Есть ли лекарство от неверности?
В начале XX века философ и писатель А. Богданов выпустил роман «Красная звезда», одну из самых интересных русских утопий. Герой романа, Леонид, русский революционер, попал на Марс и застал там коммунистическое устройство жизни. У марсиан его поразил обычай двойных любовных связей. Он узнал, что женщина, которую он полюбил, была до этого возлюбленной двух своих товарищей сразу. И сам он в каком-то угаре сближается и с этой женщиной, Нэтти, и с ее подругой, Энно. Его терзает это сплетение, он мечется в тяжелом треугольнике, и вдруг он видит, что их совсем не смущает эта двойная связь.
У марсиан свои нравы в любви, и они верят, что любовь один на один рождена собственничеством. У них нет собственничества, нет поэтому и «единолюбия», они любят «трио», «квартетами» и не признают здесь ограничений. И метанья Леонида стихают, он соглашается с ними.
Он думает: «Нэтти была женою двух своих товарищей одновременно? Но я всегда считал, что единобрачие в нашей среде вытекает только из наших экономических условий, ограничивающих и опутывающих человека на каждом шагу, здесь же этих условий не было, а были иные, не создающие никаких стеснений для личного чувства и личных связей».
Вряд ли это удачно – с такой прямолинейностью выводить любовные обычаи из экономики. С таких позиций трудно понять, почему собственничество родило в Европе единобрачие, а в Азии и в Африке – многоженство, которое, кстати, живет до сих пор у многих азиатских и африканских народов. Богдановские марсиане похожи здесь на вульгарных социологов, для которых все на земле растет только из экономики.
«Красная звезда» была написана в 1908 году. В то время двойная и даже тройная любовь была частым гостем в литературе, и проблема – можно ли любить сразу нескольких – волновала многих людей.
Блоку попал тогда в руки дневник женщины, который он хотел издать и к которому написал предисловие. Блок говорил там: «Эта женщина, не читавшая ни новых, ни старых литераторов, убедительно показывает, что такая двойная любовь действительно бывает».
Блок говорит именно о любви, а не о простом сожитии, его женщина испытывает любовь к двум людям сразу, и тут, наверно, лежит еще одна загадка любви.
И хотя обычная любовь – это любовь одного к одному, бывают, видимо, и двойные влечения, запутанные сплетения чувств. Если судить по искусству, то чаще, чем на Западе, они встречаются на Востоке. Знаменитый китайский писатель Пу Сун-лин, который жил в XVII – начале XVIII века, много писал о таких двойных или тройных связях в своей книге «Лисьи чары».
В новелле «Невеста-монахиня Чень Юнь-ци», например, влюбленный юноша три года добивался любви молодой монахини и наконец женился на ней. А немного спустя подруга его жены, тоже влюбленная в юношу, становится его второй женой. Устраивает эту женитьбу сама первая жена, юноша любит обеих, и все они живут в мире и согласии.
Такая жизнь втроем – и с любовью – встречалась и у персов, и у индусов, и она не была чем-то невероятным. У китайцев, например, многие люди кроме жены имели наложницу, а две жены одного человека (или две женщины, которых он любил) считались – и назывались – сестрами.
Разнообразие в любви, постоянство и непостоянство, перемена симпатий, «измены» – все это давно занимает людей, и они думают, нельзя ли устранить их неизбежность. Мнения на этот счет были самыми разными. Энгельс писал, например, что «против супружеской неверности, как против смерти, нет никаких средств». Встречались и люди, которые думали обратное.
Антуан Эроэ, французский поэт XVI века, измыслил хитрый проект такого избавления. Героиня его поэмы «Совершенная подруга» занялась самосовершенствованием и соединила в одной себе все свойства, которыми может быть пленен мужчина. И поэтому она всегда может быть такой женщиной, какая нужна ее возлюбленному.
И хотя она знает, что людям нужны перемены, нужно разнообразие, это не пугает ее. Она говорит:
Такой, по Антуану Эроэ, должна быть идеальная возлюбленная. Тысячу разных женщин должна она соединить в себе, и тогда ей не будет грозить непостоянство, – ибо если ее возлюбленный и станет изменять ей, то с ней самой.
В истории искусства были и другие поиски лекарства, которое могло бы вылечить людей от непостоянства.
Стендаль, например, говорил о причинах непостоянства: «Чем больше физического удовольствия лежит в основе любви… тем более любовь подвержена непостоянству и в особенности неверности». Он считал, что «верность женщины в браке без любви – вещь, вероятно, противоестественная», и тут никакого лекарства быть не может, да и не нужно: «В браке без любви, менее чем через два месяца, вода источника становится горькой. Но в природе человека – всегда нуждаться в воде».
Другое дело в любви. «Когда любишь, – писал Стендаль, – не хочешь пить другой воды, кроме той, которую находишь в источнике. Верность в таком случае – вещь естественная».
Две тысячи лет назад Тибулл в своих стихах говорил о том, как он пытался забыть возлюбленную после разрыва с ней:
Любовь к одной женщине сама удерживает его от тяги к другим. Как говорит Олдингтон, «влюбленный – самый целомудренный из мужчин… ему нужна только одна женщина».
Эти чувства испытывает даже Дон Жуан, этот Алкивиад любви, – правда, юный и, правда, байроновский. Влюбленный в Гайдэ, он дважды отвергает искушение, причем один раз во дворце султана, где ослепительная одалиска влюбляется в него и открыто предлагает ему свою любовь.
Такую настроенность любовь рождает в самых разных людях – разного возраста, характера, темперамента, взглядов. Как писал Эсхил в «Эвменидах»:
С непонятной – и естественной – загадочностью любовь как бы запирает на замок какие-то – тоже естественные для человека – порывы, и все его влечения, как луч, направляются на одного человека. И такая направленность живет не просто в сознании человека, а и в мире его чувств, его стихийных порывов.
Все мы знаем, что в стихии пола больше типовых влечений и меньше влечений личных, индивидуальных, чем в духовных чувствах. Вселяясь в человека, любовь как бы перестраивает и эту стихию, пронизывает и ее индивидуальной настроенностью. Но когда кончается любовь, кончается и эта настроенность.
Человеку, который не любит, куда труднее здесь – у него нет этого иммунитета, и от стихийного рывка чувств его может удержать только сознание. Оно именно удерживает его, появляется момент сдерживания, в человека проникает разлад между чувствами и волей, зовом пола и окриком сознания, стихией влечений и барьерами морали…
Верность, постоянство – вещь не такая простая, как думают сторонники черно-белой морали. Когда человек полюбит другого – чему это неверность, чему измена?
Само понятие измены, неверности родилось во времена собственнической морали. Словом «измена» называли любую неверность супругов, не интересуясь при этом, замешана здесь любовь или нет.
Эта мысль была основой и мещанской, и домостроевской, и религиозной морали. Она вся пронизана доличностным, «видовым» отношением к человеку, вся пропитана ощущением, что личные его чувства и потребности не входят в шкалу решающих человеческих ценностей.
Но уже давно, говоря словами Энгельса, «появляется новый нравственный критерий для осуждения и оправдания половой связи; спрашивают не только о том, была ли она брачной или внебрачной, но и о том, возникла ли она по взаимной любви или нет?» И этот новый критерий – любовь – решает тут все. Где есть любовь, там нет разврата, они несовместимы друг с другом, противоположны друг другу, и это азбучная пропись личностной морали.
Вспомним «Солнечный удар» Бунина. Молодая женщина, едущая к семье, и армейский поручик встретились на пароходе. Вокруг зной, раскаленный жар волжского солнца, и в них вспыхивает вдруг непонятная, ураганная тяга, бросающая их друг к другу. И на первой же пристани они сбегают с парохода в гостиницу, а наутро она едет дальше, отказываясь взять с собой поручика.
Перед нами – банальная история, дорожное приключение армейского донжуана и легкомысленной дамочки. Но не будем торопиться. Припомним. Когда они вошли в гостиницу, «оба так исступленно задохнулись в поцелуе, что много лет вспоминали потом эту минуту: никогда ничего подобного не испытал за всю жизнь ни тот, ни другой».
Может быть, это своим кончиком ударила их молния какого-то большого чувства, может быть, это дохнул на них ветерок какой-то настоящей любви?
Проводив ее, поручик – беззаботный, довольный – возвращается обратно. И вдруг что-то в нем происходит: «Номер без нее показался каким-то совсем другим, чем был при ней. Он был еще полон ею – и пуст… И он почувствовал такую боль и такую ненужность всей своей дальнейшей жизни без нее, что его охватил ужас, отчаяние».
Человек – родовое существо – просыпается в нем, поднимается из него, – и сам собой, помимо его воли. И, потерянно бродя по городу, окруженный всем его знойным и стоячим бытом, он переживает еще одно резкое и новое ощущение: «Как дико, страшно все будничное, обычное, когда сердце поражено, – да, поражено, он теперь понимал это – этим страшным „солнечным ударом“, слишком большой любовью, слишком большим счастьем!»
Может быть, человек, который начинает рождаться в поручике, и погаснет, не успев разгореться; может быть, он утвердится в нем; но любовь, которую так легко заклеймить здесь «развратом», оставила в нем свой след, разбередила его душу, пробудила в нем – пусть на время – какие-то по-настоящему родовые свойства.
Восемьсот лет назад во Франции появилась знаменитая стихотворная повесть о Тристане и Изольде. В ней – впервые в искусстве Европы – было высказано совершенно новое понимание измены, противоположное тому, которое господствует в мире много веков.
Тристан из страны Корнуэльс завоевал невесту своему дяде, королю Марку. Но когда он вез ее из Ирландии, с ними случилось несчастье: они выпили волшебное зелье, которое Изольда должна была выпить с королем Марком, и воспылали любовью друг к другу.
Любовь их вдвойне преступна – она преступает каноны супружеской и каноны государственной чести. Они дважды изменники – семье и государю, узам власти и узам брака. И Тристана разлучают с Изольдой и отправляют в изгнание.
Проходят годы. Изольда молчит, и Тристан, терзаясь, соглашается на уговоры друга – берет в жены его сестру.
Но в день свадьбы он вдруг с ужасом постигает, что изменил своей Изольде, своей любви. И, уже обвенчавшись, он не стал делать свою жену женой и остался верен своей возлюбленной. Так восемьсот лет назад возник поразительно важный и человечный принцип любовной морали, который был потом забыт – и родился второй раз уже в XIX веке, и тоже во Франции.
В литературе начала века была тогда возглашена острая и парадоксальная мысль: человек изменяет не тогда, когда идет к возлюбленному, а тогда, когда, вернувшись от него, идет к супругу.
Как писала Жорж Санд в своем романе «Жак»: «Брак нарушается не в тот час, когда она отдается своему возлюбленному, но в ту ночь, которую она затем проводит со своим мужем». Не вступление в любовь помимо брака, а вступление в брак помимо любви было объявлено тогда злом, и это было полной противоположностью царившим тогда – да и сейчас – канонам обихода.
Наверно, здесь, как и в старой морали, тоже есть тяга к абсолютам, к провозглашению жесткого канона, обезличенного догмата. Но, может быть, только таким жестким тараном и могли тогда люди разбивать окаменелые нормы абсолютной и антиличностной морали.
Приверженцам ханжеских абсолютов стоило бы, кстати, вспомнить отзыв Маркса о «Парижских тайнах» Эжена Сю. Говоря о юной гризетке из романа, Маркс напоминает «ее пренебрежительное отношение к официальной форме брака, ее наивную связь со студентом или рабочим».
И он пишет: «Именно в рамках этой связи она образует истинно человеческий контраст по отношению к лицемерной, черствой и себялюбивой супруге буржуа, и ко всему… официальному обществу».
«Наивная связь» вне брака не приводит его в ужас, и даже наоборот – она в его глазах парадоксально образует «истинно человеческий контраст» официальному лицемерию и ханжеству. Это спокойное отношение к любви не затронуто ханжескими абсолютами, оно исходит из того, что и в моральных оценках многое диалектично, зависит от условий, места и времени.
Мораль обороны и мораль доверия
Десятки веков в жизни людей царило метафизическое мышление. Черно-белая психология, тяга к застывшим канонам и абсолютным догматам, стремление к истинам, годным для всех времен и всех случаев жизни, – весь этот механический и обезличенный подход к жизни тысячи лет господствовал в обиходе, в морали.
Но были времена, когда эта система абсолютных норм еще не родилась.
В гомеровской «Одиссее» слепой певец Демодок поет знаменитую песнь об Афродите и Аресе.
Гефест, муж Афродиты, сковал однажды неразрывные сети, и сковал их так искусно и тонко, что их не видели даже боги. Как-то, когда Гефеста не было дома, к Афродите тайком пришел Арес, бог войны, и она предалась с ним любви. И тут-то вступили в игру волшебные сети:
Событие это имеет крупнейшее – мировое – значение. Невидимые сети, которые сковал Гефест, – это сети морали, и с тех пор они тысячи лет улавливают неверных. Именно Гефест стал зачинателем морали мщения, морали наказания.
Он хром на обе ноги, он уродлив, Арес красив и грозен, и Гефест жалуется богам:
В том, что говорит Гефест, еще нет нынешней морали как свода правил, как норм и установлений, общих для людей. Перед нами «естественное», полуприродное состояние морали. Личные требования человека еще не обобщаются, не возводятся в закон, по которому должны жить все люди. Гефест говорит только от себя, а не от имени норм, и морали – такой, как сейчас, – еще не существует.
Мораль запрета рождается (конечно, только с точки зрения психологической) от уязвления естественных прав человека, ее рождает простая человеческая обида («Надо мной, хромоногим, Зевсова дочь Афродита гнусно ругается»). Но сразу же, еще не родившись, эта предмораль уже пронизывается вещным духом. Гефест требует, чтобы Арес откупился от него, заплатил ему за обиду выкуп. Искупление тут очень легкое – без грома и без молний! без трагедий, без наказания.
И боги не воспринимают всю эту историю как драму. Наоборот – она скорее смешна для них; боги смеются гомерическим хохотом и над пойманными и над Гефестом. И, слушая историю об этой волшебной сети, веселится Одиссей и веселятся феакийцы. Их доморальное сознание не воспринимает эту историю как мрачное бедствие. Современная сетка морали, которая накладывается на такие события и разграфляет их, – посерьезнее железной сети Гефеста.
В истории Демодока все – герои, тут нет еще порока, который наказывается, и добродетели, которая торжествует. В каждом участнике этой истории есть свой «порок» и своя «добродетель», они еще не выделились, они стихийно и слитно живут в каждом человеке.
В Афродите и Аресе есть красота, смелость, решимость следовать своим любовным чувствам – и есть в них обман, есть нанесение обиды другому человеку. В Гефесте есть и приниженность своим уродством, и уязвленность рогоносца, и хитрость, доблесть посрамителя, который не только побежден более сильным и красивым богом, но и сам победил его хитростью.
В каждом из них есть победа и поражение, добро и зло, порок и добродетель – и они живут в смутной нерасчлененности, синкретично, как предпорок и преддобродетель.
Любопытно, что такие же – или похожие – нравы встречаются на земле и сейчас – у племен, ведущих первобытную, доморальную жизнь.
П. Пфеффер, современный французский путешественник, в своей книге «Бивуаки на Борнео» пишет о даяках, которые живут в джунглях этого индонезийского острова: «Они отнюдь не отказывают себе в удовольствии обмануть жену, а последняя в свою очередь довольно редко упускает случай отплатить той же монетой».
Драмы из-за этого не бывает, «обманутый супруг, как правило, просто требует у соперника возмещения в виде мандоу или кувшина, а тот никогда не отказывается уплатить эту скромную компенсацию», – точь-в-точь как у Демодока.
В джунглях Бразилии мужья серьезнее, чем у даяков. Английский ученый А. Кауэлл, который провел там около года, рассказывает, что и там «измена – дело обычное и простое» для женщин, но за нее «мужья могут публично побить и выбранить их». Правда, в своей мести «особенно далеко они зайти не могут, так как жена имеет право вернуться в хижину своего отца». И здесь, как видим, первобытная мораль своеобразна и снисходительна.
Такие же вещи заметил сто лет назад Ливингстон, знаменитый исследователь Африки. Он рассказывал, что когда его проводники-негры вернулись домой после двухлетних скитаний, многие их жены были уже замужем за другими. «Некоторые из них встретили их с грудными детьми па руках. Это обстоятельство не вызывало, однако, у моих людей неудовольствия. О некоторых из спутников, у которых было только по одной жене, я должен был говорить с вождем, чтобы он вернул им законных жен».
Совершенно особая мораль царит у нынешних мальгашей, жителей Мадагаскара. А. Фидлер, знаменитый польский натуралист и писатель, который жил там в тридцатые годы, рассказывает, что юноши и девушки пользуются у мальгашей одинаковой – и одинаково большой свободой.
«Обычай признает за девушками такие же права, какие на Мадагаскаре имеет мужская молодежь. В принципе девушка может полностью распоряжаться собою и своими чувствами». «Нравы эти так отличны от понятий морали в Европе, что вызывали всегда печальные недоразумения и ошибочные, неправильные суждения». Европеец «искренне возмущался, когда узнавал, что незамужние мальгашки не только пользуются абсолютной свободой, но даже законы и родители поощряют их близость с молодыми мужчинами и – о ужас! – благожелательно относятся к появившемуся потомству».
И Фидлер объясняет, что женщина у мальгашей ценится прежде всего по ее способности быть матерью. «В глазах мальгашей способность рожать – самое высокое достоинство, а девушки с детьми – именно потому, что имеют детей – считаются желанными невестами. Они легко находят хороших мужей: они доказали, что умеют рожать».
В основе всех этих парадоксальных – и совершенно моральных для мальгашей нравов – лежат совсем не такие принципы, как в морали эпохи цивилизации. То, что она считает злом, там считается добром, и главное в девушке – не сохранение девственности, а нарушение ее, умение быть матерью.
Похожие нравы царили у древних народов Южного Китая – аси, мяо, сани, и тут есть одна очень интересная вещь. У мальгашей и даяков любовь – это еще простой эрос. У народов Древнего Китая она (судя по их сказаниям, созданным в первом тысячелетии нашей эры, – «Началу мира» и «Асме») стала уже глубоким духовным чувством – иногда даже чересчур аккуратным и канонизированным.
И во времена этой глубокой духовной любви в обычае была любовь до брака. Как пишут исследователи Б. Б. Вахтин и Р. Ф. Итс, каждой весной юноши и девушки уходили на весенний праздник в горы. После игр, плясок, пения у костра они разбивались на пары, вступали в любовный союз и начинали называться женихом и невестой.
С восходом солнца девушка шла к себе домой, и до рождения ребенка обычно не переселялась к жениху. Все это время они никак не были связаны друг с другом – ни экономически, ни материально, ни морально.
Оба они имели полную свободу действий и могли завязывать связь с другими юношами или девушками. Если девушка оставалась бездетной, жених мог отказаться от нее. Часто случалось, впрочем, что ребенок, с которым девушка приходила к мужу, был не его, – к этому приводила свобода любовных связей.
Все эти обычаи – как бы ни ужасались ханжи – были для аси, мяо и сани естественными, нормальными, «моральными», и они старались как можно больше украсить их, внести в них побольше поэзии.
Об интересном примере «моральности» того, что считается сейчас не моральным, писал, ссылаясь на Бахофена, Энгельс: «У греков и у азиатских народов действительно существовало до единобрачия такое состояние, когда, нисколько не нарушая обычая, не только мужчина вступал в половые отношения с несколькими женщинами, но и женщина – с несколькими мужчинами». Позднее от этих нравов у древних остался обычай, по которому женщина должна была «выкупать право на единобрачие ценой ограниченной определенными рамками обязанности отдаваться посторонним мужчинам». И этот обычай добрачных связей не нарушал тогдашней морали, а отвечал ей. С точки зрения моральных абсолютов – это разврат, с точки зрения историко-диалектической – это нравы, естественные – и «моральные» – для этой эпохи.
Когда-то Землю считали неподвижной и думали, что вокруг нее ходит Солнце. Потом эта Птолемеева система рухнула, и смерть ее была как бы символом смерти всех средневековых взглядов.
Многие верят сейчас, что солнечный луч – прямой, и эта вера – символ массы прямолинейных взглядов, которые достались нам от прошлого. А ведь этот луч не повторяет прямую линию – и вообще никакую линию, потому что он – волна. И если он кажется нам прямым, то ведь нам кажется, что и Солнце ходит вокруг Земли.
Сейчас во всех областях жизни идет гигантский пересмотр старых взглядов, рожденных внешней «очевидностью». Переоценка самых банальных, самых повседневных очевидностей начинает проникать и в обыденное сознание, в обиход, и во все человеческие отношения.
Кончается эра застывших абсолютов, начинается эра диалектической относительности. Все больше видна неистинность старой, «эвклидовой» морали, морали безликих и типовых абсолютов, которые исключают парадоксы и исходят из внешних человеку сил – из собственнических нравов и из житейской «очевидности».
В трудной борьбе слабеют догмы собственнической морали, ее метафизические каноны. Все больше исчезает подчинение женщины, ее приниженность, отношение к ней как ко «второму полу»; рушатся нормы брака без любви; во многих странах исчезла нерасторжимость брака, и вынужденный развод понемногу перестает быть позором; люди все больше понимают, что любовь на всю жизнь редка, и розовая дымка приукрашивания, которая овевала любовь, делается меньше. Рушится и старый канон измены, который был рожден собственничеством и по которому любовь вне брака была позором и пороком.
Собственническая мораль возникла во времена доличностного состояния человека, и человек в ее системе – не личность, не родовое существо, а существо видовое, безликая типовая единица – колесико и винтик, если говорить в терминах машинного времени.
Фундаментом, на котором росла старая любовная мораль, была семья как экономическая ячейка общества. Эта мораль рождена эпохой неравенства, несвободы, эпохой недоверия, враждебных отношений между людьми. И поэтому многое в ней пронизано тягой к самообороне.
Принцип боязни, принцип самозащиты личности от всех других людей – это главная точка отсчета всех старых моральных норм. Не вступай в связь до брака и вне брака; не изменяй; таи свои чувства; не разговаривай ни с кем о «стыдных» вещах; не верь мужчинам – им надо от тебя только одно; не верь женщинам – им нужны только деньги, – везде просвечивает тут оборонительное недоверие, везде во главе угла стоит рефлекс самозащиты.
Конечно, многое в этой морали недоверия имело свой резон: она была щитом для людей, и часто тот, кто нарушал ее нормы, страдал и платился болью, трагедией. Да и сейчас эти заповеди сохранили какой-то смысл, и они, наверно, будут жить, пока в обиходе сохранится обман, корысть, вражда, эгоизм, недоверие.
И религиозная и собственническая мораль – это мораль «отрицающая», охранительная, построенная на «не»: не убий, не укради, не пожелай жены ближнего своего… Для этой морали запретов человек – только скопище пороков, и от него можно ждать только зла.
В новой морали стержневой строительный принцип – уже не самозащита, не недоверие, а доверие к людям.
Это новая мораль – мораль личности – сделает точкой своего отсчета свободные и разумные потребности личностей, их права и обязанности, их отношения с другими личностями, с обществом. Она будет уже не «видовой», как сейчас, а родовой моралью, и она станет расти на совершенно новой базе: основой ее – в том, что касается любви, – сделается свободная, подвижная, не скованная никакими цепями семья, которая уже не будет хозяйственной ячейкой общества.
Вместе с этой новой основой могут возникнуть и новые виды человеческих связей – свободные, открытые, лишенные ханжеской скупости и анархии, построенные на стремлении дать людям как можно больше радостей.
Сплав всего лучшего
Что будет, когда природа человека очеловечится до глубин, когда развитие человеческих сил станет «самоцелью»? Не станут ли люди прямее, охотнее дарить друг другу свою любовь и свою симпатию? Будут ли так ограничены любовные связи, когда развитие цивилизации позволит легко отсечь их от деторождения? И если так, то даст ли это людям больше добра, радостей – или горя? Приведет ли это к расцвету любви или к ее девальвации? Или к тому и другому сразу?
Вряд ли можно ответить сейчас на эти вопросы. Они, наверно, долго еще останутся вопросами – пока не придут новые поколения и не ответят на них своей любовью.
Любопытно, кстати, что такими вопросами задавался еще Энгельс. Он писал в «Происхождении семьи», что в будущем «общество будет одинаково заботиться обо всех детях, будут ли они брачными или внебрачными. Благодаря этому отпадет беспокойство о „последствиях“, которое в настоящее время составляет самый существенный общественный момент – моральный и экономический, – мешающий девушке, не задумываясь, отдаться любимому мужчине. Не будет ли это достаточной причиной для постепенного возникновения более свободных половых отношений, а вместе с тем и более снисходительного подхода общественного мнения к девичьей чести и к женской стыдливости?»
Предположение это он оставил предположением, и вряд ли и мы сейчас можем пойти дальше простых гипотез. Можно предположить, что в идеальном будущем не останется аскетизма, исчезнет любовная скупость и любовь будет занимать в жизни людей больше места, чем сейчас.
Грядущие люди поймут, что «стремление подавить половой инстинкт, – говоря словами И. И. Мечникова, – в силу укоренившихся ошибочных воззрений есть, разумеется, средство затормозить преуспеяние человечества». При этом, наверно, культура любви будет намного выше, и наши потомки будут хорошо знать, опять же говоря словами Мечникова, что «именно вследствие огромного значения полового инстинкта проявление его должно быть оберегаемо самым тщательным образом. Подобно тому как злоупотребление сластями, этой столь вкусной и полезной пищей, может вести к отвращению от нее, так и злоупотребления в половой сфере ведут к преждевременному пресыщению и к истощению организма».
Наверно, наши потомки будут проще, чем мы сейчас, относиться к любви – без мещанских предрассудков, без тиранических запретов. Огромную роль может сыграть здесь рост гигиенической и медицинской культуры, изобретение новых предохранительных средств – не стыдных, не примитивных, не калечащих, как сейчас, радости любви.
В последнюю четверть века – сначала за рубежом, потом у нас – появились новые средства: гормональные таблетки, которые женщина должна глотать три недели в месяц и которые в большинстве случаев дают залог безопасности. Это, конечно, очень большой шаг вперед, но у него есть и свои «но» – вредное побочное действие.
А между прочим диким народам, которые живут сейчас на планете, известны простые и надежные средства, которые дает сама природа. Тот же А. Кауэлл рассказывает, что индианки Южной Америки пьют в джунглях сок местного растения, и один его прием позволяет им несколько лет подряд не иметь детей. Если же дети им нужны, они берут сок другого растения, и их рождающая способность восстанавливается.
Изобретение новых предохранительных средств, отсечение любви от деторождения может резко переменить многие нравы любви, ее обычаи, установления. Оно может ослабить связи между любовной и семейной сферой, может увеличить удельный вес «внесемейной» любви, любви, которая, как это бывает сейчас у юношей, не связывает людей в семью.
Но каким будет брак? Останется ли моногамия или на смену ей придет что-то новое?
Ученые прошлого по-разному относились к этому. Морган, например, на чьи работы опирался Энгельс, писал, что моногамная семья все время совершенствуется, и можно предположить, что она «будет способна к дальнейшему совершенству, пока не будет достигнуто равенство полов».
Морган допускал, что моногамия может и отмереть. Энгельс, который тоже не исключал такой поворот, думал все-таки, что единобрачие не исчезнет. «Половая любовь по природе своей исключительна», говорил он, и поэтому «брак, основанный на половой любви, по природе своей является единобрачием».
Что ж, для личностного состояния человечества это естественно. Но будет ли это единобрачие таким, как сейчас? Не переменятся ли его фундаменты, его структурные особенности?
Гипотезы на этот счет можно построить на одной известной методологической идее.
Часто говорят, что грядущее идеальное общество будет расти на основах, которые в принципе похожи на основы первобытного коммунизма, – но, конечно, на ступень выше. Так, например, обстоит дело с общественной собственностью, которая была в первобытные времена, с отсутствием частной собственности, государства, классового разделения труда, пожизненного закрепления человека в рамки узкой профессии. Через «отрицание отрицания» человечество может снова вернуться к этим старым фундаментам.
Может быть, такие же «повторения» – но на более высоком витке спирали – будут и с семьей, может быть, какие-то принципы древней семьи возродятся в будущем.
Сейчас в мире господствует один вид семьи, и у подавляющего большинства народов семья служит экономической, хозяйственной ячейкой. При первобытном коммунизме, когда семья еще не была такой ячейкой, существовало много самых разных видов семьи, брака, любовного союза.
Очень своеобразным был семейный союз у найаров – одной из самых просвещенных и древних народностей Индии (о них идет речь еще в «Махабхáрате»).
Их брак совершенно не похож на наш. Если у нас брак и семья – это одно и то же, если наш брак – фундамент семьи, основа всего ее здания, то у них брак и семья – совершенно разные вещи.
Женщина, став женой, остается жить в доме своих родителей, мужчина живет в своем доме. Семейные и брачные связи разделены у них территориально. Дети живут вместе с матерью – и со своими родными по материнской линии – дядями, тетями, двоюродными братьями и сестрами. Семья здесь не моногамная, как у нас, основа ее строения – не брак, не союз мужа и жены. Тут совершенно другой вид семьи – по родству крови, по материнской, женской линии.
Найарский муж может приводить к себе детей и жену на несколько дней, не больше, – иначе это нарушает приличия. Между женой и мужем нет никакой экономической связи, их не скрепляют никакие имущественные узы.
Материально они независимы друг от друга, – до того, что женщина не должна даже принимать подарки от мужа. (Найары считают, что дарить что-нибудь можно только куртизанкам.) Имущественные, материальные связи идут у них по другой линии – по линии кровного родства.
Женщина сама отвечает за сбою судьбу, и это почти единственная народность, где любовные связи отсечены от экономических. Эта отсеченность любви от экономики противоположна нынешней семье, и она – а вместе с ней и многие ее спутники – может возродиться в будущем.
Кстати говоря, из-за того, что супружеские связи у найаров идут вне семьи и вне экономики, развод у них очень легок, а свобода личных отношений – огромна. Но бывает развод редко – именно потому, что брак у них отсечен от семьи, и на любовь людей не действуют материальные тяготы, ее не пресыщает жизнь под одной крышей.
Конечно, все это патриархально, и даже больше – матриархально: в таком устройстве семьи много пережитков матриархата.
Заметны они и в семейных нравах даяков, у которых женщины тоже имеют свой голос в жизни племени и пользуются свободой и равенством с мужчиной. Пьер Пфеффер пишет об этом: «Как и мужчина, женщина имеет право на развод, и без колебаний прибегает к нему, если супруг ее не устраивает». Развод совершается «всегда очень просто, без всякого намека на драму, дети следуют за отцом или остаются с матерью».
Очень интересно относятся между собой соперники: «Если женщина вторично выходит замуж, ее первый супруг становится почетным гостем и лучшим другом, почти братом второго». Сейчас такие отношения почти не встретишь, и тут опять видна правящая нашей жизнью диалектика потерь и приобретений.
Своеобразны семейные обычаи и у мальгашей. А. Фидлер рассказывает, что у них есть несколько видов брака. Брак-испытание – воламбите – позволяет молодым людям увидеть, подходят ли они друг другу: если у них появляется ребенок, воламбите переходит в настоящий брак. Есть у мальгашей любовные союзы, которые заключают на время, и цель их такая же, как у воламбите, – проверить, хорошая ли подобралась пара.
Есть там и временные разводы – саодранто. Они даются, если муж уезжает в далекое путешествие или – как было раньше – уходит на войну. После возвращения брак торжественно возобновляется.
Конечно, во всех этих нравах многое зависит от того, что и мальгаши и даяки – люди неразвитые, и их общественные отношения, их психологический склад, их чувства – во многом не такие, как у нас. И вряд ли обычаи найаров, даяков и мальгашей можно привить современному миру, – они не очень-то подходят к его укладу. Но, может быть, какие-то из этих нравов смогут возродиться в будущем, станут составной частью грядущих семейных нравов.
Может быть, в будущем будет не один вид брака, как сейчас, а несколько. Может быть, появится тогда и что-то похожее на найарский брак, где супруги живут отдельно.
Вполне возможно, что в какой-то форме возродится и воламбите – брак-испытание. Конечно, смешно было бы думать, что люди станут «временно расписываться», – как они сейчас временно прописываются. Как это ни парадоксально, грядущий брак будет, наверно, больше походить здесь на первобытный, чем на нынешний.
Нынешний брак стоит на трех китах – это и экономический, и юридический, и духовный союз; первобытный брак не имел под собой юридического фундамента, часто он не был и экономическим союзом. Будущий брак – в этом его качественное изменение – из всех основ нынешнего брака сохранит, видимо, только одну – духовную. Он перестанет быть экономическим и юридическим союзом, перестанет быть официальным институтом вообще, оставшись институтом частной жизни. Никаких документов, бумажек, брачных записей – и всех юридических и материальных обязательств, которые из них вытекают, – не останется: вместе со смертью классов и государства отомрет, видимо, и вся правовая надстройка.
Правда, в таких условиях воламбите может и не возникнуть: люди смогут расходиться так же свободно, как и сходиться, и им незачем будет устанавливать сроки испытания, незачем оговаривать, что они живут «на пробу».
Впрочем, может случиться и так, что особый вид брака – или особая его ступень – все-таки появится. Может, например, возникнуть обычай, по которому влюбленные первые годы не будут заводить детей, – пока не убедятся, подходят ли они – духовно и физически – друг другу.
Такой союз двух людей – будет у него название или нет – может сделаться особым видом брака.
Вполне возможно, что в будущем опять возникнет несколько равноправных видов семьи – и парная семья, и семья из нескольких поколений, и семья по кровному родству, и т. д. Могут появиться и совершенно новые – трудно представить, какие – виды человеческого сожития.
Можно выдвинуть здесь и еще одну гипотезу. Если мир будущего будет миром сплава разных сторон жизни, которые сейчас, в эпоху частичности, раздроблены между собой, если грядущая жизнь сможет соединить в себе лучшие свойства старых ступеней жизни, то что-то похожее может случиться и с семьей.
Вполне возможно, что грядущая семья соединит в себе все самые сильные свойства, которые были у ее предшественниц; отбросив их слабые стороны, она вберет в себя их лучшие принципы и обогатит их всеми приобретениями Нового времени. Если это будет возможным, и если такая семья появится, она будет сплавом всего хорошего, что было во всех исторических видах семьи – в сегодняшних, вчерашних и позавчерашних.
И наверно, из позавчерашней семьи она будет черпать больше строительных материалов, чем из вчерашней, потому что та еще не стала окостенелым экономическим союзом, и в ней было больше свободы, больше естественности, больше равенства…
Впрочем, все это для нас закрытая книга, и наши психологи, философы, социологи пока мало стараются открыть ее. Кругозор нынешней социологии семьи чаще всего замкнут в сегодняшнем дне. Ей явно не хватает дальнобойной зоркости, умения смыкать взгляд на настоящее с оглядом прошлого и с заглядом в будущее.
Homo amans
В чем же все-таки глубинная загадка любви? Почему ни одно из чувств так не влияет на человека, ни одно из них так сильно не перестраивает его?
Постижение любви идет в жизни человечества путями, похожими на пути знания вообще, и с каждым веком огромные новые материки открываются людям, огромные новые миры в их духовном космосе.
Проникновение это бесконечно, и, отгадывая старые загадки, оно будет рождать массу новых тайн и загадок. Ибо чем больше радиус известного, чем шире круг разгаданного, тем больше у него точек касания с неизвестным, тем больше окружность, к которой прилегают зоны непознанного!
Раскрытая тайна – это не свеча, которая сгорает, светя другим, и исчезает со света. Тайну скорее можно сравнить с хлебным зерном. Как зерно, растворяясь в земле, рождает десятки новых зерен, так и каждая разгаданная тайна рождает десятки новых тайн. Человеческое знание быстро идет вперед. Сумма знаний все время растет, но еще быстрее растет сумма незнаний. И чем больше мы знаем, тем больше, наверно, мы и не знаем.
Это одно из главных противоречий человеческого познания, и с годами его непростой смысл будет делаться для людей яснее и яснее. Руссо, наверно, был прав, когда говорил: «Чем меньше люди знают, тем обширнее кажутся им их знания».
Сейчас, когда у нас все больше знаний, мы все больше понимаем их малость. Впрочем, то, что мы знаем, – мы знаем, и что касается любви, то ее основы так же могут быть постигнуты, как и другие чувства человека.
Но при этом не стоит, конечно, оперировать канонами и рецептами, не стоит смешивать и подгонять друг под друга абстрактные основы и живой частный случай – во всей его особенности, неповторимости.
Как говорил герой чеховского рассказа «О любви», «то объяснение, которое, казалось бы, годится для одного случая, уже не годится для десяти других, и самое лучшее, по-моему, – это объяснить каждый случай в отдельности…». Этим и занимается тысячи лет искусство – один из главных наших учителей любви.
Что касается логического постижения любви, то и тут не так уж неправ Чехов: «До сих пор о любви была сказана только одна неоспоримая правда, а именно, что „тайна сия велика есть“».
Конечно, среди того, что сказали о любви поэты, писатели, философы, очень много ценных и «неоспоримых» истин. Но немало там и неполных, и полуверных истин, и истин полуиллюзорных, и оспоримых, и истин, которые были истинами только для своего времени…
Любовь – самое загадочное из чувств, и недаром, наверно, символом ее выбрана луна – с ее переменчивостью, с ее постоянным убыванием и прибыванием – и с ее обратной стороной, скрытой от нашего взгляда.
Скрытая сторона любви понемногу уменьшается, люди все ближе подходят к ее глубинным тайнам. Но мир любви неисчерпаем, потому что каждый человек любит по-своему и каждая любовь, хотя и похожа на остальные, но все-таки непохожа на них. И если верно, что любовь – сфинкс, то многие ее загадки еще ждут своих Эдипов.
Говорят, что раны у победителей заживают быстрее, чем у побежденных. Говорят также, что солдаты и влюбленные не болеют. Может быть, происходит это потому, что организм влюбленного работает с невиданной силой, и энергия влюбленного куда сильнее, чем у обычного человека? Может быть, любовь действует здесь как вдохновение, она мобилизует дремлющие силы человека, пробуждает их, резко вводит в действие?
В идеале человек, видимо, всегда должен быть такой, как в любви, ни грана его энергии не должно дремать, цепенеть в сонном состоянии. Влюбленность – это естественное, нормальное состояние человека, и человек без любви – это человек ненормальный. И наверно, прав был Роллан, когда он писал, что человек без любви – не вполне человек, что он неполноценен и физически, и эмоционально, и умственно. И наверно, так же прав был Блок, когда он говорил: «Только влюбленный имеет право на звание человека».
Ученые считают, что нормальная, естественная долгота человеческой жизни в два раза больше, чем сегодня. То же самое можно сказать и о любви. Любовь сейчас намного короче, чем она может быть, ей мешают жизненные тяготы, которые приглушают ее силу, укорачивают ее век. В благоприятном будущем время любви станет, видимо, длительней, и влюбленность может по-настоящему сделаться естественным состоянием человека.
И если это случится, тогда, наверно, люди и поймут до глубин, что это за чувство, какие силы приводят его в действие, почему оно так глубоко меняет человека. Тогда они и поймут, наверно, всю силу любви, всю ее человечность. Потому что идеал человека, настоящий человек – это homo amans – человек любящий.