За несколько дней до гибели командующий Западным особым округом был как никогда бодр и доволен собой.
Да, события на границе тревожили. Однако провокации немцев вызывали не больше озабоченности, чем обычно. В этом смысле суббота 21 июня выглядела даже спокойнее. Накануне, в пятницу, шесть германских самолетов нарушили границу. Произошло это в семнадцать часов сорок две минуты. Память работала отлично, и Павлов мог доложить товарищу Сталину обстановку в любой день и час. Во всяком случае, наркому донесли немедленно. Следом за первой группой самолетов пошла вторая, уже с подвешенными бомбами. Оторвись одна случайно — и война! Что же они? Наши нервы испытывают? Или свои? А может, это не испытание вовсе? Не могут ведь они не видеть, как трусливо мы сидим, затаившись? Какая-нибудь Греция, думал Павлов, давно расшумелась бы на весь мир от подобных провокаций. А мы глядим с простодушием идиотов. Они нам еще плевок в морду — утритесь! Утираемся, как будто ничего не происходит. А может, это с нашей стороны жертвы во имя великой цели? А она есть — эта великая цель?
Одни вопросы! Когда же будут ответы? Весь июнь приходилось наматывать нервы на кулак, испрашивать у Москвы разрешение на каждый вздох. А Москва пугается еще больше, чем граница, и запреты следуют один за другим.
Если солдату нельзя применить оружие в ответ на угрозу, кто он такой? Армия из грозной силы превращается в толпу. Вооруженную, но безвольную и неорганизованную. Тогда и генералы теряют способность командовать. Сам Дмитрий Григорьевич уже не тот лихой комбриг, который молотил немцев в Испании. Намолотил, а пришлось бежать. Налетами, даже лихими, не много сделаешь. Большая политика гораздо большее пространство, чем фронт. Дмитрий Григорьевич учился это понимать, утишал непримиримость и гнев, когда хотелось развернуть войска, ощетиниться орудиями, поднять в воздух эскадрильи. Показать характер, одним словом. Чтобы ни один прохвост, залетевший в наше небо, не ушел безнаказанным.
С другой стороны, Москва доверяет. А значит, надеется. Это главное. Тут промашки не должно быть. Еще накануне днем Павлов хотел лететь в Белосток, своими глазами глянуть на немецкую границу. Но Тимошенко не позволил. Вернул с аэродрома. Может, он и прав? До войны далеко. А вопросы товарища Сталина могут последовать в любую минуту.
Вернувшись к себе на квартиру, Павлов тотчас связался со штабом, чтобы узнать последние новости. Никаких провокаций со стороны немцев не замечено. С полным правом можно перевести дух.
Через час начнется спектакль, куда они с женой должны идти. Если не пойдут — новый повод для разговоров и паники. В Минском Доме офицеров давали "Свадьбу в Малиновке". Для Шурочки это любимое зрелище. Однако часы отсчитывали начало седьмого, а ее все не было.
В кухне на столе Дмитрий Григорьевич нашел записку, написанную круглым детским почерком, в котором он всегда узнавал руку жены: "Звонил Климовских". Дмитрий Григорьевич удивился, потому что с начальником штаба округа говорил перед своим уходом. Надо полагать, записка оставлена недавно. Что же могло случиться за это время? А еще важнее был вопрос: куда ушла жена?
Вероятно, Климовских напоминал насчет 3-й армии, которую они хотели привести в боевую готовность. Но армия прикрывала фланг Белостокского выступа, и Москва категорически запретила всякие передвижки.
Дважды звонил Болдин. Спрашивал разрешения позвонить в 10-ю. Как будто сам не мог решиться. Понятно, самолюбие. Так и не смирился с тем, что он, старший по возрасту и опыту, вынужден подчиняться. Против возраста не попрешь. Тут простая арифметика. А насчет опыта — шалишь! В Испании Болдин не воевал, немца живого, идущего со штыком наперевес, не видел. Так что завидовать чужим успехам нечего.
Раздевшись до майки, расхаживая по квартире в галифе и сапогах, Дмитрий Григорьевич успел чисто выбриться, вылил пригоршню одеколона на лицо и голову. Оглядел себя в зеркало: крепкие плечи, решительный взгляд. Что осталось от почерневшего, худющего комбрига, который воевал в Испании? Вон куда залетел! Подпер под потолок? Нет, до потолка далеко. Да и хватит, пожалуй. Тут бы удержаться. "А Наденька-то! Наденька!" — безо всякой связи мелькнула мысль. Как мило она подбадривала, шептала, уговаривала не волноваться. Будь ему столько лет, сколько ей, он бы, наверное, потерял голову.
Поначалу встреча с юной женщиной настолько ошеломила его, что он старался об этом не думать, как бы исключить из памяти. Точно жена могла угадать запретные мысли. Но потом, когда он услышал в телефонной трубке веселый, ласковый Надин голос и понял, что она не ищет ничего, кроме понимания и счастья, такая нежность подступила к сердцу!
Надев китель с геройской звездочкой и пятью орденами, Дмитрий Григорьевич совсем повеселел. Нет, никуда не делась страсть к наградам и выдвижениям. Да, наверное, нужна такая страсть человеку, как воздух, как селезенка и печень, перерабатывающие шлак и направляющие струю чистой горячей крови прямо к сердцу. Как там происходит, надо спросить у медиков. Но суть ясна. С тех пор как ему, молоденькому командиру, честь отдавали, вытягиваясь, караульные солдаты, небывалое гордое чувство скручивало его. Спина коробилась, выламывалась наоборот, словно крылья там вырастали. А грудь чугунела в ожидании наград. В армии как нигде рано пробуждается этот позыв к выдвижению. И молодой, неоперившийся птенец получает возможность подняться над остальными. Многие потом так птенцами и остаются, несмотря на громкие чины и ордена.
За этими размышлениями Дмитрий Григорьевич не заметил, как пролетело время. Примчалась жена. Милое лицо ее раскраснелось, помолодело. Она всегда выглядела моложавой, даже по сравнению с подругами. И Дмитрий Григорьевич этим втайне гордился.
Опоздание она объяснила заботами о дочери Аде, портнихой, задержками на транспорте. А Дмитрий Григорьевич и не спрашивал. До театра оставалось достаточно времени.
Окно было распахнуто. Субботний вечер выдался как на заказ — теплый и тихий. В иные минуты хотелось запеть. В одиночку Дмитрий Григорьевич пел иногда, когда бывал в добром и спокойном расположении духа. Именно такое настроение складывалось сейчас.
Однако, памятуя звонок Климовских, он перед театром заехал в штаб.
Новостей не было, и он еще раз проглядел уже известные сообщения. Командующий 3-й армией Кузнецов сообщал, что вдоль границы у дороги Августов — Сейни немцы сняли проволочные заграждения. В лесу в том направлении отчетливо слышен гул множества двигателей.
Разведка доносила, что к субботе двадцать первого июня немецкие войска сосредоточились на восточно-прусском, млавском, варшавском и демблинском направлениях. Он, Павлов, уже поставил Москву в известность, что основная часть германских войск находится в тридцатикилометровой пограничной полосе.
Не надо было читать документы, он и так помнил, что в районе южнее Сувалок установлена тяжелая и зенитная артиллерия. Там же сосредоточены тяжелые и средние танки. Разведкой обнаружено много самолетов.
Отмечено, что по берегу Западного Буга немцы ведут окопные работы. Это — на здоровье! Мы наступать не собираемся. А вот что на станцию Бяла-Подляска прибыло сорок эшелонов с переправочными средствами, это уже опасно… Плюс огромное количество боеприпасов. Это тоже разведка. Ну, боеприпасов у нас столько, что можно выжечь всю пограничную полосу.
Но переправочные средства, гул моторов, артиллерия… И меньшего опыта, чем тот, каким обладал командующий, хватило, чтобы понять: основные части немецких войск заняли исходные позиции для вторжения.
Решатся ли они на войну? Вот в чем вопрос. Не Франция все-таки. и не Польша. Хотя бы по размерам и населению. Конечно, подмочили репутацию на финской. Шесть месяцев не могли одолеть маленький кусочек территории. А Гитлер в три недели овладел Францией. И все же… Как бы себя поставить на их место и угадать?… Что тревожит? Южнее Сувалок появилась тяжелая артиллерия. Но там же прибавилось зениток. А это, как известно, оборона. Окопные работы ведут вдоль Западного Буга. Ясно, не для наступления зарываются в землю. Он, командующий, так и доложил в Москву. Знал: встретят с облегчением. Потом зачтется: сохранил, мол, ясную голову, не поддался паникерам. Кто роет окопы, тот хочет обороняться. А вот зачем в Бялу-Подляску прибыли эшелоны с понтонными парками, разборными мостами?
Как долго продлится противостояние? Мысль о близкой неминуемой схватке часто ошеломляла Павлова. Однако он каждый раз отгонял ее с помощью привычного утверждения: Москва все видит, все знает.
В мыслях и разговорах Дмитрий Григорьевич часто оперировал понятием "Москва". Но этим подразумевалось только одно имя — Сталин, проницательность которого казалась всеобъемлющей. Надо перестать быть собой и прислушиваться только к нему. В этом и заключается его, Павлова, сила как военачальника. Пусть другие сеют панику, дергаются, просят развернуть войска. Отвечать же будут не эти советники, а он один. Своим званием, должностью, а может быть, и жизнью. Поэтому он должен быть тенью, слепым исполнителем воли единственного человека, который все решает в стране. Кто сказал, что он не прав? Кто смеет так думать?
Чтобы снять тяжесть с души, Павлов связался с наркоматом обороны. Тимошенко подошел сразу.
— Что делать, Семен Константинович? — Павлову захотелось, чтобы нарком увидел его у телефона спокойным и улыбающимся. — Приближается двадцать второе.
— А что двадцать второго? — прогудело в ответ.
Павлов ничуть не сомневался, что нарком понимает, в чем дело.
— Ну как же!
— Сиди и не шевелись! — Голос наркома прозвучал твердо. Но вместе с тем чувствовалось, что высокое начальство понимает обстановку на границе и трудности командующего. На последних словах голос в трубке даже помягчел. Нам из Москвы виднее. Отвык начальство почитать? У Жукова учишься?
— Да нет… мы с ним…
Павлов шутливо оправдывался, услышав на другом конце тысячекилометрового провода глухой смешок. Еще раз представил себе российские дали. Из штаба округа вышел с твердым убеждением, что такую махину никому не одолеть. А значит, не посмеют броситься. "До осени дотянем, — весело подумал Павлов. — А там за все наши страхи стыдиться будем. Сталин опять окажется прав. С будущего года начнем наказывать за малейшую провинность. Не только самолеты с бомбами через границу — комара не пропустим".
* * *
Театр уже был полон, когда они с женой прибыли. Однако успели пройти по фойе, потолкаться среди присутствующих — любимые минуты. Никого не было главней. Встречавшиеся генералы и полковники с женами раскланивались галантно, будто неделями не виделись, хотя он расстался с ними два часа назад.
Заместитель командующего Болдин прибыл один. Тоже вызов. Мигнул, раскланялся с Шурочкой, и та засветилась, как от особого приветствия. Не любит, когда муж конфликтует с подчиненными, даже если это скрытый конфликт. Когда удается помирить кого-нибудь, прямо сияет. А может, просто приятно чувствовать себя первой дамой на любом сборище.
Болдин прошел мимо. Крупное, бронзовое от загара лицо. Ненасытное честолюбие. Сталинские усы. И взгляд будто с рождения застыл в немой обиде. Шурочка убеждала Дмитрия Григорьевича, что он преувеличивает и его зам Болдин просто стареющий, добрый вояка. Но Павлов нутром чуял: может случиться так, что Болдин подведет его к самой страшной, смертной черте.
А вот с начальником штаба ему повезло. Четкий, надежный, честный. Всюду у него идеальный порядок. Потому что никаких других заслуг нет. Иногда горяч не в меру. Он уже месяц назад готов был посадить всю армию в окопы и объявить боевую готовность. Тогда бы немец точно затеял гигантскую провокацию. А спросили бы с командующего Павлова. На то он и поставлен, чтобы сдерживать вспыльчивых подчиненных.
Уже в сумраке тускнеющего зала Дмитрий Григорьевич взглянул на жену. Спокойное, одухотворенное лицо, тяжелая прическа, чудом удерживающая роскошные волосы. И в его представлении государство вдруг уменьшилось до размеров семьи, которую он должен спасти любой ценой. В это понятие "цены" входили хитрость, подчинение, покорность, смертельный риск. "Надо сказать прежде всего себе самому, — повторил он как бы в назидание, — Сталин прав! И его кажущаяся катастрофической осторожность оправданна! День, два, неделю, месяц! Придуриваться! Придуриваться! Авось… Уж какая опасность была в мае. А миновала. Немцы упустили и другой — наполеоновский срок для вторжения. Еще немного, и впереди забрезжит осень. Какой безумец решится напасть в преддверии холодной, слякотной поры?"
Усилием воли Дмитрий Григорьевич отодвинул от себя все горестные думы. И сразу почувствовал ветерок со сцены, заметил гаснущие медленно лампы. Так хорошо он отдохнул перед спектаклем. Теперь от тяжких мыслей сердце опять начало двоить. Прочь сомнения!
В какой-то момент при гаснущем свете ему почудилось в толпе юное, прекрасное лицо Надежды. Нежность и волнение пронзили его с головы до пят. Эта молодая женщина стала таким огромным событием в его жизни, какое он еще не может объять и понять. Дмитрий Григорьевич задержал взгляд. Но видение больше не повторилось. Он понял, что ошибся. И все же на душе сделалось хорошо. На сцене тоже. Спектакль любили. Зрители искренне смеялись. Веселил Яшка-артиллерист: "Бац! Бац! И — мимо!" Иронические улыбки вызывал неумеха Попандопуло. Красные, как следовало, побеждали, и эта привычная заданность создавала убаюкивающее, уютное настроение. Устремленное к сцене лицо жены в полутемном зале показалось еще прекраснее. Тот же локон над бровью, что сводил с ума в стародавние времена. А чувство не только не ослабло, а стало будто крепче и прочней. Жена глядела на сцену, была поглощена происходящим, и эта наивная взволнованность пробудила в Дмитрии Григорьевиче острое чувство любви и тревоги. Такое странное смешение чувств возникло впервые еще в Испании, а в последние дни с особенной силой охватило его. Жена Шурочка являла собой такой огромный мир, от которого он бы никогда не отказался. Но в этом мире образовался пролом, откуда бил яркий свет. И там была Надежда.
Может, суждено ему такое богатство чувств за его таланты, геройство, усердие, глубокое понимание вечности и природы человеческой? В хорошие минуты, стремясь добраться до истины, Дмитрий Григорьевич думал о себе в третьем лице: "его", "ему"…
Музыка разливалась по залу, обрушивалась с высоты, создавая праздничный настрой. И это как нельзя более соответствовало настроению командующего. Им овладело беспричинное веселье, и он принялся следить за спектаклем, где красные одурачивали глупых врагов. Это отвечало настроению собравшейся публики, среди которой находился он, могущий движением брови разрушить этот спектакль, бросить вперед полки и батальоны. Но он этой силой не воспользовался, и она истаивала в нем последние мгновения, которых никто не замечал.