Тетку нисколько не расстроила болезнь Ивана. Она восприняла эту весть спокойно, отрешенно, будто заранее видела в этом перст судьбы, уравнивающий человеку воздаяния за доблести и ошибки. А Ивановой ошибкой, огромной, причем непрощенной, было, конечно, отношение к ней. Пусть осуждали ее, сама слыхала: мол, вот врачиха старая к молодому парню пристала. "Сами вы старые. А я себя по-прежнему чувствую как в двадцать, — спорила она мысленно. — А что изменилось? Или фигура нехороша? Или на любовь не отзывчива? Когда буду немощная, слабая, вот тогда и называйте. А Иван? Подумаешь, молодой! Вот тебе и наказание".

— У нас как привыкли здоровье поправлять? — рассуждала она. — Клин клином вышибают. В том числе и стопочкой. Другой привычки мужик не имеет. О бабах не говорю, те вообще не лечатся. А у Ивана, вишь, не получилось, своя температура сорок. на улице минус двадцать пять, а он в одной рубахе дрова колет. Ума-то кот наплакал.

Тонким намеком она дала понять Надежде, что может не вернуться в субботу вечером. И в самом деле, пару ночей провела у фельдшера Акима Африкановича. Против ожидания осталась довольна, но ему этого не показала. Наоборот, пожурила, чтобы лучше был. Такую привычку управлять мужиками Людмила Павловна усвоила давно. И переучиваться не собиралась.

В отличие от тетки, Надя переживала. Когда дед Пахом, понадеявшись на выпивку, снова пришел с разговорами, что "кончается Иван", она быстро его выпроводила. Все-таки еще одну новость ей приволок: ни Маруська, ни Верка-проводница ни разу не наведались к больному. Этого Надежда не могла уразуметь. Как и старый Пахом, которого, видно, и в молодости любовь обходила стороной. Дойдя до калитки, он погрозил пальцем в пространство, ни к кому не обращаясь, а может, сразу ко всем:

— Вот они — бабы!

Оставшись одна, Надя махнула рукой на пересуды и решилась идти к Ивану. Не было в этом ее решении любовных затей, а только доброе, благодарное чувство к человеку, который, как ни считай, уберег ее от гибели. А эту свою гибель она тогда очень хорошо понимала. Совсем сделалась немощной, бессильной. И не могла представить, чтобы такую же немочь являл собой могучий Иван. Как он тогда поднял ее и понес, проваливаясь в сугробе по пояс!…

Дождавшись темноты, накинула старую теткину шубу, сбежала с крыльца и сама испугалась своей задумки. На последней ступеньке задержалась, охолонула маленько. От предчувствия, что лучше бы ей оставаться в натопленной комнате, а не ходить в стылый дом, куда и тропинки-то нету.

Перед глазами свежий снег искрил ледяным звездным светом и забирался внутрь вместе с дыханием. Надя понимала, что завтра вся деревня узнает ее по следам. Поэтому медлила, боялась. У соседей нет огня, значит, из окон ее видно. "Ох, обожжешься! Ох, обожжешься! — шептал внутренний голос. — В деревне такие шутки плохи. Иди обратно! Иди обратно!… А Ивану каково? мелькнула догадка. — Хоть печку истоплю, воды подам".

Думала-думала, а ноги сами шли. Плечом толкнула дверь. Вошла. Оробела. Стылая тьма подобралась под сердце, несмотря на теткину шубу. Занавески закрыты. Уж не помер ли? От паники хотела бежать, знала, чем грозит ей внимание следователей.

Прислушалась. Ни звука, ни мышиного скребка. Кое-как засветила взятый из дому грязноватый круглый огарок свечи. Никого! Обошла избу. Откинула занавес за холодной, стылой печью. Иван лежал запрокинув голову, лицо показалось белее кудрявых волос.

Прежде чем ахнуть, Надя поняла, что жив, дышит. Одеяло тоньше простыни, а на стеклах иней в три пальца. Не стала будить, затопила печку. И сразу дом стал обитаем и светел. Спокойствия прибавила найденная керосиновая лампа с закопченным стеклом. Но чистить не было времени. Надя сняла с гвоздей все ватные вещи, вдобавок полость, лежавшую на печи, и укрыла Ивана. Наполнила чугунок до краев. Когда вода закипела, Иван проснулся. И словно так и надо: не удивился, попил чаю с коркой хлеба и конфетой. Другого в кухонном шкафчике Надя не нашла. И поругала себя: вот уж умна, будто неделю собиралась, и спички прихватила, и свечку поменьше, лишь бы не заметили, — а хлеба не взяла.

Домой идти побоялась, знала, что не вернется. Иван заснул и взопрел так, что подушка и нижнее одеяло стали мокрыми. Надя поменяла их и опять навалила ватники. Ничего неприятного не было. "Гожусь в санитарки", мысленно похвалила она себя.

Еще подложила дров. Опять потянулось ожидание. Огонь без присмотра бросать в деревне не принято. Когда дрова прогорели и синий огонек перестал виться над угольями, закрыла трубу и засобиралась. Прежде чем уйти, склонилась над Иваном. Он лежал совсем сухой, теплый. И дух чистый, сухой, без курева и вина. Сама не поняла, как пригладила его волосы, коснулась холодной ладошкой лба. И вышло как она не ждала. Он, пробудившись, обнял ее одной рукой, другой придержал за коленку над валенком. И затеялась возня-игра, которая кончилась, чем должна была кончиться. Она только удивлялась, откуда у него лихость взялась, ведь помирал недавно от слабости. "Уж если это слабость, то что такое сила?" — подумала она. А когда опомнилась, родней и ближе не стало человека. Утром подняла глаза, привыкая к его лицу.

Если бы ей сказали, что она ждала такого случая, ни за что бы не поверила. А потом подумала — и вправду ждала! Когда огарок свечной брала, про хлеб забыла, по ступеням заснеженным спускалась прямо в ночь, как в прорубь. И тут, когда растапливала печку, укрывала Ивана, жила в ней тайная причудливая фантазия, которая сбылась. И так спокойно и хорошо на душе стало, будто иначе и быть не могло. Окажись на месте Ивана какой-нибудь увалень, начал бы разводить турусы на колесах. Да она бы и не хотела никого, кроме Ивана.

Дома тетка устроила головомойку. Кричала, срамила, выгоняла:

— Уезжай к родителям!

Всех ивановых полюбовниц опять назвала. Хотела себя помянуть, но раздумала. Не стала прошлое ворошить, еще жгло. Помнила, как ее будто магнитом тянуло к соседской избе. А прошлый год вдруг стала стара.

Глянула в круглые, необидчивые Надюшкины глаза и осеклась. Проговорила осевшим, хриплым голосом:

— Да у вас чё, было, што ль?

Сникла, обвяла. И ни слова больше не проронила, только, уходя к себе на ночь, взглянула непрощенно:

— Отцу твоему напишу! Пусть забирает.

* * *

Отца уже не было. Комбрига Васильева расстреляли в марте, на день Парижской Коммуны. В последний раз он прошел по мокрому снегу, присыпанному черным пеплом, по мелким лужицам, разбросанным среди кирпичных стен, как стылые оловянные слитки.

В связях с эсеровским подпольем он не признался и не предполагал, что оправдание в конце концов придет к нему. Но через пятнадцать лет.

Сбылось сталинское: нет человека — нет проблемы. Только для жены и дочери расстрелянного комбрига проблемы остались.

В дивизию Васильева назначили другого командира, потом третьего. Возня с назначениями затянулась до нападения немцев, об угрозе которого всю весну запрещалось говорить.