в ответ искательно заглядывает в глаза, как заинтересованно вникает в каждое чужое, лично ей совершенно ненужное слово, как будто каждый раз оно становится памятным для нее и важным.

«На Ахматову похожа, – подумал как-то, – или на кого-то еще такого же, не меньше, оттуда, из той еще жизни».

Иными словами, решил, что экспроприации подвергнет теперь не всю коллекцию Мирских, а лишь часть ее. То самое, без чего теперь он уже не сможет, как бы ни построились дела. Без «Кукушки и сапожника» и, главное, без «Женщины с гитарой». Стой у него, начиная с Америки, особые сложились отношения, и не сказать чтоб простые. Их следовало закрыть окончательно, сблизив с собой максимально.

Тогда-то, после длинной паузы, он и подумал, что пора. Тем более что Митька теперь имеет мотив – ссора с отцом, которую, возможно, следует развернуть в интересное русло. Какое – следует обмозговать отдельно, не спеша, без горячки. И так ждал – больше некуда. Но то, что время подошло, было очевидно, коль старушка решила пережить самого вечного жида.

А Митька поступил так, как указал наставник: на другой день после разговора со Стефаном отправил Шуню к киношникам, контракт перезаключать. Те даже спрашивать не стали про причину пересмотра – догадались. Так что не пикнули, промолчали, подтвердив кислыми рожами безропотное смирение и рабью покорность.

Это уже осень тогда вовсю стояла, намекая на скорый, самый неуважительный снегопад, к которому как всегда никто как надо не приготовился. Не приготовился и Федор Александрович Керенский, потому что вместо того, чтобы радоваться из окна на последнее ускользающее из двора дома в Трехпрудном тепло, он решил заболеть. Вчера ему стукнуло пятьдесят восемь, и по этому поводу он сильно принял в мастерской с двумя самыми стойкими и наиболее верными из оставшихся друзей-собутыльников-скульпторов. А придя домой под утро, встретился во дворе с Гелькой, которая возвращалась после ночной смены. Встретился и обрадованно сообщил, что до шестидесяти доживать не собирается, потому что шестьдесят – это пошло. Шестьдесят, сказал, – это итог, а итог – это смерть. Даже если итог и промежуточный. Гелька сильно удивилась замысловатости такой дешифровки азбучной, казалось бы, истины и не согласилась с Федором Александровичем. Тот внезапно разозлился:

– Ты бы лучше, Гелька, мне вашего чего татарского наготовила, типа там азу какого или фарша сырого с острой травой. А то умничаешь больше, светлую мысль мою о смерти отгоняешь.

Они поднялись в квартиру, и Гелька ответила нетрезвому хозяину со всей возможной мягкостью в голосе:

– Федор Александрыч, я ж не татарка, в конце концов, я украинка чистая. Это же по мужу только Хабибуллина, тысячу раз вам рассказывала. Давайте я лучше вам из еврейской кухни чего придумаю. Я хорошо ее знаю, мама научила, с детства. Фиш умею, – она стала загибать пальцы, – фаршированные куриные шейки, клецки опять же – но там маца требуется, форшмачок тоже хорошо получается. – Внезапно она посмотрела на Керенского с просветленным лицом, словно явилась домой не только-только из-под клиента, а после очистительной клизмы, поставленной ей лично папой римским. – А хотите, хоменташен настоящий сделаю, а? Или хремзлах – хотите? Там – просто: главное, мак ошпарить и через мясорубку его. Ой! – Она замерла вдруг. – Цедра лимонная нужна и изюм без косточек. А у нас нету.

– Хохлушка, говоришь? – переспросил Керенский. – Тогда давай борща, с буряком, и чтоб жир с палец толщиной плавал, и пампушки начесночь, как положено. Добро? – Он улыбнулся собственной шутке. – Ты как по мамке-то? Барабулько какая-нибудь? Или Беспортянко? Забыл я.

– Не-е-ет, – игриво в ответ на добродушный хозяйский настрой протянула Гелька, – мы – Чепик. Ангелина Чепик я, если по матери.

– Как? – Федька круто развернулся к проститутке и переспросил. – Как ты сказала?

– Чепик, – снова ответила она, – Геля Чепик. А после Хабибуллина. И дети тоже Хабибуллины, как отец.

Федор Александрович на секунду примолк и внимательно вгляделся в Гельку. Та напряглась, думая, что сказала чего лишнего. Самому-то спать пора давно, а то весь день пропадет потом, как всегда. Она же и виновата будет. Тоже как обычно.

– А маму как зовут? – выдавил Федор Александрович, чувствуя, что голос предательски дрогнул.

– Сарой, – Гелька слегка удивилась вопросу. Раньше ее семейные подробности мало Керенского интересовали, – Сарой Петровной Чепик.

– Не лгать! – внезапно он вскочил со стула и ткнул в Гельку указательным пальцем. – Не ври мне, девочка! Какая там еще Сара Чепик? Что ты несешь такое?

Гелька испуганно хлопнула глазами, тоже на всякий случай оторвалась от стула, готовясь к дяди-Фединому белому припадку, которые случались за эти годы не раз, и замерла в ожидании развития мизансцены. А Федьку замутило от внезапной догадки, всячески он старался избавиться от наваждения, но это ему не удавалось. Тогда он заорал вдруг ни с того ни с сего:

– Как, говоришь, отчество у тебя? Ну! Как?

Гелька сжалась и подобрала руки ближе к себе, боясь быть уязвимой в такой опасный и нелепый момент.

– Федоровна. Вы ж помните, Федор Александрыч. Ангелина я Федоровна.

Сказала и ощутила, как внутри у нее, где-то у ребер, взвыла пожарная сирена, такая, как, наверно, была у ее Галика, когда он чернобыльский костер смерти тушил, не зная про самою схоронившуюся неподалеку смерть. Но он, скорей всего, не знал про нее. Не про сирену, а про смерть, он просто лил и лил пену свою, как тогда, со шкафа, на этих троих милицейских нелюдей…

И уже растерянно, чувствуя, как сирена размолачивает ребра в крошку, биясь об острые кусочки, она пролепетала едва слышно, превозмогая оторопь и боль:

– Ф-Федоров-в-на…

Керенский, забыв убрать вонзенный в воздух палец, застыл на месте, глядя сквозь свою постоялицу и моргая. Затем он опустился на стул и тихо спросил, не переставая моргать:

– А отец у тебя кто был?

– Мама сказала, умер он, – отозвалась Гелька, сама уже не веря тому, о чем знала все двадцать семь лет жизни. – Умер до меня еще, до моего рождения.

Федор Александрович медленно помотал головой, не желая соглашаться с услышанным:

– Не умер я, девочка… Вот он я… Живой… Живой и старый мудила…

Гелька встала, затем села. Затем снова встала и больше не садилась.

– Почему вы?.. Как это?..

– Вот что всегда было в тебе, значит… – не отвечая на вопрос, сказал он сам себе. – Вот почему я выбрал тебя… – Он посмотрел на Гельку мокрым глазом, снова моргнул и добавил, как дело решенное: – На меня потому что похожа. На меня самого, только черная. В мать… – Гелька растерянно молчала, не понимая, что нужно делать или говорить, а Керенский вытер рукавом сочившуюся из левого глаза жидкость и спросил, шмыгнув влажным носом: – Сара живая?

– Конечно, Федор Александрыч, – тут же подхватила тему Гелька, полагая, что таким образом собьет хозяйскую горячку. – Жива, здорова и вам того же желает. Я ей часто про вас рассказываю, какой вы добрый и хороший. И мы вас все там любим, и мальчики мои любят, и мама сама.

– Врешь… – тупо, не поднимая головы, выдал Федя, – врешь все, Ангелина. – Он поднял голову и сказал: – Налей мне. Быстро.

Гелька кинулась к буфету, вытащила запас, откупорила, плеснула. Федор Александрович медленно выцедил, не внюхиваясь, не ощущая ни вкуса, не чуя послевкусия. Поставил.

– Не говорила ты про меня никому и ничего. Если б сказала, Сарка все поняла бы, кто я есть. Мы с твоей матерью год, считай, прожили до того, пока ты у нее получилась. Она у Мирских четырнадцать лет жила, – он махнул головой на дверь, ведущую в прихожую. – В работницах состояла, тебе что, не известно такое дело разве?

– У Розы Марковны? – пораженно спросила Гелька.

– Откуда ж она тебе про лакэх этот рассказала, ты думаешь? Или про мацу-шмацу разную еврейскую. От святого духа, что ль, татарского?

Гелька медленно, но верно поплыла. Голова кружилась, и под ребрами вновь проснулась сирена – на этот раз другая, ребристая, тоже больная, но уже без осколков. Она открыла было рот, но слова застряли, подпертые спазмом, что поднялся от ребер и перекрыл дыхалку. Тогда она попыталась сглотнуть – так, ничем. Но и это не получилось, потому что сама слюна, казалось, иссохла в разгоревшемся во рту пламени, как будто кто-то злой сыпанул туда горсть сухого черного перца, какого она добавляла иногда в котлеты для дяди Феди Керенского по маминому рецепту. А выходит, и рецепт теперь не мамин, а Мирских, и сами котлеты, получается, для кровного были родного отца.

А скульптор, видя получившуюся затыку, плеснул себе еще, опрокинул, не выцеживая, как прежде, и злобно выговорил, нетрезво ловя по ходу дела потребные случаю слова:

– С-сука!… – И повторил: – С-сука и больше ничего! – Он резко развернулся на стуле, едва не завалившись на паркет, и снова вознес в воздух палец.

– Что вы такое говорите-то? Почему? – словно очнулась Гелька. – За что такие слова про маму?

– Защищаешь? – Он стал тыкать пальцем в воздух, пытаясь проткнуть невидимый щит. – Защищаешь стерву? – наконец удостоверился, что это ему удалось, и убрал палец обратно. – Это она тебя на точку определила, да? – Он неуклюже оторвался от стула и, с трудом распрямив ноги, поднялся до конца. – Сара велела? – сверкнув мокрым глазом, громко на этот раз спросил он, почти в крик: – Целку из себя строила все, за моральным обликом моим шпионила, а дочь мою же на панель услала, деньги собой зарабатывать – чтоб самой ей припеваючи жилось, ни о чем не думалось! Это же надо! Это же надо только придумать такое! Родную дочку родной отец за полсотни баксов прикупает, чтоб отодрать в своем же дому!

– Нет! – заорала Гелька. – Нет, Федор Александрыч! Она не знает ничего, она думает, я по торговой части тут! Это я сама так решила, сама! Ничего у меня больше не получилось в Москве этой вашей проклятой!

Федька снова сел на стул и опять плеснул себе дрожащей рукой. Только теперь до него дошло, насколько сильно он пьян.

– Квартиру на тебя запишу, дочка, – выдавил он, с трудом ворочая языком. – Квартиру и машину – все запишу теперь. Пусть она знает, мать твоя, какой у тебя отец сыскался.

Гелька всхлипнула, понимая уже, что все, что услышала, больше не бред, а истинная правда. Только не знала вот какая – ясная и счастливая или убыточная и ненавистная.

– Нету у вас машины никакой, – только и нашлась что вымолвить на это Гелька. – И не было никогда.

– Ну и хер с ней, – пьяно согласился Федька, – зато теперь ты у меня. На хера мне еще машина какая-то? – Внезапно он схватил себя за волосы и стал таскать в разные стороны, воя, словно зверь, пытающийся выбраться из смертельного капкана. – Доченька-а-а-а… доченька-а-а-а моя-я-я… что ж мы с тобой наделали, подлые-е-е… Это я! Я! Я! Я мать твою выгнал тогда, а она чистая была, добрая, родная… – Он продолжал раскачиваться на стуле, не снимая рук с головы.. – А теперь… дочку сам же шлюхой сделал, сам на работу провожаю, сам с работы встречаю… Доченьку свою-ю-ю…

Гелька кинулась к Керенскому, обхватила за плечи:

– Да вы чего, Федор Александрыч, это чего такое? Нельзя ж так, ей-богу.

Он оторвался от нее, вскинулся, пьяно уставился – глаза в глаза, и Гелька почуяла изо рта его запах – смесь псины, кислой еды и неперебродившего до конца спирта. Такие ароматы встречались ей нередко, не первым был дядя Федя, кто дыхнул на нее похоже. Он же отец.

– Завтра идем квартиру на тебя писать, дочка. – Он обвел рукой пространство слева и справа от себя. – Всю! Все, что есть, – твое теперь. Твое и внуков моих. Как звать внуков – ну-ка скажи деду? – внезапно он улыбнулся, но на этот раз не выдавил улыбку от пьяного запала, а растянул губы по-честному: от нового чувства, от прошлого горя и от новоиспеченного дурного счастья.

– Ринатиком одного, – ответила Гелька, – и Петрушкой второго. Обои Хабибуллины, по отцу, близнячики.

– Керенские будут! – твердым голосом распорядился скульптор. – Теперь все Керенские будем: и ты, и я, и обои пацаны, и Сара. И жить будем здесь, и больше нигде, ясно?

– Ясно, – улыбнулась Гелька, – ясно, пап. Все мне ясно. И еще ясно, что тебе в постель надо сейчас, а то ты от всего этого снова ночью пойдешь летчика Дедушкина из лука сшибать.

– И пойду! – довольно согласился Керенский. – И сшибу урода, чтоб не летал, где не надо, и в Городищах, козлина, не маячил бронзовым истуканом в ботинках. Ясно?

– Ну конечно, – окончательно успокоилась Гелька, догадавшись, что кризис миновал и очередная горячка не грозит. – Пойдем уже помаленьку.

– Папа, – поправил он дочь. – Помаленьку, па-а-па-а!

– Да, – быстро поправилась она, – па-па!

Потом он долго еще не мог успокоиться.

Сердце колошматило, словно разрубилось на две неравные половины, и каждая из них билась о другую, стараясь перестучать ее своим упругим боем. Керенский как можно крепче прижал ладонь к груди, пытаясь давлением руки притормозить состязание неравных половинок и тем самым успокоить обеих. Получалось, однако, не очень. Половинки продолжали барабанить одна по другой, причем левая долбила сильнее правой и смещала вторую в направлении от себя. Вместе с половинкой перемещалась и боль. Сначала она отъехала вместе со слабым полусердцем, затем остановилась, будто задумалась на миг в ожидании решающего забега на короткую дистанцию, – оставалось только вынуть стартовый пистолет и нажать на спусковой крючок. Федор Александрович чувствовал… Нет, он точно знал, что как только выстрел будет произведен, ничто уже не остановит победного болевого броска, но теперь боль захватит не одну только сторону грудины, а распространится и на всю грудь и уйдет еще выше ее, к голове, минуя каким-то хитрым образом шею и гортань. И поэтому он сжался и замер, боясь нарушить паузу, которой так боялся.

Но паузу нарушил не он. Ее нарушил другой человек. И не человек даже – каменный гость. И даже не каменный – из чистой бронзы. И не из очень чистой – из успевшей уже позеленеть. Шаги гостя напоминали шаги того самого, каменного, но Керенский определенно знал, что бронза не сотрясает воздух так, как камень. Долгие годы он работал и с тем и с другим материалом, всегда предпочитая им третий – алюминий. Из алюминия был построен самолет летчика Бабушкина, который сам, в отличие от самолета, был изваян из натуральной бронзы. И за это Федька летчика не любил, хотя сам же и отлил, ненавидя того, как класс. Другие ваяли Пушкиных – в центре жизни, на скамейке, легких, смешных, откинувших кудри назад, легкомысленно свесивших руку со скамьи. Другие подбирали Достоевским и Гоголям выражение задумчивых лиц, вылавливали единственно верное положение длинных чувственных пальцев, размещали по низу постаментов многочисленных героев вечности, запечатленной в камне или бронзе. Но все они были в стороне от Федькиного таланта, далеко от керенских Городищ, высоко над низким Фединым пролетом на бабушкинском самолете. Поэтому и болело. Оттого и саднило в груди, просясь к голове…

Тем временем шаги становились все звучней, а сам гость приближался, очерчиваясь все явственней и зримей. И тогда Федька догадался, что не половинки это беснуются в груди, а стучат о паркет гостевы шаги, сотрясая Дом в Трехпрудном. И от этого ему стало легче. Боль отпустила, размякла и оттекла куда-то вбок, размазываясь до терпимых ощущений.

– Ну, что, отец? – спросил его бронзовый летчик (а это был он, и никто другой). – Как ваять теперь будем, после всего, что ты тут натворил?

– А почему – отец? – слабо выдавил из себя Керенский, пытаясь развернуться к гостю лицом. – Я вам не Бабушкин, я Керенский. Федор Александрович. А вы, если не ошибаюсь, Михаил Сергеевич, как Горбачев. Слыхали?

– Мне это по херу, отец, – ответил Бабушкин. – Я полярник был, а не замполит по перестройке. А ты мне даже унты не надел, как положено, ботиночками обошелся, обормот. Если б не отец был – убил бы. Слово полярника.

– Так вы сын мне, получается? – удивился Федька, ничуть не обидевшись на такое негостевое поведение героя Советского Союза. – Стало быть, теперь я двойной отец: сын – Бабушкин от матери-Родины и дочь – Хабибуллина от Сары Петровны Чепик?

– Наконец-то, – осклабился Бабушкин, – дошло наконец. Понял теперь, чего я заявился, урод?

– Почему – урод? – не понял Керенский. – Я ведь не обзывался, сынок?

– Ты думал так, – покачал головой новоявленный отрок, – всю жизнь в голове держал и копил на меня. А теперь время пришло по счетам платить.

Федору Александровичу вновь стало страшно.

– Погоди, сынок, – он протянул руку в сторону летчика, но наткнулся не на живое тепло, а на холодный, светящийся зеленоватым металл. – С одной стороны, ты, может, и прав, – с той, что левей правой. – В этот миг он почувствовал, как ускользнувшая боль снова стягивается к центру грудины и уже гораздо быстрей, нежели скорость прошлого отката. И тогда он заспешил договорить: – А с другой – с той, что правей левой, не совсем. Я ж сирота, если так разобраться, отца вообще не знал, а мать – так… И не мать вроде как, а… а ехидна, – вспомнил он откуда-то прилепившуюся фразу.

– Ты говнюк, а не сирота, – не согласился сын-полярник, – вот Ангелина твоя, сестра моя по отцу, та, можно сказать, сирота. Безотцовщина, знаешь, тоже почти как сиротство, ничем не лучше, чем мать-ехидна.

В этот момент Федор Александрович отчетливо почувствовал, что устал. Что сбоку где-то прорвалась дырка, протерлась даже, а не лопнула, от носки непосильной жизни. И через дырку ту утекают последние силы вместе с нарастанием боли в груди. А она становилась все нестерпимей и острей, врезаясь теперь в грудину так уже, что прежние полусердечные стуки показались отцу двоих детей безобидным актом прощения самых смертных и самых неисправимых грехов. Судя по всему, Бабушкин приметил острым взглядом зачавшуюся муку полярного летчика и решил все же помочь.

– Держись, отец, – пробасил он. – Теперь уже недолго. – С этими словами он опустил бронзовую ладонь, затянутую в полярную рукавицу, и приложил ее к груди скульптора. – Так нормально? – участливо спросил он отца.

– Да-а-а… – прохрипел в ответ Федька, – нормально, если не особо жать.

– А так? – осведомился летчик и ухмыльнулся.

– Больно… – едва прохрипел Керенский, – бо-о-ольно-о-о-о…

– Значит, курс верный, – удовлетворенно отметил Бабушкин и подвел итог низкого полета над ледяной пустыней: – Все, идем на снижение…

…Сначала было темно, потому что полярная ночь, раскинувшаяся вокруг, по всей Фединой спальне, так никуда и не исчезла… Потом стало еще темней – наверное, это было из-за того, что Бабушкин взял штурвал не на себя, а вдавил совсем в другом направлении – от себя, добавив оборотов моторам, но и устремив воздушную птицу вниз, к ледяной черной воде. Она и обдала Федора Александровича черным полярным холодом. Сначала остывать стали ноги, и он попытался позвать на помощь. Рядом высился бронзовым истуканом Бабушкин-сын, но помощи не было: ни от него, ни от кого-либо еще.

– Все! – выговорил полярный герой. – Падаем! Приехали!!!

Но вместо удара о землю, о серый лед и о черную воду они врезались в снег, в белейший, мягчайший снег, который сначала согрел их, затем окончательно высветил все вокруг белой краской, без черных промоин и грязной наледи поверх нежной снежной плоти, а уж затем засиял в полную снеговую силу – так, как только он один на свете умел радоваться и сиять истинно белым цветом, невыразимо ярким и единственно возможным…

Размышляя о том, как перевести отсортированную собственность из виртуального пространства в реальное владение, Стефан не мог основательно не продумать в таком серьезном деле роль для главного исполнителя – Митьки, второго по очереди наследника на достояние семьи Мирских и своего же любимца. Что касалось суждений насчет самой очередности вступления в права наследования, то здесь Стефан вполне искренне не видел препонов морального даже порядка: чуть раньше, чуть позже – так и так Митя становится обладателем коллекции картин на совершенно законном к тому основании. И это расслабляло мышцы тела, оттирая в сторону слабое сомнение в задуманном и заставляя голову сосредоточиться лишь на соображениях организационного порядка изъятия.

Итак, картин будет две.

Первая – главная – для того, чтобы прожить с ней остаток жизни, не помышляя о последующей ее переуступке и переводе «женщины» в материальный эквивалент.

И другая – не менее прекрасная, но все ж по отношению к Пикассо второстепенная – шагаловская «кукушка». Эта предназначалась на черный день, в том смысле, что могла при необходимости закрыть до конца жизни материальную нужду, если, конечно, таковая надобность бы возникла.

Прочее – оставшаяся часть коллекции – также была превосходна и драгоценна и оставалась Мирским. Эта мысль действовала примиряюще и успокоительно, а потому без особого мучительства укладывалась в приемлемый компромисс.

Оставалось последнее – разработка ювелирного плана безболезненного изъятия двух означенных работ так, чтобы исключить неудачу и так, чтобы, по возможности, никто не пострадал.

Прежде всего, нужен был мотив – естественно, для совершения Митькой поступка. В деле, какому служили оба, таковой мотив мог иметь место в самый произвольный момент, и это Стефан отчетливо понимал. Однако требуемое обстоятельство само по себе могло и не случиться и, стало быть, для того чтобы загнать младшего Мирского в тупик, повод такой следовало изобрести.

Что Стефан и сделал – правда, попутно пришлось принести в жертву невинного бандита. Но это уже стояло вне его расчета: мораль имеет внятные границы, и все, что не вписывается в контурный охват, не подлежит и дальнейшим колыханиям в глубине живота. Ну не покалывает раз маленький человечек, что обустроился внутри, миниатюрной вилочкой в печенку, то, стало быть, душевное здоровье на высоте, шлагбаум задран на нужную отметку, а пропуск выписан по всей форме.

Бандит имел погоняло Удав, был ссученный и чужой – состоял у измайловских. Но не потому ссученный, что стучал ментам, а из-за того, что работал заодно и на Стефана, постукивая ему на своих же, измайловских, хотя и стоял у тех крепким бригадиром. От этого имел мзду, был вполне признателен и уважительно-послушен. Его-то и решил Стефан принести в жертву искусству. С этой целью он встретился с лидером измайловских, распил бутылку «Мартеля» и в дружеском порядке, приведя парочку неоспоримых фактов, выложил информацию на Удава, как на предложившего услуги потенциального провокатора. Тут же предложил устранить проблему собственными силами в виде оказания доверительного сотрудничества. В результате ударили по рукам – Удав был приговорен. Устранить провокатора поручено было Митьке.

– Слишком серьезное дело, Академик, – объяснил задачу Стефан, – кроме тебя, под силу не будет никому. Тут сработать тонко нужно, здесь голова потребуется, а не один лишь ствол.

Это было первым для Митьки заказным делом на конкретную персону. Раньше, постреливая, попадал пару раз по живому, а однажды завалил даже чужого бойца, но то была война. Это же звучало по-иному и означало высшее доверие Главного.

Выслушал молча, задал пару вопросов по делу, уточнил детали, получил адрес.

– Живет один, – пояснил Стефан. – Из подъезда выйдет в три часа ночи примерно, в пятницу. Тогда его и вали, не ошибешься.

О том, что все произойдет именно таким образом, Стефан заранее договорился с лидером измайловских. Тот пообещал ночным звонком поднять Удава с постели, срочно вызвав к себе. Дальше все так и получилось, как и было запланировано. Удава Митька завалил, ствол бросил на месте и испарился в ночи.

На другой день Стефан вызвал его на разговор. Вид у него был невеселый.

– Такое дело, брат, – сообщил он Академику, – не того завалил. Это другой бригадир был, ночевал по тому же адресу, вышел первым. А ты не сверил, как надо.

У Митьки вытянулось ЛИЦО:

– И что ж теперь?

– Предъява нам – два лимона выставляют за жмура того, – грустно известил он воспитанника, пытаясь просчитать его реакцию. – Или ж война, – он внимательно посмотрел на Академика, – или голову придется им отдать. Твою.

Митя поднял глаза:

– Какой выход, Стефан?

– Один, Мить, – ответил тот и положил руку Академику на плечо, – расплатиться и захлопнуть тему.

– А лавэ? – спросил Митя, надеясь услышать в ответ что-либо спасительное.

– Я уже об этом думал, – ответил Томский, – и ничего другого не придумал, кроме того, что сейчас тебе скажу. Только не удивляйся, парень, это не очень красиво, может, но зато для тебя спасительно.

Спасительный план состоял в следующем. Дмитрий Мирский, он же Академик, он же убийца не того бригадира измайловских, изымает из своего же наследства две живописные работы, на которые ему укажет Стефан. Картины ценные – не стал скрывать правды лидер кунцевских – и поэтому реализация обеих покроет сумму предъявы. Пристроить берет на себя. Возможно, останется что-то сверху. Останется – Митькино будет, Академиково.

Такому раскладу дел Митька поразился. И даже не тому больше, что таким нехитрым способом будет спасен от гибели, а оттого, что в доме Мирских, в его родном доме, оказывается, на стенах всегда висели миллионы, а ему, наследнику этих миллионов, никто об этом ничего не докладывал. На минуту забыв о грозящей опасности, все еще находясь под впечатлением от услышанного, он поинтересовался дополнительно:

– А другие? Тоже так стоят?

Стефан хотел ответить правду, что, мол, не столько конечно же, но имена выдающиеся и остаток коллекции также являет собой крупнейшее состояние. Но правды не ответил, передумав в последний момент. Так – на всякий случай, что-то в нем сработало изнутри, некий предохранительный клапан, стерегущий выпуск лишнего пара. Да и человечек с вилкой не дал о себе знать. И он решил ответить обтекаемо:

– Другие – ничего, картинки вполне культурные, но если чего – не спасут. Ясно выражаюсь?

Митька кивнул и, перейдя на привычно деловой тон, осведомился:

– Сколько у меня времени?

– Думаю, удастся оттянуть на месяц. Это предел – потом труба. На большее не пойдут. Там народ серьезный, не хуже нашего. Не хотелось бы затеваться еще из-за сроков.

– Понял, – отрубил Академик. – Месяц – край.

Весть о смерти скульптора Керенского разнеслась по дому мгновенно. За уточняющими деталями стали звонить Розе Марковне. Та честно отвечала, что было самой известно. А знала то лишь, что установил врач, – обширнейший инфаркт, приведший к стремительному летальному исходу. Смерть произошла во сне, после очередного неумеренного потребления накануне спиртных напитков. Это – предварительно. Остальное покажет вскрытие.

А за день до этого в дверь Мирских сначала позвонили, а затем заколотили во всю силу. На Семиных часах было восемь утра – рановато для любого визита. Роза Марковна глянула в глазок и тут же открыла. За дверью стояла Гелечка, долголетняя Федина то ли жиличка, то ли подружка. Ее всю трясло, она едва могла выговорить то, что сказала с трудом:

– Роз-за Марковна… Федор Алек-ксандрович умер… – Она пошатнулась на месте и медленно начала сползать на лестничный кафель. – Папа умер, тетя Роза, отец мой.

Этим странным словам про неведомое доселе родство Мирская тогда значения не придала, не до того было.

– Заходи, голубушка, ну-ка, ну-ка… – Она помогла Гельке подняться и провела ее в квартиру. Та, зайдя, опустилась на стул в прихожей и откинулась на спинку, ловя ртом воздух.

– Ну! – Роза Марковна протянула ей воды. – Говори, что случилось.

Гелька отхлебнула, разливая на себя воду, и ответила, ломая слова:

– Ут-т-ром п-п-ришла, а он л-лежит.

– Может, спит еще? – недоверчиво покачала головой старуха. – После возлияния своего.

Гелька мотнула головой:

– Не-е… Мертвый он, Роза Марковна, совсем не дышит.

– Подожди здесь, – Мирская без задержки решила, что ей делать дальше. – Я сейчас. Дверь не заперта?

Гелька кивнула. Соседка вышла из квартиры и перешла к Керенскому. Гелька подняла заплаканное лицо и поймала на себе взгляд, тоже женский, но только нарисованный на холсте. Это была женщина, изображенная во весь рост, сложенная будто из отдельных маленьких кубиков. В каких-то местах кубиков этих было больше, а нарисованного по-обычному – меньше. Кое-где – наоборот. В руках она держала гитару, тоже кубическую какую-то, ненастоящую, и пальцев на руке, что обнимала гриф, было четыре всего, а не пять, как у всех. Почему-то про пальцы Гелька сразу же поняла, что так быть не должно, но для картины этой хорошо и нормально. Она повернула голову назад и увидала другой большеразмерный холст в раме. Там за деревянным столом сидел деревенский мужик, каких в Житомире бесчисленно, с бородой, в ушанке и валенках, а на самом столе стояла огромная птичья клетка, в которой помещена была такая же огромная серая птица – в человечий рост и в здоровенных не по размеру кирзовых сапогах. На птичьей голове почему-то была нацеплена белоснежная фата, а из-под фаты, протесняясь сквозь прутья клетки, торчал огромный желто-зеленый клюв. Человек и птица смотрели друг на друга и загадочно улыбались, словно только что сговорились о чем-то очень хорошем. И тогда Гелька заплакала, но уже не истерическими слезами, какие выкинулись из нее еще там, в спальне ново-обретенного отца, а другими, тихими и благостными, такими, какие случаются у людей, когда они провожают в последний путь пускай малознакомую, но зато добрую и вполне желанную родню…

Во второй половине дня тело Керенского увезли в морг. Мирская позвонила в Союз художников, оттуда прислали даму, которой, за неимением у покойного родни, пришлось взять в свои руки все похоронные бразды. На Гельку дамочка смотрела подозрительно, привычно предполагая про ту самое нехорошее. Узнав, что дочь, поначалу сильно засомневалась, но потом махнула рукой, объявив:

– Короче, автобус даем, гроб оплатим, некролог публикуем. Остальное – ваше, – и исчезла.

Хоронили негромко. Место Роза Марковна с трудом выбила на Немецком кладбище, неподалеку от стены колумбария, где покоился прах родителей Семена Львовича. Собралась просто и поехала. Вилен, искренне огорченный преждевременной кончиной соседа, дал денег, так она, стесняясь невозможно, сунула директору, напомнив обе звучные фамилии – свою и премьер-министра Временного правительства. А тот и взял. Поискали хорошо, нашли неухоженку лет под двадцать, лишнее сняли, отгребли, подчистили и переоформили на нового владельца – на гражданку Украины Ангелину Федоровну Хабибуллину – незаконную дочь покойного скульптора Керенского.

Шоком, однако, для Розы Марковны стал не сам факт кровного Федькиного отцовства славной этой девушки Ангелины. Настоящий шок испытала старуха уже потом, когда тело Федора Александровича опустили в Немецкую яму, на останки некого забытого родней Шмуля Срульевича Райзахера, 1884 года рождения. А когда Стефан, усадив их в обратном порядке в свою большую черную машину, саму ее, Гелю и Глеба Иваныча Чапайкина, дал команду водителю трогать, тогда-то и обмолвилась Гелечка про то, что заставило Мирскую вскрикнуть от радостной неожиданности, а Чапайкина – сжаться от нехорошего и неясного предчувствия.

– Что же мне делать теперь, Роза Марковна? – спросила она старуху, промокнув влажные глаза.

– Жилье оформляй, девочка, и все прочее наследство, – твердо ответила Мирская. – Все мы подтвердим факт твоего проживания в Доме в Трехпрудном в течение шести последних лет. Надо судиться – будем судиться. Ты – дочь, Федя сам перед смертью это признал. А раз так – мы победим, не беспокойся. Правда, Глеб? – обратилась она к Чапайкину – Тот в ответ лишь мрачно кивнул и отвернулся к окну, но Роза Марковна на этом не успокоилась. – Так и напишешь в заявлении, – она стала водить рукой по воображаемому в воздухе листу бумаги, – мой отец, такой-то и такой-то, в таком-то году состоял в гражданском браке с моей матерью… – Она повернулась к Гельке. – Как маму зовут?

– Сара Петровна.

– Превосходно, – утвердительно кивнула головой Роза Марковна и продолжила: —…с моей матерью Сарой Петровной Хабибуллиной…

– Чепик, – поправила Гелька старуху, – Сарой Петровной Чепик. Это я Хабибуллина, по мужу, а мама как была Чепик, так и есть.

Мирская, казалось, замерла в том самом положении, в котором водила рукой по несуществующей бумаге.

– Как? – не поняла она. – Как ты сказала?

– Чепик, – подтвердила свою девичью фамилию Гелька и внезапно опомнилась, – Ой, правда! Мне ж отец про это рассказывал, Федор Александрович, в ночь перед смертью. Мама, сказал, у вас служила, до самого моего рождения.

Именно в тот момент и вскрикнула Мирская и сжался Чапайкин. Глеб Иваныч как сжался, так неразжатым и просидел до самого Трехпрудного, не распуская обратно сухожилий. А Роза Марковна – та прежде, чем начать изумляться, впала в недолгую счастливую коматозку, в которой до момента первого, самого сладкого изумления, провисела минуты две или три.

– Боже… – только и сумела выговорить она, придя в себя, – Боже мой… Сарочкина дочка… Дочка Сарочки и Феди… Боже, боже мой…

Уже потом, дома, когда успела привыкнуть к поразительной этой новости и утихомирились первые страсти, вспомнила, что забыла выспросить Гелечку о том, как же папа нашел ее и почему так долго от всех скрывал. И почему сама Сарочка ее любимая столько лет не ехала, и, вообще, куда все они запропастились.

Насчет Керенского Гелька объяснила невнятно, что встреча, мол, носила почти случайный характер, но отец все годы мучился виной и взял ее к себе пожить для начала. Потом она устроилась в Москве на работу, по торговому направлению, и шлет сыновьям из столицы содержание – что-то в этом духе. Про мать же пояснила, что все эти годы та не могла справиться со стыдом, что обманулась так на Гелькином родителе, что не сошлись они по-людски, и потому бросила все городское и вернулась Зину хоронить, Гелькину бабку, не думая уже возвращаться. Отрубила, одним словом, от себя прошлое свое в большом городе, рассталась насовсем, выкинула из памяти и из жизни.

Но и это получилось узнать Розе Марковне не сразу, а лишь после того, как с трудом оправилась она еще от одного, и на этот раз уже самого страшного, шока, какой мог случиться в старухиной жизни.

Вместе поднялись они на этаж, с Сарочкиной Гелей, не зная уже, чего им больше предстоит теперь: горевать от смерти или радоваться от встречи. На этаже было людно. Дверь в квартиру Мирских была слегка приоткрыта. Рядом с дверью топтались трое: двое в милицейском и один в штатском. Милицейский, увидав хозяйку, отдал честь:

– Госпожа Мирская?

– Слушаю вас, молодой человек, – ответила Роза Марковна.

Тот хмыкнул.

– Тут такое дело, – произнес он, подбирая слова, с которых лучше бы начать излагать дело. – Квартирка ваша подверглась проникновению неизвестных. Сигнал поступил на пульт в двенадцать ноль одну. А наши… – он развел руками и посмотрел на часы, – наши сотрудники прибыли в двенадцать двенадцать. Ну-у-у… в двенадцать четырнадцать. Однако вынуждены были никого уже не застать, – он извинительно кашлянул и поправился: – В смысле, не было тут никого. Так что, ждем вот хозяев, осмотр делать. – Он распахнул дверь. – Прошу пройти к вам и сделать заключение о наличии имущества.

Мирская удивилась:

– А что, дверь открыта была или закрыта?

– Дверь-то как раз приоткрытой оставалась, а к вам, гражданочка, – он обратился к Гельке, отпирающей в это время свою дверь, в квартиру Керенского, – к вам они жвачку на глазок налепили. Ну, это ясно, чтоб не подсмотрел никто. Хотя… хотя знали конечно ж, что не будет никого, раз похороны у вас. Извините, конечно. Вы, наверно, покойнику родственница будете?

– Дочь это, – ответила за нее Мирская, – дочь Федора Александровича – Ангелина Керенская, – и строго добавила: – Может, пройдем наконец к нам?

Долго проходить не пришлось. Страшное обнаружилось уже от самой двери. Два темных голых прямоугольника на выцветшей стене зияли перед глазами вошедших в квартиру Розы Марковны: слева и справа от лестницы, ведущей на второй квартирный этаж. Не было «Сапожника и кукушки» и «Женщины с гитарой» – двух брильянтов в коллекции Мирских. Больше ничего из имущества взято не было. Каких-либо следов, оставленных преступниками, или отпечатков пальцев опергруппа, включая экспертов, в квартире не обнаружила. Да и не рассчитывали найти, если честно. Преступники были профессионалы, и это было ясно по тому, с какой филигранной точностью было выверено до секунды время их пребывания на месте преступления.

Этот так горько начавшийся день уже после того, как горечь порядком отступила, дав место радостному чувству, вновь разом обрел ужасное и безнадежно пугающее продолжение в виде кражи драгоценных живописных работ двух величайших мастеров современности из той самой квартиры, что располагалась напротив двери покойника Керенского.

…Смерть соседа, дяди Феди, как бы кощунственно ни отзывалось это в закаленных Митькиных мозгах, пришлась весьма кстати. План, который родился в его голове, был хорош, с какой стороны ни взглянуть. Митька набрал Стефана и попросил о встрече.

– Приезжай, – коротко ответил тот. – Жду тебя через сорок минут.

Митька прибыл еще раньше. Сразу сел, не раздеваясь, и выложил. Стефан пару минут помолчал, прикидывая что-то про себя. Затем отреагировал:

– Браво, Академик! Думаю, это оптимально. Браво!

В тот же день Стефан позвонил Розе Марковне и принес ей свои соболезнования в связи с кончиной многолетнего соседа, талантливого скульптора и милейшего человека. Тут же предложил сопровождать на кладбище: туда и обратно, на своей машине, раз Вилена Борисовича все равно в городе нет.

– И Глеба Иваныча прихватим. Такое дело – всех доставлю и верну, – добавил в конце разговора.

– Спасибо, миленький, – Мирская была тронута вниманием заботливого соседа. – И Геленьку, если можно.

В список, разумеется, попали все. Сам же Томский сопровождал грустное мероприятие в качестве сочувствующего соседа и ценителя искусств. Митька также выкрутил время и подскочил в Трехпрудный к бабуле на своем «БМВ».

– Стефан нас отвезет, – сообщила правнуку Роза Марковна. – Мы с Гелечкой поедем, так ей спокойней будет. Так что ты сам, Митенька. Там и встретимся.

– Ладно, бабуль, – согласился правнук. – Спускайтесь, я закрою и догоню.

Как только внизу хлопнула дверь подъезда, Митька одним коротким движением руки сорвал со стены «Кукушку», другим взмахом руки подцепил снизу «Гитару» и, приставив обеих к стене, выглянул на лестницу через щель, приоткрыв входную дверь. Все было тихо. Он лихорадочно набрал номер диспетчерской службы и поставил квартиру на охрану. Затем быстро пересек площадку, достал ключи от двери Керенского и, отперев замок, распахнул ее настежь. Еще через четыре секунды, захлопнув собственную дверь, он уже перекантовал обе работы в квартиру напротив.

Следующее движение было наверх, в комнату, забитую хламом, подрамниками и старыми холстами. Это заняло еще секунд двенадцать на все про все – пристроить полотна, найдя щель между самыми большеразмерными холстами и определив наиболее подходящее место на стеллажах.

Еще через десять секунд он уже запирал жилье покойного скульптора ключом, оставшимся у него со времен, когда он с ведома Люськи Керенской водил туда девок и регулярно устраивал любовные встречи с Варькой Бероевой, чапайкинской внучкой.

Она-то и возникла некстати, в самый неподходящий для дела момент, в нехороший, в очень нехороший: когда одним нажатием большого пальца он вмазал размоченную жевательную резинку в глазок соседской двери. Так ему насоветовал Стефан – такой вещдок вполне бы мог поддержать версию о преступниках со стороны, оградивших себя подобным несложным способом от случайных глаз.

Варя хмуро окинула Мирского взглядом, ничего не сказала, презрительно ухмыльнулась и пошла себе вверх по лестнице дальше. Выводов Митька делать не стал – не было времени. Как только внучка генерала исчезла из видимости, он вновь отомкнул замок своей двери, оставив в проеме почти незаметную для глаза щель. Затем он ринулся вниз и появился во дворе ровно в тот момент, когда машина Томского с участниками похорон тронулась с места. Роза Марковна помахала правнуку из окна машины и грустно улыбнулась. Сам же Стефан на Дмитрия Мирского никак не прореагировал. Взглянул лишь на часы и задумчиво пожевал губами.

После отбытия машин во дворе дома в Трехпрудном остался единственный ярко-красный микроавтобус. Однако к траурной кавалькаде отношения микрик этот не имел. Да и номеров на нем, кстати, не было никаких, несмотря на то что двигатель работал, а водитель в пышных усах и с бородой находился за рулем.

За несколько минут до прибытия милицейского наряда микроавтобус рванул с места и исчез. Но еще за пару минут до этого из подъезда, в котором жили Мирские и проживал покойный, двое мужиков в строительной одежде выносили нечто листовое и объемное, типа строительной фанеры или чего-то подобного. Во всяком случае, отдельные свидетели успешно вспоминали потом, на чем задержался глаз. В детали, правда, никто особенно не вникал, полагая, что красный автобус знал, что делать, и без них. Одно свидетели не могли учесть в своих предположениях – то, что этот запоминающийся автобусик, так же как и жвачка на глазке, и бутафорская фанера с мужиками, являлся отвлекающей частью совместно разработанного Стефаном и Академиком хитроумного плана похищения картин из дома Мирских.

Что же до участников самих похорон, то когда процессия добралась до Немецкого кладбища, Академик давно уже был там, поджидая остальных. В руке он держал два букета: один – свой, с белыми хризантемами, другой для бабули, с красными розами.

Стали вылезать по одному. Стефан стоял у распахнутой дверцы автомобиля и лично помогал женщинам, подавая навстречу руку. Глебу Иванычу тоже подал. Тот в ответ протянул свою и благодарно глянул на добродетеля. Но встречных глаз в ответ не нашел. В это время взор Стефана устремлен был куда-то в сторону, левей автомобиля, туда, где был запаркован черный Митькин «БМВ». В том же самом направлении Томский сделал лицом вопросительный жест, слегка приподняв брови и чуть поведя головой. Машинально Чапайкин бросил взгляд туда же, куда смотрел и Стефан. На другом конце обоих взглядов, в точке их пересечения, наличествовал единственный живой объект – правнук Розы Марковны с двумя букетами цветов. Правнук едва заметно улыбнулся Стефану и сжал веки, подтверждая тем самым полное довольство. Стефан так же удовлетворенно сжал глаза…

Еще минут через двадцать подъехали остальные, всего вместе с Трехпрудным собралось человек пятнадцать. Перед тем как опустить Федьку в могилу, стали говорить. Дамочка из Союза художников, та, что самоустранилась, узнав о дочке, изрекла несколько дежурных фраз и отошла. К словам дамы по паре нетвердых слов присоединил каждый из небритых мужиков, чем-то неуловимо походивших на самого покойника. Затем слово свое сказала Роза Марковна – о том, какой Федор Александрович был превосходный сосед, изумительно чуткий человек и носитель неповторимого таланта в области скульптурного мастерства. В самом конце полшага в сторону ямы сделала Гелька и, преодолев страх, промолвила, слегка заикаясь:

– Федор Александрович был мне отец, но никогда об этом не говорил. А я не спрашивала, потому что не знала. Но зато он был добрый и очень меня любил. И я его тоже очень любила. И мама. И никто в этом не виноват. И я никогда своего папу теперь не забуду, потому что он так хотел. И маме об этом расскажу. И Ринатику с Петрушкой, хоть они и Хабибуллины, а не Керенские. – Она помолчала и обвела глазами присутствующих. – Лучше бы я ему ничего не говорила про себя и про маму, тогда он, может, еще б пожил, – она подошла к гробу и поцеловала Федьку в лоб, – Прости меня, пап, что я в Москву приехала, я не хотела, это так само получилось.

Скорей всего, из сказанного незнакомой девушкой мало кто что-либо понял, но вникать в смысл слов никому и в голову не пришло. Небритые мужики поскорей хотели выпить, дамочка нервно посматривала на часы, желая, развязавшись с общественной нагрузкой, сейчас же испариться, а Трехпрудные, все почти, какие были, включая Фиру Клеонскую, и так знали все, что следовало знать, про Федьку и про обретенную им в день смерти житомирскую дочь. Когда Гелька закончила и отступила на полшага назад, Роза Марковна приблизилась к ней, притянула к себе и прошептала на ухо:

– Умница, девочка. Отличные слова сказала. Папе бы твоему понравились, уверяю тебя.

Первые дни после успешного изъятия собственного наследства Митька колебался – сказать Стефану про столкновение у квартиры Керенского или же ничего про Варьку не говорить. Сначала подумал, надо бы рассказать про такое дело, – так, на всякий случай. Но после передумал, боясь нарваться на недовольство и испортить впечатление от качественно проведенной операции по спасению собственной молодой жизни. Да и потом, честно говоря, не рассматривал это соображение как первостепенное, больше с бабулей первые после кражи дни проводил. Не то чтобы вину свою перед семьей ощущал как-то, просто жаль было бабулю по-настоящему, без дураков, видя, как тяжко переживает она утрату. То, что менты ничего никогда не узнают и не отыщут, было ясно и так – слишком мудреной оказалась задачка. Кроме того, дело осложнялось тем, что ни фотографии, ни профессионального описания украденных работ в доме Мирских не имелось: никогда и не было их, просто не требовалось никому, нужды такой не водилось. И даже приблизительной ценой ни Семен Львович при жизни, ни Роза Марковна за все годы так и не поинтересовались. Один лишь Вилька, довольно реально чувствуя рынок, интуитивно предполагал, что на стенках-то миллионы висят, не меньше. Роза Марковна условно соглашалась, но ни это, ни какое-либо другое соображение так ни разу и не сподвигло ее на поступок. Этому она предпочитала усесться за неизменный «Зингер» и приняться за еще одну ненормативную грацию с лыжной палкой. Или полуграцию – с бамбуком или без. Или сложный бюстгальтер с кружевной оторочкой. Или два. Или еще больше. И так далее. И так не один десяток лет.

Три дня Мирская просидела почти не выходя из спальни, глядя перед собой. Она думала о том, как предстанет теперь перед Семой, когда придет срок объясняться. То, что похищение было совершено людьми не случайными, понимала даже она. На это же намекали и следователи, закидывая вопросы так и эдак. И все равно, лишних людей вокруг, как ни всматривайся, не получалось. Те, кто приходил в дом чаще других, если выкинуть из рассмотрения домашних, были наперечет: Танечка Кулькова, считай, родня, Фира Клеонская, ну и Глеб Чапайкин – редко, больше от одиночества, чтобы лишний раз поведать Розе о том, с каким нетерпением внучка Варвара желает его скорейшей смерти, а он, старый пень, никак намека не понимает. Далее, Керенский, покойник, – не часто, но заглядывал на чаек, но всегда один, без дочки, про которую молчал, как партизан. Ну и Стефан, милейший человек, сосед, интеллигент в седьмом, наверное, каком-нибудь поколении, богатый и солидный бизнесмен с собственной охраной. Остальные – так, разовые, случайные.

В общем, все три дня Митька был поблизости от прабабки, и, быть может, поэтому уже на четвертый день ей стало существенно легче: отмякло немного внутри, отпустило. Подумала, живы все, в конце концов, и, слава Богу, здоровы. Даже сама она, старая корова, тьфу-тьфу не заболела от случившегося удара судьбы, лишь немного побыла один на один с собственной памятью.

К опросам свидетелей следствие приступило в тот же час, и в этом надо было отдать им должное. Прочесали оба подъезда, выспросили всех до единого, кого смогли, конечно, найти. Всех и отыскали, кроме последней возможной свидетельницы, которая отбыла в тот же день в оплаченный матерью солнечный Таиланд. Но это так, на всякий случай – никто из милицейских на показания гражданки Варвары Бероевой особенно не рассчитывал. Решили сосредоточиться на поиске красного микроавтобуса и для этого стали методично переворачивать город: автомастерские, комиссионки, подозрительные гаражи, отстойники. Делать – делали, но и понимали тоже: давно автобусик тот в утиле, и даже там, скорей всего, уже далеко не красного он цвета. Мужчина, какого похоронные участники засекли на водительском месте, тоже, вероятно, был в гриме: что борода, что пышные усы явно служили не для украшательства внешности, а для камуфляжа.

А пока следователи, не надеясь на успех, отрабатывали одну за другой версии преступного замысла, эксперты тоже успели поработать. Самый усердный из них не поленился, сделанное владелицей, гражданкой Мирской, подробное описание картин сопоставил с данными мировых каталогов по искусству и поразился. «Женщина с гитарой», одна из пропавших работ, на мировом рынке живописного искусства, оказывается, отлично известна, будучи занесенной во все основные каталоги, а ориентировочная цена ее может вполне измеряться десятками миллионов долларов. Про «Кукушку» сведений не имелось, но, коли это подлинный Шагал, то деньги за него могли быть вполне даже соизмеримы. Или около того. Во всяком случае, завершив работу, эксперт подписал соответствующий акт, сделав категорический вывод о том, что обе картины принадлежат к шедеврам мировой живописи и по именам, и по возможной оценочной стоимости.

Узнав об этом, следователь заскучал, сообразив, что раскопки на этом можно смело прекращать. Наверняка, подумал он, те, кто брал, исключили саму возможность раскрытия преступления, предусмотрев последствия кражи самым серьезным образом, – слишком велика ставка. И вообще, их, наверное, давно уже нет в живых. Картины всплывут конечно же, рано или поздно, но не при его, следовательской, жизни и не в этой хреновой стране.

Но тем не менее порядок есть порядок и с актом экспертизы Розу Марковну ознакомили. Старуха внимательно прочитала, шевеля губами, но совершенно не удивилась.

– А как вы думали, голубчик? – пожала она плечами, обращаясь к следователю. – Это же было дано Семе от всей души, лучшее из лучшего. Так и должно быть, молодой человек, пусть это вас не удивляет. Сема заслужил это, как никто.

Встала, поклонилась и пошла вон из кабинета, держа спину прямо.

«На Раневскую похожа, – подумал следак, провожая старуху до двери, – на артистку. Та похоже говорила и глазами делала…»

Этим же вечером Роза Марковна, шутя, поведала, как удивился следователь тому, что не окочурилась бабуська, узнав про обладание долларовыми миллионами.

– А что, – поинтересовался Митька, – эксперт суммой поделился?

– Ну да, Митенька, – отозвалась прабабка, – акт предъявили искусствоведческой экспертизы. Пишут, десятки миллионов валюты стоит один только Пикассо. И Шагал, если бы достоверно подлинность подтвердилась, то и он мог так же оцениваться, таким же порядком.

Правнук ничего не ответил. Он решил тогда, что про Варьку чапайкинскую все же расскажет, а заодно задаст и Стефану деликатный вопрос. Вопрос этот откуда-то снизу подкатил к самому горлу, неудобным комком, пережав дыхание и перебив другие мысли.

Про Бероеву Стефан выслушал и ничего не сказал. Ему надлежало очень подумать. Про Таиланд Митька тоже знал, докатилось до Мирских от следствия, а теперь от него об этом узнал и Томский.

– Когда она обратно? – справился он у Академика, думая уже о другом.

– Дедка ее говорил бабуле моей, дней через десять будет, – пожал плечами Митька. – Думаешь, стукнет?

– Раньше думать надо было, – с неприязнью отозвался Стефан, – когда драл ее, как шлюху, а потом бросил, как использованную тряпку.

– А что, жениться надо было? – огрызнулся Митька, удивившись своей же реакции на слова Стефана. – Она сучка натуральная, вон дедка своего так и мечтает урыть. И урыла, если б умела.

– Ладно, – прекратил дискуссию Стефан. – Время есть. Приедет – решим с ней, – и глянул на Академика внимательней, чем до этого смотрел.

Мирский взгляд этот отметил про себя, и отчего-то ему вдруг стало холодно. Он подумал и сказал:

– И вот еще, Стефан. Я, пожалуй, должок сам закрою. Думаю, до конца месяца, что измайловские дали, картинки эти пристрою. Без особого труда. Сам… – и глянул на Томского вопросительно. Тот молчал, слушая Митьку. – Двушник отдам: хочешь через тебя, хочешь напрямую, как скажешь. Но я, знаешь, подумал, не фартово выйдет. Эксперт написал, обе лимонов так на семьдесят тянут, не меньше. Так что, согласись, херня получается полная, а не расчет, да?

Стефан в лице не изменился. Он просто пожал плечами и ответил:

– Митенька, ты сам своей жизни хозяин. Я одного хочу лишь, чтобы ты был счастлив и жив, потому что я тебя люблю, как сына. А насчет лавэ не бери в голову, есть купец – работай, мне чужого не надо, тем более семейного, – он сделал озабоченное выражение лица. – Только смотри, Митька, помни – времени у нас до конца месяца. Дальше – помнишь? Труба!

– Помню, Стефан, – Мирский-младший кивнул на прощание и резко ушел не оборачиваясь. Как он будет продавать картины – понятия не имел. Но по-любому такая неизвестность была все же лучше, чем сучья определенность.

Стефан закрыл за ним дверь, в легкой задумчивости пожевал губами, затем взял трубку и набрал номер. Тот же самый…

Звонок, которого Митька и ждал, и не ждал, раздался на третий день после того, как он твердо решил пристроить украденную у себя живопись собственными силами. К этому дню обида на Стефана была все еще сильней, чем упреждающий сигнал от разума. Главное, что не понравилось ему в разговоре с Томским это то, что Стефан даже не подумал придумать подходящее объяснение прошлым раскладам насчет картинок, в смысле, по бабкам. Он просто принял к сведению услышанное и легко согласился на Митькин вариант. Это и было подозрительным. Сначала Митьке показалось, что сыграла роль встречная обида, что, мол, не доверяешь, пацан, ну и катись отсюда, скатертью дорога. Но сами глаза-то Стефановы в обидку не отъехали: это тоже было видно, он хорошо про это знал. Другое там было в них, нехорошее какое-то, неласковое. Тайно Митька надеялся, что передумает Стефан, не то чтобы повинится в приготовленном им кидняке, но попробует как-то сгладить проскочившую между ними неясную затыку, переведет дело в шутку или же уведет саму тему в неожиданный край, о каком молодой Мирский и знать не подозревал, но готов бы поучиться, да забыть нелепую обиду. Однако ничего такого не происходило: ни в ту сторону, ни в другую. Сам он, как обычно, был на связи, но его пока не хотели, телефон молчал, по крайней мере, от Стефана никто не сигналил, как бывало раньше.

С купцом он решил пару-тройку дней повременить, пока не закроет взятый в отношениях со Стефаном тайм-аут. После этого, подумал, буду действовать: пусть за столько засажу, как и Стефан давал, но – сам, по доброй воле, поэтому и не останусь в лохах до конца жизни.

В тот день он лег поздно, около двух, и еще какое-то время не мог провалиться в сон, перебирая варианты со Стефаном.

«Зачем же ему так было надо? – думал Мирский, ворочаясь с боку на бок. – Ведь если бабки такие, всем бы хватило, на жизнь вперед, да не на одну жизнь-то, на сто жизней, твою мать…»

Звонок разбудил его, когда за окном было уже светло, как бывает в полный разгар дня. На том конце была бабуля.

– Митенька, – вкрадчивым голосом сказала она, – ты меня ради бога извини, если я тебя разбудила, но мне необходимо сказать тебе нечто весьма важное.

Митька протер глаза и встряхнул головой, сгоняя остатки сна:

– Да ты чего, бабуль, какой там разбудила – день-деньской уж на дворе, все нормально.

– Спасибо, миленький, – вежливо поблагодарила Роза Марковна правнука за разрешение поговорить и продолжила: – Понимаешь, Митя, звонили с киностудии нам домой, тебя искали очень… – Митька слегка напрягся и приподнялся на руке. – Сказали, будут кино с тобой делать, про нашу семью про всю, про прадедушку, про домик наш, про картиночки, про все, все, одним словом… – Митька слушал, мало чего понимая, думая, что, возможно, у бабули слегка поехала крыша. Но это же его и удивило, поскольку надежно знал про нее – голова у Розы Марковны – поди другую такую сыщи… – Так вот, золотой мой, на заглавную роль, чтоб меня сыграть в молодости, хотят Юлечку Стукалину звать, маму твою, а самого тебя будет Виленька играть, отец.

– Почему так? – удивился Митька. – С какой еще стати?

Роза Марковна замялась:

– Видишь ли, родной, бухгалтерша оттуда звонила и призналась по секрету, что ты у них в черном списке состоишь, как начальник по сборам и налоговой политике всей их студии. Поэтому они боятся, что ругаться станешь, пока снимать будут про нас, и сорвешь им весь финансовый план. Хотя, с другой стороны, просила рецепт «наполеона» факсом выслать, а то вафельный замучил их, покупной, типа «Рот-Фронт». Есть у нас факс-то на Можайке?

– Ч-черт! – выругался Митька. – Ерунда какая-то! При чем здесь я-то вообще?

– А им тебя папа рекомендовал, Митюш. В том смысле, чтобы, наоборот, не снимали, как главного артиста. Он оператором еще дополнительно согласился, а не только тебя играть, и без всякой оплаты, если тебя совсем не будет.

– Отец? – переспросил Митька. – Отец так сказал?

– И отец, и мама Юлечка. Они с папой скоро поженятся опять, не слыхал?

– Зачем? – поразился Митька. – Они что, с ума там все посходили?

– Папа сказал, еще одного рожать будем, нового, – с серьезной интонацией в голосе пояснила бабуля. – Этот, сказал, – подонок, каких следует убивать, чтобы не лез в кинопроизводство, если ничего в нем не смыслит. Лучше уж, сказал, пусть Шуня снимется, а не этот Академик.

Митька открыл рот:

– Так он и про это знает?

Прабабушка поцокала языком:

– Митюша, это вовсе не важно. Важно, что я сама про все знаю больше других и одобряю тебя в полной мере. И еще, милый. Плюнь на них на всех, пусть себе рожают кого хотят, пусть Шуню снимают, черт с ним. Ты лучше козью морду Стефану сделай, чтобы разобрался, как следует, что сегодня где и почем берут. Мне, думаешь, картинок этих жаль? Да мне Стефанчика больше жаль, что он в искусстве, как и в делах ваших, так же дурно разбирается. – Роза Марковна перешла на агрессивный тон: – Удава кто тебе подставил? – И сама же ответила: – Он! А лоханулся кто? Ты! А отчего, спрашивается? А оттого, что не знает ни хера, как человека нормально валить, если тот личность. А Удав человек был – можешь мне поверить.

У Митьки пошли круги перед глазами, все спуталось и поплыло, словно космонавтские предметы на борту неведомого корабля, которым теперь управляла прабабка, Роза Марковна Мирская. Только зачем вот слова такие изрекла, которые, думал он всегда, она и знать никогда не знала, не употребляла сроду. Все больше «отнюдь», да «милейший, да „голубчик мой“.

И тут понял он, что кораблем-то она управляла всегда, давным-давно вертя рулем, словно простой сковородкой, так же ладно и прямоходно, как выкладывала когда-то шуструю затейливую строчку на семейном «Зингере» по краю дамского аксессуара…

– В общем, так, – подвела черту под базаром Роза Марковна, – поступим следующим образом: или он – я имею в виду Стефанчика – просит у нас прощения за все хорошее и полностью финансирует кинопроизводство… – Она выдержала паузу. – …Или ж мы с тобой падаем в обидку и строим ему козью морду. Все, время пошло! А времени – до конца месяца. Что берем, милый?

– Козла! – не задумываясь, выкрикнул Митька. – Козла берем, бабуль!

– Тогда встречай, – коротко сообщила прабабка и дала отбой.

Где-то в коридоре хлопнула дверь, но Митька не мог оторваться от кровати, он словно прилип к простыне, ставшей окончательно мокрой после разговора с бабулей. Затем он услыхал протяжное «м-м-м-ме-е-е!» И снова то же – «м-м-м-ме-е-е, м-м-м-ме-е-е!». Он в страхе дернулся раз, другой, но с тем же результатом – кровать и сам он сделались неразъемными. А козел этот, тряся мордой, все приближался и приближался к Митьке, трезвоня все громче и громче, и страх, что поднялся из-под прилипшей к телу кровати, обволакивал его все сильней и сильней, и теперь уже не только простыня, но и сам он стал мокрый весь, мокрый и липкий, такой же липкий, как и страх, такой же страшный, как и сама козья морда за дверью его съемного жилья…

Он распахнул глаза. В комнате было так же темно, как у слепого танкиста в черном танке ночью. Телефон разрывался от сигналов, и Митька догадался, что трубка рвется на части уже давно. Он включил свет и взял мобильник. На том конце был Стефан.

– Спишь все, Академик? – миролюбиво спросил он. – Проспать не боишься?

– Что случилось, Стефан? – вопросом на вопрос ответил Митька. – Времени сколько?

– Ладно, Мить, – Стефан перешел на деловой тон, – о времени потом. Есть дела поважней. Вот что, брат, – не давая своему воспитаннику опомниться, произнес он, – я тут обдумал наш последний разговор и, надо признаться, кое-что для себя извлек. Другими словами, Мить, я хотел бы с тобой потолковать и чем раньше, тем для нас обоих полезней.

– Старый вопрос, угадал? – спросил Митя.

– Угадал, – снова вполне миролюбиво согласился Стефан. – И вот что… Я думаю… – он слегка замялся. – Я думаю, что был не прав. Больше скажу – наверное, даже не очень по отношению к тебе справедлив. – В голосе его явно присутствовали нотки раскаяния, хотя так же видно было, что он пытается их скрыть. – Но ты и сам хорош, согласись! – внезапно поднял голос Стефан. – Какого черта девке подставился? В этом-то хотя бы я прав, а, Мить? Ну скажи – прав?

– Прав, – улыбнулся Академик, предвкушая мировую, и его немного отпустило. Особенно если учесть недавний ужас, что привиделся во сне и еще не до конца растаял.

– Значит, делаем так, – распорядился Стефан, понимая, что главный лед растоплен. – Пулей летишь ко мне, прямо сейчас, дальше садимся в тачку, едем в Барвиху, к купцу, разговаривать. Завтра – поздно, такие, как он, ждать не будут. Надо чего еще объяснять или ухватываешь тему? Да, фотки захвати обе, и кукушкину и бабехину. Добро? – И, не дав времени на ответ, оборвал разговор: – Жду!

Последней мыслью кунцевского бандита Дмитрия Мирского, после того как он съехал на первый этаж и повернулся, чтобы захлопнуть дверь лифта, было то, что бабуля, несмотря на мудацкий сон, была абсолютно права, разрешив матери и отцу рожать по новой.

«Неплохо бы, – представил он себе, – чтоб предки снова совпали по фазе да родили б кого вместе, вот смеху-то было б».

Потом сознание отключилось. Сразу, в один кратчайший миг, всего на долю секунды опоздав против звука негромкого хлопка, который получается обычно, если навернуть на штатного «Макарова» качественный самодельный глушак, тише фабричного. Впрочем, потом это можно было проверить отдельно: и сам «Макаров», и не свернутый с него глушитель так и остались лежать рядом с крепким и красивым телом правнука академика архитектуры Семена Мирского, которого жизнь самого заставила стать Академиком, правда, с противоположной от прадедушки стороны.

Убивать Митьку или не убивать – дело это Стефан обмозговывать стал еще до того, как узнал от него о серьезной неприятности, насчет девки этой, Бероевой, внучки Генераловой. Хотя и признался себе, что мысль такая носит, скорей, дежурный, или, иными словами, профессиональный характер, – как доказательный признак владения ремеслом, не более того. Как в кино говорят, в американском, – ничего личного, сэр.

Все говорило за то, что вполне можно обойтись без потерь. По наследству, уверен был, договорятся нормально, а что касается сопутствующей делу опасности и последствий на будущее, то он же первый сам притушить все заинтересован, поскольку главный в этом деле и есть. По крайней мере, участие самого Стефана недоказуемо по определению: кроме пары советов без свидетелей, ничего другого реального. Так что все-таки – не убивать.

Но это соображение относилось к более ранним, еще до разговора о ценах и прочем таком. Теперь – девка. В то, что внучка останется без ментовского внимания, не верилось, даже если допустить крайний случай – следствие забудет о ней в связи с отсутствием в городе. С другой стороны – что она может сказать? Видала, как Митя Мирский вмазывал жвачку в глазок Керенским. И что? Или…

Дальше было непредсказуемо. Хотелось, конечно, верить, что Митька справится, даже если за него возьмутся, как они умеют браться. Но опять же: возьмутся – быстро вычислят, кто он есть, ну, а дальше тропиночка сама к Стефану поведет, тут и гадать не надо – как два пальца… Так, ладно. Девку убрать проще, чем Академика, тут нет вопросов. Но что с закидоном-то его делать теперь, насчет экспертной оценки? Ч-черт, не подумал. Всего-то и сказать надо было, что сам не знал, думал, так оно и есть, по разговорам если. Теперь уже поздно – умненький мальчик, еврейский, быстро сам все просек.

И что на выходе? На выходе одно – кончать. Митьку, а не девку. И очень срочно. И тогда Стефан набрал лидера измайловских – после того, как Митька ушел от него не в настроении.

Встретились. Долгим разговор не стал. Стефан объяснил просто, что хлопец его, какой Удава завалил, светанулся, – вычислили его. Надо бы концы срубить, сказал. А тот и вдумываться не стал – человечек не его, а дело общее. Какие проблемы? Взял наводку, адресок, то-се и по рукам. Все мы братья – точно, брат?

Первой тело обнаружила ранняя тетка, собачница. Заорала, бросила поводок и выбежала на улицу. Там стала причитать еще громче – так, что милицейский наряд прибыл через пятнадцать минут, не позже. Все было, как и с Удавом, – никаких следов, кроме «Макарова» с глушителем и двух стреляных гильз. Одна пуля – в сердце, от выстрела сзади, другая – в затылке, контрольная. Все остальное – на месте, кроме ключей, не найденных в кармане убитого молодого парня, проживавшего на съемной квартире в этом же подъезде. О ключах Стефан просил отдельно – знал, что ключ от двери квартиры Керенского у Митьки на общей связке. Тем же вечером и забрал – подвезли к указанному месту измайловские. Самого же убитого органам долго разгадывать не пришлось. По номеру «БМВ» и адрес прописки выяснили, и телефон по адресу, и сам кто таков. Сразу с семьей связались, попросили подъехать. Роза Марковна – Вилену так и так, просят, но не говорят, но что-то вроде Митька натворил.

У того съемка была: все бросил, как сердце подсказало, и в машину – туда, в отделение. А уже оттуда вместе с милицией в морг. А в морге сын, Митька, мертвый, с двумя пулями, в сердце и в голове. Первая мысль самой безумной оказалась, самой тупой и идиотской, какие только бывают: выскочила наружу по-шальному без всякого проклятого смысла и обратного прыжка – о том, что хорошо, не в лоб пуля бандитская прошла, а в затылок, пощадила сынову красоту, не подчистую мальчика испоганила.

А после откачивать стали отца, за валидолом побежали, да не нашли ни валидола, ничего. Не было в морге валидола, трупам валидол без надобы, а остальные – здоровые все, как бычье бандитское. Так обошлись: брызнули в лицо Вилену Борисовичу морговой мертвой водички и по щечкам, по щечкам, пока зрачки обратно не вернулись. К концу сеанса сказали: убийство заказное, мол, папаша, – к гадалке не ходи.

Утречком, пораньше, Стефану измайловские отзвонились. Размазывать не стали, просто сказали, очко, мол. Приняв отчет, сразу же попытался заставить себя о Митьке не думать, чтоб не поганить настроение, а заодно не вспоминать лишний раз и о Розе Марковне. Ту и на самом деле жаль было до самых ногтевых корней. Короче, взвесив все дела, таким решил макаром – лететь завтра же, утренним рейсом, в безвизовую Турцию. Путевка не обязательна – так, решил, в пятизвездник устроится, на недельку – дней на десять, больше не понадобится. А уляжется все основное, тогда и назад, без нервов и самобичевания.

Рассчитал точно, потому что, когда вернулся после Антальи к себе в Трехпрудный, все самое неприятное было уже надежно позади: захоронение Митькино на Ваганьково в прадедову могилу, коматозка Розы Марковны и вопрос алиби. Про Вилена Борисовича узнавать не стал, тот его никогда особенно не колыхал, да и видали-то друг друга раза три всего, не больше. Что касалось старой Мирской, то коматозное состояние и на самом деле имело место, продлившись около недели. В больницу Вилен бабушку не отдал, собирался нанять сиделку, но дочка Керенского не позволила, Геля эта. Уперлась, что сама будет с Розой Марковной сидеть, выхаживать. Сказала, с работы уже уволилась, можно считать, так что время есть. Вилька не возражал. Сам тоже на время отказался от всякой работы, сидел дома, опустив руки, с ума сходил от ненависти и горя.

А сына Вилькиного хоронили без Розы Марковны, что при других обстоятельствах никогда не должно было стать возможным. Пришлось. Сказали бабуле об этом, лишь когда в себя более-менее вернулась.

– Спасибо, что не взяли на Ваганьково, – ответила Мирская. – Я бы умерла, если б своими глазами увидала. – И спросила, глядя в глаза: – За что, Виля, скажи мне?

– Ограбить пытались, бабуль, – смалодушничал внук. – А он сопротивляться стал…

– Он такой… – тихо согласилась Роза Марковна. – Он всегда был отважный мальчик, непреклонный…

Сам Вилен тоже, если честно, не пожалел об отсутствии бабушки на похоронах, потому что, когда увидал, кто хоронить подтянулся, дурно ему стало прямо там, у могилы. А когда те говорить стали, кто чего сумел изречь, так Вилен, воспользовавшись дурнотой, в сторону сдал от общей кучи и отвернулся. Обратно к яме подступил, когда уже опускать стали и на крышку гроба землю бросать. Мать Митина, Юля Стукалина, тоже плакала, слов никаких не говорила, да никто от нее слов и не просил – Вилен вообще не был уверен, что она явится сына хоронить. Почему-то, разладившись когда-то, так и не восстановились отношения у них с Юлькой, несмотря на общего сына. Мало того, самого Митьку мать тоже постепенно отваживать от себя стала и от новой своей семьи, тогда еще второй по счету. Видно, махнула на всех этих Мирских рукой, решив, что все одно конкуренции с евреями этими не выдержит, а мороки не оберешься. Ну а потом уже другие дети пошли, новые. Так что не задалось у Митьки с родней по женскому направлению: вместо матери – прабабушка Роза при сомнительном участии бабы Тани Кульковой, да тетя Сара Чепик, домработница с Украины.

С кладбища Юля уехала, не дожидаясь, пока все займут места в автобусе и рассядутся по машинам. Вилену кивнула только пустым кивком, не произнеся ничего путного, а он путного никакого и не ждал – сам кивнул только в ответ. На том и расстались до следующего ближайшего смертного раза.

А когда с кладбища вернулся, набрал телефон Комитета солдатских матерей, спросил, как машину сына марки «БМВ» на нужды Комитета передать, для продажи с целью оказания помощи пострадавшим от службы в армии семьям. Мне, сказал, этой машины не нужно. Там обрадовались, объяснили, с чего начать. Потом он так и сделал, как подсказали, ничего больше придумать не смог, не знал, как поступить правильней, чтобы отомстить незнаемой мрази. Дело уголовное, какое тут же завели, его мало интересовало: уже было не важно, кто по каким бандитским делам кого валит и за что. Сына было не вернуть – упустил сына, скотина.

Роза Марковна, вернув сознание и память, понемногу с Гелькиной помощью стала впитывать окружающее. Плакать стала меньше, но все еще ходила с опухшим лицом. Гелька теперь больше бывала у Мирских, нежели дома, если про квартиру Керенского можно было так сказать.

Стефан, после того как прибыл из Турции, нанес скорбный визит в дом Мирских, отметив новое обстоятельство и распорядок жизни в охранной квартире. Подумал, надо бы дождаться, пока на родину отъедет эта Ангелина Хабибуллина-Керенская или уж съедет совсем, тогда и брать картины по легкой. Не убивать же и ее еще, в конце концов, а то уже перебор получится.

Так прошел первый после Митьки месяц. За это время Гелька успела оформить в нотариате заявление на наследство отца, Федора Керенского, изложив мотивы ходатайства.

– Я бы, девушка, на результат особенно не рассчитывала на вашем месте, – пояснила ей районный нотариус. – Не видится, честно говоря, достаточных оснований. Но, впрочем, давайте подождем до полугода, как закон предписывает, а там посмотрим, как обернется.

С того дня, как умер Федор Александрович, на точке Гелька так и не появлялась ни разу.

– Ты чего, девка, очумела? – задергала ее Рахилева внучка. – Сколько лет отбарабанила, только-только жить начала, своих подняла, считай, обоих. Чего тебе причудилось-то? Ну, помер хозяин да помер себе. Другого найдем, когда тебя РЭУ совсем оттуда сгонит уже.

– Уволилась я, Роза Марковна, – поделилась событием Гелька с соседкой. – Ушла совсем, где работала.

Мирская долго не размышляла.

– Ты, девочка, знаешь что, ты давай-ка, пока суд да дело, к нам переходи. Жить пока там можешь, у отца, а помогать здесь. Как Сарочка, мама твоя. Виля платить будет прилично, у него последние годы дела по кино хорошие, а мне помощь будет, лошади старой. И не так печально. Ну, что?

Это был выход. И не только выход. Это был подарок.

Матери написала, что работу пришлось сменить, денег будет меньше, но прикинула, что все равно хватит по их небогатой жизни, если от гривны считать, по курсу. И приступила, помолясь хохлятскому Богу своему. Поэтому и не слышала она, как кричала по ночам старая Мирская, – не переселилась к той поре еще окончательно в квартиру напротив. А когда перебралась, то крик этот почти уже совсем иссяк и редкой ночью будил одного лишь чуткого к звукам Вилена.

Начали они тогда с малого и потихоньку. Роза Марковна объяснила, как наиболее эффективно отчистить мельхиор от черного налета. Получилось ловко – заодно прошлись и по столовому серебру. Дальше – как стираем, гладим, крахмалим. Пыль – тоже немаловажное дело, имеет свои укромные особенности. Ну и влажная уборка, как это было заведено и при Зине, и при Сарочке – все, как всегда.

Дальше шла еда плюс сервировка. С сервировкой справились, почти не задерживаясь. Взятый темп пришлось слегка ослабить, когда добрались до кулинарного параграфа. Тут вышла конкуренция рецептов: Розы Марковны, в виде уложившейся за шестьдесят пять лет константы, и ее же самой, но уже в Сариной переделке с расчетом на прирожденную Гелькину хватку и природную умелость. Отличия, как выяснилось, имелись и даже носили принципиальный характер, но в итоге разногласия снимались всего лишь обратным переложением рецептуры – на этот раз уже от первоисточника в лице хозяйки к исполнителю в лице очередной помощницы в семье Мирских от семьи Чепик.

«Девкам бы нашим показать всю эту канитель сладкую да края крахмальные», – подумала Гелька и улыбнулась, вспоминая рабочие будни на Тверской как далекий и лживый сон.

Митькины сороковины у Мирских не отмечали, как не было и девятого дня.

– Не принято у нас, Геленька, – объяснила Роза Марковна, – и не в этом дело, что иудеи – не иудеи. Просто, начиная с Семы, заведено у нас так, мы с ним еще тогда договорились, в двадцать третьем, что поминать друг друга не станем. Семочка всегда считал, что память человеческую и горе подталкивать не следует, пускай они такие будут, как есть – без водки и без слов.

Хозяйство Мирских рукастая Гелька быстро привела к образцовому виду. Все ранее неприбранное улеглось теперь на свои места, и в доме стало, как раньше, в прежние годы, когда в разные времена порядком заведовали Сарочка и Зина, а Розе Марковне оставалось лишь подправлять и похваливать.

Как-то после очередной Гелькиной уборки заметила:

– Надо бы табличку, что на доме нашем болтается неприкаянно, сюда перетащить, да на стенку пристроить вместо Шагала: «Дом образцового содержания».

Через три месяца после страшного события Мирская сказала Гельке:

– Очень хочу, чтобы Сарочка приехала. И мальчиков пускай возьмет, они же Москву не видали еще, да?

– Нет, – смутилась Гелька, – Москву не видали. Не было у нас денег таких, Роза Марковна. И потом – учатся они, большие уже, четырнадцатый год, как-никак, обоим.

– Сделаем так, – распорядилась старуха, – билеты беру на себя, жить, слава Богу, – две квартиры у нас, а потом – в Фирсановку, на дачу, все вместе, на воздух, на природу. Там чудный пруд, рядом с санаторием имени Артема, твоя мама отлично его знает. И бабушка купалась не раз. Хороша идея?

Это в мае разговор был, в девяносто девятом уже. Сама по себе идея была хороша, но тормознулась другим печальным фактом. Таким, которого никто в доме в Трехпрудном и ожидать не мог.

По возвращении из Таиланда Варя Бероева, несмотря на опасения Стефана, так и осталась не опрошенной никем из следственных работников, занятых в деле по убийству гражданина Дмитрия Виленовича Мирского, 1972 г. р., лица без определенных занятий. С острова Фукет она приехала загорелая, но в дурном настроении – курортного романа, на который рассчитывала, не случилось. И вообще, личная жизнь пребывала в перманентном состоянии нескладухи-неладухи. С молодыми людьми за последние годы истории бывали, и не одна, но всякий раз разваливались, чаще по ее собственной вине. Потом, когда чуть поумнела и стала чувствительно дозревать, сообразила, что виной тому не сама она и не молодые люди, а конкретно Митька Мирский, наглый необразованный тип, он же первый ее мужчина. После Митьки, казалось ей, прочие мужчинки все возятся лишь рядом, жеманничают да сопливятся. Никто из них, начиная с институтских и заканчивая последним окружением, не обладал таким мужским могучим корнем, какой был у Митьки, никто не умел так крепко смять ее, обхватив ручищами вместе с кроватью, и так походя унизить, подтвердив собственную над ней мужскую власть. И никого она не ждала так, пока не проявится сам, как этого соседского парня, что жил этажом ниже.

Самому же парню Чапайкина внучка была по хрену – по собственному безразличному корню, и на этот счет Варя Бероева никогда не обманывалась: даже после того, как Митька тщательно вытер с живота ее первую девичью кровь на втором этаже в квартире нетрезвой Люськи. За это Митьку и ненавидела. Все годы, все семь лет. И даже когда убили, ненависть не утихла. Сказала тогда деду:

– Да он подонок был, поэтому и убили.

Насчет собственной внучки Глеб Иваныч тоже не обманывался никогда, всегда знал, что ею ненавидим, что та вместе с матерью своей, его же дочкой, об одном же мечтают – сдох чтобы дедушка Глеб поскорее, окончательно высвободив наследную жилплощадь. Знал генерал и понимал и причину и исток. Оттого и молчал, сглатывая обиду, топя ее в себе и не желая затягивать жизнь на столько, сколько было б не потребно никому. Иногда добредал до Брюсова, молча стоял против Матери, что выбрал себе когда-то для свечек, и мысленно пересчитывал грехи. Список выходил внушительный и неразменный. И тогда Глеб Иваныч неумело крестился, всякий раз опасливо озираясь по сторонам одними глазами, и такой же неумелой шептальной молитвой не желал никому ближнему зла. Включая и внучку и дочь. Когда из нежелания плохого переходил к пожеланию доброго, то, кроме Розы Марковны Мирской, из всех знаемых живущих на ум никто не приходил, и обычно на этом он себя и останавливал. Затем покупал свечи, чтобы хватило всем, добавлял одну за упокой Зеленским и ставил все в ряд, под Мать, бормоча про то, что есть и безвинность его в этом, а не одна только вина. Хотя – нет, в это время он об этом лишь думал – не шептал, не позволяя мыслям выйти наружу и загневить Божественную справедливую силу.

Когда от Варвары слова такие про Митю Мирского услыхал, крайне был удивлен:

– Да как ты сказать могла такое? За что? Он же хороший парень был, нормальный. Роза Марковна самолично с детства самого воспитывала.

Та позиций не сдала, еще и добавила настырно:

– Конечно, подонок, кто же еще? С бандитами дружбу водил, сам рассказывал, давно еще – хвастался. Девок таскал постоянно к Керенским, со своим ключом.

– К Керенским? – удивился Чапайкин. – К Феде, что ли?

– Ну да! – возмущенно подтвердила внучка. – Ключик свой имел: Люська пьяная пускала за бутылку, а он пользовался. А ты говоришь, хороший парень!

– Ты серьезно? – все еще недоверчиво покачал головой дед, переваривая в голове услышанную странность. – Про Керенских-то?

– А то! – возмущенно отреагировала Варька, словно восприняла слова деда как личную обиду. – И до сих пор водит! Теперь, наверно, с жиличкой дяди-Фединой сговорился, как тогда с Люськой, и посещает, как раньше.

– Откуда ты взяла-то такое? – насторожился Чапайкин, чувствуя, что в этом что-то есть. Что – не знал, но чуять – чуял: по-волчиному нюхом опытного чекиста.

– Взяла откуда? – Она развернулась к деду и ткнула пальцем то ли в него самого, то ли через этажное перекрытие в квартиру Керенских, этажом ниже. – Когда дядю Федю хоронили, так он в это время девицу к ним в квартиру притащил, я сама видала.

– Девку видала? – спросил генерал, ощущая пульсацию в коленях.

– Девку не видала, но видала, как заходил. А потом зачем-то глазок еще дверной испачкал. Пьяный, наверно, был. Иначе для чего идиотизм этот устраивать. – Она ухмыльнулась: – А ты говоришь, хороший парень!

– Ну не знаю, – согласно пожал плечами дед. – Может, и правда нехороший, я не так и знаю про него.

– Вот именно! – подвела черту Варвара, чувствуя, что уже перерасходовала суточный лимит времени, отведенного на общение с дедом. – И не говори, раз не знаешь…

Сведения, волей случая попавшие в руки генерала Чапайкина, оказались крайне интригующими. Но это было лишь поначалу. Конец интриге наступил через сорок минут, после того, как старик покурил, потер кулаком рыхлый нос, надергал немного пакли из ушей и уже окончательно, преодолевая биение в слабых коленках, опустил свое вздрагивающее от волнения тело на кухонную табуретку. Теперь ему нужно было очень серьезно подумать.

Думал Глеб Иваныч три дня и три ночи, как былинный герой. А на четвертый – поднялся на второй, внучкин, этаж, забрался на стул, потянулся рукой и вытащил из-за каминной вьюшки завернутый в тряпицу револьвер системы «наган». Затем тщательно обтер его той же тряпкой и сунул за пазуху. Затем вышел из квартиры, запер дверь и не спеша стал спускаться вниз.

Звонок в квартире Томского раздался, когда Стефан заканчивал утреннее бритье. Было уже не рано, но еще не день – самое подходяще время для задуманного. По крайней мере, так учили в академии ЧК. Стефан чертыхнулся, отложил станок и краем полотенца убрал пену с лица. Так и вышел в прихожую, с полотенцем через плечо. Вжал кнопку монитора и изрядно удивился, обнаружив на экране знакомое лицо пенсионера Чапайкина. Он открыл дверь, широко улыбнулся, почти искренне, и приветствовал неожиданного гостя:

– Боже мой, Глеб Иваныч, как я рад. Ну что же вы стоите в дверях, проходите, проходите, дорогой.

Чапайкину стало неуютно, на секунду он замешкался, проминая в мозгах то, ради чего явился, но все же переступил порог, одновременно кося глазом налево и направо.

– Не помешал? – спросил он, рассчитывая определить по ответу хозяина, кто еще дома.

– Кому ж вы можете помешать, Глеб Иваныч? – снова почти искренне удивился Стефан и скинул с плеча полотенце. – Вы уж простите меня за такой негостеприимный вид, – он улыбнулся по-доброму, развел руками и шутливо пояснил, как бы извиняясь за такую неготовность к встрече дорогого гостя: – Надо было позвонить, я бы сюртучок по такому случаю прикинул и добриться б успел, – он кивнул на полотенце.

– Да я долго терзать-то не буду тебя, Стефан. – Чапайкин вопросительно глянул на хозяина: – Куда присесть могу, подскажи.

– Да, да, конечно, Глеб Иваныч, само собой, сюда прошу, сюда, проходите, – он провел его в гостиную и усадил на антикварный диван, обитый шелковистым гобеленом в полоску. Все остальное в гостиной было дивану под стать: чтобы это понять, не надо было быть искусствоведом. Чапайкин им и не был, потому что уже был чекистом. Психологом и чекистом, что почти одно и то же, только с разной верой в результат.

«Кто бы мог предположить… – подумалось ему. – Вполне ж приличным человеком смотрится. И тогда хорошо смотрелся. И теперь – тоже выглядит… Таким все впору, любые времена сгодятся, лишь бы те, кто их безголовей, рядом во множестве водились…»

– Так что случилось, дорогой мой человек? – задал единственно возможный вопрос Стефан и приготовился внимательно слушать.

Чапайкин задумчиво покачал головой:

– Тут такое дело, родимый… Помирать намедни собрался, а чувствую, не могу, не пускает что-то, назад оттормаживает.

– Так и хорошо, что не пускает, – рассмеялся Томский. – Целей будете.

– Серьезно, Гусар, я вот о чем спросить хотел. Скажи, как же ты мильон тогда от меня упас, а? Я же в курсе – перекинул за бугор. А как – не вычислил. Не смог. Так и не узнал.

Тот улыбнулся:

– Что, не отпускает?

– Не отпускает, голубчик, не отпускает, – согласился Глеб Иваныч и поймал себя на том, что назвал Стефана так, как это сделала бы Мирская.

– Да все просто, Глеб Иваныч, – с легкостью подхватил тему Томский. – Собрались влиятельные иностранцы-антисоветчики, подсчитали купюры на глазах друг у друга, списали номера, подписали Акт об уничтожении и передали его в Посольство США с соответствующим комментарием. Все! Дальше – мелочь: в тот же день Акт по официальным каналам был переправлен в министерство финансов и Казначейство США с единственной целью – чтобы предъявитель документа на имя господина Стефана Томского, рожденного в городе Томске, СССР, в тысяча девятьсот тридцать седьмом году, имел возможность беспрепятственно получить эквивалент означенной суммы в любой день и час обращения. Это и было подтверждено без обратной задержки. – Он улыбнулся. – Видите? А вы не пустили меня, товарищ генерал, за тот бугор. Отправили не к мильону моему, а за три моря, в далекую Магаданскую область. – Он махнул рукой. – Да я не в обиде, Глеб Иваныч, в конце концов, нет худа без добра.

– Это ты намекаешь, что с короной вернулся? – с ответной ухмылкой спросил генерал. – Да-а-а… не зря съездил, такая-то голова, как твоя, короны требует, это уж точно. Надо ж как лимон упаковал хитро – не подберешься. И то правда, всех нас козлами сделал.

– Такая профессия была, ничего не поделаешь, – Стефан артистично пожал плечами. – Такие были наши времена.

– Ну а теперь что – изменились?

– Теперь изменились. Теперь прошлые профессии государством нашим узаконены, сами знаете. Теперь искусство любить и собирать не запрещается. И продавать, и покупать, и снова продавать – пожалуйста. Плати налоги и торгуй себе на здоровье.

– А людей убивать? – негромко спросил Чапайкин и упер взгляд в Стефана – глаза в глаза.

Тот не дрогнул и глаз не отвел. Переспросил только, без страха на лице, но и без улыбки:

– В каком смысле, Глеб Иваныч?

– Людей, говорю, убивать за искусство за твое, это тоже теперь профессия?

Чапайкин не отводил взгляда от Гусара, даже не делая попытки как-нибудь намекнуть, что шутит. И Стефану стало неуютно.

– Это вы о ком? – Он отвел наконец глаза и присел в кресло напротив генерала.

– Это я о тебе, падла, – так же тихо, как и прежде, уточнил пенсионер. – О тебе, убийская рожа.

Стефан поднялся с места, стремительно высчитывая, как должны теперь развернуться события. В том, что генералу все известно, он уже не сомневался. Другое дело – какими тот располагает доказательствами. Что старый козел принес за пазухой и в каком кармане держит джокера. Ни удивления, ни тем более негодования он решил не разыгрывать, а спокойно предложил:

– Ну говорите, Глеб Иваныч, говорите. Я слушаю вас. Очень внимательно слушаю.

– А я все уже сказал, – отрубил Чапайкин. – Это тебе и есть мой приговор. За Митькину жизнь, поганец, и за Розу Марковну. За картинки, что жизнь на стенках провисели, пока ты их, мразь, присвоить не догадался. – Стефан молчал, давая старику возможность выговориться. Пара вариантов действий уже просматривалась, но еще для двух требовалось время, чтобы успеть обдумать последствия. Чапайкин, прекрасно осознавая, что творится в этот момент в голове у собеседника, решил дать ему время помучиться. И пояснил:

– Как узнал – интересно? – Стефан не ответил. – Просто узнал. Сначала Митька глазок Федькин залепил, а потом сам тебе на кладбище глазами сделал – доложился, видно, что по плану все, у Федьки работы, у Керенского на квартире. А ты дурак все же, Гусар. Красные машины без номеров не только свидетели подмечают, но и те, у кого башка варит лучше, чем пустая кастрюля. Тебе б в Академии ЧК поучиться, там такое говно на начальном курсе проходят, не говоря уж об другом. – Он вздохнул: – Одно не пойму, Гусар, как ты Митьку-то сумел оплести, что он самолично свое же добро тебе в руки принес? Наверно, крепко прежде подумал, чтоб в такое дело пацана втащить. Или запугал? – Он с ненавистью поглядел на своего бывшего подследственного.

Стефан снова опустился на павловский стульчик:

– Что вы хотите, Глеб Иваныч? – напрямую спросил он старика. – Сдать меня легавым? Ну сдадите, допустим. И что? Бредни ваши старческие выложите? Без единого доказательства? Я уже не говорю о наличии железного алиби и об отсутствии по большому счету мотивов.

– Ну здесь я, пожалуй, соглашусь, – раздумчиво согласился Чапайкин. – Сдавать тебя смысла нет никакого. У них даже показания снять оснований не будет, тут ты прав.

– Тогда что? – пожал плечами бандит. – Денег хочешь, старый валенок?

– Хамишь, Гусар? – На этот раз Чапайкин посмотрел на него с усмешкой. – Хамишь – стало быть, боишься. А боишься – значит, ответишь.

– Перед кем, дорогой мой старичок? Перед тобой, может? – Он уже понял, что неожиданности не предвидится. Весь разговор, скорей всего, упрется в параграф «совесть», о который и споткнется. Душещипательные беседы он вел много лет тому назад. С тем же, кстати говоря, малоинтересным персонажем.

– Перед Богом ответишь, Стефан Томский, – ответил старик, сунул руку в карман брюк и вытащил оттуда револьвер типа «наган». Он крутанул барабан вокруг оси, взвел курок и медленным движением направил ствол Стефану в грудь. – А я помогу тебе добраться до него. Он мне, наверно, только спасибо за такой подарок скажет. А дальше сам разбирайся, куда тебя направят. С картинками или без картинок. – Он снова крутанул барабан. – Про картинки Розины даже не спрашиваю, зуб даю, засадил давно. Ты ж у нас парень шустрый, проколов в профессии не допускаешь. Да, Стефанчик?

В этот момент первый раз за весь разговор Томскому перестало быть неуютно. Перестало – оттого что сделалось страшно. Страшно без дураков. Потому что внезапно понял, что старик и сам давно уже не хочет жить. И даже, может, таким прихотливым путем, вспомнив о нерастраченном резерве благородства, желает незатяжной смерти. И это кардинально меняло все дело и одновременно ломало планы – все, от первого до четвертого, уже почти выработанного быстрой бандитской головой. Выход просматривался единственный – тянуть время как можно дольше. И тогда он решил затеять новый разговор.

– Послушай, старик, – Стефан снова опустил тело в кресло, – вот ты пришел меня убивать. Так?

– Именно, – согласился Чапайкин, пытаясь разгадать, что теперь собирается затеять Гусар. – Убивать.

– А ты хоть знаешь, за кого выступаешь тут Боговым командировочным? Соображаешь? – Глеб Иваныч слушал не перебивая. – Так вот знайте, товарищ генерал, что не я преступником являюсь, и по сути и по душе, а сами Мирские ваши. И главный, между прочим, в этой семье негодяй – сам архитектор и есть, муж Розы Марковны, академик покойный. Он знаете отчего умер-то? Не знаете? Думаете, от болезни? Хер – от болезни! От совести он умер от своей, от совести и от страха. А знаете почему? Я-то хорошо знаю, четырнадцать лет с вашей помощью в том самом лагере магаданском чалился, где он. Так вот и вы теперь знайте – человечину жрал Семен ваш Львович драгоценный, классик-лауреат. Ему подсунули однажды, рецидивист местный угостил, а он и сожрал, как миленький, не поперхнулся. А потом собачкой за ним ходил, человечинки клянчил. Ему кидали, а он жрал. Жрал и клянчил. И червонец за это дело в довесок схлопотал, когда вскрылось человекоедство это. Плюсом к политике. Это в сорок девятом, мне говорили, было, когда основному сроку его конец подходил.

Чапайкин слушал внимательно, не перебивая и не насмешничая, потому что понимал, что каждое слово – правда. Как понимал – сам не знал. Может, потому что помнил странного Семена Львовича, вернувшегося в пятьдесят пятом, исхудавшего, усохшего, с шакальим взглядом. Есть ничего не мог, кроме домашнего, Розиной готовки: она сама потом, помнится, рассказывала, после смерти Семиной.

– А крыша сдвинулась у Мирского уже там, в Магадане, это точно, с такой и приехал, с заваленной вбок, так и было… – Стефан оторвался от стула и энергично заходил туда-сюда, с каждым шагом на сантиметр-два приближаясь к старику. – Ну и вот, а потом по уголовке уже сидеть стал, а все мясо ходил искал, как зверь голодный. А мяса-то не было уже, дело это пресекли на корню. Так и выл голодный, от другой еды отказывался, организм не принимал. Потом немного отошел, поутих… – Стефан еще немного приступил к генералу, но тот, казалось, не обращал на это внимания, поглощенный рассказом о старом Мирском, посаженном Зиной перед самой войной. А Стефан и не собирался прерывать обвинительную повесть. – А в пятьдесят пятом центральная комиссия по пересмотру дел прибыла. Это после смерти Сталина уже, по новой разнарядке…

Все, о чем говорил Стефан, было чрезвычайно убедительным и невероятно правдивым. Глеб Иваныч слушал как завороженный, не пытаясь дать этому объяснение. То, что реакция старика будет именно такой, скорее всего, понимал и Стефан, затевая неожиданный экскурс в те самые годы, которые – он знал – были лучшими в жизни Глеба Иваныча, в те, что и ныне являлись для него вечно бесценными и неизменно родными. И на этот раз звериное чутье Томского не подвело, так же как не подвели его и нюх загнанного зверя, и запах будущей удачи. Он сделал еще полшага по направлению к старику, не прерывая взволнованную речь и как бы отстранясь от всего остального, и продолжил:

– Так вот, приехали они, глянули на академика, да и выпустили бедолагу без реабилитации. Он и вернулся… – Гусар резко развернулся к Чапайкину и гневно выкрикнул, сверкая глазами и выкинув руки вперед: – И после этого всего вы, Глеб Иваныч, почтенный человек, генерал в отставке, хотите, чтобы с ними по справедливости было? Да? Этого вы хотите? Картинки отдать людоедам? Чтобы дети их на них любовались и дедушку своего вспоминали, умиляясь на Шагалов на этих? Да?

В этот самый момент он, чуть присев, пружинисто оторвался от паркета и одним коротким наскоком обрушился на старика Чапайкина. Тот не был готов к этому совершенно, и потому палец его, что лежал на спусковом крючке, непроизвольно дернулся, и револьвер, поддавшись легкому нажиму от толчка, произвел положенный ему выстрел…

Потом Чапайкин, оглушенный выстрелом, ощутил, как тело Стефана медленно сползает по нему, обмазывая кровавой рваной полосой рубашку, подарок Розы Марковны Мирской. Как глухо стукнулось оно о паркет и как звучно-деревянно, с привкусом дорогого металла ударились об пол швейцарские часы на левом запястье трупа. И как застыл с протянутой вперед рукой и сжатой в кулак кистью сам он – Стефан Томский, интересный человек, странный до удивления бандит, диковинная личность, как ни посмотри. Затем генерал тяжело поднялся, отодвинув тело от себя ногой, переодел рубашку изнанкой наружу, сунул револьвер в карман, тщательно затер платком все, к чему прикасались руки, и, притворив за собой дверь, вышел вон из квартиры маршала бронетанковых войск Василия Затевахина, пробормотав:

– Служу Советскому Союзу, товарищ Ежов.

По пути от подъезда к подъезду ему не встретилась ни единая собака – он даже немного об этом пожалел, поскольку успел уже приготовиться к справедливому разбирательству и честному ответу.

Дома не было никого, но в воздухе обнаружился странный запах. Запах был каким-то квашеным и довольно резким. Старик втянул ноздрями воздух первого этажа и задрал голову в направлении второго. Вернув голову обратно, Глеб Иваныч засек темное пятно у себя на брюках и догадался, что источник незнакомого запаха найден. И еще понял, что именно так пахнет дурная стариковская моча, когда попадает в несвежее исподнее и на годы каменеет там кислой въедливой пылью.

Рубашку он отложил, чтобы на другой день выбросить где-нибудь в городе: так и так собирался добраться до Брюсова, до Храма, свечечку поставить, кому теперь придется.

Револьвер обтер и сунул за каминную вьюшку. Сам же прилег на диван, думая не о Стефане, не об отмщенном Митьке и даже не о том страшном, что узнал об академике Мирском. Думал Глеб Иваныч, как жаль, что не будет теперь никогда на стене у Розы Марковны так любимых ею картин, из тех, что и Алечке его так нравились, и самой ею так ценились.

…Весть о том, что в собственной квартире найден застреленным жилец Стефан Томский, на этот раз разнеслась по Дому в Трехпрудном не так стремительно, как в случае с Керенским. Во-первых, потому что второй изначально был своим, а этот – пришлым, чужаком. Во-вторых, по каналу НТВ новость пустили раньше, чем о ней узнали ближайшие соседи Томского. Навели крупным планом на труп и сопроводили картинку комментарием, что, по имеющимся сведениям, убитый гражданин Томский, 1937 года рождения, был известным преступником, вором в законе, трижды судимым, отбывшим в местах лишения свободы суммарный срок в двадцать один год, если не считать изоляции в подростковом возрасте. Кроме того, имеются сведения, что убитый также являлся одним из лидеров кунцевской преступной группировки. «Убийство носит явно заказной характер, скорее всего, очередные разборки между конкурирующими группировками за сферы влияния и контроль над крупным бизнесом. Сегодня же районной прокуратурой будет возбуждено уголовное дело…» – так проинформировал телезрителей серьезный человек в погонах, тот самый, что когда-то, в бытность свою начинающим лейтенантиком, запустил руку в Гелькину промежность, нащупывая вход. Затем промелькнули кадры, как этот важный садится в черную машину с синей мигалкой и машина трогается.

Гелька сразу его узнала, и тут же лицо ее залила краска негодования и стыда. Впрочем, Роза Марковна этого не заметила, смущения ее. Она сидела, уставившись в телевизор, и думала, что это невозможно. Она не понимала – зачем. Зачем этот милый человек, который когда-то вернул ей самую дорогую память о Семе, ничего не испросив взамен, этот учтивый и представительный мужчина, вовсе не похожий ни на вора в законе, ни даже на обычного вора, выбрал себе такую незавидную судьбу, где стреляют, убивают, обманывают, крадут и не доживают до назначенных природой лет.

В это самое время Глеб Иваныч Чапайкин, наблюдая ту же картинку на экране, думал о том, что теперь смело можно подыхать, потому что любое доброе дело, крепче сделанного, теперь уже вряд ли ему за остаток жизни доведется совершить.

Вилен Борисович ничего об убийстве не думал. Будучи совершенно спокоен за бабушку, находящуюся под постоянным Гелькиным присмотром, он пребывал в киноэкспедиции, где совместно с американцами снимал очередной телесериал в технике «хай дефинишн».

А Гелька думала, что не дай бог, мальчики ее, Ринатик и Петрушка Хабибуллины, вырастут, переедут жить в большой красивый город и станут в нем бандитами или милиционерами. И то и другое Гельке сильно не нравилось и пугало до невозможности.

Через полгода в квартире Стефана поселился заместитель префекта Центрального административного округа с семьей, потому что родственники у покойного так и не объявились и жилье отошло в распоряжение государства. А у государства по случайности факта оказались в наличии очередники, и поэтому лишенцам своим оно сумело оказать содействие по предоставлению жилья, принимая во внимание близость к месту работы и всякое прочее важное и исключительное.

Еще через месяц в Доме в Трехпрудном начался освежительный ремонт, затеянный начальственным новоселом. Фасад перекрасили, заменили дверные полотна в подъездах, на лестницах вывесили новые светильники, цоколь по всему периметру обложили свежим камнем, перебрали крышу, обустроили дворовую территорию, а заодно установили шлагбаум при въезде во двор.

К тому времени Гелька все еще жила в отцовской квартире, но уже минули положенные полгода, и первое судебное заседание относительно наследных прав успело состояться. Мнение судейских было однозначным – никаких заявленных истицей наследных прав у незаконнорожденной Ангелины Федоровны Хабибуллиной не имеется. Этот суд пришлось перетерпеть и по совету Розы Марковны подать апелляцию. Короче, лето ушло на судебные дрязги и потому с детками в этом сезоне не сложилось – не приехали они в Москву, как того желала Роза Марковна, не пожили на даче в Фирсановке.

Все они, и Ринат с Петро, и Сарочка, по уговору между всеми должны были прибыть теперь в столицу в мае следующего года, после того как у хлопчиков завершатся занятия в житомирской школе. К тому времени Гелька уже почти окончательно перебралась в квартиру Мирских, поскольку все суды ею были убедительно проиграны, и по этой причине квартира Федора Александровича Керенского вновь отходила в ведение местных властей. И вновь сыскался важный очередник на улучшение условий жизни в столице. Первый раз он пришел, чтобы осмотреть двухэтажные хоромы, а заодно ознакомил Гельку с нужной бумагой. Саму ее он, разумеется, не признал – сзади больше видел тогда, чем спереди. Зато она узнала его в ту самую секунду, как протянул бумагу на выселение. Это был тот самый важный человек, бывший лейтенантик, старший наряда, истребовавший у сержанта Ханютина презерватив с целью оградить себя от нехороших последствий после случки с ненароком подвернувшейся проституткой.

Важный вежливо улыбнулся и сообщил, что заезжает в ближайшую субботу. В пятницу будут вывозить имущество покойного владельца для передачи в управление уполномоченного районного органа, так что четверг, уважаемая, – последний день проживания. Поклонился и ушел. А Гелька решила, что раз так, то пусть приезжают, но только тогда она самолично произведет последнюю уборку в отцовском жилье, сметет последнюю их с папой пыль и смоет след отцовский до того, как чужак зайдет для собственной жизни. И засучила рукава…

Начала сверху, прикинув, что поднятая грязь скорей всего уйдет вниз, на первый этаж, и потому так будет верней и чище. А уж если сверху, то – с самой большой и непролазной грязи, с хламовой мастерской.

Для начала поснимала сами картины, картинки, перекошенные рамы отдельно от картин, усохшие подрамники без холстин и прочее большое и малое. Перетирать решила с большого, согласно избранному принципу избавления от грязи. Две протерла, на третьей споткнулась. Больно знакомым показался вид. Вгляделась… постояла, постояла да ахнула. Самая длинная из картин была той самой музыкантшей, гитарницей, что держала покалеченной рукой струнный инструмент на стене у Розы Марковны, – той, что злые люди унесли. А рядом, через две соседние укладки, – другая, та, где птица в человечий рост с мужиком беседовала. Вот так так! Откуда, люди добрые?

Пулей понеслась в квартиру напротив, к себе, к Мирским. Влетела, заорала:

– Роза Марковна! Роза Марковна!

– Что случилось, милая? – появилась та на Гелькин крик.

– А то! – Гелька тыкнула пальцем во входную дверь. – То, что на полатях там, у отца, картинки ваши лежат унесенные, что здесь раньше висели, – она перевела указательный палец на пустоты на стенах прихожей.

Мирская улыбнулась:

– Девочка моя, ты что-то путаешь, те работы украдены и никак у Феденьки быть теперь не могут. Просто ты наверняка немного ошиблась.

– Да какой там ошиблась, Роза Марковна, – она снова настырно ткнула пальцем в сторону лестницы. – Лежат, как новенькие, как на стене у вас висели. Я же вижу и мужик с птицей, и женщина-музыкантша.

– Ну хорошо, Гелечка, – согласилась Мирская. – Пойдем, покажешь, что ты там обнаружила.

Когда увидела, опустилась там же, на пол, и долго сидела недвижимо. Слез не было, мыслей – тоже. Было лишь ощущение тупого теплого счастья, догнавшего и вдавившего в пол Федькиной квартирной мастерской. Гелька заохала, забегала, но врачам звонить не пошла – сообразила, что потрясение-то носит не смертный, наверно, а праздничный характер, поэтому таким удар и вышел. На всякий случай водички с кухни притащила, в граненом штофе, из каких отец принимать любил. Пока шла, подумала, что именно эти самые штофики в новое владение не оставит: к Мирским заберет, в применение. А саму водичку Роза Марковна тоже не попила, отвела руку со штофиком, не стала.

Весть о неожиданной находке вмиг разлетелась по Дому. Народ усиленно гадал, есть в этом Федькина вина или же ее в этом нет. В смысле – была или не было. О том, откуда взяться такой вине, многие теперь по прошествии времени не задумывались, равно как и запамятовали тот факт, что к моменту кражи Федор Керенский уже три дня как был покойник. Роза Марковна, оправившись от счастья, тоже попыталась раз-другой протянуть мыслимую ниточку причинно-следственной связи, но всякий раз ниточка та лопалась в самом начале протяжки, и Мирская лишь головой качала, продолжая не верить ни в чудеса, ни в особое семейное везение, ни в самого Верхнего Благодетеля любой национальности.

Милиция явилась, подивилась, поохала не хуже Гелькиного, составила акт и опечатала до поры до времени предназначенную под заселение квартиру, забыв известить об этом предстоящего заселенца. Первыми – в пятницу – развернули оглобли грузчики от управы с судебным исполнителем во главе, что явились за имуществом. Вторым, в субботу, – новый сосед, прибывший с двумя грузовиками мебели и бригадой такелажников.

«Так тебе и надо», – тайно порадовалась Гелька, памятуя о старой встрече на милицейском столе. Порадовалась, но так в себе и растворила радость-то – с кем поделишься прошлым? С Розой Марковной, что ли?

К тому славному пятничному дню обе картины, закрепленные гвоздем, – и мужик с птицей, и рослая гитаристка, – уже висели на прежних местах, перекрывая собою темные следы на стене. Роза Марковна переместила из гостиной в прихожую мягкий стул и часами сидела на нем, не отводя глаз от возвращенных в дом семейных реликвий. Иногда она плакала, вспоминая Митюшу. Иногда – утирала влажный нос, думая о Борисе. А порой улыбалась, перебирая в памяти те самые их с Семой счастливые времена.

К маю прибыл десант из Житомира: отроки Ринат с Петрушкой, общего неотличимого разлива, и Сарочка. С вокзала их привезла Гелька. Сара, опасаясь волнения от предстоящей встречи, выдвинула пацанов вперед, поставив защитной стенкой перед самой дверью. Сама же разместилась во втором ряду, сзади, – так, чтобы, грохнувшись, никого собой не придавить. Но не грохнулась: ножки едва начали подкашиваться, как крепкие старушечьи руки подхватили ее под бока и тряхнули в счастливом порыве.

А потом был чай: самый сладкий – с дороги. И снова: твердый крахмальный край, затейливые оторочки на белейшей скатерти, кусковой сахарок с щипчиками, ложечки чистого семейного серебра, лишний раз отодранные по такому случаю безотказной Гелькой, вазочки с черненой вязью, тончайший лимон с крохотной вилочкой, сияющий голубым и оранжевым конфетный хрусталь, слабо-зеленый ликер шартрез из старых, брежневских еще запасов, ну и, как водится, обязательный набор естественных человеческих удовольствий – от лакэха до имановых ушей.

А еще через неделю, к началу июня, спустя театр Большой, Малый, Юного зрителя, Зоопарк, Третьяковку, Лужники, Ваганьково и Мавзолей Владимира Ильича, бригада в полном составе снялась с Трехпрудного и переехала в Фирсановку для летней жизни на вольном дачном воздухе.

Так длилось вплоть до самого сентября, когда пацанам нужно было отбывать на учебу. Они и отбыли вместе с Сарой…

Так было и на другой год…

И на третий…

Так шло в семье Мирских, Хабибуллиных и Чепик до весны 2003 – до той самой поры, пока мальчики окончательно не перебрались из подросткового возраста в юношеский и не закончили ученье на родине, в иноземном городе Житомире. Тогда-то Роза Марковна и предложила на семейном совете, все в том же составе:

– Вот что, дорогие мои. Мальчикам необходимо учиться в Москве. Жить тоже будут здесь. Места всем достаточно: хватит нам туда-сюда таскаться. Сарочка, разумеется, тоже перебирается в Трехпрудный – студентам без матери неспокойно, высшее образование – это вам не средняя школа. А я пока насчет гражданства российского вызнаю, как его сегодня получают и что требуют взамен.

Через два дня после семейного совета подоспело и главное событие года – еврейская Пасха. И они сели за стол. Все они – кто был и кого позвали. Так и сидела счастливая Роза Марковна в торжественном окружении новой и старой родни: чернявые юноши Ринат и Петро Хабибуллины, мать их Ангелина, по папе Керенская, бабушка Сара Чепик. Далее, по правую сторону от Мирской разместились внук Вилен Борисович Мирский с матерью своей, престарелой Татьяной Петровной Кульковой, и Глеб Иваныч Чапайкин – приглашенный гость и добрый сосед. А на столе, кроме привычной рыбы фиш с морковными звездочками, фаршированных куриных шеек, красного хрена и малюсеньких пирожков равноправное место заняли белое с розовой жилкой житомирское сало с чесночком, тонко напластанное и сильно охлажденное, и крепкий украинский борщ Сарочкиного разлива: жирный, наваристый, на мозговой берцовке, которым на этот год все они, не сговариваясь, решили подменить жидковатый бульон с клецками из мацы.

А к середине праздника, когда первый легкий хмель уже настоялся, а другой еще не подобрался и Вилен разлил всем кагор, Роза Марковна пустила по кругу блюдечко с серебристой каймой. И каждый, кто б он ни был, слил туда, в блюдечко это, вредные свои капельки, свои малые и побольше грехи и попутно задумал кто чего наперед.

Чернявые близнецы, не сговариваясь, загадали на предстоящую учебу: Ринатик – в архитектурном, Петро – в медицинском.

Гелька – чтобы затеянное благодетельницей гражданство не споткнулось об какого-нибудь начальственного паразита типа соседа напротив, занявшего отцовскую квартиру.

Сара – о том, что нужно бы обязательно съездить на Ваганьково, проведать Феденьку, как он там, и побыть с ним наедине.

Вилен Борисович – о том, как удачно все складывается в их доме, что теперь бабуля надежно пристроена, так что спокойней ему еще не бывало, и теперь он смело даст согласие на совместный проект для полугодовой съемки в Северной Америке.

Таня Кулькова – о том, что главное теперь не оступиться по новой, чтоб, не дай бог, не быть отлученной от этой удивительной и красивой семьи.

Глеб Иваныч – о том, что не удалось ему подохнуть в том году, так, может, Бог даст, не удастся сдохнуть и в этом. Надо бы, подумал, до Брюсова доковылять, свечечку воткнуть ближе к выходу – там не втыкал еще никогда.

А Роза Марковна, пока шла с блюдечком к раковине, чтобы избавить родных и близких от слитых напастей, мысленно проговаривала на так и не забытом ею до конца идиш: «Зол дыр год гелфун майн либе мамочке, их геденк айх алэмен. (Храни тебя Бог, мамочка моя, я обо всех вас помню)».

А какой это был Бог, иудейский их – Яхве или же обыкновенный человеческий Иисус Христос, Мирская знать не желала: ей было все равно, кто охранит ее самых близких от беды, какой из возможных этих богов. Она не самого его любила, напрямую, Спасителя Небесного, в первый черед, как на Законе Божьем учили когда-то, она больше признавала своих родных, а потому и его, Бога, заодно, а не наоборот.

На другой день доедали вчерашнее, и снова к столу спустился Чапайкин. Выбрал момент, отвел Мирскую на кухню и доложил про Зину и Семена Львовича. Все, как было, поведал. Не упомянул лишь малого – как академик в Магадан уехал, по чьей несчастной воле. Так поведал, что Роза Марковна поверила сразу и бесповоротно. А поверив, поцеловала старика в сморщенную щеку и ушла к себе плакать. А когда обратно вышла, сияющая, свежая, молодая, то раздался телефонный звонок. В трубке был женский голос, с сильным и явным американским акцентом.

– Это, простите, миссис Мирская?

– Именно так, милая, – подтвердила Роза Марковна.

– Меня зовут Сильвия Хостман, я вице-президент нью-йоркского Метрополитен музея.

– Очень приятно, голубушка, – ответила Мирская. – Это очень приличный музей.

– Дело в том, миссис Мирская, что не так давно были опубликованы мемуары писателя и журналиста Антуана Форестье. Там есть воспоминания о его отце, французском архитекторе Эжене Форестье.

– Любопытно, – оживилась Роза Марковна. – И что же он пишет?

– Он вспоминает о том, что отец рассказывал ему, как великий Пикассо в его присутствии подарил русскому архитектору Сене Мирскому свою работу «Женщина с гитарой». Это было в Париже, в тысяча девятьсот четырнадцатом году.

– Это истинная правда, дорогая моя, – согласилась старуха. – Именно так все и было.

– Мы хотели бы узнать, – с волнением в голосе произнесла Сильвия Хостман, – быть может, она до сих пор принадлежит вашей семье? Она всегда считалась утерянной, но я хочу, чтобы вы знали – это шедевр мирового значения.

– Разумеется, голубушка, – удивилась Мирская. – А где же ей быть еще, как не в доме Мирских?

На том конце возникла пауза. Слышно было лишь, как дрожит электрический воздух в промежутке между Старым и Новым Светом. Затем вице-президент заговорила снова:

– Миссис Мирская, я хочу сообщить вам, что мне поручено вступить с вами в переговоры о приобретении нашим музеем этой выдающейся работы. Мы готовы предложить вам огромную сумму в случае, если вы будете согласны не отдавать ваш шедевр на аукцион Кристи или Сотбис. Речь идет о десятках миллионов долларов.

Роза Марковна улыбнулась:

– А почему вы решили, милая, что я непременно хочу избавиться от этой картины, пускай даже за большие деньги? Мне в этом году сто лет, голубушка, и я ни разу не помышляла о таком странном поступке. И потом… – она пожала плечами, – у меня два праправнука, между прочим, Ринат Галимзянович и Петро Галимзянович, оба Хабибуллины и оба Мирские. И у них великие планы. И я хочу, чтобы все мои картины остались в доме, «Женщина с гитарой» в том числе. А захотите полюбоваться на нее – милости прошу, всегда напою чаем с чем-нибудь сладким. Всего хорошего, любезная.

Она положила трубку, глянула на себя в зеркало, поправила воротничок и крикнула в столовую, туда, где остывал семейный чай:

– Уже иду, родные мои! Я уже здесь!

Москва – Торонто – Москва,

2004 год