Падение Минска решило судьбу командующего и всей верхушки Западного фронта. Разгром продолжался. И ни желание, ни настроение, ни опыт Павлова ничего не значили. Ход событий определяли вещи более долговременные, незыблемые, где как бы накапливались не зависимые от воли человека стихийные силы. Среди них — несомненное превосходство немецкой стратегии, немецкого военного мышления. Не отдельно фон Бока, Геринга или даже Гитлера, а всей веками копившейся наступательной германской концепции. Русским генералам еще предстояло учиться. Воздушная война над Ла-Маншем оставила их равнодушными. Трагический опыт Франции они просто пропустили, проспали, лишь делали вид, что все понимают и умеют.

Война доказала цену этому умению. Крушение Западного фронта отнюдь не исчерпывалось и не объяснялось провинностью, нерасторопностью Дмитрия Григорьевича Павлова и его штаба. Это было поражение всего генералитета, всей российской военной доктрины, инертной, тяжеловесной, безжалостной. Прежде всего к рядовым, за счет которых военачальники выезжали целый век, начиная с Крымской кампании 1855 года. Не было, наверное, в мире армии, где так мало ценилась солдатская жизнь. Нехватку снарядов, сообразительности, полководческого таланта принято было восполнять заслоном из живых тел. Овладевшие крымскими редутами англичане и французы долго удивлялись, наблюдая всюду множество погибших русских. После суворовских и кутузовских времен бесцеремонное отношение к солдатским жизням прочно засело в генеральских умах и нередко выдавалось за геройство.

Какими бы причинами это ни объяснялось, но вечная неготовность к сражению стала традицией. В канун войны из шести положенных Западному округу механизированных корпусов полностью укомплектовали только один. Он-то и отбросил прорвавшегося противника от Гродно и продолжал уничтожать артиллерийские и пехотные части немцев, пытавшихся его остановить.

Фон Бок послал на его голову бомбардировщиков Кессельринга. Но и это не напугало танкистов. Только собственные проблемы (как всегда) обездвижили корпус и привели к гибели. Делать снаряды и добывать горючее танкисты не могли.

Но корпус успел сделать многое: потрепал германские войска, сорвал группе армий "Центр" победный график шествия.

А что бы могли сделать остальные пять корпусов, не имевшие к началу войны необходимого оснащения, средств связи и транспорта?… Будь они готовы, картина войны могла быть иной… Или не могла? Или не исключено: начнись вторжение не в сорок первом, а в сорок втором, опять не хватило бы времени для комплектации и готовности?

Словом, вышло, как вышло. И тысячи оглушенных июньскими сражениями, растерянных рядовых бродили в лесах, где некогда проходил фронт. А это "некогда" определялось всего лишь сутками, днями, часами. Их, уцелевших от разгрома, ждала отнюдь не легкая доля. Голодные скитания, страх, унижение. Немецкие лагеря для пленных чудовищно разрослись. Такого наплыва сдавшихся даже Гитлер не ожидал.

— Мы же уничтожили всю их живую силу! — вскричал он однажды. — Откуда они берут людей?

Но вырывающиеся на оперативный простор немецкие части снова встречали сопротивление.

Пленные в лагерях быстро деградировали. Но и тех, кому удавалось вырваться из окружения, попасть к своим, не всегда ожидала удача. Вместе с окруженцами выходили и вливались в войска подготовленные в тайных немецких школах шпионы и диверсанты. Большинство их забрасывалось любыми путями на московское направление. А чего стоят диверсанты, показал первый день войны, когда уничтоженная ими телефонная связь отняла возможность у штаба фронта руководить армиями. Поэтому особисты работали днями и ночами, допрашивая с пристрастием всех неорганизованных, безоружных красноармейцев, выползавших из кольца. Трибуналы свирепствовали. Простые парни и мужики расплачивались страшной ценой за бездарность своих генералов.

Однако кто-то должен был ответить. Чувство всеобщей вины слишком угнетало политическую и военную элиту. Она готова была признать любое имя, даже самое безвинное, лишь бы снять с себя тягостный комплекс ответственности перед гибнущей державой.

* * *

Павлов сидел в палатке, завтракал, когда в штаб Западного фронта прибыл Еременко. Долгие годы их с Павловым связывали дружеские узы. Поэтому появление давнего приятеля Дмитрий Григорьевич встретил восторженно:

— Как? Какими судьбами? Вот молодец — прямо к столу!

Завтрак командующего ничем не отличался от мирных дней. Разве что на белоснежной скатерти поблескивал графинчик с холодной водкой. Но вышколенные адъютанты и остальная обслуга знали: командующий позволяет себе по утрам не больше одной рюмки — для взбадривания. Павлов старался поддерживать эту строгость в умах. Но тут, ради дружбы, готов был отступить от своего правила.

И обстановка соответствовала: низкая облачность исключала возможные налеты. Золотистые стволы сосен в лесу под Могилевом источали особый, терпкий, бодрящий дух. И ни одного тревожного сообщения за все утро.

Дмитрий Григорьевич подумал, что юношеская дружба одолевает любые катаклизмы и сохраняется в душе на всю жизнь. Однако Еременко не разделил восторга Дмитрия Григорьевича. Да и в юности вряд ли испытывал то, что приписывал ему романтически настроенный Павлов. Лицо Еременко, с резкими, словно вырубленными, чертами, сделалось каменно-неподвижным.

— Не могу! Дела! — отрывисто бросил он, высвобождая ладонь от крепкого пожатия.

Павлов отступил с недоумением: как, в его, командующего, присутствии говорить о каких-то отвлекающих делах? На Западном фронте, где он единоличный хозяин?!

Ни слова не говоря, Еременко достал из нагрудного кармана бумагу и протянул Павлову. И тот впервые сжался, словно пытаясь оттянуть страшный миг истины. Пока разворачивал бумагу, молился про себя. Но молитва не помогла. Четкие буковки означали подписанный наркомом приказ о назначении Еременко командующим Западным фронтом. Друг юности, приезду которого он обрадовался, принес самую страшную весть.

— А меня куда? — вымолвил Дмитрий Григорьевич тихим, жалким голосом, не стараясь приободриться и приосаниться.

Еременко пожал плечами, показывая всем своим видом, что его полномочия исчерпываются приказом. То, что он накануне ночью был на приеме у Сталина, гневные слова, сказанные в адрес Павлова, ночной перелет на истребителе из Москвы в штаб Западного фронта — все это врезалось в его память. Однако рассказывать об этом не стоило.

Лицо Павлова начало наливаться краской и медленно багроветь. В глазах Еременко он прочитал свою судьбу: его отстраняли от должности, а может, от жизни. Сердце пронзила боль, в глазах потемнело. Он едва расслышал голос Еременко и не сразу понял, какие карты он требует и куда намеревается идти. Обоим было неизвестно, что Еременко пробудет в должности командующего всего один день. Но день этот сыграет в судьбе Дмитрия Григорьевича Павлова роковую роль.

* * *

Прошла страшная ночь, и настал новый день, без облаков и дождя. Над палатками штаба птицы распелись вовсю. Запоздалый соловей, перепутав середину лета с весной, наполнял зеленую бездну леса своей радостью.

Однако Павлов не замечал чистого утра, голубого неба и пения птиц. Чистое небо означало налеты, и теперь он был рад умереть под бомбежкой. Но такого неоценимого дара судьбы Павлов не дождался. Он стоял в стороне, не зная, куда себя деть, когда из штабной палатки вышел Ворошилов, загорелый, крепенький, как молодой боровичок. Выступивший следом Шапошников был изможден, сух, но выбрит с особой тщательностью.

— Смотри-ка, соловьи! — удивился Климент Ефремович.

Вид у него был бодрый, неунывающий. Он чуть было не запел, но во-время спохватился. С некоторых пор он с легкостью относился к превратностям судьбы. Он пережил свое после Финской кампании, когда боялся разделить участь Тухачевского и прочих. Никто не помог, все ждали его ареста. Буденного чуть не взяли. Но Семен удержался. Отбился, когда приехали брать. Удержался и Клим. Пусть как военный спец он даже Семену был не ровня. Но когда требовалось выжить, мозг его становился зорок и остер. В самое тяжкое время он вдруг десятым чувством угадал, что Сталину нужна его, Климова, былая слава. Потому как умножает и подпирает авторитет самого вождя. Одиночество без знаменитого окружения вождям тоже несподручно. "Ворошиловские стрелки" помогли. Миллионы юношей с такими значками ходили. Как же их под корень — и безболезненно?

Оценив причину своей неуязвимости, Климент Ефремович начал потихоньку успокаиваться и посматривать на себя со значительностью. Такой неуязвимости совсем не имел Шапошников, которому приходилось постоянно бороться за свое место в общем ряду. А ему, Климу, требовалось гораздо меньше. Пока Сталин был в Москве, он боялся одного Сталина. И без наркомовской должности чувствовал себя в большей безопасности. Жизнь стала проще. Прокукарекал, а там хоть не рассветай.

Вместе с Шапошниковым он пробыл в штабе фронта несколько дней и, естественно, ничего не смог изменить в ходе боев. Вся ответственность возлагалась на Павлова. И Климент Ефремович, избалованный даровым успехом, и Борис Михайлович, ценивший самую малую толику сталинского внимания, оба ощущали подспудно, как спасительно то, что не они оказались в роли командующих.

Оба чувствовали, какая невообразимая мощь давит и разрывает фронт. Шапошников понимал это лучше и помалкивал, когда Ворошилов начинал рассуждать о самоотверженности и геройстве. Ему было невыносимо думать о предстоящей мучительной акции. Но он убедил себя, что это надо воспринимать как стихийное бедствие — обвал, землетрясение, цунами, когда изменить, поправить уже ничего нельзя.

Павлов старался не смотреть на кремлевских посланцев, и все же какая-то сила разворачивала его к ним. Без сомнения, прилетевший накануне Еременко доставил новые секретные инструкции относительно бывших руководителей фронта. И Павлов, и Климовских, и многие другие с трепетом ждали решения своей судьбы. Хотя две вышедшие на поляну фигурки были лишь исполнителями, от них веяло властью. Нет, смертью!

И совсем некстати над головами раскатился долгой несмолкаемой трелью соловей.

Щурясь от света, Ворошилов упорно вглядывался в пронизанную лучами зелень.

— Смотри-ка! — Не скрывая удивления и озабоченности, Ворошилов обернулся к Шапошникову. — Шуму на весь лес, а самого не видать. Наверно, подружку отыскал или солнцу радуется. У них все просто.

— Это у нас все просто, — желчно заметил Шапошников. — А у них сложно.

— В каком смысле? — не понял Ворошилов.

— Сейчас прилетят и покажут, — неопределенно бросил Шапошников, взглянув на небо.

Ворошилов как-то странно, виновато поглядел на Бориса Михайловича и направился к Павлову.

— Успокойся, — негромко сказал он. — Не надо так переживать. — Чуть было не похлопал по плечу. Потом повернулся к Шапошникову. — Что ж, будем начинать?

Шапошников кивнул.

К Павлову приблизился оперативник штаба Хаджи Мансуров с доброй вестью: атаки немцев на бобруйском направлении отбиты. Под именем Ксанти Мансуров воевал с Павловым в Испании. Поэтому, подходя, улыбался не по-уставному. Но замер, увидев, что по знаку Ворошилова из леса вышли два работника НКВД.

Павлов тоже обратил внимание на хлопцев с васильковыми фуражками. В следующий миг понял: они направляются к нему. Он готовил себя к этому со вчерашнего дня. Позорное рыдание, истерические выкрики, тяжкое забытье были следствием этой разрушительной мысли. Он знал, что это будет. Теперь вопрос заключался в том — как? Учтут ли геройскую звездочку и звание? Он нарочно надел сегодня все ордена.

Вестники смерти подошли к нему — и не хлопцы, а крокодилы с немигающими глазами. Один сорвал петлицы, знаки отличия. Другой — награды, вместе со Звездой. Павлов стоял не шевелясь, и только васильковые фуражки плавали в окутавшей его жуткой тьме.

Потом прояснилось. Он видел, как привели Климовских и начальника связи фронта Григорьева. Бывшего начальника.

— Прощай, Ксанти! Не поминай лихом, — сказал Павлов Мансурову, который стоял ни жив ни мертв.

Подвели еще пятерых. Среди них оказался великолепный артиллерист Клыч. "Его-то почему?" — ворохнулась у Павлова тоскливая мысль.

Ему указали на машину голубого цвета. Вторым туда же без слов втолкнули бывшего начальника штаба фронта генерала Климовских.

Остальных погрузили во вторую, зеленую.

Повезли в направлении Орши.

Из леса вышел Еременко.

— Вам все ясно? — сказал Ворошилов. — Вступайте в права командующего фронтом. А мы поехали.