~~~
У Арона на душе было неспокойно. Нежность, которую он чувствовал к Инне, сделала его хрупким изнутри. Стены были тонкими как бумага и совсем не защищали его. Внезапно он начал вспоминать мать и братьев с незнакомой раньше тоской. Арон чувствовал острую потребность узнать, как они поживают. Если они еще живы. Мать могла уже умереть, а он об этом не знал. Эта мысль не давала ему спать или вызывала кошмары. В те ночи, когда он спал один, и долгими тихими днями Арон тешил себя мыслью, что обязательно напишет письмо своим родным, расскажет, как он живет, попросит у них прощения, пошлет весточку о себе. В своих мыслях он снова и снова писал письмо, подбирая слова, поправляя, формулируя по-другому. Он писал, как долго был человеком без роду, без племени, как плавал на корабле десять лет, как, наконец, очутился в этих глухих местах и поселился в доме у семьи, которая приняла его как родного человека. И об Инне, о том, что здесь, в лесах, он встретил Инну и полюбил ее.
И как благодаря Инне все, что он когда-то любил, пробудилось к жизни. Лицо и голос матери, братья и сестры, в детстве они были близки, словно новорожденные щенята. И как разлука с ними стала для него невыносима.
Арону нужно было знать, что они живы, что они существуют, что они не просто тени в его мире теней, размытые очертания на стене, мимолетные движения.
У Арона в лесу не было ни ручки, ни бумаги, так что писать он мог только в своих мыслях и снах. Письмо превратилось в навязчивую идею, в обещание возможности, не дававшее ему спать.
В последнюю ночь лета Арон рассказал о себе Инне. Он рассказал ей то, что никогда никому не рассказывал, о том, откуда он, почему сбежал из дома, он рассказал ей все, кроме своего имени, имени, которое просто не мог произнести вслух.
— Я вырос на Фарерских островах, — начал он, — но ты, наверно, не знаешь, где это.
Инна покачала головой.
— Это группа островов по дороге к Исландии, далеко отсюда. Я родился на маленьком островке под названием Мичинес. Это очень далеко, Инна, в другом мире.
Они вместе сидели перед костром. Арон закрыл глаза. Тяжело вздохнув, он нашел рукой руку Инны и сжал ее.
— У меня были отец и мать, сестра, почти мне ровесница, и двое младших братьев. У нас имелась рыбацкая лодка, как и у других семей, и мы добывали яйца и птицу. Все держали овец, которые паслись круглый год, примерно как у вас олени. Поскольку я был старшим сыном, я рано начал ходить вместе с отцом в море и в горы — всюду, куда бы он ни пошел, я следовал за ним. Я восхищался им, должен тебе сказать. Не было того, что мой отец не умел. Я все время смотрел на его руки, такие ловкие и умелые. Слушал его слова. Смотрел, как он управляет лодкой в шторм, закрывая лицо от воды и ветра.
Отец мог найти дорогу домой в любую погоду. В моих глазах он был самым сильным и самым мужественным человеком на свете. Для него все было так просто и так понятно. Он без труда лазил в птичьи гнезда на скалах и легко переворачивал ягненка в матке. Я помню его руки, помню, как спокойно и уверенно они двигались. И он никогда не обижал нас. Мы не боялись его. Мать была другой. Она легко выходила из себя.
«Прочь! — кричала она. — Убирайтесь прочь!»
И мы вылетали из дома. Мать была верующей, истовой христианкой. Как и другие жители нашей деревни, она принадлежала к общине пиетистов.
Воскресным утром мы должны были сидеть неподвижно в избе с руками, сложенными на коленях, а потом так же молча идти в молельный дом. Отец с нами не ходил. Я предпочитаю молиться дома, говорил он, и при этом веко его чуть подергивалось. Я боялся, что он своим поведением прогневает Господа, но в глубине души почему-то знал, что Бог к нему благоволит. Отец словно был осенен Божьей милостью. Когда рыба не шла и все в деревне вздыхали, стенали и говорили, что это наказание за грехи, то отец говорил, что мы должны простить море, простить его за то, что оно иногда отказывает нам в пропитании. В такие моменты мать готова была испепелить его взглядом, но она молчала.
Арон снова присел и начал ворошить угли прутиком. Инна сидела, обхватив ноги руками и уткнувшись подбородком в колени.
— Хочешь еще послушать? — спросил он. — Мне рассказывать дальше?
Инна кивнула.
— Мне было тринадцать лет, почти четырнадцать, почти мужчина. По крайней мере, таковым я себя считал. Дело было весной, и мы с отцом и соседями пошли к скалам за птичьими яйцами. К гнездам мы спускались на веревках, потому что скалы были слишком крутые, чтобы на них карабкаться. Мы обвязывали человека за пояс веревкой и спускали его вниз к гнезду, а потом подтягивали обратно. Так мы работали. Но в тот день пошел дождь. Противный моросящий дождик. Отец искал место на скале, чтобы закрепить веревку. От дождя камни стали скользкими. Я, как обычно, следил за каждым его движением, и вдруг он поскользнулся, пару секунд судорожно пытался схватиться за воздух и, сорвавшись, рухнул со скалы. Никогда не забуду это мгновение. Мне казалось, он падает целую вечность. С широко раскинутыми руками. Без единого крика. Он словно лежал на воздухе, и его медленно засасывало вниз.
И под конец глухой стук, с которым он ударился о землю далеко внизу, у самой кромки воды. Не помню, как я спустился вниз, помню только, как он лежал там на камнях, и помню кровь вокруг его головы, такую темно-красную.
Арон замолчал. Было странно слышать эту историю, даже из своих собственных уст. Он бросил взгляд на Инну, сидевшую все в той же позе.
— Он умер? — спросила она.
— Да, он умер. Мой отец умер. И я не мог понять, зачем Бог призвал его к Себе. Сделал ли Он это, потому что призывал к Себе самых лучших, как однажды сказал священник на похоронах ребенка? Или это было наказание за грехи? Я, как старший сын, стал хозяином в доме, и единственным моим утешением было пытаться во всем походить на отца. Я всячески старался подражать ему. Единственное, что я не смел делать, это молиться дома. Я по-прежнему ходил в молельный дом. Так прошел год. Траурный год. И внезапно в нашей избе появился чужак. Мужик из Эйстероя, которого прислали перестраивать молельный дом. Он поселился у нас, спал и ел с нами, и однажды мать объявила, что снова выходит замуж. Теперь у вас будет новый отец, сказала она.
Арон запустил пальцы в волосы.
Он снова взял руку Инны в свою и посмотрел девушке в глаза:
— Понимаешь, мне не нравился этот мужчина. И я не нуждался в новом отце. У меня был только один отец, и его я потерял. Я считал, что моя мать предала его память и хотела отнять у нас воспоминания о нашем настоящем отце. Мне больно было видеть, как чужак хозяйничает в нашем доме. Кроме того, я ему не доверял. Мне казалось, что он женится только из-за дома и лодки и хочет отнять у нас то, что наше по праву. Но стоило мне заговорить об этом с матерью, как она приходила в ярость. Нечего тут разыгрывать хозяина, говорила она. И они повенчались. Мое недоверие постепенно переросло в ненависть. По ночам я лежал и боролся с Богом, потому что хотел убить чужака. И мне хотелось, чтобы Бог помог мне. Господи, Инна, ты уверена, что хочешь услышать все до конца?
Девушка только сжала его руку и поднесла к губам.
— Со дня свадьбы прошло полгода. Мать уже носила ребенка от нового мужа. Мне было пятнадцать лет. Совсем взрослый. У меня было время все продумать. Я только ждал подходящего момента, чтобы убить его. Я четко помню, как он сидел у очага и распутывал бечеву. Мать с братьями и сестрой легли спать, а я вернулся с прогулки с собаками. Сам не помню, как оказался перед ним с ножом в руке. Отчим удивился. Попытался оттолкнуть меня. Выхватил из огня головешку, чтобы защититься, но не успел. Я воткнул ему нож в шею и выбежал из избы. Посмотри на мои руки, Инна. Они дрожат. На дворе была ночь. Я выбежал, так до конца и не поняв, что натворил. Я бежал и бежал. Спрятавшись за камнем, я разрыдался. От страха я сходил под себя, штаны прилипли к телу и воняли. Я чувствовал себя таким маленьким. Слишком маленьким для того безумства, которое совершил. Что было потом, я плохо помню, но, по-моему, я впал в забытье, а когда очнулся, то увидел, что наш хутор весь охвачен огнем и что мать с другими детьми с криками выбежали во двор. Я помню голос матери, выкрикивающий мое имя как проклятье. Она проклинала меня.
Арон замолчал, уставившись в огонь. Через какое-то время Инна осторожно коснулась его руки.
— Продолжай, — прошептала она.
Арон повернулся и посмотрел на ее лицо, ища что-нибудь, за что можно было зацепиться взглядом.
— Я побежал к морю, к лодке, пригибаясь, чтобы никто меня не видел. Отвязал лодку и поплыл на запад, прочь от островов, прочь от людских глаз, прочь от криков матери и от пожара. Сперва я греб, не останавливаясь, пока не выплыл в открытое море и Мичинес в дыму и огне не исчез из видимости. Потом я убрал парус, оставив лодку дрейфовать. Я решил умереть. Чувство вины было настолько сильным, что я думал, оно одно убьет меня. Наверно, лодка дрейфовала целые сутки, а наутро меня разбудили крики. Открыв глаза, я увидел рядом корабль, и с палубы люди что-то кричали мне. Лежа на дне лодки, я думал: нет, я не хочу, чтобы меня спасали, не хочу жить. Мне не хотелось, чтобы люди меня видели, не хотелось, чтобы они меня узнавали, трогали меня. Мне хотелось пройти с мешком на голове всю дорогу до виселицы и чтобы никто не сказал мне ни слова, не удостоил меня взглядом, не коснулся меня рукой. Но они притянули лодку к борту, и матросы подняли меня на палубу. Я не понял, что мне говорили, потому что они разговаривали по-английски. Корабль шел из Шотландии. Понял только, что они везут уголь в Исландию. Я был болен и все плавание пролежал в забытьи. Когда мы вошли в порт Рейкьявика, от меня остались только кожа да кости. Я был похож на тень. Прибыв на место, шотландцы оставили меня вместе с лодкой, которую весь путь тащили на буксире, в гавани. Я выжил. Жизнь стала моим наказанием за то, что я совершил. Так мне тогда казалось.
— Значит, Арон не твое настоящее имя?
— Нет. И я не знаю, настоящая ли моя нынешняя жизнь. Я мог бы пойти в полицию, назвать свое имя и сказать, что я убийца, что я зарезал своего отчима ножом. Но я струсил, Инна. Я не мог оставаться тем, кем я был. Я боялся.
— Но ты рассказал все мне.
— Да. Теперь рассказал.
~~~
Самое сложное — это быть любимой. Не любить. Дети принимают любовь как воздух, как молоко. Но взрослые, взрослые научились бояться ясности, бояться наготы. Взрослый вдруг болезненно ощущает себя самого и задается вопросом: кто это осмеливается утверждать, что он меня любит? Кто это уверяет, что он знает меня настолько хорошо, чтобы любить?
Гораздо легче любить человека, изливать на него свою любовь, как воду из кувшина, кружка за кружкой, чем принимать любовь, наполняться любовью другого человека, чужого человека.
Я вижу себя спиной к плите. На часах два или три часа ночи. Шумит вытяжка. Из моих губ вырывается крик:
— Ты меня совсем не любишь!
Слова срываются с языка прежде, чем я успеваю подумать. Мысли зарываются глубже в темноту.
— Ты меня не понимаешь!
Это была одна из тех ночей, когда мы оказывались за пределами всех границ, когда мы превращались в насекомых, готовых убить друг друга. Я помню, как я, услышав свои слова, застыла перед ними. Я чувствовала, что схожу с ума, потому что ты меня не понимаешь, не видишь, какая я на самом деле, у тебя в голове был только образ, отдаленно напоминающий меня. В те ночи я стремилась доказать тебе, что ты лишился не какой-то ненужной вещи, нет, ты лишился самого прекрасного из миров, рухнувшего во мне, потому что ты его не знал, и, несмотря на это, сказал мне: «Я люблю тебя».
Под конец ты решил меня бросить. И я тебя за это не виню. Но мне не хотелось тебя отпускать. Во мне проснулась решимость, о которой я не подозревала все эти годы, проведенные рядом с тобой. Мы оба были повержены, разбиты, изранены. Ты планировал мою жизнь с детьми без тебя, говорил о переезде, о подходящем жилье. Мы даже съездили посмотреть дом, в котором ты не собирался жить, а только приходить в гости.
Однажды мы провели ночь в пустой комнате на матрасе. Ночью началась гроза. Молнии освещали рельсы на железной дороге поблизости. Ты был холоден со мной. Ты отталкивал меня. Не грубо — мягко. Строчными буквами, как сказали бы учителя в начальной школе. Мы обсуждали практические вопросы, пока стены дома сотрясал гром. Я делала вид, что меня устраивает перспектива жить одной с детьми в этом доме, — не хотела дразнить волков, голодных волков отчаяния, учуявших мой запах по твоим словам об ином будущем для нас. О том, что в этом доме я должна буду жить одна.
— Но ты же будешь иногда у нас ночевать?
— Да, по мере возможности.
Я старалась не вникать в твои планы на жизнь без меня. Я крепко держалась за свою решимость, не выпуская ее из рук.
И ты меня не бросил. И это произошло не просто так. Это было решением. Ты сказал мне «да». Я лежала обнаженная на диване. Твой взгляд был полон нежности, без острых углов. «Закрой глаза и лежи спокойно», — сказал ты.
И ты начал меня ласкать. Воздух в комнате был хрупким, как тонкий расписной фарфор, как легкие снежинки на черных ветках берез в морозный день. Мое наслаждение было красным и плотским, ты держал его в своих руках, пил его своим ртом, я растворилась в тебе, позволила себе, позволила тебе.
Я не собиралась этого рассказывать, но это связано с тем, что я говорила в те ночи. Связано с одиночеством. Я не знаю, что происходит, когда детство кусок за куском отваливается и исчезает. Когда целостный резиновый шар детства со временем лопается и другой воздух проникает внутрь, другое видение.
Словно человек перестает быть. И вместо этого начинает владеть тем человеком, которого он называет «Я» и которого он постоянно достраивает и расширяет. Такая другая личность бывает в ребенке, твердый решительный голос, который кричит: «Нет!», который бросается на пол и вопит: «Дура! Дура!»
Нет, я не это имею в виду. У ребенка тоже есть свое «Я», но не такое большое, не такое переполненное, не такое отягощенное памятью и прочей грязью. Оно еще не сочинило мир, полный ребусов и лабиринтов, не начало закрываться им как щитом. Иисус сказал: «Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им, ибо таковых есть Царство Божие». Я думаю, способность детей быть любимыми и есть пропуск в Царство Божие.
Способность принимать любовь, как принимают дождь, падающий с неба, позволять ему промочить тебя с головы до ног, хотя и не ты повернул кран.
Все наши годы вместе я боролась с любовью. Я билась и оборонялась. Ты должна доверять мне, говорил ты. Я же тебя люблю. Но для меня это было невыносимо. Я не верила, что смогу это вынести. Это было все равно что позволить моим огромным, красивым, хорошо устроенным городам затонуть, уйти под воду. После я спрашивала, где была рана, та смертельная рана, которую я так старалась защитить. И одновременно эта жажда, жажда иного сорта, жажда любви. Такая же простая, как день и ночь. Жажда любви.
Вначале, в пору первой влюбленности, все было просто. Я чувствовала себя любимой, наполненной до краев любовью и все равно желавшей еще больше любви. Мне кажется, что влюбленность похожа на эхо. Звук, отражающийся от скал, звонкий, ясный. Даже не верится, что ты слышишь свой собственный голос.
Дети целостны, потому что их мир им не с чем сравнивать. Они не могут укрыться ни от любви, ни от жестокости. Все есть, как оно есть, и не может стать другим. Рай тоже был и добрым, и жестоким, просто его не с чем было сравнивать.
Чтобы быть любимой, нужно смирение. Не подчинение, а смирение, мягкость, чтобы соприкоснуться с чужим, что не ты сам, и позволить ему наполнить себя до краев. Склониться, отвести взгляд, уступить другому человеку.
Я не знаю, что привело меня сюда. Был ли это ты или Инна, что лежит там на улице. Или меня позвали сюда горы, как русалки заманивают своих жертв в болото. Меня заколдовали? Приворожили? Я попалась в их сети? Странно, но я не чувствую страха, не чувствую тревоги. Мне кажется, я должна остаться здесь еще на какое-то время, переходное время, подкладывая дров в Иннин очаг и питаясь картошкой. Во мне есть какая-то осторожность, на границе между тревогой и паникой. Она присутствует и в Инне, она часть нашей встречи. И ты. Ты тоже. Это я отступила в сторону, вышла из картины. На время.
~~~
Наконец Кновелю представился шанс увидеть Арона. Инне нужно было помочь управиться с сеном, и Арон пообещал прийти. Старик сказал, что хочет на него посмотреть. Так Арон оказался в спальне перед кроватью, застеленной сеном. Глаза пытались привыкнуть к темноте после яркого солнца на улице. И Арон был рад этой передышке, потому что взгляд старика был полон откровенной ненависти.
— Так это ты. — Вот и все, что он сказал.
Арон еще потоптался на месте, пробормотав несколько вежливых фраз, а потом появилась Инна и увела его из спальни. Нужно было приниматься за работу. Это Кновель настоял на том, чтобы увидеть Арона, Инне этого не хотелось. Она оставила его наедине с отцом, ей было не под силу видеть, как соприкасаются миры, которым не следовало соприкасаться.
Когда лето закончилось и Арон уехал вместе с лошадьми, у Кновеля было о чем подумать. Инна видела, что он что-то замышляет, но продолжала обращаться с ним как с мебелью или, скорее, как с пустым местом. Без страха, без волнения…
— Ешь кашу!
Она старалась говорить почти равнодушно. Как будто Кновеля нет. Ничего не знать, ничего не чувствовать. Но у Кновеля было много времени подумать, пока он лежал в постели без движения. От его внимания ничего не ускользало. Цепкими пальцами он хватался за все, что мог. У него было время потренироваться. Много времени. Сначала он тренировался лежа: вытягивал ноги, выгибал спину, проверял мускулы. Поднимал одну ногу, потом другую. Приподнимал ягодицы. Медленно, осторожно. Все лето, осень и зиму — долгими бессонными ночами — он незаметно для Инны, беззвучно делал упражнения.
Кновель хотел подняться. Подняться и отомстить жизни и всем тем силам, которые пытались его сломать. Упавшее дерево, смерть Хильмы, вся та дьявольщина, которая творилась с ним все эти годы. Но он выжил и теперь не собирался позволить жизни добить его: это право было только у смерти. И, лежа на сене, Кновель понял, что это не смерть, а жизнь зовет его. И тогда он начал сопротивляться, начал упражняться и готовиться.
Кновель кое-что придумал. Несмотря на то что с самого начала ему выпал плохой жребий, он все равно хотел построить свой мир. Построить его здесь в Наттмюрберге. Это было нелегко. Когда все другие сдались и отступили, Кновель остался. И Хильма его понимала. В глубине души она была такой же, как и он. Они решили вдвоем остаться в Наттмюрберге и выстоять. Однако на то у них были разные причины. Хильма верила, что силы добра на ее стороне. Кновель был готов бороться со всем, что против него. Но они все равно были одной командой, выступали единым фронтом. Он и Хильма в Наттмюрберге. И Инна, которая появилась позже. Инна, которая осталась, когда Хильма ушла.
И снова пришла зима. В Крокмюр и Наттмюрберг. Во весь молчаливый Хохай. Белая снежная зима, которая здесь, на севере, была не временем года, а целым миром, целым континентом.
Арон с Инной договорились, что не будут встречаться зимой. Это стало бы пыткой для них обоих. Но они будут писать друг другу письма и прятать их в пеньке у большой дороги — на повороте на тропу, ведущую к Наттмюрбергу.
Следы на снегу они договорились заметать.
У Арона этой зимой было тяжело на сердце. Он совсем запутался в своих мыслях. Много раз он порывался довериться Хельге и рассказать ей все об Инне. Может, мысли прояснятся, если отпустить их в воздух вместо того, чтобы позволять им трепыхаться, как рыбам в банке. Им с Инной стоило бы пожениться — так он думал. Жить как муж с женой. Открыто и честно. Нехорошо встречаться тайком без благословения священника.
Да даже будь у них такое благословение, все равно брак — это нехорошо, потому что Арон не считал, что у него есть право жениться. Он убедил себя в том, что не может жить, как все, поверил, что обречен на одиночество, на жизнь вдали от других людей. Он сам своим безумным поступком лишил себя права на семью, на продолжение рода.
А теперь появилась Инна. Близость с ней потрясла его. Ее лицо рядом с его, то, как в нем отражалось пламя, сжигавшее его самого. Ее лицо странным образом волновало его, влекло, манило. Для Арона наивысшим даром было видеть, как оно открывается навстречу удовольствию, как оно, до этого строгое и закрытое, вдруг раскрывается, точно цветок навстречу солнцу. В этом лице он читал что-то, что было для него одновременно родным и знакомым. Его поражало то, что после всех этих лет он все еще способен испытывать такие сильные чувства. Такую страсть и такое страдание. И хотя все, что они делали, было грехом, Арон чувствовал, что иначе быть не могло. И это пугало его, поскольку противоречило его обещаниям самому себе. Арон совершил грех, смертный грех, нарушил одну из заповедей Библии — он не имел права на любовь. И теперь он совершает грех по отношению к Инне. Как бы осторожен он ни был, Инна все равно могла забеременеть, и что им тогда делать? Ответа на это у Арона не было.
Хельге он не открылся по двум причинам. Во-первых, ему не хотелось рассказывать ей о своих отношениях с Инной. Наверно, потому, что не считал себя вправе иметь отношения с женщиной. Держать это в тайне было все равно что притворяться, будто этих отношений не существует, закрывать на них глаза.
Вторая причина заключалась в том, что он и так знал, что скажет на это Хельга. В голове у него уже звучал ее резкий крик:
— Ну и женись тогда на девушке! Чего тут раздумывать!
Ему представлялось, как Хельга заливисто смеется над его муками.
Этого Арону слышать не хотелось, потому что в его жизни и без того все было непросто. Жизнь оказалась спутавшейся бечевой со множеством узлов, которая запутывалась все больше и больше. И узлы эти невозможно было распутать, только разрубить вместе со всем прошлым на другом конце веревки. Имелась еще одна, третья, причина, почему он ничего не рассказал Хельге. Его прошлое было неразрывно связано с настоящим, с тем, что он переживал сейчас, и, рассказав об одном, невозможно умолчать о другом.
Инна тоже не думала о браке. Она принадлежала Наттмюрбергу, а поскольку разные миры в ее жизни не должны пересекаться, и речи не могло быть о том, чтобы Арон поселился здесь. Наттмюрберг был вотчиной Кновеля. Они с ним неразрывны. Наверно, после смерти Кновеля можно было бы подумать о свадьбе, но так далеко ее мысли не заходили. И потом, оставалась еще скотина, которую Инна считала своей. Ей требовался присмотр. Были сыры и масло, шерсть и кожа, и была Хильма, ее душа, которая продолжала жить в Наттмюрберге. Это из-за Хильмы мысль покинуть Наттмюрберг не приходила Инне в голову. Оставшись в доме одна с Кновелем, она так сильно привязалась к покойной матери, что сквозь смерть проросла пуповина, неразрывно их связывавшая. Без хлопот по дому и скотины она порвалась бы, и обе они — и Инна, и Хильма — превратились бы в тени, в бесформенных, бесплотных призраков.
~~~
Ни разу не встретившись, Арон и Инна провели вместе зиму и бесконечно длинную весну, которая приходила в этом году странным манером: то делала маленький шажок вперед навстречу лету, чтобы потом сделать сразу два шага назад и ступить в зимний сугроб, то стояла на месте в оттаявших черных кругах вокруг стволов деревьев. Они жили вместе в мыслях, движениях, взгляде друг друга. Инна получила несколько коротких писем от Арона, которые ей с большим трудом удалось прочесть. Между буквами Инне виделись его добрые руки, обнимавшие и оберегавшие ее. Между строчек сияло его лицо. Пару раз она бралась писать ответ, но ничего из этого не вышло. Вместо этого Инна посылала ему засушенные цветы, сыр, прядь волос. И каждый раз, собираясь в лавку, она надеялась увидеть там Арона. Конечно, в лавке она была только три раза, но он ведь мог в это время проходить мимо. Проходили же другие жители деревни. Многие даже заходили в лавку.
— Мы должны постараться не думать друг о друге, — сказал Арон.
Но это было невозможно. Тревога не давала им покою ни днем, ни ночью. «Без тебя мне нет покоя», — писал Арон в письме. «Арону с дбрыми рукоми», — писала ему Инна. Арон пытался рисовать ее лицо на клочках бумаги, которыми растапливал камин, но ничего не получалось. Он помнил только отдельные детали: что глаза у нее глубоко посаженные, а губы четкой формы. И что лицо у нее было небольшим, миниатюрным. Но целостность, ту целостность, которая так взволновала его, когда он впервые увидел Инну, ему передать не удавалось.
У Инны было много времени. Много тишины. Когда солнце начало нагревать камень за избой, Инна стала выделять себе часок вечером на раздумья. Присев на поросший мхом камень, она смотрела на долину под Наттмюрбергом. Пейзаж был подобен телу с его холмами и впадинами под снежным покрывалом. По небу плыли облака. То тут, то там виднелись темные пятна лесов, похожих на стаи спящих животных. Она представляла себе Арона солнечным светом, а его голубые глаза — пением птиц в майских деревьях. Так он смотрел на нее, когда они занимались любовью. Мысленно Инна рассказывала о нем Хильме. Как он выглядел, что он делал с ней, со всеми подробностями, особенно в том, что делали его руки. «Этими руками он словно творит меня заново», — пыталась объяснить Инна свои чувства. Она двигалась, как в сложном танце, между его теплыми ладонями. Лицо ее при этом было обращено к нему, и все это время они смотрели в глаза друг другу. «Когда мы смотрим друг на друга, в нас просыпается желание, — рассказывала она Хильме. — А когда мы не вместе, то скучаем друг без друга». Ей хотелось, чтобы мать поняла то, что даже она сама не до конца понимала. В Инне не осталось места для Кновеля. Он был вытеснен в отдаленные земли, куда не проникал солнечный свет. Конечно, она знала, что он все еще лежит в постели в спальне, но это ее не трогало. Кновель был всего лишь куском кожи и костей со ртом, куда нужно класть еду. Он находился по ту сторону стены, которой была ее кожа, его взгляды, слова и руки больше не проникали на ее территорию. Кновель оказался за пределами того, что было Инной. Горб, который Инна носила на себе, Арон стер своими ласками, как и тот стыд, который заставляли ее испытывать руки Кновеля. Арон никогда ее ни к чему не принуждал. Ей нравилось чувствовать его внутри себя, нравилось то ощущение полноты, которое она испытывала, нравилось, как он двигался там внутри. Но она никогда не касалась его органа руками, никогда не смотрела на него. Инне казалось, что это может повредить их любви, повредить ей самой. Но Арону и не нужно было просить ее смотреть или трогать, потому что ее лоно принимало его без остатка.
Сидя на камне, Инна разглядывала журавлиные косяки. Земля еще была покрыта снегом, но под ним уже вовсю бежали ручьи, лишая его уверенности. Скоро вода поднимет снег, как поднимается квашня на дрожжах, и обрушит в долину сплошным потоком. Журавлиные крики, резкие и пронзительные, разрывали тишину в клочья. В воздушном море над ними, подобно кораблям, парили лебеди и гуси. Ближе к земле сновали мелкими стайками воробьи. С волнением Инна чувствовала, как весна проникает ей в кровь, заставляя сердце биться чаще.
~~~
Твои последние дни… Я заблудилась в них. Не нашла обратного пути, несмотря на все те годы, что мы провели вместе. Вслепую. Ты весь светился изнутри любовью. Мы беззвучно говорили друг с другом, мы делили знание, понятное только нам двоим. Все было таким хрупким, таким беззащитным.
Ты разбирал письма, навещал места детства, плакал, клал свою голову мне на колени и плакал. Когда я спрашивала, почему ты плачешь, ты говорил: «Ты что, не понимаешь? Я оплакиваю свою жизнь!»
Но как я могла понять? Ты был таким живым. Таким полным жизни. И все же по ночам мне иногда снилось, как ты подходишь к стене и останавливаешься перед ней. Что это конец. И что это не твое тело, а твоя жизнь не могла двигаться дальше.
Первое время после твоей смерти меня разрывало на части. Теперь я это понимаю. Я бесконечно говорила с тобой, спрашивала, звала, требовала… Я не могла позволить тебе умереть. Не могла смириться и прошептать тебе: «Ты можешь умереть. Твоя смерть принадлежит тебе. Можешь умирать».
Люди приходили меня утешать. Жестоко, бессмысленно. Как же это было жестоко. Это же была твоя смерть. Твоя жизнь. Ты сам пошел ей навстречу. Нет, это не было твоим решением. Нет, это не было легко. Ты бился о нее, калечил себя, рыдал без конца. Но в последние недели в тебе была только любовь. Сильная, нежная. Я смотрела и удивлялась. Посреди бела дня это удивительное создание, зажженная свеча в честь торжества. Ты подошел так близко к жизни, увидел смерть и склонился перед ней. Я была тому свидетелем. Была к этому причастна. Я смотрела, но не видела. Не видела того, что шевелилось в тебе, тех тяжелых, непонятных слов, которые ты не отваживался сказать мне. Другим — да, но не мне. Другим ты сказал, что тебе больше не страшно, что ты знаешь, что скоро умрешь. Но тебе никто не поверил. Потому что ты был сама жизнь.
Вечером накануне смерти ты написал мне прощальное стихотворение. Медсестры нашли его, когда собирали твои вещи. Оно напугало их. Никто не предполагал, что ты умрешь. Твоя смерть стала для всех неожиданностью. В больнице даже провели должностное расследование. Ее называли необъяснимой, бессмысленной. Ты писал: «Мне кажется, что любовь — смысл нашего существования, тихий призыв вечности».
Ты оставил мне лишь строки, написанные неразборчивым почерком. Строки, врезавшиеся мне в память и продолжавшие жить внутри меня. Ты оставил мне рассказ с тысячей входов и выходов, с множеством странных комнат внутри, живых, растущих, как пейзаж. Я заблудилась в этом рассказе. После стольких лет я все еще блуждаю в лабиринте под названием «моя жизнь». Я не могу выйти наружу из рассказа и не могу войти глубже в него, постоянно оказываясь в новых незнакомых местах. Леса расступаются передо мной и смыкаются за мной, и куда бы я ни пошла — я не узнаю этих мест. Я заблудилась в этом неразборчивом рассказе без слов, его пустые страницы жгут мне глаза. Я как младенец, который не узнает себя в этой жизни, который впервые видит лицо матери, впервые узнает его. Мне кажется, я вспоминаю тот страх, когда лицо оказывается чужим, уже узнанным кем-то другим, и с моих губ срывается крик. Я заблудилась, потерялась. Или́, Или́! лама́ савахфани́. Все мы видели бездну.
Ты оставил мне этот рассказ с любовью. Я пытаюсь рассказать. Пытаюсь осторожно нащупать в нем путь. Я знаю, что нельзя поворачиваться. Нельзя зажигать свет. Пока мне нужно оставаться слепой. Еще на какое-то время. Может, навсегда.
Но когда я вышла из машины в Хохае, случилось что-то странное. Словно мне в глаза внезапно ударил яркий свет. Это причинило мне боль, но это была приятная боль. Мне ее не хватало. Сперва я ничего не видела. Мои глаза должны были напиться света, чтобы начать видеть. А потом я увидела берег и себя, выброшенную на берег волнами. Это была я. Только очень старая. Я лежала там подобно вещи, подобно осколкам, остаткам чего-то давно утраченного. И тогда я начала идти. Тогда во мне родились шаги. И крик.
~~~
Арон так и не написал письмо своей семье. Всю зиму он думал об этом, писал письмо в своих мыслях, переписывал, стирал и снова писал. Но с приходом весны он решил обождать с его отправкой. Сперва нужно понять, что будет с ним и Инной, а уж потом отправлять письмо. Потому что для него они были неразрывно связаны — письмо и Инна. Инна и его прошлое. Инна и его настоящее имя.
Но зима была такой долгой. И когда Арон наконец отправился пасти лошадей, он так и не решил, какой будет их новая встреча с Инной. Он столько времени провел, думая о женщине, о которой ничего не знал, не знал, существует ли она в реальности. И чтобы узнать это, нужно было с ней встретиться. Но, даже стоя лицом к лицу с ней, Арон все еще не понимал, настоящая ли она, потому что все это запросто могло ему присниться. Инна, какой он ее помнил, могла оказаться лишь маской, скрывавшей что-то совсем другое. А женитьба? Об этом они даже не заговаривали. Что, если она не хочет выходить за него замуж? Сам же Арон думал, что если и женится когда-нибудь, то только на Инне. Но стоит ли вообще жениться? Зима не дала ему ответа на все эти вопросы, напротив, он только еще сильнее запутался в своих мыслях.
Единственное, в чем Арон не сомневался, это в том, что нынешнее лето не должно быть таким, как предыдущее. Продолжи он встречаться с Инной, как и раньше, ему придется взять на себя ответственность. Или жениться на ней, или уйти из Крокмюра, порвать со всем и снова пуститься в путь.
Но если они решат пожениться, тогда он напишет письмо.
— С чего это ты так торопишься на пастбище? — поинтересовалась Хельга со смешинкой в глазах, когда Арон радостно собирал вещи.
Вопрос так удивил Арона, что он не нашел что ответить. Более того, на лице его невольно появилась глупая улыбка, выдавшая его с головой. Арон отвернулся, сделав вид, что занят сбором вещей, но затылком чувствовал на себе любопытный взгляд Хельги.
— Лошади его ждут, — фыркнул Соломон у очага с таким видом, словно и ему, и Хельге все давно известно.
Арона внезапно охватил стыд. И стыд потянул его вниз, в холодную, хорошо знакомую пропасть. Радость в глазах погасла. Арон выпрямился и уставился в пустоту перед собой потухшим взглядом, ощущая бесконечную усталость. Усталость от себя, усталость от жизни. В сказках старый злой тролль обычно охраняет сокровища. Что, если он тоже постепенно превращается в такого тролля? Злого и жадного тролля, не знающего радости, который никого не подпустит к сокровищу, спрятанному высоко в горах.
— Ты иногда совсем как ребенок, — сказала Хельга.
Арон ничего не понял. Мысли путались у него под ногами. Ему казалось, что он все время о них спотыкается.
— Провести лето на пастбище, что может быть лучше? — попытался спасти ситуацию Арон. — Мне там есть чем заняться.
Хельга подошла помочь со сборами.
— Без тебя будет пусто, — вздохнула она.
Соломон постучал трубкой о плиту.
— Я с вами завтра не пойду, так что поезжай на Бальдре. Я через пару недель привезу провизию. Ты слышал, что на той стороне Саддияуре видели медведя?
Арон уже знал об этом.
— В лесу много живет всякого зверья, — ответил он. — И страшнее всего комары.
— Нет, страшнее всех медведь. Будь начеку. А то, чего доброго, позовешь псину, а приманишь медведя…
Соломон и Хельга залились смехом.
Отсмеявшись, Хельга прислушалась:
— Идет дождь. Слышите? Дождь пошел!
~~~
Оставшись с ним впервые тем летом, Инна плакала. Это было похоже на возвращение домой, жесткое и ощутимое, как после долгого падения. Инна вцепилась в него. Мертвой хваткой. Арон был для нее целой местностью, целой страной. Она шла по нему, словно по полю, в поисках чего-то, чувствовала, как дрожат его руки, ласкающие ее плечи и волосы.
— Мы так долго этого ждали, — шептали его губы.
Инна прижалась к нему крепко-крепко, и ей было больно. Боль проникала в нее насквозь, открывая дверь за дверью, проходила через нее, как через подземные туннели. Найдя его губы, Инна впилась в них. Он был там, Инна это знала. Он ждал ее там, внутри, и теперь поднялся ей навстречу. Они превратились в губы и языки. Их рты были пещерами, где шло сражение между драконами. Из ноздрей Инны вырывались крики. Из горла Арона — хриплые стоны. Лурв залаял, но они его не слышали. Они были охвачены голодом, голодом, который пытались заглушить всю долгую зиму, всю бесконечную зиму в Хохае. Они охотились друг на друга, как два изголодавшихся хищника, вырывающих в схватке куски мяса.
— Успокойся! — прошептала Инна.
Оба замерли и посмотрели друг на друга. В полярную ночь на улице светло как днем, и они смотрели так, словно никогда не виделись, словно это их первая ночь, первое утро, первый день творения. Птицы ткали тонкие сети из трелей между ветками. Лурв смирно лежал у входа в шалаш. Только кончики ушей были подняты кверху.
— О-о-о, — простонала Инна, кладя голову Арону на грудь.
Какое-то время они лежали, тесно прижавшись друг к другу и обмениваясь жаркими взглядами. Инна видела, как он улыбается. Улыбается так, словно только что вырвался на свободу. Его глаза были озерами, полными радости, в которые она влетела вместе с искрящимся потоком чистой воды.
Они сами не поняли, как оказались обнаженными. Арон вошел в нее, и Инна сжала его в себе.
— Тише, — снова прошептала она, — не двигайся! Я хочу почувствовать тебя.
И тогда Арон обхватил ее голову руками и вошел еще глубже, достигнув самого дна. И начался танец.
Они танцевали друг с другом медленную польку. В воздухе заиграли невидимые скрипки. Арон вел в танце Инну. Инна следовала за ним. В торжественном танце они обошли друг друга кругом и начали кружиться с широко раскинутыми руками, не отрывая взгляда от лица другого, все быстрее и быстрее. Струны дрожали под смычком невидимого музыканта, и скрипка надрывалась от медленной, мучительной боли.
Волосы у Инны растрепались. Лицо Арона было напряженным. Они кружились и кружились без конца, делая шаг вперед, назад, вперед, назад... и весь мир для них сосредоточился в этом танце.
Наконец музыка стихла. Еще мгновение они приходили в себя, а в следующее уже снова вцепились друг в друга мертвой хваткой. Арон лег на Инну. Лицо его застыло, как молот в жерле кузнечной печи. Инна была водой, вскипевшей оттого, что в нее с шипением опустили этот молот.
Это длилось бесконечно. Они звали друг друга, как заблудившиеся в лесу. «Где ты?» — кричал один. «Я здесь, здесь», — отзывался другой.
И, найдя другого, они крепко прижимали его к себе, не желая отпускать то, что с таким трудом нашли.
— Я не хочу тебя потерять, — сказала Инна. — Ты не должен больше от меня уезжать.
— Я твой. И только твой. Целиком и полностью.
— Ты никуда не уйдешь?
— Никуда.
— Останешься со мной?
— Останусь с тобой.
— Навсегда?
— Навсегда.
— Боже! — вдруг воскликнула Инна. — Ты же ничего не знаешь!
— Чего не знаю?
— Ничего.
— Нет, знаю.
— Что ты знаешь?
— Тебя, я знаю тебя.
— Нет, ты не знаешь. Ты мальчик на лодке, унесенной в открытое море.
— Что ты такое говоришь?
— Прости, Арон.
— Не говори так.
— Не буду.
— Ты меня боишься?
— Боюсь? Нет. С тобой я обрела дом.
— Я тоже. Я нашел в тебе свой дом. Ты как большой корабль, Инна, знаешь? Ты отвезешь меня домой.
— Домой?
— Ты ничего не знаешь.
— Нет, знаю.
— Тогда ты знаешь, что ты корабль.
— Ты должен показать мне море.
— Конечно. Мы там уже были. Только что. Разве ты не заметила?
— Нет, я была в лесу, где ты прятался за каждым деревом.
— Разве ты не чувствовала волну, на которой качалась?
— Какая она была?
— Большая, сильная. Она затягивает тебя вниз.
— Ты знаешь, как часто я по тебе скучала эту зиму?
— Каждую секунду. Но теперь я вижу тебя, Инна. Я так хорошо тебя знаю, что мне страшно.
— Есть люди, которых узнаешь сразу, как только они появляются на свет. С животными точно так же.
— У тебя холодный затылок, девочка! Давай накроемся одеялом и согреемся.
Накрывшись одеялом, Инна и Арон еще долго не могли уснуть. Не насытившись друг другом, они снова занялись любовью. А на рассвете воздух наполнился пением птиц, порхавших с ветки на ветку высоко на дереве.
~~~
У боли есть свой город.
Свой собственный город с узнаваемыми домами и улицами. У боли есть площади, проспекты, перекрестки. У боли есть дорога, которую нужно пройти, чтобы идти дальше. Нужно миновать все эти мосты, перелезть стены, найти дорогу там, где ее нет. Эта дорога идет по горному склону. Ни на минуту нельзя расслабиться или отвлечься. По ней можно идти только прямо, не сворачивая и не уклоняясь. Ее освещает то режущий свет тоски, то слабое серое мерцание одиночества. Часто дорога идет вниз, безнадежно вниз, петляя и извиваясь черной лентой. Но в любую минуту все может перемениться, как капризная погода.
У боли есть глаза, и они могут смотреть на тебя бесконечно долго. И у этих глаз есть свой город, свое лицо, чьи черты быстро учишься различать.
Когда у смерти нет своего места, она повсюду. Она превращается в облако, которое постоянно разбухает и расползается во все стороны, не зная границ. Контуры и рисунки сливаются в одно сплошное бесцветное месиво без нюансов, без узнаваемых черт, без различий. В этой стране легко заблудиться.
Я выучила, что у боли есть город, и, оказавшись здесь, сразу его узнала. Я рассматриваю его черты, дороги, площади. Инна под снегом. Расчищенные дорожки. Хлев, в который я не пойду. И небо — огромный перевернутый стеклянный ковш, удерживаемый тонкими верхушками деревьев. И горами.
Я больше не заблужусь. Горы остались на месте. Мать не забыла своих детей.
~~~
Арон спросил ее про свадьбу. Мы не можем всю жизнь играть, сказал он. Пора уже повзрослеть. Рано или поздно все эти ночи кончатся ребенком.
Инна зажмурилась. Об этом она не задумывалась.
— Я хочу остаться в Наттмюрберге, — сказала она.
— Тогда мы останемся в Наттмюрберге, — ответил Арон.
— Но есть Кновель, — возразила Инна.
— Мы должны пожениться. Или я уеду.
Инна снова зажмурилась. Темнота танцевала за закрытыми веками. На ощупь Инна нашла его руки, поднесла к лицу и поцеловала. Уткнувшись в его ладонь, Инна прошептала:
— Не бросай меня!
Арон молчал.
— Ты не можешь меня покинуть, — продолжала Инна. Открыв глаза, она теперь смотрела прямо на него.
— Мы должны что-то решить, — настаивал Арон.
— Но Кновель…
— Он тебе отец, а не муж. Даже в Библии написано, что человеку должно оставить своих отца и мать и завести собственную семью.
— Кновелю плевать на то, что написано в Библии.
Инне стало страшно. Внезапно она ощутила такой страх, что даже присутствие Арона не могло ее успокоить. Руки отца вторглись между ними, щупали ее, оскверняли…
— Инна, — Арон притянул девушку к себе, — ты снова бежишь, как тогда, когда я впервые тебя увидел. Бежишь, словно испуганное животное. Но тебе не надо меня бояться, ты же знаешь. Я готов встать между тобой и твоим отцом. Понимаешь? Я отберу тебя у него.
Инна отводила глаза, не желая, чтобы он видел ее лицо, не мог прочесть то, что на нем написано.
— Что, если он тебе не позволит? — прошептала она едва слышно.
Арон взял ее лицо в свои руки и повернул к себе, чтобы заглянуть девушке в глаза.
— Думаешь, я боюсь какого-то старика? Как он может помешать мне забрать тебя? Как ты можешь во мне сомневаться?
— Прости меня, — прошептала Инна. — Я сама не знаю, что со мной.
— Я думаю, что всегда можно найти в себе силы.
— Ты считаешь меня слабой?
— Я знаю тебя, Инна. Знаю своим телом. Ты не слабая. Ты сильная и горячая, как угли в печи. Просто ты слишком долго жила одна с отцом.
— А мы можем построить свой дом рядом?
— Конечно, можем. Должны.
— В следующий раз, Арон, в следующий раз я скажу «да». Но мне нужно сначала подумать.
И она пошла прочь от шалаша, где они провели ночь. Как обычно, она ушла на рассвете, чтобы вернуться домой к козам и коровам с разбухшим тугим выменем, которых нужно было доить. Присев на скамеечку, Инна начала методично тянуть за сосцы, слушая, как струи молока хлещут по стенкам подойника, резкие, словно удары плетью. Мысли ее витали где-то далеко.
Это себя саму ей нужно защитить от Арона, а не Кновеля. Все те комнаты, которые ей не хотелось ему показывать. Грязные, вонючие комнаты, которые он не должен был видеть. Это себя саму ей хотелось защитить, а не Арона. Потому что как ей жить дальше, если все то ужасное проникнет и в него, Арона, и не останется больше места ни для чистоты, ни для тоски по ней.
Струи продолжали хлестать в подойник. В ярости Инна сжимала сосцы, выжимая молоко из вымени, из скотины. Ей было страшно за Арона, страшно за тот свет, который он нес. В него нельзя было впустить ту темноту, что была у нее внутри. Инна пила его свет, ей хотелось исцелиться. Но скажи она ему «нет», ничего не изменится. Рано или поздно тьма одержит верх. Скажи она «да», и он тоже станет частью этой тьмы. Отчетливо осознав это, Инна замерла. Руки ее остановились. Только теперь она поняла, что она пленница, запертая в своей жизни, прикованная к ней неразрывной цепью. Инна долго сидела, погруженная в свои мысли. Так близко. Стена к стене. И двери одна за одной захлопывались в ней, причиняя нестерпимую боль. Двери, говорившие: «Да, позволь ему войти, позволь». Это были недобрые двери, они хлестали, они рвали на части. И свет, проникавший внутрь, был резким и слепящим.
Обессиленная, Инна оттолкнула от себя последнюю козу, отчего молоко в подойнике задрожало.
~~~
Ночи стали темными и холодными. Но Арон с Инной наконец приняли решение. Они решили пожениться. Это будет зимняя свадьба. Арон обещал поговорить со священником и спросить Хельгу и Соломона, можно ли им венчаться у них дома. Церемония должна быть скромной, решили они. Чем проще, тем лучше. Кновель на ней присутствовать не будет, а в свидетельницы Инна позовет Мари, подругу ее матери.
Затем Арон закупит леса, который по снегу привезут в Наттмюрберг, и весной можно будет приниматься за строительство дома. Их с Инной собственного дома. А Кновель пусть живет как знает.
Они распрощались осенью, полные надежд и планов на будущее. Арон вернулся с лошадьми в Крокмюр. Лошадей из Спеттлидена забрали неделей раньше. Инна осталась в Наттмюрберге. Девушка мерила двор шагами с чувством все нараставшей тревоги. Ей не верилось, что все ими задуманное осуществится. Инну бросало из крайности в крайность. Она то безумно радовалась предстоящей свадьбе, то страшилась ее. Ее отношения с Ароном были такими чистыми, такими свободными, что Инна не пережила бы, если б они закончились. Осенью Инна решила сжечь все постыдное, что еще оставалось на хуторе. Розгу по имени Лага она сожгла сразу после того, как Кновель свалился с крыльца и ударился головой. Теперь пришел черед одеял и простынь, в которые он ее вдавливал. Все должно было исчезнуть до возвращения Арона. Ей так хотелось верить, что все это можно сжечь. Все черное, постыдное, скверное. И они не могут жить под одной крышей с Кновелем, пока их дом не построен. Лучше уж они поживут в хлеву. Арону она об этом ничего не говорила, но все уже продумала, все просчитала. Инна решила, что будет стоять на своем, пока он не согласится.
Всего через два дня после возвращения в Крокмюр Арон рассказал домашним об Инне и их планах. Хельга, вся раскрасневшись от волнения, бросилась его поздравлять. Соломон усмехнулся.
— Я верно заприметил… что у него там на выгоне кто-то есть... — сказал он. — Но я и представить не мог, что это Инна! Серебряная Инна! Инна с седыми волосами, дочь Кновеля. Нет, мне бы это и в голову не пришло.
Хельга вопросительно уставилась на Арона, ожидая объяснений.
— Ты действительно думаешь, что она подходит тебе? — спросила она.
— Да, — неохотно ответил Арон, которому неловко было рассказывать другим обо всем, что их связывало с Инной.
— Боже всемогущий, Арон женится! — продолжала изумляться Хельга.
— А как же старик? — спросил Соломон.
— Он ничего не знает. Узнает только после свадьбы. Вот почему мы и попросили разрешения венчаться у вас.
— Старый черт! — выругался Соломон. — Но жить-то вы собираетесь наверху? Он вам житья не даст, сам знаешь.
Арон кивнул. Ему не хотелось ничего обсуждать. Все уже решено. Они с Инной поженятся. И это было единственное, что имело значение.
— Ну да ладно, — вздохнул Соломон. — Ему недолго осталось. Он уже прожил свой век. Злоба его всю жизнь сжигала изнутри. Не успеете оглянуться, как найдете поутру в постели одни черные угольки.
Соломону нравилось говорить красиво.
— Хватит глупостей, — разозлилась Хельга. — С его упрямством он еще лет сто проживет, лишь бы вам досадить.
Время летело быстро. Лето исчезло, словно его и не было. По ночам вода в кадке замерзала. Ветер срывал с веток листву, которую потом дождем прибивало к земле. По вечерам Арон сочинял письмо. Письмо должно было быть коротким. Хватит и пары строк. Пары строк, способных вместить в себя страх, раскаяние, стыд, до сих пор не дававшие ему покоя. «Я не прошу простить меня, — писал он, — но услышать мою мольбу о прощении. Я сбежал с места преступления, но не от воспоминаний о содеянном. Всю жизнь я мечтал лишь об одном — искупить свою вину. Пожалуйста, примите это письмо. Не рвите его на кусочки, не сжигайте. Вспомните обо мне. Вспомните обо мне не как об убившем, но как о раскаявшемся».
После долгой борьбы с собой Арон подписался внизу своим настоящим именем. Поразительно, как много воспоминаний было связано с этим именем. Воспоминаний о том, как мать выкрикивала его имя, словно проклятье; воспоминаний о том, как отец, братья и сестры звали его по имени, воспоминаний о целом мире, которого больше нет. Только вечером накануне того дня, когда он должен был отправить письмо, Арон набрался мужества и подписал его: «Ваш сын и брат Кьяртан».
Он решил отправить письмо из Мальго, где никто его не знал. Возможно, такая осторожность была излишней, потому что письмо он написал по-датски, но все равно Арон опасался, что кто-то в Ракселе вскроет и прочтет его, и потому предпочел отправить его из Мальго, какой бы долгой и трудной ни была туда дорога. Там же он, не рискуя вызвать сплетни, собирался купить кольцо и отрез ткани на платье для Инны.
~~~
Инна проснулась еще до рассвета с явственным ощущением, что что-то не так. Открыв глаза, она увидела у изножья кровати Кновеля. В полутьме Инна отчетливо слышала его дыхание. Его фигура выделялась темным пятном на фоне серого утреннего света. Он возвышался над кроватью как горный массив.
Инна сразу все поняла. Он стоит здесь. Он здесь. Тяжело дышит, готовый к решающему броску. И теперь Инна знает, что она проснулась, что ей это не снится. И Кновель тоже знает, что она проснулась, потому что видел, как Инна открыла глаза.
— Что, теперь ты дома ночуешь?.. — Голос прорезал тишину в комнате как нож.
У Инны перехватило дыхание. Она снова ощутила то старое, хорошо знакомое чувство, когда внутри тебя все балансирует на самом краю, будто цветок, готовый потерять лепестки от малейшего дуновения ветра. На мгновение Инна успела почувствовать, как сильно ей хочется убежать. Убежать от своей жизни. Убежать от всего этого. Если бы только это можно было сделать. Если бы она только могла стать другой. Только какой другой? Этого Инна не знала. Она была накрепко привязана к своей жизни. Ко всему этому. Как будто она хотела улететь, но кто-то крепко схватил ее и утянул обратно. Как бы она ни пыталась, все бесполезно.
— Ты моя, — снова и снова раздавался голос Кновеля. — Ты принадлежишь мне.
Лепестки не опали. Их сорвало яростным ветром. Прибило к земле проливным дождем.
Инна не могла произнести ни слова. Она полностью ушла в себя.
Костлявая рука крепко вцепилась ей в предплечье, а Инна по-прежнему не могла пошевелиться. Не могла закрыться, не могла отстраниться, не могла скрыться от всего старого, вонючего, всего, что было ее прежней жизнью, к которой она сейчас стремительно возвращалась. С губ ее не сорвалось ни звука. Она позволила утянуть себя, вдавить в сено, в затхлый запах.
Снова этот омерзительный рот. Пальцы, сжимающие запястье и тянущие ее руку вниз. Даже мысленно Инна не могла позвать Арона на помощь, потому что он не должен был знать об этом, не должен был этого видеть, даже в самых страшных кошмарах. Он не должен быть к этому причастен. Это не должно затронуть Арона. Даже в своих мыслях Инна не могла позволить ему защитить ее своими руками, своими прикосновениями.
— Это для меня ты берегла себя, Инна, — слышала она его дыхание. — Для меня, и ни для кого другого. Для меня, а не для какого-то чертового пастуха. Для меня, Инна, для меня!
Когда все кончилось, она отползла на четвереньках в хлев. Инна могла бы пойти. Даже побежать. Но она ползла. Инна забилась в самый дальний угол. Светало. Темнота больше ничего не скрывала, не укутывала, не прятала. Инна не спала. Это был не сон. День медленно втекал сквозь грязное окно, заливая хлев мертвенным пепельным светом. Инна заставила себя подоить коз и коров, но выпускать не стала. Ей хотелось, чтобы они остались с ней, заполнили это маленькое помещение, чтобы она не чувствовала себя такой одинокой и потерянной на этих бесконечных просторах. Свет ее страшил. При свете все было видно, вся ее жизнь, все ее падение. При свете была видна каждая деталь. Инна прижалась к животным. Ей хотелось стать одной из них. Слиться с ними. Раствориться в них.
~~~
Лурв вернулся домой один. Поздним вечером он разбудил Хельгу и Соломона своим лаем под дверью. Шерсть у него вся промокла и скаталась в ледяные колтуны. Бедняга прихрамывал на одну лапу. Хельга впустила его в дом, и Лурв тяжело сел в сенях. Пес только смотрел карими глазами на хозяев дома, однако не мог им ничего объяснить.
Неделя прошла с того дня, как Арон ушел в Мальго. На дворе стоял октябрь, но холодно было уже по-зимнему. Снегом начало засыпать березы, еще не до конца облетевшие с осени, и выглядело это как-то странно.
— Что ты здесь делаешь, пес? — спросила Хельга. — Где ты оставил хозяина?
Она в растерянности уставилась на Соломона, курившего у очага.
— Скажи же что-нибудь! — в истерике воскликнула Хельга.
— Что я могу сказать? Что-то случилось, Хельга. Мы оба это знаем.
— Но надо же что-то делать! — закричала Хельга. Она стояла посреди комнаты и кричала: — Ради Бога, мы должны что-то сделать!
Соломон спрятал лицо в ладонях. Через какое-то время он убрал руки и произнес:
— Ночь на дворе. Собака хромает. Лурву нужно отдохнуть. Утром я пойду с ним. Пусть покажет мне путь. Ты же знаешь, этот пес никогда не бросил бы Арона в беде. Прямо с утра я отправлюсь на его поиски.
— С утра! С утра! — заломила руки Хельга.
Она была вне себя от ужаса. К утру Арон уже будет мертв, если он лежит где-нибудь в лесу со сломанной ногой.
— Если Лурв начнет беспокоиться, то я пойду ночью, Хельга, обещаю.
Хельга долго смотрела на мужа. Потом отошла к дальней стене, прочь от света, прижалась к ней лбом и беззвучно зарыдала.
— Это какое-то проклятье, — бормотала она. — Зачем он только туда пошел. Я же его предупреждала. Помнишь? Я сказала ему идти в Ракселе. Это словно злой рок. Что он забыл в этом Мальго? Какие у него там могли быть дела? Знаешь, Соломон, когда он уходил во вторник, я еще подумала, что никогда его больше не увижу. — Говоря это, Хельга продолжала биться лбом о стену.
Соломон остался сидеть на табурете у огня с опущенными плечами и поникшей головой. Лурв беспокойно дремал на полу в сенях. Во сне у него подергивались лапы.
— Хельга, — наконец позвал Соломон, — ты всех разбудишь. Прекрати биться о стену, а то лоб себе расшибешь. Иди сюда. Пусть дети поспят спокойно.
Они долго сидели молча у очага, пока не пришло время ложиться. Но заснуть никто не мог.
На заре Соломон вышел из дома вместе с Лурвом. С собой у него были лыжи и немного еды, дня на два.
— Показывай дорогу, — велел он Лурву. — Показывай дорогу, ты, немая животина!
День выдался серый. Часть пути Соломону приходилось нести лыжи в руках, потому что снег был еще тонкий, особенно в лесу, и постоянно нужно было следить, чтобы не наехать на камни или корни, торчавшие из-под тонкой белой перины. После полудня они достигли озера на границе между двумя уездами, и, к удивлению Соломона, пес пошел прямо на лед. Соломон после некоторых колебаний последовал за ним на лыжах, пробуя лед палками. В голове у него явственно звучал голос, говоривший, что ему не хочется туда идти, не хочется это видеть. И каким дураком нужно быть, чтобы выйти на лед в октябре?
Через пару сотен метров Лурв замер. Соломон увидел впереди полынью — большую дыру на льду с рваными краями, воду в которой с прошлой ночи успело затянуть ледяной пленкой. Она была похожа на рваную рану с неподвижной черной водой внутри.
Рядом на льду лежал заплечный мешок Арона, весь заиндевевший. Может, собака вытащила его, пытаясь помочь хозяину?
Соломон присел на корточки. Лурв с воем выписывал круги вокруг полыньи. Арон! — хотелось закричать Соломону. А-Р-О-Н — готов он был выкрикнуть во всю эту белую тишину. Но он только сидел на корточках прямо на лыжах и покачивался из стороны в сторону. Обхватив себя руками, покачивался, чувствуя, как крик режет его насквозь изнутри. Потом Соломон пришел в себя и, дотянувшись до обледеневшего мокрого мешка, подтащил его к себе.
Сумерки медленно опускались на землю, стирая все контуры. Усталыми руками Соломон закинул мешок за плечи и знаком велел собаке идти за ним следом.
~~~
Я все еще здесь. Это было несложно. Я просто осталась, и все. Сегодня мне холодно. Я не осмеливаюсь растопить печку, потому что днем слышала шум снегохода неподалеку. Люди.
Небо ярко-синего цвета. Солнце стоит высоко и светит вовсю, обливая заснеженные деревья жидким золотом. Солнце, обжигающее холодом, меня пугает. Яркий свет режет глаза. У Инны нет термометра, но я чувствую обжигающий холод своей кожей. Он означает опасность.
Ты снова здесь. В моих снах. Ты приходил ко мне две последние ночи. И почему сны не считаются? Почему они не могут быть реальностью? Твое лицо было так близко, что казалось, я растворилась в нем. Или оно во мне. Пару ночей ты был со мной, но мы не занимались любовью. Во сне я все еще жду, когда это произойдет.
Что такое мужчина, точнее, каким он может быть, я поняла слишком поздно. Многое мне мешало. Грязь. Преграды. Возможно, я ничего не знала и о том, что такое женщина и какой она может быть. Я никого из них не видела. Ни Адама, ни Еву. Ни Рай, ни запретный плод, ни змея-искусителя. Ты пытался мне что-то объяснить, но я не понимала, о чем ты говоришь. Тогда не понимала.
Но теперь. Теперь в снах я с нетерпением жду нашего соития. Известно ли тебе, что женщина, которая ждет, никогда не утратит целомудрия? Это может звучать странно, но это так. Я хотела бы заняться с тобой любовью теперь, когда мне кажется, я знаю, что такое женщина и чего она ждет от своего мужчины.
Много лет я позволяла дням приходить и уходить. Я чем-то занималась, с трудом помню, чем именно. Воспитывала детей, работала, переезжала из дома в дом. У кошки родились котята, собака умерла. Не знаю. Я правда не знаю. Была влюблена. Предана. Заперлась в себе.
Время — такая странная штука. Оно такое долгое и вместе с тем короткое. Его не поймешь. Но я его уважаю. Оно постоянно, и ход его неизменен. Медленно оно забирает меня у меня самой, оставляя свои метки, отметины, клеймя мою кожу своим клеймом. Я все больше и больше начинаю походить на мою давно умершую мать. И я вынуждена признать с легкой долей отчуждения, что теперь я такая же, как она. Ребенок, видящий свою мать. Мать-дитя. Какой она однажды была.
Но ты неприкасаем. Время над тобой не властно. Ты замер на определенной точке и так там и остался, перестав быть. Можно сказать, что ты и сейчас там, но это было бы неправдой, потому что тебя нет.
Однажды летом я видела ястреба. Он был довольно далеко. Черное пятнышко в небе с широко раскинутыми крыльями. Иногда он исчезал за облаками, чтобы появиться снова. Я видела, как он купается в синем небе, как подрагивают мощные крылья. Ястреб летел так высоко, что казалось, его невозможно различить. Тогда как я поняла, что это ястреб? Как могла увидеть, что у него подрагивали крылья? Как? Но я его видела.
Мои мысли утратили свои пальцы. Они больше не могут ничего нащупать. Услышав сегодня шум снегохода, я сказала себе, что нужно отсюда выбираться, но я не смогла. Просто не знала, что мне делать, куда идти. Я не тронулась с места, но мысли, мысли не оставляли меня.
Раньше я не рылась в вещах Инны, но мне понадобилось одеяло, и я заглянула в один из ее сундуков. И нашла там странный черный металлический крест. Не тот, что носят на шее, а большой, какой можно иногда увидеть на стенах в ирландских частных пансионах. Я не удержалась и взяла его в руки. Ощутила его тяжесть своими ладонями, почувствовала, как острые края врезаются в кожу. И меня охватило странное чувство реальности. Ощутимой реальности. Я вернула крест на место, но подозреваю, что сегодня ночью буду спать, сжимая его в своих ладонях.
Ключи к жизни. Ключи к выживанию. Их несложно найти. Но нужно еще знать, где двери, к которым они подходят, чтобы не пришлось ходить с тяжелой связкой от одной двери к другой и пробовать каждый ключ. Мне так страшно, что хочется все бросить. Нить, на которой висит моя жизнь, тоньше шелка. Нить всего живого. Вот почему животные дрожат. Резкие, дерганые движения. Они словно бьют током. И если удастся встретить взгляд дикого животного, то можно увидеть в нем саму жизнь, нагую и прекрасную. Все то, от чего мы так хотели себя защитить. Услышать странно знакомую мелодию.
Я не знала смерть, пока не стало слишком поздно. Но ты ее видел. Видел, как видят дикие звери. И ты понял, что ее невозможно выразить словами, что для нее не существует слов. Она живет в нервах и мышцах, судорогах и конвульсиях, глубоко внутри.
Я укрылась в гнезде времени. Но теперь мне слышно, как ветер качает ветки деревьев. Я чувствую, как раскачивается мое гнездо вместе с деревом. И я узнаю. Медленно узнаю. Я, которая думала, что знает все.
Когда мои мысли обретут пальцы и нащупают опору, я уйду отсюда. Вернусь обратно в свою жизнь. Это мой долг. Это то, что человек должен сделать.
~~~
Прошло два месяца, прежде чем Хельга с Соломоном собрались в Наттмюрберг, чтобы рассказать Инне о несчастье, случившемся с Ароном.
Они тянули так долго, потому что не хотели терять надежду. Никто не видел его мертвого тела, а значит, он мог быть жив. Но шли недели, и надежды не осталось. Арон не вернулся. Как бы им ни хотелось услышать его голос, его шаги, Арон не вернулся. И Инна наверняка переживает.
Соломон попросил соседей позаботиться о детях и скотине, потому что они собирались заночевать в Наттмюрберге. Лыжни туда проложено не было, а дневного света едва хватало часа на два пути.
Но когда они свернули с главной дороги на тропинку, ведущую к хутору, то обнаружили, что она хорошо утоптана. Кто-то постоянно ходил по ней зимой. Неужели Инна? В деревне ее никто не видел. Они сказали Улофссону и другим, что, если Инна появится в лавке, чтобы они, не говоря ни слова, тут же послали ее к Хельге и Соломону.
Когда они добрались до Наттмюрберга, уже стемнело. Никто из них не бывал там раньше, но они сразу поняли, что пришли, куда нужно.
Перед домом они сняли лыжи и воткнули их в снег. Переглянувшись, поднялись на крыльцо. Соломон открыл дверь и прокричал «Добрый день» в сени.
В печке горел огонь, и они сразу увидели Кновеля, строгавшего полено у очага. Обернувшись, он уставился на незваных гостей. В Наттмюрберг никто никогда не захаживал, тем более зимой.
— Добрый день, — буркнул он.
Соломон коротко объяснил, кто они такие, и спросил, можно ли войти. Старик едва заметно кивнул головой. Мысли его перепутались. Что им нужно? Зачем они пришли? Может, все дело в земельном наделе? Или их прислали из церкви?
Хельга искала глазами Инну, но девушки нигде не было видно. В спальне свет не горел.
— Вы, наверное, удивляетесь, что нас привело в такое время, — продолжил Соломон.
«Еще бы», — подумал Кновель, но вслух ничего не сказал. Пусть сами говорят.
Соломон огляделся по сторонам:
— Вообще-то мы пришли не к вам, а к Инне. Мы хотели бы с ней поговорить.
— Инна, — буркнул Кновель. И больше ничего не сказал.
— Ее нет дома? — не унимался Соломон.
Кновель оторвался от полена, которое строгал, и мрачно взглянул на Соломона:
— В хлеву. Шлюха в хлеву.
Хельга с Соломоном переглянулись.
— Значит, она скоро вернется? — предположила Хельга.
Кновель швырнул полено в огонь, не удостоив их ответом.
Супруги снова переглянулись, Хельга нахмурилась и знаком показала на дверь.
В хлев можно было попасть через сарай, к которому вела протоптанная дорожка. Перед тем как открыть дверь, Соломон, постучал, но дверь не открылась.
— Инна! — крикнул он. — Это Соломон и Хельга, друзья Арона из деревни. Можно нам войти?
Внутри послышалось какое-то движение. Дверь приоткрылась, и в щелочке они увидели Инну. Разглядев, кто перед ней, девушка попятилась, освобождая проход, и Соломон открыл дверь:
— Можно нам войти?
Кивнув, Инна шагнула назад.
Внутри тоже был разожжен огонь. Овцы и козы изумленно уставились на гостей, даже коровы повернули к ним свои большие головы. Прикрыв за собой дверь, Соломон поздоровался:
— Добрый день.
— Добрый день, Инна, — сказала Хельга.
— Добрый, — отозвалась Инна.
Девушка была бледной как мел. В глазах застыл страх.
— Можно нам присесть? — спросил Соломон.
Они опустились на чурбачок и табуретку, что были в хлеву. Хельга порылась в своем узле и достала пакет с кофе.
— Может, сварим кофе и перекусим? — спросила она.
Инна кивнула, доставая кастрюлю.
— Дело касается Арона, — начал Соломон. — Мы принесли печальные известия.
Инна дернулась, словно в конвульсии. Глаза впились в лицо Соломона.
Глубоко вздохнув, он продолжил:
— По дороге из Мальго Арон провалился под лед на озере Ара.
В хлеву стало тихо. Хельга заставила свои руки налить в кастрюлю воды, насыпать кофе и закрыть крышку. Заставила их достать хлеб, окорок, холодную вареную картошку и разложить все на чурбачке.
— Мальго? — прошептала Инна.
— Да, он ходил в Мальго, — пояснила Хельга, все пытаясь что-то нащупать в мешке. Достав наконец пакет, она протянула его Инне. — Вот, он ходил в Мальго за этим, — сказала она и разрыдалась. Рука, державшая сверток, задрожала, и Соломону пришлось самому положить сверток Инне на колени.
— Это тебе, — сказал он. — От него.
Инна уставилась на пакет, потом перевела взгляд на Хельгу.
— Он умер, — прошептала она. — Умер.
Нижняя челюсть у нее внезапно затряслась, хотя тело оставалось неподвижным.
— Девочка моя, — всхлипнула Хельга, обнимая ее. — Девочка моя, как мы тебя огорчили!
Соломону самому пришлось заниматься кофе. Хельга продолжала сжимать Инну в объятьях. Теперь они обе рыдали навзрыд.
— Разверни его, — всхлипывала Хельга. — Там кольцо. И ткань. Он пошел купить все это к свадьбе. Бог знает, зачем он отправился в Мальго, когда можно было пойти в Ракселе. Но он пошел в Мальго, и собака вернулась домой одна, Соломон ходил с ней к озеру и там нашел на льду мешок, весь заледеневший... видимо, собака вытащила его из воды. Боже милостивый, Инна, какое несчастье.
Соломон налил всем кофе и плеснул в чашки самогона из фляжки.
— Пейте, — велел он.
Женщины разомкнули объятья и взяли кружки. Какое-то время все молча прихлебывали горячий кофе.
— Ты добавил туда спиртного, — сказала Хельга.
— Да, нам всем это необходимо. И это, — показал он на хлеб. — Давайте пейте. — Он протянул ломоть Инне: — Ешь. Все это так тяжело. И для нас тоже, Инна. Мы очень любили Арона. В нем было что-то особенное. И мы так обрадовались, когда он нашел себе жену.
Инна молчала. Взгляд у нее был отстраненный. Время от времени ее тело сотрясала дрожь.
— Мы можем все рассказать, — сказала Хельга. — Если захочешь, мы можем все тебе рассказать.
Они продолжали молча пить кофе и есть хлеб. Животные улеглись. Инна машинально подкинула в огонь еще полено и опять села неподвижно, словно силы оставили ее. Хельга внимательно посмотрела на нее.
— Значит, ты живешь здесь, в хлеву? — спросила она осторожно.
Инна кивнула.
— Вы с отцом в разладе?
Молчание.
— Но нам можно здесь переночевать, нам с Соломоном? Дать ногам отдохнуть?
— Конечно, — прошептала Инна.
Они улеглись спать на сено. Хельга легла рядом с Инной и снова обняла девушку.
— Мы еще поговорим. И отдадим тебе его вещи, Арона. Мы их с собой не взяли. И собаку, если хочешь, тоже тебе отдадим. Ты можешь прийти к нам в гости в Крокмюр. Или мы снова тебя навестим. Вижу, что весной тебе понадобится помощь. Ты же ждешь ребенка, Инна, не так ли?
Инна крепче прижалась к Хельге. Хельга почувствовала, как тело девушки сжимается от боли.
— У тебя родится красивое дитя. Всё в него, — сказала Хельга, поглаживая Инну по серебряным волосам. — Красивое дитя.