СУЕВЕРИЕ И РЕЛИГИЯ В ИСКУССТВЕ. – Я не пуританин, никогда не восхвалял и не защищал пуританского искусства. Если бы пришлось пожертвовать какими-нибудь картинами из нашей национальной галереи, всего труднее мне было бы расстаться с «Вакхом и Ариадной» Тициана и «Венерой» Корреджо. Но их благородный натурализм являлся плодом долгих лет мужественного терпения, воздержания и веры, то была полнота страсти в жизни Бритомарты. Зрелость и старость нации не имеют, однако, ничего общего со зрелостью и старостью благородной женщины. Дряхлость нации подразумевает ее преступность, причиной ее смерти может быть только болезнь, но определить по историческим данным истинные условия падения национального искусства почти невозможно в сколько-нибудь наглядной форме.

История искусства в Италии есть история борьбы между суеверием и натурализмом, воздержанием и чувственностью. Прогресс всегда определяется степенью торжества натурализма над суеверием; но победа чувственности над целомудрием была всегда вестницею смерти. Эти две распри шли неразрывно; невозможно отделить одну победу от другой. Прошу вас заметить, что я говорю о победе над суеверием, а не над верой. Нужно строго определить это различие.

Суеверие одинаково во все времена и у всех народов; это страх перед духом, который имеет человеческие чувства и действует по-человечески, присутствует в одних местах и отсутствует в других, сообщает святость некоторым местам, но не всем; милостив к одному человеку и немилостив к другому; доволен или сердит, судя по тому, достаточно ли оказывается ему внимания и достаточно ли почитают его; враждебен радостям человеческой жизни, но доступен подкупу: если отдать часть этих радостей, он позволит остальные. Вот в чем заключается сущность суеверия, под какой бы формой веры оно ни скрывалось.

Но религия – вера в дух милосердый ко всему им сотворенному, милосердый к неблагодарному и злому, пребывающий везде, так что нет таких мест, где бы его можно было искать, и нет таких, где можно было бы от него укрыться; все существа, времена и вещи для него священны во веки веков; он требует не десятины, не седьмого дня, а всего нашего богатства, всех дней нашей жизни, всего существа нашего; требует всего нераздельно только потому, что вся его радость в радости его созданий, и единственная их обязанность по отношению к нему и единственное возможное служение заключается в том, чтобы быть счастливыми. Это дух вечно милосердый, не способный к гневу и не нуждающийся в укрощении, создавши незыблемые и непреложные законы.

В истории искусства мы должны постоянно стараться отличать произведения религиозные от произведений суеверных, создания разума от созданий неверия, хотя отличить их можно только при самом ярком освещении. Религия повергает художника на службу богам духовно и телесно; суеверие делает его рабом церковной гордости или совершенно воспрещает ему работать, под влиянием страха или презрения.

Религия совершенствует формы кумира, суеверие коверкает их, делает страшными или смешными. Религия видит в богах владык спасения и жизни; окружает их славой любовного служения и торжеством чистой человеческой красоты. Суеверие видит в них владык смерти, умилостивляет их кровью и предает им себя в муках и одиночестве. Одна распространяется любовью и учит примером, другое распространяется войною и учит преследованием. Религия дала величественный гранитный алтарь египтянам, золотой храм евреям, украшенный изваяниями перистиль грекам, стрельчатые своды и расписанные стены христианам. Суеверие обратило в кумиры великолепные символы, которыми выражалась вера, оно поклоняется не истине, а картинам и камням, не делам, а книге и букве; в порывах фантастического отчаяния оно неустанно преклоняет колена в храме и в то же время распинает Христа.

Всем могуществом и знанием современного человечества, здравыми законами жизни и возможностью дальнейшего прогресса мы обязаны победе разума над суеверием. Но нередко, под видом борьбы разума с суеверием, скрывается борьба безбожия с верой. Чувственностью, жестокостью и войною, нахальством и скупостью, современной политической экономией, жизнью посредством сохранения сил и спасением посредством соблюдения личной выгоды, – вот чем обязаны мы этой борьбе; в ней коренится безумие, преступность и смерть современного общества. Если уже выбирать, то в тысячу раз лучше сохранить некоторый оттенок суеверия и вместе с тем оставить за собою хотя какую-нибудь веру, чем утешаться кажущеюся разумностью в пустыне безбожия. Я готов сказать каждому юноше, поступающему в наши школы: будь магометанином, поклонником Дианы, огнепоклонником, корнепоклонником, если хочешь, но по крайней мере будь настолько человеком, чтобы знать, что такое поклонение. Я бы предпочел видеть тебя одним из тех, «quibus haec nascuntur in hortis numina», чем одним из тех, «quibus haec non nascuntur in cordibus lumina», и которые в вечном сиротстве разлучены с отцом всякого духа и всякого света, посылающим все благие и совершенные дары.

РЕЛИГИЯ ДРЕВНИХ. – Чтобы верно понять религию других людей, мы прежде всего должны признать, что сами мы, точно так же как и они, способны ошибаться в деле веры; что чуждые нам убеждения, как бы странны они нам ни казались, могут быть верными в некоторых отношениях, тогда как наши собственные убеждения, как бы разумны они ни были, в некоторых отношениях могут быть ошибочны. Поэтому вы должны простить мне, если я не всегда определенно называю прошлые верования «суеверием», а современные «религией»; а также и то, что я считаю некоторые современные верования поверхностными, а давно забытую веру в свое время искренней. Задача богослова – осуждать ошибки древности, задача филолога – объяснять их; я прошу вас об одном: с терпением и братской любовью вникайте в то, что думали люди, безупречно жившие во мраке, которого не могли рассеять; помните, что как ни безумен кажется нам тот, кто говорит: Бога нет, – еще более непростительное, гордое, глубокое безумие говорить: Бог есть только для меня.

АРХИТЕКТУРА И РЕЛИГИЯ. – Во всем, что я писал ранее, я старался показать, что хорошая архитектура находится в прямой связи с религией и может быть произведением только благочестивого и праведного, а не испорченного и безбожного народа; в то же время я указывал и на то, что архитектура ничего не имеет общего с церковностью. Вообще принято думать, что религия не наше дело, а дело духовенства, и как только кто-нибудь заговорит о религии, все думают, что это касается священников; мне пришлось поместиться кое-как между двумя заблуждениями и бороться с ними обоими, впадая в кажущееся противоречие. Хорошая архитектура дело людей хороших и верующих, и потому вы утверждаете, или по крайней мере многие утверждают, что хорошая архитектура дело духовных, а не светских людей. Нет, тысячу раз нет; она всегда была делом народа, а не духовенства. Как, говорите вы, разве готический стиль не был создан теми, кто построил великолепные соборы, которыми гордится Европа? Нет, готический стиль был испорчен ими. Он был создан бароном в своем замке, горожанином в своей улице. Он был создан мыслью, трудом и могуществом трудящегося гражданина и воинствующего короля. Монах обратил его в орудие суеверия; когда это суеверие обратилось в прекрасное безумие и лучшие люди Европы праздно мечтали и чахли, в монастырях или бесплодно остервенялись и гибли в Крестовых походах, во всем этом бешенстве извращенной веры и ненужной войны, готический стиль достиг самых прекрасных, самых фантастических и, в конце концов, самых нелепых грез, и в этих грезах он погиб.

Итак, я надеюсь, вы вполне поймете сущность того, о чем я буду говорить сегодня; повторяю – всякая великая национальная архитектура есть результат и выражение великой религии. Она не может существовать в раздробленном виде по кусочкам в разных местах, она должна быть везде или нигде.

Архитектура не монополия клерикальной компании, не изложение богословского догмата, не иероглифические письмена посвященных церковнослужителей; это мужественная речь народа, воодушевленного непреклонным стремлением к общей цели, непреклонным повиновением ясным для него законам божества, в которое безусловно верит.

До сих пор европейская архитектура разделялась на три определенные школы. Греки поклонялись мудрости и воздвигли Парфенон – храм богини Девы. Средние века поклонялись утешению и так же, как и греки, строили храмы Пресвятой Деве, – но то была Дева Спасительница. Возрождение поклонялось красоте своего рода и строило Версаль и Ватикан. Теперь скажите, чему поклоняемся мы и что строим мы?

Мы, как известно, постоянно толкуем о своей настоящей, национальной вере, той, ради которой человек действует, пока живет, а не той, о которой говорит, когда умирает. У нас, правда, есть номинальная религия, которой мы отдаем десятину имущества и седьмую часть времени; но кроме того, у нас есть еще религия практически и горячо исповедуемая; девять десятых нашего имущества и шесть седьмых времени принадлежат ей. О номинальной религии мы много спорим, но относительно действительной – все единодушно согласны. Вероятно, вы не станете отрицать, что главную богиню нашего культа лучше всего назвать богиней Успеха или Британией Рыночной. У афинян была Афина Agoraia, т. е. Афина Рыночная; но этот тип Афины имел значение второстепенное, тогда как у нас Британия Рыночная – богиня верховная.

Все ваши великие архитектурные произведения, конечно, посвящены ей. Давно уже вы не строили большого собора; как бы вы смеялись надо мной, если бы я предложил вам выстроить собор на вершине одного из ваших холмов и сделать его Акрополем! А ваши железнодорожные насыпи, которые выше вавилонских стен, а бесчисленные железнодорожные станции, которые больше эфесского храма, а фабричные трубы, которые крепче, чем шпицы собора, и стоят дороже их, а молы и набережные, таможни и биржи? Все это воздвигнуто в честь великой богини Успеха; она произвела и будет производить ваш архитектурный стиль, пока вы будете поклоняться ей; вы совершенно напрасно спрашиваете меня, как лучше строить в честь ее, это вам известно гораздо лучше, чем мне.

СТАТУЯ ИЛАРИИ ДЕЛЬ КАРЕТТО. – Это изваяние во всех отношениях имеет центральное значение, как последнее произведете флорентийского искусства, в котором сохранилась настоящая форма этрусской гробницы, и как первое, в котором воплотилось истинное христианское отношение к смерти. Оно с полной строгостью держится классического предания и с полной откровенностью снисходит к страстям земной жизни, покоряется законам прошлого и выражает надежды будущего.

Все произведения великих христианских школ говорят прежде всего о победе над смертью, не мучительной, а полной и светлой победе; в самых высоких из них победа эта переходит в блаженство. Но гробница Иларии, как произведение центральное, выражает вполне только мир христианского бессмертия, а не радость его. Дети обвивают гробницу пышной гирляндой цветов, но сама Илария спит; не пришло еще ей время проснуться.

Изображение не более как портрет; насколько прекраснее была она живая, нам не дано узнать, но прекраснее ничего не создавал резец ваятеля.

Мы видим в мраморе изваяния, видим сквозь него, что девушка не умерла, а спит; но мы видим также, что она не проснется, пока не наступит последний день и не рассеются последние тени; до тех пор «она не возвратится». Руки ее сложены на груди, не в молитве – ей теперь уже не нужны молитвы. Она одета в повседневное свое платье, застегнутое у горла, подпоясанное у пояса; подол покрывает ей ноги. Складки платья не смяты в страданиях болезни, прекрасное тело, как было при жизни, так и теперь не окутано погребальным покровом, не стеснено погребальными повязками. Грудь поднимается едва заметно, нежною, слабою волною затихшего моря. Сборки узкого плаща спускаются до пояса и, как снег во время вьюги, падают прямо вдоль протянутых ног. У ног лежит собака и смотрит на нее; тайна смертной жизни любовью соединяется с жизнью бессмертной.

Не многие знают и не многие любят эту могилу и это место; над могилой нет часовни; без крова она прислоняется к стене собора; иногда только кто-нибудь вырежет глубокий крест в одном из камней фундамента, у ее изголовья; но никакая статуя богини в греческом храме, никакой образ праведницы в Апеннинских монастырях, никакое видение сияющего ангела в горних чертогах, ни одно создание мысли человеческой не носит более божественного отпечатка.

ПРОГРЕСС РЕАЛИЗМА. – Как только искусство получило способность реализации, оно получило также способность утверждения. По мере того как художник приобретал умение, он приобретал также и убедительность; прекрасное изображение принималось с полной верой, или же зритель должен был насильно заставить себя не верить чарующему обману. Не трудно было отрицать то, что слабо утверждалось, но отрицать то, что утверждалось настойчиво, было трудно; изображения безвредные благодаря своей условности, сделались зловредными, приближаясь к техническому совершенству. Постоянное созерцание красивых образов, в совершенстве переданных, более и более притупляло способность понимать действительную правду; встречая такие картины на каждом шагу, в каждой церкви, становилось физически невозможным сосредоточиться мыслью на явлениях диаметрально противоположных изображаемым. Слова «Пресвятая Дева» или «Мадонна», вместо того чтобы вызывать в воображении образ простой еврейской девушки, отягченной бедностью и унижениями низшего общественного положения, тотчас вызывали представление о милостивой принцессе, увенчанной драгоценными каменьями и окруженной подобострастной свитой царей и святых. Лживый образ, конечно, никого не вводил в обман, но в то же время не изображенная истина всеми забывалась; все настоящие основы веры мало-помалу разрушались, зритель или просто наслаждался, находя пищу своей фантазии и ни во что не веруя, или терял голову и становился добычей пустых бредней и преданий; а между тем лживая картина хотя и бессознательно, но могущественно действовала на лучшие его чувства, и, не видя своего заблуждения, он с благоговением и молитвой преклонялся перед прекрасной дамой на золотом троне; ему бы и в голову не пришло преклониться перед бедной еврейской девушкой или женою плотника в ее убогой обстановке.

Фантазии ранних художников омрачали веру, но они никогда не притупляли чувства; напротив, сама откровенность их отступления от истины указывала скорее на желание художника изобразить не действительный факт, а только свое отношение к этому факту. Покрывая золотом платье Богородицы, он не думал изобразить ее такою, какою она когда-либо была или будет, а выражал только свое благоговейное и любовное желание воздать ей должное. Вместо хлева он воздвигал Ломбардский портик, не потому чтобы думал, что во времена Тиверия лангобарды строили хлева в Палестине, но потому, что ясли, в которых лежал Христос, были для него прекраснее самой лучшей архитектуры, и он хотел это выразить. Пейзажи свои он наполнял церквами и прозрачными ручьями не потому, чтобы они были видны из Вифлеема, а потому что хотел напомнить зрителю мирное течение и последующее могущество христианства. До сих пор картины эти поражают и трогают зрителя, если он поймет мысль художника и отнесется к ней с должным сочувствием. Возвращаясь к ним далее, я буду называть их общим именем «Идеала Анджелико», так как Анджелико – глава всей этой школы.

Следующий шаг в реалистическом прогрессе отличался уже совсем другим характером. Чем более совершенствовались средства художника, тем более он погружался в их усовершенствование и гордился проявлением его. Умение ровно накладывать яркие тоны, полировать золотые орнаменты, вырисовывать каждый отдельный лепесток цветка, отличавшее мастеров раннего периода, не представляло достаточной трудности, чтобы поглотить мысли художника и удовлетворить его тщеславие; без труда он научился приемам работы и без гордости пользовался ими; дух его оставался свободным выражать высокие идеи, какие были ему доступны. Но когда верность освещения, тонкость колорита, безупречная анатомия, сложная перспектива сделались необходимы в живописи, вся энергия художника ушла на изучение их законов, и величайшим наслаждением стало проявление своего знания. Жизнь свою посвятил он не целям искусства, а средствам его; законы композиции, света и тени изучались так, как будто в них самостоятельно заключалась какая-нибудь отвлеченная истина.

ВУВЕРМАН И АНДЖЕЛИКО. – Вуверман, в погоне за нужной формой и тонкой грацией, своей технической стороной очень напоминает Анджелико. Но мысли Вувермана исключительно ограничиваются материальным миром. Для него нет ни героизма, ни благоговения, ни милосердия, ни надежды, ни веры. Еда, питье и убийство; злоба и чувственность, наслаждения и страдания животного; никогда его идеи, если их можно назвать идеями, не идут далее.

Душа Анджелико во всех отношениях противоположна; по большей части, земные наслаждения также чужды ему, как небесные – Вуверману. Оба они представляют полное развитие противоположных крайностей и не знают и не хотят знать ничего за пределами своей сферы. Вуверман живет под серым небом; его свет – только пятна света. Анджелико живет в безоблачном свете; сами тени его окрашены; это только пятна на фоне света. Вуверман живет в непрерывной сумятице, при лошадином топоте, звоне кубков, пистолетных выстрелах. Анджелико – в полной тишине. Он не уединяется и не удаляется от мира, ему это не нужно. Ему не от чего удаляться. Зависть, чувственность, борьба, грубость – все это не существует для него; монастырский сад в Фьезоле не пустыня, где умерщвляют плоть и откуда изгоняется движение и радость жизни, это обетованная земля, любовно благословенный край, недоступный никакому страданию, кроме самого святого. Маленькая келья Анджелико была одною из небесных обителей, приготовленных для него его Господом. Зачем ей быть иною? Разве долина Арно со своими оливковыми лесами, покрытыми белым цветом, не достаточный рай для бедного монаха? И неужели Христос на небе можете быть ближе, чем здесь? Разве Он не был всегда с ним? Мог ли он хоть раз вздохнуть, хоть раз взглянуть, чтобы Христос не вздохнул вместе с ним и не смотрел ему в глаза? Под каждой кущей кипарисов бродили ангелы; просыпаясь весною, он видел белые одежды их у своей постели. За сладостной вечерней службой или заутреней ангелы стояли по обе стороны его и пели вместе с ним, и голос его прерывался от радости. Крылья их ослепляли его взор, когда солнце закатывалось за холмами Луни.

В этом может быть слабость, но нет пошлости; хотя я радуюсь, когда на смену монастырской жизни является здравая и энергичная деятельность в мире, но должен строго предостеречь моих учеников от предпочтенья эгоистической и бессмысленной деятельности праведному покою.