Вторжение. Судьба генерала Павлова

Ржешевский Александр

Александр Ржешевский

Вторжение. Судьба генерала Павлова

 

 

1

— А тебя никто не спрашивает, — сказала старуха бульдогу, который шел покорно на поводке. Пес приноравливался к маленьким старушечьим шагам и переступал, как хозяйка, — мелко, неторопливо, бочком, потому что с трудом сдерживал бьющую через край энергию и мощь.

Ветер бросил им навстречу белую метельную занавесь.

— Холодно, а ты все просишься гулять, — продолжала старуха ворчливо. — Гулять бы ему да гулять… Смотри, какой снег!

Бульдог понурил голову, будто и в самом деле почувствовал себя виноватым. Выпучив глаза, печально поглядел вверх на хозяйку.

Метель бушевала с утра, будто вернулся февраль. К полудню успокоилось, только изредка сорванные с деревьев белые шапки рассыпались прозрачной кисеей. Наконец где-то вверху, в небе, отодвинулось облако, и брызнуло солнце.

Словно почуяв свою правоту, бульдог дернул за веревочку и поволок старуху к речке, на мост, под которым бурлила вода. На потрепанном настиле не хватало досок, разметанных колесами грузовиков и танкеток, проходивших здесь целыми вереницами во время зимних учений. И теперь сверху сквозь щели видно было, как вода крутилась вокруг деревянных свай, а подплывавшие льдины вгрызались, разламывались от ударов и плыли дальше. Видно, пришло время, и, несмотря на холода, половодье набирало силу.

Старуха хотела было идти через мост, но замешкалась и резко натянула поводок. Пес оглянулся. Он не посмел подумать, что мудрейшая его хозяйка в чем-либо не права, и терпеливо ждал разъяснений.

— Туда опасно, — с запозданием пояснила старуха. — Можно провалиться. Поглядим, как они проедут.

Сверху по дороге прямо к мосту, вырастая с каждой секундой, скатилась новенькая танкетка и остановилась по другую сторону реки. Аккуратные колесики прилажены надежно и не цепляются друг за дружку даже на самом быстром ходу. Грозной пустотой зияла тоненькая пушечка. Во всех линиях — лад и продуманность, словно бы лучше и смастерить нельзя, не то что рохля трактор, всю зиму ржавевший на краю поселка. Нет! Люди всегда для истребления и войны думали быстрее и ловчее, чем обо всем остальном.

Танкетка еще приблизилась, от ее броневых плит, выкрашенных зеленой краской, веяло какой-то праздничной несокрушимой мощью. Но старуха не радовалась. Мир, который она создавала всю свою жизнь, крепчал и наливался силой. И в то же время оставался чужим, больше того — враждебным, изничтожающим все, что связано было с ее делами и памятью.

Тяжесть крашеного броневого листа, как и всякое другое проявление государственного могущества, вызывало у старухи острое ревнивое чувство: если бы она руководила страной или друзья — такие, как она, — броня была бы крепка не хуже, а даже лучше.

Но все связанное с нею, с друзьями, сломлено, разметано и странно, что уцелело в душе после стольких тюрем. Но даже если бы этих горьких лет было вдвое больше, она бы не отказалась от своей судьбы. Жизнь ее была заполнена любовью по самую высокую отметку — выше не бывает, — хотя за всю жизнь ей выпало любви меньше трех лет.

Она сама не ожидала, что ее выпустят из тюрьмы и даже разрешат поселиться у двоюродной тетки. Больше от семьи никого не осталось. Странно, что посреди всех бурь в ней по-прежнему крепло чувство, что будь отец жив, он бы защитил ее ото всех невзгод. Умом она понимала: ничего не мог сделать слабый больной старик. А чувство жило. И видела она, как в стылый мартовский день возле дома кабатчиков Мызниковых отец повязывает алую ленту на броневик. И все кричат от восторга, и он кричит. Слава богу, не дожил до Октября. А если бы дожил, увидел бы, что она увидела?

В том, что ее выпустили в канун семнадцатой годовщины, заключался какой-то дьявольский смысл. Милосердию «их» она не верила. А после декабрьских событий в Ленинграде каждую ночь ждала нового ареста.

Старуха не заметила, как танкетку плотным кольцом окружили сбежавшиеся ребятишки. Дождались — с лязгом откинулся люк, из него выбрались два танкиста в комбинезонах и шлемах. Что они говорили, прикуривая друг у друга, и чему смеялись, старуха не уразумела. Но когда двинулись навстречу, прилепив взгляды к ее лицу, поняла, что за ней. Обычно ночью тихо подползала черная маруся. Теперь решили на танке.

Она не удивилась. Только натянула собачий поводок, и внутри застывшего скрюченного тела забило, залихорадило. В глазах, вместо одного солнца, вспыхнули сразу тысячи, и столько же минувших дней и ночей в один миг промчались перед ней.

Воспоминания были самой крепкой опорой. То, что отцу казалось катастрофой, для нее было огромным всеохватным счастьем. Ну и что теперь, когда его нет? Разве она не права? Конечно, как не удивляться, не охать окружающим, если она, дочь известного ювелира, владельца богатых особняков, сбежала по горячей любви с бездомным учителем словесности, который по характеру своему и по внешности должен был не азбуку разбирать с малышами в приходской школе, а странствовать по рыцарским турнирам на коне и со щитом.

«Эх, Мария! — говорил он, сжимая ручищами ее плечи. — То ли еще будет! Хочу бросить все и землю поглядеть. Махнем на край света! Со мной не пропадешь». Ей-то, молоденькой, и тяжко, и боязно, а голова сама склоняется в согласии и восторге. Губы шепчут: «Да! Согласна! Пусть… на край…»

Старуха подобралась мысленно, выпрямилась бесстрашно и бросила на подходивших танкистов колючий взгляд. Она повидала гэпэушников в разном обличье и беспечным видом подходивших военных не могла обмануться.

Но те неожиданно остановились, поговорили о чем-то без улыбок и воротились назад. В старухиных глазах вдруг прояснилось, и она узнала одного из военных, коренастого, с обветренным, точно вырубленным грубым лицом и мохнатыми бровями. Уроженец бедной костромской деревни, он выбился в большие командиры, и приезд его стал событием для областного начальства. Фамилия проста, как воробьиное чириканье. Несмотря на вольнодумство, она с девической поры внутренне отгораживалась от простого люда. Иванов или Петров? Ах, да! Павлов!

Ревностно оспаривая решения новой власти, она, тем не менее, шестым чувством одобрила этот выбор. Не потому, что коренастый танкист показался ей чем-то симпатичен. Главным было предчувствие. Мысленно она продолжала руководить, действовала. Необходимую информацию ухитрялась получать отовсюду, даже в тюрьме.

Коренастый танкист уже наверняка не вспоминал свое босоногое детство и пастушечий кнут. Пробежал за несколько лет путь, назначенный многим поколениям. В этом его сила, но в этом же страшный провал. Сейчас от его фигуры веяло властью. Но редко кто из таких скорохватов умеет править по совести, по уму. Оттого и нет ума, что ставят друг дружку не по уму, а по иным качествам. Сладостная ноша власти для многих оказалась непосильной. Но уж верно, по своей воле никто ее не бросил.

В коренастом танкисте чудилась надежность. Можно было заранее представить судьбу: такой не предаст. И не промахнется. Рассчитает все с выгодой для Отечества. Не только для себя… В Гражданской участвовал. Но в расправах не замечен. Не то что Васильев… Кстати, тот высокий с ним — не Васильев?

Мозг пронзила молния. В памяти, наоборот, сгустилась тьма. Не понять! По росту вроде бы похож. Стольких богатырей согнуло и пожгло, что каждый на примете. А Васильев был особенный. Светловолосый статный красавец так и остался ненавистен для нее и самых близких людей. Правда, этот, рядом с Павловым, в шлеме. Но не так, не так пригож… Может, глаза подводят? Сколько, поди, годов пролетело! И каждый за три. А то и за пять…

Неужели он?

Хлопнул железный люк. Настала тишина, взломанная затем ревом мотора, дрожанием земли. Чья-то красная шапочка заметалась перед броней. И вихрастый паренек — из будущих храбрецов — вытянул девчушку на обочину. Неторопливо переваливаясь, танкетка вползла на мост, осторожно ощупывая гусеницами каждый гвоздь и зависая над провалами. От середины пролета рванула вперед, выдрав еще несколько досок. И — залопотала гусеницами вдоль дороги. Минуты не прошло — исчезла за поворотом. Окружающий воздух вновь очистился от копоти и страха.

Старуха решила возвращаться и опять резко натянула поводок. Пес оглянулся, точно мог сказать: «Зачем останавливаться? Все правильно. Вот он свесился над перилами. Сейчас можно подойти».

И тотчас, будто согласившись, старуха заковыляла к реке.

После отъезда танкистов веселая гурьба мальчишек закипела на мосту. Потом рассыпалась по берегу. Река разливалась все шире, вода поднималась, и мальчишеским восторгам не было предела. Это очень хорошо понятно было даже охлажденной старушечьей душе.

Один из мальчиков пронзительно напоминал старухе сына. Встречая его, она всякий раз вздрагивала. Тот, погибший, и этот, живой, смотрели на нее одинаковыми глазами. Даже имена совпадали.

Подросток был слабосильный, головастый, нерешительный. Ей виделся затаенный взгляд с печалью, точно мальчишку побили перед этим, хотя он прыгал и хохотал наряду со всеми. Вдруг опомнился от крика:

— Эй, Серый, пойдем стыкнемся! Уговор, до крови, а не до слез. Понял?

Кто-то напрашивался на драку. Старуха в этом понимала и вознамерилась помешать драчунам. Пес двинулся вместе с нею по мосту, мелко перебирая ногами. Глянув на подростка, старуха еще раз поразилась его сходству с ее сыном Костиком, который помер, когда она была в Зайсанской тюрьме. А может, убили…

В российской истории густо рассыпаны такие дела, не счесть. Помнили только царей. А с обыкновенным людом никогда в России не считались. Может, потому и судьба у нее такая?

Кто-то бы удивился: откуда сходство? Этот Костик еще не родился, когда сыночек помер. И было-то ему, голубку, чуть больше пяти лет. Но когда старуха глядела на подростка, ей виделись те же глаза, глубоко спрятанные под бровями, что навек впечатались в ее душу; тот же выпуклый, зауженный кверху лоб… Она сама не понимала, откуда и почему, — но с разрывом в сотни верст и десятки лет — у этого подростка, встреченного случайно, лицо и голова были, как у Костика.

Облокотившись на деревянные перила и угрюмо посверкивая глазом, подросток смотрел на приближавшуюся странную пару. Он давно знал старуху и не любил за назойливость, за тонкую прозрачную кожу на лице, за безжизненные, ничего не выражавшие, кроме строгости, глаза. Встречаясь, он никогда не здоровался, норовил пробежать. И тем более удивительно было то, что старуха всегда узнавала его.

— Вот! — сказала она бульдогу. — Видишь? Стоит наш дружок. Подойди и поприветствуй его. А я пока отдохну.

Бульдог послушно подошел и обнюхал забрызганные грязью штаны. Подросток улыбнулся, не разжимая губ и содрогаясь от брезгливости к псу и мощи, которая клокотала под гладкой львиной шкурой.

— Спроси: почему он не в школе? — проскрипела старуха.

Пес бросил из пасти шматок слюны и нетерпеливо переступил передними лапами.

— Нас отпустили, — отозвался Костик, прижимаясь к сухим теплым перилам моста. — Из-за разлива.

Он ненавидел и в то же время побаивался старуху, а может быть, бульдога, странным образом понимавшего человеческую речь.

Неожиданно быстро и проворно старуха протянула руку и коснулась его лица сухими пальцами. С полыхнувшими от стыда глазами Костик вжался спиной в деревянные перила.

Отступать было некуда. Он помотал головой.

— Не убежишь, — сказала старуха со счастливым смехом и опять сухой ладошкой погладила его по щеке.

— Убегу, — пряча лицо под распахнутый ворот куртки, упрямо проговорил он.

Едва бульдог отступил, Костик бросился в открывшееся пространство. Сбежав с моста, перешел на шаг. И скоро река опять поглотила его внимание. С часу на час должен был тронуться лед. В прошлый год мостовые опоры выдержали, зато на Стрелке вода повалила электрические столбы, и случился пожар. А в этот раз напора льда опоры могут и не выдержать. Неужто из-за школы пропускать такое зрелище? Костик очень любил пожары и разрушения. Но от старухиного бульдога надо было уходить, и он перешел на дальний край мальчишеской ватаги, растянувшейся по берегу.

Старуха с трепетным чувством проследила за исчезающим подростком, его странной подскакивающей походкой, точно он с малых лет ходил в тяжелых башмаках. И эта несуразность наполняла ее еще большей нежностью. Вот среди плакучих деревьев мелькнула его фигурка и пропала, оставив память в душе и ощущение свежей холодной щеки, которую она все еще чувствовала пальцами. Такой смелости она раньше себе не позволяла.

От солнечного света облака куда-то испарились. Небесная синева раскинулась на всю видимую ширину. Ручей, пробивавшийся вдоль дороги, побежал веселее. Но его не стало слышно в шуме поднявшейся реки. Половодье набирало силу. Вода начала затапливать низкие луговины, а в теснину под мостом врывалась с угрожающим шумом. И совсем немного оставалось ей до самого верха.

Но внешние звуки мало действовали на старуху. Она вновь увидела себя молоденькой и дрожащей, убегающей из дому в такое же время. Ей виделся Андрей, ожидавший за углом дома кабатчиков Мызниковых. Он уже сидел в извозчицкой пролетке и в своей черной поддевке показался ей неправдоподобно огромным. Цыганские брови черным пушистым шнуром перечертили лоб. Горящие глаза добирались до самого нутра. Нетерпеливо поглядывая, он первым ее, бежавшую, увидал. Подхватил раздетую, продрогшую, закутал в распахнутую медвежью полость, согрел. Ей до сих пор чудился густой и сочный, как у певца, голос:

— Но, пошел!

Петь он не любил, этого пустяшного занятия не признавал. В нем кипела энергия повелителя. А по рождению и возможностям жизнь сулила тихое бытие, стиснула огромные крылья деревянными бревнами приходской школы. Разве мог он в таком положении долго терпеть? Выход его энергии дали тайные общества, блуждания по стране. В этих блужданиях он таскал Марию с собой, и она вместе с ним терпела лишения, голод и холод, полагая по молодости и несмышлености, что другого счастья не надобно. С Андреем было тепло в стылой избе, сытно в голодуху. Не характер был у человека — динамит.

Странно, что кипучей его энергии не хватало даже для одного мелкого хозяйственного дела. Однажды полгода чинил табуретку, и в конце концов ее пришлось сжечь. От рождения или воспитания, но вышло так, что руки его, могучие, красивые, словно скульптором вылепленные, не были приспособлены для работы. Если он брался прибивать доску, гвоздь непременно шел криво. Пробовал пахать — выходила чересполосица. С ним кони быстро выбивались из сил. Мог подковы гнуть руками, но за год работы у козыревского кузнеца так и не слепил ни одной. Все получалось косо, несоразмерно. Что же! Одному в дар — молот, фуганок или соху. А у Андрея другая отмычка к жизни — забористая речь. Ну что, если не испытывал он интереса к муравьиным кропотливым делам? Мария сознавала, что без этого мелкого копания не было бы на земле ни машин, ни домов. Так ведь каждому свое. Андрею судьба судила иное: выметнуться впереди толпы, кинуть огневое слово, чтобы глухо заволновалось и забормотало черное месиво недовольных, сдавленных уличными стенами людей, чтобы хлынули они, куда махнул его указующий перст, — такая жизнь была по нему!

И Мария вместе с ним втягивалась постепенно в такую жизнь.

Один миг власти над толпой давал им столько необычайного забвения, забрасывал в такие заоблачные высоты, куда бы их не донесли деньги, миллионы, заработанные заурядным, допотопным и добропорядочным способом.

Бедный добрый отец, поняв в конце концов безнадежность дочкиной судьбы, предлагал Андрею скорняжную мастерскую, из которой со временем можно было сделать фабричку. Но Андрей лишь презрительно рассмеялся и обнял Марию.

— Тебе что? Хочется вечно жить в этом пыльном сарае? — спросил он.

Мария глядела на него влюбленными глазами и ничего не отвечала, потому что слова могли погасить энтузиазм Андрея и просветленность его богатырского облика. Густые брови, словно скрученные из проволоки, длинные прокуренные ресницы, ясный синий взгляд — да разве можно было ему перечить, губить окрыленность?

Внутренне Мария сознавала, что он по складу натуры никогда бы не удержал в руках какого-то конкретного ремесла. Только стихия полета его увлекала. Неужто, имея тонкую душу и неуемный взрывной характер, он должен был в самом деле шить тулупы из шкур?

Он погиб как вождь и был по природе вождем.

Когда в Ростове вольнонаемные начали громить магазины, Андрей оказался во главе.

Поначалу Мария шла рядом, понимая, что может быть нужна. Но Андрей уже не видел ее и парил. Ничто не занимало его вокруг, кроме цели, ничто не могло удержать — ни жена, ни мать. Да он и не помнил ни о ком. Вдохновленный и радостный, он будто спускался на землю с иной планеты. Земные законы для него не действовали. И Мария отчетливо понимала его состояние.

Никогда она не видела его таким красивым, как в тот миг, когда урядник выстрелил. Андрей не сразу рухнул, а медленно повалился, огромный, величественный. И вся толпа — мелочь, босяки, не стоившие одного его великаньего вздоха, — в ужасе расступилась и дала ему упасть.

Он приучил ее не бояться толпы, и она первая опомнилась. Урядника оттеснили, но она стала пробиваться к нему до самого последнего мига, до беспамятства, которое на нее вдруг навалилось.

Наверное, Андрей обречен был погибнуть посреди бурлящей взрывной энергии масс, которые подпитывали необычайные силы своего вожака, но после гибели тотчас забыли о нем.

Но она отомстила. Урядника того спрятали, перевели в другое место. Однако Мария отыскала главного виноватого, который посылал каждый раз десятки таких урядников. Проходя среди бела дня вблизи градоначальника, выстрелила в упор.

«Он жив? Он жив?» — плача спрашивала она, пытаясь увидеть сквозь спутанные волосы то место, где стоял градоначальник. И этот промах казался ей большим несчастьем, чем своя загубленная жизнь.

Она очнулась немного после встречи с отцом. Неузнаваемо постаревший, он глядел на нее слезящимися глазами и не мог понять: отчего она, воспитанная на «Красной Шапочке», взяла своими тонкими пальцами пистолет и выстрелила в совершенно невиновного человека? Больше того — в законную власть?!

Мария не плакала, не жалобилась. Уже давно она относилась к старому отцу с двойственным чувством: жалела, то есть, казалось, любила его. И в то же время отчетливо видела, Андрей внушил ей эту мысль, что отец при всем своем богатстве ничего не понимает в происходящем и ни в чем не разбирается.

Все отцовские алмазы оказались бессильны. Случай ее стал известен в Петербурге, и полиция вцепилась в Марию накрепко.

Каторжные законы в России всегда были страшны, а их толкование беспредельным. Пока длилось следствие, тюремщики по очереди входили в камеру Марии. Измывались по-всякому, а беременность не нарушили, и сына Костеньку она выносила.

— И чем же тебе царь-батюшка мешал выкармливать дитя? — жалостливо спросила сиделка в тюремной больнице.

Февральское отречение открыло перед ней двери темницы. Ее ждали, и она, явившись с новым знанием, взялась выполнять «мужнины заветы».

Победное дело Андрея, его одержимость захватили Марию целиком. Однажды ей пришлось встретить свою знаменитую тезку Спиридонову. Случилось это как раз накануне роковых июльских событий. Потом она ни от кого не могла узнать, как было на самом деле. Но по своей жизни, по тому, как ее неожиданно и беспощадно схватили и потом судили неизвестно за что, отбивая почки на дознании, она поняла, что попала в сердцевину схватки за власть, и кто тут виноватее: эсеры или большевики, — знают единицы, а может быть, и тех уже нет.

Мир, который она создавала всею своею жизнью, крепчал и наливался силою. А ей суждены были ржавые тюремные решетки. Через царские каторги она прошла бы и дальше, не дрогнув. А собственная каторга, которую она устроила своими руками, надломила. Собственная каторга оказалась пострашнее царской.

Костенька помер, когда она сидела в Зайсанской тюрьме уже при большевиках. Потом ее ненадолго освободили. Будто подбросили, как мышь, не выпуская из шкуры коготки. Затем упрятали вновь. И теперь, похоже, старая история скоро повторится. Она это чуяла.

Ладно, ее жизнь погублена. А у этих нищих оборвышей, что шумят на мосту? Тоже, небось, пойдут под топор, согласно российскому обычаю… Погибнут… многие из них. Как погибло, выбито ее поколение. Крепкое, чистое. Кто бы раньше это мог вообразить? В начале века, например… Да при нашествии монголов гораздо больше русских уцелело, хотя там резали и жгли без разбору, безо всяких высоких слов о свободе и справедливости.

 

2

Неожиданная ласковость старухи смутила долговязого подростка. К другим ребятам кикимора была равнодушна, а ему не давала проходу. Серый подумал, что если она опять встретится на пути, он прибьет ее камнем. И все же, когда странная парочка исчезла за деревьями, ему сделалось грустно.

Мать никогда не гладила по лицу. Только ругала. И прикосновение сухой и легкой старухиной ладони вызвало у него непривычные ощущения. Он как будто перестал бояться матери и решил не пилить вечером дрова, а пойти на гулянку, за бугор, где по субботам играла гармошка. А мать пусть потом лается. Вдали от дома он меньше опасался материнских затрещин, нутром чуял, что мать становится стара и немощна. С тех пор как отца зарезало поездом, она год от года слабела. Зато ругань ее становилась все более пронзительной и липучей. Начав кого-нибудь ругать, она долго не могла остановиться. Ни про кого из соседей доброго слова не вымолвила и сына к тому же приучала. «Все они прохвосты, жулики, проходимцы. Чужой беде рады. А чтобы помочь — никогда!»

Похоже, у нее был один свет в окошке — погибший муж, даже не сын, и она каждую свободную минуту шла на кладбище, к железной дороге. Там, возле избушки путевого обходчика, отца и нашли. Хотели уголовное дело заводить. Прошел слух, будто убили его. Мать до сих пор уверена, что не сам он погиб, подстроили это, и пострадал он будто бы за совесть и честь. Только время шло, а дело никак не складывалось. Потом и вовсе заглохло. И осталась в доме на стене фотография незнакомого бородача в болотных сапогах, с ружьем. На памяти сына отец бороду не носил. От этого возникало в нем чувство отчужденности, отверженности. Да и сам он никогда не чуял себя частицей отца, удался в мать — блеклыми бесцветными глазами, редким прямым волосом и крутым, будто скалкой раскатанным лицом. Кличка Серый прочно закрепилась за ним, и он отзывался на нее охотнее, чем на имя.

Начало припекать. На северном берегу реки еще лежал снег, а на солнечном его не осталось, кое-где начала пробиваться трава.

Река зашумела сильнее.

Костик вдруг подумал, как незаметно прошла зима. Наверное, самая долгая из последних зим. Они с матерью часто голодали, Костик иногда лежал на скамье, мечтая о куске хлеба. Но это почему-то не осталось в голове. Зато стылые утренние потемки в школе вспоминались ясно и празднично.

Ворваться бы сейчас в ту раннюю темь, когда на высветленную снегом землю пробивается зеленоватый рассвет. В школе никого нет, сгорбленная нянечка в сером платке не в счет. Зато печь ею давно затоплена и уже дает жар. Потрескивают дрова за чугунной заслонкой. Рядом, на прибитой к полу железке, лежит аккуратная охапка осиновых, вперемешку с березой, дров. Верхние поленья мокрые от растаявшего снега, а нижние еще хранят стылый дух морозной зимней ночи.

В такие минуты короткого радостного одиночества хотелось прижаться к печке, согреть заледеневшие ладони и ждать чуда. И оно, вернее «она», непременно являлась. Сперва это была Галя Широнина с огромными глазами и длинной косой. Потом ему улыбнулась и приковала внимание Ксюша Лапина, по кличке Пони, самая маленькая в классе. И все в один год. А когда Зина Клепа выручила в общей свалке, спасла от клешнятых рук Витьки Лыкова, сердце Костика начало таять от одного ее вида.

Была Клепа высоченная, длиннорукая. Но тянуло к ней, как магнитом. Жила она не в общем поселке, а в сторожке путевого обходчика, возле которой нашли Костикина отца. Один раз даже Костик проводил ее, так нечаянно получилось. Он боялся, что ребята узнают, но Клепа не проболталась.

Мимо проносились поезда, одни в Москву, другие из Москвы. А где эта Москва, обоим было неведомо. Конечно, в мыслях своих Костик хорошо представлял Москву — сплошная Красная площадь, а на ней танки под красным знаменем, Ворошилов и Сталин. Такая картина висела в школе на видном месте. Чтобы каждый, кто не был в столице, мог ее представить. Ворошилов на картинке нравился больше, чем Сталин, потому что у него ордена были надеты поверх шинели. На танках — флаги и звезды. Наверное, в Москве попадались и обыкновенные люди, но это было не главное.

Повернув голову, Костик глянул поверх дороги, где виднелся поселок — бесформенная груда бараков, ни улицы, ни тупика — Горелая Роща. В середке темных строений поднималась двумя этажами крашенная суриком деревянная школа. Когда-то хотели из Горелой Рощи сделать большой город-завод. Только строительство, которое тут намечалось, перенесли куда-то в другое место. Люди постепенно разбежались. Некоторые бараки опустели. Поселку дали название Октябрьский. Но жители между собой называли его по-старому — Горелая Роща.

В последнее время рядом стали быстро строить военный городок, и учеников в школе сразу прибавилось. За столами сидели по трое. Кроме Костика и Клепы возник еще горбунчик Петя. Но скоро в класс внесли еще несколько столов, и Петю отсадили.

Клепа чувствовала себя хозяйкой и таскала у Костика без спросу новые тетрадки, резинки, учебники. Костик притерпелся. Но когда она сломала его большой двухцветный карандаш, которому завидовал весь класс, Костик, наверное, посинел, а может, позеленел от злости, так его заколодило. Не помня себя от горя, он обалдело поглядел на Клепу. Зинка ничего не поняла и даже хихикнула. Тогда его затрясло как в лихорадке. Вырвалось слово, которое до этого вовсе не сидело в голове. И он завопил изо всех сил:

— Каланча!

После этого дружба, конечно, сразу закатилась и вскоре перешла во вражду. Дошло до драки. И весь класс видел, как Зинка, безо всяких правил, била его галошей по голове. А Костик так и не сумел пролезть сквозь ее длинные руки.

Не будь той ссоры, не пришла бы неслыханная удача, которая целый месяц занимала мысли Костика. У него началась жизнь, какой не было ни у кого другого. В классе появилась новенькая. Костик помнил, что красавицей она оказалась потом. А сперва села рядом, невзрачная, как все новички. Прямая спинка, желтые косички цвета спелой соломы. А глаза черные, такие же бровки, будто накрашенные. Привел новенькую отец, военный. Мальчишки благоговели перед военными. Учителя тоже. Уж как они рассыпались в похвалах! Будто не тоненькая маленькая девочка пришла учиться, а сам гигант-отец с розовым крепким лицом и пшеничными усами. Директор суетился и норовил забежать вперед. Рассказывал историю здешних мест, доходя до Кондрата Булавина. Он был говорлив, как все историки. Завуч с пылающим лицом старалась как могла, вставляла замечания, не мешая при этом директорскому красноречию. Военный слушал сдержанно. А чего переживать, если у него в петлицах крепко сидели алые командирские шпалы, а на гимнастерке отсвечивал багряным светом привинченный орден, точно такой же, как у Ворошилова.

Само собой узналось, что он совершил подвиг на границе — задержал вооруженную самурайскую банду. Был ранен, а потом награжден.

Быстро стал большим командиром и приехал с Дальнего Востока сюда, чтобы командовать дивизией. В таком сказочном возвышении не было ничего удивительного, потому что вся жизнь вокруг была, по учительскому внушению, не обычной, а сказочной.

На день Красной Армии новенькая вместе с другими девочками танцевала и пела, прихлопывая в ладошки:

«Ай, дин-ди, калинка моя, В саду ягода-малинка моя…»

После праздника они добежали до парты вместе, и Костик обнаружил рядом с сумкой вкусно пахнувший пирожок. На одно мгновение новенькая скосила черный глаз в его сторону, словно ждала открытия. И он оделся жаром:

— Ты?!

Она рассмеялась и протянула руки:

— В какой руке ириска?

Он отгадал и выиграл.

Любовь, вспыхнувшая с необыкновенной силой, еще не называлась любовью. Но Костик ходил сам не свой. Имя Надя казалось ему удивительным. Фамилия Васильева вообще не встречалась никогда.

Они почти не разговаривали. Но однажды, набравшись храбрости, он подарил ей куколку размером с ладонь. Поначалу она не подала виду, но глаза ее засветились от радости. Он мог без ошибки сказать сам себе, что подарок пришелся ей по душе, потому что через несколько дней она принесла ему самый настоящий командирский ромб.

Конфеты и фантики он уже не считал и скоро привык глядеть так, словно соседство по парте сближало его с Наденькой и давало ему над ней какие-то неясные права. Но потом словно оборвалось.

На берегу, возле моста, появились девочки и среди них Надя.

Отыскав в кармане ромб, Костик зажал его в мокрой ладони. Однако это не принесло радости. Надя стояла далеко, но он видел тугие желтые косички и темные, будто нарисованные, брови. А главное, рядом с ней крутился рослый Борис Чалин, вскидывая с особым шиком сумку на ремне. Надя уронила варежку, и Костик целую вечность наблюдал, как Борька Чалин наклоняется, поднимает красный клочок, вручает Наденьке. И та смеется.

Утром, словно впервые, Костик заметил, что Борискины усики, легким пушком пробившиеся на верхней губе, делают его взрослее. А бесшабашный взгляд показывает отвагу. Раньше Наденька ему, Костику, придумывала подарки, подвигала тетрадку для списывания. Неужто теперь все это Бориске?

Высокая волна ударилась о край моста. Колючие брызги долетели до ребят. Костик вместе с другими вынужден был отойти. Река совсем развоевалась. Наконец тронулся лед! Первые глыбы, ударившись о волнорез, разломились и прошли под мостом. На обнаженный, отвоеванный у снега берег все дальше выбрасывался ледяной вал, оставляя на холодной земле пригоршни стылых льдистых кружев. Волны плескались у дорожного полотна, а между сваями моста бушевали так, что мокрые перила дрожали от напряжения.

До некоторых льдин можно было дотянуться рукой. Конечно, первым это сделал Борька Чалин. Одноглазый Чиж в азарте едва не свалился в воду. Братья Лыковы, вооружившись багром, сталкивали застрявшие льдины с волнореза.

Подражая смельчакам, Костик тоже наклонился, судорожно ухватившись за деревянные перила. Прямо на него катила высокая волна, пронизанная белыми столбиками крошившихся льдинок. Большие белые глыбы, как тяжелые полузатопленные корабли плыли, покачиваясь, на середине разлившейся реки. Если бы она такой оставалась летом, по ней, наверное, могли ходить пароходы.

Чалин раздобыл где-то железный крюк и стал цеплять проплывавшие льдины. Ему всегда везло. Одна белая глыба врезалась в берег. Борька зацепил ее, потом передал крюк другим ребятам и велел держать. А сам прыгнул на льдину и принялся выплясывать. Надя смотрела на него такими глазами, что Костику стало невмоготу. Но ступить на льдину он побоялся и стал отплясывать на берегу.

И все же Борькины восторги держались недолго. Подоспевшая волна приподняла скользкий обмылок. И тот, качнувшись, поплыл дальше. Под общий крик Бориска рванулся к берегу с вытаращенными, как у кота, глазами. Но льдину развернуло быстрее, и Борька чуть не скатился в воду. Старший из братьев Лыковых, провалившись по колено, дотянулся багром и задержал льдину. Наконец Борька изловчился и прыгнул. Белая глыба качнулась под ногами, но выдержала, даже толкнула будто. И Борька, кубарем перевернувшись, очутился на берегу.

Расходились весело. Надя опять ушла с Борисом. За какие-то полдня их дружба укрепилась так, словно они готовились целый год. Костик ничего не мог понять. Что-то грозное и непоправимое чудилось ему в двух удалявшихся фигурках.

* * *

Как они отстали от других, оба не помнили. Мир вокруг сделался как бы туманным шаром, внутри которого отчетливо виделся низенький колодец. На краешек его, на бревнышко присела Надя. В колодце плавало кем-то брошенное ведро. Наденька с Борисом весело смеялись, глядя в него и на свои отражения в чистом квадратном зеркальце, неподвижно стоявшем в глубине.

Борис хотел спуститься по веревке и достать ведро. Наденька его отговаривала. Он повторял: «Я глубины не боюсь!» А Надя возражала, смеясь: «Не смей! Ты что?» — и даже толкнула его варежкой в плечо, чтобы удержать.

От этой внезапной близости он взглянул на нее прямо:

— Ты кого любишь?

Она распахнула ресницы от удивления, но ответила точно:

— Тебя.

— А я тебя! — сказал он очень серьезно и добавил горячо, торопливо, словно их могли услышать. — А как же Серый?

И она взглядом, плечами, поворотом головы изобразила, как взрослая женщина, что вопрос этот не требует внимания и ответа.

В туманном шаре исчез даже колодец. Они остались только вдвоем.

* * *

Вода в реке прибывала. Но после ухода Наденьки это стало неинтересно. Костик бесцельно глядел на волны, которые с одного края уже перехлестывали через мост. Из-за половодья занятия прекращались на несколько дней, школа находилась за железной дорогой. Костик хотел двинуть домой, но одна льдина с каким-то черным предметом привлекла внимание. Сперва почудилось, будто на ней лежит человек. Потом сундук. А вышла обыкновенная табуретка. Столкнувшись с мостом, льдина не обломилась, а поднялась, как тонущий корабль. И, тихо скользнув, исчезла в зеленой пучине. За мостом вынырнула, но уже без табуретки.

Костик собрался уходить. Но вдруг увидел плывущую прямо на него водяную крысу и оторопел.

 

3

Молодая ондатра плыла среди льдин, переворачиваясь и стараясь зацепиться за берег. Она была ранена, и ей никак не удавалось собрать остаток сил, чтобы вылезти из воды и отдохнуть на твердой земле.

Она уже не помнила, как началось утро, когда она заплыла на мелководье в поисках корма, и на нее напали собаки. Обычно она легко уходила от любой погони. Но тут ей не хватило глубины. Они настигли ее, громадные псы, забрызганные грязью. И ей пришлось отбиваться. В последний момент, когда она прорвалась на глубину, один пес все-таки зацепил ее шкурку, и теперь она не могла одинаково хорошо работать всеми лапками. Ее сносило, и она выбивалась из сил, теряя сознание от усталости и боли. Она уже не помнила, что плавала когда-то вольная и свободная. Ей казалось, что боль сопровождала ее с самого начала, что боль — это и есть сама жизнь. Превозмогая себя, она продолжала бороться с течением и старалась вырваться из середины струи, чтобы набегающие волны не волочили ее в бесконечную пугающую даль, куда стремилась река. Может быть, борьба эта не пропала даром, и последней мягкой волной ее вынесло на песчаную косу. Прикрыв лапкой кровоточащий бок, молодая ондатра перевернулась, чтобы отдалиться от края бурлившей воды, и долго лежала на мокрой пологой отмели, как убитая.

* * *

Выгнув шею от ужаса при виде дохлой крысы, Костик застыл, позабыв про холод и мокрые ноги. Он впервые видел не мышь в ловушке, а дикого зверя на воле. Долго не решался приблизиться. Постепенно оторопь прошла. Неподвижный зверек перестал внушать опасение. Костик отыскал длинную палку, чтобы столкнуть зверька обратно в реку. Но едва он прикоснулся сломанным острием, крыса вдруг ожила и поползла вверх по берегу.

Отступая в страхе и проваливаясь в талом снегу, Костик несколько раз ударил ее палкой. Других мыслей, кроме как убить, у него не было. Крыса стала искать спасения в бегстве. Но рыхлый мокрый снег мешал движению. Она провалилась почти до самой земли, когда сильный удар настиг ее. Потом посыпались еще и еще. Ее опять кинуло в беспамятство, от которого она едва отошла. Но исполинский враг чуялся ей даже во сне. Тогда, очнувшись, ондатра в последнем отчаянном усилии повернулась и поползла вперед, на врага, который занимал полнеба и казался страшен. Но ей уже нечего было терять.

Разрумянившийся, распоясанный Костик хлестал извивающегося маленького зверька с победительным чувством. Если бы кто-нибудь сказал ему, что он делает зло, он бы вспыхнул от гнева. Бросив изломанный прут, он выбрал другой, покрепче. Поднял с торжеством в раскрывшихся льдистых глазах. И вдруг победительное чувство исчезло, и страх сковал его движения. Ондатра раскрыла окровавленную пасть и повернулась к нему. Вместо того, чтобы уползать, она нападала и приближалась. От ужаса Костик упал и, поскуливая из-за накатившей паники, начал царапать снег, пытаясь подняться. Теперь, когда роли переменились и нельзя было безнаказанно убивать, пришло другое, жуткое явственное ощущение своей близкой гибели. Каждая минута страха дорого стоила. Кожа на голове заледенела, и волосы, точно на морозе, стали отделяться.

Когда крыса остановилась и прилегла, умерев, он провел рукой, убирая с глаз налипшую прядь. И между пальцами остался густой серый клок.

Через несколько лет, поглаживая раннюю лысину, он придумает морскую катастрофу, из-за которой волосы стали выпадать. Крысу, конечно, не назовет. А люди будут верить или не верить, поглядывая на жидкие пучки волос, зачесанные за уши.

Но это случится много позднее. Теперь же, ничего не соображая, он стоял, тупо уставясь перед собой. Время от времени вычесывал пальцами волосы и машинально брезгливо сбрасывал их на снег.

Опять стал слышен шум реки. Он поглядел на берег. Крыса лежала на боку неподвижно. Открытая маленькая пасть опять показалась ему страшной. Он не помнил, как выбрался на дорогу. Холод пробирал от мокрых ног до самой макушки. Один валенок хлюпал, галоша слетела с него в каком-то рыхлом сугробе. И Костик представил, как попадет теперь от матери. Но первым делом надо было согреться. Мысли, как и шаги, давались все труднее. Он пошарил в кармане, но ключа там не оказалось. Костик подумал, что может погибнуть, если не согреется, и паника липкой холодной змеей начала заползать в душу.

Увидев неожиданно впереди знакомую старуху с бульдогом, он уже не стал искать камень, а только молча ждал, когда зловещая парочка пройдет.

Но они остановились.

— Разве можно так промокать? — послышался скрипучий голос, полный печали и жалости. — Заболеешь… Беги домой!

Нагнув голову, чтобы не выдать полыхнувшей злости, Костик хотел метнуться в сторону или надерзить. Однако холодом заколодило даже злость, и она, вяло махнув шипастым хвостом, уплыла куда-то в темь, в сторону. А впереди забрезжил свет неясной выгоды.

Придерживая шапку, он оглядел высокую старухину фигуру, узкие плечи, черный колпак на голове и ответил весело:

— А некуда мне идти!

Тогда что-то изменилось в склоненном к нему сухом морщинистом лице. Старая женщина пристально-страдательно поглядела на него, что-то высчитывая:

— Ну что же… Пойдем ко мне. Обсушимся, — произнесла она с некоторым колебанием и странным выражением, которого он не понял. — Вон мои хоромы. Рядом…

Костик заметил маленькую избушку на краю поселка. Передняя часть ее утонула в земле по самые окна, а задняя удержалась. Отчего крохотный домик с желтой крышей напоминал поросенка, который, подмяв передние ножки, собрался ковырять рыльцем землю. Он представил свой дом. Не ахти, а все же… И презрительно глянул на старуху. Но выхода не было.

«Хоромы» состояли из одной маленькой комнаты с печкой в углу. Костик деловито разделся, взял рыжее байковое одеяло, показавшееся ему горячим, и закутался. Мокрые валенки вознеслись на печку, штаны повисли возле трубы под самым потолком. Пока одежда сохла, он получил несколько картошек, подрумяненных в печи. Без масла и хлеба. Про себя он подивился, что находятся люди, которые живут еще беднее, чем они с матерью. Но, к его удивлению, старуха как будто не стыдилась своей нищеты, а скорее наоборот, и двигалась горделиво, будто отдавала самое дорогое безо всякой жалости.

Бульдог тоже сожрал картошку и залоснился довольный, точно поймал в лесу изюбра и насытился на неделю вперед. Костик же едва утолил голод, и, только напившись чаю, начал соображать. Он привык не думать о последствиях или причинах своих поступков. Однако новое приключение ему понравилось. Поэтому он с веселым видом долго рассказывал про свои несчастья и одиночество. Ему было неведомо, что старуха вообразила, будто он ей напоминает сына. И у нее отлетают все мысли о государственном переустройстве и борьбе. Остывает жгучее желание найти прежних товарищей и начать все заново. Она просто сидела прямо и глядела строго, чтобы не выдать закипавших слез. Л в таком состоянии складывался сам собой разговор об учебе и пользе знаний. Костик совсем скис. Легкий настрой разговора все время сбивался. Выручил невесть откуда взявшийся котенок. Разворошив груду тряпья на печи, он уцепился за висевшие мокрые штаны и от неудобства шлепнулся на пол. Прошел по половице, как по улице, понюхал бульдожье ухо и прыгнул с табуретки на стол. Прежде чем старуха его прогнала, Костик достал из кармана резинку с бумажным шариком и начал двигать перед собой. Глаза у котенка расширились от невероятной удачи. Он поднялся на лапках и, казалось, сделался легче пуха. Оставалось прыгнуть. Но из этого волшебного мира он был вышвырнут безжалостной рукой.

— Фу! — сказала старуха. — Нельзя на стол.

Костик взял смятый шарик и положил обратно в карман.

Старуха долгим изучающим взглядом смотрела на него, приспосабливаясь к новому уровню понимания и общения. Мысленно она исправляла ошибки президентов и королей, но говорить об этом с угловатым ограниченным подростком не имело смысла. При близком рассмотрении он меньше напоминал ей сына. И, конечно, ничего бы не понял в тех фантастических проектах государственного переустройства и критики большевистского режима, с которыми носилась она. Но свои размышления она как бы примеряла к его судьбе. Костик собрался было уходить, но был остановлен изумившим его вопросом:

— Дочка Васильева учится в вашей школе? — тихо спросила старуха.

— Да. А что? — обалдело уставился он.

— Я помню Васильева по двадцатому году, — загадочно промолвила старуха, уходя в себя.

Она бы могла сказать, как готовила восстание в Саратове. Но туда вошли красные эскадроны под водительством того самого Васильева. И планы социалистов-революционеров разрушились. А были верные люди. Главный боевик Зыкин стучал кулаком, настаивал на выступлении. Однако большинство решило ждать. Но повторной возможности уже не представилось. Выходит, прав был Зыкин, а не она.

Если бы тогда не Васильев…

— Молодой был, — произнесла она. — Красавец.

— Я в том году родился. А вы и тогда его знали?

— Знала… Я всех знала, — прозвучал непонятный ответ. — Сколько, ты думаешь, мне лет?

Костик пожал плечами.

— Откуда?..

— Тысяча! — услыхал он и не поверил своим ушам.

— А?.. — только и смог произнести, но еще быстрее подумал, что хозяйка избушки ведьма.

— Думаешь, так не бывает?

— Не-а…

— А у меня столько накопилось опыта, что хватит на тысячу лет. Вот поэтому гости в милицейской форме ко мне и заходят. Следят, чтобы поменьше читала, вовремя гуляла, соблюдала режим. А ты режим соблюдаешь?

— Соблюдаю, — проговорил Костик, наслаждаясь чужим сочувствием. — Если можно… А когда есть нечего, зачем его соблюдать?

Он давно понял, как надо жить. И часто любил прикинуться несчастным и жалким. Тогда как бы все само шло в руки — сочувствие, блага, вседозволенность.

И точно.

Старуха вынула из чугунка последние две картошки и положила перед ним. Он быстро съел и задумался. Покой снисходил в его душу легкими теплыми волнами. Спать было не на чем. Но и уходить не хотелось.

На подоконнике стояли цветы в плетеных горшках — пышные глоксинии, герань, фиалка. Мать тоже любила цветы и поливала старательно. Только у нее почему-то они не росли, а быстро увядали и никли. Она приносила новые, но и с теми повторялась та же история. А тут перед стеклами буйствовал целый сад.

За окном виднелись голые ветки уцелевших яблонь и новые бараки для строителей. Пока в них жили командирские семьи. Военный городок никак не могли достроить. По сравнению с бараками домик под желтой крышей казался совсем древним и, судя по разрытой кругом земле, доживал последние деньки. Раньше тут кругом были сады, но поселок разрастался и наступал. Фруктовые деревья выкорчевывали с такой поспешностью и беспощадностью, точно человек нашел другой способ, помимо природы, выращивать яблоки и наслаждаться их вкусом. Никто не пожалел, никто слова в их защиту не сказал.

Глядя на безобразные рытвины на месте старых садов, Костик повторял не свои мысли, а услышанные от других, взрослых. Но эти мысли давно казались ему собственными, и он снова подумал с негодованием про всеобщее молчание. Как будто защищать деревья и с ними всю уходящую красоту стало неловко и зазорно.

Глыбы разрытой земли показались странно знакомыми. Еще больше наклонившись, он увидел из окна вдали угол зеленого дома, в котором жила Надя Васильева. Комната ее была на первом этаже. Когда начиналась дружба, он подсмотрел однажды за ней в окно. Дождался темноты и, крадучись в кустах, приблизился к зеленому дому. Потом долго глядел в освещенное пространство комнаты, где Надя ходила, напевала что-то, вертела куклу и смеялась. Мать ее в синем цветастом халате, похожая на шамаханскую царицу, рассказывала, видно, что-то очень веселое и сама улыбалась, отчего лицо ее выглядело моложе и добрее.

Именно тогда он осознал нерешительность и робость, ничтожность своей роли в той далекой прекрасной жизни, понял, что мир устроен не для его блага и радости. Не голод, не побои, а именно созерцание далекой прекрасной жизни подвело его к этой мысли. И все равно, пока Бориска дорогу не перешел, ему чудилась какая-то фантастическая возможность приближения к тому загадочному миру, который являла собой Надя и ее семья.

Даже когда он перегнал ее в росте, Надя глядела на него свысока. Она стала единственной, неповторимой, и он с ужасом осознал, что никто не может сравниться с ней. А как хотелось забыть! Но он словно получил прививку против сентиментальности и добрых чувств к другим женщинам. Когда он, повзрослевший и сбросивший ученические вериги молоденький лейтенант, принялся разыскивать Надежду, все переменилось. Прежняя любовь загорелась вновь. И у Костика, Кости, Константина Михальцева появилась уверенность, что на этот раз он не будет отвергнут.

Однако поиски затянулись. Надиного отца перевели куда-то, и след его затерялся. Многие одноклассники разлетелись. Первым попался адрес Зины Клепы, и Костик помчался к ней на перекладных: поезд, извозчик, пять километров пешком. Зинка давно уехала из Горелой Рощи, но расстояния в то время не имели значения. Хотелось и Клепе показать себя, и уж выведать непременно важные сведения про Надежду.

Клепа жила в длинном дощатом бараке. Встретила его на пороге с пустым ведром, в рваненьком платьице, побледневшая, похудевшая. Глянула непримиримо, как прежде, и он понял, что привета ему не будет. И все же, войдя и расположившись за столом, под шум закипающего самовара, он стал говорить о себе и своей жизни те слова, которые приготовил для Надежды. Его распирало желание доказать, что раньше его не ценили, а вот он достиг многого, оказался удачлив по сравнению с другими, которых хвалили и взращивали. Если бы он мог разговаривать с собой, он бы честно заявил, что доволен такой разницей в положении. Мало того, оно им заслужено благодаря уму, глубине душевного склада, расположению тех таинственных сил, которые определяют судьбу.

Он ей не сказал этого, но взглядом выразил ясно.

Комната у Клепы была маленькая, обшарпанная, неизвестно как ей доставшаяся. Поцарапанная клеенка на столе, блеклые занавески поперек единственного окна, узкая кровать с потертым байковым одеялом — не для двоих. И однако фотография карапуза с вытаращенными глазами говорила о том, что жизнь Клепы не прошла без крупных перемен. Нескольких слов хватило, чтобы выяснить: да, сын, да, ясли. Мужа, естественно, нет. И Клепу это, похоже, не заботило. Михальцев подумал, что она с рождения была задумана как оторва, которая мчалась, не разбирая дорог и ни в чем себе не отказывая. Чужой опыт или совет для нее — тьфу и растереть. Она сама себе капитан и кормчий. Только корабль у нее без руля и ветрил.

На вопрос о муже Клепа так и ответила:

— На кой он мне?

А между тем к чаю ничего, кроме черняшки да засушенных леденцов, не было. Нужда не только стучалась в дверь, а давно уже расположилась посреди комнаты.

О том, что может случиться в жизни женщины, Михальцев имел весьма смутное представление, несмотря на свой лейтенантский чин. Но уже приучился глядеть на людей, как на солдат, с выражением неистребимой правоты. От советов удержался, но мысленно сравнил Клепу с паровозом, который, сойдя с рельсов, будет рвать и кромсать шпалы до полной остановки. Ему показалось, что Клепа сама это чувствует.

В тесноте бедняцкого жилища он чувствовал себя огромным, неповоротливым, лишним. И все же долго пробыл, выпил целый самовар с остатками леденцов. И чем больше пил чая, тем больше успокаивался. А Клепа металась по комнате молча, садилась на кровать, вставала, бралась за веник, роняла. Он сперва подумал, что в ней разыгралась прежняя любовь. А потом понял, отчего: жалела хлеба и леденцов. Больше-то не было.

Про Надю Васильеву она ничего не знала, как, впрочем, он с самого начала допускал. Никакой пользы от Клепы ему не досталось.

Может быть, даже знала и нарочно не хотела говорить. В конце концов ее метания окончились, она переломила себя и села напротив так же молча и прямо. Рваные плечики на платье зажала пальцами.

— Какие тебе еще сведения нужны?

— Да нет, ничего, — ответил он.

Немыслимая развалюха сотрясалась, продуваемая холодным осенним ветром. Так начиналась их молодость.

Эту молодость Костик не мог углядеть из окна старухиной избы. Но вдруг сделалось тихо. Необъяснимая тревога, волнение, неуверенность овладели им. Угол васильевского дома сделался черным.

 

4

Училище он закончил перед самой войной. И только что не летал на крыльях. Словно только ему судьба подарила лейтенантские кубари. После голодного детства, о котором не хотелось вспоминать, жизнь начала складываться так благополучно, что он удивлялся чуть не каждый день. Матери писать не успевал. Зато первый отпуск провел в Крыму, повидал Москву и получил хорошее назначение в округ — не какой-нибудь, а особый. Клепа, которую он разыскал, чтобы узнать про Надю, так и не поняла, какой он стал человек. Был из последних, а сделался первым. Конечно, в таких простых словах он не выражал своего восторга. Но это видно было по всему — взгляду, походке, выправке.

Сам себе он казался достаточно скрытным человеком и был откровенно уязвлен бесцеремонным вопросом бывшей соседки:

— Ну как? Все сохнешь по Надьке Васильевой? Никак не забудешь?

У него занялся дух от этой бесцеремонности, сил не хватило ответить. Только пожал плечами.

— Ну почему?..

И все же нужные сведения по крупицам собирались. Как и следовало, Надя вышла замуж за Бориса Чалина. В старших классах они дышать друг без друга не могли.

В институт поступили вместе. Теперь куда-то на восток укатили. Практиковаться. Поговаривали, что знаменитый тесть не слишком жалует безвестного зятя. Конечно, ему для доченьки ненаглядной заморского принца подавай. Кыш, все местные! Ну да сама Надежда тоже крепкий характер имеет. И сможет постоять за того, кто ей люб.

С прохладцей и злобой, поигрывая желваками, Костик спускался по ступеням городского парка, где позволял себе выпить ледяного пива. Гибким прутиком нервно бил по голенищу. Он бы, наверное, не мог сказать самому себе, какие сведения его больше разозлили. И тут же странным образом успокоили. Во всяком случае, память о Надежде он решил вычеркнуть из жизни. Но напоследок вновь и вновь возвращался мыслями к единственной женщине, которая его не оценила. Ладно, не он один. Еще и Борису придется хлебнуть с ней лиха. Не исключено.

Придя к такой обнадеживающей мысли, он с легкостью сломал прутик и запустил им в пробегавшего мимо бездомного пса.

 

5

Поезд мчал среди холмов, поросших лесом, освещенных утренним солнцем. Борис представил, что где-то в мелькающих чащах медведи выходят из берлог, разминают затекшие лапы. Один завораживающий таинственный вид сменялся другим. Но любование это быстро наскучило, потому что не имело отношения к реалиям их жизни и неустройству. Даже Надя притомилась и лежала на верхней полке, несмотря на духоту. Последние несколько часов она спала или делала вид, что спит. Они почти не разговаривали. Борис то и дело выходил в тамбур покурить. И, стоя между двумя раскрытыми дверями, пытался представить конечную цель пути.

Куда они ехали, знала только Надя. По окончании курса им предстояла практика, и Надя захотела провести ее в деревне у тетки. Договорилась обо всем в деканате, умолчав о родственнице. У нее была хватка, как у папаши. И Борису оставалось только подчиниться. Во всяком случае, любое путешествие было лучше, чем житье в роскошной квартире у тестя.

Отец Нади получил наконец генерала, стал вальяжнее и мягче. Но Бориса почему-то невзлюбил. И жизнь в чужом благополучном доме сделалась для него сущей каторгой. Впрочем, не всегда он это ощущал. Чистый, бьющий родник — Надя — охлаждал накаленную обстановку. При дочери генерал становился покладист и тих. Временами примирительно речист. Иногда долдонил молодоженам о необходимости образования. Наде ничего не советовал, потому что сделать ее военной было невозможно. Зато зятя он хотел непременно послать в военное училище и хотя бы на какое-то время избавиться от него.

Борис тайком бегал в аэроклуб, но в разговорах с именитым тестем отмалчивался. Пуще всего не терпел над собой никакой чужой воли. В этом отношении тесть его доконал. И все-таки напускное равнодушие Бориса не спасло: вскоре аэроклуб перевели в другое место, и будущие летчики остались ни с чем. Потом, когда Надежда, по примеру деда, захотела стать агрохимиком и поехала сдавать экзамены в Тимирязевку, Борис последовал за ней. Почудилась ему новая жизнь, воля, степи, кони.

Ошибка обнаружилась быстро. Он любил точные науки, преуспевал в математике, физике. А ему встретился чуждый мир приблизительных знаний, условных ценностей. Многое надо было не понимать, а заучивать. Допотопные машины вызывали, по сравнению с самолетами, чувство неловкости и стыда, а доценты и профессора выдавали их за чудо техники.

Однако по природе своей он не способен был к легким переменам. Инерция прежнего решения и новые друзья помешали ему сразу отступить. Вместе с Надей он сдал экзамены, оба получили место в общежитии, семейную клетушку, разделенную матерчатым пологом.

Теперь и то время осталось позади.

Поезд начал тормозить. Потянулись грязные разводья рельсов на безымянном полустанке. Борис быстро прошел в вагон. Надя уже сидела внизу на скамеечке, причесанная, собранная.

— Наша? — спросил Борис.

Она кивнула.

Вышли в никуда, в мокрель и сырость. Возле будки обходчика понуро стояла лошадь, запряженная в телегу, и дремал возница.

— Куда нам? — спросил Борис, обернувшись к Наде.

— Синево! — беспечно отозвалась она.

Вышло, что возница едет как раз в ту деревню. Брезентовый пакет с полученной от проводника почтой лежал в его ногах. О цене сговорились быстро: возница ничего не взял.

Борис кинул чемодан в солому, они с Надеждой сели на телегу рядом с колесом, которое то крутилось, то притормаживало. Возница, бодрый улыбчивый мужичонка с прокуренными зубами, махнул вожжами, и лошадь тронулась.

По обе стороны дороги тянулось поле. Дальше стоял лес. Яркая солнечная зелень распустившихся берез мешалась с темным цветом вечнозеленых елей. Дорога выглядела пустынной, словно никакого движения в этом медвежьем углу отродясь не бывало. Однако благостная тишина длилась недолго. Перед лесом, где угадывалась река, прогремели взрывы.

— Завод строют! — пояснил, обернувшись, возница и опять весело улыбнулся, словно в строительстве завода была его заслуга.

Потом над ними долго кружил невесть откуда взявшийся самолет. Подняв голову, Борис наблюдал, как он разворачивается, покачивая крыльями. Надежда быстро взглянула на мужа, стараясь, чтобы он не заметил ее понимания и сочувствия.

Впереди на холме показалась деревенька, когда медленную повозку нагнал верховой. Возница сломал шапку и кое-как изобразил поклон. Всадник глянул острым ястребиным взглядом на него, потом на спутников.

— Тебя совесть не мучит, Алексан Палыч?

— А в чем?

— Да вот, лошадь загубишь. Что же такую телегу взял? Колесо тормозит.

Возница развел руками с шутливой покорностью:

— По срочному делу вышло, а другой экипажи не было. Но колесо крутилось сперва, а тут, действительно, хоть с возу слезай, утопнешь, нечего делать!

Всадник сдержал улыбку.

— Откуда ползешь?

Возница сокрушенно махнул рукой:

— Из района. В больницу жену отвозил.

— Это в который же раз?

— Ай, сбился сам! Ноне пересчитаю. Об одном молимся: может, на этот раз будет дочка.

Всадник все же не справился с улыбкой.

— Ну, ну!

Потом тронул поводья и, разбрасывая конем тяжкую слежавшуюся глину, помчался по дороге.

Палыч привстал на коленях, во всю мочь замахал кнутом над головой и потащился вперед, оглядываясь на сломанное колесо.

 

6

Тетка, Людмила Павловна, поразила Бориса яркой, броской, какой-то восточной красотой — так много было блеска в волосах, загара и сияния больших, словно распахнутых глаз. Надя могла с ней сравниться только потому, что была молода, и это давало ей преимущество.

Приняла тетка молодоженов радушно и в то же время настороженно, будто заранее согласилась тащить непосильную ношу и не торопясь примеривалась, как бы получше взяться. Загар на руках и лице у нее был какой-то не рабочий, темный, а курортный, мягкий, шелковистый. Она и работала врачом в сердечном санатории, который открылся недавно и все еще строился под горушкой, недалеко от Синева. Там тетке полагалась комната. Но она предпочла в Синеве полдома, который оплачивал райздрав. Тетка предложила племяннице жить в санатории. Но Надя осмотрела темные сырые стены с потеками, унылый вид на замусоренный хозяйский двор и предпочла деревню.

Каприз Надежды показался Борису чрезмерным, и он пробовал возразить:

— Переночевали бы в санатории. Почему нет?

Ответ был получен тут же:

— Ты ничего не понимаешь.

Комнату им указали ближе к ночи. Тетка договорилась — последний дом в деревне.

Добрались до нового жилья уже в наступающей темноте. В нескольких шагах от калитки начинался спад, и дальше угадывалась черная пропасть оврага. А может быть, речки. Что-то шумело и бурлило. В одном из окон дома желтился свет.

Дверь оказалась не заперта. За широкой печью на свету возилась хозяйка. В темном углу на кровати слышались голоса двух малышей.

— Папань, а папань… расскажи сказку.

— Ведь я уже рассказывал вчерась.

— Нет, папань, сегодня еще.

— Погодите. Отвяжись, Славка! Кто-то пришел. Валерка, не толкайся, а то прогоню. Будешь в сенцах с матерью спать.

— Это Славка. Это не я…

— Ну, папань, расскажи!

* * *

Практиканты устроились.

Врубились в чужой дом, в чужую жизнь, как будто их только и ждали. И будто они своим присутствием способны осчастливить, а не затруднить людей и не причинить им хлопот. У большинства такое волшебное заблуждение возможно только в молодости. Некоторые сохраняют его на всю жизнь.

Надежде казалось, что она еще никогда так не уставала. Да и Борис чувствовал себя не лучше. Поэтому, не раскрывая чемоданов, улеглись в чужую постель. Обнялись накоротке и отвернулись друг от друга. Хотя Надежда жаловалась на усталость, но сон не шел. Борис тоже не спал, выходил курить. И оба долго передумывали дорожные впечатления, глядя на молочный тревожащий свет луны в черном посеребренном окне. Старались привыкнуть к незнакомому окружающему миру. А на самом деле каждый думал о себе.

Борис был недоволен присутствием тетки в деревне и новой непонятной зависимостью. Вообще не нравилась затея с заранее подготовленным гнездышком, где их опекала Надина родственница. Над этой идеей, несомненно, поработал тесть, который день и ночь печется о своей дочке. Временами Борис понимал эту неусыпную родительскую любовь. Но чаще она его допекала. Присутствие родителей оказывалось причиной непрерывных ссор. И Борис это просек наконец. Наедине с ним Надежда была одна — милая, ласковая. При родителях становилась совершенно другая. Будто внутри появлялся какой-то железный стержень. И словно не она только что смотрела на него сияющими глазами и говорила нежные слова.

Эти «качели» выводили из себя. Самое досадное заключалось в том, что каждый раз она выглядела искренней. И где была настоящая Наденька, он не мог понять. В девичестве она вела себя проще. Конечно, не родители, а прежде всего папаша ее был всему причиной, со своей отцовской ревностью и упрямством. И в нем, Борисе Чалине, заключалось столько же причин для недовольства, сколько нашлось бы в любом другом. Из-за этих «качелей» горячая любовь сменялась неистовой ненавистью, и обещания развода вспыхивали так же часто и страстно, как заверения в любви.

Борис прислушался. Надя ровно дышала. Луна отодвинулась и уже не освещала Наденькино лицо и не мешала ей. Он порадовался и в то же время удивился, что сон так быстро овладел ею. В последнем своем побуждении он обнял ее и осторожно отнял руку, стараясь ничем не потревожить.

Надя едва перевела дыхание. Она не любила засыпать первой. Поэтому лежала не шелохнувшись, как натянутая струна. Еще любовь не увлекла ее со всей силой, и она боялась ненасытного мужского стремления. Зато ревность крутила ее с неистовой силой. Она становилась сама не своя, если замечала случайный взгляд Бориса, устремленный к другой женщине. Так было в поезде. Вошла девчонка, и он не мог оторвать глаз. Поэтому Надя весь день сердилась. Тысячелетний женский опыт ей говорил, что никаких случайностей в любви не бывает.

Когда муж успокоился и уснул, мысли ее вернулись постепенно к оставленному дому, к прощанию с мамой, которое было трогательным и беспокойным. В разлуке легче думалось, и чаще приходила нежность. Размолвки мужа с отцом искренне огорчали ее, но она и вообразить не могла, что эта вражда будет длиться вечно. Она любила обоих настолько, что была уверена в своей власти над их поступками и чувствами. Но почему-то никак не могла выбрать подходящего момента, чтобы все устроить по-своему, помирить самых близких и дорогих людей. Она понимала, что непримиримость отца по отношению к Борису вызвана только заботой и беспокойством за нее.

Наверное, причины для этого были. Она сама не могла сказать, что семейная жизнь принесла ей безоблачное счастье. В первый месяц с опрометчивой легкостью она сказала мужу, что у нее может долго не быть детей. И, похоже, этот вопрос сильно его взволновал. Она это быстро почувствовала. А ей-то казалось, что главное — любовь! Во всяком случае, первый их месяц никак нельзя было назвать медовым.

Мать отругала Надежду и заново пересказала историю своих лечений и мытарств, но теперь уже бодрым тоном, как бы подтверждая укрепившуюся в обществе мысль, что силой духа и воли человек может одолеть любые невзгоды. А Надя точно знала с детства, что появилась случайно. И если бы не долгое мучительное материнское лечение, ее просто могло не быть. И беспокойство матери по поводу дочки в этом отношении было ей тоже известно. Но разве — не будь ее — любовь мамы и отца была бы от этого меньше? С легкостью, которую дарят молодость и беспечность, она обо всем поведала Борису. Но тот повел себя не так, как она предполагала, а напротив — сильно обеспокоился.

Утром она заметила в дороге, как муж следил за самолетом, и еще раз подумала, что крепости в их браке нет. Его вечно тянуло куда-то в путешествия и приключения, спокойная мирная жизнь тяготила его. Конечно, не будет он в белом халате склоняться над микроскопом, как ей хотелось. Не будет и тут, в колхозе. Землепашество не его путь. Ему бы на самолет или в море, так он сам иногда проговаривался. И она чувствовала, что скоро недостанет сил его удержать.

За перегородкой, как птицы после дождя, заторопились, перебивая друг друга, детские голоса:

— Папань, а папань! А кит сладит с акулой?

— Он ее хвостом убьет.

— Он больше акулы?

— Больше.

— Папань, а он толще самовара?

— Толще. Спи!

Воцарилось молчание.

* * *

Утром Надежда проснулась в залитой солнцем избе. От печи тянуло свежим хлебом. Борис вышел на крыльцо. Ослепительное синее небо над головой и туманное по горизонту обнимало землю. Теплом охватило плечи, и только острый холодный ветерок напоминал о ранней весне. Внизу, в овраге, шумел ручей.

Борис вернулся бегом через холодные сени в избу.

— Надя, — позвал он.

— Сейчас. Что тебе? — послышалось из-за перегородки.

— Пора вставать.

— Уже встала, — сказала она, выходя.

Борис настороженно окинул взглядом знакомую фигурку под тонким платьем, свежее заспанное лицо, улыбку, немножко бессмысленную, и остался доволен.

За несколько месяцев он успел понять, что Надежда обладает одним волшебным даром. И он проявился тут же: в незнакомой деревне, в чужом доме она успела в полчаса приготовить отличный завтрак. Пока он разминался в саду между яблонями, стол был накрыт. И уже рыба, пойманная хозяином, жарилась на сковородке, залитая яичницей и присыпанная мелким зеленым лучком. Они успели позавтракать, пока сам хозяин стучал топором во дворе.

Борис намеревался идти в правление, но тетка все устроила по-своему. Договорилась с председателем и забрала на целый день племянницу с мужем к себе в санаторий. Показала парк, новые постройки, записала племянницу на курсы медицинских сестер.

— Пригодится! Занятия два раза в неделю. Меньше в правлении будешь сидеть.

— Но я не хочу в правлении.

— Придется, — бросила тетка, когда они оказались вдвоем. — Председателю ты понравилась. А он старается не пропустить ни одной юбки.

— Хорошо! Я буду носить только платья, — равнодушно отозвалась Надежда, но румянец все же вспыхнул на лице.

Тетка внимательно к ней присмотрелась.

— Неужто он холостой? — наивно спросила Надежда, чтобы как-то отговориться.

— Да где же ты видела, в таком-то возрасте, чтобы мужик одинокий был? Только ненормальные. Нет! У этого все в порядке. И ребятишек двое. И баба на сносях.

* * *

Председателем оказался тот самый всадник на черном коне, которого они встретили в первый день. Это был широченный, еще не старый мужик, Демьян Фокин, по кличке Матрос. Он, и правда, служил на флоте в Гражданскую, на линкоре «Андрей Первозванный». Говорил и ходил неторопливо. Медвежья мягкость движений выдавала необычайную силу. В отличие от теткиных предположений он повел себя с практикантами сурово. Бориса направил в бригаду хмурого, тощего мужика Егора Палыча, который работал сперва на скотном дворе, потом на пилораме. А когда травы подошли, всех кинули на покос.

Время от времени хмурый Егор Палыч подбадривал молодого практиканта.

— Поглядывай! Поглядывай! — говаривал он то и дело. — Вон как Аникин чешет.

Борису поначалу казалось, что он в любой работе не отстанет от местных мужиков. Но выяснилось, что и топор надо держать не так, и косой водить по-другому. Маленький, круглоголовый Аникин в любом деле сто очков ему давал. Это был тот самый возница, который привез их в Синево.

Надежду определили в полевое звено, помогать учетчикам. Но помощник Демьяна и бригадир Ерофей Фомич скоро перевел ее в контору, и она прохлаждалась в правлении, осваивая счеты и разные бухгалтерские бумажки. Надежде он, в отличие от председателя Демьяна, совсем не показался. Приплюснутый нос сапожком, колючие голубые глаза, округлая бороденка, воинственно выдвинутая вперед. Но сам он о себе был, очевидно, другого мнения. И Надежде уделял особое внимание. Давал советы по бухгалтерской части, отпускал подольше на обед. А однажды, будто бы по делу, велел отправиться в район, помочь с отчетом на исполкоме. Демьян, когда дозволялось, посылал на такие дела своего заместителя. Надежда надела легкое светлое платье, шляпу с широкими полями от солнца, городские туфли. И ждала у дома, пока Ерофей Фомич прикатит на председательской двуколке.

Отчет в исполкоме занял не много времени, если не считать, что его вовсе не было. Просто сдали ведомость в сырую темную комнату, где пахло старой бумагой и мышами. Зато потом была ярмарка, где Ерофей Фомич купил себе сапоги, а Надежда заколку для волос. Позже они еще дважды ездили в райцентр, правда, уже без ярмарки.

Про них уже ходили разговоры. На чужой роток не накинешь платок. Конечно, зависть и злость воодушевляли многих деревенских пустозвонов. Еще бы! Муж у этой городской франтихи есть, так она еще и с другим любовь крутит открыто. Они бы, конечно, умерли от смеха, узнай доподлинно, что Ерофей пальцем не дотронулся до своей практикантки. Возможность видеть ее наедине сделалась для Фомича главной, лишила его привычной осторожности. Сдерживаемый взглядом своей молоденькой спутницы, он судорожно искал повод для новых встреч.

Седина у Ерофея еще не попала в бороду, но бес уже крепко зацепил ребро. Мужик перебрался от жены на сеновал, пил и ел в одиночестве и не хотел никого знать, кроме объявившейся городской недотроги.

Домашние ходили по одной половице, чтобы не потревожить хозяина. А тот и на сеновале не мог уснуть, все ворочался. А память и в ночи подбрасывала завораживающие картинки: вот Надежда идет, вот протягивает руку к ведомости. Чего, казалось, ведомость? Обыкновенная. А все дело в руке…

Пробивался студеный рассвет, и стены сарая становились различимы, когда Ерофей Фомич засыпал. Поднимался серый, помятый, злой на весь белый свет. И лишь короткие свидания с молодой практиканткой заряжали его необходимой энергией. Он выдумывал ей работу, не обращая внимания на кривые ухмылки рядом. Однажды забрал с собой обмерять дальние поля.

— Нечего белоручкой в конторе сидеть, — грубовато пояснил он.

Поколебавшись, Надежда подчинилась.

— Гляди, не намеряй лишнего, — пискнул счетовод Кирюшин.

Выходивший Ерофей Фомич мог этого не слышать, но Надежда отлично поняла и уже в коляске сильно пожалела о своем согласии. Ерофей Фомич сидел на двуколке сам не свой, молчаливый и все время косил глазом в сторону.

Ни синего неба, ни пения птиц Надежда не замечала. Фомич остановил двуколку на берегу реки, когда Синево скрылось за холмом. Привязал лошадь к березке. Приблизился. Надежда быстро отошла. Сорвала несколько васильков.

— Вот, глядите!

Хотела отвлечь, но поняла, что это не удается. Фомич закосил глазом еще сильнее.

Светлеющее ржаное поле подходило одним краем к обрыву над рекой. Надежда прошла через рожь, приминая стебли, и глянула вниз. На речном плесе увидела маленькую лодку. Рядом старик, видимо, хозяин, перекладывал сети на берег. Надежда быстро решила, что рыбак поможет ей отвязаться от Ерофея Фомича.

— Дедушка! — крикнула она.

— Ай-я? — отозвался тот, подняв бороденку.

— Можно покататься на твоей лодке?

Старичок еще раз оглянулся.

— Почему нельзя? Авось не развалится.

По узкой, едва различимой тропке Надежда спустилась к реке, держась за ветки ольховника. Ерофей Фомич приплелся следом. Поприветствовал старика, взял у него ключ и весла.

Они выплыли. Надежда устроилась на корме и следила, как пронизывают воду и сходятся в глубине солнечные лучи. Ей казалось, что просмоленное днище висит над призрачной бездной, хотя берег был недалеко.

Заметив, что Ерофей Фомич начинает косить взглядом, сказала торопливо:

— Давайте к берегу!

Поднялась в лодке и едва не упала, соскочив на песчаную отмель. Добежав до березки, отвязала лошадь. Ерофей Фомич догнал ее, повернул к себе, прижался колючей щетиной к твердо сжатым губам. Она оттолкнула, вырвалась, обожгла ненавидящим взглядом.

— Не подходи! Слышишь?

Ерофей Фомич вспомнил, как в коллективизацию колхозный активист Проня Соломатин сильничал девок и склонял их к любви при помощи пистолета, положенного ему по должности при новой власти. И Ерофей Фомич очень пожалел, что нет при нем табельного оружия. Теперь приходилось стонать и каяться — «проста… погоди»…

— Дом отдам! — выдохнул он давнюю мысль, которая зрела в нем душными сеновальными ночами. Округлил глаза до боли так, что брызнули слезы. — Все!.. Отдам!..

Цепко схватил Надежду опять, но та вывернулась непонятно какой силой, взлетела на двуколку и, нахлестывая лошадь, помчалась прочь.

Ерофей Фомич, несуразный и одинокий, остался возле березы. Надежда не знала, о чем он думает, не догадывалась, как ему не хватает Пронькиного пистолета. А Фомич с завистью вспоминал, как нагло прохаживался по деревне удачливый Пронька. Правда, потом утоп в дремучем Рогожинском болоте за пять верст за лесом, куда сроду не ходил.

А Надежда, оставшись в одиночестве, бросила вожжи и пустила лошадь медленным шагом, постепенно успокаиваясь. Впереди началось курлыканье, будто приближавшийся лес оказался полон птиц.

Курлыканье раздавалось все сильнее, но небо было пустым. Потом на чистую синь из-за леса легко выбросился журавлиный клин и, набирая высоту, стремительно начал уходить поверх солнца. Это была счастливая минута, и Надежда окончательно пришла в себя. Она попыталась подумать о Борисе с нежностью. Но что-то мешало. И она в конце концов оставила эти попытки. Семейная жизнь складывалась труднее, чем рисовалось в девичестве. Пришло разочарование, какого раньше не было. В ранней юности Борис верховодил, казалось, ему любое дело по плечу. И она не могла предположить, что в нем появится замкнутость, неуверенность, слабость духа.

Она же выросла в доме, где мужчина был властным и категоричным, как отец. Надежда предпочитала именно такие качества у главы семьи, а не туманные мечтания о невозможном и, следовательно, недовольство. Раньше Борис хотел стать летчиком, путешественником, плавать на кораблях, опускаться водолазом в глубины моря. И она всякий раз верила его мечтам. А ничего не вышло. Он попал в сельский вуз по ее совету, теперь маялся. Какая уж тут романтика? Для себя она знала, что хочет — лабораторию, белый халат и таинственный мир живого под микроскопом. А ему — что?

«У него нет цели! — кричал, бывало, отец. И то, чем она гордилась, опять оборачивалось против Бориса. — Поплелся за женой в институт… Потому что нету цели! Разве не видишь?» — обращался он к дочери, и она мысленно соглашалась. Раз ему на факультете тяжко, надобно что-то делать. Ладно, аэроклуб перевели! Ведь есть, наверное, другие возможности. Или причина в другом? Может, отец своим авторитетом долго давил на зятя, и тот не выдержал? Эта мысль показалась Надежде очень правдоподобной. Но не прибавила нежности и любви.

* * *

Разные разговоры о жене доходили, конечно, и до Бориса. И он вдруг увидел в семейной жизни новую, незнакомую сторону. Отношения с Надеждой резко ухудшились.

Тетка не посмела устраивать выговор племяннице, хотя тоже была недовольна.

— Вона! Думала на Демьяна, — сказала она со вздохом. — А косой Фомич оказался шустрее.

В один субботний вечер, явившись неизвестно откуда, Людмила Павловна достала бутылку вина и сказала, подняв бокал:

— Выпьем за несчастную любовь!

Потом добавила, расчувствовавшись:

— Примаком в семье жить не сладко. Да… Но здесь! Ты что? Не можешь оттаскать ее за косы?

Борис неторопливо отпил вино и глянул потемневшими синими глазами:

— Она же обрезала косы в прошлую зиму. У нее кос нету.

Они выпили бутылку до конца. Начало темнеть. Даже июньский вечер не выдержал — то ли от позднего часа, то ли от тяжелых туч, сгустившихся за окном. Капли дождя ударили по стеклу.

— Не знаю! Будь моя воля! — не выдержала тетка.

В конце деревни на бугре, где по субботам собиралась молодежь, запела гармонь.

«…От полудня до заката…»

Петька-гармонист всякий раз начинал одну и ту же песню. Услыхав ее, бабы вздыхали: «Знать, сегодня Петька…» Напарник его появлялся на бугре пореже и всегда начинал с вальсов.

Лицо Бориса обострилось. Тетка посмотрела на него с задумчивостью.

— Да… Конечно! Ты знаешь, что генерал вам жить не даст. И, главное, Надежда это чувствует. Ну, твое дело! Упустишь время, потом будет поздно.

Стукнула дверь. Никто, кроме Нади, уже не мог прийти. И все же мысль о ней не принесла Борису облегчения. Надежда действительно возникла в проеме двери, смеющаяся, счастливая. Словно счастье являлось достаточным свидетельством ее правоты и не нуждалось в объяснениях. Привлекательная той особой мучительной красотой, какой природа наделяет изменщиц.

— А по какому случаю праздник?

Ни слова не говоря, Борис рывком поднялся и вышел.

Едва начавшийся дождь прекратился. Сырой темный ветер донес пиликанье гармошки, и Борис отправился туда, где веселилась молодежь. Отыскал в кружке танцующих девушку, которую раньше приметил, — Настю Аникину. Она сама, бросив кавалера, подошла. Знакомство их началось с первого дня работы в бригаде. Настя приносила отцу обед. Была она красивая, рослая в отличие от маленького Аникина, светлые косы уложены венцом на голове. А когда однажды пришла с распущенными волосами, у Бориса дух занялся от объявившейся красоты.

— Редкий го-сть! — пропела она, подходя. — Ай, завтра не подниматься?

В спустившихся сумерках каждую черточку лица ее было видно, и глаза сияли.

— Хватит времени, — отшутился Борис.

Они покружились несколько танцев. Когда говорить было не о чем, похваливали гармониста. Потом начались частушки, и Настя, разбивая пыль каблуками, пропела про милого парнишечку, которого отбила другая, злая зазноба. И получалось так, будто она смотрит на Бориса, обращается к нему.

Пока играла гармонь, они были вместе. Но расстались легко, Настя ничем не выразила сожаления.

— Завтра принесешь отцу обед? — спросил Борис. — Увидимся?

— А как же! — ответила она с таким радостным видом, словно он назначил ей свидание.

— Скажи отцу, чтобы стукнул в окно, когда пойдет. А то просплю.

— Ладно! — отозвалась она.

С ожиданием, что Настя появится завтра и это будет праздник души, Борис вернулся домой и улегся на край широкой постели, чувствуя, что жена не спит и лежит, вытянувшись в струну.

 

7

Косить поднялись рано.

Аникин стукнул в окно, выполняя наказ дочери. Борис едва проснулся с непривычки. Выпил молока, отыскал косу, догнал уходящих и зашагал, стараясь не отставать. Воспаленным мозгом цеплялся за непривычные картины.

В раскрытое небо врывался холод, и все оно светилось, пронизанное лучами невидимого солнца. Висящий туман скрывал крайние избы. Темная трава вокруг ног была густо усыпана жемчугом.

На место пришли в начале четвертого. Над горизонтом всплыл огромный полудиск солнца. Природа зазеленела, жемчуг пропал, и в тех же местах росинки засверкали глубочайшим бриллиантовым разноцветом.

Сквозь давние разросшиеся лесопосадки блестела река. В великом множестве неподвижно благоухали разнорозовые цветы шиповника. Прошумел первый ветерок. Засеребрились вывернутые листья тополей.

Борис заметил с удивлением, что все разделились и приступили. Маленький веселый Аникин сделал первый проход. Его коса без усилия завидно ровно подрезала валившуюся траву.

«Настя придет», — подумал Борис. Пройдясь следом за Аникиным, выбрал участок с запасом. Медленно приноравливался. На втором проходе пошел бойчее. Когда косил над оврагом, навстречу из травы вытянула черная граненая головка змеи. И тут же отлетела, начисто срезанная.

Подошли двое: длинный худой Егор Палыч с двумя косами на плечах и приземистый, широченный в плечах Жорка Норов.

— Бог в помощь!

Борис кивнул. Он волновался, чувствовал, что за ним наблюдают, и волновался еще больше. Коса несколько раз, задрожав, ковырнула землю.

— Ты на пяточку, на пяточку нажимай, — услышал он ласковый голос Аникина. Оглянулся ответить, но Аникин уже шагал прочь.

Норов не спеша сделал толстую самокрутку, насыпал с ладони крупную махорку и привычно размял ее пальцами.

— Широко захватываешь.

— Плохо?

— Нет, если прокашиваешь, почему же плохо. Хорошо. Кури. Ай ты не курящий?

— Нет, потом…

За последнее время Борис редко видел Норова в бригаде. И не любил, хотя слышал о нем немало любопытных рассказов. Многим не по сердцу приходился жестокий его характер. Говорили, за последний год Норова поджигали дважды, но никто не догадывался, чьих старательных рук это дело. В колхозе Норов работал мало, больше шабашил. Печи клал, избы рубил в дальних деревнях. Жену вовсе в поле не пускал по причине ребятишек, которые, диковатые, в отца, сперва сторонились всех, а подросши, стали гонять сверстников, отчего малолетняя деревня разделилась на два враждующих лагеря.

— Что засмотрелся? — на Бориса уставились маленькие, глубоко запрятанные глаза.

— Так… гадюку убил.

— Водятся они тут.

— Часто жалят?

— Меня, например, ни разу. Давеча Анютка Егорова веревкой у колодца змею засекла. В тридцать третьем, когда голод был, один старик от гадюки помер. Латов Прокопий. Домик его за Аникиным. Может, замечал? Возля колодца. Никто там не живет.

— Почему? — спросил Борис.

— Некому! — весело ответил Норов. — Сын Прокопия погиб, когда японцев били. Внук Ванька служит срочную. Осенью придет. Мать его, Зоя, всегда слаба была. Сына родила богатыря, как будто все силы отдала. Как мужа-то убили, она в ту зиму и померла. А Ванька ейный уже до армии тележную ось одной рукой подымал.

Норов закинул косу на плечо и пошел прочь.

«Не один я в поле кувыркался, Со мною был товарищ мой…» —

услышал Борис.

Неожиданно густым, звучным голосом, в упоении раздирая глотку и ровно махая почти невидимой косой, продвигался Аникин.

— Егор! — через минуту весело кричал он и дожидался.

— Ну? — отвечал наконец хриплым голосом вечно простуженный Егор.

— Кто кого похолит ноне?

— Я тебя!

— Ха-ха-ха-ха! — рассыпался в ответ по полю мелкий дробный смешок.

Прошел час. Борис стал запариваться. Все чаще точил косу, большим усилием воли заставлял себя двигаться вперед.

Коса рвала землю. Мяла траву. Приходилось сбиваться с ритма, на что уходили остатки сил. Борис остановился, смахнул рукавом с бровей нависший пот и запрокинул голову Прямо на него со всех сторон падало густое синее небо. Над деревьями по-прежнему вели свою беззаботную жизнь птицы. Вспомнилось, как думал, поступая в сельский вуз, — кони! степи! воля! Теперь, можно сказать, кони имелись в наличии. Но воли не ощущалось.

Борис оглянулся. Люди притихли. Работа брала свое: «Надо, надо, надо!»

Солнце поднялось высоко. Трава высыхала. Все чаще останавливались косцы. Все чаще визжали камни о железо. «Вот оно, в самом деле, — думал Борис. — Роса долой — коса домой».

Когда наконец поборол усталость и дело пошло бойчее, услышал, к своей великой радости, неунывающий голос Аникина:

— Егор, когда будем курить?

— По мне, в любое время.

Борис не спеша остановился, вытер косу пучком травы. И, так же не спеша, отправился к Аникину. От курева отказался и, заваливших на сырую скошенную траву, с наслаждением вдыхал терпкий аромат высыхающих стеблей. Над головой освежающе шумели деревья. Подумал, что там, вверху, нету такой жары и духоты, как на земле.

— Замучился? — услышал участливый вопрос Аникина и открыл глаза.

— Есть немного.

Аникин тут же забыл о нем. Повели разговор про лесника, который разбился на мотоцикле.

— Это такая штука, — вставил Егор. — Смертолюбивая.

— Да ить можно расшибиться на любом виде транспорта, — поднявшись с колен, заговорил Аникин. — Ежели голову на плечах не иметь. У нас летошный год шофер прямо с грузовиком искупался. Горемыка! А все почему? Молоденький!

Борис улыбался прежде времени, такое удовольствие вызывал в нем Аникин.

В дальних кустах шиповника мелькнуло белое платье. Настя! Поднявшись с колен, Борис напряженно вглядывался. Она! Магнитом его потянуло к этой дивчине. Машинально, продолжая разговор с Аникиным, спросил:

— Где?

— А?.. Искупался? Около монастыря. У Медведевки. Как ехать сюда из города, по правую руку… А ежели отсюда, то по левую.

Борис вспомнил разрушенный монастырь с проломами в кирпичных стенах, без купола и оттого казавшийся обезглавленным.

— Восстанавливать его не собираются?

— Да уж сколько лет. Обещался, говорили, какой-то митрополит ихний, да так, видно, дело и заглохло. Вот при Иване Грозном там, что называется, важные духовники жили. А может, врут?

— Нет, не врут, — вставил Егор Павлович.

— Ну, и что шофер? — спросил Борис.

— Какой?

— Что искупался.

— А, в пруде? под монастырем? Там лягушки все лето не пересыхают. И прямо на пруд дорога спускается. Она, дорога-то, повертывается, как сюда ехать. А он, горемычный, не разглядел. Разогнал на радостях свою технику и прямо в пруд по самую крышку. И не успела вода на крышке сойтиться, как он на этой самой крышке уже сидит, и, пожалуй что, сухой. Вот до чего заставляет человека необходимость.

— Вот и то! Ха-ха-ха-ха!

Аникин смеялся мелким дробным смешком, обнажая источенные частые зубки, и казалось, не было для него большего удовольствия, чем смеяться.

Крепкий, с прокаленным лицом Норов кривил губы в сдержанной усмешке, словно мысли его блуждали где-то далеко.

— Давно женился? — неожиданно спросил он Бориса Чалина, когда возникла пауза и Егор с Аникиным принялись делить оставшийся табак.

Борис удивился, поднял бровь.

— А что?

— Так… — Норов не счел нужным объяснять. Его водянистые глазки с любопытством уставились на Бориса. — Давеча видел твою жену с Фомичом, председательским помощником. Куда-то шли…

— А что ты еще видел? — сузив глаза, спросил Борис.

— Вчерась Фомич все Маруське Алтуховой лазаря пел, когда мы в театр ездили, — по-своему разрядил обстановку Аникин. — Всем колхозом на трех машинах. Туда и обратно.

— Ты с нами, Жорка, в театре не был? Во где посмеяться, — сказал Егор.

— А что смотрели? — поинтересовался Борис.

— «Обвал» какой-то.

— Может, «Обрыв»?

— Точно, «Обрыв». Всем понравилось. Особенно то место, где едят. У меня, ажник, слюна потекла.

— Бабка у них была сильная. Как она отчихвостила энтого генерала!

— А кто у их дверей двое стояли? Контролеры?

— Нет. Это слуги ихние, лакеи. Уборщики.

— Эй… дочка! — радостно засветился Аникин.

Борис не терял ее из вида и заметил, как она шла берегом реки. Появилась для всех внезапно, но не для него. Приблизилась. Борис проворно убрал косу с ее пути. И как не бывало разламывающей усталости.

Пока здоровалась, раскладывала тряпочку на пеньке, подобие скатерти, в душах у мужиков царил праздник. Золотые Настины волосы рассыпались по загорелым плечам и взлетали при каждом движении. Словно для того, чтобы подчеркнуть прелесть фигуры. В ее лице не было и следа той абсолютной, не волнующей правильности, которая принимается за красоту. Но когда она, внутренне преображенная волнением и радостью встречи, смотрела перед собой, лицо ее неуловимо изменялось, светилось радостью, и она становилась удивительно хороша. Борис почувствовал, что для него она переменила обычную свою прическу, и не мог отвести глаз.

Настя выставила на самодельный столик крынку со сметаной, хлеб. И протянула бутылку молока Борису. Готовилась, значит…

— А это вам! Поскольку вы у нас одинокий.

— Как одинокий? У него жена есть. Ты чего, дочь? — уставился Аникин.

Однако Настю нелегко было сбить. Ничего не изменилось, не затуманилось в ее улыбке. Может, нарочно бросила про «одиночество».

— Ну… это… Я имею в виду… без дома… без хозяйства. Он меня понимает, — засмеялась Настя.

И Борис всем своим видом дал понять, что понимает всецело и одобряет каждый ее жест. Настя посмотрела мельком на него, как бы закрепляя взглядом тайное согласие. Этот незнакомый парень в голубой рубашке с закатанными рукавами, легких брюках, заправленных в сапоги, с первых дней вызвал в ней беспокойство. Как это так? Не обратил на нее внимания!.. Ах… ах! Зато теперь обратил.

Ветер, трепавший самодельную скатерку, вдруг рванул и опрокинул стаканы. Погода быстро менялась, и Борис только сейчас это заметил. Капли дождя рассеялись в сильном ветре. Настя собрала посуду, и все сообща двинулись в обратный путь. Настя держалась рядом с Борисом. И он это ощущал каждую секунду.

Они миновали рощу и вышли к деревне. Редкая картина представилась им. Всюду бесновался ветер. На фоне темнеющего неба вершины деревьев беспорядочно метались, размахивая отяжелевшими ветвями. И на бесконечно глубокую, чистую половину неба с удивительной быстротой надвигалась туча, от края до края заполнившая горизонт. Перед ровным серым краем ее, беспрестанно изменяясь, крутилось множество клочков, как воздушные шары, которые, казалось, улетали все выше. В черной же глубине тучи, по всему горизонту, молчаливо извивались молнии.

— На море в таких случаях говорят: «внезапно налетел шторм!» — крикнул весело Борис, наклоняясь к Насте. И она кивнула благодарно, как сделала бы это за любое слово, обращенное к ней.

На горизонте полыхнуло, и в наступившей затем черноте где-то далеко за лесом засветился веселый огонек.

— Смотри, зажгло!

Оба прислушались. Ветер принес далекий тревожный колокольный звон.

— Не одну крышу поснимает сегодня ночью, — сказала Настя. — Хорошо бы не нашу. Смотри!

В ближнем дому солома на крыше завернулась и неровным комом дрожала на ветру. Двое парней тащили доски и лестницу.

— Успеют починить, — сказал Борис.

Ему хотелось шутить, но Настя не поддержала его веселости. Ничего не ответила, только посмотрела на него. Для нее ничего шуточного не было в этом разговоре. Могла пойти с ним, если бы позвал. Но пошла за отцом.

Полный воспоминаний, Борис воротился домой. Надежда стояла в комнате, отвернувшись от окна. Незнакомая, осунувшаяся.

— Я тебе эту Настю не прощу! — произнесла она, недобро блеснув глазами.

— А я тебе — катание на лодке, — зло ответил он.

Она остановилась недоуменно, подняв брови, словно хотела сказать: «И это известно?» — или наоборот: «И ничего это не значит».

Но промолчала.

 

8

Если в начале весны Надежда собиралась в Синево с душевным подъемом, то потом ее настроение переменилось. И вернулись они с Борисом в конце лета совсем чужими людьми.

Надин отец, не заметив перемены, по-прежнему не упускал случая кольнуть зятя. Но теперь, к удивлению своему, не встречал сопротивления дочери.

Он не задавал себе вопроса, каким хотел бы видеть мужа дочери. Просто она казалась ему настолько совершенной, что возражения наверняка вызвал бы любой вариант. Но в сложившейся обстановке было ясно, что, кроме Бориса Чалина, всякий другой станет лучше и желаннее.

Несколько раз Надежда уходила из дома, ничего не говоря, и возвращалась за полночь. Соседи видели Бориса с другой девушкой, и Надежде тут же было доложено. Дело шло к разводу. Юная любовь под нажимом старших не выдерживала и рушилась. Вся семья ощущала приближающуюся катастрофу. Отец ждал ее, надеясь, что наступят другие, благословенные времена. Открыто волновалась и переживала только мать. Надежда сделалась бесчувственной, словно нервы у нее были из железа.

Намечающийся разрыв был вопросом времени или обстоятельств. И повод наконец нашелся. У отца пропал бинокль, восьмикратный, цейссовский. И он заподозрил в пропаже зятя. Разгорелся целый скандал: кто, где, когда был. Выяснения касались в основном Бориса. Он стоял бледный, кусая губы. Только время от времени обращался к жене:

— Надя, скажи!

Но та глядела холодно и надменно, не прощала ему Настю. Она как бы не хотела вмешиваться. И все же сказала фразу, разделившую всю их жизнь:

— Я верю папе.

В тот же вечер Борис собрал вещи, и к утру его не стало.

* * *

Эта весть дошла до Михальцева только полтора года спустя. И он, неожиданно для себя, не только обрадовался, но и пожалел Бориса. Комбриг Васильев всегда считался правильным человеком. Можно было представить, что он требовал того же от жены, дочери и, наверное, в первую очередь от зятя. А Борис оказался крепким орешком. Дальше понятно, мог и на Надины слезы не посмотреть. Добился своего, укатил в Мурманск. Прошел слух, будто завербовался матросом на северный рыболовный флот. Это после теплой Надиной постели в обеспеченной комбриговской семье… Смех, да и только.

 

9

Слухи были верные. На сейнере Борис работал простым матросом. И в этом заключалось спасение. Если бы не встретился с Максимычем, старпомом крошечной «Онеги», и тот не забрал бы его сразу в рейс, он бы не пережил предательства Надежды: «Я верю папе».

За пикшей ходили до Шпицбергена. Возле Гренландии видели китов.

После этого потеплело на душе. Хотя жгучая обида долго терзала Бориса, не считаясь с усталостью и новыми делами, которые валились на него со всех сторон. К рейсам и штормам он привык легче многих моряков. Хотя временами одиночество давило нестерпимо. Но когда в середине ослепительно синего, слившегося с небом океана возникли гренландские киты с водяными зонтиками и большими хвостами, Борис забыл про мокрый комбинезон, облепленный рыбьей чешуей, и почувствовал себя хозяином собственной жизни. К нему вернулось ощущение, которое он потерял в комбриговском доме.

Достаточно было одного этого мгновения. Оно сидело в памяти долго. Но подстерегавшая судьба, взявшись с ним играть, еще раз круто изменила путь. Словно в отмщение послала новые испытания: раз уж не захотел от веку надежного хлебопашества и жены, которая «верит папе», но иногда искренне прислоняется к тебе, раз уж отказался от всего этого — получай! По возвращении с путины молодых парней, не спрашивая, загребли в мореходку, готовившую подводников. Загребли без долгих уговоров и внушений. Но так, что каждый почувствовал себя спасителем Отечества.

После океанских просторов Балтика показалась Борису Чалину тесной и скучной. То ли дело океанский вал! А тут залив, хоть и Финский.

Жуткая дисциплина, в которую он попал, стала отчасти защитой от воспоминаний о Надежде. Он чуть было не написал ей письма. Но вдруг желание пропало. Враждебность спаянной четверки ростовских дружков, строевые занятия, классы, спортивная гимнастика — все это оставляло мало времени для размышлений. Ребята, оторванные от счастливых семей и любимых, переживали внезапную смену режима гораздо тяжелее.

Настал день, когда Борис вместе с другими матросами спустился по скользким поручням внутрь крошечной субмарины, которая вскоре вышла в открытое море. Притихшие курсанты больше не видели ни волн, ни чаек, не вдыхали чистый солоноватый ветер, летевший под облаками. Сидели, прислонившись к стальным переборкам, в предельном напряжении. Сперва было холодно и качало. Потом вдруг качка прекратилась, и все поняли, что лодка пошла на глубину. Стало трудно дышать.

Погружались бравые морячки, предвкушая таинственное приключение и страшась его. А в конце плавания поднялись на мостик, держась за руки, изможденные, посиневшие от недостатка кислорода.

Выяснилась любопытная особенность — спортивные, накачанные ребята переносили нехватку кислорода особенно тяжело. А доходяги, вялые, малоподвижные в обычных условиях после долгих походов, без глотка свежего воздуха, наоборот, выглядели предпочтительнее и меньше страдали от духоты в крошечной стальной коробке, опущенной в немыслимые глубины.

Через несколько боевых дежурств Борис и еще несколько крепких парней попали в госпиталь. Двоих комиссовали из-за высокого давления и перебоев в сердце. Дорожка к бегству была открыта, но Борис заставил себя вернуться в строй. Эти госпитальные дни стали для него переломными. Он уже мыслил себя подводником и добился перевода на знакомую «Малютку». А перед этим решился еще на один важный шаг — написал Надежде. Раскаиваясь и сожалея. Никакие встречи не заменили ему Надину любовь. Высказал в письме то, что ей хотелось бы услышать, наверное, в давние, незапамятные времена.

Адресовал конверт соседке, доброй старушке, чтобы передала лично в руки. Иначе Надин отец мог перехватить письмо и разыскать Бориса. А встреча с комбригом в новом подневольном положении вовсе Бориса не устраивала.

В первый же раз в боевом походе он с нетерпением ждал возвращения, мечтал получить ответ. Но никакой весточки не оказалось. После этого он еще дважды писал, не замечая, что каждое письмо слово в слово повторяет предыдущее.

А служба складывалась неплохо. С прежней командой пришлось расстаться. Борис получил назначение уже в качестве рулевого на новую «Малютку», которая, после ремонта, стала нести боевое дежурство в глубинах Балтики. Сорок первый начинался хорошо, и Борис втянулся в трудный флотский ритм, постигая железный уставной порядок и сложности незримых морских путей.

Быстрое повышение могло поставить его во главе всей команды. Кому запретишь мечтать, когда подводная лодка слепа. Видит один командир. Он один прокладывает маршрут, дает указания штурману. Только он поднимает перископ и оглядывает зелено-голубой мир, где легко жить и дышать. И выбирает момент для торпедной атаки — главного дела, ради которого стальная коробка с уложенными торпедами скользит в морской пучине… Один!

Остальная команда напрягает мозги и старается мысленно в кромешной тьме угадать обстановку.

Тайное всегда становится явным. На морских путях из Норвегии в Пруссию были замечены десятки германских судов, незагруженных, с высоко поднятой ватерлинией. Складывалось такое впечатление, будто большинство из них спешно удирает, позабыв загрузиться.

Однажды, чтобы как-то выяснить причину, подводная лодка всплыла. Но ясности не получилось. Вышла еще одна запутанная история. Заметив поднимающуюся из моря боевую рубку с перископом и пушкой, на немецком сухогрузе засуетились, стали сбрасывать шлюпки в море. Как будто не посланец дружеской страны в мирном море, а вражеский корабль, приближаясь к пассажирскому судну, изготовился для атаки. Одна из шлюпок сорвалась с талей, и люди вместе с ней посыпались в холодную воду.

Непонятный эпизод командир обрисовал в секретном донесении. А команда позабавилась. Такого разгильдяйства (незагруженные корабли), а тем более паникерства от немцев никто не ожидал.

Меньше всего странное происшествие занимало Бориса. По возвращении на базу он опять не получил письма. Наконец долгое ледяное молчание Надежды отрезвило его. В том, что письма передаются, он не усомнился ни разу. И причину такой безжалостности объяснял по-разному. Больше всего ему хотелось оправдать Надежду. Он уверял себя, что причина не в ней. Чаще приходило другое объяснение. И он видел за всем этим стальной взгляд человека, которого прежде уважал, а теперь на военной службе стал понимать больше, чем когда-либо. Но волею судеб с ним-то и суждена была обоим нескончаемая вражда.

О Надежде не хотелось думать с такой безнадежностью. Были!.. были связующие нити! И прошлое, которое Надежда не могла зачеркнуть. Хотя и у нее за минувшее время вполне могла начаться другая жизнь.

 

10

Гостевание у Клепы с чаепитием и леденцами оказалось как бы последним приветом забытому детству, который помог Михальцеву понять, как он обставил своих сверстников-однокашников, обошел их и превзошел по всем статьям. Клепа, наверное, угадывала в нем прежние черты, а он уже наутро был другой — подтянутый, собранный, с лихо закрученным на макушке волосом.

Так он приноровился скрывать начавшую пробиваться лысину. Едва заметная улыбка проскальзывала в нужный момент. Ледяная или дружеская, это зависело от обстоятельств. Внешний вид и настрой его души определялись требованием службы. Он уже не был Серым, как в школе, заматерел, раздался в плечах. Лицо его сделалось шире, глаза круглее, точно все время хотели вылезти из орбит. От характера жесткого и несговорчивого, а может, из-за мокрых губ, которые он вечно вытирал тыльной стороной ладони, к нему еще в училище прилипла кличка Жабыч. Потом каким-то образом перекочевала на службу. Только там стали звать за глаза почтительнее — Жаб Жабыч.

Кабинет, который они с напарником занимали попеременно, не мог называться так в полном рабочем смысле. Это была узкая комната с низким потолком, будто для того, чтобы труднее было дышать. Стены красили синей краской в стародавние времена. Но ядовитый запах до сих пор не выветрился, хотя форточка в единственном зарешеченном окне никогда не закрывалась.

За год Михальцев привык здесь работать, и после отпуска даже запах в кабинете показался привычным, родным. Начальство — капитан Струков сразу загрузил его делами по самые уши. Войдя к себе и повесив фуражку на гвоздь, Михальцев крикнул дежурному коротко и повелительно:

— Приведите.

Тут начиналась его стихия, где не надо было притворяться добрым, умным, щедрым, догадливым или, напротив, — злым, коварным, всезнающим. Эти свойства как бы подразумевались в той мере, в какой требовал долг.

Вошедший арестант был низковат. Большая лохматая голова как бы не соответствовала узким плечам, хотя щуплым и слабым его тоже нельзя было назвать. Бывший учитель и недавний директор комбината. Выдвиженец. Значит, выдвинули. Кому-то нужно было. А ведь учил, пророчествовал. Пример показывал. Чтобы, значит, все ему подражали. Взгляд настороженный, но еще спокойный и даже властный. Привык повелевать массами.

Наблюдения эти имели отношение к предстоящему допросу. Поэтому Михальцев фиксировал их быстро и точно. И в то же время думал с удивлением, что прежняя жизнь этих приходящих живьем и уходящих в небытие людей уже не имеет значения. Какая разница, кем он был? Профессор кислых щей, директор, колхозник. Кто его дома ждет? Внук? Сын? Жена? Теща? Теперь это все равно. Он вырван из той жизни. Навсегда. Десять лет без права переписки. То есть пулю в затылок. Объяснения последуют потом. Десять лет начиная с сегодняшнего дня — это такой бесконечный срок. Поди потом, разбирайся! Нет уж, разбираться будут без нас. А теперь надо получить его подпись. С полным и безоговорочным признанием своей вины перед великим государством, перед партией. Перед идеей свободы, равенства, братства. В этом смысле, по мнению Михальцева, его следовательская работа была наиважнейшей изо всех видов человеческой деятельности. Что такое свобода и братство, Жабыч плохо себе представлял. А вот идея всеобщего равенства ему очень нравилась. Главное тут — правильно поделить и уравнять. В этом своем стремлении Жабыч чувствовал себя частичкой огромной машины, надежным винтиком, беззаветным служителем, готовым положить живот за народное дело. Его иногда распирало от гордости, когда он сравнивал себя с арестантами. Он воображал их иногда жителями совсем другой подземной обители. И это очень помогало ненавидеть их и не жалеть.

Можно было предположить, что этот лохматый будет трепыхаться, как пескарь на сковородке. Но песенка его спета. Его уже оговорили. Сперва один. Потом у другого вытребовали признание. Они прошлись по комбинату мелким бреднем. Так что в отношении свидетелей трудностей не предвиделось.

Надо заканчивать с ним быстрее, думал Михальцев, потому что начальник новое задание дал. Поступил донос из деревни Синево на какого-то тракториста. Будто советскую власть ругает. А донос от самого председателя-орденоносца. Не отмахнешься.

Повинуясь движению руки следователя, арестованный сел. Жабыч долго испытующе смотрел на него. Отеки под глазами. Синюшный цвет лица. В камере двадцать человек вместо восьми.

— Старший инженер комбината Семичастный показывает, что на майские праздники вы сказали, что скоро придут другие времена. Вы подтверждаете эти показания? И что вы имели в виду?

Глаза арестованного сощурились. На виске задергалась мелкая жилка. Однако ответ прозвучал с видимым спокойствием:

— Я не встречался на праздники с инженером Семичастным. И он не мог слышать, что я говорил.

Жабыч подумал, что этого бывшего директора еще не обрабатывали. Но он уже знает, как это делают. И потому боится. Сам он тоже боялся в детстве. Интересно, боязнь мальчишки и взрослого мужика одно и то же или разное?

Внимательно поглядев на зарешеченное окно, Михальцев углубился в чтение бумаг, изредка бросая уничтожающие взгляды на арестованного. Тот сидел прямо, положив руки на колени. Сеточка морщин возле глаз сжималась все гуще, но растерянности и беспокойства пока не ощущалось. Михальцев даже пожалел, что лохматого учителя привели утром. Тяжелых «клиентов» легче было раскалывать после полуночи. В сложных случаях он особенно любил ночные допросы, когда арестантов волокли к нему тепленьких, готовеньких. Они по пути еще досматривали домашние сны, а он встречал их, как огурчик, бодренький и строгий. У них начинал заходить ум за разум и язык заплетался. Он, Михальцев, не торопился расплетать. Тут, как в парашютном деле, надо поспешать не торопясь.

Иногда такие вот крепыши быстрее сламываются. На другого посмотришь: в чем душа держится? А упрямствует! Ничем его не согнешь… Многое от семьи зависит. Смотря опять же, какая семья. Закон сейчас умный сделали. Детей в свидетели допускают. Не хочешь быть свидетелем? Пойдешь ответчиком. Тоже дозволяется. Какой отец это выдержит? Надо поглядеть, какие у этого учителя детишки, какой возраст?

— Показания Веретенникова тоже отрицаете? — спросил Михальцев, прищурясь.

В отличие от мокрушника Кувалдина и некоторых других любителей разбрасывать кровь по стенам, Жабыч не спешил к таким крайностям. Конечно, без них не обходился, но использовал битье в редких случаях, можно сказать, тупиковых. Тем более удивительно было то, что среди заключенных он числился одним из самых страшных следователей. Другие чаще отправляли подопечных на десять лет без права переписки, а боялись больше Жабыча. Глупость, конечно, человеческая. Недалекость. Слабоумие. Хотя и странно возражать против такой неожиданной славы. Начальство одобряет.

На первых порах Жабыч удивлялся примитивности человеческого мышления. Потом разгадка пришла. Исключительностью своей он был обязан Ибрагимову, скромному лаборанту, который трудился по соседству, смешивая свои бесчисленные химикалии.

Надышавшись ядовитых паров, Ибрагимов заходил побалагурить и покурить. Являлся в своем неизменном халате, прожженном в разных местах кислотами и щелочами. От них оставались бурые пятна, похожие на высохшую кровь. Как будто он не пробирки разливал, а без устали рвал щипцами человеческое тело. Жабыча навел однажды на эту мысль арестованный полковник. Жена его исчезла вместе с дитем. Наверное, ждали ареста, готовились к нему. Обеспечили надежное укрытие. Поэтому полковник долго упорствовал. Михальцев уже сорвал на нем голос и сам себе представлялся шипящей зеленой жабой. Он уже собирался заканчивать допрос, когда дверь открылась и вошел Ибрагимов в своем прожженном щелочами халате. Точно вернулся из пыточной.

Трудно сказать, что подействовало на полковника. Бурые пятна, которые тот принял за кровь, или дурашливая улыбка лаборанта, как бы говорившая, что человек этот не встречает в занятиях своих никаких моральных затруднений.

Как бы там ни было, но мучнистое крупное лицо полковника совсем побелело. Заплетающимся голосом он стал говорить про свои больные почки. Тут Жабыч, сипя, налетел на него коршуном. Полковник во всем признался и все подписал. Оговорил даже тех, кого и знать не мог, как выяснилось. Потом он пробовал вешаться в камере. Но его оба раза вынимали из петли, чтобы аккуратненько довести до расстрела. И с ним еще кучу народа.

После этого Михальцев в сложных случаях звонил Ибрагимову. У них даже особый язык выработался, чтобы арестованных побольше запугать. Ибрагимов в измазанном халате появлялся, как ни в чем не бывало. Ему это нравилось. А слава свирепого и беспощадного следователя досталась Михальцеву.

Глядя на согбенную фигуру бывшего учителя, раздражаясь от его крохотных буравчиков-глаз, упрятанных под бровями, Михальцев собирался вызвать лаборанта. Но тот сам явился встревоженный, без халата, в рубашке и мятых брюках.

— Мать парализована. Третью неделю подняться не может, — сказал он, будто продолжая начатый кем-то разговор. — А меня посылают в Лиду. Командировку дали на десять дней. Там еще добавят.

Михальцев не задал вопроса в лоб, чтобы исподволь выяснить причину столь срочного задания.

Арестованного пришлось отпустить. Ибрагимов окончательно расстроился и сел. Оказалось, что химика посылали вместе с группой следователей разбираться с арестом комбрига и еще нескольких командиров. Фамилия Васильева всплыла не сразу, и только добравшись до нее, Михальцев сел, оглушенный, не слыша и не видя ничего вокруг.

Переспросил.

Уставился в одну точку.

То, что комбриг Васильев, славный орденоносец, оказался заклятым врагом советской власти, Жабыча не удивило. Уже сам факт ареста неопровержимо об этом свидетельствовал. Но какую перемену означает арест отца в жизни Наденьки? Любой профессионал мог себе представить. Ближайших родственников обычно тоже метут. Неужто и она уже в камере? Вполне возможно. И надзиратели с ней уже… Он подумал, что так вот и кончается любовь. И была ли она? Была! Даже сейчас обжигает. Несмотря на беду. Выходит, хитрый Бориска заранее учуял опасность? И как вовремя слинял! Уж он бы, Михальцев, такого себе не позволил, ползал бы на коленях. Не сейчас, конечно, а в ту пору. Вот и ехал бы нынче в скотном вагоне малой скоростью. Оборванный, голодный. Вслед за комбригом. Нет, комбрига в скотном не отправят. Людям такого масштаба одна мера — расстрел.

Отменив допросы, Жабыч принялся ходить по комнате, сжигая одну папиросу за другой.

То, что в бригаду следователей включили какого-то лаборанта Ибрагимова, а не знаменитого Михальцева, сильно его обескураживало. Он сравнил масштабы деяний — следствие по делу комбрига и арест неизвестного деревенского увальня. Какое различие! Скорее всего, дело Васильева на контроле в Москве. А то и в Кремле. В случае успеха — звезды, награды. А неуспеха там не бывает. И едет какой-то химик Ибрагимов!

Но, конечно, больше всего распаляло желание отыскать Наденьку. Это было сильнее страха. Да и чем он рисковал?

Жабыч закурил последнюю папиросу и смял пачку. Его восприятие ситуации как бы раздвоилось. Одно осталось любящим, а другое трубило от радости, что избегнул жалкой участи подследственного, оказался по сравнению с Надеждой, да и самим комбригом, на недосягаемой высоте. Аналитические способности были всегда его сильным свойством, помогали ориентироваться в пространстве, избегать опасностей. Он тут же сказал себе, что про старое знакомство никто не должен знать.

Да и что было? Неужто одна-единственная улыбка и пирожок, который она подарила? Он до сих пор видел вытаращенные глазенки и черные, будто нарисованные, брови. Слышалось, как она сказала весело: «С праздником!»

Но в кабинет начальства он вошел, отбросив всякую сентиментальность.

— Товарищ майор, Ибрагимова в Лиду посылают. Там интересное дело. Нельзя вместо него?

Майор хмуро глянул. Хмурость и озабоченность давно стали приметами профессионального характера.

— Ибрагимов будет наказан, — сурово ответил майор, — за болтовню. Но он специалист. А там нужны будут графологи, симпатические чернила и прочее. А ты что умеешь? В зубы тыкать? Директор комбината до сих пор молчит? Тут еще одно дело наплывает. Можно в связке толкнуть.

Речь опять шла, как понял Жабыч, о синевском трактористе.

— Этот Иван Латов фигура подставная, — зычно указал майор. — Его следует быстро взять, чтобы крупная рыба не уплыла. Колхоз тот связан с комбинатом. Учти! Якобы по части культурных и хозяйственных дел. Чуешь или нет? Какая тут связка получается? Чем больше они будут писать друг на друга, тем легче нам работать.

Жабыч ничего не понял, но сказал, привычно козырнув: «Слушаюсь!» — и только через полчаса начал соображать, как следует вести новую линию.

«Безусловное выполнение приказов обеспечит вам легкую жизнь», — говорил полковник в училище. И Михальцев запомнил это лучше других дисциплин. Получив новое дело, следовало на другой день мчаться в Синево, а еще лучше в тот же вечер, чтобы арестовать подставную фигуру, за которой можно будет притянуть и самого председателя. С комбинатом он был наверняка связан. В какой мере — это следовало проверить.

Но уразумев приказ и готовясь выполнить, Михальцев в то же время понимал, что не сделает ни того, ни другого, пока не выяснится судьба Надежды. Это может произойти в любую минуту. НКВД не любит медлить. И уезжать в такое время из Минска нельзя.

* * *

Первые сведения по делу Васильева он получил на другой день. Жена и дочь комбрига скрылись. Видимо, тоже тщательно готовились отходные пути. Уже одно это недвусмысленно говорило против них. «Сколько же врагов!» — ужаснулся Жабыч.

К концу недели пришла первая весточка. Жена комбрига Васильева арестована. Агенты выследили ее в поезде Саратов — Москва. Но дочери с ней не оказалось. Михальцев сидел как на иголках, готовый мчаться по первому звонку, чтобы уберечь Надежду от насилия хотя бы. На первых порах. А может быть, даже получить для усиленных допросов в свое управление. Тогда на него посыпятся благодарности, не говоря о том, что он решит свои проблемы.

Что стоил по сравнению с этой возможностью арест синевского тракториста? В большой игре нужен риск. А мелкая сошка никуда не убежит, тут каждая минута на вес золота. Да что там золота — жизни!

Михальцев понимал, что, откладывая арест Ивана Латова и нарушая тем самым приказ начальства, рискует новым званием и должностью. Но игра стоила свеч.

 

11

Не ведая грядущей беды, беспартийный Иван Латов спал у Маньки Алтуховой, и об этом знала вся деревня. Во-первых, потому, что Манька сошлась с Иваном недавно и расстроила его свадьбу с Веркой Мозжухиной. С Веркиных слов стали говорить, что Иван в бабах не разбирается и ему любая хороша. Но в этом огульном мнении для тех же баб таилась притягательная сила. К тому же защитники Ивана добавляли, что про свадьбу талдычила одна Верка, а жених помалкивал. Разговоры эти возникали больше из-за Маньки, из-за ее семейства, которое вечно было в деревне на слуху и на виду, пока не раскололось и не изничтожилось вовсе. Братья Алтуховы перессорились из-за батькиного наследства, а оно все сгорело в девятнадцатом, когда Синево переходило то белым, то красным, то зеленым. Спустя много лет старший из братьев Алтуховых Прохор объявился на старом месте, срубил самый большой в деревне дом. Держался особняком. Ни в чьем мнении не нуждался, все, что мог, тащил в свое хозяйство, обихаживал его, укреплял без устали, хотя с женой прежней не жил в ладу ни одного дня. Смолистые золотые бревна не успели потемнеть, а он уж схоронил угрюмую свою Лукерью. Манька, дочь, исправно выла и причитала на похоронах, чем заслужила прощение общества. Зато сам Прохор выстоял, как каменный, не проронил ни слова, ни слезы. И вскорости женился на молодайке, за что молва крепко и сурово осудила его. По этому ли осуждению или по другой причине, происходившей от характера крепкого, самостоятельного, выправил он с помощью председателя документы и уехал в Астрахань, на заработки. Присылал Маньке письма и посылки с воблой.

А Манька и без того не нуждалась ни в чем. Картошки хватало. Корова Зорька по третьему году оказалась самой удойной. Сметана, сливки — все свое: Зорькины дары да Манысины крепкие руки. Никто не учил, а в кадушках до нового урожая и огурцы, и помидоры, и грибы. Благо батя погреб отгрохал — на зависть соседям. И на работе, по деревенским меркам, не так чтобы убивалась, счетоводом сидела в правлении. Председатель велел. Председатель ихний, бородач, из чужаков — Ерофей Фомич, — держал Маньку при себе. Несмотря на жену и троих детей, открыто с ней жил. Манька терпела до поры. Известно, на безрыбье и рак рыба. А как Ивана заманила, отставку председателю дала. Уж как он лютовал, грозился спровадить из конторы на ферму, скотине хвосты крутить. Но Манька имела над ним какую-то тайную власть. Не страшен был ей председательский гнев. В доярках она побыла, не испугаешь. Колька Чапай, конюх, прошлым летом ногу зашиб, так она и с лошадьми управлялась не хуже мужиков.

Иван скосил глаза, чтобы взглянуть на ходики. После Рождества день намного прибавился. И если уж темнело, значит, наступал поздний вечер. А Иванова обязанность была, помимо других дел, встречать почтовый поезд и доставлять письма в колхоз.

Иван осторожно высвободил руку, не хотел тревожить Маньку. Она так и проспала целый час у него на плече, закинув на губы пушистую темную прядь, пахнувшую подойником и теленком.

От запаха Марусиных волос, а может, и неясных мыслей, тянувшихся будто слепленные в цепочку картинки, Иван опять задремал на минуту, успел увидеть дорогу, по которой бегал в детстве, и печку, что складывал отец. Он был мастер, и его часто зазывали в соседние деревни. Мальчишкой Иван охотно помогал отцу в кладке кирпичей, вызнавал хитрости дымного хода. Нравился ему мастеровитый летучий взгляд отца, а по вечерам, паче чаяния, любовная материнская похвала. Потом, когда началась принуда, он с неохотой шастал за отцом. И во сне чувство недовольства опять возникло. Потом перекинулось на чье-то девичье лицо. Но кто приснился, он так и не понял.

Очнулся, глянул на Маньку, разметавшуюся в сладком сне, и чувство, похожее на нежность, согрело душу. Изо всех знакомых девок с ней одной стало тихо и хорошо. Уже стали забываться и Ленка-проводница, и Верка Мозжухина. Правда, Ленка в субботу набивалась. Злая, тощая, а вид, как у барыньки. И пальтишко, и чулочки. Но Иван твердо сказал: у Маньки Алтуховой надо пару венцов на сарае менять. Поняла, и глаза сделались злющие-презлющие. Ну это не впервой. Она, бывало, и раньше слова случайного, небрежного не пропустит — отомстит. Даром что замужняя. Зато в постели — краса! Глазищи в пол-лица, на щеках румянец. Ничего потом не жалко, ни подковырок, ни ожидания.

Муж у нее тоже проводник. Даже начальник поезда. Только другого. Так и живут в разлуке. Хуже кошки с собакой. Но если муж заявляется, Ивана, как с чужого коня средь грязи, долой. Кому это понравится? Сколько бы Ленка ни упрекала, а виновата сама. Ну да ладно. Время покажет.

Про Верку Мозжухину и думать неохота. Вбила в головы себе и другим насчет женитьбы. А кто обещал? При людях на шею вешается, будто муж с войны. А то неделю ходит — не глядит. Все игрушки у ней вместо любви. А может, за этими игрушками она и прячется? Кто чего обещал? Только Маруська верная, безотказная. Никакого интереса ей нету до чужих игрищ. Жаль, отсылают ее на какие-то курсы. Другая бы суетилась, беспокоилась, а у этой никаких забот. В себе уверена. Вон, коленку подняла. Сливочная — сама себя называет. Колобок. Смеху в глазах — семерым загадывали, одной досталось. У ней любой вопрос решается просто и легко. Самое ценное качество в девке. Только вот завтра уедет, а что тогда? Курсы какие-то председатель выдумал. Небось, нарочно. Месяц ее не будет.

Иван поднялся легко, неслышно, не хотел будить. Но Маруся открыла глаза и быстро встала. Из печи, не спрашивая, выставила картошку с мясом, суточные щи.

— Ты это… ничего не делай, — хрипло отозвался Иван.

Маруся огорченно развела руками.

— Картошку, Вань…

— Не… чаю…

Она все-таки поставила горячий чугунок на стол.

— Суп сметаной забели. Глянь, какая сметана. Может, так поешь? С хлебом?

— Не… Опаздываю.

— Проститься-то зайдешь утром?

— А как же?

Пока хрумкал валенками от крыльца до калитки, не чуял мороза и ветра. А в заулке проняло. До конюшни дошел по скрипучему снегу, вовсе продрог. Месяц уже выскочил над лесом, но горизонт еще зеленел. И елки за Лисьими Перебегами виднелись так отчетливо, будто их вырезали ножницами из букваря и приклеили на край неба.

Иван запряг Орлика, и молодой застоявшийся мерин резво выволок сани от худой, занесенной снегом конюшни на широкий тракт.

По пути Иван завернул к себе во двор, подогнав розвальни к дровнику, уложил на них две тяжелые лесины, припасенные для старой учительницы Клавдии Илларионовны, и выворотил обратно на улицу, бросив на председательские окна долгий взгляд.

Журавлева Клавдия Илларионовна была уже полуслепая старуха, математичка, которая мало что помнила. Но Иван старался помочь, чем мог. Осенью мешок картошки привез. Под Новый год наколол дров и уложил в поленницу. Тогда и заметил, что запасов у Клавдии Илларионовны совсем нет. С тех пор держал в памяти две лесины. С ходу влетев в крайний деревенский двор, Иван остановил Орлика, свалил бревна и собрался было уехать, но Журавлева сама вышла на крыльцо.

— Вот, дровишек привез! — крикнул он, торопясь убраться. Не любил благодарностей.

— У меня есть, — сказала Журавлева, всматриваясь. Морщинистое лицо ее в пуховом платке показалось Ивану еще более древним. Левая рука тряслась, а казалось, трясется все тело. Она никогда не называла его по имени, и он подумал, что всякий раз представляется бывшей учительнице новым человеком. Это успокаивало.

Возле забора мелькнула и пропала тень. С привычной досадой Иван отметил, что в деревне ни одно дело не остается незамеченным. Выворачивая на улицу, он нарочно саданул краем саней по дереву.

Снег осыпался, и он увидел соседа Журавлевой Прокоповича. Тот, приволакивая ногу, крался вдоль забора. Засыпанный снегом, долго отряхивался и чихал. Очень ему было интересно узнать, отчего к Журавлевой подкатывают розвальни, да не пустые, а с лесом. Прокопович был твердо убежден, что от любопытства можно поиметь тройную выгоду: зависть унять, соседа напугать и дровишками разжиться или чем иным.

— Кто приезжал? — задал он вопрос с таким суровым видом, будто и в самом деле мог допрашивать старую учительницу. Иная баба уперла бы руки в боки и спросила: «А тебе чего, лысый черт?» Тут Прокопович разницу понимал. От Журавлевой отпора ждать не приходилось.

— Ученик бывший, — ответила Журавлева твердым голосом. — Последний мой выпуск.

В отличие от того, что думал Иван, она прекрасно его узнала, как узнавала всегда. Хотя был мальчик, а стал мужик. Но она все помнила по-своему, и для нее одной его живой, быстрый ум просвечивал сквозь грубые мужицкие черты. Так быстрый высверк реки угадывается сквозь дремучую буреломную чащу.

— Самый одаренный был, — задумчиво продолжала Журавлева. — Я его в Минск возила, и он побил всех. Из него мог выйти ученый. Я договорилась, чтобы его приняли в институт. Но председатель колхоза не отпустил. Справку не дал. В Минске только руками развели.

— Ерофей Фомич ни за что Латову ходу не даст, — наставительно высказался Прокопович и ловко свернул заскорузлыми пальцами козью ножку. Насыпал махры, затянулся. Подумал, каким бы таким ловким манером продолжить беседу. Журавлева, несмотря на преклонный возраст, не была говорливой. — Отец Ивана помнишь, какой печник был? Золотые руки. А Ерофей со зла другого взял, из Сычевки. Тот чего-то умел, чего-то знал. Словом, взялся. И печку сложил, как надо. Только зимой в метель начала она выть. Сам слушал: будто сидит кто-то внутри трубы. Когда ветер потянет, шуршание начинается. Как, скажи, лезет кто-то в трубу. Потом запоет тоненьким голосом, аж мурашки по коже. А разыграется метель, печка грубым басом гремит. Без музыки и слов, будто хочет рассмеяться и не может. Страшно! У Параскевы, председательской жены, седая прядь выскочила из-за этого печного воя. Ерофей все зубы от злости сточил, а к Иванову отцу не пошел.

— Так Иванов отец давно погиб, — твердо ответила Журавлева.

— А… это… — смешался Прокопович. — Иван-то остался. Небось, он батькино ремесло ухватил.

— Откуда мне знать? — со вздохом сказала Журавлева. — Что математик мог быть, точно скажу. А он вместо этого, тяжу, летом ямы роет. Для столбов. Тоже, конечно, нужно. Только способных математиков — один на тысячу.

— Вы что же, против колхозов? — осторожно заехал Прокопович. Глаза его загорелись и медленно остыли.

Старая учительница перестала дышать и уставилась на соседа. В такие минуты Прокопович чувствовал, как просыпается в нем былая тяга к власти.

Бывший пастух, он управлял целой волостью, когда его настиг паралич. Один из кулацких последышей, которых Прокопович успел разорить, достал его обломком ржавого солдатского штыка. Рана была неглубокая, но Прокоповича парализовало. «От неожиданности», как авторитетно говорил местный фельдшер.

В недавние лихие времена Прокопович сдал бы учительницу гэпэушникам за половину слов, которые та говорила. Теперь же он косил и посверкивал хитрым глазом, однако не доносил, был обижен на власть. После того как он стольких разорил, услал, «способствовал», столько сделал, ему оставили старую избу и огород на болоте. Все оттого, что не вовремя заболел, верней не вовремя ранили. Не поспел к дележу.

Глянув на здоровые лесины, привезенные Иваном, Прокопович пожевал губами от зависти, плюнул на снег и, приволакивая ногу, побрел к себе в избу.

Тем временем Орлик, слегка сдерживаемый Иваном, опять провез сани мимо председательского дома. Дорогу к станции он знал лучше других лошадей. Порывался затрусить, но Иван успокаивал. Возле освещенного окна председательской избы он заприметил знакомую бороденку и нагольный тулуп. «Нигде его не объедешь», — с досадой успел подумать Иван, когда с крыльцовой высоты догнал скрипучий голос:

— Опаздываешь!

Иван тихо выругался, но лошадь не подстегнул, прополз мимо крашеных ворот на самом тихом ходу. И только в поле, чтобы не зябнуть, встал на санях, закрутил вожжами, присвистнул. Орлик, точно заждавшись, привычно рванул постромки и наддал ходу.

 

12

Оглянувшись с досадой на председателя, Иван Латов не догадывался, что Ерофей Фомич ждет со дня на день его ареста. В том, что они не ладили, ничего удивительного для деревенских мудрецов не нашлось. В Синеве испокон веку такое между соседями повелось. Всяк норовил ухватить что-нибудь у другого — забор отодвинуть, захапать кусок земли. Кур ли подпустить для прокорма в чужой огород или помои слить по наклону в соседскую сторону. Зато через дом, бывало, дружили, и крепко.

Еще до председательства Ерофей Фомич то норовил отхватить у Латовых угол усадьбы, то лужок за домом подчистить. Бывало — схватывались. Но для лютой вражды причина нашлась другая.

Когда Манька Алтухова, добрая, ласковая, безотказная, умевшая утешить и ободрить, ушла к Ивану, Ерофей Фомич занемог. Грозился. Но и Манька характер показала. Дала понять, что не нужен ей старый козел. А с Латовым у нее все впереди, можно и замуж выйти.

Ерофей Фомич локти кусал из-за того, что по глупости и упрямству не отпустил Ивана учиться. Дальше носа не видел, даже был доволен собой. «Ишь, — приговаривал, — белая кость. Нам тут навоз копай, а он будет в бумажках цифирки подсчитывать. Математик!» Теперь время было упущено.

— Баба без жалости — страшное дело, — говорил он, подбадриваясь. — Ну ничего! И мы не лыком шиты.

Дождался случая.

Посылая Маньку на курсы счетоводов, он крепко рассчитывал, что за месяц много переменится. Когда Ивана не станет, Манька умерит свой характер. Ерофей Фомич очень на это надеялся.

Ему смешно и досадно стало, когда Латов, не ведая своей судьбы, пришел просить у правления лошадь. Мечтал вывезти из лесу дрова. Затаив усмешку, Ерофей Фомич отказал. А заодно припомнил Ивану поломанный осенью трактор, не вывезенное с Лисьих Перебегов сено. Хотя насчет сена была не Иванова промашка, а председательская.

Колька Чапай, член правления, молчавший во время председательского разноса, сказал, закуривая на крыльце:

— Сам конюх. И лошадь просишь? И-и-и…

Иван порвал заявку и решил, что сегодня же ночью сгоняет на Орлике в лес за дровами. Тут Чапай прав. Чтобы сапожник, да без сапог… Потом пусть судят. Если докопаются.

А Ерофей Фомич продолжал негодовать и этим как бы оправдывал себя:

— Лошадь им каждому подавай. Что же я фермы без кормов держать буду?

Накурившись до дури во время заседаний, он воротился домой к исходу дня. Цыкнул на жену, сбросил на лавку тулуп и зябко повел плечами. Домашнее тепло не сразу взыграло. Нагнулся к рукомойнику. В кусочке зеркала отразился лютый взгляд подо лбом, торчащий над ухом задорный чуб. За все прожитые годы и волнения не убавилось волос на голове. «Я тебе покажу, “старый козел”», — подумал он про Маньку.

Бороденка давно курчавилась серебром, а на голове ни одного седого волоса. Фомич иногда радовался, но в целом не любил, когда молодили. При его должности требовались суровость и опыт. А как его докажешь без суровости? Вон и Параскева со своей белой куделью быстрее задвигалась. Тоже понимает, кто в доме хозяин. А без лютого взгляда с ним и считаться перестанут.

Остричь короткую бороденку — и вышел бы из Ерофея пацан пацаном — приплюснутый нос сапожком, блеклые голубые глаза, в которых вечная напряженность, готовая развеяться в дурашливой улыбке, если собеседник окажется крепок. Может, напряженность эта происходила от трудностей жизни, а скорее всего от давешнего страха и нужды, когда испуганным мальцом ходил вместе с погорельцами, держась за выношенный материнский подол.

Подрастал хилым и слабым. Да и откуда сила возьмется, когда после погорельства они с матерью хлеба досыта не ели много лет.

Зато самолюбия накопился целый воз. Им, как отмычкой, он давил в любую щель, где можно было пролезть или поживиться. Но и страх не пропал, сдерживал, оберегал от опасностей.

Нехватку силы он больше замечал в детстве, получая тумаки от сверстников. Потом научился приноравливаться, быстро угадывать сильнейшего, принимать его сторону. И немалую выгоду изымал. Чем нестерпимее казались обиды, тем больше накапливалось тихой мстительной злобы. Себя уважал, и в армии пригодилось — через это уважение стал самым лучшим солдатом. Кому надо выступить против нарушителей, разгильдяев, вялых, промазывающих? — даже просить не надо. Только намекни, командир! Ероха тут же, как хорошо натасканная борзая, кидается по следу — и добивает, добивает! Не было в нем жалости, никогда не числилось этого недостатка. Трудное детство, голодное существование выработало в нем не жалость к людям, не понятливость, как полагалось по букварям, а жестокость и равнодушие. Ко всему, что не касалось его семьи и близких. Для близких — сделай, хоть расшибись, для остальных — и пули не жалко. Но пока пули нету, пока она в стволе — нужна маскировочка, простоватый подкупающий взгляд, заискивающий даже — чего изволите! И бороденка для этого.

Но бороденка позже взялась, чтобы скрыть худобу и злобство, которое, как ни крути, проступает в очертаниях стянутых завистью скул, воинственно выдвинутого вперед носа. В армии, когда старшиной назначили, услыхал однажды кликуху свою, припечатанную новобранцами, — Лютый. Не подосадовал, но и не удивился. Мнение серой солдатни не имело никакого значения. Эту массу надо было мять и ломать, чтобы вышли из нее одинаковые человечки. И Ерофей нутром чуял — понимал, как это делается. Поэтому на каждом собрании говорил про светлую дорогу и грядущий завтрашний день.

Слуха не имел, но пел громче всех. Пусть для серой солдатни лютый зверь, зато для начальства — любимец и пример. Никто не удивился, когда к третьему году службы его послали на командирские курсы. Он и сам воспринял это как должное. Стал бы майором или полковником, ничего уже не казалось дальним и запретным, есть в молодые годы такая пора, когда веришь в себя по-особому. Да и то сказать — ума накопил, ошибок не сделал. Что-нибудь да сбылось бы! Любое препятствие мог превозмочь. Не превозмог лишь самую малость. Комиссия медиков какое-то затемнение в легких нашла. Отчислили Ерофея. Поломали с таким трудом налаженную жизнь, отняли, можно сказать, судьбу. И невесту найденную.

Увольняясь из армии и памятуя о неполученных чинах, он хотел взять себе фамилию Майоров, но ему не дали, и он остался Пиндяшкиным.

Когда Фомич появился в Синеве — старенький пиджак и солдатские галифе, мало кто качнулся в приветствии. Но его жадность, энергия, а главное, великая охота выступать по каждому поводу расшевелили молву. Когда он начинал выступать на собраниях, люди затихали. Сперва от неожиданности, потом из уважения. Знали — непременно какую-нибудь закавыку найдет. Можно будет и посмеяться, и посочувствовать. Когда он стал неожиданно заместителем Демьяна, а потом и председателем, никто не удивился. Только доярка Таисия Парамонова обронила как-то:

— Ишь, выскочил! Оглянуться не успели.

Отчего Демьян порулил на север, известно было только Ерофею Фомичу. Такую же штуку он проделал с Иваном и не мог понять: отчего тот гуляет до сих пор?

Заметив всегдашнее необъяснимое мужнино недовольство, Параскева выставила графинчик. Слова не проронила. Седая прядь совсем закрыла лицо. Поэтому Ерофей Фомич, люто глянув, сдержался. Молча отпил полстакана. Не пошло. Завалился на кровать и стал глядеть на месяц, вынырнувший в стекле сквозь пушистую морозную вязь.

 

13

К станции Иван подъехал в самый раз, то есть с запасом, но без долгого ожидания. Успел привязать Орлика позади шлагбаума и выкурить самокрутку, когда далекий гудок долетел из глубины темного, заснеженного пространства. Видно было, как поезд, покинув лесную чащобу, закружил по полю, огибая пичугинские болота. Паровозик, бросая дым на сторону, тащил игрушечные вагончики. Под ярким светом луны их можно было сосчитать. Окна вагончиков светились. Дым от паровоза на белом снегу выглядел темным. Ближе стали видны искры, вылетавшие из трубы.

Иван затянул в пристанционный буфет, где сразу нашелся Колька Чапай, толковавший загадочно с двумя дружками. Денег у них, как понял Иван, не было, и Чапай деловито сообщил, точно подарком наградил:

— Вместе поедем!

Но, когда Иван взял почту и вернулся за Колькой, обстановка в пивнушке переменилась. Пришел еще один человек. Без шапки, зато с деньгой. На столе уже были выставлены две бутылки, одна почти опорожнена. Человек без шапки поздоровался и пересел, уступая место. Иван узнал путевого обходчика Семена. Деньги на выпивку, как он понял, пришли от него. Чапай глянул на Ивана, будто не мог припомнить, откуда пошло их знакомство. Наконец, просветлев, вспомнил и сказал категорично:

— Один езжай! Сам доберусь.

— Волков не боишься? — спросил Иван.

Колька Чапай откинулся на спинку стула.

— А чего их бояться? Заночую вон у Семена. Знаешь Семена? То-то! Уваж-ж-жать надо каждого человека. А у Семена шестеро по лавкам. Верно, Семен? Постелишь мне в хлеву? Или в собачьей будке? Обманем волков?

Путевой обходчик, высокий, жилистый, с широким разлетом бровей и тонким носом, похожий на сову, кивнул в знак согласия.

— Семен, брат, знаешь теперь кто? — пригрозил кому-то Чапай. — О-о-о!

Долго оставлять лошадь на морозе было нельзя. Иван заторопился. Пройдясь глазом по прилавку — ни курить, ни пить! — открыл дверь, и морозный пар мигом дотянулся до самого буфета.

Иван вышел.

Поднявшийся месяц сделался меньше и ярче. Мороз как будто ослабел. Но по белым бокам Орлика было видно, что стужи хватает. Попутчиков не нашлось, и, поправив хомут на лошади, Иван выехал.

Пока выбирался на тракт, было видно, потом месяц пропал. Небо затянуло такими плотными облаками, что оно стало чернее леса. Ветер вздымал над полем пляшущие снежные гривы, словно табун диких коней вытягивался из-под земли и в буйстве своем не мог нарадоваться открывшейся свободе. Снежные заструги совсем скрыли дорогу. Но Орлик, откинув тяжелую, забитую белыми комьями гриву, уверенно выбирал колею.

Зато Иван раньше заметил, как впереди, справа, в березовом колке шевельнулась тень. Кроме волков, там некому было быть. От охватившего озноба полушубок показался просторным и провис на плечах. Иван пошарил рукой и нащупал под сеном топор.

Волки появились в прошлом году, прорвались с севера. До них было спокойно. А тут — враз! У Аверина корову загрызли. Дочка пасла ее над оврагом за Лисьими Перебегами. Сама насилу спаслась. А Слепухин-дед возле святого колодца на троих матерых наткнулся. Тоже едва ушел. Вспомнив Слепухина, Иван придвинул к себе топор. А глупый мерин продолжал бежать, раскачиваясь. Не всхрапнул, не побеспокоился. Видно, вместе с плотью ему отсекли самую необходимую часть, важную для самозащиты. Вглядевшись еще раз в темень берез, Иван не поверил себе. Не волчья тень, а человеческая фигура колебалась на ветру. Казалось, будто она тянется и хочет идти, но не может шагнуть. Подъехав ближе, увидел, что гнется и обманывает березка, а фигура неподвижна.

Оказалось — девка. Иван спрыгнул с саней, глянул в лицо — не мертва ли? Нет, глаза жили. Только отталкивали и холодили, как студеная прорубь. Набившийся в волосы снег закручивал бесчувственную прядь, выбившуюся из-под платка.

Иван дотронулся. Девка не упала, не заплакала, не вымолвила ни слова. Но Иван почуял нутром, что жизнь в ней кончается. Потащил из сугроба, увидел, что на ней вместо валенок чулки и резиновые ботики.

Ошалело уставившись, он только выпалил хриплым зачужевшим голосом:

— Ты что?!

Повалил в сани, начал укутывать. Да разве стылое сено, перемешанное со снегом, могло прикрыть тонкие ноги?

— Ты что? — крикнул он с бешенством.

Дальше голова совсем перестала соображать. Выпутав из-под лошади вожжи, он скинул тулуп, укутал девкины ноги, потом, проваливаясь в сугробе, залез в сани. Лошадь, едва не сломав оглоблю, круто завернула и выбралась на твердую дорогу. Среди однообразной, едва различимой равнины только она могла угадывать ее и так тянуть, уверенно и споро.

От березового колка до деревни оставалось недалече, а все же километров пять Иван простоял в санях на ветру в рваном отцовском свитере. Возле избы будто кол в глотку забили, слова не мог вымолвить. Молча сгреб девку и отнес в избу. Только там и поставил прямо в тулупе возле печи.

Отыскал в подвешенном на стенку шкафчике графин с водкой, хорошо сосед не выпил. Хлебнул стакан — голос прорезался. А девка как стояла, так и стоит.

— Не спросишь, куда привез? Может, к разбойникам? — хрипло засмеялся Иван.

— A-а, все равно… — она махнула рукой, скривилась, готовая заплакать, и тут же улыбнулась сквозь слезы. Все же отогрел ее тулуп!

Без лишних слов Иван затопил печку, спроворил самовар. Лошадь увел и распряг. Воротился — глядь! — а найденная уже чай пьет.

— Освоилась? — с ходу кивнул он. — Поняла, что не к разбойникам?

Закачала головой:

— Понять-то поняла. Да в толк не возьму, куда попала?

— А может, куда шла? Ты, главное, согрейся. Вино зеленое выпьешь?

— Какое зеленое?

— Водка…

— Ой, нет!

— А зря, — обронил задумчиво Иван.

Задумчивость его происходила оттого, что найденная с каждой минутой становилась милей, точно оттаивали внутри стылые льдинки, и она распрямлялась, румянела, как в сказке, и хорошела.

Он порадовался было. Только невезение, начавшееся с утра, продолжилось за полночь. Даже поговорить с девкой не дали. Уже вся деревня впотьмах, ни один огонь не засветится, не взыграет. А к нему — бух! Гости!

Стукнула наружная дверь, собака голос не взяла, Иван даже удивился, подумал — родственники. А вышло хуже: соседка. Отворилась со всхлипом саженная дверь, и в клубах пара явилась молодая ведьма со скрипучим голосом:

— Ива-а-ан!..

«Этой еще не хватало!» — задохнулся от ярости Иван.

Осенью повадилась к нему в дом то за солью, то за спичками. Глазами высверливала по вечерам. Видно было, какая нужна ей соль! Только Иван никак не отозвался. Ленка-проводница, которая ждала, или та же Маруська вдвое моложе были по сравнению с соседкой. В конце концов та поняла и обиделась. Ходила, словно каменная, не здоровалась. Потом оттаяла. Улыбаться начала, будто он к ней на свиданку набивается, а она до сих пор раздумывает и лукавит.

— Ай, Иван!

Соседка вертляво покрутилась, заглядывая в углы.

— Чего? — досадливо поморщился Иван.

— Ты на станцию ездил?

— Ну?

— Племянницу мою не встретил?

— А ты наказывала?

— Да нет… к слову я… вторые сутки жду. Сестра какое-то непонятное письмо прислала.

Тут и найденная, откинув полог, вышла:

— Ой, тетя Люся!..

Как они выясняли отношения, откуда что взялось, Иван уже слушал плохо. В ушах начался звон, в глазах поплыл туман. И вот уже не одна, а две молодые ведьмы веселились и смеялись ему в лицо. Когда ушли, не помнил. Путешествие через вьюжное поле в драном свитере начало сказываться. К утру лежал в горячечном бреду.

 

14

«Найденной» девчонкой, как окрестил ее Иван, оказалась Надя Васильева, которую Жабыч тщетно поджидал в Минске.

Вот уж чего не думала Надежда, замерзая в лесу на заснеженной дороге, что в ту же ночь ляжет в теплую постель у родной тетки. Легенда о тете Люсе держалась в Надином семействе устойчиво и неколебимо. Принято было говорить, что тетя Люся, Людмила Павловна, необыкновенно красива и талантлива. Однако неудачная любовь едва ее не погубила. Считалось, что подраставшая Наденька похожа на тетку, но не так ярка, своеобразна и упряма. Упрямство ставили на второе место после красоты.

К тетке Надя добиралась окружными путями, тайком, бросив мать, паникуя при мыслях о страшной участи отца. Ей, которая цепенела от пустяшного замечания учительницы, пришлось бежать по снегу вместе с матерью, спасаясь от цепных псов. И она смогла. Мать научила ее сопротивляться. Наверное, любые псы могли догнать. Скорее всего, их не было. Но лай слышался вдалеке. И ужас был настоящий. До сих пор она слышала голос матери: «Доченька! Скорее… Скорее…»

Она всегда считала мать робкой, нерешительной, во всем потакающей отцу. Не имевшей своего мнения. А вышло на поверку — сталь!

«Продержись, заклинаю, продержись, сколько можно! — судорожно говорила мать, отсылая ее к тетке. — Я ей напишу. Только не отсюда. Тут перехватят. И тебя найдут!»

Иногда Надежде казалось, что кошмар скоро кончится. Ошибка выяснится, и отец, как прежде, улыбающийся, возникнет на пороге. Иного конца ужасной истории ей не представлялось. Может быть, их даже не искали, и бегство было напрасным?

Как было договорено дома, она утаила от тетки про арест. Объяснила, что отца послали опять на Маньчжурскую границу. Мать, конечно, уехала с ним. Тетка с подозрительностью покрутилась вокруг этих новшеств и ничего не сказала. Отвлекла ее история неудачного замужества племянницы. И тут Надежда ничего не скрывала, пускаясь в такие личные откровения, которые прежде показались бы ей невозможными. Тетка навострила уши, перестала выспрашивать про отца. Любовью Людмила Павловна интересовалась не меньше, чем молодые. Расспрашивала про измены Бориса Чалина, старалась вникнуть в подробности.

— Если он к женщинам неравнодушен, — сказала она под конец, — зачем же во флот пошел? Там порядки строгие. Не разбежишься… посреди моря.

Надежда не ответила, спала. Но среди ночи, как это повелось после ареста, проснулась от внезапного толчка и, оглушенная шумом собственного сердца, лежала без сна, переживая бесконечные жуткие минуты судорожного прощания с отцом, когда ее оттаскивали, а он кричал: «Наденька, не надо! Аня, возьми!..» Наверное, Чалин заметил бы у нее седые волосы, как она узрела недавно. О бывшем муже она думала в последнее время спокойнее. Понимала, что ей следовало крепче его защищать. Отец сразу не принял Бориса. Может быть, крах их супружества был неизбежен. Но Борис ускорил его своим упрямством, а потом и сторонними приключениями. Она еще умела терпеть и потом удивлялась, какая тонкая вязь событий привела от девической влюбленности и страсти к опрометчивому замужеству, а затем к полному отчуждению. Теперь на месте недавних сражений гулял ветерок. Хоть от прежней любви остались одни головешки, но где-то под пеплом один уголек тлел. От этого иногда становилось горше, иногда радостней.

Под окном залаяла собака. Людмила Павловна поднялась, видно, не спала тоже. Приблизилась к окну и долго всматривалась в замерзшее стекло. Потом подошла к племяннице, поправила одеяло. Надежда не шелохнулась, и Людмила Павловна долго глядела на спокойное лицо в обрамлении светлых волос. Ей подумалось, что племянница вышла ни на кого не похожей — ни в мать ни в отца, а в проезжего молодца. А так как в жизни Аннушки заезжие молодцы исключались, значит, кто-то из предков наделил племянницу черными бровями, прелестным овалом лица. Мысли эти промелькнули у Людмилы Павловны в одно мгновенье, когда она различила вздох спящей Надежды. Подумала тут же, как повезло Аннушке с дочерью. А также с мужем и вообще с жизнью, в отличие от нее, Люси, младшей сестры. У них было всего два года разницы. Причем Люся быстро догнала старшую сестру по росту, у них скоро наряды стали общие, и на гуляния они часто уходили вместе. И вот, поди ж ты, какие разные судьбы. Аннушка за высоким начальником, живет среди хрусталя и дорогих мехов. Хоть и прикидывается бессребреницей. А Люся одинока. И никакого просвета впереди. Живет в чужом доме, за который платит райздрав. Самой строиться никакой охоты нет, потому что мечта о близких переменах все еще живет в душе. Но и то сказать, что Аннушку ей никогда не превзойти. Это Людмила давно уразумела. А в молодости ее находили интереснее и ярче. Она с большим правом могла рассчитывать на счастливую долю.

Разница в судьбах у них началась, когда близ Тимонихи на все лето остановился кавалерийский полк. И потянуло туда девок со всей округи. У них это называлось «выходить на охоту». Прикидывались недотрогами, как положено, а сами знали, чего ждут. И бравые кавалеристы, не сведущие в любви так, как в стрельбах и конной выездке, попадали прямехонько в расставленные сети, встречая хрупких девушек, как бы случайно оказавшихся у гарнизонных ворот.

Анютке сразу повезло. Она кого встретила, за того и вышла замуж. По правде говоря, ей, серенькой мышке, не на что было особо-то и рассчитывать. И Мишуня ее в то время звезд с неба не хватал. А уж Люся разошлась. На нее, яркую, шуструю, на словечко острую, спрос был пошире. И она долго разбиралась, отставляя кандидатов одного за другим. Был один угрюмый казачина, проходу ей не давал. Она и от него вывернулась. Все оглядывалась вокруг: авось больше повезет.

Ничего не скажешь, погуляла в девках. И замуж потом два раза прошлась. Но как-то неудачно. И в глухомани этой оказалась волею судьбы. Был теперь в ее жизни старенький фельдшер, к которому она зарекалась ходить. Но в месяц несколько раз непременно наведывалась.

Память часто возвращала ее к тому кавалерийскому гарнизону. Людмила Павловна думала про упущенные возможности, про того угрюмого казачину с крутой лысеющей головой. Поговаривали, он далеко пошел, повыше чинами взял, чем Анюткин муж. Ну да что же теперь?.. Смолоду ума не наживешь, к старости он не появится. Но до старости-то эва!.. еще далеко. Поплачешь, повоешь и с утрева хоть опять под венец…

Тяжело вздохнув, Людмила Павловна отошла от кровати племянницы.

* * *

Утром, вспоминая рассказ Надежды, опять стала сомневаться. Получалось странно. Пусть Мишуня Аннушкин и достиг великих чинов, а характер у него не переменился. Сколько помнилось, всегда над дочкой трясся, каждый вздох считал. Чтобы куда-нибудь от дома услать, даже в гости на день?.. Не было этого. А тут, пожалуйста, — без объяснения и без срока… Это настораживало.

Спросила на всякий случай:

— В институте чего же? Не учишься? Бросила?

Ответ прозвучал как-то невнятно и запоздало:

— Отпуск взяла. По здоровью.

— Не туберкулез?

Надежда вскинула и быстро опустила глаза.

— Почему туберкулез? Нет, по женским.

— У тебя легкие слабые были, — бесцеремонно ответила тетка. — Кутали тебя чересчур, не закаляли. На сколько ты приехала?

Надежда размяла пальцами хлебный мякиш и помедлила с ответом, чтобы не выдать волнения.

— Мать напишет, когда устроятся.

Людмила Павловна окинула племянницу пронизывающим взглядом.

— А чегой-то письмо Аннушки пришло из Саратова? Не из Хабаровска, например? В Маньчжурию надо ехать через Хабаровск. А Саратов эвона где!..

Надежда пожала плечами, соображая: мать наконец-то исчезла из Москвы, перебралась к саратовской подруге на неопределенный срок. «Продержись, мама!» — сказала она мысленно. А вслух тетке ответила с беспечностью:

— Мы в Россию тоже ехали через Саратов. А где письмо?

Она подняла на тетку глаза, боясь выдать жуткое волнение. Но та отмахнулась.

— Потом найду, после работы. Вечером напомни.

Заметно было, что Надеждины слова внесли опять некоторое успокоение.

— Проводишь меня? Покажу, где больница, — сказала она весело. — Может, порядок наведешь, я тебе денежку выпишу. Наша уборщица болеет недели две.

Сперва сорвалось с языка, а потом уже задумки пришли. Замерла в ожидании ответа. Не всякая генеральская дочь в уборщицы пойдет. Если откажется, значит, все в порядке дома. С другой стороны, можно и согласие двояко истолковать.

— Ладно, тетя Люся, — ответила Надежда.

— Гляди, там разное приходится делать, — тетка с подозрительностью поглядела на племянницу. — Я не неволю. На это место живо охотники найдутся.

— Нет, нет! Я согласна! — пообещала Надежда. — Одной-то совсем от скуки пропадешь.

Слова эти вызвали у тетки неудовольствие. Она хоть и ругала свою глухомань, но другим не дозволяла.

— Тут скука на первый взгляд, — строго сказала она. — А поживешь да влезешь печенками в здешнюю жизнь, ни с каким городом не сравнится.

Настроение у тетки улучшилось, и она быстро съехала на привычную стезю.

— А Иван, который тебя привез, такой гулявый, — со смехом сказала она. — Почище твоего Чалина.

Рассказала в момент и про Ленку-проводницу, и про Марусю; Верку рыжую упомянула. К Марусе Людмила Павловна была особенно строга. Об этой ее тайне Надежда не догадывалась. Только самой Людмиле ведомо было, сколько раз мучительно подбивала она клинья под равнодушного соседа, к которому девки молодые липли. Он уже начал поддаваться. А тут, глядь, и Маруся. И чего нашел?..

— Нашел-то чего? — спросила она вслух. — Сколько девок перебрал. А взял эту… Хватит раз глянуть. Поперек себя шире. Только что молода. А смотрит по сторонам так, будто первая красавица.

— Так он женат? — спросила Надежда.

— Еще чего!

Не будь тяжелого стола между простенком и печью, тетка, наверное, подпрыгнула бы от возмущения. Во всяком случае, вскинулась на месте.

— Гляди! Не такие крали ему попадались… — помедлив, добавила со вздохом. — Замуж-то Иван ее не возьмет. Но и она его не упустит. Алтуховы, они такие! Маруськин отец, Прохор, зимой прошлой жену похоронил, а летом надумал жениться. Как, скажи, удила закусил. Людского мнения не хотел слушать. Ну и Бог его наказал. Прямо в день расписки, за несколько часов. Ничего не скажу, с Лукерьей, Маруськиной матерью, жили они плохо. Но все равно год положено ждать. А ему, видишь, стало невмоготу. Да-да-да! Аську Лыкову, буньковскую доярку, выбрал. Видно, любил давно. А тут разом выплыло. Думаю, Лукерья знала, оттого и зеленела всякий раз, когда Алтухов на ферме задерживался. Ему ведь молоко надо учесть и отправить вовремя. Словом, оба прямехонько побежали в сельсовет с заявлением. О чем думала Аська, не знаю. Мы с ней только так: «Здравствуй — прощай!» И мужик-то Прохор не то чтобы в соку. Первая молодость прошла. И вторая. Чего осталось? Секретарша сельсовета начала ему мораль читать. А Прохор на нее так цыкнул, что у той ноги отнялись. Сама секретарша рассказывала. Ну, она, что могла, сделала: оттянула срок расписки. И все ж таки, как ни тяни, а назначенный день наступит. Прохор приготовил костюм, рубашку и полез на шкаф голопузый и босой. Уж, наверное, надобность была. Пошарил рукой, поглядел. Может, нашел чего. И спрыгнул с табуретки. А возле табуретки оказалась коса. Кто ее принес? Сама, что ли, она приползла? Никто не помнит. Прохор на эту косу и спрыгнул всей ступней. До кости ногу располосовал. Ко мне соседи прибежали, просят зашить ступню. А я, как глянула, мне аж дурно стало. Такой страшной раны отродясь не видела. Ступня вывернута наизнанку. Кровищи на полкомнаты. Меня прям заколодило. Твержу одно: «Не буду! Не умею!» А Прохор свое: «Зашивай!» Я ему: «Наркоза нет». А он: «Давай без наркоза». Всю жизнь, говорю, будешь меня проклинать, если что не так. «Не буду!» — говорит. А жене своей будущей, Аське, запретил сообщать. Она и не знает ничего, ждет. Я дрожу. Мне бы уйти, вижу, нога — страсть! Куда уйдешь? Ну, ори, говорю, чем больше будешь кричать, тем лучше. А он зубы стиснул. Веришь или нет? Ступня вдоль располосована, я шью по живому, а он ни звука не проронил. Закончила зашивку — самой впору в обморок падать. А он, белый весь, спрашивает: «Можно вставать?» Я прямо задохнулась. Лежи, говорю, не шевелись двое суток. Иначе швы разойдутся. Он прямо вскинулся: «Как двое суток? А на полчаса?» «Куда?» — спрашиваю. «Хотя бы на двор, по нужде?» «Можно», — говорю. Он успокоился. Вот хитрец! И что ты думаешь? Через три часа поехал в сельсовет и расписался с невестой своей. Ну таких ловкачей я еще не видела.

— И потом? — спросила Надежда.

— Зажили душа в душу.

— Нет, я спрашиваю, как нога?

— Бывают удачи! — Людмила сощурилась, точно в ее богатой-пребогатой событиями жизни это был крохотный эпизод. И она упомянула о нем потому, что к слову пришлось. — Да! Зажило как на собаке. Начал ходить без хромоты, тяжести поднимать. А чуть без ноги не остался.

Людмила Павловна увлеклась, раскраснелась. Верно, воспоминание о своей удаче было приятно. Ей захотелось добавить еще что-нибудь хорошее про пациента своего непутевого, хотя начала-то она с осуждения его дочери.

— На все руки мастер. Что кому надо, бывало, идут к нему. Дом поставить, бычка подвалить, все за Прохором бегут. Или вот еще Латов, Иванов отец был. Теперь ни одного мастера нету. Латов на Финской погиб. Алтухов уехал в Астрахань. Не понравилось, вишь, что соседи косо на жену смотрят. А когда соседи не глядели косо? Да испокон веков. Аська ни с чего разобиделась, а он, вишь, захотел ее сберечь. Теперь Маруське весь домина остался. Оттого она и ходит веселая. Крепчает с каждым днем. Скоро об дорогу не расшибешь. Видно, Ивану нравятся такие, крепкие да грудастые. Ну да ладно, не об нем речь.

«О нем! О нем!» — весело подумала Надежда, хотя уже не помнила, какой он из себя, ее вчерашний спаситель. С любопытством поглядывала на соседский двор. Наконец повезло. С крыльца сбежал парень в белой рубахе, русый, кучерявый, широкий. Махнул топором, свалил поленницу. Тот или не тот?

Надежда подхватилась за водой. А шапочка, варежки, пальтишко городское — не переменить. Наклонила голову, ни одного взгляда по сторонам. Пускай другие смотрят. Это удел мужчин.

Она восхитительно чуяла эти минуточки, когда не то чтобы слово, а просто случайный взгляд давал им надежду. А уж слово — это было для них просто непозволительная роскошь. По молодости или по наивности память ее временами как бы опустошалась, беды отлетали, и она радовалась чистому небу, яркому солнцу, темной манящей полоске леса за снежным полем и расчищенной — в пояс — тропинке между сугробами. А уж любовный, даже беспредметный, интерес вообще кружил голову.

Когда обратно с полными ведрами шла, медленно поднялась на крыльцо, поставила ведра, повесила коромысло. Метелкой смела снег на ступенях. По сторонам не смотрела, но видела, что парней на соседском дворе стало двое.

— Глянь, Володька, какую кралю спас! — послышался басовитый голос. — И вот ведь девки, я тебе скажу. Туман! Сплошной туман! Вчера, можно сказать, в обнимочку добирались. А сегодня уже не здоровается.

— Не видно против солнца! — крикнула Надежда, приставив ладошку к бровям.

— Запоминает! Запоминает! — отозвался вихрастый сосед, в котором она признала Ивана. — Без меня бы замерзла.

Надежда глянула с озорством:

— А может, сама бы добралась?

В дом вошла, не оглянувшись, а душа вдруг сделалась розовой и чистой, как снег. Много ли человеку надо? Подышать на крыльце, прижечь улыбкой удалые, податливые молодецкие сердца. Нету веселей забавы. Заметила: тот, кого звали Володькой, тонок и высок. А Иван гляделся богатырем. Шлем бы ему да щит — ив кино ходить не надо.

Через окно видно было, как он перетаскивал колотые дрова в поленницу, покрикивал на пса, волочившего за собой бычью цепь, таскал навильник с сеном выше облака.

А что к вечеру опять лежал в жару и бреду, ей было невдомек. Что не по здоровью, а по глупости своей несусветной вышел с жуткой температурой в одной рубахе колоть дрова. На другой день в соседском дворе было тихо. А на третий день слух как обухом по голове ударили: кончается Иван. Весть эту принес с другого конца деревни конюх Пахом, который захаживал к тетке. Обещал перебрать печь и на этой основе всю зиму угощался квасом. А иногда тетка выставляла ему кружку самогона, отчего Пахом становился заботлив и ласков.

— Чтой-то соседа нашего не видать? — спросила Людмила Павловна, оценив быстрым прищуром, что после кружки старый Пахом не вспомнит, откуда ее интерес, и не разворошит забытую молву. Для этого она даже добавила полстакана самогонки. Пахом принял новую порцию, как должник, и долго с благодарностью мотал из стороны в сторону беззубыми деснами хлебный мякиш. В деревенской избе любой мужик не без пользы, даже такой высохший, как Пахом. Он в самом деле время от времени выполнял свои обещания, правда с опозданием, но зато добротно и хорошо. Матицу заменил в горнице, погреб вырыл и к печке грозился приступить, но ждал тепла.

— К Ивану врачиха приходила городская, — сказал он, выламывая корявыми пальцами хлебный мякиш и нюхая луковицу, пока хозяйка доставала из печи румяную картошку на сковороднике.

— Откуда городская взялась?

— Герасима дочка гостит.

— Ну и что? — откликнулась Людмила.

— Кальцекс прописала, — со знанием дела ответил Пахом.

— Это что в лоб, что по лбу, — отозвалась Людмила Павловна.

— Да нет, помогает, — ответил Пахом с достоинством.

— Если он в свою больницу не хочет приходить, пусть лечится кальцексом, — сказала Людмила.

Когда дед Пахом выпивал, то начинал незаметным образом упрямиться и не соглашаться. Характером крепчал.

— Сильнее лекарства нет, — с твердостью повторил он. — Вот Фенька Аникина кальцексом радикулит вылечила. Колька Чапай за месяц фурункулы свел. А Ивану — мужики говорили — уже ничего не поможет. Три таблетки принял. А все одно — горит парень. Сознанья нет. Придет на минуту в себя и обратно пропадает.

 

15

Тетку нисколько не расстроила болезнь Ивана. Она восприняла эту весть спокойно, отрешенно, будто заранее видела в этом перст судьбы, уравнивающий человеку воздаяния за доблести и ошибки. А Ивановой ошибкой, огромной, причем не прощенной, было, конечно, отношение к ней. Пусть осуждали ее, сама слыхала: мол, вот врачиха старая к молодому парню пристала. «Сами вы старые. А я себя по-прежнему чувствую, как в двадцать, — спорила она мысленно. — А что изменилось? Или фигура не хороша? Или на любовь не отзывчива? Когда буду немощная, слабая, вот тогда и называйте. А Иван? Подумаешь, молодой! Вот тебе и наказание».

— У нас как привыкли здоровье поправлять? — рассуждала она. — Клин клином вышибают. В том числе и стопочкой. Другой привычки мужик не имеет. О бабах не говорю, те вообще не лечатся. А у Ивана, вишь, не получилось, своя температура сорок, на улице двадцать пять, а он в одной рубахе дрова колет. Ума-то кот наплакал.

Тонким намеком она дала понять Надежде, что может не вернуться в субботу вечером. И в самом деле пару ночей провела у фельдшера Акима Африкановича. Против ожидания, осталась довольна, но ему этого не показала. Наоборот, пожурила, чтобы лучше был. Такую привычку управлять мужиками Людмила Павловна усвоила давно. И переучиваться не собиралась.

В отличие от тетки Надя переживала. Когда дед Пахом, понадеявшись на выпивку, снова пришел с разговорами, что «кончается Иван», она быстро его выпроводила. Все-таки еще одну новость ей приволок: ни Маруська, ни Верка-проводница ни разу не наведались к больному. Этого Надежда не могла уразуметь. Как и старый Пахом, которого, видно, и в молодости любовь обходила стороной. Дойдя до калитки, он погрозил пальцем в пространство, ни к кому не обращаясь, а может, сразу ко всем:

— Вот они, бабы!

Оставшись одна, Надя махнула рукой на пересуды и решилась идти к Ивану. Не было в этом ее решении любовных затей, а только доброе, благодарное чувство к человеку, который, как ни считай, уберег ее от гибели. А эту свою гибель она тогда очень хорошо понимала. Совсем сделалась немощной, бессильной. И не могла представить, чтобы такую же немочь являл собой могучий Иван. Как он тогда поднял ее и понес, проваливаясь в сугробе по пояс.

Дождавшись темноты, накинула старую теткину шубу, сбежала с крыльца и сама испугалась своей задумки. На последней ступеньке задержалась, охолонула маленько. От предчувствия, что лучше бы ей оставаться в натопленной комнате, а не ходить в стылый дом, куда и тропинки-то нету.

Перед глазами свежий снег искрил ледяным звездным светом и забирался внутрь вместе с дыханием. Надя понимала, что завтра вся деревня узнает ее по следам. Поэтому медлила, боялась. У соседей нет огня, значит, из окон ее видно. «Ох, обожжешься! Ох, обожжешься! — шептал внутренний голос. — В деревне такие шутки плохи. Иди обратно! Иди обратно! А Ивану каково? — мелькнула догадка. — Хоть печку истоплю, воды подам».

Думала-думала, а ноги сами шли. Плечом толкнула дверь. Вошла. Оробела. Стылая тьма подобралась под сердце, несмотря на теткину шубу. Занавески закрыты. Уж не помер ли? От паники хотела бежать, знала, чем грозит ей внимание следователей.

Прислушалась. Ни звука, ни мышиного скребка. Кое-как засветила взятый из дому грязноватый круглый огарок свечи. Никого! Обошла избу. Откинула занавес за холодной стылой печью. Иван лежал, запрокинув голову, лицо показалось белее кудрявых волос.

Прежде чем ахнуть, Надя поняла, что жив, дышит. Одеяло тоньше простыни, а на стеклах иней в три пальца. Не стала будить, затопила печку. И сразу дом стал обитаем и светел. Спокойствия прибавила найденная керосиновая лампа с закопченным стеклом. Но чистить не было времени. Надя сняла с гвоздей все ватные вещи, вдобавок полость, лежавшую на печи, и укрыла Ивана. Наполнила чугунок до краев. Когда вода закипела, Иван проснулся. И словно так надо: не удивился, попил чаю с коркой хлеба и конфетой. Другого в кухонном шкафчике Надя не нашла. И поругала себя: вот уж умна, будто неделю собиралась. И спички прихватила, и свечку поменьше, лишь бы не заметили. А хлеба не взяла.

Домой идти побоялась, знала, что не вернется. Иван заснул и взопрел так, что подушка и нижнее одеяло стали мокрыми. Надя поменяла их и опять навалила ватники. Ничего неприятного не было. «Гожусь в санитарки», — мысленно похвалила она себя.

Еще подложила дров. Опять потянулось ожидание. Огонь без присмотра бросать в деревне не принято. Когда дрова прогорели и синий огонек перестал виться над угольями, закрыла трубу и засобиралась. Прежде чем уйти, склонилась над Иваном. Он лежал совсем сухой, теплый. И дух чистый, сухой, без курева и вина. Сама себя не поняла, как пригладила его волосы, коснулась холодной ладошкой лба. И вышло, как она не ждала. Он, пробудившись, обнял ее одной рукой. Другой придержал за коленку над валенком. И затеялась возня-игра, которая кончилась, чем должна была кончиться. Она только удивлялась, откуда у него лихость взялась, ведь помирал недавно от слабости. «Уж если это слабость, то что такое сила?» — подумала она. А когда опомнилась, родней и ближе не стало человека. Утром подняла глаза, привыкая к его лицу.

Если бы ей сказали, что она ждала такого случая, ни за что бы не поверила. А потом подумала — и вправду! Когда огарок свечной брала, про хлеб забыла, по ступеням заснеженным спускалась прямо в ночь, как в прорубь. И тут, когда растапливала печку, укрывала Ивана, — жила в ней тайная причудливая фантазия, которая сбылась. И так спокойно и хорошо на душе стало, будто иначе и быть не могло. Окажись на месте Ивана какой-нибудь увалень, начал бы разводить турусы на колесах. Да она бы и не хотела никого, кроме Ивана.

* * *

Дома тетка устроила головомойку. Кричала, срамила, выгоняла.

— Уезжай к родителям!

Всех Ивановых полюбовниц опять назвала. Хотела себя помянуть, но раздумала. Не стала прошлое ворошить, еще жгло. Помнила, как ее будто магнитом тянуло к соседской избе. А прошлый год вдруг стала стара.

Глянула в круглые необидчивые Надюшкины глаза и осеклась. Проговорила осевшим хриплым голосом:

— Да у вас, чо? Было, што ль?

Сникла, обвяла. И ни слова больше не проронила, только, уходя к себе на ночь, взглянула непрощенно:

— Отцу твоему напишу! Пусть забирает.

* * *

Отца уже не было. Комбрига Васильева расстреляли в марте, на День Парижской коммуны. В последний раз он прошел по мокрому снегу, присыпанному черным пеплом, по мелким лужицам, разбросанным среди кирпичных стен, как стылые оловянные слитки.

В связях с эсеровским подпольем он не признался и не предполагал, что оправдание в конце концов придет к нему. Но через пятнадцать лет.

Сбылось сталинское: нет человека и нет проблем. Только для жены и дочери расстрелянного комбрига проблемы остались.

В дивизию Васильева назначили другого командира, потом третьего. Возня с назначениями затянулась до нападения немцев, о котором всю весну запрещалось говорить.

 

16

В конце апреля несколько дней подряд незнакомый звук буравил небо над районной больницей. В перерыв Людмила Павловна вышла на крыльцо подышать и долго всматривалась в ослепительную падающую синеву.

— Кто это?

В очереди сидевших на завалинке мужиков и баб произошло шевеление. За самолетом следили многие. Людмила заметила несколько синевских жителей.

— Какой-то двухвостый летает, — отозвалась Меланья, сидевшая в середке очереди, вслед за Колькой Чапаем.

— Немец! — процедил Колька.

— Чего летает? — сказала осуждающе дальняя бабка из очереди.

На нее сразу обрушились.

— Значит, надо! — наставительно заголосили с разных сторон. — Небось, правительству известно. Значит, разрешили. Эва, куда допер!

У Кольки Чапая стянуло губы от злости и несогласия.

— Разлетался, сука! — выдавил он, косо тянув вверх.

Людей в очереди прибавилось.

Больничные палаты размещались в двух приземистых домах, и мест не хватало. Но к этому притерпелись. И Людмила, как главный врач, радовалась тому, что к осени районная власть обещала начать ремонт. Она тут же забыла про самолет. А двухвостик покружился-покружился и улетел. Стало тихо. Людмила вдруг заметила, как быстро все переменилось в природе. Только вчера унялись дождь и ветер, пришло солнце. А кажется, ненастья не было вовсе. Вокруг разлилось зовущее тепло, и зелень мигом отозвалась. Еще утром виделся на ветках какой-то туман. И вдруг в одночасье развернулись листья берез и сочная зелень кинулась вдоль убегающего поля.

Из дома в дом в легком халатике прошла Надежда с градусниками. Людмила Павловна устроила ее медсестрой на неделю. Но она прижилась и продолжала работать.

Сойдясь с Иваном, она стала как бы совсем чужой. Людмила почти не общалась с ней на службе и дома разговаривала мало. Хотела, чтобы родители забрали как можно быстрее. Когда же Иван стал звать Надежду к себе, воспротивилась, неожиданно для самой себя.

— Хочешь крест поставить на своей жизни? — кричала она. — Иди! Обратного хода не будет.

Надежда заколебалась. И причина, по всей видимости, заключалась не только в теткиных возражениях. Иван тянулся душой и к Маньке Алтуховой. Это было видно и породило на селе новые домыслы и пересуды.

В общественном деревенском уважении Маруська нисколько не потеряла. Сперва спала с лица от оглушительной новости, когда вернулась с курсов. Но скоро опять раскраснелась, расцвела. Спокойствие вернулось к ней, не то, что у рыжей Верки, которая грызла ногти от злости и похвалялась убить городскую соперницу. С ней племянницу Людмилы и не сравнивали. Зато Маруське городская Иванова зазноба явно проигрывала. Так и спрашивали: чего он в ней нашел? Глазастая, тощая, как рогоз. Может, учености у ней больше, чем у Маньки. Зато одна бледность и глаза. А по деревенским меркам красота подразумевала румянец во всю щеку и ноги по ведру. В точности, как у Маньки Алтуховой.

Никто, конечно, Ивану не говорил, насколько тот прогадал, отказавшись от добротного Маруськиного пятистенка с баней и садом. Остался в своей развалюхе со старым осклизлым ледником и огородом, выходившим на Рясинское болото. Вот она, любовь-то дурная!

— А Маньке Алтуховой опять перевод пришел. На сто рублей, — сказала Меланья, ни на кого не глядя, но явно адресуясь к синевским жителям. Может, оттого, что Надежда рядом прошла.

Колька Чапай поднял бровь недоуменно и передвинулся в очереди, бросив через плечо:

— Везет же людям!

Он имел в виду, очевидно, деньги. Но Людмиле почудилась насмешка, обращенная к ней. По сельским понятиям, ей как бы ставили в вину то, что ее племянница опутала Ивана.

Надежду так и не приняли в деревне.

Перед майскими праздниками в Синево приехал старьевщик, менявший рваные тряпки на мячики и свистульки для ребятишек. Вокруг телеги собралась толпа — стар и млад. Надежда прошла мимо, наклонив голову, поздоровалась, ни на кого не глядя. Со всеми сразу. А грозная деревенская сплетница Меланья, пребывавшая в длительном простое, ощерилась ей вслед:

— Воображает… Колдунья!

В толпе одобрительно закивали. Иные глядели молча, что, по известным правилам, тоже означает согласие и уж никак не возражение. Только одна высокая костистая бабка вступилась за нее.

— Чего языком молоть? Идет себе человек, пущай идет. Ишь, не хороша! А чем? Что мужик полюбил? Ежели на каждую Иванову девку шипеть, дыханья не хватит.

— Ты, Степанида, погоди!

— Нечего годить, — сурово возразила Степанида. — Летошный год Верка всех подружек от Ивана отвадила. Ничего не говорили? А эта чем хуже? Худого слова не скажет. Вреда не сделает.

В толпе опять одобрительно закивали. Рыжая Верка, не ожидавшая такого оборота, яростно вспылила.

— Молчи, ведьма. Своего-то полячишку не смогла удержать? Чего других учишь? За своим подолом гляди.

Третий муж Степаниды, действительно, оказался поляк, впрочем, быстро исчезнувший. Но фамилию русской бабе оставил — Пляшкевич. И она не стала менять. Верка постаралась этим и уколоть, чтобы вышло побольнее.

Ответ прозвучал простовато и угрожающе:

— Не посмотрю, что ты рыжая! Вмажу!

Дралась Степанида редко, но отчаянно. Хватала что под руку попадет. Кипевшая от злости Верка сразу притихла. А свиставшие в свистульки ребятишки совсем заглушили разговор. О нем вроде бы сразу забыли. Но стычка у телеги старьевщика дала новое направление Веркиным мыслям.

* * *

В субботу под выходной три подружки затаились возле латовского забора. Надежда проходила тут за молоком на ферму. Каждый вечер, через овраг.

Жажда проучить ненавистную Иванову зазнобу воспылала у Верки с необычайной силой. Манька Алтухова согласилась неохотно. Зато Ленка-проводница не пожалела для этого выходной.

Началось как по писаному. Надежда вышла из калитки, ничего не подозревая. Глянула в сторону Иванова дома, ничего не заметила. Ивана в этот день не ждала. Он уехал. И ей словно бы чего-то стало не хватать, хотя все было на месте — и дом, и сад, и ранний месяц в небе. Ей хотелось ребенка. Она давно мечтала о малыше, еще во время первого замужества. Но ничего не получалось. Мать родила ее поздно, и Надежда, видимо, унаследовала эту ее особенность.

А как бы хорош был мальчик, похожий на Ивана! Когда появлялся Иван, крепкий, надежный, исчезало куда-то гнетущее беспокойство. И тогда Надежда по-новому думала о будущей жизни и глядела на дорогу за околицей как на свою.

В кустах впереди началось шевеление. Ничего не подозревая, Надежда хотела спуститься по тропке в овраг. Тут-то подруги-воительницы и вышли навстречу. Особых слов не требовалось, чтобы начать ссору.

— Чего ходишь? Убирайся отседова! — крикнула Верка.

— Иди другой дорогой! — взвизгнула Ленка и затрясла своими серыми кудельками.

Надя отступила, хотела возразить:

— Да вы что?

Но ее слова растворились в победном яростном вопле. Вытянув руки и растопырив пальцы, рыжая Верка бросилась вперед.

Бабья драка — известное дело: двое дерут друг у дружки волосья, а остальные топочутся вокруг. Кто попроворнее, норовит каблуком угодить в ногу обидчице, а еще лучше по спине, чтобы помнила. Много лет спустя и мужики унаследуют эту бабью привычку бить ногами сообща одного, лучше лежащего. До бессознательности. Но прежде многое должно разрушиться в народной душе. А до войны в мужском бою такое не разрешалось. Но любые запреты не касались бабьего беззакония.

От Ленкиных каблуков Надя несколько раз уворачивалась. Но грабастые пальцы рыжей воительницы настигали ее всюду. Вцепившись в Надины волосы, Верка старалась повалить ее на траву. Первое время это не удавалось, хотя пронырливая Ленка и толстуха Манька Алтухова со своим весом теснили городскую разлучницу и хотели столкнуть в овраг.

Уворачиваясь от них и отступая, Надя в конце концов упала на траву и покатилась по склону, увлекая рыжуху за собой. Для Нади падение обошлось благополучно, а Верка навалилась боком на скрытый в траве пенек, охнула и выпустила волосы соперницы. Надя успела ухватиться за тонкий высохший ствол орешника. Верка, опомнившись, прыгнула на нее и поволокла дальше вниз. Палка сломалась, но осталась в руке. И когда на дне оврага разъяренная Верка опять начала нападать, удар палкой заставил ее попятиться. Ярость во взгляде потухла, появился страх. Боль в руке отрезвила. А палочные удары сыпались еще и еще.

Подружки Веркины, не решаясь приблизиться, искренне возмущались наверху:

— Глянь, чо делает! Глянь, чо делает! А?

Как будто то, что делали они перед этим, валтузя слабую городскую бабенку, было законно, правильно и даже очень благородно. Возмущение свое они раскидывали пригоршнями, только ни одна не решилась спуститься. Дождались, пока Верка, путаясь в разорванном подоле, пустилась наутек.

Надежда поднялась по другому склону, выходившему на святой колодец. Никто ее не преследовал. Возле колодца она умылась, стерла кровь.

Ни дороги своей, ни слез пролитых она не хотела помнить. Все переплавилось в какое-то слепое чувство отчаяния, которое она запрятала в самый дальний и темный уголок души.

— Чегой-то с тобой? — поинтересовался на другой день Иван.

Стараясь не выдать своих чувств, она смотрела на Ивана прямо, сквозь закипающие слезы:

— Подружки твои, стервы.

Она ждала, что ее защитник расправит могучие плечи и отправится наводить порядок.

Ничего подобного не случилось. Иван остался спокоен, даже равнодушен. Это была страшная минута.

— Небось, Верка Мозжухина подбила, — беззлобно произнес он, будто участие Верки оправдывало других подружек и саму рыжуху.

— Уж не знаю, кто подбил, — сказала она дрогнувшим голосом. — Но старались все одинаково.

Иван развернул ее к свету.

— А у тебя брови красивше стали, — сказал он. — А глаза? Глаза-то целы? Да ты у меня просто красавица.

Иван смеялся, а Надя плакала.

* * *

Событие, никак не отмеченное Иваном, имело, однако же, дальние последствия. Меньше всех нажилась на этом Меланья. Где бы ни случилось ей быть — на скотном, в клубе, в продуктовой лавке, — везде она завершала свой рассказ о бабьей драке одинаковыми словами:

— Поделом ей! Ох, поделом!

Но сочувствия встречала мало, отклика не находила, потому что со своей вестью везде опаздывала. И оттого злилась еще пуще. Хотя с Надеждой стала здороваться почтительнее, точно палка с аносинского оврага и по ней погуляла.

Тетка поступила иначе. Узнав о выходке деревенских девчат, она сперва возмутилась, потом начала ругать Надежду. Но быстро опамятовалась: новый повод уберечь племянницу, а заодно избавиться от нее, сам шел в руки. Надеждины родители не подавали о себе вестей. И Людмила Павловна взялась за дело со свойственной ей энергией. Навестила кое-кого из друзей, разведала возможности. И — само собой — уцепилась за самую первую. На лесопилке возле Минска, где работал знакомый прораб, нашлась должность в медпункте. И Людмила подоспела со своим предложением в самый раз. Надежду оформили в один день. Дали временное жилье, что по тем временам, как, впрочем, и по любым, считалось невероятной удачей. Поселили новенькую медсестру в бывшей конторе склада, ветхом домишке со стенами в одну доску и щелями на северную сторону. Известно — сапожник без сапог. Так и лесовики пожалели досок для собственной конторы. Состряпали за час, а просидели целых два года. В жару там еще можно было находиться, но в зимнюю стужу ветер пробивался в щели с таким неистовством, что даже бывалые люди не выдерживали.

Но одно дело — обиход конторского жилья, другое — устройство девичьей светелки. Тут заботливые бабьи руки способны творить чудеса. Не прошло и недели, как вместо старых темных стен появились, высветляя комнату, нарядные обои. Доски на полу были вымыты. На окнах, пропуская солнечный свет, заколыхались занавески веселого салатового цвета. Обшарпанный канцелярский стол выбросили на помойку и сожгли вместе с ключами, не подходившими к замкам. Установили тонконогий, домашний. Взамен искалеченных стульев раздобыли табуретки. А главное, поставили широкую кровать. Не обошлось, конечно, без связей Людмилы. Но все устройство уютного гнездышка не стоило бойким родственницам ни копейки, чем тетка, естественно, гордилась. Несколько раз она ночевала у племянницы и не могла собой нахвалиться.

Вместе они ходили на базар, ездили в центр города, гуляли по улицам. Хотели обойти все музеи, но ограничились историческим. Остальное оставили до будущих времен, которые представлялись еще более радостными и благополучными.

Однажды, возвращаясь с базара, Надежда заметила в промчавшейся черной машине знакомый силуэт. И остановилась с бьющимся сердцем. Силуэт покачнулся, словно тоже узнал и заинтересовался. И что-то грозное почудилось ей в нем.

Зато тетка в тот же день явилась окрыленная и какая-то необыкновенная. Загадочно улыбаясь, посмотрела на племянницу. Потом отвернулась к завешенному окну и обронила только одно слово:

— Нашла!

 

17

Начало мая было таким теплым и ясным, словно пришел июнь. Восьмого числа, в свой день рождения, Надежда искупалась в речке, чего никогда не делала прежде в такую рань.

Это и был подарок. Других не ждала. И не обиделась, когда приехавшая тетка ничего не сказала про день рождения. Отца с матерью не было рядом. Кто еще мог об этом помнить?

Наде хотелось побыть одной. Но Людмила Павловна завертела все по-другому.

— Как живешь? — спросила она, оглядывая постель. — Надеюсь, не все местные кавалеры побывали тут?

С некоторых пор тетка повадилась ездить в город по делам. Напряженная веселость не сходила с ее лица, и Надя вдруг подумала, что тетка имеет какую-то важную, сокрытую ото всех цель. И влекут ее в столицу не дела и не забота о племяннице.

Через полчаса они уже ехали в автобусе к центру, переговариваясь о мелочах, которые для Надежды ничего не значили, но, как она чувствовала, для тетки имели какой-то затаенный смысл.

— К лету сошью себе сарафан, — сказала Людмила Павловна. — Есть хорошая портниха. Учти! Ивана давно не вижу, — добавила она безо всякого перехода. — Так что привета не будет.

— А я и не жду!

Надя пожала плечами, однако вспыхнувший румянец ясно показал, что сведения эти ей не безразличны. Надя отвернулась, и это позволило тетке лишний раз приглядеться к ней внимательно. Она критически оценила навязанную ей племянницу, но все же ее привел в восхищение юный лик. Глаза, губки, носик — все достигло в этот краткий миг своих совершенных форм. Людмила Павловна подумала, как роскошно одарила природа женщину и как мало та успевает взять в этой быстротекущей жизни. По существу, в личном плане Надя повторяла ее, теткин, путь, в котором было много одиночества. Молоденькая Люся тоже влюблялась безоглядно, смело, но ни один мужчина не оценил ее искренности. А брали, не считаясь с ее сердцем. Мысль эта то и дело возвращалась, когда они ходили по магазинам, рассматривали шифон и ситец, бахрому для скатерти или занавесок. Тетка все хвалила и ничего не покупала.

— Очень веселенький ситец! — говорила она. — И дешево. Но мы посмотрим в другом месте.

Надя соглашалась и следовала за ней. Она не представляла, что тетю Люсю вовсе не интересуют покупки. И ездит она не за этим. Причина оказалась другая.

Всю свою энергию Людмила бросила на то, чтобы увидеть человека, отвергнутого ею много лет назад. Она до сих пор воевала с допущенной в молодые годы ошибкой. Без конца оправдывалась и тут же корила себя. Годы девичества она бы ни за что не променяла. Но там и началось ее одиночество. Она и сейчас не чувствовала себя старше, а душой вообще стала отзывчивей. История с племянницей — тому пример.

Но кое-что в мире переменилось. Высоконькие и стройненькие юноши, которыми она увлекалась в девичестве, оказались пустышками, отошли куда-то в прошлое. А возобладал коренастенький и глазастенький крепышок, с головой круглой, как бильярдный шар. Она его отвергла. Влюбилась в Пашу Выходцева. Кто теперь помнит Пашу? Кроме нее. Да и то к памяти всегда примешивается горечь. А разве у Паши было такое сияние? Такая власть? Наверное, по одному Митиному слову приходят в движение тысячные толпы народа, солдат, самолетов, танков. Наверное, такая власть и есть счастье? Иначе бы не продирались к ней все от мала до велика, кому судьба дала шанс. У Паши Выходцева такого шанса не было. И жив ли он? А этот крепыш вдруг объявился. И она обомлела, увидев на нем генеральскую форму: Митя!

Он, конечно, не услыхал ее легкий вскрик. Когда кавалькада машин умчалась вслед за Митей, она осознала себя стоящей посреди улицы напротив здания штаба Западного особого округа. Мелькнувшая затея отыскать своего прежнего обожателя показалась ей безнадежной. Но упрямство родилось раньше ее. Людмила понимала, что у Мити наверняка семья, и будущность ее, свободной женщины, не может прочно увязываться с ним. Но не могла себя переломить.

Несколько раз она приходила к месту нечаянной встречи, которую от растерянности не смогла продлить. Однако Митя не появлялся. Чтобы не примелькаться и не выглядеть назойливой, Людмила Павловна стала брать с собой Надежду. Обе женщины, одна в неведении, другая с тайной страстью, принялись обсуждать фасоны летних платьев недалеко от главного входа в окружной штаб, который охранялся часовым.

На этот раз, после долгих мытарств, терпение Людмилы было вознаграждено. Некоторое время женщины наблюдали, как машины приезжали и уезжали. Вид у тетки и племянницы был такой, будто вся эта канитель с гудящими автомобилями затеяна исключительно ради них. Для этой же цели военные в больших и малых чинах сновали в разные стороны. Командиры перемещались стремительно, щелкая каблуками и поминутно отдавая честь. Зато попадавшиеся солдаты двигались спокойно, с ленцой, точно знали наперед, что никакого выигрыша им не достанется. Для Нади, выросшей в военных поселениях, эта картина была знакомой и мучительной, потому что напоминала об отце и об ушедшей жизни.

Людмила Павловна смотрела скептически. Вдруг ее взгляд сделался зорким, лицо зарделось, помолодело.

— Митя! — крикнула она изо всех сил.

Один молоденький солдат оглянулся. А потом вышедший из штаба генерал сощурил глаза и, захлопнув открытую адъютантом дверцу автомобиля, шагнул навстречу Людмиле.

Звезды в петлицах тотчас сказали Наденьке, что перед ними генерал армии. Скорее всего, командующий округом.

— Этого не может быть, потому что не может быть никогда, — шутливо заключил генерал, оглядывая Людмилу. — Я узнал бы тебя через тысячу лет. Ты нисколько не изменилась.

— Я бы не хотела разлуки на тысячу лет, — отшутилась Людмила, и Наденька поразилась открывшейся в ней молодости и красоте. Сияющий взгляд, выражавший одновременно радость и робкое согласие, мог околдовать любого мужика. Людмила, вероятно, чувствовала это еще сильнее. Оно и видно было по генералу, который торопливо задавал вопросы, а не молчал, как положено было по чину.

— Как ты? Где ты? С тобой, я вижу, дочь?

Он обернулся к Надежде. Коренастый бритоголовый генерал оказался одного роста с нею и чуть ниже Людмилы. Впрочем, та была на каблуках.

— Племянница! — не замедлила с ответом Людмила.

Надя стояла, потупившись. Не ясно, чего больше заключалось в теткином ответе — облегчения или досады? Ей хотелось уйти, исчезнуть. Она повела глазами по сторонам, надеясь придумать повод. Но Людмила опередила ее, представила генерала:

— Дмитрий Григорьевич Павлов.

Будто бы имя это часто упоминалось дома и было любимо. Надя, однако, насторожилась. «Лишь бы не вспомнила отца», — мысленно обратилась она к тетке. В этом заключалась опасность. Дмитрий Григорьевич вполне мог знать про комбрига Васильева и его судьбу…

Поглощенные друг другом тетка и генерал не заметили, как у стоявшей между ними девчонки побелело лицо, глаза сделались огромными.

— Таким прекрасным дамам нельзя без цветов, — громко сказал Дмитрий Григорьевич. — Вон там, через улицу. Пойдемте?

Старомодное слово «дамы» показалось Наде вполне хорошим и таинственным. Людмила, как молоденькая, схватила широкую ладонь генерала своими тонкими пальцами.

— Бежим! — озорно крикнула она.

Ей хотелось, чтобы давний кавалер почувствовал, как она молода, как много в ней нерастраченных сил. По крайней мере, Надя так это и поняла.

Но Дмитрий Григорьевич мягко высвободил руку.

— Бегущий генерал — это паника.

Усмешка едва тронула его губы. А Людмила расхохоталась.

Получив букет, Надя с легкостью поблагодарила и, заинтересовавшись кофточками, которые рядком продавали с рук, дала возможность Людмиле с Дмитрием Григорьевичем погулять вдвоем. Она хотела совсем исчезнуть, но не успела. Ее окликнули. Голос у Дмитрия Григорьевича был хриплый, солдатский, крепкий. Не подчиниться было нельзя. Изобразив довольную, ни в чем не смыслящую простушку, Надя присоединилась к приветливой парочке.

И вовремя.

Подошла машина. Поехали.

Через некоторое время Надя сообразила, что компания направляется к ней. Шофера можно было не считать. Выразительно посмотрев на тетку, она как бы спросила взглядом, не стыдно ли показывать гостю убогую обстановку домика. Но Людмила не поняла или сделала вид.

— Посмотрите! Вон, по-моему, аист на крыше! — сказала она. — Это к счастью.

Спутники ее завертели головами, закивали, соглашаясь и улыбаясь бестолково. А это и требовалось, чтобы разрядить обстановку, избавиться от тягостного ожидания. На самом деле Людмила знала, что аиста не было. Но его следовало выдумать. Митя немного расслабился. Ей по-прежнему неловко было даже в мыслях называть его по имени-отчеству. Хотя она отдавала себе отчет в том, что это уже не прежний влюбленный юнец. Сегодня он, видимо, и так сделал больше, чем мог. И теперь мучается сомнениями. Людмиле ничего не стоило избавиться от племянницы. Но она женским чутьем своим понимала, что это усугубит обстановку, усилит неуверенность первой встречи. А мужчине надо дать передышку, чтобы привыкнуть к новой роли. Много таких, к сожалению. Но если честно, они оба не были готовы остаться вдвоем. То есть ей нечего было готовиться. Но она угадывала, что для Мити, пусть он над всеми генерал, встреча с женщиной по-прежнему остается событием.

Он был, как она успела выяснить, давно женат. Но это, по всей видимости, не прибавило ему опыта. Скорее даже наоборот. Семейная жизнь и партийная дисциплина — вот что портит мужиков. Любовь на стороне для него не счастье, не подарок судьбы, а новое испытание, моральный урон, ответственность перед партией. Откуда возьмутся в таком разе интерес, уверенность, энергия чувств? Его надо завоевывать долго, терпеливо и не важно, какой ценой. Нерешительность мужскую можно победить двумя средствами: терпением и привычкой.

Выбрав для себя манеру поведения, Людмила повеселела и даже отодвинулась от Дмитрия Григорьевича. Он успокоился и стал следить за дорогой, точно хотел запомнить путь. Надежда, по-видимому, не произвела на него впечатление. И это тоже было ей на руку. Людмила мгновенно рассчитала, что Митя не из тех, кто предпочитает сверстницам зеленую молодежь. Да и на него эта самая молодежь не будет заглядываться. Людмила еще раз оценивающе посмотрела на Митю. Первое впечатление — крепости — усилилось. От невысокой фигуры, широких, чуть сутуловатых плеч веяло уверенностью. Да ведь пора уже, не юноша. Лицо грубое. Длинноватый нос положил предел тому, что когда-нибудь эта физиономия могла быть названа красивой. А мужчине это не обязательно. То, что недодала природа, завоевал он сам: властный взгляд маленьких, глубоко посаженных глаз, генеральский, отлично сшитый мундир. И звезда героя! Неужто в Финскую, откуда привезли больше гробов, чем побед? Да, кто как воевал. И была же еще Испания. Спросить — не ответит. Все секреты и секреты.

— Ты «Золотую Звезду» на Финской получил? — спросила она.

Павлов качнул головой, обронив одно только слово:

— Гвадалахара!

Людмила Павловна с мечтательным выражением раскрыла глаза.

— Как бы хотелось побывать в Испании, — сказала она. — Или хотя бы во Франции. При слове «Гвадалахара» представляю себе: горные хребты, мандариновые рощи, реки с прозрачной водой и над ними — вечно голубое небо.

Дмитрий Григорьевич вспомнил, с каким ужасающим скрежетом танки царапались по склонам, выбрасывая гусеницами пыльную щебенку. И солнце выжигало на броне масляную слизь.

— Ничего вечного не бывает, — буркнул он, будто боднув головой душный воздух кабины. — Я, например, опять в Гвадалахару без приказа не поеду. Осенью и зимой там слякоть и грязь. Одежда, одеяла не просыхают. Зато летом — что твоя Сахара. В танке сидеть трудно, словно тебя медленно зажаривают в духовке. Температура в броне шестьдесят пять градусов, дышать нечем, пот льет в глаза, мешает наблюдению. А надо еще стрелять и атаковать. Потому что враг тоже не молчит. Ему не легче нашего. А он лезет, воет и огонька подбрасывает. Там все противотанковое — и климат, и местность, и люди, — добавил он после некоторого молчания. — Рельеф — хуже не придумаешь. Скалистые холмы, узкие ущелья, каменистые рвы и овраги. Жиденькие оливковые рощи, где трудно укрыться. Маневр танков затруднителен.

— А почему люди противотанковые? — поинтересовалась Надежда. Дочь командира, она в этом смыслила больше, чем Людмила.

Павлов впервые обратил на нее внимание и повернулся.

— Не понимают! — воскликнул он весело, хотя глаза блеснули серьезно и жестко. — Думают, что танки — это ходячие пушки. Куда он, туда и они. Пошел танк подзаправиться горючим в тыл или боекомплектом, например. Пехота снимается с занятого рубежа. Думают, начался отход. А во время атаки танкисты не только ведут огонь, но и оглядываются: не отстала ли пехота. Не потеряла ли тебя из виду. А пейзаж? Иногда едешь, бывало, кругом ни деревца, ни кустика. Лишь огромные песчаные холмы. Песок хрустит на зубах, белая пыль покрывает одежду. Нет! Испанцы должны жить в Испании, а русские — в России!

— Скоро, говорят, новая война будет. С немцами, — обронила Людмила.

Павлов обернулся, но видно было, как затылок его напружинился. От возмущения и твердого мнения, которое он имел.

— Плюнь тому в глаза. И назови паникером, — пророкотал он.

Обе женщины подумали, что уж генерал-то армии знает в таком деле толк. Надежду резануло воспоминание об отце, который мог так же вот сидеть в машине, высказывать авторитетное мнение. И к нему, затаив дыхание, прислушивались бы люди, как она сейчас. А Людмила Павловна расслабилась, улыбнулась, точно получила давно обещанный подарок, и откинулась на сиденье вольно и свободно. В мыслях своих она топталась вокруг сегодняшней удачи: «Нашла! Заполучила! А там, как выведет судьба».

В это же время и Павлов предался воспоминаниям, но они у него выстраивались по-другому. Словно любовь вернулась вновь, и он опять недотягивал перед Людмилой в чинах и званиях. Таинство черных глаз завораживало так же, как в те дальние времена, когда он ее встретил. Было это в Омске, когда он учился в Высшей военной школе Сибири. Не было, наверное, курсанта, который не мечтал бы о быстрой, как огонь, Люське. Курсанты были опытные, крепкие парни с боевыми заслугами. У самого Павлова осталась за плечами Гражданская, взятие Перекопа, сабельные схватки с головорезами батьки Махно. А тут вдруг все разучились командовать. Люська вертела каждым, как хотела. И, конечно, охмуряла самых видных.

Он же, Павлов, не побоялся с ними соперничать. Открыл Люське свое сердце. Явился к ней в метель, в пургу. Иного времени не нашел. Будто леший, весь в снегу завалился в общагу к медичкам. Сидевшие в живописном беспорядке подруги тотчас вышли. Люська даже крикнула им вслед, испугавшись:

— Девчонки! Вы чо?..

Потом поняла, что он не пьян, не вооружен. Успокоилась.

* * *

Самое неподходящее время выбрал тогда Митрий для объяснения. С ней закрутил роман его одногодок Паша Выходцев. Синеглазый, башковитый, с пышной копной соломенных волос. Люська ему едва доставала до плеча. Про Выходцева говорили — ни одной юбки не пропустит. И точно — за время курсов его сопровождали бабьи слезы и любовь. К тому и другому он относился легко. Митя иногда поражался: отчего бывает такая легкость в человеке? От характера или судьбы? У них на Тамбовщине мужиков повыбили войны. Одни бабы остались. Поэтому Пашка подростком постигал науку любви у сорокалетних женщин и постепенно довел возраст своих подружек до семнадцати. Сливки снимал. Так что Люська в свои девятнадцать была для него стара. Но роман у них разгорелся. Это Митя потом узнал. И вляпался со своим объяснением как кур в ощип. Когда, хлопая заснеженными ресницами, безо всякой подготовки предложил Люське любовь и жизнь — это, конечно, с мороза, — она поглядела на него внимательно и коснулась плеча. Либо хотела почистить снег, либо, наоборот, отметить его невозможно маленький рост. Но сказала глубоким проникновенным голосом:

— Ну что ты, Митя! Ты еще… такой мальчик.

И вдруг рассмеялась звонко, заливисто, словно его слова ничего не значили и не содержали никакого секрета для других. И вся школа узнала о его конфузе. Те парни, к которым Люська благоволила, конечно, получили свое. Это опять же сразу становилось известно. Оттого Митино поражение выглядело еще горше и забавнее. Ладно. Хватит память бередить, оборвал он сам себя. С чем осталась Людмила? Из курсантов школы тогда никто на ней не женился. Известно, обжегшись на молоке, дуешь на воду. Потерпев поражение на любовном фронте, Митя ударился в пьяный загул. Не появись тогда Шурочка, неизвестно, как сложилась бы его служба и жизнь. С Люськой он точно бы погиб. А Шурочка спасла. Сделала невозможное возможным. Так и не догадалась, что рядом с ней разбитый, раздавленный мужик. Легко создала семью, родила двоих детей. Ну и какая беда, что потом хрупкое создание превратилось в малоподвижную рыхлую женщину? Всем-всем он обязан ей. И подвигом в Испании, и генеральскими звездами. Почему же забытая Люся возникла вновь, как в сказке, как во сне? И так же, как во сне, сердце заходится от необъяснимого восторга и тяги к воображаемой гаремной жути. Вся загадка в ее глазах, устремленных на него. В них, бездонных, вся тайна, ответ на сложные проблемы, которые любой женщине покажутся простыми, даже пустяшными. При ней ему всегда хотелось что-то доказывать. И бесспорно другое — с ней бы он кончил жизнь где-нибудь под забором. Да, встречи с прежней неудавшейся любовью ему противопоказаны.

Утвердившись в этой мысли, Павлов, тем не менее, дал Людмиле номер служебного телефона и, более того, настойчиво просил позвонить.

Маленький домик, куда они приехали, поразил его своим ветхим видом и простотой обстановки, если не сказать убогостью. Он даже не сразу сообразил, где находится.

— Ты, конечно, привык к генеральским апартаментам, — сказала нараспев Людмила, окинув его внимательным взглядом. — А у нас тут скромно. Ты уж извини.

Надежда сжалась от стыда. По ее разумению, вовсе незачем было тетке притворяться и заискивать.

— Нет, очень мило! Очень мило! — ответил генерал, оглядывая разрисованные цветочками обои на тонких дощатых стенах и занавеску с чайками в окне. — Так у меня было в Черкизовке!

Людмила быстро взглянула на него, ничего не сказав. В Черкизовку молодого комэска Павлова отправили, как в ссылку, когда его карьера стала рушиться. А началось это после того, как она ему отказала. Очень хорошо помнилось, как, лобастый, угрюмый, он появлялся всюду, куда приходила она. Волком смотрел на высоченных кавалеров. С Пашей Выходцевым даже схватился, чуть до пистолетов не дошло.

В Черкизовке, кажется, он и повстречал свою будущую жену. И, наверное, готов был взять любую, ибо в тот момент его могла спасти только женщина.

Людмила еще раз бросила испытующий взгляд. Перед ней сидел человек, в котором трудно было узнать прежнего Митю. И свое тогдашнее поведение, свой смех она уже не могла понять и оправдать. Незаметный мужичок-боровичок оказался крепок. Крепче тех рослых красавцев, которые ей застили свет. Уверенности, которая делала ее неотразимой в Митиных глазах, сильно поубавилось.

И все же временами она чувствовала себя моложе племянницы, которая еле двигалась по комнате и безучастно поглядывала в окно. У Людмилы же все горело в руках. В один миг стол сделался праздничным. Она понимала, что ни колбасой, ни котлетами ей не удивить генерала. Зато картошку, знаменитую синевскую, она могла приготовить тридцатью способами и выбрала самый удобный и быстрый.

— Что-что, а нашу синевскую картошку ты не пробовал, — сказала она, подавая на стол дымящуюся сковороду.

— Так ты не живешь здесь? — изумился Дмитрий Григорьевич.

Об этом Людмила предупредила его. Но то ли он забыл, то ли проверял себя заново.

— Вот хозяйка! — кивнула она без улыбки в сторону племянницы. — Она у нас девушка скромная.

— В кого? — искренне удивился генерал.

На столе возникла бутылка коньяка, припасенная Людмилой еще с апреля. И Надежда забеспокоилась: после первой рюмки тетка расцветала, говорила умные вещи. Но после пятой становилась мрачной, раздражительной. И, главное, напрочь исчезала ее привлекательность, которую даже Надежда в своем возрасте признавала за теткой.

Так и вышло. С коньяком встреча не стала лучше. Выпив с чувством, Людмила ударилась в воспоминания, где все у нее получались смешными. Генерал умолк.

Сбегав на колодец за водой, Надежда услышала, как тетка стучит по столу и запальчиво восклицает:

— Думаешь, ты меня увидел? Это я тебя нашла-а! Я-а!

Надежда опрометью кинулась с крыльца. «Вот дура! дура! — глотая слезы, шептала она про себя, осуждая и одновременно жалея тетку. — Так долго строить и так быстро развалить…»

Она едва успела скрыться за углом, как генерал сбежал по ступенькам, открыл дверцу машины. Людмила вышла следом, вяло махнула рукой. Вид ее показался Надежде ужасным: черные брови сведены в один толстый шнур, перечеркнувший лицо. Нос опущен. А главное, глаза, потерявшие блеск и смысл.

И еще Надежда поняла, что генерал больше не вернется, всяким отношениям их пришел конец. Вернее, не отношениям, а теткиной мечте. Только сейчас до Надежды дошел смысл всех ее терзаний, бушевавших в последние дни. Она даже не подозревала, какой глубокий смысл могла вложить в это слово — «последние»!

 

18

— Быстрее! Быстрее! — приказал Павлов, глянув искоса на водителя. Хотя автомобиль мчался, как обычно, на бешеной скорости, водитель прибавил еще. Шины визжали на поворотах, но лицо парня в потрепанной выцветшей пилотке, надвинутой на бровь, оставалось бесстрастным. Точно он не вез командующего, а сидел на завалинке в теплый вечер и лузгал семечки.

«Неплохо, — думал Павлов, — особисты хотели поменять. Они всегда что-нибудь хотят. У них там особый способ проверять людей. Не надо! Пусть этот парень останется».

Он усмехнулся жестко, как человек, угадывающий превратности судьбы, но уверенный, что его самого эти превратности никогда не смогут коснуться. «Вот тебе и не смогут», — мысленно произнес он, вспомнив внезапное посещение таинственной Люськиной обители. Она для него так и осталась Люськой. Подумалось, что не чаял окунуться в эту гаремную жуть. Всю жизнь мечтал. Оказалось — не надо! Увольте! Хорошо, что вырвался. Не для нас эти азиатские штучки. Теперь, когда Людмилы не было рядом, он себе удивлялся. На время забыл, что командующий. И не бритоголовый генерал, а прежний вихрастый Митька, запорошенный снегом и околдованный сиянием Люськиных глаз, опять вваливается в ее комнату. Сколько лет прошло? Вот чертова боль! Никаких больше контактов. Служба и дом. Работы невпроворот. Как там последний приказ Тимошенко насчет ПВО? Усилить! Исправить! Только и делаем, что исправляем. Как будто все начальники от мала до велика — сборище дураков. Шарахаемся из стороны в сторону. Вот и в Испании шарахались так же. А почему? Идешь в атаку и оглядываешься. Как бы нож в спину не воткнул твой же заместитель. И сильнее такого страха нет ничего на свете. Были, конечно, прекрасные люди, отличные крепкие парни. Но почему-то у всех, кто оттуда вернулся, один и тот же итог. Воспоминания мелькали, Павлов даже не слишком в них вдумывался. Но все же потянулся за папиросой, чтобы унять расходившиеся нервы.

«Ладно, прошло! Сейчас о главном!» — сказал он себе. Верные друзья дали сигнал, что в его Особом округе грядет проверка по январскому приказу наркома «О боевой и политической подготовке на 1941-й учебный год». Многие пункты Павлов помнил почти наизусть. Основные задачи… Политическое воспитание и пропаганда… В текущем учебном году отработать следующие общевойсковые темы: наступательный бой с преодолением полосы заграждений. Атака и оборона укрепрайонов… Действия конницы и танковых войск. Организовать периодические доклады, рефераты по вопросам оперативного искусства, тактики и техники иностранных армий. Про кавалерию в иностранных армиях там не говорится… Подготовка штабов. Выход в поле один раз в месяц. На обучение командиров штабов технике штабной работы отвести не менее двух часов в неделю. («А мы три сделаем», — подумал Павлов и улыбнулся победительно.)

Память работала безупречно, вновь и вновь разворачивая перед взором Павлова готовые разделы и пункты приказа. А он про себя тут же оценивал, что сделано, и обдумывал свои действия на ближайшую перспективу. Все взвинчены ожиданием войны. Значит, проверка будет жестокой. Придираться станут по мелочам. Итак: подготовка тыла. Практическая отработка укладывания военного имущества и организация подвоза. Пехота! Приказ предписывает решительно поднять значение и авторитет пехоты. Подготовить одиночного бойца к самостоятельным действиям.

Павлов вспомнил, как на декабрьском совещании высших военных чинов он в своем выступлении делал упор на активизацию танковых войск и ни разу не упомянул о лошадях. Но в приказе Тимошенко особенно подчеркивалось, что в современной войне конница будет играть видную роль среди основных родов войск. На наших обширных театрах она найдет широкое применение.

Огневую подготовку будут проверять на уровне батальонов. Выборочно. В приказе особо подчеркивается, что огонь ручного оружия и пулеметов является могучим средством уничтожения живой силы противника на расстоянии до того момента, когда пехота еще не ввела в дело штык, а конница шашку. Сталин, говоря о Финской кампании, особо подчеркивал роль пулеметов и минометов. В текущем году предписано ликвидировать отставание стрелковых войск и конницы в огневой подготовке. Ну что ж! Для этого есть еще время — лето и осень. Огневую подготовку надо поставить под контроль заместителя. Да! Болдина! Чтобы меньше завидовал. А осенью спросить.

Болдин так и не смирился с тем, что он, старший по возрасту и по опыту, как он полагает, вынужден подчиняться «испанскому выскочке». Хотя сам ранее командовал округом. Дмитрий Григорьевич несколько раз хотел сказать ему, что военная судьба переменчива. Но прежде, чем это желание свершилось, Болдин ему надоел.

Огневая подготовка!

Записать за ним это дело надо на ближайшем совещании. Пусть повертится.

«А если завтра война?» Вот бы Сталин дал по шапке за такие мысли.

При воспоминании о вожде Павлов ощутил знакомый благоговейный трепет. Стратег! Гений! Как точно сказал он о войне с Финляндией! Как мудро все проанализировал! Только человек такого масштаба мог сказать, что за время существования советской власти мы настоящей современной войны не вели. Схватки с японцами в Маньчжурии, у озера Хасан, или в Монголии — это чепуха, отдельные эпизоды на пятачке. Жукову это, конечно, было неприятно. Он, наверное, вообразил себя Александром Македонским.

Когда японцы стали напирать и бить наших, Сталин спросил у военных. Тихо так спросил. Спокойно: «Неужели нет крепкого командира?» Ему нашли Жукова. Почему выбор пал на него, а не на Павлова? Может, вождь недоволен итогами в Испании? Когда Мадрид был захвачен франкистами и все республиканские власти оказались в Москве, Сталин высказал явное неудовольствие: «Все прибежали? — спросил он, окинув изгнанных вождей своим знаменитым прищуром. — Мог бы кто-нибудь и погибнуть за революцию».

И Павлов, затаясь, чувствовал глубинную правоту этих жестоких слов.

В Испании русские командиры потягались с немцами и проиграли. Хотя Павлов навсегда избавился от страха перед ними. Бивал, побеждал. И видел, как они отступают. А сражения выигрывают не военные, а политики. Республиканское войско в Гвадалахаре было обречено. В числе немногих Павлов мог оценить значение пакта с Германией, заключенного Сталиным. Как он велик и мудр!

Павлов даже взглянул на водителя испытующе, словно тот мог слышать эти слова. Успокоившись, подумал, что кое-какие слухи доказывали: не все получилось там просто. Оказывается, пакт нужен был Гитлеру. Риббентроп по его приказу примчался в Москву и поставил условия. Да-а… Загадки вселенские. Сталин… Гитлер… Танки… Самолеты… Огневая подготовка. Мчащиеся к границам поезда. Кто кого перехитрит?…И среди всего этого какая-то пьяная баба. «Не какая-то, — поправил он себя. — А она! Люся!» Которая занимала все его мысли в бескрайней юности. И ей теперь известен телефон. «Ну, кажется, на этом можно закончить. Адъютанту велю не соединять. Никогда!» — Приняв такое решение, Дмитрий Григорьевич успокоился, и мысли опять потянулись к вселенским загадкам. Как известно, загадки не требуют немедленного решения. Этим они и притягательны для большинства.

Командующий задремал.

 

19

Когда Дмитрий Григорьевич вернулся домой, жена Шурочка сказала будничным тоном:

— Тебе звонил Семен Константинович.

Дмитрий Григорьевич посмотрел на жену добрым всепрощающим взглядом. Пусть не красавица, пусть годы берут свое. Но ни с кем ему не было так просто и хорошо, как с ней. Роскошь общения — вот что она ему дала в отличие от всех красавиц. И дар этот повыше многих будет. Как она просто сказала: «Семен Константинович»… Как будто это не нарком обороны могучего государства. Мысль о том, что это свидетельствует, в том числе, и о его выдающемся положении, он не допускал. Но она мелькнула в отдалении.

— Что велел?

— Просил позвонить.

Закрывшись в кабинете, Павлов набрал номер. Густой бас Тимошенко пророкотал в ответ:

— Небось, на рыбалке прохлаждаешься?

— Что вы, Семен Константинович, — скромно сказал Павлов. — Дела.

— Ну, иногда разрядка необходима.

— Так точно.

Настрой предстоящего разговора как будто определился. Хорошо, что позвонил не Жуков, а Тимошенко. Нарком уже в силу своего положения мог судить широко и ненавязчиво.

— Ну и как они — дела? — пророкотал в трубке бас.

— По-прежнему. Летают, — осторожно ответил Павлов, сделав, однако, нажим на последнем слове.

— Знаю, — грубо ответила трубка. — И ты знаешь ответ.

— Надеюсь, осенью мы уже не позволим.

— Это не твоего ума дело.

— А чьего же ума, Семен Константинович? — изумился Павлов. — А если они до Москвы начнут летать? Вы же с меня спросите! Как, мол, защищаешь границу?

— Обязательно спросим.

— Так как же мне вертеться между двух огней? С одной стороны, дозволять, с другой — не пущать?

— А тебя и поставили для того, чтобы ты вертелся.

— Так точно.

Командующий округом отлично понимал, что разговор с наркомом нельзя заключать на тревожной ноте, которое рождает никому не объяснимое чувство вины. Поэтому он сказал бодрым голосом:

— Завтра лечу в Белосток, в четвертую. У Короткова все схвачено, но хочу еще раз проверить.

— Вот это правильно.

Оказывается, и густой бас Тимошенко был способен на модуляции. На том конце трубки явно чувствовалось облегчение. Павлов научился безошибочно различать смену настроения, изначальную задачу командования не только в прямом общении, но и в телефонных переговорах. Сам же подумал, что искусство царедворца рождается не в поколениях. Человек постигает его уже в начале жизни. Когда является нужда. Он, бывший деревенский лапотник из костромской глубинки, быстро одолел эту науку. И в грозном боевом генерале никто бы не узнал бедного вонюховского подпаска. Никакой прорицатель в то далекое время не смог бы сказать, до каких высот вознесет его судьба. Сейчас бы он не уступил, наверное, петровским и екатерининским хитродуям.

Павлову хотелось на подъеме закончить разговор, однако нарком не торопился. Поэтому Дмитрий Григорьевич опять приналег на бодрость:

— Еще раз проверим связь.

— Вот это правильно, — прогудел Тимошенко.

— Там, конечно, есть проблемы. Не хватает радиосредств. Но… нерешаемых вопросов не решаем.

— Ладно, — был ответ.

Дмитрий Григорьевич совсем раскрепостился. Насчет радиосвязи он бил тревогу давно. И безрезультатно. Не только промышленность страны, больше — равнодушие самых верхов оставили армию на проводной связи. Тогда как у германцев для управления частями вовсю использовалось радио. Генштаб в этом деле — ни с места. Пусть, по крайней мере, помнят, что он говорил. А может, и в самом деле не так страшен черт, как его малюют? Еще немного времени, и все технические неувязки будут решены. Весь вопрос в том, есть ли время.

— А что, Семен Константинович, — бодро сказал Павлов. — Первый срок прошел. И ничего! Значит, мы правильно рассчитали.

По данным разведки, вторжение немцев планировалось на середину мая. Не этим ли вызван звонок наркома? Павлов позволил себе об этом намекнуть.

— Ну, бывай, — безо всякого перехода прогудел Тимошенко. — Звони, если что.

Павлов был доволен и последним своим заключением. Пусть Тимошенко доложит Сталину, что командующий Западным округом крепок, осведомлен и с оптимизмом смотрит в будущее. Даже если Сталин просто промолчит, это будет великим знамением.

Разговор с наркомом, несмотря на будничность, взволновал командующего. Бодрствуя далеко за полночь, обдумывая дела, он вспомнил последнюю встречу со Сталиным, которая должна была закончиться его, Павлова, отстранением от должности. И однако — что? Обошлось! Павлов сильно рисковал. А вместе с ним комиссар Автобронетанкового управления и начальник Артуправления. Они молчали. Но поступок был уже в том, что они шли к самому загадочному вершителю судеб с вопросом острейшим и роковым. Речь шла о репрессиях, затронувших не только верхушку армии. Уборевича, Якира им было не спасти. Но средний командный состав — полковника Ниточкина, комбрига Васильева, генералов Мухорлямова, Костина и многих других взяли безо всякой вины. Васильев предотвратил выступление эсеров в Саратове, а его же теперь обвиняют в связях с ними. Павлов сказал об этом Сталину. Слова заранее были тщательно продуманы. Но их потребовалось гораздо меньше, чем рассчитывали. Разговора не вышло. Сталин прервал. Поднявшись из-за стола, он мягко приблизился к непрошеным визитерам. Сузив злые кавказские глаза, сказал негромко:

— Скажите, товарищ Павлов, у вас две головы или одна? — и, не ожидая ответа, добавил: — Вижу, одна. Вот и позаботьтесь о ней.

Духота кремлевского кабинета сменилась морозным холодом преисподней. Павлов понимал: одно слово и — сорвут петлицы, отправят в пыточную камеру. В общем-то, трое совершили подвиг тогда. Но они об этом не думали. Павлов представил, что вместе с ним поволокут сына и дочь. Как им тогда объяснить отцовское безрассудство?

Глаза Сталина загорелись зеленым огнем. Он ждал ответа. Как же крепок оказался Павлов в те страшные мгновения, если, проваливаясь в преисподнюю, устоял на ногах, и губы сами, помимо сердца и ума, выбросили слова, которыми в нормальной жизни была пронизана каждая клеточка сознания:

— Готов выполнить любое ваше задание, товарищ Сталин.

Кивнул Сталин или показалось? Имел он намерение тут же покарать зачинщика? Или решили судьбу спасительные слова?

Павлову и раньше приходилось бывать в сталинском кабинете. В числе многих. Когда колоссальное давление сталинского авторитета рассредотачивалось. Теперь он столкнулся с ним один на один. То, что раньше понималось через отвлеченные рассуждения о чужих судьбах, сошлось острием на его собственной. Ледяной холод первого соприкосновения с безграничной, безглазой и бесчувственной властью определил характер действий Павлова в канун страшной войны. Решил его судьбу и судьбу миллионов, когда повалился фронт.

Из кремлевского кабинета Павлов и молчавшие единомышленники расходились без слов и жестов, не прощаясь, точно стыдясь своего пребывания в том священном месте, где их высекли, как нашкодивших недоумков. И звезды в петлицах, ордена и прочие регалии оказались дешевыми бляшками, пустотой. Как прежние заслуги, как и вся жизнь.

Несколько дней после этого Павлов оставался в Москве. Не хотел, чтобы арестовывали дома. Кремлевская стена выросла до самого неба и нависла над ним, грозя в любой момент раздавить. Против чего он пошел? Против какой силы? Эта сила изменила мир, раздавила крестьян, кстати, их же руками. Как бывший пастух, Дмитрий Григорьевич близко к сердцу принимал проблемы села. Знал их, чувствовал. Но в то же время понимал Сталина. Рассказывали, как во время его знаменитой сибирской поездки над ним изгалялся один «крепкий» мужичок.

— Хлебушка захотели? — пританцовывал он на одной половице. — А ты у меня попроси!

Если бы тот знал, глаза какого человека смотрели на него! И сколько решилось в этот момент! Какие эшелоны с «крепкими» мужичками потянутся скоро на север!

Ожидая своей судьбы, Павлов перестал выходить из гостиницы. Пока Тимошенко громовым голосом не погнал его в Минск. Но этот гром звучал для Павлова лучше всякой музыки.

* * *

Утром в промозглой сырости машина помчала его на аэродром. Когда были отданы последние распоряжения, когда самолет оторвался от земли и взял курс на запад, Павлов немного успокоился и задремал после бессонной ночи.

Очнулся отдохнувший, посвежевший. Самолет пробил облака. Их белая пелена осталась далеко внизу. По синему небу догоняло веселое солнце. И чувство уверенности, незыблемости привычного хода вещей, как в природе, так и в жизни, вытряхнуло из сознания Дмитрия Григорьевича последние остатки неуверенности. Он опять был собой — командующим Западным округом, на который возлагалась защита страны.

До Белостока оставалось несколько минут лета, и Павлов отложил все размышления до встречи с Коробковым. Он заставил себя отдохнуть и вдруг вспомнил — с удивлением и новым своим высоким видением недавнюю встречу с Людмилой. Подивился стойкости молодых впечатлений. Как? После Испании, кремлевских кабинетов, общения с выдающимися людьми его память удержала облик молодой женщины, которая всего один год царила в его сердце. И, главное, отвергла. Пусть он добивался, страдал. Но столько помнить? Наверное, он слишком серьезно относился к ней. В этом вся штука. Яркая чернобровая дивчина была нужна ему не на приключение, а на всю жизнь. Вот бы он влип! Вчерашняя встреча была последней. Он и на нее не имел права. Но какая же стойкая вещь — юношеские влюбленности.

С чувством досады Павлов отогнал воспоминания. Все-таки место этих потаскух должно быть строгим и определенным. А племянница мила, подумал Дмитрий Григорьевич, но не смог восстановить в памяти лицо девушки, фигуру, голос. Только ощущение чистоты и волшебства. Точно свежий ветер коснулся. Это уже другая эпоха, сказал он себе, другое поколение. И наши пути никогда не пересекутся.

Ровное и доброе расположение духа вернулось к нему, когда он увидел на взлетной полосе весь генералитет Четвертой армии, и впереди — улыбающегося Коробкова.

* * *

Командующий Четвертой армией Александр Андреевич Коробков достаточно изучил своего начальника, чтобы угадывать его желания. На первом месте у Павлова всегда числилось дело. И Коробков без промедления доставил его в приграничный механизированный полк. Там с утра уже ждали командующего.

В первую очередь Павлов осмотрел танки. Литые башни замаскированных тридцатьчетверок радовали своей надежностью и мощью. Даже бывалые вояки подолгу останавливались, пораженные изяществом линий. Казалось, танк легок на ходу, подвижен. Так и было. Но толщина его лобовой брони превосходила даже немецкие «панцеры», а дальнобойное орудие способно было поразить любую цель.

Сбоку возник Коробков.

— Нам бы такие танки в Испании! А, товарищ командующий?

Дмитрий Григорьевич помедлил с ответом. Потом глаза его блеснули.

— Я и на старых гонял Гудериана.

— Сейчас он там. Напротив, — произнес Коробков.

— Ничего! Опыт пригодится, — кивнул Павлов.

На приграничном аэродроме командующий долго испытующе вглядывался в мужественные обветренные лица летчиков. Спросил как бы невзначай:

— В Испании кто-нибудь воевал?

Оказалось — никто.

— Значит, боевых навыков нет?

— Мы их тренируем! — бодро отрапортовал командир эскадрильи.

— Сколько налет у каждого?

— Уже по три-четыре часа!

Это подавалось как большой успех.

— А сколько у немцев, знаете? Прежде чем летчика выпускают в бой?

Пилоты молчали.

— Сто пятьдесят часов, — сказал устало командующий.

Ответом был птичий треск в зеленых березках.

— А мы их числом, товарищ командующий! — радостно нашелся румяный комэска. — И храбростью!

— Ну-ну… — командующий неопределенно кивнул.

Напряжение спало. Летчики заулыбались, дивясь находчивости командира эскадрильи.

— А нельзя отодвинуть аэродром? От границы… — тихо спросил Павлов у Коробкова. Но в наступившем молчании вопрос прозвучал неожиданно громко и внятно. Поэтому Коробков ответил открыто, широко улыбаясь:

— А кто позволит?

Всю дальнейшую дорогу командующий молчал, обдумывая увиденное.

Инспекционную поездку как будто одобрил, а на самом деле подсказал сам Тимошенко. И, конечно, совет был подан с учетом настроения Иосифа Виссарионовича. Павлову стало понятно, что Сталин недоволен инертностью командующих округами. И в то же время он всячески связывал их инициативу, чтобы не заронить искру в пороховой погреб, каковым сделалась Европа. Его тревожило положение на границе, и он, очевидно, был бы рад любому успокоительному сигналу. Вот за такими сведениями и был послан Павлов.

Почувствовав перемену в настроении командующего, Коробков тоже молчал. Оба генерала долго смотрели на освещенные солнцем леса и холмы.

Граница тревожила грозным безмолвием. Но оба — и Павлов, и Коробков — чувствовали, что главная опасность за спиной — в Москве.

Луга, заливные поймы источали покой и благость. Но Павлов знал, что в дремучих чащобах из-под мха выпирают броневые листы «панцеров». Орудийные стволы задраны с наклоном на восток. Прячась в лесу, ворочается могучий зверь. Куда он прыгнет? Вот в чем вопрос. И в какое время?

Надо быстрее готовить своих и держаться настороже, сколько возможно.

Коробков приготовил дружеский чай, но Павлов отменил это и приказал поднять танкистов по тревоге ровно в полночь, чтобы проверить в действии весь механизированный полк. И, глядя, как распоряжается Коробков, подумал с уважением: «Будущий маршал».

Испытали и связь. Из штаба полка Дмитрий Григорьевич позвонил сразу домой.

— Шурочка! Как дочь? Я — благополучно, как видишь. Вернее, как слышишь. Борис не звонил? Скажи, что я недоволен его молчанием. Скажи, отец, мол, обижается. Ну не хочешь, не надо.

Уже в машине Павлов похвалил Коробкова.

— А связь у вас действует хорошо! — крикнул он, туго повернувшись, насколько позволял воротник. — Разговариваю, а мои словно рядом. Только вот по проводам…

— Да! — отозвался Коробков. — Радио у нас в армейском и дивизионных штабах. Дальше — по проводам.

Дмитрий Григорьевич недовольно тряхнул головой.

— Любая бомбежка может создать проблемы.

Оба понимали, что «радива» не будет. Нутром и Павлов, и Коробков предчувствовали опасность такого разрыва, но исправить даже в ближайшем будущем, до конца года ничего было нельзя. Таких нерешенных проблем в подвешенном состоянии накапливалось изрядно. Поэтому Павлов сделал вид, что, выражая недовольство, заостряет вопрос, а Коробков с бравостью умного и расторопного подчиненного по привычке успокаивал начальство. Он сузил и без того маленькие, глубоко запрятанные глаза, отчего насмешка, изображенная на лице, показалась еще более уверенной и вызывающей.

— Что, Дмитрий Григорьевич?.. Ломанем в случае чего! — Коробков энергично потряс кулаком.

Командующий Четвертой армией умел создавать у начальства легкое, приподнятое настроение. Павлов оглядел его моложавую крепкую фигуру, в которой ощущался большой запас жизненных сил, и подумал еще раз: «Будущий маршал»…

При этом подразумевалось, что первым маршалом станет он сам.

— Ломанем так, — повторил Коробков, — чтобы они сами загадки решали. («Они» — подразумевались немцы. А «в случае чего» имелась в виду война.) Собрали, понимаешь, технику со всей Европы. Но и у нас не меньше.

Словно почуяв расположение командующего, Коробков озорно подмигнул: «Броня крепка, и танки наши быстры!»

Павлов принял этот боевой настрой с одобрением. Провидец мог бы сказать ему, что через несколько дней после начала войны Коробков будет расстрелян за потерю управления войсками. Увидеть это Дмитрий Григорьевич не мог. Заметил только, как легкая тень, словно тонкое облако, промелькнула по розовой улыбающейся физиономии командарма.

* * *

Поднятый в полночь по тревоге полк расползся, как манная каша. К назначенному сроку — трем часам утра — в район сосредоточения пришла половина танков.

На одном из участков Павлов увидел повисший над обрывом крытый грузовик, в котором спали солдаты. В кабине, уронив голову на руль, храпел водитель. Одно неверное движение грозило гибелью. По распоряжению Коробкова два тягача с разных сторон зацепили грузовик и выволокли на середину дороги. Солдаты так и не проснулись.

На разборе Коробков уже не улыбался и, ожидая разноса командующего округом, сам распекал подчиненных. Командир полка был понижен в звании. Потом это решение отменили, назначили новый марш, который прошел на удивление слаженно. Но это не развеяло тягостного настроения у Павлова. Он осознал вдруг, что армия, на поверку, не готова к войне, и опасался что-либо изменить. Нарком не даст согласия, чтобы отодвинуть от границы аэродромы. Склады боеприпасов рассчитаны на то, чтобы следовать вперед, за войсками, за первым броском. А кто гарантирует? Москву тоже можно понять. Любое крупное движение войск может спровоцировать ответную реакцию немцев. И расплата за нее последует быстрее из Москвы, чем из Берлина.

Неужели Сталин прав? И его кажущаяся катастрофической осторожность оправдана? Конечно же, мы не готовы. Дивизиями и полками вместо расстрелянных генералов и полковников командуют мальчишки без опыта. Новые танки хороши, но их мало. Самолеты скопились у границы! Как будто мы не умеем воевать, кроме как громя и наступая. Немного было у России подобных войн. Их даже не упомнишь.

Испания показала, что приходится не только отступать, но и бежать. Надо сказать Копецу насчет аэродромов. И самолеты… пусть их числом поболе. Но разве «И-16» может бороться против «мессершмиттов»? Правда, на подходе новые машины. А когда они будут? Нужен год, чтобы снабдить ими армию… Германия прекратила встречные поставки. А мы все гоним, гоним!

Сталину не перед кем отвечать, а над ним, Павловым, крепко спаянная цепочка военачальников. И еще больше соглядатаев и стукачей. А у гэпэушников разговор короткий. Р-раз — и человека нет. Поэтому придуриваться, придуриваться. И с Копецом не о чем вести речь. Германия хочет войны? Какой вздор! Немецкие войска нависли над нашей границей. Ничего подобного! Мы командирам отпуск разрешаем. И солдатики спокойно спят, а не мокнут в дозорах. Боевая готовность армии? В пределах дозволенного. Как велел Сталин!

 

20

На воскресную побывку в Синсво Надежда ехала со страхом. К счастью, Ивана не оказалось — начался покос, и мужики ночевали на займище у Лисьих Перебегов. Надежда успела освоиться в доме у тетки как бы заново. И к деревенским присмотрелась спокойнее. В лавке встретила рыжую Верку и даже бровью не повела. Взяла конфет и пряников. Прошла мимо, как ни в чем не бывало. Верка тоже в рот воды набрала.

А сад у тетки буйствовал. Нежным кремовым цветом оделись яблони. Голубым цвели сливы. Белым невестились вишни. Надежда понимала — надо сказать что-то приятное тетке, но слов не находилось. И подумала вдруг, что душа начинает черстветь. Окружающая красота мало трогала, совсем не как в детстве, до стона и слез. И тетка, которой она стольким была обязана, вызывала меньше сочувствия, чем даже соседка Степанида. Та при встречах каждый раз норовит сказать доброе слово. Да разве с теткиными деяниями сравнить?

— Забор-то покосился. В конце сада, — сказала она тетке. — Надо поправить.

Людмила повела плечом.

— Пусть Иван правит. На его сторону валится, — прозвучал энергичный ответ. — Он, байстрюк, целую неделю мимо ходил. Хоть бы плечом поднял, подпорку поставил. А мне чего? Его кусты помнет.

На том разговор и кончился. Надежда отмолчалась. Было бы ладно, подумала, совсем не видеть Ивана. Глянула через плетень, а он уже явился. Стукнула калитка на пружине, скрипнула дверь в избе. Тетка была на огороде, а Надежда через раскрытое окно все слышала. С внезапным душевным оцепенением прошлась по комнате, постояла возле печки, хранившей тепло с утра, когда в ней пекли хлеба. Постаралась ни о чем не думать. И вдруг все потемнело в глазах. В этой тьме добежала до соседней избы, нашла Ивана.

Он шагнул навстречу, слишком медленно переступая через набросанные вещи, повел рукой.

— Завтра уезжаю на зорьке… Хоть свиделись!

Он еще колебался. Может быть, не прощал того, что она уехала, не известив заранее. Губы его улыбались, но взгляд оставался жестким, сосредоточенным. Тогда она кинулась и точно прилипла. А он обнял сильно, будто хотел, чтобы она растеклась. Провел крепкой ладонью по спине. И она успокоилась. И все у них было, как в первый раз.

Потом он спрашивал осторожно:

— Как устроилась? Где?

Она отвечала весело, будто поступила так, как он хотел:

— Хорошо! Самый маленький дом рядом с лесопилкой. Приезжай поглядеть.

И тут же поняла, что последние слова были лишними.

Иван повел плечом, кивнул в сторону окна.

— Где уж теперь. В Смоленск посылают. Месяц меня не будет.

Она беззаботно тряхнула кудрями, на самом деле расчетливо и тонко, как поступала всегда, если надо было обратить чье-то внимание.

— Месяц — не год! А зачем едешь-то?

Иван потянулся.

— Бочки для колхоза делать. Верней, заготовки.

— Один?

— С напарником.

— Разве тут лесу нет?

— Здесь не разрешают.

— Вот в июне закончите — и приезжай. Свиданку назначаю тебе.

— Разве что так… — он неопределенно кивнул.

Смеясь, она присматривалась. «Надо было первому мужу, — подумала, — Борису… учудить мучительный развод, чтобы я узнала Ивана… Неисповедимы пути Господни!» Впервые она обратилась к Богу и очень удивилась про себя.

На лице Ивана густо пробилась щетина. Еще немного, и выйдет курчавая борода, как у Стеньки Разина. «Наверное, Стенька Разин был такой, — подумала она. — Широкий, медлительный, взрывной. Всего через край».

— Эх ты, Латов!..

Сады опять цвели, когда он провожал ее. Только провожание вышло недалекое. Ночь была тиха. Луна светила так ярко, что на ладони виделась долгая линия жизни. Только теперь, рядом с Иваном, Надежда ощутила окружавшее их волшебство, хотя вокруг было только два цвета — белый и черный.

Грусть улетучилась, и легкая удалая мысль сорвалась в небо. Надежда подумала, что таких ночей будет теперь великое множество. Ведь жизнь только началась и будет продолжаться бесконечно. Охваченная необычайным подъемом, она не представляла еще, что видит эти цветущие сады в последний раз.

— Приезжай! — повторила она, взглянув на Ивана. — Хуже не встречу.

Напускной веселостью ей хотелось унять растущую горечь от близкой разлуки. Тут уж ничего нельзя было поделать.

— Поглядим, — сдержанно отозвался Иван.

Сдержанность его стала понятна на другой день. Провожать-то «на зорьке» прибежала Манька Алтухова.

Иван уезжал на подводе с каким-то парнем. Третий был возница — совсем мальчишка. Манька Алтухова шла, держась за телегу, долгий путь в город.

С бешенством, закусив уголок платка, Надежда смотрела на обоих. Потом, резко повернувшись, ушла.

А днем к их дому, — она собралась было уезжать, — подкатил арестантский запыленный газик. Надежда отшатнулась от окна, побелев. «Это за мной! За мной!» — потерянно прошептала она, распластавшись по стене.

Глянув на нее, Людмила побледнела еще больше. Поняла: никакой не Дальний Восток сулили Надиному отцу, а тюрьму. И ее к ней прислали спасаться. Такого подвоха от старшей сестры Анны Людмила не ожидала.

Застучали сапоги. Но не на их крыльце, а на соседнем. Черные тени двинулись к Ивану Латову. Не найдя хозяина, милиционеры подъехали к правлению, и вот уже их черный газик мелькнул на горе, где за несколько часов до этого пропылила телега Ивана Латова.

Отвернувшись к занавешенному окну, Надежда не произнесла ни слова. Зато тетка, накопив обиду и злость, вымолвила наконец:

— Что на самом деле с отцом?

Надежда ответила одними губами:

— Арестован…

Еще не знала, что убит.

— Больше ко мне не приезжай, — торопливо, пряча глаза, вымолвила Людмила. — Когда можно будет, я сама скажу. Поняла?

Надежда кивнула.

Они расстались, два родных человека. Чтобы никогда больше не встретиться. Забыв про все хорошее, что дали друг другу, и чем связаны. Людмилу душила обида, Надежду — паника. И у обеих глубоко запрятанным держалось чувство, будто все еще поправимо. Если бы кто-нибудь мог догадаться, что их ждет, тетка отбросила бы обиду, а Надежда справилась бы с охватившей паникой. Но узнать этого обеим было не суждено.

 

21

Нарком обороны Тимошенко предпочитал ездить в Кремль вместе с Жуковым. Новый начальник Генерального штаба ставил вопросы резче и тверже, чем мог себе позволить нарком в силу своего характера, привычек, сложившихся отношений. В сравнении с горячностью своего штабиста Семену Константиновичу удавалось выглядеть уравновешенным и мудрым.

На этот раз вызов из Кремля касался одного Тимошенко, но нарком сразу же оговорил по телефону с Поскребышевым возможность присутствия Жукова. Поскребышев не возражал. А это значило, что вопрос обговорен заранее с хозяином.

Просторный сталинский кабинет со сводчатым потолком и светлыми дубовыми панелями на стенах был хорошо знаком наркому и увязывался, главным образом, с событиями благоприятными и радостными — назначениями, повышениями. Поэтому он входил в кабинет без трепета, который был присущ многим. Может быть, даже начальнику Генерального штаба. Правда, потом, под пристальным взглядом хозяина, куда-то уносился потолок и уплывали светлые панели. Ума и нервов хватало только на короткие утвердительные ответы. Жуков же, наоборот, как бы осваивался и крепчал, отвечая на давящий сталинский взгляд сопротивлением и смелостью.

Несколько минут пути от наркомата до Кремля спрессовывались в мгновения. Тимошенко без конца проигрывал в мозгу варианты предстоящей встречи, первых слов, вопросов. И, несмотря на огромный опыт, почти никогда не угадывал. На всякий случай надо было держать в голове проблемы снабжения, перспективы оснащения армии новой авиационной и артиллерийской техникой, танками. Он плохо запоминал цифры и временами чувствовал себя неуверенно. И тут Жуков был незаменим.

В узкой приемной приподнялся в знак приветствия неизменный секретарь Сталина, маленький человечек с лицом, похожим на печеное яблоко. Это был знаменитый Поскребышев, чье имя наводило ужас, открывало невиданные возможности, заставляло трепетать. На вытянутом безбровом лице Тимошенко изобразилась дружественность. Жуков едва кивнул.

Наконец — главное!

Заветная дверь. Военные вошли, теснясь и не чувствуя друг друга.

Сталин сидел за столом. И все внимание устремилось к нему. Потом, боковым зрением, Тимошенко заметил Молотова. При внезапных вызовах, таивших в себе угрозу, он предпочел бы скорее Ворошилова. Но выбирать не приходилось. Обычно Молотов не высказывал своих соображений по военным вопросам. Но затронутые Сталиным проблемы крутил-вертел до изнеможения, готовился заранее. «Железная задница», как звали Молотова в элитарном кругу высшего руководства, был этим усердием знаменит.

Но вот Сталин оторвал взгляд от стола. Приветствия не занимали его внимания, и он едва выслушал рапорт наркома. Пройдясь по кабинету, он неторопливо раскурил трубку и, обернувшись к стоящим навытяжку военным, спросил:

— Как дела на границе?

Это был простой вопрос, и Тимошенко отрапортовал без запинки:

— Немцы продолжают стягивать навстречу нам крупные силы.

— А как обстоит дело у нас?

— Граница всемерно укрепляется, товарищ Сталин. К началу июля в Киевском и Западном округах будет сосредоточено пятьдесят шесть стрелковых дивизий.

— В-в-в июле — это не п-поздно? — спросил негромко Молотов. Наркоминдел сидел за длинным зеленым столом, где проходили заседания Политбюро. Он даже место выбрал дальнее, зато свое.

Голая голова наркома стала пунцовой.

— Армия готова отразить любое нападение врага.

Слова, прозвучавшие с горячностью, не произвели, однако, впечатления.

— А танки? — коротко спросил Сталин. — Или вы собираетесь отражать нападение только в штыковом бою?

Тимошенко вытянулся и тут же согнулся в кашле. Утерев глаза, доложил глухим изменившимся голосом:

— Помимо стрелковых в этих двух главных округах будет сосредоточено двадцать восемь танковых дивизий, четырнадцать механизированных и пять кавалерийских. Поскольку, по нашим предположениям, основной удар возможен в южном направлении с выходом на Донбасс и бакинскую нефть, по численности и вооружению Киевскому округу отдается предпочтение.

Это была знакомая сталинская мысль, и нарком проговорил ее с особенной старательностью. Названные цифры повторялись неоднократно, каждый раз порождая новые размышления и вопросы. Не обратив внимания на старательность наркома, Сталин задумчиво произнес:

— Сто дивизий! Разве этого мало? По нашим данным, у немцев нет столько войск.

Голос Жукова прозвучал резко, и Тимошенко даже вздрогнул от неожиданности.

— Немецкие дивизии, товарищ Сталин, укомплектованы по штатам военного времени. Каждая из них в два-три раза превосходит нашу дивизию по численности и вооружению.

Тимошенко стоял, покачиваясь, ни жив ни мертв.

— Ну и что? — спросил Сталин. — Могут они начать войну?..

Вопрос адресовался наркому. Жукова Сталин как будто не замечал. Назначенный в январе на высшую штабную должность, этот грубоватый армеец так и не усвоил тонкостей, приличествующих отношениям в высших эшелонах власти. И хотя сам Сталин не любил и не ценил как будто эти тонкости, однако отсутствие их тотчас ощущал. Жуковский ореол героя Халхин-Гола уже начал раздражать Сталина и тускнеть за давностью времени. Хотя давность эта оказалась так мала, что в новой должности начальник Генштаба, по существу, не успел ничего изменить. И все же в минуты отдыха Иосиф Виссарионович уже обдумывал способ перемещения Жукова на менее заметную позицию. Хотя совсем убирать его не следовало. Такие люди были нужны. Об этом Иосиф Виссарионович не говорил пока никому, даже Молотову, которого тоже, впрочем, перестал ценить и уважать. Но вместе с беспомощным и бездарным Ворошиловым Молотов, бывший Скрябин, составлял ту номенклатурную колодку, которая была впечатана в сознание масс. И этим они уже представляли некоторую ценность. С Жуковым было проще.

— …скажем, завтра? — докончил Сталин свою мысль.

Тимошенко взбодрился, потому что предвидел этот вопрос и был к нему готов.

— По агентурным данным, товарищ Сталин, танковые группы немцев находятся на расстоянии двести-триста километров от границы. Чтобы их перебросить, тем более скрытно, потребуется время. Так что завтрашний день маловероятен.

Всеми силами Тимошенко желал, чтобы разговор закончился на этой бодрой ноте. Он уже не раз за время приема пожалел, что прихватил с собой этого дворцового неумеху. Теперь спасти положение могло только жуковское молчание.

Сталин опять пристально взглянул на наркома:

— Нам один человек передает очень важные сведения о намерениях германского правительства. Но у нас есть некоторые сомнения.

Тимошенко успел подумать, как лучше и тактичнее подступиться к этим сведениям, и помертвел, услышав сбоку знакомый скрипучий голос:

— Разрешите, товарищ Сталин?

Неодобрительно взглянув на генерала, Сталин едва заметно кивнул.

Молотов зашевелился в своем углу.

— Мы слушаем! — поощрил Сталин, однако это поощрение не обещало ничего хорошего.

— Генштаб вынужден пользоваться устаревшими сведениями, — твердо отчеканил Жуков. — Немецкие самолеты уже над нашей территорией. Нам же авиационная разведка запрещена категорически. Агентурные данные, как известно, запаздывают. Товарищ нарком сообщил, что танковые группы далеко от границы. Но эти данные третьего дня. Кроме армейской разведки есть другие источники. Разрешите воспользоваться ими.

Молотов кашлянул, но не произнес ни слова. Тимошенко замер. Затронутый вопрос был крайне болезненным. Они с Жуковым обсуждали это многократно. Однако нарком не решался затрагивать эту тему. Жесткость сталинского ответа еще раз подтвердила его правоту:

— То, что вам следует знать, вам будет сообщено.

Сталин, отвечая Жукову, смотрел на него. Престиж наркома обороны, таким образом, был соблюден. А карьера его заместителя клонилась к закату.

Повернувшись к Молотову, словно военных уже не существовало, Сталин спросил с сарказмом:

— Интересно, что сделал бы Гитлер, если бы адмирал Канарис пришел к нему жаловаться на гестапо?

Тимошенко подумал, что, выйдя из Кремля начальником Генштаба, Жуков вряд ли доедет в этой должности до наркомата.

Отпустив военных, Сталин прошелся по кабинету. Молчаливое присутствие Молотова не мешало ему размышлять.

В том, что война случится, он не сомневался, как и ушедший задиристый генерал. Остальные — из окружения — были всего лишь отсветом настроений главных лидеров.

Как и на Халхин-Голе, почуяв божественную уверенность в своих намерениях и силе, Жуков готов был ударить по врагу. Но армии стояли не так, как следовало, склады и аэродромы располагались недопустимо близко к противнику. И поворотить всю военную машину так, как следовало, не смог бы не только начальник Генштаба, но даже нарком. Слишком мощным и неодолимым было влияние тех сил, которые управлялись из сталинского кабинета. А его, Сталина, позицию шаг в шаг повторял весь генералитет.

Начальник Генштаба старался извлечь из своего нового положения максимум выгоды. Но его усилия непрерывно давали сбой.

Неповоротливый, слоноподобный Тимошенко лишь изображал самостоятельность в единоборстве с Жуковым. Но в действительности повторял то, что ему внушал молодой гениальный стратег.

Сталин укротил обоих.

Жуков хотел усилить Западный округ за счет Киевского.

Из Кремля последовал грозный окрик.

Хотел сместить генерала Павлова с поста командующего.

Получил по рукам.

Во время событий на Халхин-Голе Сталин дал добро для упреждающего удара. А в случае с немцами не решился. Слишком поднялась ставка за минувшие два года. В тридцать девятом, взвинченный чисткой и репрессиями, посредством которых отведена была угроза военного переворота, он решился без колебаний. Требовалась отдушина ему и народу. В случае поражения — новые отвлекающие тревоги для людей. В случае победы — прощение за все греховные и жестокие дела. Хотя вины за собой он никогда не чувствовал. Безусловно, брали больше, чем следовало. Но лес рубят — щепки летят. На местах работники НКВД наверняка давали волю своим фантазиям. Немало щепок полетело именно от них. Да… В любых, даже мирных, учениях допускаются естественные потери, что же говорить о войне. А он лично объявил войну решительную и беспощадную и своротил главных своих врагов. А справедливость во всем не удавалось обеспечить ни одному властителю.

Он понимал, какие черные страсти, выпущенные им из тьмы, бушуют внизу. Брат сажает брата, друг пишет донос на друга. Но они, эти невидимые сверху страсти, и были для него каменной опорой. Без тех страстей и боязни партия скоро превратилась бы в анемичную говорильню, не способную не только одолевать неодолимое, но и просто постоять за себя.

Временами мутило душу сомнениями и тревогой. И тогда он заставлял людей кричать еще громче: «Слава! Слава!» И сам верил в глубине души, что такая масса людей, одетых одинаково, не может притворяться. Он верил, что ведет их в правильный мир, где общее благо будет определяющим в оценке полезности каждой жизни. Но тот мир, как и всякая утопия, имел неясные, расплывчатые черты. Зато на пути к нему виделись четкие, зримые этапы: надо было иметь больше стали, хлеба, дивизий, танков и самолетов. Потом найдется и справедливость, которую он особенно жаждал в качестве истинного признания всех своих заслуг. Ощущение собственной мудрости не покидало его, но посмертная судьба тревожила. И он вновь и вновь хотел увериться в будущем, в том числе и своем.

Два последних года, наполненные внутренней успокоенностью, значили для него много. Были сломлены остатки внутреннего сопротивления. Без Якира, Тухачевского армия стала надежнее. Отныне огромная богатейшая страна плыла в потоке вечности, послушная малейшему движению его пальцев. Даже взглядом он мог устремить ее в нужном направлении. Ни у кого, за всю историю мира, не было такого великого и послушного государства. Послушные были, но великого — нет! Такое ощущение пришло к нему впервые, и он, привыкший к жесткой борьбе, испытал странное чувство покоя и неуверенности. Жуковский нажим, которого он бы не простил никому другому, тревожил его. Возникшая вдруг медлительность ума порождала больше сомнений.

Прислушиваясь к неясному внутреннему чувству, Сталин поддерживал своего главного генерала во многом — спешной и тайной мобилизации, наращивании вооружений. Но с упреждающим ударом медлил. В запальчивости Жукова он видел военную ограниченность и прощал ее, как прощал иногда недостатки у полезных для себя людей.

Ему, как и Жукову, виделся рывок на нефтяные промыслы Плоешти, распад и деградация германского воинства. Может быть, сшиблись бы клыками и остались на своем месте. Но большую часть времени он не сомневался, что в результате войны вся Европа до самого Гибралтара станет социалистической, и Красная Армия в этом ей поможет. Два года назад, имея такой гигантский потенциал, собранный на границе, он без колебаний решился бы на это. Схватку с Германией он предвидел, однако начало ее оставалось неведомым. Оборонительная война представлялась не иначе, как в наступлении. А уж того, что случилось потом, после гитлеровского вторжения, он и вообразить не мог. Такого случая он не знал во всемирной истории. Тут все пришлось изобретать заново.

Накануне вторжения по всей западной границе армия лениво готовилась к летним маневрам. Многие командиры догуливали в отпусках положенный срок. В застенках НКВД продолжали искать врагов. И большинству населения это представлялось делом праведным и благородным. Потому что другой возможности строить коммунизм никто не знал. Ужас и благоговение смешались в душах людей.

 

22

Таких добрых и спокойных дней, что выпали на Смоленщине, Ивану запомнилось немного. За всю его жизнь. А дали им всего две недели, чтобы заготовить доски для бочек и другой тары. Договоренность с лесничеством была, бумаги улажены, а бригадир Спиридон Куваев большой работы не требовал. Сам гулял и другим давал. Был он постарше Латова, но в кулачном бою давно начал уступать. И об этом помнил. В драке с буньковскими баламутами, начавшими сманивать синевских девок, они стояли плечом к плечу. С тех пор завязалась у них дружба — не дружба, вражда — не вражда. Не поймешь. Но изо всех парней Спиридон выбрал в помощники Ивана.

Поселили их в деревне со странным названием — Дурниха. Дом был просторный, с высокими потолками и широкими окнами. Дед хозяйки, Зюбин, срубивший избу, любил, видно, мастеровать да затейничать. Резные наличники смотрелись веселее, чем у других. Старика давно не было, а выгон для скота за прудом до сих пор назывался Зюбинским. Молодая хозяйка Ксения поведала об этом не без гордости в первый же вечер. Была она невысокая, крепкая, как молодой сливовый плод. И положила глаз, что называется, на обоих парней. Но разгуляться ей было некогда. Муж, конюх Петруха, мог прийти с работы домой в любой час. Кабы не наказ директора леспромхоза, он бы не пустил в дом ни одного квартиранта. А тут — смирился.

Ксения сама в доярках особо времени-то не видела. Но сил и куражу в ней еще оставалось много, и она выжидала, посверкивая глазами из-за печи, когда готовила или когда накрывала на стол. Мужа Петруху это прямо воротило с души от таких заглядываний. А ей хоть бы что.

Для обоих «уполномоченных» настала жизнь вольная, не то что в колхозе. Хотя и тут они за гулянием дела не забывали. Пешком или на телегах добирались каждый день до вырубки, благо отвели им делянку рядом с пилорамой. И там работали без дураков — все равно же перед колхозом ответ держать. В лесничестве им выдали берданку с холостыми, правда, патронами. Не человека, но четвероногого разбойника ею можно было напугать.

Волки, набегавшие из дальнего Рождественского леса, мало беспокоили. Но заставляли держаться настороже. Разбойник он и есть разбойник. Пусть и серый. Хотя лето — время сытное. Не до вражды.

И развелось волков порядочно. Не боялись стука топоров, звона пилы. Проходили мимо, не оглядывались. Однажды Спиридон чуть не поймал волчонка голыми руками, тот подобрался к его узелку с провизией. И, как все малыши, показался забавен и хорош.

— А что бы ты делал с ним? — спрашивал Иван, посмеиваясь, пока Спиридон от досады мычал и хватался за голову.

— Как что? На цепь бы посадил. Лучше сторожа не надо.

Когда и по сроку, и по работе время их пребывания в Дурнихе подходило к концу, Ксения все же выбрала время и завлекла Ивана. Хотя тут не обошлось без вмешательства судьбы.

Гуси пропали.

Под вечер Ксения, повязав платок над бровями, встретила Ивана дурным бабьим ревом:

— Дождалась! Точно говорили, несчастье мне принесете.

— Кто? — спросил обескураженно Иван.

— Да вы же, постояльцы! Кто же? У тебя цыганский глаз, у Спиридона рыжий, заполошный. Точно говорили…

— У меня вроде серый глаз, — ответил Иван миролюбиво.

— А бровь-то темная… А Спиридон…

— Да что случилось? — тряхнул легонько Иван.

— Гусей нету, — пустилась в рев Ксения. — Всю деревню обошла. Думала, Витька придурошный украл. Но во всей его избе ни одного перышка нету.

— Неужто обыск учинила? — изумился Иван.

— А то, думаешь? Может, они в овраге? Одна боюсь. Проводил бы…

— Коли муж увидит? — созорничал Иван.

— Я за гусей на мужа не посмотрю, — утерлась платком Ксения.

— Где овраг-то?

— Близко. Не боись.

Иван хотел ответить «не боюсь», но поглядел на всякий случай, куда указывала Ксения. Там, впереди, за легкой березовой рощей угадывался тяжкий и темный распадок.

— Хорошо тут у вас, — сказал Иван, когда они шли рядом. — Воли много, неба много. И лес, и речка с прудом — все есть. А что же деревне такое название придумали? Лучше не нашлось?

Ксения отмахнулась.

— Мне какое дело? Я, что ли, деревням название даю? Дурниха так Дурниха. Я и не замечаю. Когда-то, сказывают, голицынская княгиня тут ездила. И оба раза у ейной кареты вон на том бугре ломалось колесо. Она и крикнула с досады: «Дурниха! Вот Дурниха!» Неизвестно кому — лошади, колесу или себе? А может, этому месту. С тех пор так и пошло.

Рассмеявшись, Ксения стянула платок с головы. Разметала волосы, похорошела. «Небось, сама не подозревает, — удивился перемене Иван. — А может, все знает? Испытывает? Кто поймет, одни ли гуси у ней на уме?»

Иван не заметил, как исчезло небо, пропал закат. Только белые ноги под темной юбчонкой замелькали в глазах. Потом уже и ног не стало видно, а лишь округлое бедро, скрытое тутой полоской теплого плюша. Иван и сам уже летел, не чуя земли и травы, будто растворился в воздухе. Голос охрип, сломался:

— Погоди!

Попробовала бы не погодить. Сама звала. Она поняла, остановилась.

— Вона! Глянь!

На дне оврага, куда не долетал вечерний тающий свет, белым снегом распушились пропавшие гуси. А по верху с обеих сторон разлеглась стая бродячих собак. Некоторые поднялись, заметив людей.

На всякий случай Иван захватил подходящий камень. И, пока разгибался, подумал, что все собаки почему-то одинаковые — серые, тонконогие. «Волки!» — хлестнула догадка, и он чуть не выронил камень. Потому что против волков и камень, и палка оказывались бесполезны. Только жакан два креста. И лучше из шести стволов.

А Ксения с одной хворостиной продолжала идти. Набычившись, Иван пошел следом. Полсотни шагов, ему показалось, шли два часа.

— А ну-ка! — заголосила Ксения, достав хворостиной крайнего гуся. — Ты куда их завел, меченый? Эй, пошли!

Самый крупный гусь с ободранной шеей, злобно шипевший на каждого проходящего, тут ходко и валко, опустив голову, побежал вперед. Вслед за ним вверх по тропинке потянулись остальные гуси.

Красные волчьи глаза заметались наверху. Но ни один не подал голос и не ринулся за ускользавшей добычей.

— Ты че? Не видела? — спросил Иван, отдышавшись, когда овраг остался позади. У него между лопаток еще гулял морозец. Он так и не понял, почему волки не кинулись.

— Их-то? — переспросила Ксения. — Конечно, видела. Летом они не тронут. Зимой бы я туда не пошла. Но зимой и гуси далеко от дома не уходят.

Круглое личико ее сияло довольством и веселостью. Иван глянул недоумевающе: неужто за гусями ходили? А он-то губы раскатал. До самой ночи злился на себя и на Ксюшину веселость.

О чем хозяева шептались, ему было неведомо. Его-то досада прошла. А утром Петруха за столом жестко обронил, когда завтракали:

— Уезжай, Иван!

Подгадал время. Ксения отлучилась, Спиридон вышел покурить. Они были одни. Иван кивнул.

На делянке в лесу обговорили со Спиридоном. Решили сворачиваться. Весь день паковали заготовленный материал. И попутный транспорт нашелся. Старенькая полуторка из лесничества шла аж до самого Минска. Только тут Иван понял, что ему жалко уезжать. И Ксению жалко. Ничего ведь их не связало, кроме взглядов и улыбок. А жаль…

Воротившись вечером домой, меньше всего ожидали увидеть посыльную из Синева. А вошли и замерли. За столом, раскидав по плечам рыжие кудри, сидела Верка-разлучница.

— Загуляли! Загуляли, хлопцы! — нараспев сказала она. — А деревня наша заскучала. Двух таких богатырей бабы недосчитались. А-ха-ха-ха!

— Никак, за нами прикатила? — изумился Спиридон.

Обрадовался он больше Ивана. Знал, что с ним Верка давно разошлась. И как сел рядом, так и не отходил от нее ни на шаг. А Верка, чуя долгую удачу, весь вечер смеялась. Говорила про Синево, и по всему выходило, что там хорошо. Сенокос начался, земляника в лесу поспела. И Поломошнов Витька женился на Лизавете. И у ней хоть пять месяцев, а утянулась на свадьбе, как молодая березонька. Словом, получалось, по ее рассказам, что нету лучше места на земле, чем ихнее Синево. Будто и приехала за тем, чтобы такую новость сообщить. И только ночью, когда погасили свет, вытащила обоих земляков на крыльцо, облитое луной, и жарко зашептала, объясняя причину своего внезапного появления:

— Арестовывать Ивана приходили.

— За что? — не понял Спиридон.

— Уж не знаю. А воронок приезжал. И тебя, — она кивнула Ивану, — спрашивали! Мне велели наши деревенские: предупреди, мол. Пусть не возвращается. Может, еще раз энти приедут.

Спиридон закурил. Иван от протянутой пачки отказался.

— А племянница нашей врачихи Людмилы Павловны с ими разговаривала. Может, она и навела?

За минуту до этого Верка и в голове не держала таких слов. А тут вылетели — не поймаешь. Она сама поверила и обрадовалась. Пущай гуляет. Да-да-да!

— Ну ты брось! — нахмурился Спиридон. Не любил, когда при нем наступали на больную мозоль. И пусть бы Иван крутил с энтой племянницей, дольше б Верка свободная была. Впрочем, теперь новый счет начался.

Верка говорила, что Ивану надо бечь в Сибирь или в Астрахань к тестю своему будущему Алтухову. И Манька так наказывала. А Иван, видно, не понял, какая беда нависла над ним. Объявил хмуро:

— Домой поеду!

Верка начала лепетать про какую-то саратовскую тетку, у которой можно остановиться. Но Иван покачал головой:

— Некуда мне податься.

Спиридон сделался задумчив и тих. А Верка — словно не она мчалась на перекладных, мерзла и мокла под дождем, ожидая переправу, шла, сбивая ноги, через рождественский лес, словно не ей было поручено предупредить Ивана, — тотчас с ним согласилась. Не привыкла перечить мужику.

— Ну и ладно. Может, обойдется, — рассмеялась она. — Меня саму арестуют, если не доберусь обратно к завтрему вечеру.

Иван поднялся, опершись на колено:

— Поехали вместе!

 

23

Запыленный арестантский газик медленно проехал по улице, потом вернулся и застыл против крыльца.

Надежда отшатнулась от окна. Латова тут не было. Значит, искали ее. Силуэт, мелькнувший за мрачным стеклом машины, напомнил человека, которого она меньше всего хотела видеть. Бывший отвергнутый воздыхатель Михальцев. Мягкий, бесхребетный, трусливый Костик — если это он — мог теперь хорошенько ей отомстить.

Стук захлопнувшейся автомобильной дверцы заставил ее вздрогнуть. Надежда напряглась в ожидании. Хотела задернуть занавеску, но, повинуясь благоразумию, отошла дальше от окна.

* * *

Михальцев поправил портупею и обошел машину, разминая колени. От долгого сидения в кабинете — допросы приходилось вести по двенадцать часов — стали побаливать ноги и поясница. Доктора говорят, от нервов. Пусть! За эти нервы он получил такую необъятную власть, от которой теперь ни за что бы не отказался.

Испытывая победительное чувство, пришедшее к нему с началом службы в органах, он искренне считал, что судьба закалила его характер. А еще лучше сказать, он сам выбрал такую службу, чтобы родиться заново.

На самом же деле ничего не переменилось, и мучивший его страх никуда не ушел. Только раньше он боялся Борьку Чалина или Колю Бодуна с другой улицы. А теперь испытывал страх перед майором Кони и капитаном Струковым, млел от ужаса перед каждым начальственным окриком со второго этажа. Зато перед теми, от кого не зависел, делался свиреп и безжалостен. Сейчас бы он изо всего класса оставил только Надю Васильеву и мулатку Соню Шелест. Или можно даже без Сони.

Бесполезная поначалу поездка в Синево обернулась неожиданной удачей. Там обнаружился след Надежды. Остальное стало делом техники. Когда адрес Наденьки лег на стол, Михальцева охватил такой колотун, будто он повредился в уме. Это было удивительно, потому что о любовных приключениях он в последнее время не думал. По службе ему приходилось встречать особую категорию женщин — попавших в капкан, испуганных, сломленных, раздавленных обстоятельствами. Он не боялся глядеть в их искаженные страхом лица, протянутые руки — вот тут возникало в нем торжествующее чувство вседозволенности, власти. И — желание. У многих мужчин другие привычки. Им не ведома сладость таких отношений. Когда любое твое благоволение воспринимается как редкий и драгоценный дар.

Каких красавиц он повидал! Когда в камерах, в отчаянии они были готовы на все. Вернее, ни на что. Таких он больше предпочитал. И все равно Надежда стояла особняком.

«Будет! Будет! — сказал он себе. — Какая особенность, в самом деле? Обыкновенная баба». Попадись она так же, как другие, он бы знал, что делать. А на воле по-прежнему испытывал неуверенность. Поэтому все время призывал себя к осторожности. Нельзя было показать раньше времени, что она находится в розыске. И не хотелось никому отдавать первенства в этом деле.

«Жабыч! Ты чего копаешься? — остановил его однажды капитан Струков. — Учти! Комбриг даже мертвый опасен. Вокруг него крутились большие силы».

Высокий и грубый капитан Струков, изображавший одновременно дружественность и всевластие, долго приглядывался к Михальцеву. Тот вытер губы, смежил белесые ресницы, словно прикрыл глаза шторками в знак повиновения. Но оставлять своих поисков не хотел. Только действовать решил скрытно.

Это внутреннее сопротивление капитан Струков всегда замечал в подчиненных. Лошадиного роста, с лошадиным лицом, он обладал тонким слухом и психологическим видением. Как ни старался Михальцев изобразить послушание, Струков разгадал истинные его намерения.

«Если протянешь руку хоть к одному документу насчет комбрига, пеняй на себя. Ты уже насвоевольничал и упустил синевского тракториста. Как его? Латова! Думаешь, я не заметил? Помню и спрошу по всей строгости».

Он действительно помнил с поразительной точностью множество имен и обстоятельств. А ведь прибыл из какой-то Тмутаракани. В детстве, наверное, боялся тележного скрипа. Но вот попал в столицу, освоил следственное дело. И машину лихо водил, будто с малых лет не признавал иного транспорта. Ловко привыкает человек. То-то ловко! Раз вспомнил о Латове, теперь матовать начнет.

Растянув губы в простодушной улыбке — вот он я, бери меня за руль двадцать, — такой способ защиты не раз себя оправдывал, — Жабыч с покорностью наблюдал, как добродушие на лошадином лице Струкова сменилось каменным безразличием, а затем гневом.

— Разрешите выехать на Смоленщину. Возьму его там.

— Упустил! Это тебе дорого обойдется.

— Я знаю, где он.

Гнев понемногу стек с лошадиного лица капитана, и тот принялся рыться в бумагах.

— Напомнишь в понедельник. А на завтра тебе особое поручение. Вот, гляди!

* * *

Вечером его начало трясти. Его трясло перед каждым арестом. Иногда от сомнений, чаще — от восторга. Однажды его охватила настоящая паника: пришлось брать старуху. Ту самую эсерку, стрелявшую в городничего. Упрямую, убежденную, что только она-де знает, где людское благополучие и счастье. Себе не смогла обеспечить благополучия. А туда же… При царе сидела, при большевиках посадили опять. Правда, потом выпустили. Но, видно, настал ее последний час.

Еще в кабинете Струкова Михальцев хотел отвертеться от задания. Но капитан рявкнул коротко: «Жабыч, ноги в руки!» Пришлось сверкнуть глазами, изображая готовность. И мысленно поставить начальнику еще одну мету на его лошадиную рожу. По этим метам Жабыч надеялся когда-нибудь рассчитаться и получить свое.

День ехали, полдня возвращались. Как они ее брали — эту старуху! Какой неотвратимой силой веяло от трех движущихся по коридору мундиров, среди которых она шла!

Она осталась все та же, только подсохла маленько. Обида за разгромленную, обесчещенную партию, которая так славно начинала, обида эта не проходила, а укреплялась в ней и росла. Гонимая и загнанная к последней черте, она как бы продолжала от имени партии управлять государством, осуждала или поддерживала мысленно решения и назначения, собирала сведения о многих деятелях. Могла выдать такие откровения, что удивились бы сами гэпэушники, которые ту же информацию добывали, не считаясь с потерями и кровью.

Когда ее вели, Михальцев старался отстать, все время опасался, что она его узнает. Но от железной ли подпольщицкой выдержки или от старческого провала памяти она ни словом ни взглядом не выдала, что знает и помнит, как много лет назад поила чаем и отогревала, когда он провалился под лед.

Разные чувства бушевали в нем: и презрение, и благодарность, и радость возмездия. В деле Васильева он обнаружил старухино письмо о связях комбрига с эсеровскими боевиками. Насильно вытянули из нее эти сведения? Она ведь при советской власти стала лицом подневольным. Как, впрочем, и при царе. Или в мстительном порыве сама настрочила донос? Бумага безмолвствовала. Но Васильев крепко за нее поплатился.

При новом аресте она вела себя достойно. Конвойных встретила с каменным лицом, не выделяя Костика. Зато бульдог узнал. Когда Жабыч попросил старуху поторопиться и коснулся ее плеча, бульдог остался на месте и ничем не выразил своего возмущения. Молча последовал за хозяйкой через весь коридор. На улице возле зарешеченной черной маруси старуха обернулась и кинула отчаянный взгляд на оставшуюся полуслепую собаку. Жабыч подумал с издевкой, что старуха надеялась спасти государство, а не смогла уберечь собственного пса. Успел подумать, что теперь этому псу суждена несчастная бродячая жизнь. Но судьба распорядилась иначе. Сержант Липериньш грубо схватил старуху, толкнул к машине. И за это поплатился. Старый пес сделал молниеносный бросок, и рука у сержанта хрустнула. Только с пятой пули собака перестала дергаться и затихла. Если бы не другой конвойный, застреливший бульдога, сержанта Липериньша пришлось бы комиссовать в тот же день.

Но довезли. Наложили гипс. Не комиссовали. То-то было радости. А что бы делал этот дуболом на гражданке? Стал бы сильничать девок? Так без малиновых петлиц и без револьвера это рискованно. Можно и по кумполу схлопотать.

Нет, с такой работой нельзя расставаться. Конечно, не всякий тут выдержит. Даже сильные парни сламывались. Капитан Перегудов сошел с ума, когда ему пришлось арестовывать брата. А Герка Бляхин? Орден имел, а сник. Уж на что крепко держался лейтенант Кузин. При любом расследовании быстро отыскивал слабину в характере подследственного и прошибал одним ударом. Два битюга у него окочурились от сердечных приступов. Казалось — железный человек. А когда самого привели на допрос в ту же комнату, куда он водил других, Кузин завыл, подогнул колени, до стула не дошел, обмочился. Крючьями его выволокли.

В глубине души Жабыч нисколько не жалел Кузина. Было время, отходил в любимчиках. Теперь дай другим. Про себя как-то не думал. С ним не могло подобного случиться. Потому что он работал с убеждением, как защитник советской власти и партии. На крыльях летал. Если капитана Струкова заберут в Москву, — а слухи в этом ведомстве случайно не возникают, — здесь вообще будет раздолье!

* * *

Тряхнув головой, Михальцев постарался прогнать навязчивые мысли. Многое для него решалось сейчас. В нескольких окнах мелькнули встревоженные лица, и он сообразил, что надо отогнать машину от дома Надежды. По его знаку водитель, сумрачный малый, худой, бледнолицый, поставил газик на пустыре и приготовился ждать. Михальцев полагал, что действует в глубокой тайне и ни одна живая душа не догадывается о его шагах и намерениях. У водителя было собственное мнение. Он знал, что следователь по особо важным делам пасет какую-то бабу. Однако чем это кончится, не старался узнать. Его дело было настучать обо всех поступках Жаб Жабыча. Его к этому обязали. И он мысленно составил «дежурную цидулю», выкурил папиросу не торопясь. Потом открыл капот машины и принялся прочищать жиклер.

Срок службы его заканчивался осенью. Он часто думал об этом, но без радости и ожидания. Из опыта других солдат знал — могут демобилизовать или оставить на сверхсрочную, не спрашивая согласия. Однако и на гражданке, он знал, ему придется также стучать и докладывать. На третьем году службы эта обязанность уже не тяготила, а, напротив, казалась почетной и важной. Он уже прикинул, что в его родной деревне можно будет докладывать про всех.

Выглянув из-за капота, он увидел, как Жабыч стучится в дверь старенького дома, похожего на скворечник, мысленно отметил номер дома и время.

 

24

Они столкнулись прямо на пороге. Надежда выходила с глазиком, полным белья. Ей почудилось, что арестантская машина уехала, и она принялась за обычные дела. Пока выходила из комнатного сумрака на солнечный свет, глаза ее сощурились. Потом внезапно распахнулись, как два цветка.

Согбенный в машине силуэт не случайно показался ей знакомым.

— Ты? — произнесла она.

Михальцев остался доволен произведенным впечатлением и приписал его новенькому мундиру и двум кубарям в петлицах.

— Я! — бодро отрапортовал он. — И не хочу этого скрывать.

Лицо ее сделалось строгим, готовая сорваться улыбка застыла на губах.

— Проходи, — отозвалась она, — Костик!

Нищенская обстановка Надиной комнаты подействовала на Костика отрезвляюще. Он вспомнил, в какую сказку подглядывал через окно когда-то, и подумал, что теперь Надежде надо привыкать к совсем иной жизни. Он не хотел сразу говорить об отце, как она того боялась. Но даже простой вопрос о бывшем муже не пролезал сквозь частокол ресниц, устремленных на него. Оглядевшись и подобрав крепкий табурет, он уселся за стол и начал бодрым голосом рассказывать о себе — как всех обставил, перехитрил и во всем преуспел. Надежда в это время разогрела чайник на керосинке за занавеской и выставила чашки. Успела сказать, кто на ком женился, кто умер — нашлись и такие.

Она помыслить не могла, что ему известно про арест отца и ее вынужденное бегство. Замечая пристальный взгляд, холодела, но приписывала это его любовным затеям, которые совершенно ее не волновали.

— У Клепы еще мальчик родился, — сказала она вдруг.

В своем простеньком платьице она двигалась быстро, весело. Но Михальцев не испытывал ничего, кроме грусти и жалости. Словно вошел в чужой брошенный дом. Мужское сердце его будоражили мелькающие стройные ноги, тонкая линия бедра. Зато гордыня, всегда раздражавшая его в Надежде, показалась на этот раз особенно нелепой. Он чувствовал, что она смотрит на него прежними глазами, и не то что кубари, которыми он гордился, но и генеральские звезды в его петлицах не значили бы для нее ничего.

Чувствуя закипающую холодную злость, он говорил себе, что надо подступать к главному разговору, но мысли разбегались. Он просто сидел и пил чай, обливаясь потом.

Наконец поднялся. Хотел приобнять ее на правах старого друга. Но она ловко увернулась, вручила ему глаз с мокрым бельем и заставила идти на речку полоскать. «Вот прелесть окраинного житья», — сказал он себе. Речка текла за домом под горой. Михальцев поправил глаз, чтобы ловчее нести, и поспешил за Надеждой. Под синим небом и ярким солнцем настроение стало меняться. Он удивлялся тому, что идет и радуется и глядит на мелькающие в траве ноги, на легкое ситцевое платье, которое будто нарочно сшито, чтобы дразнить воображение.

Изредка попадался народ, дымивший терпким махорочным дымом. В конце улицы старик в залатанной рубахе чинил телегу. Лошадь фыркала и отмахивалась от надоевших оводов. Солнце с каждой минутой все больше разогревало мир. Оводы наглели.

Заглядевшись на телегу, Михальцев споткнулся и едва не выронил мокрый тюк. Надежда весело сбежала к реке, и он послушно поплелся за ней, укоряя себя за легкомыслие и покорность.

Приняв глазик, Надя поставила его на шаткий мостик и, нагнувшись над водой, стала полоскать белье, Михальцев вновь залюбовался ею. Со стороны никто бы не подумал о странных чувствах усталого лейтенанта в тяжелых сапогах и потной гимнастерке.

Опустившись на траву, он снял фуражку и вытер мокрый лоб. У реки стало легче дышать, хотелось расслабиться, забыться. Однако он никогда не забывал о работе. И, расслабившись, тотчас подумал: если взять Надежду сейчас (пусть прополощет бельишко), можно оформить дело на себя и таким образом решить ее судьбу. Но, представив лошадиное лицо капитана Струкова, тут же отбросил эту мысль. Не сегодня-завтра капитана заберут в Москву. Тогда можно будет. И все-таки ни одно решение не устраивало. Ладно, будем думать, сказал себе Михальцев. Главное в другом! Отыскав Надежду, он уверовал в свою главную жизненную удачу. Как? Обследовать безуспешно все адреса и архивы, нарваться на неприятности и получить задаром то, что искал?! Для этого нужно было особое благоволение судьбы.

В каком-то повороте тонкая девичья фигура показалась ему соблазнительной, и он опять стал думать про арест, лошадинообразный капитан Струков со своими угрозами померк в лучах неожиданной ослепительной удачи.

Михальцев огляделся. По верху, по дороге, ехала телега. На мокрые кусты обрушилась сорока, завозилась шумливо, высвобождая себе пространство среди листвы, и заверещала.

Недалеко трое рыбаков кидали бредень. Долговязый пожилой мужик в кепке и теплой поддевке, впрочем, уже мокрый, заводил сеть с одной стороны. Бойкий сухонький старичок в красном колпаке тащил с другой. А по берегу двигался сноровисто и быстро третий, коренастый. На нем были синие брюки, заправленные в сапоги, и легкая рубаха в клетку, открывавшая загорелую грудь и сильные жилистые руки.

Ревность царапнула обнаженное сердце Костика, хотя чернявый был намного старше. Но уверенность и сила, исходившие от него, ощущались на расстоянии. Казалось, что Надежда медленно полощет белье для того, чтобы этот чернявый вдоволь насмотрелся на нее. «Да откуда у нее сноровка? — успокаивая себя, подумал он. — Ведь генеральская дочь!»

По чрезмерной сосредоточенности рыбаков стало ясно, что это не местные люди, а приезжие, какая-нибудь техническая интеллигенция. Возможно, исполкомовские воротилы или военные, выбравшие среди изнуряющих накаленных дней редкую минуту для забавы и отдыха. Хотя добыча вряд ли могла быть достойной ухлопанного труда. С тех пор как резиновый заводишко, построенный в верховьях, сбросил в реку аммиак и вся плотва с окунями повыбрасывалась на берег, пусто стало в темных глубоких заводях. Но какие-то хвосты заблестели в поднятой сети.

Пока Михальцев накапливал злость и упрекал Надю в медлительности, она, наоборот, старалась быстрее закончить возню с бельем. В отличие от Костика, она узнала чернявого. Это был тот самый генерал, которого старалась заполучить тетка. Из ее затеи ничего не вышло. Попытки связаться по телефону не дали результата. И это, как обе поняли, предполагалось с самого начала.

Надежда посчитала, что вполне может не глядеть в сторону генерала и не здороваться с ним. Стянув с мокрых досок мостика ночную рубашку, она окунула ее резким движением и выпустила из рук. Яркая цветастая тряпочка поплыла, теряясь в волнах. И Надежда, подняв платье, словно за версту не было ни одного мужика, пошла по воде.

Михальцев крепился изо всех сил, аж слезы выступили от напряжения. А она все поднимала и поднимала платье, обнажая ноги в тех местах, какие только блазнились ему по ночам.

Потом Костик не понял, что произошло. Надежда ушла на глубину и захлебнулась. Он сделал все что мог — сжался от беспокойства. Затем, медленно выпрастывая затекшие ноги, двинулся к воде. В какой-то миг он потерял Надежду из виду. Внимание его привлек чернявый рыбак. Коротко, без разбега оттолкнувшись от берега, он прыгнул с обрыва в воду. Недалеко от того места, где тонула Надежда. Вдвоем они кое-как выбрались. Надежда выглядела бледной, потерянной и без поддержки наверняка упала бы. Мокрое платье облепило ее и как будто потеряло свою непроницаемость. Надежда стояла, словно обнаженная.

Хозяином положения сделался чернявый. Кепка слетела с него, обнажив голый череп. И рыбак из чернявого сделался каким-то розовым. Только загар еще резче выделялся на лице.

Мужик оказался не прост. По его знаку подошла хоронившаяся за кустами машина с номером штаба округа. И только тут Жабыч ахнул, узнав в чернявом рыбаке командующего. Он не проронил ни слова, пока командующий надел в машине спортивный костюм, а Надежда, стоя на ветру, отжимала мокрое платье. Проворно выскочив из машины, генерал придержал дверцу и жестом пригласил Надежду. Она села, не взглянув на Михальцева. То ли в шоке была, то ли обиделась за то, что он вел себя неловко и нерасторопно. А попросту трусливо. То, что он был плохой пловец и не смог бы помочь, никого не интересовало.

 

25

Какое-то время Надежда действительно не помнила себя и не понимала, что происходит. С детских лет она не боялась воды, плавала как рыба, не чувствуя расстояния и усталости. И даже, начав тонуть, растерянности не почувствовала. Просто песок под ногами стал вдруг рассыпаться. Она попала в один из студеных ключей, питавших реку. Испуг пришел потом. А тогда тело пронизала боль и судорога, как будто холодным железом проткнули не только ногу, но и бок. Нельзя было шевельнуться, не то что плыть. Костик оказался, конечно, «на высоте». Струсил, как обычно. Но Дмитрий Григорьевич! Сперва Надежда не хотела его узнавать, памятуя теткины слезы. А он-то каков! Без него на глазах у всех она бы запросто погибла.

Но потом… В доме… Сбросив мокрое платье, она накинула халат и уже под его защитой сняла трусики и лифчик. Переодевшись в сухое, почувствовала, как румянец запоздавшего стыда полыхает на лице. Все это она проделала в присутствии незнакомого мужчины, который стоял, отвернувшись к занавешенному окну. А где, скажите, переодеваться в единственной комнате? Один лишь примус отделяется занавеской. И все-таки! Днем раньше она бы и вообразить такое не могла! Стояла обнаженная при мужчине, а он даже не оглянулся.

— Чем мне вас отблагодарить, Дмитрий Григорьевич? — спросила она, и щеки ее запылали.

Он повернулся и посмотрел на нее с выражением, которое Надежда определила для себя как мучительную неловкость, из которой ему хотелось выбраться. Взглянув на него, она потупилась, хотя смущение давно пропало. Пришло спокойствие и вместе с тем расположение к этому странному человеку.

— Не говорите Люсе, что случилось, — глухо попросил он. — О том, что я здесь… Вообще она не должна ничего знать.

— Хорошо. Конечно.

В робких словах, нерешительности, для нее окончательно проявился облик Дмитрия Григорьевича. Ничего непонятного не осталось. Пусть он повелевает армиями, как Наполеон, а в личной жизни это добрый, спокойный человек. Наверное, дорожит налаженным семейным уютом, не хочет рискованных приключений. Надежда и сама эти приключения не могла вообразить.

— У вас кто старше, сын или дочь? — спросила она, окончательно успокаивая его вопросом о семье и улыбкой, которая не заключала в себе никакого обольщения.

Он принялся рассказывать о детях, о жене, и Надежда слушала со всем возможным терпением, на которое способна женщина. Скоро подробности, которые не касались ее, стали утомлять, и она прервала разговор с веселым видом:

— Чаю хотите, Дмитрий Григорьевич?

— Да нет, пора ехать, — возразил он с прежней неуверенностью.

Уже не слушая, она быстро и ловко разожгла примус, воображая себя волшебницей, принцессой, Золушкой в серебряных башмачках. Ей захотелось поухаживать за этим усталым пожилым человеком, которого ей было немножко жаль. Она его разгадала, поняла, что с ним нечего опасаться неожиданностей. Как вдруг он единым махом сбросил ее с высоты в глубокую пропасть без тепла и света.

— Скажи! — набычив крутую голову, попросил он.

— Что? — весело спросила она.

— Люся знает об отце?

Если бы грянул гром с потолка маленькой комнаты, она испугалась бы, наверное, меньше. Из жара ее бросило в холод. Полыхавший на лице румянец сменился мертвенной бледностью. Губы с трудом повиновались:

— Да… Уже… Мы больше не видимся.

— Ладно! — он посмотрел с настойчивостью. — Я оставлю телефон. В случае чего — звони немедленно.

Как ни горька была минута, Надя покачала головой, отказываясь от обманчивой доверительности.

— Тетя звонила… много раз. Это бесполезный номер.

Дмитрий Григорьевич выпрямился, стал выше ростом. От его облика вдруг повеяло силой и властью.

— Насчет тебя я распоряжусь особо, — произнес он жестко. — А Люся, верно, не могла дозвониться. Потому что мне это не нужно. Я как старый тигр — не могу ходить по тропе, где меня однажды ранили. Кстати, что это за особист плелся за тобой?

— Знакомый. Школьный приятель.

— Странный тип. Ты уверена, что он по собственной воле к тебе пристал? Я еще на берегу заметил. Не доверяю этим скорохватам. Держись от него подальше.

* * *

Уехал не робкий, застенчивый рыбак, которого она вообразила, а всевластный могучий командующий, поддержку и заботу которого она внезапно ощутила. Через пару дней — настало воскресенье — он появился вновь. Уже в мундире, с генеральскими звездами. Не побоялся.

— Я выяснил, ты мне не звонила.

— А зачем?

— Чтобы знать. Мой адъютант предупрежден и доложит о твоем звонке в любое время суток.

— Даже домой?

— А разве нам надо что-либо скрывать? Ни от кого! Кроме Люси.

— Что же она вам сделала? Я вот думаю…

— Ты еще так молода, что лучше не думай. Когда полюбишь и любимый человек предаст тебя, я смогу объяснить.

— У меня уже было такое.

— Нет, ты слишком молода, чтобы понять.

Рассмеявшись, Надежда поймала взгляд генерала. Уж очень он отгораживался своим опытом и возрастом. Это ее забавляло.

— Я уже побыла замужем, Дмитрий Григорьевич, — тихо сказала она.

Он остановился, пораженный.

— Не может быть.

Ей удалось ответить весело, утвердительно, озорно:

— Да!

— А где муж? — спросил он испытующе.

— Не знаю. И не интересуюсь. Мы разошлись. Еще до того, — многозначительно договорила она. — Теперь это военный моряк. Кажется, подводник. Он все время на подводные лодки рвался.

— Там же ад!

— А кто об этом думает в молодости? Туда, где трудно! Был призыв. Он и пошел. Но это слухи. Ни одного письма я не получила. Да и зачем писать разведенной жене?

— Ну не из-за любви же к подводным лодкам он разрушил семью?

— Нет, конечно. С отцом не поладил. А я не помогла. Или, может быть, я не дала ему в любви то, чего ждал? Что я, девчонка молоденькая, в этом понимала? Теперь, наверное, я бы удержала…

Дмитрий Григорьевич покинул ее совершенно потрясенный. Эта девочка внезапно заняла прочное место в его жизни. Неположенное. Необъяснимое.

 

26

Встреча с Надеждой, которую Михальцев так долго ждал, убедила окончательно, что по своей воле она никогда к нему не придет. Значит, оставался страх.

«Ну я ей покажу!» — целый день проговаривал он мысленно. Хотя при этом все время делал поправку на капитана Струкова.

За промашку с деревенским трактористом Струков задержал очередное звание. Поэтому с Надеждой бывший друг и обожатель повел себя аккуратнее. Пылая местью, он все же решил не докладывать начальству заранее, а поставить перед фактом, когда Надежда будет сломлена. Такой фокус еще предстояло проделать. Он не зря числился по ведомству особо важных дел. Соответствующие документы были подготовлены заблаговременно. Включая ордер на обыск и арест. Для этого Михальцеву потребовалось просто впечатать имя и фамилию в чистый бланк с подписью Струкова и печатью.

Теперь время захвата зависело не от Жабыча, а от выбора момента.

— Капитана-то Струкова переводят в Москву? — интересовался он ежевечерне.

На третий день пришла долгожданная весть: Струков сдает дела!

Жабыч не помнил себя от радости. В этом заключалось тоже благоволение судьбы. Однако везуха сказывалась не во всем. Пять часов ушло на бесполезное совещание насчет готовности к войне. Все докладчики по этому вопросу втирали очки. А во время перекуров, наоборот, говорили, что Россия никогда — во все века — не была готова к войнам. Кроме Куликовской битвы.

Еще сутки пропали. Вернувшись после совещания в кабинет, Жабыч потянулся за папиросой. Но курить не стал. Слишком легко и хорошо дышалось. Какая война? Когда солнце так парит и небо голубое. И ласточки кружат высоко, значит, будет ведро…

Как только Струков отбыл из управления, Жабыч вызвал водителя черной маруси, хмурого неразговорчивого парня, с которым ездил последнее время. Третьего брать не стал. Это бы означало мгновенное разглашение тайны. Решил поручить арест водителю, так как сам не представлял, как будет смотреть в глаза Надежде.

Однако вышло все просто и несуразно. Сам бегал по этажам больницы, где Надя работала временно сестрой. В конце концов оказалось, что она дежурила в ночную смену и ушла после девяти. Чтобы получить эти простые сведения, ему пришлось опросить десяток людей. Не требовалось много воображения, чтобы представить, как медперсонал больницы копошится, словно растревоженный муравейник. Но, по крайней мере, Надежда этого не узнает.

Вперившись злыми глазами в больничные ворота и покусывая длинную мокрую губу, Жабыч велел ехать к ее дому.

* * *

Искупавшись в утренней студеной реке и высушив волосы, Надежда медленно поднималась по тропинке. Она привыкла не одеваться. Мокрый купальник спрятала, как обычно, в сумку, надеясь, что платье, теплое и плотное, надежно защитит ее от посторонних взглядов. Да и глядеть было некому. Как белый факел, она двигалась среди зеленых буйных трав, срывая душистые головки клевера и высасывая из цветков прохладные медвяные капельки. Заботы отошли, она была в эти минуты вполне счастлива. Уже придумала, как ляжет в постель, укроется, а прежде распахнет окно, чтобы медвяный клеверный ветер с полей и прибрежных зарослей врывался в комнату.

Так никого и не встретив, она дошла до дома, развесила купальник на веревочке и, подойдя к кровати, плюхнулась поверх одеяла. Ночное дежурство ее утомило. Но каким восхитительным показался отдых! Истома и чистота накатили такой усыпляющей волной, что она мгновенно заснула. И даже во сне испытывала наслаждение от холодной реки и солнечного тепла.

В какой-то момент в сновидениях мелькнул Иван. Он рубил, рубил дрова. И жили они в новом доме, о котором давно мечтали. Потом она поняла, что это не Иван рубит дрова, а стучат в дверь. Она стремительно поднялась и, все еще находясь на грани между явью и сновидениями, не спрашивая, открыла дверь.

Не решаясь подняться на крыльцо, стоял с виноватой улыбкой Дмитрий Григорьевич.

— А я не слышала вашей машины! — сказала она, скрыв за веселым видом охватившую ее усталость и разочарование. Иван еще держался в памяти, сохраняя любовный настрой. — Я с ночной смены. Да вы проходите!

Дмитрий Григорьевич вошел, приблизился к столу и разложил принесенные пакеты.

— Машину я ставлю на пустыре. Зачем привлекать внимание? К вам! Не ко мне. Я не боюсь. А вы молодая, красивая. Вся жизнь впереди.

Чего она терпеть не могла, так это красивых бодрых слов и обещаний, которые никогда не сбывались. Ей не хотелось в таком тоне поддерживать разговор.

— Кто знает, что у нас впереди, Дмитрий Григорьевич, — сказала она с досадой.

Он смешался. Странно было наблюдать это в крепком и сильном мужчине. Генеральский мундир вообще возносил его на недосягаемую высоту. И неуверенность в нем казалась тем более непонятной и удивительной. Надежда почувствовала жалость, раскаяние и подумала, что приезд Дмитрия Григорьевича ей небезразличен. От этого уже становилось тревожно.

Буйная майская весна перемешала все чувства. И Надежда сознавала временами, что заряжена какой-то необыкновенной энергией. В самых тайных мыслях, которые залетали случайно и, однако, в немалой степени определяли ее натуру, характер, манеру поведения, в этих тайных мыслях она могла вообразить близость между ними. Другое дело — долгий путь от фантазий к действительности. Из рассказов тетки и собственных наблюдений она поняла, что Дмитрий Григорьевич принадлежит к такому типу мужчин, которые не способны к самостоятельным шагам в любовных приключениях. Это успокаивало и охлаждало ее. Потом она почувствовала, что присутствие Дмитрия Григорьевича вызывает досаду. И он, глядя на ее посуровевшее лицо, подумал, что она недовольна его визитом, что такую опрометчивость он может позволить единственный раз. Говорил себе, что пора уходить, но медлил. Даже суровость Наденьки в его глазах выглядела очаровательной.

Он повернулся, чтобы уйти, ловко подхватил один из пакетов, упавший со стола, и только тут Надежда обратила на них внимание.

— Что это?

С небрежностью махнув рукой, Дмитрий Григорьевич почувствовал, однако, что проваливается от смущения.

— Так, пустяки! Часть моего командирского пайка. Масло, балычок, продукты всякие. Ты ведь привыкла к совсем другой жизни. Позволь мне помочь…

Ее лицо побелело.

— Забирайте сейчас же… Дмитрий Григорьевич! В каком я положении окажусь? Как вы меня представляете? Да что это такое?

Он не прерывал потока возмущенных слов. И вдруг успокоился. Точно непонимание Нади придало ему некоторую силу.

— Послушайте, — сказал он мягко, — не знаю, что принесет нам завтрашний день. Буду я здесь? Или еще где? Увидимся ли мы? Видите, сколько вопросов. Смогу ли я вам помочь? Успею сказать, как много вы для меня значите? Смейтесь! Ругайте! Я тысячу раз делаю это сам. Но не могу не думать о вас, не могу одолеть тревогу, желание чем-то помочь. Ведь, кроме меня, вам тут никто не поможет. А эти пакеты — пустяк!

Она бросила на него быстрый взгляд. Скрытность, сомнения, радость, разочарование сменились на ее лице. А ей казалось, что она выражает недовольство и возмущение.

— Не надо, в самом деле.

Дмитрий Григорьевич покорно склонил голову.

— Вы прекрасны. И можете говорить что угодно. А я не прав.

Наступившее молчание тяготило обоих и одновременно давало передышку. Для Надежды почтение к высокому положению Дмитрия Григорьевича совсем перестало действовать. Она вдруг увидела человека растерянного, смиренного, и раскаяние душной волной накатило на нее. Обидеть мужчину легко, подумала она, но в чем тут заслуга? Ни разу ей не довелось по-настоящему взглянуть на этого человека, который стал каким-то образом неравнодушен к ней. И уже этим заслуживал внимания. Он не казался старым, хотя принадлежал к другой эпохе, и видно было, как старался перешагнуть тяжкую временную грань, чтобы приблизиться к ней. В этом она не сомневалась с самого начала. Даже в первую встречу, может быть, сам не сознавая, он согласился поехать к ним и дарил цветы только ради нее.

Угадывать мужские намерения и возможности она научилась с самых юных лет. Этот завораживающий дар, как оказалось, не принес счастья. Но временами она повиновалась ему. И тогда окружающий мир начинал сиять, как будто в нем все обновилось и наполнилось другим, глубоким значением. Не старый генерал, а любящий человек смотрел на нее, прощался с ней навсегда.

Она почти не слушала, что говорил, оправдываясь, Дмитрий Григорьевич насчет трудностей жизни. Это не имело значения в том, что она увидела и поняла. Конечно, он ни на что не мог решиться, а ей ничего и не требовалось. Но она вдруг поняла, что он больше не придет. Вольно ей было изображать из себя недотрогу и возмущаться его подарками. Она могла себе позволить что угодно, он смиренно принял бы любой упрек. Но ей-то что от этого? Последнее неприятное чувство он не простит себе и не избавится от него потом. Пусть они друг другу не сделали зла, хотели только добра, эта неприязнь так и останется в его памяти. Этого надо было избежать любым способом.

— Хотите чаю? — спросила она с легкостью.

Он запротестовал, как бы говоря всем своим видом: «до чаю ли тут…»

Ну что еще она могла предложить?

Если бы он ушел сразу, она бы его не остановила. Он ушел бы навсегда. Может быть, ему виделось то же самое, что и ей? И потому он медлил? Не уходил и молчал?

Пронзительная жалость, испокон веку равная любви, охватила Надежду. Ей захотелось всеми силами его удержать, расстаться по-хорошему.

— Ну что же… — произнес он с неуверенностью, как бы начав прощаться и набираясь решимости.

Тогда она подошла к постели и широким жестом, не оставлявшим ему выбора, откинула покрывало.

* * *

Жабыч дал команду водителю приблизиться к дому Надежды. Дверь открылась. Он внутренне сжался, вынул пистолет и приготовился выскочить из машины. Но остался сидеть как приклеенный. Какая сила, какая удача спасли его на этот раз?

Не легонькое женское платье мелькнуло в дверях, а тяжелый генеральский мундир. Из дома вышел не кто-нибудь — командующий Западным округом. Жабыч не поверил своим глазам, но на всякий случай вжался мокрыми штанами в жаркое сиденье. Откинул голову, чтобы остаться незамеченным. «Надо же! Надо же! Чуть не влип! — лихорадочно соображал он, а по всему телу расползалась гадкая, боязливая слабость. — Кто я такой против командующего? Слякоть, мелкая сошка, лагерная пыль».

Поняв состояние начальника, водитель медленно повел машину, стараясь незаметно добраться до перекрестка. Павлов все же оглядел с подозрительностью черный пикап. Потом, обернувшись к дому, махнул рукой. В стекле ему ответила тонкая женская ладонь.

 

27

Немцы закопошились. Подразделение Отто Лемминга получило приказ снять проволочные заграждения по берегу Западного Буга. Скрыть работы было невозможно. Поэтому их вели деловито, буднично, как если бы ничего не случилось. Оберсты и штурмбаннфюреры, конечно, догадывались, что русские лихорадочно следят за их деятельностью, что по телеграфным проводам мчатся в Москву шифрованные донесения о неожиданном поведении германских войск. Но тут уж ничего нельзя было поделать. Зато танковую группу Гудериана удалось перебросить скрытно в самый канун войны.

Многоголовый шипастый вермахт вползал в приграничные польские леса, втягивая хвосты и готовясь к прыжку.

Повинуясь приказу фюрера, германская армия готова была залить кровью лежащие перед ней пространства. О жалости к простым, ни в чем не повинным людям, особенно женщинам и детям, никто не думал.

* * *

Захвативший немного Первую мировую Адольф Шикльгрубер, вошедший в историю под именем Гитлера, уже не помнил, что такое война. Отгородившись от прошлого, от своей неприкаянной юности, где было много грязи и слякоти, он забыл, как выглядят в реальности горящие дома, обезображенные взрывами тела, раздирающие мозг страдания недвижимых калек. Для него все люди представлялись как бы условными солдатиками, которых можно переставлять, выбрасывать, заменять, использовать в игре, создавая при этом собственные правила. Наверное, вершина власти, особенно диктаторской, вымораживает в человеке множество обыкновенных чувств, подаренных природой. Гитлеру никто не мешал самозаводиться, выдумывать картины мира на свой лад. Вождистское мышление постепенно свелось к тому, что мир сузился до размеров географической карты, разные страны представлялись туманной плоскостью с крошечными фигурками. Россия виделась ему огромным мрачным пространством, в котором копошилось много условных человечков. И все они казались лишними.

Вождь, по-видимому, вообще состояние ненормальное. И слабая человеческая психика наполняет его фантастическими видениями. Гитлеру нравилось представлять, что земля не выпуклая, а вогнутая. И люди живут внутри полого шара, голова к голове. Их разделяет ослепительно синяя субстанция с маленьким солнцем, помещенным внутрь, луной и крошечными искорками, которые зовутся звездами.

Разве не такой сумасшедший требовался, чтобы начать мировую бойню? Приди он к власти в Швеции, Португалии или Люксембурге, причуды его натуры не смогли бы осуществиться столь свободно. Он пошумел бы, как Салазар, не оказывая сильного влияния на остальное человечество, возможно, рисовал бы на досуге картинки или сочинял стихи. Вожди испокон веков баловались стишками, а позднее, утопая в хрустале и золоте, мстили настоящим поэтам. Мерились с ними посмертной славой. Золото и хрусталь очень помогали им уверовать в собственное бессмертие. Но Гитлеру была уготована другая судьба. Его вынесли наверх и повели к победам мощь и гений немецкой нации, которые он ошибочно считал собственной мощью и гениальностью. Точно так же, как русский народ, откатившись на пол-Руси в крови и боли из-за бездарности своих военачальников, поднялся, выстоял и одолел врага. И это опять было связано не с гениальностью вождей, как потом пытались объяснить, подравнивая уплаченную цену и непомерность жертв, а с особенностями народного характера, который мешали проявить со времен монгольского ига. Характер этот мяли, ломали, загоняли внутрь — за опущенные ресницы, насупленные брови, за улыбки и лакейское подобострастие. Но он еще жил.

Этого не учел Гитлер. Проблемы, с которыми пришлось столкнуться, были обширнее, чем он мог осмыслить. Когда не получилось задуманное, ему очень хотелось напоследок расколоть весь мир и уволочь за собой во тьму. Лишь бы отомстить условным солдатикам, их женам и детям, лежащим без пользы на вогнутой земле, под холодным солнцем и маленькими звездочками.

Чтобы доказать милую сердцу фюрера теорию насчет вогнутости земли, нацистская верхушка угрохает больше сил и средств, чем американцы потратят вскоре на создание атомной бомбы. Но это будет гораздо позже, перед самым концом. И спросить будет не с кого.

Загадка власти, по-видимому, во все времена заключалась в том, что судьбой и жизнью огромного количества людей, созданных природой для благоустройства и процветания планеты, распоряжались люди не достойные, а по большей части ничтожные, не отмеченные большими талантами. К власти лезли те, кто не умел украсить жизнь, продвинуть мастерство или открыть неведомое. Те и кидались в политику. Впрочем, и тут, как в торговле, невозможно было без определенных способностей. Но люди, промышляющие торговлей, конечно, стоят выше.

Начиная восточный поход, Гитлер очень надеялся на космические силы. А человечество, люди были для него отвлеченными понятиями, как буковки, цифры, символы. Ни мыслей, ни духа, ни страданий их он не знал. Не хотел понять и очень бы удивился, если бы его об этом попросили.

Свидетельством космической поддерживающей силы стали победы германского оружия, потрясшие Европу. И еще воодушевляла Гитлера робость восточного колосса, развал и распад, прикрываемые барабанным боем и звонкими песнями. Финская война показала, где подлинное величие. Русские генералы тупо долбили линию Маннергейма, не считаясь с потерями, и это окончательно развеселило немцев. Начав кампанию во Франции, они не стали мериться силами с линией Мажино, а попросту обошли ее, оставив утыканные орудиями бронированные штольни для выращивания шампиньонов.

Но западных побед было мало. Только власть над Востоком позволяла Германии достичь заветной цели — мирового господства. Уже задымили Освенцим и Дахау, первые тысячи французских, бельгийских и польских солдат уже шагнули в их огненные пасти, когда подуставшие немецкие дивизии застыли перед российским простором, изготовясь к смертельному броску.

 

28

Молодость не бывает без счастья. И оно пришло к Надежде. После стольких волнений и сомнений она убедилась наконец, что ждет ребенка. Эта ослепительная новость сделала ее другим человеком. Мир наполнился красотой, цветом, свежестью.

По семейным преданиям она помнила, сколько мук и лечений приняла мать. Надежда думала, что и ей уготована такая же судьба. И вдруг чудо свершилось само собой.

Теперь и на людей она глядела по-другому — радостно, без опаски. Ей казалось, для них это будет такое же событие, и все станут так же радоваться и торжествовать, если она скажет об этом. И она не говорила только за недостатком времени, потому что первым должен был узнать главный в ее жизни человек.

Целую неделю она пыталась связаться с Дмитрием Григорьевичем. Отвечал дежурный. Она называла себя. Прежде имя ее было как ключик к волшебной двери. Дмитрий Григорьевич тотчас отзывался. Но потом волшебство исчезло. Казалось, заветный телефон бесконечно занят, дежурный штаба отвечал другим голосом. Молодым, издевательским. Видимо, в приемной появился новый адъютант. Неужели его не предупредили? Как же так? Надежда была в смятении.

Вспоминая прошлую жизнь, удивлялась: да с ней ли все произошло? Вдруг исчезли мужчины, много значившие для нее. Остался пожилой, можно сказать старый, человек, затмивший в ее воображении остальных. Теперь она знала по себе, что самая сильная страсть угомонится, чтобы подняться новой волной, самая сильная тоска пройдет, если молодость еще бурлит в сердце.

Иногда ей хотелось выставить свое счастье напоказ. Но она понимала, что высокое положение Дмитрия Григорьевича принуждает ее молчать, хранить крепко-накрепко общую с ним тайну. Больше всего она опасалась тетки. А та, будто чувствуя сокрытую ото всех связь, начала звонить в больницу непрерывно, спрашивала о пустяках, но ждала каких-то важных ответов или сообщений. Даже в телефонную трубку по тончайшим проводам сочилось это неуемное беспокойство.

Однако о Дмитрии Григорьевиче тетка никогда не заговаривала.

— У вас что-то происходит в доме? Содом или Гоморра? — недовольно спрашивал главврач Кукса. — Отчего такие частые звонки?

Был он толстый, неповоротливый и напускал на себя столько важности, что медсестры робели перед ним, а за глаза ругали. Надежду он донимал своими вопросами чаще, чем остальных. Но строгость свою не терял.

— Какие проблемы? — интересовался он, иногда без повода. — Ну все-таки?

— Нет, никаких! — весело отвечала Надежда, дожидаясь, когда он уйдет, чтобы снова взяться за телефон и звонить в штаб.

В конце концов она сказала адъютанту напрямую:

— Мне срочно нужен Дмитрий Григорьевич! Он сам просил меня позвонить. Найдите его!

Нагловатый голос дежурного не задержался с ответом:

— Товарищ первый уехал.

— Куда?

Почему-то она не подумала, что это может быть военная тайна. И требовала сообщить, где командующий. Ни больше ни меньше. Ее как будто заклинило. Наконец нагловатый голос адъютанта назвал Белосток, самую западную оконечность страны. И Надежда почему-то не усомнилась в правдивости этих сведений.

— Долго он там пробудет?

— Позвоните через неделю. Не советую туда ехать, — вдруг твердо добавил дежурный.

Теперь она могла рассчитаться с ним за издевательский тон.

— Уж я сама решу, — бросила она в трубку. Этот наглый адъютант сам подсказал ей дальнейшие действия. Конечно, в Белосток.

Она раздумывала одну ночь и целое утро. К вечеру никакие трудности не могли ее удержать. Она допускала, что Дмитрий Григорьевич поразится ее внезапному появлению. Служба — дело святое. Но волшебная весть, которую несла ему Надежда, превозможет все. В этом нельзя было сомневаться. Надо было только мчаться и мчаться вперед. Она не видела кровавый закат, предвещавший перемену погоды, не замечала резкого холодного ветра, летевшего с темных западных склонов.

Счастливое взвинченное состояние помогало верить, что все удачно сложится и люди начнут думать, как хочется ей. И скажут те слова, какие она мысленно произносила за них.

Как случалось иногда в критические минуты, ей повезло сразу. Попался водитель армейского грузовика. Правда, ехал он не в Белосток. Но часть пути оказалась общей. Это устраивало Надежду. И она влезла в кабину, нисколько не сомневаясь, что поступает логично и правильно.

В Синево, которое лежало на пути, решила не заезжать.

 

29

У Ивана не выходило из головы оброненное Веркой слово, будто Надежда знала приехавших за ним особистов. И он решил ее найти.

В Синево приехали ночью. Никакого праздничного чувства Иван не испытал. Пока разгружались, занялся рассвет. Как и предполагалось в дороге, Верка сразу же увела Спиридона. Иван отправился к своему дому, стылому и темному. Сквозь яблоневые ветки пробивалась светлая полоса, хотя небо, обложенное тучами, висело над самыми крышами.

На усадьбу свою Иван попал через пролом в заборе, не стал заходить в калитку. По приметам, известным ему одному, попытался угадать, нету ли незваных гостей.

Все было тихо, спокойно, и он вошел в избу. Еще в дороге решил по возможности меньше находиться в доме. Со слов Верки знал, что речная пойма вся в копнах, заканчивали косить за Лисьими Перебегами. Значит, можно будет ночевать там, у костра, или в соседнем лесничестве. А покуда, как командировочный, он располагал свободным днем. Поэтому чуть свет помчался к Людмиле узнать про Надежду.

Районная врачиха встретила неприветливо. Молва про «черный воронок», растекшаяся по избам, напугала не только Веркиных подруг. Сама Людмила не чаяла увидеть Ивана после того, что случилось. И уж во всяком случае понимала, что любые контакты с ним сделались опасны. Ей даже странно было думать, что он когда-то занимал ее мысли. От широких плеч веяло силой и молодостью. Однако избыток здоровья этого как бы обреченного человека был ей неприятен. Темный загар и настойчивый взгляд знакомых серых глаз вызывал досаду. И она была рада мстительному чувству, избавлявшему ее от прежних любовных тревог.

На просьбу дать адрес Надежды решительно отказалась.

— Сама приедет и даст. Когда? Узнаешь! Да и нечего вам видеться. Захочет — найдет.

— Как найдет? — настаивал Иван. — Наши косят за Лисьими Перебегами. И я там буду. А ей невдомек.

Людмила глянула недобро.

— Я укажу. Какое сегодня число?

— Не помню. Суббота, кажется. Стало быть, двадцать первое.

— Вот, жди! Может, завтра, в воскресенье, приедет. Еще будешь здесь?

В ответ Иван окатил ее тяжким взглядом:

— Ну ладно…

 

30

Душевный настрой Надежды был, однако, далек от Синева, и Людмила не догадывалась, что с ней творится.

В ночное время, на грузовой машине она очутилась на узкой лесной дороге и ехала неведомо куда. С ужасом вдруг осознала, что рискует не чем-нибудь — жизнью. Даже двумя… Отправиться в путешествие с незнакомым человеком, безо всяких объяснений и гарантий — кто это выдумал? Здоровущий парень за рулем может ее ограбить, убить, изнасиловать. Грабить, правда, было нечего. Остальное при ней — и жизнь, и честь.

А можно сказать и по-другому. Она ехала к человеку, который стал ей бесконечно дорог. И машина была военная. Водитель в пилотке принадлежал к той армии, которая повиновалась каждому слову своего командующего. И она, только в другом смысле, тоже может назвать его своим.

Грузовик с ревом вылезал из одной колдобины и тут же попадал в другую. Заляпанные грязью фары сперва тускло освещали макушки деревьев, затем упирались в черную бездонную топь. Лицо водителя было непроницаемо. Украдкой вглядываясь в темный и грозный профиль, Надежда пыталась представить, о чем он думает. О дороге, а может, о любви? Она думала о любви всегда — на работе, дома, утром, вечером, ночью. В любви, в ней одной, заключался весь смысл ее жизни. А ведь у других тоже, подумала она, заинтересовавшись мыслями незнакомца. Но тот рвал тормоза и скорости с ловкостью фокусника. И ничего нельзя было понять.

Она вернулась в свой мир — мыслями к Дмитрию Григорьевичу. Вой машины нисколько ей в этом не препятствовал, она подумала, что если бы в первый раз не заставила его пойти до конца в любви, ничего бы сейчас не было. Но Рубикон оказался успешно перейден. Теперь они принадлежали друг другу. Неважно сколько — день или год. Даже одно мгновение соединяет людей навеки. Пусть он женат, не надо сейчас об этом думать. Все вышло! И она сама к этому привела. Без мужа, без дома, без семьи — она чувствовала себя невероятно счастливой.

 

31

За несколько дней до гибели командующий Западным особым округом был как никогда бодр и доволен собой.

Да, события на границе тревожили. Однако провокации немцев вызывали не больше озабоченности, чем обычно. В этом смысле суббота 21 июня выглядела даже спокойнее. Накануне, в пятницу, шесть германских самолетов нарушили границу. Произошло это в семнадцать часов сорок две минуты. Память работала отлично, и Павлов мог доложить товарищу Сталину обстановку в любой день и час. Во всяком случае наркому донесли немедленно. Следом за первой группой самолетов пошла вторая, уже с подвешенными бомбами. Оторвись одна случайно — и война! Что же они? Наши нервы испытывают? Или свои? А может, это не испытание вовсе? Не могут ведь они не видеть, как трусливо мы сидим, затаившись? Какая-нибудь Греция, думал Павлов, давно расшумелась бы на весь мир от подобных провокаций. А мы глядим с простодушием идиотов. Они нам еще плевок в морду — утритесь! Утираемся, как будто ничего не происходит. А может, это с нашей стороны издержки? Жертвы во имя великой цели? А она есть — эта великая цель?

Одни вопросы! Когда же будут ответы? Весь июнь приходилось наматывать нервы на кулак, испрашивать у Москвы разрешение на каждый вздох. А Москва пугается еще больше, чем граница, и запреты следуют один за другим.

Если солдату нельзя применить оружие в ответ на угрозу, кто он такой? Армия из грозной силы превращается в толпу. Вооруженную, но безвольную и неорганизованную. Тогда и генералы теряют способность командовать. Сам Дмитрий Григорьевич уже не тот лихой комбриг, который молотил немцев в Испании. Намолотил, а пришлось бежать. Налетами, даже лихими, не много сделаешь. Большая политика — гораздо большее пространство, чем фронт. Дмитрий Григорьевич учился это понимать, утишал непримиримость и гнев, когда хотелось развернуть войска, ощетиниться орудиями, поднять в воздух эскадрильи. Показать характер, одним словом. Чтобы ни один прохвост, залетевший в наше небо, не ушел безнаказанным.

С другой стороны, Москва доверяет. А значит, надеется. Это главное. Тут промашки не должно быть. Еще накануне днем Павлов хотел лететь в Белосток, своими глазами тянуть на немецкую границу. Но Тимошенко не позволил. Вернул с аэродрома. Может, он и прав? До войны далеко. А вопросы товарища Сталина могут последовать в любую минуту.

Командующий войсками Западного Особого военного округа Д.Г. Павлов

Командующий войсками 4-й армии А.А. Коробков

(слева) Начальник артиллерии ЗОВО Н.А. Клич

(справа) Начальник штаба ЗОВО В.Е. Климовских

(слева) Начальник связи ЗОВО А.Т. Григорьев

(справа) Командующий ВВС ЗОВО И.И. Копец

Первая ракета. Война началась

Первые пожары на советской территории

Германские солдаты ломают забор, который прикрывал строительство приграничных объектов

Снятие пограничного шлагбаума

С первых же секунд войны немцам пришлось преодолевать сопротивление

Первые раненые

Первые пленные, которых германская пропаганда назвала «Сибирскими снайперами»

Оба бойца попали в плен после ранений и контузий

Переправа немецких войск через Буг

Пехотинцы убирают заграждения для прохода техники

Колонна техники начинает движение после разминирования дороги

Германская техника около моста через Буг

Артиллерия ведет огонь по позициям Красной Армии

Подносчики снарядов

Германские орудия ведут огонь по Брестской крепости

Так выглядела советско-германская граница с немецкой стороны

Германские солдаты у советского пограничного столба

Разминирование и разблокирование моста через Буг

Большинство пленных красноармейцев еще даже не успели понять, что началась война

Вернувшись к себе на квартиру, Павлов тотчас связался со штабом, чтобы узнать последние новости. Никаких провокаций со стороны немцев не замечено. С полным правом можно перевести дух.

Через час начнется спектакль, куда они с женой должны идти. Если не пойдут — новый повод для разговоров и паники. В Минском доме офицеров давали «Свадьбу в Малиновке». Для Шурочки это любимое зрелище. Однако часы отсчитывали начало седьмого, а ее все нет.

В кухне на столе Дмитрий Григорьевич нашел записку, написанную круглым детским почерком, в котором он всегда узнавал руку жены: «Звонил Климовских». Дмитрий Григорьевич удивился, потому что с начальником штаба округа говорил перед своим уходом. Надо полагать, записка оставлена недавно. Что же могло случиться за это время? А еще важнее был вопрос: куда ушла жена?

Вероятно, Климовских напоминал насчет Третьей армии, которую они хотели привести в боевую готовность. Но армия прикрывала фланг Белостокского выступа, и Москва категорически запретила всякие передвижки.

Дважды звонил Болдин. Спрашивал разрешения позвонить в Десятую. Как будто сам не мог решить. Понятно, самолюбие. Так и не смирился с тем, что он, старший по возрасту и опыту, вынужден подчиняться. Против возраста не попрешь. Тут простая арифметика. А насчет опыта — шалишь! В Испании Болдин не воевал, немца живого, идущего со штыком наперевес, не видел. Раздевшись до майки, расхаживая по квартире в галифе и сапогах, Дмитрий Григорьевич успел чисто выбриться, вылил пригоршню одеколона на лицо и голову. Оглядел себя в зеркало — крепкие плечи, решительный взгляд — как и следовало. Что осталось от почерневшего, худеющего комбрига, который воевал в Испании? Вон куда залетел! Подпер под потолок? Нет, до потолка далеко. Да и хватит, пожалуй. Тут бы удержаться. «А Наденька-то! Наденька!» — безо всякой связи мелькнула мысль. Как мило она подбадривала, шептала, уговаривала не волноваться. Будь ему столько лет, сколько ей, он бы, наверное, потерял голову.

Поначалу встреча с юной женщиной настолько ошеломила его, что он старался об этом не думать, как бы исключить из памяти. Точно жена могла угадать запретные мысли. Но потом, когда он услышал в телефонной трубке веселый, ласковый Надин голос и понял, что она не ищет ничего, кроме понимания и счастья, его охватила непомерная гордость от одержанной победы.

Надев китель с геройской звездочкой и пятью орденами, Дмитрий Григорьевич совсем повеселел. Нет, никуда не делась страсть к наградам и выдвижениям. Да, наверное, нужна такая страсть человеку, как воздух, как селезенка и печень, перерабатывающие шлак и направляющие струю чистой горячей крови прямо к сердцу. Как там происходит, надо спросить у медиков. Но суть ясна. С тех пор, как ему, молоденькому командиру, честь отдавали, вытягиваясь, караульные солдаты, небывалое гордое чувство скручивало его. Спина коробилась, выламывалась наоборот, словно крылья там вырастали. А грудь чугунела в ожидании наград. В армии, как нигде рано, пробуждается этот позыв к выдвижению. И молодой неоперившийся птенец получает возможность подняться над остальными. Многие потом так птенцами и остаются, несмотря на громкие чины и ордена.

За этими размышлениями Дмитрий Григорьевич не заметил, как пролетело время. Примчалась жена. Милое лицо ее раскраснелось, помолодело. Она всегда выглядела моложавой, даже по сравнению с подругами. И Дмитрий Григорьевич этим втайне гордился.

Опоздание она объяснила заботами о дочери Аде, портнихой, задержками на транспорте. А Дмитрий Григорьевич и не спрашивал. До театра оставалось достаточно времени.

Окно было распахнуто. Субботний вечер выдался, как на заказ, теплый и тихий. В иные минуты хотелось запеть. В одиночку Дмитрий Григорьевич пел иногда, когда бывал в добром и спокойном расположении духа. Именно такое настроение складывалось сейчас.

Однако, памятуя звонок Климовских, он перед театром заехал в штаб.

Новостей не было, и он еще раз проглядел уже известные сообщения. Командующий 3-й армией Кузнецов сообщал, что вдоль границы у дороги Августов — Сейни немцы сняли проволочные заграждения. В лесу в том направлении отчетливо слышен гул множества двигателей.

Разведка доносила, что к субботе двадцать первого июня немецкие войска сосредоточились на восточно-прусском, млавском, варшавском и демблинском направлениях. Он, Павлов, уже поставил Москву в известность, что основная часть германских войск находится в тридцатикилометровой пограничной полосе.

Не надо было читать документы, он и по памяти помнил, что в районе южнее Сувалок установлена тяжелая и зенитная артиллерия. Там же сосредоточены тяжелые и средние танки. Разведкой обнаружено много самолетов.

Отмечено, что по берегу Западного Буга немцы ведут окопные работы. Это — на здоровье! Мы наступать не собираемся. А вот что на станцию Бяла-Подляска прибыло сорок эшелонов с переправочными средствами, это уже опасно… Понтонные парки и разборные мосты. Плюс огромное количество боеприпасов. Это тоже — разведка. Ну боеприпасов у нас столько, что можно выжечь всю пограничную полосу.

Но… переправочные средства… гул моторов… артиллерия… И меньшего опыта, чем тот, каким обладал командующий, хватило, чтобы понять: основные части немецких войск заняли исходные позиции для вторжения.

Решатся ли они на войну? Вот в чем вопрос. Не Франция все-таки и не Польша. Хотя бы по размерам и населению. Конечно, подмочили репутацию на Финской. Всю зиму не могли одолеть маленький кусочек территории. А Гитлер в три недели овладел Францией. И все же… Как бы себя поставить на их место… и угадать… Что тревожит? Южнее Сувалок появилась тяжелая артиллерия. Но там же прибавилось зениток. А это, как известно, оборона. Окопные работы ведут вдоль Западного Буга. Ясно, не для наступления зарываются в землю. Он, командующий, так и доложил в Москву. Знал: встретят с облегчением. Потом зачтется: сохранил, мол, ясную голову, не поддался паникерам. Кто роет окопы, тот хочет обороняться. А вот зачем в Бялу-Подляску прибыли эшелоны с понтонными парками, разборными мостами?

Как долго продлится противостояние? Мысль о близкой неминуемой схватке часто ошеломляла Павлова. Однако он каждый раз отгонял ее с помощью привычных доказательств: Москва все видит, все знает.

В мыслях и разговорах Дмитрий Григорьевич часто оперировал понятием «Москва». Но этим подразумевалось только одно имя — Сталин, проницательность которого казалась всеобъемлющей. Надо перестать быть собой и прислушиваться только к нему. В этом и заключается его, Павлова, сила как военачальника. Пусть другие сеют панику, дергаются, просят развернуть войска. Отвечать же будут не эти советники, а он один. Своим званием, должностью, а может быть, и жизнью. Поэтому он должен быть тенью, слепым исполнителем воли единственного человека, который все решает в стране. Кто сказал, что он не прав? Кто смеет так думать?

Чтобы снять тяжесть с души, Павлов связался с Наркоматом обороны. Тимошенко подошел сразу.

— Что делать, Семен Константинович? — Павлову захотелось, чтобы нарком увидел его у телефона спокойным и улыбающимся. — Приближается двадцать второе.

— А что двадцать второго? — прогудело в ответ.

Павлов ничуть не сомневался, что нарком понимает, в чем дело.

— Ну как же?

— Сиди и не шевелись! — голос наркома прозвучал твердо. Но вместе с тем чувствовалось, что высокое начальство понимает обстановку на границе и трудности командующего. На последних словах голос в трубке даже помягчел. — Нам из Москвы виднее. Отвык начальство почитать? У Жукова учишься?

— Да нет… мы с ним…

Павлов шутливо оправдывался, услышав на другом конце тысячекилометрового провода глухой смешок. Еще раз представил себе российские дали. Из штаба округа вышел с твердым убеждением, что такую махину никому не одолеть. А значит, не посмеют броситься. «До осени дотянем, — весело подумал Павлов. — А там за все наши страхи стыдиться будем. Сталин опять окажется прав. С будущего года начнем наказывать за малейшую провинность. Не только самолеты с бомбами через границу — комара не пропустим».

* * *

Театр уже был полон, когда они с женой прибыли. Однако успели пройти по фойе, потолкаться среди присутствующих — любимые минуты. Никого не было главней. Встречавшиеся генералы и полковники с женами раскланивались галантно, будто неделями не виделись, хотя он расстался с ними два часа назад.

Заместитель командующего Болдин прибыл один. Тоже вызов. Мигнул, раскланялся с Шурочкой, и та засветилась, как от особого приветствия. Не любит, когда муж конфликтует с подчиненными, даже если это скрытый конфликт. Когда удается помирить кого-нибудь, прямо сияет. А может, просто приятно чувствовать себя первой дамой на любом сборище.

Болдин прошел мимо. Крупное, бронзовое от загара лицо. Ненасытное честолюбие. Сталинские усики. И взгляд маленьких глубоко посаженных глаз — будто с рождения застыл в немой обиде. Шурочка убеждала Дмитрия Григорьевича, что он преувеличивает и зам его, Болдин, просто стареющий добрый вояка. Но сам Павлов нутром чуял, если настанет не ровен час, Болдин подведет его к самой страшной смертной черте.

А вот с начальником штаба ему повезло. Четкий, надежный, честный. Всюду у него идеальный порядок. Потому что никаких других заслуг нету. Иногда горяч не в меру. Он уже месяц назад готов был посадить всю армию в окопы и объявить боевую готовность. Тогда бы немец точно затеял гигантскую провокацию. А спросили бы с командующего Павлова. На то он и посажен, чтобы сдерживать вспыльчивых подчиненных.

Уже в сумраке тускнеющего зала Дмитрий Григорьевич взглянул на жену: спокойное, одухотворенное лицо. Голова с тяжелой прической, чудом удерживающая роскошные волосы. И в его представлении государство вдруг уменьшилось до размеров семьи, которую он должен спасти любой ценой. В это понятие «цены» входили хитрость, подчинение, покорность, смертельный риск. «Надо сказать прежде всего себе самому, — повторил он как бы в назидание, — Сталин прав! И его кажущаяся катастрофической осторожность оправдана! День, два, неделю, месяц! Придуриваться! Придуриваться! Авось… Уж какая опасность была в мае. А миновала. Немцы упустили и другой — наполеоновский срок для вторжения. Еще немного — и впереди забрезжит осень. Какой безумец решится напасть в преддверии холодной слякотной поры?»

Усилием воли Дмитрий Григорьевич отодвинул от себя все горестные думы. И сразу почувствовал ветерок со сцены, заметил гаснущие медленно лампы. Так хорошо он отдохнул перед спектаклем! Теперь от тяжких мыслей сердце опять начало двоить. Прочь сомнения!

В какой-то момент при гаснущем свете ему почудилось в толпе юное прекрасное лицо Надежды. Нежность и волнение пронизали его с головы до пят. Эта молодая женщина стала таким огромным событием в его жизни, какое он еще не может объять и понять. Дмитрий Григорьевич задержал взгляд. Но видение больше не повторилось. Он понял, что ошибся. И все же на душе сделалось хорошо. На сцене тоже. Спектакль любили. Зрители искренне смеялись. Веселил Яшка-артиллерист: «Бац! Бац! И — мимо!» Иронические улыбки вызывал неумеха Попандопуло. Красные, как следовало, побеждали, и эта привычная заданность создавала убаюкивающее, уютное настроение. Устремленное к сцене лицо жены в полутемном зале показалось еще прекраснее. Тот же локон над бровью, что сводил с ума в стародавние времена. А чувство не только не ослабло, а стало будто крепче и прочней. Жена глядела на сцену, была поглощена происходящим, и эта наивная взволнованность пробудила в Дмитрии Григорьевиче острое чувство любви и тревоги. Такое странное соединение возникло впервые еще в Испании, а в последние дни достигло необычайной высоты. Жена Шурочка являла собой такой огромный мир, от которого он бы никогда не отказался. Но в этом мире образовался пролом, откуда бил яркий свет. И там была Надежда.

Может, и суждено ему такое богатство чувств за его таланты, геройство, усердие, глубокое понимание вечности и природы человеческой? В хорошие минуты, стремясь добраться до истины, Дмитрий Григорьевич думал о себе как бы в третьем лице: «его», «ему»…

Музыка разливалась по залу, обрушивалась с высоты, создавая праздничный настрой. И это, как нельзя более, соответствовало настроению командующего. Им овладело беспричинное веселье, и он принялся следить за спектаклем, где красные одурачивали глупых врагов. Это отвечало настроению собравшейся публики, среди которой находился он, могущий движением брови разрушить этот спектакль, бросить вперед полки и батальоны. Но он этой силой не воспользовался, и она истаивала в нем последние мгновения, которых никто не замечал и не пытался удержать.

 

32

Временами Гитлер ощущал себя вечным жителем планеты.

Познать величие собственных дел и свершений дано лишь избранным. Из бесчисленного множества людей, наделенных обыкновенными судьбами, только редчайшие исключения могут себе это позволить. Одним из таких исключений был Гитлер. После разгрома Франции им овладел странный душевный настрой: несмотря на загруженность, каждый день для него становился праздником, приближал величие и бессмертие. Не трясущийся Черчилль, не паралитик за океаном, не смурной кремлевский дядюшка, а он, шестой германский канцлер, становился владыкой мира.

Окружение часто мешало, но без него невозможно было обойтись. Причастных к великим делам гораздо больше, чем самих вершителей. Помощников надо жалеть и подкармливать. Именно они позволяют ощутить подлинный триумф.

В канун войны на всех этажах рейхсканцелярии царило оживление. Высшие чины, как и мелкие клерки, которым было известно о начале кампании, сдерживали улыбки и в то же время старались показать приподнятость духа и окрыленность, точно у каждого намечалось торжество. У высших чинов эта приподнятость и окрыленность либо проявлялась бурно, как у Геббельса, либо скрывалась за маской холодности, как у Кейтеля. Благодаря этой холодности Кейтель выиграл еще один балл в единоборстве с министром пропаганды. Когда на одном из совещаний зашла речь о Бисмарке, Гитлер растянул губы в хитрую улыбочку:

— А помните его предупреждение насчет России?

Он умел ошарашивать, когда благостный подъем грозил перекинуться через край. Остудил восторженные головы. Все сидели как истуканы. Тогда Кейтель произнес:

— Русские всегда плохо держали первый удар.

Фюреру эта мысль чрезвычайно понравилась. Он благосклонно взглянул на Кейтеля. Геббельс побагровел, но не нашелся, что добавить. А Гитлер с безжалостным любопытством подумал о кремлевском старике, которого ожидал страх и позор, а может быть, смерть от заговора. С этим спешить не хотелось. Надо, чтобы суд и казнь вершила сама Германия, а не кучка перепуганных кремлевских царедворцев.

Если он успеет подавить заговоры, то, конечно, сбежит. И его поймают не в Москве, которая будет уничтожена, а где-нибудь за Волгой или за Уралом. Столицу он покинет, разумеется, до катастрофы. Может быть, станет прятаться у себя в Азии? Конечно, гибель такой фигуры будет видна всему миру. По скандальной популярности он превзошел всех заурядных политиков. Тем величественнее будет германский триумф.

Мысли Гитлера вновь вернулись к предстоящей Восточной кампании. Да, именно так: русские всегда плохо держали первый удар. Фюрер вновь благосклонно посмотрел на Кейтеля и взглядом усмирил готового взорваться министра пропаганды. Всему свой черед.

 

33

Робкие служащие Минского дома офицеров — билетерши в дверях, уборщицы в пустом зале, куда должен был с минуты на минуту хлынуть народ, несколько военных, электрик и администратор, поедавшие друг друга глазами из-за перегоревшей лампочки, не обратили внимания на кряжистого полковника, который вбежал по ступеням широкой лестницы слишком бойко для своей начавшейся полноты и высокого чина. Проследовал в зрительный зал, ни с кем не здороваясь, не отвечая на вопросы.

Пол в фойе был натерт до блеска, люстры сияли, чтобы освещать и успокаивать важных лиц, которые заполняли зал. Билетерша хотела спросить пропуск или какой-нибудь документ, но не успела. Зато другая проявила твердость и выдержку.

— Михална! — крикнула она от скуки, пронзительно, когда полковник скрылся. — Чего же ты билет не спросила?

Тем временем полковник вошел в зрительный зал и, свободно ориентируясь в темноте, двинулся между рядов. Всполох на сцене высветил крутую бритую голову командующего, и полковник, найдя кратчайший путь между кресел, направился к нему. Склонился и прошептал несколько слов. Генерал Болдин напряженно прислушался, но не смог уловить ни единого слова. А сообщение вряд ли было ординарным. Вошедший был полковник Блохин, начальник разведотдела штаба округа.

Откинувшись в кресле, Павлов гулко спросил: «Откуда?» — и начальник разведки Блохин, еще раз нагнувшись, терпеливо объяснил.

Плиты скул на грубоватом лице командующего окаменели. Глаза сузились, выдавая хищный азиатский прищур. Заметив вопросительный взгляд своего заместителя, Павлов качнулся вперед, точно хотел поделиться новостью. Потом раздумал. Требовалось поразмышлять самому.

Сведения, которые сообщил Блохин, на первый взгляд, были ошеломляющие. И в то же время они выстраивались в один ряд с такими фактами, восприятие которых притупилось из-за постоянного одергивания Москвы. По первому побуждению надо было бросить все и бежать в штаб. Поднимать армию, выводить войска на позиции. Но Павлов осознанно и твердо тут же одернул себя. Если уж бегать, надо было раньше. Тревогу следовало бить неделю назад, когда перебежчики один за другим называли двадцать второе июня. Особисты их крепко потрясли на предмет провокации. И, скорее всего, после двадцать второго пустят в расход.

«Надо! Надо! — передразнил себя Павлов. — Кто мог поступать, не считаясь с мнением вождя? Сколько таких ретивых искренних служак превратились за последнее время в лагерную пыль? Еще один повод пополнить их ряды?»

Дмитрий Григорьевич неприязненно покосился на сидевшего сбоку Болдина. В сложившейся обстановке само сознание, что от него ждут каких-то действий, кардинальных, решительных, а значит, опасных, вызывало неприятное чувство. И оно невольно переносилось на заместителя и ожидавшего приказаний начальника разведки. Дмитрий Григорьевич мрачно посмотрел на расплывающуюся сцену и ничего не увидел. Потом сам себя одернул и сжал кулаки. Конечно, сообщения разведчиков становились все тревожнее. Ну и что? Нападение на Францию, Норвегию не раз откладывалось. Сам он лично считал самым опасным сроком пролетевшую середину мая. Тот срок называли многие агенты и зарубежные службы. Однако минуло… Может, и сейчас пролетит? Лето к середке тащится. Осень близко. Кто же осенью начнет? В канун-то зимы?

Никогда так не радовался Дмитрий Григорьевич переменчивому российскому климату: не успеешь привыкнуть к теплу — хлынут холода. Новая смена впечатлений. А с военной точки зрения — благодать. Зимой никто не сунется. Зимой держать оборону проще. А наступать труднее. Но то, что сообщил начальник разведки, нарушило все представления, выходило за привычные рамки.

— Этого не может быть! — твердо и громко произнес Павлов, покосившись на Блохина. — Идите! Проверьте!

Заметив чутко наставленное ухо Болдина, тронул его за рукав. Первый зам живо повернулся и привстал, вглядываясь в освещенное сценой лицо командующего. Его опять поразил дикий азиатский прищур. Но вот лицо командующего прояснилось. Плиты скул раздвинулись в усмешке, напоминавшей больше мучительный звериный оскал.

— Чепуха какая-то! — произнес Павлов, понизив голос. — Разведка сообщает, что на границе очень тревожно. Немецкие войска якобы приведены в боевую готовность и даже начали обстрел отдельных участков нашей границы.

— Так это и раньше сообщалось, — ответил Болдин успокаивающе. — Ведь пережили…

Согласно кивнув, командующий вновь коснулся его руки в знак благодарности и, приложив палец к губам, показал на сцену.

 

34

Молодая женщина в окружении мужчин держалась уверенно и просто. Хотя обстановка не располагала к доверительности, а тем более — к возвышенным мыслям и отношениям. Обшарпанные стены придорожной пивной были испещрены забористыми выражениями. За прилавком между пивными кружками бесцеремонно восседал полнощекий продавец. Из тех, кто умеет сказать вовремя веселое словцо, разбавить пиво и дать в долг. Так, по крайней мере, оценил его майор в запыленной гимнастерке, наблюдавший за сборищем со стороны.

Тут было все к месту, кроме удивительного явления — женщины. Завсегдатаи пивнушки сгрудились вокруг нее, едва не сдвинув столик. Каждый плел свою игру. Одежда парней и мужиков — грубые сапоги, рубахи навыпуск, замусоленные свитера как бы оттеняли легкий праздничный наряд женщины — белые ленты, голубое платье, туго схваченные грудь и бедра, которые она своим ясным смеющимся взглядом призывала не замечать.

Однако веселость, по наблюдениям майора, давалась ей нелегко. Спокойствие и непринужденность были скорее наигранными, чем истинными. И само имя — Надежда, произнесенное вслух, вряд ли было ее собственным. Пусть даже по документам она так и значилась. Майор даже подумал: не шпионка ли? Но потом отбросил подозрения. Вызывающе яркий наряд сразу привлекал внимание. Кто из шпионов стал бы так одеваться? Наряд случайной дамы не располагал к путешествию. А между тем она искала попутчиков аж до самого Белостока.

При свете одинокой лампочки, висевшей под низким потолком без абажура, дым от папирос выстилался по залу тяжелыми волнами, но словно не касался лица женщины, ее сияющей свежести, шелковистых вьющихся волос, нежного румянца на щеках.

А между тем Надежда, очутившаяся в пивнушке, была близка к панике. Солдат-водитель довез ее, куда смог. Теперь она осталась в незнакомом месте. День клонился к вечеру, но ни одна машина не проследовала в направлении Белостока.

В пивнушке Надежда спросила стакан чаю, чем вызвала смех за спиной. Но осталась намеренно, чтобы найти нужных людей. Ведь никто из мужчин не обходил стороной этот вертеп. Значит, рано или поздно сюда должен был заглянуть нужный человек.

Надежда взяла бутерброд и стакан какого-то кислого сока. Уселась скромно в уголке. Навязчивое мужское окружение, возникшее сразу, сильно тяготило ее. Нельзя было не замечать откровенных взглядов, как бы раздевающих или брошенных поверх головы, со значением, в сторону соседа или собутыльника. Она не могла вообразить, как поведет себя толпа, не могла придумать, как вырваться. Только присутствие пожилого майора в пыльной дорожной форме и бородатого поэта с молодым вытянутым лицом слегка успокаивало.

— Зачем ехать в такую даль? — выкрикнул кто-то.

— К мужу! — весело отозвалась она.

После этого гомон немного поутих. Некоторые мужики, наглядевшись на дамочку, отваливали от стола, шли на улицу или к пивной стойке. Подходили другие. Неизменными оставались только пожилой майор за соседним столиком, какой-то отпускник, бледный от выпитого вина, и бородатый поэт.

Отпускник никуда не ехал, но, чувствуя близость женщины, аромат духов, изображал из себя преуспевающего дипломата, которого хотят послать за рубеж.

— А не боитесь? — прищурившись, спросил внезапно майор. — Грянет война!

— Кто сказал? — отпускник с брезгливым видом поднял стакан с вином. — Для чего, вы думаете, наш нарком ездил в Берлин?

Присутствие женщины, одной на всю ораву, заряжало мужиков невидимой энергией. Каждый выжимал из себя, что мог. Дипломат — значительность, майор — подозрительность и суровость, поэт — чувства, разросшиеся от стихов. И хотя его не слушал никто, он читал непрерывно, вырывая непонятные строчки и мысли, словно колдун.

Хвастовство дипломата вызвало сперва озабоченность у мужиков, но быстро надоело. А тот, не замечая неприязненных взглядов, видел только голубой шелк перед глазами и продолжал говорить, как он идет от повышения к повышению, служба дается ему легко из-за доброго характера и множества языков, коими он овладел.

Молодые, видно, решили его проучить.

— А чего ты в пивнушке сидишь каждый день, если такой умный? — выкрикнул один из них. — Вино пить можно и без языков.

— А… у… матери, — последовал ответ. — Матерь навещал.

— А может, он шпик? — раздался голос из дальних рядов. — Накостылять бы ему щас!

— Кто шпик? — откинулся дипломат. — Если бы я был шпик, я бы тут пил?

Мужик у стойки тяжко вздохнул и поднял кружку:

— Это наш… Федька Поломошнов.

— Откуда? — вскинулся намекавший про шпика.

— Из Рождествена.

— А… — напор остыл. — У вас там вся деревня Поломошновы.

Наступило молчание.

— Хотите, я прочту стихотворение? — встрепенулся поэт.

— Сколько их у вас? — полюбопытствовала Надежда.

— Имеются. Но свои стихи я не читаю. А вот послушайте:

«Ну что ж! Все правильно! Теперь вы удивите… Я, вспоминая жизнь свою, смотрю на небосвод. И поколенью моему, мне чудится, в зените Плывет, салютуя… весь необъятный звездный флот».

Отпускник-дипломат, не замечавший, казалось, ничего вокруг, встрепенулся и уставился на бородатого поэта.

— Что же такого особенного в вашем поколении?

Поэт легко отмахнулся.

— Это не мои стихи. Это отца. Ни одно из них не напечатано. А я считаю его истинным поэтом.

— А вы?

— Я, так сказать, подмастерье. Учусь!

— У вас разве есть другая профессия?

— Конечно! — воскликнул бородатый. — Я шорник.

— Что же вас заставляет сочинять стихи?

Каким восхитительным прищуром она наградила бородатого! «Нет, она не шпионка», — вновь подумал майор.

— Не могу не сочинять! — воскликнул бородатый. — Вот сяду чинить хомуты, гляну в окно. А там солнце! И сразу хочется писать про знамена и праздники. А вот еще! Это не я, это отец:

«Уж сколько лет назад Тем самым же обрядом Крещен был я, как все на всей Руси. И кажется сегодня детство где-то рядом, И смерть на расстоянии протянутой руки…»

В толпе произошло движение.

— За такие стихи сейчас можно получить… — раздался осторожный голос.

— Так почитайте свои, — попросила Надежда.

— Нет! — отмахнулся бородатый. — Я пишу про колхозы и заводы. Когда газета попросит. Мои стихи можно читать только по праздникам. На майские, например, мой стих на плакате написали. В одном экземпляре. И дали премию — три рубля!

«Бей врага, гранатометчик, Не жалей своих гранат! Заводи моторы, летник! Поднимай аэростат».

Майор с удивлением наблюдал, как залетная фифочка изображала неподдельный интерес, которого наверняка не было. Он подумал, что сегодня же увезет эту женщину. Никто из окружавших не мог ей предложить то, что требовалось, — ни местные мужики, ни поэт, ни пьяненький отпускник-дипломат.

— У меня машина. Еду в Белосток, — сказал он, обращаясь к женщине. Заметил, как исчезает в ее глазах интерес к поэту, дипломату и всем окружающим. — Могу подвезти.

Вспыхнувшая улыбка, в которой читались и благодарность, и обещание, предназначалась только ему.

 

35

Июньские ночи коротки.

Машина мчалась с включенными фарами меньше часа, и уже вновь можно было без света различать дорогу.

— Для маскировки, — пояснил майор, и слово это прозвучало для Надежды непривычно и странно.

В рассеивающейся мгле лицо майора показалось ей измученным, серым. Иногда он словно забывал о существовании своей легкомысленной спутницы. А она с удовольствием взяла на себя эту роль. Расправила платье на коленях. Этот почти неосознанный жест призван был смягчить характер майора. Однако не произвел на него никакого впечатления. В то же время он явно старался посмотреть в ее сторону и не решался, а только косил глазом. Наконец она поняла, что он смотрит не на нее, а на поваленные вдоль дороги столбы с разорванными проводами.

— Что это? — спросила она, указывая. — Неужели ветер? Ночью было тихо…

Майор неопределенно кивнул и вновь устремил взгляд на дорогу. Надежда отвернулась и решила не думать о нем. Настроение ее улучшалось с каждым часом. Расстояние до Белостока сокращалось, дорога летела под колесами машины, и ощущение удачи и правильности задуманного вновь вернулось к ней. Поэтому она даже вздрогнула от хриплого голоса:

— Сейчас начнется усиленный режим и проверка, — бросил майор. — У вас документы в порядке? Вообще, куда вы стремитесь?

— К одному генералу.

— Можно узнать?..

— Нет.

Надежда кротко вскинула ресницы, но всем своим видом показала, что дальнейшие расспросы бесполезны.

— Значит, имя не придуманное?

Она взглянула на петлицы: обыкновенные, армейские. Не особист.

— Зачем мне чужое имя? Я — дочь комбрига Васильева.

От незнакомого человека можно было ждать чего угодно, кроме дружеского участия. Удерживая руль одной рукой, майор повернулся к ней. Крупное мужественное лицо его засветилось доброжелательством.

— Это все меняет. Давайте знакомиться. Щепинов Петр Алексеевич. Думаю, что нам помешают доехать до Белостока.

— Кто? Проверяющие?

— Нет. Другие… обстоятельства.

Пытаясь угадать тайные намерения майора, Надежда с шутливой досадой всплеснула руками:

— Только подумала о счастье: вовремя оказалась в той ужасной пивнушке… чтобы встретить вас — и вот!

За поворотом, из чащи окутанных туманом елочек выступили на дорогу два красноармейца. Один высокий, щеголеватый, другой маленький, но тоже опрятный, в ладно сидящей форме.

Высокий сделал знак остановиться. Майор затормозил. Надежда с бьющимся сердцем осталась сидеть в машине. С младых ногтей любая проверка вызывала в ней тревогу. А тут была не тревога, а жуткий, леденящий душу страх. Когда майор, обернувшись, как-то обреченно и дружески кивнул, она ничего не поняла, только ощутила себя крошечной, беспомощной, гонимой песчинкой на тысячеверстном пространстве. И спасение ее заключалось только в том, чтобы майор Щепинов вернулся поскорее.

* * *

В то время, как Кремль обдумывал обтекаемые формулировки для приказа войскам, немецкие диверсионные группы начали крушить связь в приграничной полосе и глубоком тылу Красной Армии. Для них время «икс» началось за десять часов до войны.

Абверовская группа Ганса Шлиппена вывела из строя линию электропередач и телефонные связи на участке Радунь — Василишки. Из-за этого к полуночи разъездились мотоциклисты с пакетами. Оглушенная русская армия начала шевелиться. Шлиппен ликвидировал троих, но один проскочил. Надо было уходить.

Ганс дал команду перебазироваться, когда на пустом шоссе показалась мчащаяся эмка. Это могла быть хорошая добыча. Часть диверсантов уже тронулась в путь. Ганс посчитал, что хватит оставшихся двоих. Вместе с Фрицем-лопоушкой он вышел из-за ельника. Фриц принужден был молчать из-за незнания языка, зато Ганс владел им в совершенстве. Красноармейская форма сидела на нем так, будто он в ней родился.

Черная эмка мелькнула на холме, спустилась в ложбину и вот-вот должна была выехать из-за поворота рядом с мокрым разлапистым ельником. Ганс предостерегающе поднял руку.

Обер-лейтенант фон Шлиппен получил в мае повышение, стал гауптштурмфюрером. Перешел с началом кампании в войска СС. Но сейчас он был одет в простую красноармейскую форму, как и Фриц, обряженный простым солдатом. Абверовские звания у них еще недавно были одинаковые, но Фриц во всем слушался напарника. По слухам, Длинному Гансу предстояла большая карьера. На эту операцию он вызвался сам. Затем его должны были забрать наверх. Для выполнения особых заданий. Наверняка связанных с убийствами.

Длинный Ганс убивал, не колеблясь ни минуты, своих и чужих. Его водянистые глаза не знали сомнений. И Фриц каждый раз робел, оставаясь с ним наедине. На пятом месяце службы в абвере он так и не приучил себя равнодушно смотреть на убитых.

Эмка вынырнула из-за поворота, остановилась на поданный Гансом знак. Водитель вышел из машины и, не торопясь, направился к ним, как человек, уверенный в своей власти и силе.

Фриц замер, глядя на приближавшегося русского офицера. Мысленно он уже считал его мертвяком. Как тех других, сваленных часом раньше в лесном распадке. Те уже перестали быть людьми, о них даже памяти не останется, подумал Фриц. Так же погиб его отец где-то в этих местах двадцать лет назад. Фриц писал стихи, почитал Гете и в мгновения перед убийством остро переживал превратности судьбы. Надо было привыкнуть к тому, что еще секунда-другая и этот крепышок «русиш-официр» перестанет видеть нарождающуюся зарю, слышать гомон пробуждающихся птиц.

Как бы в подтверждение этих мыслей в ближних кустах защелкал соловей. Фриц спохватился и поднял винтовку, как полагалось патрульному. Хотел передернуть затвор. Но Длинный Ганс, набычившийся, похожий на беспокойного лося, запретил стрелять, чтобы не уехали сидевшие в машине люди. «Нихт шиссен», — произнес он вполголоса. Фриц с готовностью изобразил понимание: если уж у руля оказался такой высокий чин, значит, в машине осталась птица поважнее. Угадать не смогли, русская эмка остановилась в тени высокого дерева, и внутри ее нельзя было ничего разглядеть.

Разделаться с майором следовало незаметно, и Фриц ничуть не сомневался, что Длинный Ганс сделает это четко и чисто, как на показательных занятиях. Его клешнятые руки обладали невероятной силой, умноженной тренировками, где каждое движение доводилось до автоматизма.

— Документы, пожалуйста, — четко произнес на русском Длинный Ганс, увлекая майора за раскидистый еловый выступ, словно там, в закутке, находился главный проверяющий.

Едва тяжкий еловый лапник закрыл от них эмку, огромный, как лось, Ганс мгновенно переместился назад и оказался за спиной русского.

Майор нутром почуял опасность, потому что в глазах стоявшего напротив рыжего недомерка мелькнул испуг. Вместо того чтобы оглянуться, он резко отклонился в сторону. Удар Длинного Ганса пришелся в пустоту. Майор повернулся, и два тела слиплись с треском, налетев друг на друга. И немец, и русский знали, как убивать. Длиннорукий Ганс набросился сокрушительно. Но медвежья неторопливость русского майора вдруг взорвалась таким стремительным напором, что атакующий лось провалился. Не успев нанести смертельный удар, упал как подкошенный. Рыжий Фриц, отрывая от ладони побелевший палец, изо всех сил нажимал на спусковой крючок. Но винтовка молчала, выстрела не было.

— Гот! Гот! — сорвалось с его губ.

Не открывая огня, майор ударил его рукояткой пистолета в висок, понимая, что рыжий недомерок, подобно его длиннорукому напарнику, должен быть сражен без околичностей — насмерть.

Пока рыжий вместе со стихами и памятью об отце валился, закатывая глаза, майор успел оглянуться, оценить обстановку, убедиться, что других диверсантов нет. Быстрым шагом вернулся к машине. В глазах ожидавшей женщины плеснулся испуг, и Щепинов на мгновенье представил, что бы с ней было, окажись он поверженным. Взявшись за руль, произнес только одно слово:

— Порядок!

Эмка сорвалась с места.

Они пролетели мимо светящихся на заре березовых рощ и скрытых туманом оврагов, мимо двух обезлюдевших деревень. Майор не произнес ни слова, Надежда не знала, что и думать. Видно, проверка оказалась строгой, и майор решил не отвлекаться.

Повернувшись, спросил внезапно:

— Нет близко знакомой деревни, где бы ты могла остановиться?

Несуразный вопрос ошеломил ее, заставил задуматься.

— Есть, — отозвалась она, помолчав. — Но мы давно проехали.

Майор не ответил.

Дорога петляла в тени и сырости раннего июньского утра. Однако на дальнем взгорье солнце уже позолотило верхушки деревьев, обещая новый день всем живущим людям. Надежда улыбнулась, хотела сказать майору об этом и не смогла.

Увидев напряженный взгляд, она посмотрела вверх, через лобовое стекло, и заметила отблески искр, рассыпавшихся в небе. Ничего не поняв, она с суеверным ужасом подумала, что это грозное знамение, древний страшный знак беды.

Искры рассыпались, двигались, и вдруг Надежда угадала в небесных блестках бешено вращающиеся винты.

— Вот она! — внезапно сказал майор.

— Кто? — спросила Надежда, беспомощно оглядываясь.

— Война! — эхом докатилось до нее. — Держись!

Майор бросил эмку в сторону, под высокий березняк, и затушил двигатель. Но шум не прекратился, наоборот, он нарастал и доносился не спереди, а откуда-то сверху.

Целые армады с крестами двигались в небе. Один самолетик вывалился из общего ряда и с диким воем понесся к земле. Надежда похолодела, точно самолет с крестами несся прямо на нее. Он, наверное, не видел ни маленькой эмки, ни прижавшихся друг к другу людей. Охотился, очевидно, за целью покрупнее, потому что капли, сорвавшиеся с черных крыльев, упали где-то за лесом. Взрывы последовали так часто, что их невозможно было сосчитать.

Наступило прозрение. Надежда поняла, что ей не увидеть Дмитрия Григорьевича, и ребенка, которого она уже любила всеми силами, ждет неведомая судьба.

— Вам куда?

Майор схватил ее за руки, и узкие Надины ладошки потонули в его широкой пятерне.

— Белосток… — машинально ответила она.

— Туда нельзя! Поняла? Никакого генерала там нет. Все генералы в лесах. Там их штабы, там сейчас армия. Тебе надо в Минск или свою деревню. Поняла? Мне — вперед! А тебе обратно. Пока тут заваруха не кончится. Что-то наших ястребков не видать.

Новая волна страшных крыльев с черными крестами прошла над ними.

Выйдя на дорогу, майор остановил мчавшийся грузовик, о чем-то переговорил с водителем и быстро вернулся к ней.

— Из нашей части солдат. Он тебя довезет до Новогрудка. Дальше добирайся сама. Сегодня ты должна быть в Минске. Не задерживайся. Связывай в узел все необходимое и двигай на восток.

— Да вы что? — попятилась она.

— Знаю, что говорю.

— Нет!

Он развернулся к ней, поняв, что надо прощаться. Взял за руку, потом за плечи, наконец обнял.

— Чудо ты мое! Не будь войны, никому бы не отдал. Никакому генералу.

Притянул к себе с силой, чтобы не сопротивлялась, и поцеловал. Потянув за руку, подвел к грузовику, усадил в кабину.

— Грачев! Отвечаешь! — повелительно крикнул он.

Солдат ошарашенно кивнул. Грузовик не успел тронуться с места, майор снова догнал и открыл дверцу.

— Как твоей деревни название?

Надежда крикнула, сложив ладошки вместе:

— Синево!

Майор прощально махнул рукой:

— Найду!

 

36

Разрывая тонкую цепочку пограничных постов, германская армия ринулась на просторы России.

Не успевшие занять боевую позицию полки, дивизии, танковые батальоны разворачивались уже под огнем. Многие были уничтожены на марше. Каких сил сразу недосчиталась обороняющаяся сторона! С аэродромов, где готовилась наша ударная воздушная мощь, успели подняться лишь несколько самолетов. Такого разгрома Россия не знала со времен монгольского нашествия.

Штаб Западного округа в первые часы войны превратился в штаб фронта без устойчивой связи с армиями. Указания Москвы насчет боевой готовности и отражения атак противника безнадежно запоздали. Трагедия и обреченность возникли оттого, что поднятые с опозданием войска оказались на линии главного удара. Просчет наркомата обороны, полагавшего основным направлением киевское, сказался и тут. Превосходящая мощь обрушилась на русских не потому, что немцев было больше. Многократное превосходство вермахт обеспечивал на клиньях, которые вгрызались в оборону. А общее количество танков и артиллерии не сильно разнилось. Самолетов даже было больше. Но их сожгли на земле. С немецкой стороны сработала полководческая сноровка, а с нашей — заторможенность и привычка думать по-старому. Равномерное растягивание войск по всему фронту, неспособность к маневру сделали армию беспомощной. Эта заторможенность военной мысли была тем более удивительна, что немцы во Франции воочию показали свой метод. И он изучался. Но когда началось вторжение, об этом словно забыли. Еще ни одна бомба не упала на крышу штаба фронта, ни один снаряд не взорвался под окнами. Но ощущение непоправимой беды уже навалилось на генеральские плечи.

Отовсюду слышался стук дверей, скрип сапог. Бегали с депешами связисты, адъютанты. Отъезжали машины. Штабные начальники отсиживались в кабинетах в ожидании вызова к высшему руководству. А само руководство не знало, что делать, хотя к этому часу готовились много лет и обдумывали множество вариантов. Но варианты эти оказались совершенно бесполезными и не соответствовали действительности. По мнению высокого начальства, а значит, и нижестоящих чинов, расчет строился на том, что в начале войны после короткого встречного удара противник попятится назад. И надо будет, вступив на его территорию с песнями, под музыку летящих в небе бомбовозов, гнать врага до полного уничтожения. Военные теоретики допускали возможность пролития малой крови и некоторых потерь в технике из-за поломок и пробоин. В общем, картина получалась красивая.

Но к тому, что произошло в действительности, никто не был готов. Опрокидывающего удара не получилось. Русская армия захлебнулась в крови и начала отползать назад без танков, снарядов и самолетов.

Штаб фронта находился в Минске, и там долгое время никто не знал доподлинно, что творится на передовой. Поэтому большинство штабистов изображали удивление и недоверчивость.

Некоторые из них, еще вчера млевшие от близости высоких чинов, сегодня сидели, как нашкодившие ученики, или заглядывали в глаза сослуживцам, точно там, в этих глазах, заключался ответ на кошмарные вопросы и надежда на спасение.

Штаб кипел. И… бездействовал. Приказы по большей части не доходили в сражающиеся войска. Директивы из Минска выстреливались в воздух. Но обратной связи не получалось. И это чувствовалось всеми.

Телефонная проводная связь, работавшая безукоризненно в мирное время, отказала в первые мгновения войны, а если быть точным, задолго до ее начала — за несколько часов. В ночь перед вторжением на сотнях километров телефонные линии были повалены просочившимися через границу диверсионными группами. У немцев в это время четко действовала радиосвязь, которая в Красной Армии едва разворачивалась. Хотя важность радиосвязи накануне войны понимали все.

Что делает войско грозной силой? Помимо оружия? Связь! Возможность энергичного взаимодействия, маневра. Без этого любое оружие теряет изначальную мощь, а часто превращается в обузу, мешающую бежать.

Извечная привычка российских чиновников к спокойной жизни, свойственная и высокопоставленным военным лицам, не впервой ставила многочисленную, насыщенную оружием армию на грань поражения. Трагедия, слезы и боль миллионов людей, обреченных на гибель, огромные пространства, захваченные врагом, сожженные города и села оправдывают и более резкие слова в адрес российских вседержителей. Сколько еще и дальше будет русский человек пугаться и терпеть от неразберихи и жалкого лепета, который начинают издавать с приходом беды всевластные обеспеченные начальники, еще накануне сиявшие уверенностью и благочестием?!

Какое вторжение еще придется пережить подобным же образом, как это было страшным летом сорок первого?

Ну, кажется, будь солдаты трусами, будь народ жалок и податлив оккупанту. Так ведь нет! Передовые заставы насмерть схватились с наступающим врагом при полном его превосходстве. Без патронов, без артиллерийской поддержки. Не говоря уже про небо, откуда сыпались бомбы. А начальство металось, отдавало истерические приказы, которых никто не слышал. И покуда позволяла обстановка, боролось с трудностями единственными средствами, которые имелись в избытке, — озабоченностью и недоумением.

Заспанный, но свежевыбритый и даже щеголеватый заместитель командующего Иван Васильевич Болдин явился в штаб по вызову на рассвете. Еще не чувствуя беды, но мысленно поругивая командующего, он, тем не менее, успел выпить дома чашечку кофе. Поэтому, несмотря на усталость и недосып, выглядел отдохнувшим.

В кабинете командующего, кроме хозяина, на него испытующе глянули еще два человека, без которых не могло состояться ни одно обсуждение, — полноватый задумчивый корпусной комиссар Фоминых и вытянутый в струнку невысокий немногословный начальник штаба генерал-майор Владимир Климовских.

Хозяин кабинета, похоже, не ложился. Заросшее щетиной лицо с темными подглазьями многое сказало Ивану Васильевичу, и все же он, чтобы начать разговор, спросил бодрым, как было принято, голосом:

— Случилось что?

Павлов растер небритую щетину ладонью и неожиданно широко улыбнулся, словно показывая, что сохраняет характер и самообладание, несмотря на странные обстоятельства.

— Сам как следует не разберу. Понимаешь, какая-то чертовщина. Звонил из 3-й армии Кузнецов. Говорит, что немцы нарушили границу на участке от Сопоцкина до Августова. Бомбят Гродно, штаб армии.

— А насколько точны эти данные? Какие сообщения от частей, прикрывающих границу?

Лицо начальника штаба стало еще темнее и непримиримее. Вид его можно было истолковать как упрек всем вышестоящим эшелонам военной власти: «А я говорил, предупреждал… не послушали! Боевую готовность надо было объявлять вчера». Но сказал другое резким тонким голосом:

— Связь с частями по проводам нарушена. Перешли на радио! Две армейские радиостанции прекратили работу. По-видимому, уничтожены.

Нагнув голову, Павлов оглядел собравшихся и остановил свой взгляд на Болдине. По-видимому, упрекающий тон начальника штаба был неприятен и ему.

— Перед твоим приходом, — сказал он Болдину, — звонил из 10-й армии Голубев, а из 4-й — начальник штаба Сандалов. Сообщения неприятные. Немцы повсюду бомбят.

Фоминых зыркал глазами из угла, обдумывая свою возможную судьбу, вызов в Москву, ответственность и наказание. Ибо чувство вины было присуще всем. Удар немцев был страшным, внезапным. Но надежда на сопротивление жила.

— Из Белостока сведения неутешительные, — произнес он негромко. — У нас вся надежда была на проводную связь. Но телеграфные столбы повалены на протяжении десятков километров. В разных местах. И восстановить связь практически невозможно. Тем более под бомбовыми ударами. Самолеты расстреливают мирное население. Гоняются за отдельными машинами.

От Фоминых мало что зависело. Но и к нему прислушались.

Павлов, стоя над картой, размышлял:

— Так это война или крупная провокация?

— На такую провокацию надо бы уже и отвечать, — обронил корпусной комиссар. — Они летают, а мы не бьем. Вот и дождались. Наглость…

Он все еще сохранял свежие мозги и выспался сколько-нибудь, в отличие от остальных.

— В нерешительности нашей тоже заключался глубокий смысл, — резко ответил Павлов. — Вам это известно, как члену Военного совета, не хуже, чем другим. К будущей весне мы бы имели шесть механизированных корпусов. А сейчас? Четыре корпуса на бумаге и два неукомплектованных. Танки старые. Из них по воробьям стрелять. В лучшем случае пехоту можно положить. Но против немецких танков они слабоваты.

— У нас есть и КВ, и Т-34, — возразил Фоминых.

— Сколько? Десятая часть! — Павлов резко повернулся к нему. В другое время он бы не обратил внимания на слова корпусного комиссара. Но теперь значение менялось. — Это, конечно, сила! Но десятая… Пока не ясны масштабы провокации, нам отвечать нельзя. Москва строго спросит. И расчет у нее эпохальный. Мы все…

Дверь открылась, и в кабинет, печатая шаг, вошел низкорослый, плотно сбитый начальник разведки Блохин. Генералы замолкли в напряжении, не спуская с него глаз.

— Это война, Дмитрий Григорьевич, — негромко произнес Блохин, окинув при этом быстрым взглядом начальника штаба и корпусного комиссара. — По нашим данным, против войск Западного округа с немецкой стороны перешли в наступление тридцать пехотных дивизий, пять танковых, две моторизованные. Пять авиационных и сорок артиллерийских полков. Войска Западного округа…

— Теперь надо говорить «Западного фронта», — поправил Фоминых. — О немцах сведения слишком точные, чтобы можно было принять их на веру.

Корпусной комиссар прошелся по кабинету и глянул в окно. Места и значение каждого человека в эти мгновения переменились. Всевластный командующий уменьшился до микроскопических размеров. А он, Фоминых, возрос, потому как ни за что конкретно не отвечал и меньше других оказался виноватым. Было ясно, что Павлов ответит… а может быть, отыграются на Болдине. Все-таки заместитель командующего. Крупная фигура. Понимает. Пришел розовенький, а сейчас белее полотна. Скорее его и подставят. А героя Испании защитят.

После таких рассуждений командующий в глазах корпусного комиссара опять возрос. А Болдин превратился в маленькую точку.

Под ударом, по мнению Фоминых, оказался и начальник штаба Владимир Ефимович. Климовских или Болдин? С кого первого спросит Кремль? Вот в чем главный вопрос.

Корпусной комиссар попытался разгадать судьбу маленького полковника, принесшего оглушительную весть про войну и перебросившего их одним махом в совершенно другую историю. У самого Фоминых, как и у каждого в кабинете, включая командующего, первой мыслью было не то, как организовать сопротивление немцам, а как точнее представить, узнать, кого сделают виноватым в этой начавшейся катастрофе. Если уж в победных делах подминали ногтем не самых расторопных, то здесь навалят горы трупов между собой, прежде чем немецкая пуля доберется до них. С этой точки зрения корпусной комиссар сильнее был защищен. Но… говорится недаром, что Москва бьет с носка. И сколько людей сомнет широкая подошва репрессий, оставалось только догадываться. Генералы думали про западную границу и со страхом оглядывались на Москву.

То, что фронт валится, становилось яснее с каждым часом. Уж коли немецкие самолеты гоняются за мирным населением, значит, на передовой учинен полный разгром. Похоже, что ни один самолет не удалось поднять в воздух. А ведь были отважные летчики…

Павлов вспомнил молодых парней на аэродроме. Где они сейчас? Сняв трубку московского телефона, Павлов почувствовал, как среди генералов воцарилось гробовое молчание. Москва ответила. У провода оказался Тимошенко. Павлов доложил обстановку. Лицо его сделалось пунцовым. Казалось, командующего хватит удар. Голос, однако, звучал твердо:

— Да, товарищ маршал. Слушаюсь, товарищ маршал.

Когда положил трубку, кровь отхлынула и лицо стало белым. Тоном приказа Дмитрий Григорьевич передал слова наркома обороны:

— Никаких действий против немцев велено не предпринимать. Наладить связь с армиями. Тебе, Иван Васильевич…

Павлов повернулся к Болдину, и тот замер, понимая, что решается его судьба. Павлов нервно закурил и глубоко затянулся.

— …тебе, Иван Васильевич, поручаю еще раз найти Кузнецова и уточнить обстановку. Командарм-2 выходит на связь. А вот Голубев пропал. Один раз позвонил, и больше никаких сведений из 10-й армии нету. Сейчас полечу туда, а ты оставайся здесь.

Вот и настала минута, решившая судьбу обоих генералов. Болдин побледнел еще больше. Даже ниточка под глазом начала подергиваться. Он вскочил и вытянулся: «…меня хочешь оставить на растерзание?» — кричали глаза.

И Фоминых отлично понял его состояние. Штаб становился самым опасным местом, которое через считанные минуты начнет терзать звонками Москва. И отвечающий за эту сумятицу будет наверняка обречен. Понимает ли это Павлов? Безусловно. Оттого он и рвется из Минска поближе к огню, в Белосток. И Болдин тут обречен. Ему ли, опытному штабисту, не знать этого? Обречен… Обречен… И Климовских это понимает. Хотя молчит. Ему из штаба никуда не деться. А для Павлова это единственный шанс уцелеть при первых разгромных окриках Кремля. Павлов, конечно, не должен упустить…

На глазах у изумленного комиссара полноватый коротконогий Болдин твердо шагнул навстречу командующему.

— Считаю ваше решение неверным! — хрипло произнес он, справившись с волнением. — Командующему нельзя бросать управление войсками.

Вот оно! Найдено!

Напряжение отпустило или, может быть, передалось Павлову. Глаза его загорелись гневом.

— Вы, товарищ Болдин, заместитель командующего. Предлагаю остаться вместо меня в штабе. Иного решения в создавшейся ситуации не вижу.

Вот когда он, кругленький обкатанный боровичок, показал свой характер. Молчаливый поединок взглядов одолел стоически. В другую пору сверкание глаз командующего вынесло бы его из кабинета, а тут обнаружились несгибаемая воля и упрямство. «Стреляй, а я не подчинюсь. А ты не выстрелишь», — казалось, говорил его опущенный взгляд.

— Вернее будет, если в Белосток полечу я, — произнес Болдин упрямо.

И Павлов, к удивлению Фоминых, отмолчался. Закурил. Вышел из кабинета. Потом вернулся.

Пронзительный звонок московского телефона снял воцарившееся оцепенение. Павлов и на этот раз удивил Фоминых своей медлительностью, неуверенностью. Трубку успел взять Болдин.

— Слушаю, товарищ маршал. Так точно! Не совсем. Павлов рвется в Белосток. Считаю, что командующему нельзя оставлять управление войсками. Прошу разрешить мне вылететь в 10-ю армию.

Неотрывно глядя на своего заместителя, Павлов опустился в кресло и с мрачным видом застыл.

«Все! — подумал Фоминых о нем. — Упустил свой шанс». Да и был ли он? Теперь уже казалось, что не был.

Звучный голос Тимошенко слышался из трубки, будто из соседней комнаты. Не разрешая вылет Павлову и Болдину, Тимошенко приказал немедленно наладить связь с армиями.

После разговора Болдин ушел в свой кабинет, который был втрое меньше, чем кабинет командующего, окна выходили во двор, на теневую сторону, и в помещении в летнее время, когда не топили, чувствовалась промозглость и стылость. Но теперь эта стылость принесла разгоряченному лицу Болдина облегчение и успокоение.

Некоторое время он сидел неподвижно, собираясь с мыслями и размышляя, пока поступившие сведения вновь не накалили воздух: немцы бомбили Белосток, Лиду, Гродно, Волковыск и другие города. Парашютные десанты блокировали во многих местах дороги и железнодорожные пути. Приграничные аэродромы разгромлены. Узнав о потерях, начальник ВВС округа генерал Копец застрелился. Это было грозным предзнаменованием. Болдин подумал и о себе.

Звонок из Москвы дал новое направление его мыслям.

— Почему Павлов не отвечает? — обрушился зычный голос Тимошенко.

Болдин среагировал моментально. Благополучие штаба теперь неразрывно связывалось с его собственным благополучием.

— Командующий связывается с 4-й армией! — четко отрапортовал он.

— Учтите, товарищ Болдин! — гремел в трубке голос наркома. — Никаких действий против немцев без нашего ведома не предпринимать. Ставлю в известность вас и прошу передать Павлову, что товарищ Сталин не разрешает открывать артиллерийский огонь по немцам.

В трубке захрипело. Болдин сорвался на крик:

— Как же так? Ведь наши войска вынуждены отступать. Горят города, гибнут люди!

Хрипение в трубке прекратилось, и голос Тимошенко обрел прежнюю разрушительную мощь:

— Разведку самолетами вести не далее шестидесяти километров.

— Какими самолетами? — Болдин перешел на шепот. — На аэродромах первой линии немцы вывели из строя почти всю нашу авиацию.

Пропасть разверзлась под ним. И все же он, чувствуя как отнимаются руки и ноги, договорил фразу, заранее обдуманную. И эта фраза, в конечном счете, спасла ему жизнь.

— Немец хочет овладеть Белостоком, — четко произнес он. — Прошу разрешения вылететь туда немедленно.

Нарком некоторое время раздумывал.

— Давайте, только недолго. Не надо подменять командарма, стеснять его инициативу. Голубев сам по себе неплохой вояка, — сказал Тимошенко.

— Слушаюсь.

— Никаких механизированных частей, артиллерии, особенно зенитной, не применять. Как поняли?

— С-у-шюсь, товарищ Маршал Советского Союза!

— Никаких иных мер, кроме разведки в глубь территории противника на шестьдесят километров.

— С-у-шюсь… Так точно.

Положив трубку, Болдин позволил себе расслабиться. Его личная судьба на несколько часов вперед прояснилась. Разрешение вылететь в Белосток получено. Что бы там ни стряслось, сейчас главное — прочь из штаба. Не зря Павлов мечется. Понимает. С минуты на минуту Москва узреет, что случилось на границе. И ее гнев будет пострашнее немецких бомб. Итак — быстрее на аэродром! В наркомате обороны ясности нет. Зато маршал уже назвал немцев «противником». Это уже кое-что. Но разве такие меры сейчас нужны? Разве к такому ответу все готовились?

Главная задача — немедленно сообщить командующему о разрешении насчет Белостока. И об указании товарища Сталина применять авиацию только в целях разведки.

Абсурдность этих указаний была очевидной для Болдина.

Однако Москва разобралась быстрее, чем он предполагал. Переступив порог павловского кабинета, он услышал слова «немедленно» и «красный пакет» и понял, что долгожданный приказ получен. Это была задача для штаба.

«“Немедленно”, — усмехнулся Болдин. — Поздно это “немедленно”».

В «пакете» содержался энергичный план прикрытия государственной границы, хотя энергии этой хватало на две минуты хорошего боя.

Но штабисты забегали. Это уже было похоже на ответные действия. Павлов немного успокоился. Используя минуту, Болдин в сдержанных тонах доложил о разговоре с наркомом. Полученное разрешение он истолковал как приказ. Молча, сжав губы, Павлов выслушал сообщение, по-волчьи глянул на своего заместителя. Раньше, когда складывались дела благополучно, он позволял себе обсуждать в узком кругу распоряжения наркома. И Тимошенко, безусловно, знал об этом через громоздкую безотказную массу осведомителей. Слава героя Испании крепко поддерживала Павлова. Но видно было невооруженным глазом, что на рассвете воскресным утром 22 июня его авторитет иссяк.

Болдин едва прислушивался к отрывистым указаниям командующего и еще меньше вдумывался в них. Понимал, что действительные обстоятельства окажутся совсем иными. Только скорее из штаба! Он не говорил, но чувствовал. Чтобы не давать объяснения Москве. Оттуда смерть достанет еще быстрее, чем от немцев.

 

37

Оружие меняется из века в век. Его делают острее, сильнее и больше. Одинаковым остается только одно — страдание ни в чем не повинных людей, горе изувеченных, ослепших, безногих, которые предназначены были для жизни и любви. В отличие от научных изобретений природа человека не меняется на протяжении многих тысяч лет, а может быть, миллионов. Потому что этому прекрасному существу и не надо было меняться. Солнце всегда светило, любовь могуче звала к продолжению рода. Мать рожала и выхаживала дитя, отец притаскивал оленя в пещеру. Но по какому-то неизменному и чудовищному укладу, подчиняясь велению вождей, государей, политиков, едва научившихся складывать слова и числа, эти люди попадали в дуболомные схватки, а позднее в огненные вихри и своими жизнями и увечьями помогали одним предводителям возвышаться над другими.

В уютной тиши пещер, а затем и кабинетов владыкам племен и наций представлялись безликие, безымянные полчища, которые только тем оправдывали свое существование, что выполняли волю этих высших существ.

Наверное, ощущения Гитлера мало отличались от Батыевых, когда тот гнал своих всадников: «На Русь! На Русь!» — и был уверен в победе. Но то, что случилось 22 июня 1941 года, грозило мирным российским жителям даже худшим игом, чем монгольское. И они были так же не готовы к отпору, как семьсот лет назад.

* * *

Простившись с командующим, кивнув начальнику штаба и как бы отделившись от них, Болдин стремглав помчался к машине. Теперь его мог остановить только кремлевский звонок. Но с каждым шагом такая вероятность уменьшалась, исчезала, развеивалась, словно дорожная пыль.

Минск выглядел уже не так, как накануне, когда Болдин ехал в окружной клуб на спектакль. Тогда на улицах было полно гуляющих. Сейчас пустынные тротуары вселяли тревогу. Перепад ощущений был поразительным.

Несмотря на ранний час, темнеющие группы людей собирались у репродукторов. Однако укрепленные на столбах черные тарелки либо молчали, либо шали музыку. А темный цвет объяснялся домашней одеждой всполошившихся жителей или рабочими спецовками людей, окончивших ночную смену. Воскресных нарядов не было.

Болдин вспомнил, что жена собиралась поехать за город. И он позднее должен был к ней присоединиться. Теперь как-то странно было думать, что они могли планировать какой-то отдых и развлечения в канун страшной беды. Теперь это было невообразимо далеко. А ведь, поди, жена готовится, не знает. И, наверное, переживает вчерашнюю ссору. Из-за какого пустяка он накричал? Из-за какой ерунды? А жена столько настраивалась перед театром, чтобы выглядеть красивой и счастливой. А потом не пошла из-за слез… «Отчего ни возраст, ни опыт не уберегают нас от пустяшных мелочных ссор? — думал Болдин. — Что может спасти?»

В новом своем знании о войне и грозящей разлуке он ужаснулся масштабам неминуемых утрат. Как сказать жене? К чему готовить? Предстоящий полет казался ему все опасней. Он знал — прикрытия не будет. Самолеты брать неоткуда. Еще вчера к его услугам были готовы эскадрильи. А сегодня придется лететь от облака к облаку, можно сказать, голышом. Приграничные аэродромы разгромлены. Немцы грамотно исполнили то, что и он, и Павлов, а в первую очередь Москва, должны были предвидеть и предотвратить. И «мессершмиты» у границы наверняка барражируют. А наших там не будет.

Для спящей улицы, подумал Болдин, истекают последние минуты мира. А он, как черный вестник, все знает и несет.

Ключ в замке заскрипел. Дверь хлопнула от порыва ветра, от сквозняков. Послышались торопливые шаги.

— Иван? Какое счастье!

Никогда жена не позволяла ссоре длиться за полночь. И сейчас глаза сияли незамутненной чистотой и радостью. Он сполна ощутил ее душевное величие. Успел заметить: волосы аккуратным венчиком уложены на голове. Летний цветастый халатик туго завязан пояском на талии. Только нижняя пуговка расстегнута.

Обняла, прижалась. И, наверное, поняла, что он ни словом, ни движением не хочет отвечать на этот ее порыв. Сама же и отстранилась.

— Радио слышала? — коротко спросил он.

— А что? Кого-нибудь наградили? — прозвучал веселый ответ. — Только что гимнастику передавали. Руки вместе, ноги шире…

И глубокая усмешка-призыв засветилась в ее глазах. Эту усмешку можно было понять как угодно. Но ему хотелось истолковать по-своему.

— Да нет, теперь не до наград…

— Что-нибудь на границе?

Болдин постарался ответить спокойно, уклончиво:

— Крупная провокация или… война. Мне нужен шлем и кожаное пальто.

Сжав руки на груди, она спросила только:

— Куда летишь?

Он успокоил.

— Тут, недалеко. В танковую часть.

Присел. С пронзительной жалостью взглянул на жену.

— Ситуация сложная. И непредсказуемая, — произнес он, полагая, что сдержанность — лучшее средство против страха. — Если бомбить начнут, спускайся в бомбоубежище.

Она не скрыла изумления:

— Бомбить? Минск?

Закурив, он выдержал паузу, чтобы она могла оценить правильность и значительность его слов.

— До Минска мы их, конечно, не допустим. Но долететь они могут.

Надев кожаное пальто, он остановился посреди комнаты.

— Что происходит, Иван?

Кожу на скулах обтягивало так, что говорить становилось труднее.

— Слушай меня! — хрипло произнес он. — Если начнется эвакуация, уезжай немедленно. Если через день или два не прилечу, позвони сестре и поезжай в Челябинск.

— Вы что? Отступать собираетесь?

Болдин уставился на жену немигающим взглядом. Раздельно произнес, чеканя слова, точно изо всех маршалов и генералов она одна была виновата:

— Нас погонят так, что представить невозможно.

Еще накануне он бы не допустил подобных высказываний. Но страх раскрепостил его, избавил от привычки выдавать чужие мысли за свои. Не видя жены, он глянул вперед и увидел бездну, которую вчера еще не хотел замечать.

Тихий голос жены резанул по самому больному:

— О чем же вы раньше думали?

Никогда еще она не позволяла себе упрекать его за работу. В ответ на откровение ему достались обида, горечь и стыд. Это было незаслуженно. Болдин сделался холоден и невозмутим. Он опять почувствовал себя главным генералом, каким привык переступать порог родного дома. Он даже не мог представить, как бы приходил домой, если бы оставался до сих пор майором и носил шпалы вместо звезд.

— Если хочешь, чтобы я вернулся, найди побыстрее шлем, — помолчав, добавил, как бы снизошел до глупого существа, посмевшего делать упреки. — Против нас тридцать пехотных дивизий, не считая танков. Трудно что-либо предвидеть.

— А наших разве мало?

Он уже стоял у двери, одетый в кожаное пальто (для высоты) и шлем. Через плечо перебросил ремень планшета с картой.

— Мы свой шанс упустили. Надо было начинать первыми. Отмобилизоваться заранее. Армия, начинающая войну первой, ведет себя совершенно по-другому.

Раскрытые глаза жены, полные слез, и прижатые к груди руки как бы только задерживали его и вызывали досаду. Он уже мысленно летел. И только сбежав по лестнице и хлопнув парадной дверью, спохватился ожегшись: «Даже не обнял на прощание!»

Водитель распахнул дверцу машины.

«Ну ничего, вернусь!» — сказал себе Болдин, и бодрое настроение укрепилось в нем, когда он увидел на аэродромном поле два готовых к вылету бомбардировщика. У обоих уже вращались винты. Ему предстояло выбрать один из них, и от сознания своей власти он почувствовал себя еще более решительным. И тут же подоспела мысль: не все связи оборвались с началом войны?

Подбежавший адъютант пылко отрапортовал.

У ближнего бомбардировщика летчик махнул рукой. Адъютант понял жест и доложил Болдину о готовности самолета.

Поднимаясь по трапу, Иван Васильевич оглянулся. Пытаясь прогнать накатившее волнение, запомнил с пронзительной ясностью старенький ангар на краю ровного поля, гнущиеся возле него на ветру березки. И вдруг с болью вспомнил нежное лицо жены. Счастливое в первый миг встречи и заплаканное при расставании.

Бомбовоз покатился по земле, набирая скорость, и, ударившись о какой-то бугор, завис в небе.

Кроме адъютанта с Болдиным летели капитан Горячев из отдела боевой подготовки и еще один молчаливый офицер из оперативного управления штаба. О нем в последнюю минуту распорядился Климовских. Характер полученных этим офицером поручений остался неизвестен Болдину.

Солнце блеснуло на кончике крыла и взметнулось вверх. Бомбовоз налегке без труда пробил облачную гряду и застыл в пустынном голубом сиянии, словно отгородившись слепящей белой пеленой от земли, памяти и войны.

Но война, в которую верилось с трудом, вскоре заставила о себе подумать. Если бы над ухом у Ивана Васильевича разорвали картонную коробку, он бы, наверное, быстрее сориентировался в ситуации. А тут сидел и не понимал, отчего в брюхе бомбовоза прямо перед ним появились дыры, из которых со свистом рвется воздух. Лишь спустя некоторое время, исчисляемое мгновениями, понял, что их тихоходный толстяк подвергся воздушной атаке. Вторая пулеметная очередь вспорола обшивку позади Болдина, и он, оцепенев, уловил в монотонном шуме ревущих двигателей злой комариный писк. Глянул вниз. Прямо к ним, отряхивая с крыльев клубящуюся пену облаков, поднимался «мессершмитт».

«Вот она — расплата! Неотвратимая, как смерть…» — мелькнула мысль. — Расплата за легкость и ловкачество. За то, что бросил Павлова… Одного отчитываться перед Москвой. А виноваты оба. За то, что боялись высказывать мнение, а тем более настаивать на нем. Или даже нарушить приказ в пределах допустимого. Разве нельзя было скрытно поставить округ под ружье еще неделю назад, перебросить самолеты на тыловые аэродромы, выдвинуть к границе крепкие части, рассредоточить склады, особенно с горючим? Сейчас они все разведаны, по ним и бьют».

Болдин успел обдумать все эти мысли, пока последняя облачная дымка соскальзывала с черного «мессершмитовского» крыла. И еще осталось время для ужаса, который, однако, не изменил ни одной черточки на его окаменевшем лице.

Тонкая фюзеляжная обшивка провалилась под ним, голова в шлеме крепко стукнулась о твердую переборку. Он повис на ремнях. «Что делаешь?» — хотел закричать Иван Васильевич, но только открыл рот. Так с открытым ртом и вытаращенными глазами свалился в пике, навстречу «мессершмитту». В реве и грохоте над ним мелькнуло огромное крыло с желтым крестом. «Мессершмитт» пронесся выше. Пилот бомбовоза намеренно пошел на таран. Зато немец, уверенный в своем превосходстве, уклонился от встречи. В этом было спасение, и бомбардировщик безо всяких препятствий окунулся в непроницаемую для глаза толщу облаков.

Оторвались от преследования и сели посередине между Белостоком и Волковыском. В нескольких сотнях метров просматривалось шоссе с разрозненными группами беженцев. Уже началось.

То, что еще вчера выглядело бы ужасным, стало вдруг обычно, понятно и не вызывало удивления.

— Товарищ генерал, смотрите, — позвал адъютант.

Болдин в задумчивости провел пальцами по фюзеляжу, ощупывая пробоины. Адъютант насчитал их больше двадцати. Был обстрелян и второй бомбардировщик, приземлившийся следом.

Судьба дважды за день улыбнулась Ивану Васильевичу, и он это отчетливо осознал. Поэтому последовавший вскоре налет уже не привел его в шоковое состояние и даже не слишком огорчил. Ринувшаяся с высоты девятка немецких пикировщиков превратила полевой аэродром в пылающий факел. Четыре «ишачка», стоявшие на краю поля, и два прилетевших бомбардировщика были разметаны в горящие клочья. Но Болдин уже понимал, что его возвращение зависит не от наличия самолетов, а от других, более серьезных причин.

Новый массированный налет «мессершмитов» только напугал народ, но ничего не привнес в страшную картину разрушения. Один из самолетов, издеваясь, начал гоняться за подводами, которые вытянулись из леска, и довел лошадей до помешательства своим ревом и пулеметными очередями. Помешательство людей как бы предполагалось уже само собой. А безумие животных казалось особенно тягостным.

Иван Васильевич, стиснув зубы, глядел на дорогу. Как командующий, он впервые ощутил свою полную беспомощность и жуткий стыд. Если бы не люди с почерневшими лицами, которые сновали кругом, не офицеры аэродромного обслуживания, отдававшие честь и этим выражавшие доверие и надежду, не день, когда все видно, он бы сел на землю и расплакался от бессилия.

Адъютант Крицын оказался более расторопным, чем Иван Васильевич предполагал. Через полчаса после налета он прикатил к лесному мыску, окаймлявшему аэродром, потрепанную полуторку.

Водитель с трудом дотянулся до пилотки.

— Ехать в Белосток опасно, товарищ генерал.

Болдин стряхнул с плеча круживший над аэродромом пепел.

— Почему?

— Немецкие парашютисты, товарищ генерал, — хмуро оправдывался солдат. — Парашютные десанты… Опасно.

В широко раскрытых глазах солдата мелькнул испуг, потому что стоявший перед ним симпатичный и добрый генерал в секунду переменился и рассвирепел:

— А где на войне не опасно? — прогремел его голос.

Солдат втянул голову в плечи и больше не возражал. Иван Васильевич втиснулся в кабину. Адъютант с капитаном Горячевым и штабной оперативник улеглись в кузове. Объезжая воронки от разрывов, полуторка вылезла на дорогу и промчалась мимо указателя «Белосток», который покосился и был повернут в небо.

Болдин хранил молчание. Внезапный спазм раздражения оказался спасительным. После бомбардировки аэродрома, расстрела с воздуха беззащитных жителей и лошадиных повозок Болдин стал другим человеком. Это был уже не тот генерал, которого знали, штабной «чистюля», предпочитавший на карте остро заточенные карандаши. Иван Васильевич превратился в старого служаку, который недоволен всем на свете — обстоятельствами, жизнью, собственными распоряжениями и тупостью подчиненных. Поэтому разговаривал только криками и рыкал на солдата-водителя при каждом повороте.

— Лево! Право! — хотя это и так было видно. — Прямо! Быстрее! Останови! Крицын! Проверьте, что за люди?

Им навстречу с изможденными лицами беспорядочно и будто бы бесцельно двигалась толпа работяг.

Болдин высунулся из кабины:

— Кто такие?

Ответом было молчание, и Болдин поежился:

— Куда путь держите?

Даже улыбку бодренькую изобразил.

— В Волковыск, — отозвался самый ближний из работяг.

Скинул тужурку с тощих плеч и вытер ею измазанное лицо.

— Из отрядов… мобилизованные. Укрепрайон оборудовали. Да немец не дал. Сейчас там земли не видать, сплошной огонь.

— Далеко? — спросил Болдин.

— Километров сорок.

— А Белосток наш? — спросил, высунувшись, оперативник сверху.

— Покуда шли, наш был.

— А там кто знает, — отозвался голос из глубины толпы. — Прет.

Болдин неопределенно кивнул. Минута — и толпа, и встреча остались в прошлом. Ничего не облегчили, не прояснили.

— Воздух, товарищ генерал, — Крицын выговорил с трудом, точно ему не хватало дыхания.

Болдин и без него видел. Сделал знак водителю. Тот затормозил и кинулся к ближайшему леску. За ним поспешили остальные.

Полтора десятка зловещих точек на горизонте обернулись гудящими бомбардировщиками и заполонили все небо. Шли вольно, безнаказанно. Первые, видно, имели задание, за машиной гоняться не стали. Зато оставшиеся три самолета резко снизились над лесом, чтобы точнее стрелять по беженцам, заполонившим дороги. И выскакивали из-за макушек деревьев один за другим. Открыли огонь и кинули несколько бомб. Одной из них — ближней — разворотило машину. Капитану Горячеву осколок угодил в лицо. С трудом, по петлицам, Болдин понял, что это был Горячев. Оказался убит и водитель, убежавший раньше всех.

— Боялся ехать из-за десантников, — сказал Болдин. — А смерть его по-другому нашла. Чуял, наверное. А? Как думаешь? — обратился он к Крицыну.

— Почуешь, когда они летят один за другим, — выговорил с трудом адъютант. — И никого наших нету.

Подошедший оперативник посмотрел на часы и взглянул на него.

— До Белостока километров десять осталось, — сказал он, ни на кого не глядя. — Может, пешком дойдем?

Оба подчиненных не произнесли при обращении «товарищ генерал», точно вина за случившееся лежала на нем. Иван Васильевич заметил это, но ничего не сказал.

На железнодорожном переезде возле самого Белостока следы недавней бомбежки выглядели еще ужаснее, чем на шоссе. Развороченные рельсы, горящий товарняк. Ближе… Ближе… Откуда вой? Что? В товарняке люди? Когда? Почему? Как? Точно!..

Приближавшиеся стоны и крики выдержать было невозможно. Обожженные, окровавленные люди вываливались из вагонов. Лежавший возле насыпи юноша, раненый, очевидно, смертельно, исходился истошным нечеловеческим криком. И только глаза, отдельно от искаженного лица, взглядывали на плакавшую рядом девушку здраво, осмысленно.

Болдин беспамятливо отметил про себя этот вид и тут же забыл. Его вели сквозь нарастающий вой, через всю эту жуть почти силой. Прямо у них на пути одна женщина прикладывала оторванную ножку к ребенку, потом поднимала его, мертвого, прижимала к себе. Ножка падала. И женщина, уложив худенькое тельце, склонялась над ним и начинала все сначала.

Вой сделался оглушительным. С трудом воспринимая происходящее, Болдин слепо двигался за адъютантом. «Это ад! ад! Если есть ад, то он такой. Или нет, даже в аду такого не бывает, — тупо билось в голове. — Как могли такое допустить? Видит ли это Павлов? Понимает ли?

Временами сознание заволакивало, точно минула не одна сотня лет, и в незапамятных временах остался вчерашний день, когда они обсуждали вероятность событий со спокойствием и уверенностью. Во вчерашнем дне все должно быть иначе, и от грозной конницы давно бы убежали враги. Вместо этого под ним разверзлась кошмарная бездна, и он летел, ничего не видя, кувыркаясь, как матрешка, не находя опоры и не умея перевести дух.

Может быть, адъютант больше соображал, но они нашли штаб 10-й армии. Оказался там только начальник тыла, командарм Голубев отбыл на КП.

— Представляю этот КП, — ядовито сказал Болдин.

В штабе армии он вновь стал заместителем командующего. Начальник тыла молча следовал за ним, ожидая разноса или расстрела. Тем более что в мирные дни заместитель командующего не любил и не жаловал его. Но и Болдин, забыв о старых счетах, прятал глаза.

— Доложите обстановку, — коротко приказал он. — Без подробностей. Главное — насколько немцы вклинились?

— Н-не располагаю… Говорят, мехчасти противника уже под Гродно. Обошли.

— Что в вашем хозяйстве?

— Разбиты склады ГСМ. Танки нечем заправлять…

От напряжения глаза начальника тыла округлились, точно Болдин мог вытащить пистолет и тут же застрелить его.

— Свяжитесь с Минском, — устало сказал Иван Васильевич. — Доложите обстановку. Пусть перебрасывают горючее самолетами.

— Телефонная связь нарушена, — пробормотал начальник тыла. — Рации не могут пробиться в эфир. Сплошные помехи.

Болдин повысил голос и сверкнул глазами.

— Я вам сказал, свяжитесь с Минском. Любым способом. Ясно?

— Так точно!

— Я еду на КП немедленно.

Начальник тыла достал потрепанную эмку, и Болдин выехал из Белостока на юго-запад. Когда город остался позади, Иван Васильевич занервничал. За горизонтом, который ограничивался горбатинкой шоссе и верхушками ближних деревьев, таилась погибель. Впереди наших войск не было. Такую возможность заместитель командующего вполне допускал. В любую минуту могли появиться немецкие танки или парашютный десант.

Но — минуло. Они проехали не больше получаса, когда адъютант заметил впереди на опушке леса две палатки и раскинутые по деревьям антенны. Водитель, не дожидаясь команды, повернул на грунтовую дорогу.

Навстречу из палатки вышел сам командующий армией генерал-майор Голубев. При виде его богатырской фигуры Болдин как-то сразу успокоился. «А ведь принял сегодня бой, — подумал он о Голубеве, — и ничего… держится. Пока такие вояки есть, не все потеряно. Драгоценная это вещь — мужская храбрость».

Уверенность, данная командарму от природы — выражением глаз, разлетом ожестковевших бровей, прищуром белесых прокуренных ресниц, — все это подкупало и усугублялось тем простым знанием, что Голубев побывал уже в двух войнах и его спокойствие — не безмятежность новичка или тупца, а выдержка грамотного солдата, знающего, где противник, что он делает в данный момент. А это в сложившейся обстановке было самым важным.

Спокойствие командующего армией передалось Болдину.

— Ну, докладывайте, — произнес он таким тоном, каким сказал бы по другому случаю: «А плоховато встречаете гостя. Могли бы и постараться».

Голубев, казалось, остался доволен таким обращением.

— Сегодня вторая дивизия отразила танковую атаку немцев. Потери большие. Для провокации это великовато. Там, наверху, поверили, что идет война?

Так как Болдин не отозвался на выпад, считая себя причастным к этим «верхам», Голубев продолжил сдержаннее:

— Если за ночь не успеем перегруппироваться, он прорвет оборону. А снимать войска с других участков рискованно. Резервов не дадите?

Болдин напрягся, повел головой, прижимая подбородок к груди, точно хотел удостовериться, на месте ли генеральские звезды в петлицах. Их осознание всегда прибавляло ему значимости и меняло душевный настрой. Он расправил плечи и спросил отчужденно — жестко:

— Почему из 10-й армии не поступало сведений?

Начальник тыла от такого вопроса мгновенно вспотел, потому что дело могло потянуть на трибунал. Голубев же только сощурил прокуренные ресницы, и Болдин опять поразился уверенности этого человека, сквозившей в каждом слове, даже в движении. Будто не он должен был оправдываться перед начальством и ждать наказания, а сам Болдин вместе со штабом округа оказались виноваты.

— Проводная связь нарушена, — прозвучал короткий ответ.

— Хорошо, — наставительно произнес Болдин. — Армейские рации?

— Работают очень плохо. Сейчас убедитесь. Вражеские станции их забивают.

Они вошли в штабную палатку. Деревянный стол с телефоном вытянулся во всю длину. Несколько табуреток. Во время недавних учений такая обстановка воодушевляла ощущением несокрушимости и прочности вооруженных сил. Теперь же внутренний вид палатки выглядел жалким, ущербным, порождал неуверенность и тоску. Но Болдин не был бы генералом и вторым лицом в округе, если бы показал свою слабость.

— Насколько противник вклинился в оборону? — жестко спросил он.

И Голубев, как на недавних учениях, подчинился немедленно, начал объяснения. В разрушившемся мире даже это стало удивлять Болдина. Он заметил и заставил себя встряхнуться.

 

38

В уцелевших телеграфных проводах неистовствовала буря. Радиоэфир стонал, кричал, корчился.

«К вылету готовы. Связи не имеем. Повреждена линия Лида — Гродно. Ждем указаний о действиях».

«Генерал-майор Семенов. В случае налета противника подниматься в воздух и уничтожить его. Докладывайте регулярно через час. В случае налетов — немедленно».

«У меня нет связи. Голубев».

«У аппарата генерал-майор Кокарев. Немедленно информируйте, что у вас происходит на границе? Выполняют ли войска приказ? Через сколько времени будет донесение? Поторопитесь. Введен ли план прикрытия? Жду ответа».

«У аппарата майор Петров. Танки противника прорвались в Бельск. Что делает Хацкилевич? А Никитин? Как дела у Пешкова?»

Связь прервана.

«Командующему войсками ЗапОВО. Приказываю: дальше Заблудов, Городок не выходить».

«Противник сбрасывает парашютистов в форме НКВД и красноармейцев. Прошу поставить в известность. Василевский».

«Продолжайте выполнять поставленную задачу».

«Был налет авиации на Лиду. Связь с армиями нарушена. Принимаем меры к выяснению. Все».

Открытым текстом:

«Выйдите из-под удара».

«Генерал-лейтенант Ватутин приказал доложить, во сколько приступлено к выполнению полученной вами шифровки. Жду ответа».

«Голубеву передайте занять рубеж Осовец — Бобр — Визна — Сколки — Бельск и далее на Клеуели. Все это осуществить сегодня за ночь. Особо обратить внимание, чтобы хозяйство Клич не осталось в Червонном бору. У меня все».

«Болдин. Из Червонного леса вся артиллерия была выведена и участвовала в боях».

«Павлов. Приступайте к выполнению данного мною задания».

«Крайне необходима истребительная авиация».

«А как противник?»

«Его авиация обнаглела. Бомбит район Невсля. Это уже вторые сутки. Еще раз прошу дать истребители».

«Попытка с утра найти штаб какой-нибудь части успеха не имела. Какое-то колдовство, которому я не верю. Найти танковый полк и приказать им энергично действовать».

* * *

Полк майора Щепинова отходил целый день без единого выстрела. Солдат бомбили, обстреливали, и когда они, обалдевшие от грохота и охватившей безнадежности, закапывались в землю, готовились стоять насмерть, откуда-то поступал приказ, и батальоны, не увидев немца, снимались с позиции. Кто-то, видно, думал и руководил.

Во время переходов синевский гармонист Семен Ущеков держался возле Ивана, хотя в деревне завидовал ему и враждовал. Не прощал Маньку Алтухову. Теперь пришлось.

В той жути, среди которой Ущеков очутился, только медлительность и невозмутимость Ивана успокаивали. Он и дома, в Синеве, делал все без суеты. Зато получалось лучше, чем у других. Лошадь запрягал или травы косил на лугу — все как будто с удовольствием. И другого такого интересного дела нету на белом свете. Работал медленно, неторопливо, а не угнаться. На охоту зимой ходил, следы звериные читал, как по книжке. Для Ущекова лес был пустой. А Иван видел в сто раз больше. Рядом с ним и Ущеков начинал прозревать: и белку, и зайца, и волка, и лисицу угадывал. А птицы видимо-невидимо.

Память все время тянула к дому. И даже молчание Ивана напоминало про синевские дали. Теперь стало главным Ивановым делом — быть солдатом. И он принял это как должное. Вроде ничто его не свербило — ни усталость, ни воспоминания. Такой бесчувственный, думал Ущеков. Чего к нему девки липли?

Курева не хватало. Тут Семен одалживался. Сам не успел как следует пристраститься. А Иван этим баловался с малолетства. Научился у рыбаков. Один раз Семена взял на речку. Шли они по росистой траве в четыре следа. Далеко видать. Иван как ухватился за удочку, так и не сходил с места. А Семен резал свистульки, ходил по берегу. Иван выкурил самокрутку из махры, поймал за пару часов окунька. И шел обратно довольный. Семен так и не привык ни рыбачить, ни курить. Потом и с девками начал Ивану завидовать. Сам-то уже срочную службу отломал, а сойтись не умел. Всякий раз девка чудилась единственной и главной. Разные высокие материи голову заморочивали. И покуда он ходил вокруг да около, подружки норовили ускользнуть. Сказки им без надобностей, он давно уразумел для себя: бабам нужно, чтобы все просто. Как Иван это умел. И все равно от Семена Ущекова девки обязательно упархивали. Бывало, из-за гармошки прислоняются, а потом бегут. Одно время по Маньке Алтуховой сох. Так она в ответ бровью не повела.

А вот Сонька Лавыгина сама нашла и женила на себе. Перед самой войной. Нагулялась вволю, решила образумиться. Одной ночи хватило, чтобы Семка Ущеков пошел за ней против отца с матерью. Через нее видел и свой дом, и всю деревню. И затаенное соперничество с Иваном. Но уже безо всякой враждебности и злости.

Теперь они уравнялись. Все деревенские затеи отошли в незапамятные времена. А подумать — всего-то минуло два дня.

И прежде, завидуя Ивану, Семен Ущеков почему-то всегда подчинялся. Так и в минувшее воскресенье вышло. Повезли колхозное молоко на базар в райцентр. И попали под бомбовый налет. Иван первый сообразил насчет военкомата. Ущеков сопротивлялся и звал обратно в деревню. Но получилось так, как решил Иван.

Доярка с фермы, пожилая баба Анисимовна, зазывавшая парней на свое сорокалетие, помчалась обратно, нахлестывая коней.

А ребят забрали в тот же час. И уже никого из военкомата не выпустили. Везли полдня в товарных вагонах. Потом выгрузили посреди поля и, вместо того чтобы бросить в наступление, заставили пятиться назад.

— Говорили тебе! — бурчал Семен, когда пробирались через болотные гати. — Нет, уперся!

Из осторожности он недоговаривал, что лишний день могли бы побыть дома. А это, если из болота глядеть, ни с чем не сравнимое удовольствие.

— Если бы нас из деревни призвали — другое дело! — бурчал Семен. — Где бы мы были? Уж точно не тут. Может, в самом Берлине. Меня надо было слушать.

Иван внимал вполуха, оглядывался зло.

— Да где же они?

— Кто?

— Немцы!

— Нас выводят на них. Ты что, командирского приказа не слыхал? Небось, выбросилась на парашютах какая-то часть. Вот и заставляют нас искать.

— А стреляет кто?

— Шпионы.

После болот, едва они ступили на твердую землю, стали рваться снаряды. В черном дыму разлетались красные молнии.

— Больно много шпионов, — сказал Иван. Подняв голову, различил самолет. Тонкая, едва видимая рама неслышно парила в бездонной синей выси. Бомбы из нее не сыпались, но она следила за землей. Следующим взрывом раскидистую вербу подняло в воздух и расколотую, с дрожащими дымными сережками, бросило под ноги Ивану. Пришлось всем лечь по команде, хотя до спасительного леска оставалось недалеко.

За полем, куда их отвели, Ущеков зарылся в землю так, что винтовка торчала вверх.

— Стрелять как будешь? Чего ты вырыл? — спросил Иван.

Перед синим взгорьем, за крохотной деревушкой виднелась дорога. Дальше уступами поднимался лес. Зеленый внизу, он темнел и синел, забираясь выше. Из окопа казалось — под самое небо. За ним могла быть граница или большой город. Потому что воздух там струился и был подернут дымком. Иван успел вырыть приступок, чтобы удобнее было подниматься в атаку, глянул по сторонам и сгорбатился, точно колом его оглоушили.

Дорога внизу кишела немцами. Сперва прокатили танки с тонкими стволиками пушек. Из пушечек вырывалось узкое лезвие огня. Там быстро начался и закончился бой. Скорее всего, танки с ходу смяли заслон, потому что никаких задержек в движении не было. Следом, не замедляя хода, вываливались из-за бугра тягачи с пушками, катили длинные открытые грузовики, набитые солдатами.

— Сколько их, — выдавил Семен Ущеков. — У нас патронов не хватит.

Когда последний грузовик скрылся в лесу, солдаты зашевелились. Лица у всех стали серыми.

— Куда идут-то? — долетел до Ивана голос из соседнего окопчика.

— Должно, на Минск, — задумчиво проговорил Иван.

— Сзади немцы! Спереди немцы! Как воевать-то?

Иван отозвался не сразу.

— Может, у нас тактика такая? Заманить, а потом ударить?

— Почему-то, кроме нас, нигде такую тактику больше не выдумали!

— Наверное, земли много, — отозвался из окопа неизвестный солдат. — Попробуй так в Германии. Только попятился, уже и край! А у нас — эвона где край! Отселе не видать.

Те, что прокатились по дороге, были еще не все немцы. Явились и новые. Багряный шар заходящего солнца начал слепить глаза, когда на дальнем конце поля возникли едва видимые фигурки вражеских солдат. Против солнца они казались черными. Немцы шли через поле, в полный рост, не сгибаясь. Начавшийся автоматный треск не умолкал, разрастался, точно перед окопами щепиновского полка были еще другие солдаты. Иван подумал, что немцы совсем не боятся. И главное, не жалеют патронов. Когда солнечный луч перестал бить в глаза, стали видны красные линии автоматных очередей.

Скоро пули начали проноситься над головами затаившихся солдат или с мягким шипением гасли в бруствере. Наши тоже стали отвечать сперва одиночными выстрелами. Потом посыпались лихорадочно, вразнобой. Но немцы по-прежнему шли разомкнутой цепью через все поле, и никто из них не упал.

Когда под черными касками стали видны белые треугольники лиц, Иван дважды выстрелил и сам удивился истошному крику, с каким завертелись оба немца. Наши солдаты на Финской так никогда не кричали. Да и финны были молчаливее.

Ружейная пальба становилась все отчаянней, но это не остановило вражеские цепи. И не чувствовался наносимый выстрелами урон. Черные каски сделались зеленоватыми. Немцы перешли на бег. Иван примкнул штык и поставил ногу на приступочку, чтобы выпрыгнуть из окопа врукопашную. Но приказа не было. Вместо него с левого фланга ударил пулемет. В сумерках завиднелось длинное бьющее пламя, вылетавшее из ствола. Середина немецкой цепи сразу полегла. Остальные попятились. «Ну, давайте! Давайте!» — молча кричал Иван, приплясывая в окопе от нетерпения и готовясь кинуться в штыки. Немцев еще можно было догнать, а он все приплясывал, готовясь выпрыгнуть, когда вместо приказа «в атаку!» — эхом прокатился по окопам чей-то хриплый отчаянный крик:

— Танки!!!

Поднявшись выше над бруствером, Иван увидел белые кресты на иссиня-черной броне, пламя из тонких стволов. Стреляя на ходу по невидимой цели, танки прошли до середины поля, развернулись с лязгом и скрежетом и двинули на помощь отступающей пехоте. Открыли с ходу пальбу.

Пулемет на фланге замолк, перестало выскакивать длинное острое пламя. Близко разорвавшийся снаряд оглушил Ивана. Он не сполз на дно окопа и с тускнеющим сознанием видел, как беззвучно в разных местах взлетает земля, то растекающейся красноватой вспышкой в дыму, то черным столбом кверху.

Танки прошли над окопами. Ни одна граната не взорвалась. Их просто не было. Немецкая пехота опять поднялась. Но ее снова прижали к земле. Ожили наши пулеметчики. Танки не успели развернуться. Из леса по ним вдруг ударили пушки. Кто их там поставил? Когда успели? Один танк с подбитой гусеницей завертелся на месте, другой задымил. Остальные застопорились, начали, ворча, отползать.

К Ивану вернулся слух. Он различил глухой хлопок в небе и пронзительный режущий свист. Так рвется шрапнель. Пушки из леса били уже по пехоте.

Вторая атака немцев тоже захлебнулась, и тогда пошли наши.

— А-а!! — мощным гулом разлилось вокруг.

Полузадушенный, из окопа торчал Ущеков. Белый глаз, как у павшей лошади, был наставлен в небо.

— Прикройся! — крикнул Иван, пробегая.

Волосы на голове у Семена зашевелились, точно он соглашался. Но положения своего не изменил. Не смог.

После боя Иван его откопал.

* * *

Вечером перед сном Семка Ущеков отошел, отдышался. Начал хвастать:

— Сколько я патронов спалил, не счесть. Только три осталось.

— Попал? — поинтересовался Иван.

— А я почем знаю! Ты сколько стрельнул?

— Два раза.

— Это чего же? Это ты чего же? — начал Ущеков.

— Зато попал, — усмешливо произнес Иван и повалился на отсыревшую к вечеру траву. — Эх! День будет завтра хороший, — добавил он, сжав рукой несколько влажных стеблей.

— Ну, чего? Здесь будем стоять? Или дальше пойдем? — зацепил новую мыслишку Семен. Ему все время хотелось излить досаду на своего синевского соседа, заставить оправдываться. Он даже не мог объяснить своего чувства. От Иванова спокойствия Семена все время выворачивало, будто он сидел на ржавом гвозде.

— Как прикажут, — лениво отозвался Иван.

— Тебе все равно, что ль?

— Воевать надо, а не спрашивать.

Долгое время молчали. Но Ущеков никак не мог улечься и успокоиться. Мешал бугор.

— От Соньки писем жду, — сказал он мечтательно. — А щас подумал: в деревне-то, небось, адреса нашего не знают. Куда письма присылать? Болотами идем…

— Упремся — сообщим! — пообещал Иван.

Ущеков скатился с бугра и привстал.

— Слушай, а чего ты на Алтуховой Маруське не женился? — спросил он с таким выражением, будто мог это сам сделать в любой момент. — Она же тебе нравилась…

— Мне и Верка нравилась, — ответил, пробуждаясь, Иван.

— А эта? Городская? Когда ты ее подобрал, мы все смеялись.

— Она сама меня отставила.

От Семеновых вопросов сон окончательно улетучился. Иван сел, достал мешочек с махрой, насыпал на газетный квадратик, привычно ловко завернул и запалил огонька. Бойцы лежали вповалку, но мало кто спал. Сказывался напряг боя. А может, так же как Семена, бередили воспоминания. Рядом с Иваном маленький киргиз с симпатичным лицом натащил откуда-то веток и устроил себе пышную постель.

— Эй, Рустам! — позвал Иван. — Все у тебя получается. Ты, наверное, у себя в Киргизии счастливчиком был?

Рустам отозвался охотно, заулыбался. При свете месяца видно было, как заблестели в улыбке зубы.

— Я в детстве как сыр в масле катался. Потом поменялся с женой.

— Как это?

— Я ей отдал дом, пять комнат. А сам двух детей взял. Гуляй, говорю, много не нагуляешь.

— Так ты ее бросил?

— Нет, она меня. Но дети со мной. Так мы договорились. Я пустой остался, зато дочке три годика. И сыну полтора. Недавно она приходила.

— Жена бывшая?

— Да. Говорит, давай обратно сойдемся. Я отвечаю: что у тебя есть? Она говорит: ничего. Я говорю, дом ты прогуляла, без ничего осталась. А мое богатство — дети. И дом я построил шесть комнат. И жена у меня золотая. Зачем мне сходиться?

— Так ты женился?

— Да. Уйгурку взял. Сперва мне военкомат отсрочку давал. А как женился, они мне через полгода повестку. Как раз в апреле, двадцать третьего числа.

— Хорошую ты себе постель соорудил.

— Да…

— Па-а-дъем! Па-а-дъем! — глухо донеслось из темноты.

 

39

«Командарму 3-й армии:
Климовских»

1. Донесите положение на фронте: где находятся части по дивизиям и что делают?

2. Сколько и какого противника против них находится? Где механизированный корпус и какие результаты контрудара совместно с авиацией?

3. Против танков используйте противотанковые артбригады.

4. Не имею связи с 10-й армией. Свяжитесь с ней через командира и сообщите положение на ее фронте. От этого зависит использование Хацкилевича.

5. Как обеспеченность боеприпасами и горючим? Посылаю выписку из приказа № 2 наркома обороны.

«Связь установить не удалось. Противник последним донесением был на земле перед УРом. Барановичи наши. Бобруйск, Чуховичи до вечера были наши. От тов. Кулика и Болдина донесений не имели».

«В чьих руках Минск? В чьих руках Бобруйск?»

«Отряд противника достиг местечка Вьюн, западнее Быхова. К 19.00 контратакой наших передовых отрядов противник отброшен за реку Друть».

* * *

Танковые клинья немцев разрубили Западный фронт на несколько частей и начали забираться в тылы, окружать, обрекая русские армии на поражение.

Перед войной артиллерийские склады округа ломились от боеприпасов. Но в первые же часы вторжения войска оказались без патронов и снарядов. Горючего в прифронтовой полосе накопили на месяц боевых действий. К началу второго дня танки начали останавливаться из-за нехватки топлива: хранилища и железнодорожные цистерны немцы взорвали, разбомбили, сожгли.

Все в мире решает соотношение сил. Главная катастрофа разразилась на Западном фронте потому, что Германия бросила сюда — в кратчайшее направление на Москву — главные силы. Но, конечно, неразберихи и неготовности фронта было более чем достаточно.

Внезапности не было для генералов. Внезапность была для бойцов, когда их, сонных, выгоняли из казарм и ставили под ружье.

На киевском направлении оказалось меньше германских сил, но и там шли тяжелые бои. Однако командир корпуса Рокоссовский успел развернуть войска. У него бойцы не спали во время вторжения. Наступавшие вражеские части Рокоссовский опрокинул встречным контрударом и погнал их обратно. Даже просил разрешения идти на Варшаву. Но командование, сообразуясь с общей обстановкой, не позволило.

На Западном фронте такого генерала не нашлось. Только ли Павлова в том вина? Выстоял бы в налетевшем огненном вихре другой полководец? На это никто не даст ответа. Хотя пример Рокоссовского показывает многое. И, уж конечно, на том гигантском разломе осталось незамеченным сопротивление десятков, сотен, тысяч плохо вооруженных бойцов. Что значили в общем разгромном итоге их отчаяние, героизм, их безвестная гибель? Страшна и неблагодарна судьба тех, самых первых.

Ни в одну сводку не попали бойцы пограничной заставы, задержавшие на целый час переправу немцев через Буг. Ни одним благодарственным словом не были упомянуты зенитчики танкового батальона, которые не успели разгрузиться и вели огонь по наступающим танкам противника прямо с железнодорожных платформ.

Каждый был открыт орудийному выстрелу. Многих заколодило. Но возле десятка человек, сохранивших присутствие духа, начали группироваться люди, потерявшие память от страха. И память возвращалась к ним, чтобы в грохоте боя слышать и выполнять приказы.

От вражеских снарядов взрывались платформы. Но и танки горели. Всюду была смерть, но это была достойная смерть, без жуткой паники, когда каждый умирал прежде, чем терялся человеческий облик от ужаса и обреченности.

Бой продолжался до последнего человека. Когда железнодорожная насыпь вверху и по откосам усеялась дымящимися колесами, досками и телами убитых, некому было сопротивляться.

Но и танки в тот день дальше не прошли. А значит, спаслось множество людей, никогда не узнавших об этом. Враг задержался на несколько часов, минут и секунд. Потом из этих секундочек стали складываться дни и месяцы.

Немецкий солдат не испытывал и сотой доли того отчаяния, которое выпало на долю русскому. Враг был лучше вооружен, подготовлен, руководим знающими генералами.

В Красной Армии тоже было немало способных военачальников, но они с приходом войны только начали занимать решающие позиции и посты, а значит, влиять на события. В мирное время больше преуспевали такие приспособленцы, как всенародно любимый Ворошилов и неизвестный широкой публике, но ухвативший маршальские звезды Кулик.

Сама система сложившихся отношений выталкивала их на поверхность. А может быть, извечный склад характера? Во всяком случае, подстраиваясь, Павлов старался слушать верховных приспособленцев. А где выход? Да, прояви он строптивость, начни выкатывать орудия на прямую наводку, как немцы, не сносить бы ему головы. Не только с командующих сняли бы, но и сослали в Тьмутаракань. Послушание очень ценилось и помогало Павлову в мирное время. Оно же — с началом вторжения — стало причиной его трагической гибели.

 

40

Отто Лемминг, потомок знатного рода, тоже считал себя способным военачальником и никогда не думал, что война начнется для него с такого конфуза. Вначале складывалось хорошо. Он переправился со своим батальоном правее Бреста, который огрызался огнем. Обойдя задымленную крепость, они двигались дальше в течение дня, почти беспрепятственно. Жилые поселки и деревни вспыхивали по мере их продвижения. Женщины с детишками плакали и дрожали, как во Франции. Но с наступлением ночи начинались непонятные атаки мелких разрозненных групп противника. Их отгоняли без труда. Но когда появились убитые и раненые, чувство превосходства уступило место злобе и недовольству. Поэтому пленных старались не брать. Лемминг рассчитывал в скором времени получить повышение и новую должность. По его мнению, вся летняя кампания могла продлиться не больше месяца, хотя непредвиденные задержки настораживали. Во Франции он не встречал таких оскаленных лошадиных морд, которые вынеслись на них из-за леса, не замечал у всадников волчьих беспощадных глаз.

Они, немцы, до этого воевали во Франции спокойно и деловито. Массовые убийства не требовали предельного напряжения сил, как тут. Никто не старался рисковать. А этот чубатый всадник, который мчался на него, готов был убивать, не жалея своей жизни. Автоматная очередь его не остановила.

На полном скаку он дотянулся саблей до мышиного мундира и пошел дальше рубить, стараясь уничтожить как можно больше стреляющих и бегущих солдат.

Жирные лошадиные ляжки ускакали дальше, а Отто Лемминг все еще боялся оторвать голову от земли, глядел в небо одним глазом. Удар саблей по каске оглушил его, голова раскалывалась, и он уже не так сильно хотел повышения. Его заслуги не было в том, что полегший под ударами конницы батальон вызвал тревогу у высокого начальства. Генерал Клюге, видевший этот позорный разгром, плохо отозвался о потомке знатного рода и вызвал авиацию.

* * *

Не везде у русских плохо складывалось. Южнее Ломжи конная дивизия стойко выдержала танковый удар. Черные «панцеры» с крестами шли вначале почти беспрепятственно, расстреливая редкие орудийные расчеты, стоявшие на пути. Но когда двинулась немецкая пехота, парни с закатанными рукавами наткнулись на сопротивление. Заняв оборону, согласно уставу, они стали методично обстреливать передний край русских. И тут из леса вынеслась конница. Привыкшие к танкам немцы испугались вспененных лошадиных морд. Они открыли огонь по живым мишеням, но количество тех не уменьшалось, а росло. Будто вместо одной застреленной лошади возникали две.

И пехота дрогнула. Первые ряды побежали. За ними поднялись остальные. Вот тут всадники на бешеных конях не знали пощады. Так же, как перед этим немцы.

* * *

Эту атаку видели с наблюдательного пункта командарм Голубев и замкомфронта Болдин.

«Даешь!!!» — неслась бешеная лава, и Болдину казалось, что слышит он это легендарное слово. — «Наконец-то! — шептал он, наблюдая за боем в бинокль. Наконец! Вот и перелом! Как в Гражданскую… Чапаев… Ах молодцы! Ах герои!» — проговорил он, сжимая брови до слез.

Черные вражеские фигурки стали откатываться назад. Болдин ловил биноклем распяленные рты, искаженные страхом лица. «Пришли! Думали маршировать?.. Пожары, стоны и слезы? Получай!»

После всего виденного ненависть не умещалась в одно это слово. Болдин только твердил: «Так! Так! Вот вам, гады! Вот!»

Часть конницы грамотно пошла в обход. В окулярах бинокля Болдин поймал медную грудь бешено рвущегося жеребца. И глаза всадника — яростные, уверенные. «Да… что значит русский бой удалый, наш рукопашный бой…»

Отнял бинокль, чтобы вытереть слезы, не стыдясь.

Что случилось потом?

Гул моторов за спиной не дал ему сообразить, что это могут быть вражеские самолеты. Они заходили с востока и обрушились на победоносную конницу внезапно. Лошадь в окоп не спрячешь. Несколько минут, показавшихся часами, «мессершмиты» били изо всех пулеметов и пушек по мечущимся лошадям и всадникам. Там, где оказалась бессильной немецкая пехота, безнаказанно управились авиаторы. Огромное поле было устлано разорванными трупами лошадей и всадников. За несколько минут конная дивизия была, по существу, уничтожена. Насладившись содеянным, «мессершмиты» покрутились в небе и скользнули за горизонт. Болдин испытал еще большее потрясение, чем от налета на станцию, где впервые увидел горящие составы с людьми и нефтью.

В грохоте и вое перед Голубевым возник дежурный в порванной, прожженной гимнастерке.

— Товарищ командующий, нам удалось наладить связь. Вас вызывает Минск.

Голубев взял трубку.

— Говорит Павлов, — донесся слабый голос. — Доложи обстановку.

Голубев стряхнул с бровей кусочки земли.

— Докладываю: три вражеских армейских корпуса при поддержке танков и авиации атаковали на рассвете двадцать второго левофланговый пятый стрелковый корпус. Дивизии в первые же часы боя понесли большие потери. Особенно пострадала 113-я. Чтобы предотвратить охват армии с юга, я развернул на реке Куреп 13-й механизированный корпус. Но танков там мало. Да и что можно требовать от Т-26? По воробьям стрелять?

Он вынужден был кричать, и голос его становился все тоньше и тоньше. Это никак не вязалось с высоким ростом и атлетическим сложением командарма. Болдин подумал, что этому генералу никогда не быть Наполеоном. Он храбр и опытен, богатырской силы, участвовал в двух войнах. Всем хорош, а искры нет.

— Но 6-й мехкорпус укомплектован новыми танками, — донесся ослабленный расстоянием голос Павлова. — КВ и тридцатьчетверки. Где они?

— Действуют! — отозвался Голубев. — В центре против первого стрелкового корпуса в направлении на Белосток наступает 42-й армейский корпус немцев. Чтобы укрепить здесь оборону, я поставил шестой мехкорпус на рубеж по восточному берегу реки Нарев, в полосе Крушево — Суражи.

— Что вы делаете, генерал? — голос командующего фронтом покрепчал. — Ведь вам известно, что корпус предназначен для контратак по наступающему противнику, а не для того, чтобы затыкать прорехи в обороне.

Голубев вздохнул и ничуть не оробел от начальственного окрика:

— Это справедливо. Но с чем воевать? Вся наша авиация и зенитная артиллерия разбиты. Боеприпасов мало. На исходе горючее для танков.

— Насколько мне известно, в вашей армии было достаточно горючего. Куда же оно делось?

— Тут вражеская агентура поработала, — отозвался Голубев. — Уже в первые часы авиация бомбила склады с горючим. Они до сих пор горят. На железной дороге цистерны тоже уничтожены. Ясно, что вражеская авиация била по известным ей объектам. 6-я кавдивизия сперва погнала немцев, а потом была расстреляна самолетами. У нас же воздушного прикрытия нет. Как защищаться от самолета? Клинком его не перешибешь. Вот они и шагают…

— Думаю, долго так идти не будут. Болдин у тебя?

— Тут…

— Дай-ка его.

Голубев протянул трубку, и Болдин взял.

— Говорит Павлов. Ознакомился с обстановкой?

— Ознакомился. Положение 10-й армии очень тяжелое.

— Слушай приказ. Вам надлежит организовать ударную группу в составе корпуса генерала Хацкилевича, 36-й кавалерийской дивизии, частей Мостовенко. И контратаковать наступающего противника в общем направлении Белосток — южнее Гродно. С задачей — уничтожить вражеские части на левом берегу Немана и не допустить выхода немцев в районе Волковыска. После этого вся группа перейдет в подчинение генерала Кузнецова. Это ваша ближайшая задача, и за ее решение отвечаете лично вы. Голубеву передайте, чтобы он занял Осовец, Бобр, Визну, Сокулку, Бельск. И далее шел на Клещело. Все это осуществить за сегодняшнюю ночь, причем организованно и быстрыми темпами.

— Как же Голубев выполнит ваше приказание, — закричал Болдин, — когда его соединения понесли потери и с трудом сдерживают натиск врага? Все части втянуты в ожесточенные бои. Снимать их — значит ослаблять оборону. И я не могу…

На какое-то время Павлов умолк. Потом жестко заключил:

— У меня все. Приступайте к выполнению задачи.

 

41

«Командующему 10-й армией,
Павлов, Фоминых, Климовских»

в копии — командующему 3-й.

В связи с наступлением ударной группы Болдина на Гродно, вам надлежит удерживать рубеж Забеля — Осовец — Визна — Капицы — р. Нарев до линии Сураж — Бельск — Гайновка. 6-й кавдивизии 24.06 сосредоточиться в районе М. Свислочи в готовности 25.06 вести решительное наступление в направлении на Кружаны.

* * *

Вместо облаков на западе по чистому небу плыли дымы. Начиная с утра стали слышны разрывы. Беженцы, спавшие вдоль дороги, зашевелились, стали подниматься, как бы собираясь жить заново, без обстрелов с воздуха, взрывов и смертей. Дети, забыв про вчерашний ужас, затеяли игру. Для этого им хватило мокрых цветов, старых тряпок и местечка между тележными колесами.

Вторые сутки Надежда добиралась до Синева, надеясь отыскать тетку и вместе пробиваться на восток. Расстояние, которое она промчалась в машине за несколько часов, превратилось на обратном пути в безмерное пространство, наполненное жарой, холодом, пылью и жаждой. Ее ум и душа не справлялись с тем, что произошло. Но, как и другие, ничего не понимавшие люди, она смирилась с неизбежностью. На ее глазах случились бомбежки, которых еще неделю назад никто не мог вообразить. Попадались сгоревшие дома, разбомбленные поезда и станции. Кровь, стоны, убитые воспринимались как составная часть новой непонятной жизни. Надежда шла, высоко подняв голову и оглядываясь, точно в запоминании увиденного заключался какой-то смысл.

Несколько раз их обстреливали, и она бросалась вместе со всеми прочь с дороги. Потом заметила: на самой дороге меньше взрывов и пуль. Немцы, видно, берегли этот путь для своих наступающих войск и стреляли больше по сторонам, как раз там, где скапливались люди. Она перестала убегать вместе со всеми и ложилась прямо у дороги. Потом нашлось еще несколько таких же умников.

Ей было страшно. И вместе с тем она не могла не думать, как невыносимо, наверное, положение самого Дмитрия Григорьевича, которого она так и не нашла. Штаб фронта в это время перебазировался восточнее Минска — в Могилев. А Надежда представляла, что Дмитрий Григорьевич сражается в огне и дыму, как боец, далеко на западе и никак не может задержать наступление вражеских войск. От этого его страдания становятся неизмеримо больше, чем у них, обыкновенных беспомощных людей. Здесь, среди беженцев, каждый отвечал за себя. А Дмитрий Григорьевич владел судьбами десятков и сотен тысяч. Такая тяжесть не каждому под силу. Редкий человек способен выдюжить. Но ее интересовал не вершитель судеб, а живой, конкретный человек, которого теперь, с появлением ребенка, или, лучше сказать, с зарождением ребенка, никто бы не смог заменить в ее жизни. Она боялась за него, что убьют или ранят тяжело. Или пропадет без вести.

Занятая такими мыслями, Надежда казалась спокойнее многих. К ней тянулись, и она оказывала помощь — перевязывала, пеленала, кормила, поднимала тяжести. Только могилы не копала, не могла.

Среди беженцев были в основном женщины и ребятишки. Иногда попадались старики. Мужчин не было. Если не считать одного высокого тощего интеллигента. Непризывного, как он говорил, колхозного счетовода.

— Призывной, не призывной, все равно убьют, — рассуждали бабы. — Немцы догонят и убьют. Раз молодой, значит, может быть солдатом. Что они? Сердце проверять будут?

Долговязый и сам это понимал и затравленно озирался. Отличил в толпе Надежду и присоединился к ней. Шел молча, не заговаривал, даже не глядел. Но держался рядом.

А поздним вечером, когда укладывались спать прямо на берегу речки, выполз из-за кустов и робко, молча стал заигрывать. Надежда рассмеялась, и он отстал.

Утром канонада ощущалась явственнее. Страх накатывал на людей волнами. Иногда им казалось, что они идут вот так, в панике, не два дня, а много веков.

Синево открылось на бугре — милым, привычным, тихим. Толпа беженцев повернула вдоль большой дороги, не задев маленькой веселой деревушки. Надежда осталась в одиночестве с трепетом и робостью. Ступила на знакомую тропинку. Вот и улица горбатится, где с гармонями ходили толпы парней и девушек. Сейчас она была пустынна. На старом месте в пыли купались куры, а меченая чернилами коза натягивала веревку и старалась дотянуться до маленькой березки.

Привычный деревенский вид немного успокоил Надежду. Однако беды подстерегали и тут. На двери теткиного дома висел замок. Кухонное окно, которое можно было открыть с помощью любой щепки, оказалось заколочено.

Соседка Степанида сидела на крыльце, на теплых ступенях. Еще недавно крепкая, властная, она словно увяла в одночасье, выглядела старой и немощной. Седой клок волос выбился из-под платка и трепался на ветру. Надежда остановилась перед ней, еще не надеясь, что будет узнана.

— Что же ты пришла? — грустно качая головой, спросила Степанида.

Надежда ничего не могла с собой поделать, — улыбнулась, по извечной русской привычке так встречать непосильную тяжесть.

— Тебя проведать, бабушка. — Небрежно убрала прядь с лица и спросила весело: — Как вы тут?

Степанида поднялась, скорбно глянув:

— Пойдем, накормлю. Окромя пустой картошки ничего нету.

Медленно ступая, вошла в дом. На выскобленный стол поставила миску с подрумяненной в печи еще теплой картошкой. Рассказала, как забрали на фронт Василька. Единственный сын ее был сердечником. Военком уже было отставку ему дал. А Василек сам настоял, и Степанида ничего не смогла сделать.

Узнала Надежда про тетку. Та вместе с другими женщинами и малыми детьми подалась в Минск на второй день войны. Сказала Степанида и про молодых девок. Те тоже немцев боятся. И от дому отрываться не хотят. Все письмишко или еще какую весточку получить надеются от женихов. Ихних ухажеров-то подчистую забрали. Кто-то вернется?..

— У Шуры Козловой свадьба была. Хороший стол такой закатили. Песни, пляски. Вечером свадьба, а утром война. Так Шурка с мужем и не пожила.

— А… Иван? — решилась Надежда. У нее дух захватило, что можно Ивана еще увидеть. Ведь не призывник. Уже Финскую отломал. Могли оставить по первости.

Лицо ее загорелось. Подумала, что соседка посмеется или упрекнет. Но мудрости старой Степаниде было не занимать. Виду не подала. Только спросила:

— Латов, што ли? — и, не дожидаясь ответа, продолжила: — Он же, сама знаешь, везде хочет поспеть. И Ущекова Семена за собой потащил. В первый же день подались. Мать Семена говорит про Ивана: встренула бы, убила!

— Есть кому нас убивать, — печально сказала Надежда. — Самим бы… своих… не надо бы…

Степанида вышла в сени, пошуровала в шкафчике, достала баночку клубничного варенья, которое берегла для особых случаев. Не собиралась говорить Надежда, а прежде, чем подумать, само слово вылетело:

— Откуда вы, бабушка, знаете, что я его знаю?

Тысячелетние женские глаза изучали Надежду недолго, но внимательно.

— А думаешь, любовь можно скрыть?

Помолчали. Степанида налила чаю.

— Если с девками нашими соберешься итить, договорись заранее. Там Верка рыжая с ими, могуть завтра…

Надежда попыталась охладить ладонями разгоряченное лицо.

— Неужто здесь будет немец?

— А хто его знает? — не глядя, вымолвила Степанида. — Видишь, как идет?

 

42

«Командарму-10 тов. Голубеву,

заместителю командующего фронтом тов. Болдину,

командарму-3 тов. Кузнецову.

С утра 24 июня вам надлежит:

1. Ударной группой в составе 6-го и 11-го мехкорпусов, 36 кавдивизии под командованием тов. Болдина продолжить решительное наступление в общем направлении на Гродно, овладеть этим городом и продолжать наступление по обоим берегам р. Неман на Друскенике. Конечная цель дня — занять местечко Мереч.

Иметь в виду 26-му СК обеспечение операции по западному берегу р. Неман со стороны августовских лесов и со стороны Сувалок.

2. Командарму-3 тов. Кузнецову 85-й и 56-й стрелковыми дивизиями атаковать в общем направлении на Гродно и закрепиться к северу от этого города. 27-й наступать на фронт Абно — Липск — Даброво, где и закрепиться, войдя в связь со 2-й стрелковой дивизией в районе Осовец.

3. 26-й стрелковый корпус, обеспечивая себя со стороны Вильно на фронте Ошмяни — ст. Бенякони, 24-й и 37-й стрелковым дивизиям, 17-й стрелковой дивизии наступать в общем направлении Радуот — Оранва. Обеспечение с запада района Лиды возлагается на 8-й ПТОБР.

Об отданных распоряжениях немедленно донести.

Командующий войсками Западного фронта Павлов

Корпусной комиссар Фоминых

Начштаба Климовских »

* * *

В то время, как тысячи людей, покоряясь судьбе, все еще рассчитывали на чудо избавления, военачальники, от которых это избавление зависело, пребывали в полной растерянности.

— Нет, ты чувствуешь, что он видит? И как понимает?

Болдин отошел от аппарата. Пересказывая павловский приказ командующему 10-й армией, он дал волю злости, накопившейся с утра от собственной беспомощности и ошибок, которые ему хотелось свалить на других.

— Ударную группу выдумал! Из чего?

Голубев пожал плечами. Сам он видел, что исправить положение невозможно. Армия встретила вторжение неподготовленной. Не с оружием в руках, в укрепрайонах, а в казармах, на постели. Да и сами укрепрайоны — вчерашний день войны.

Но Болдин продолжал бушевать.

— Что он себе думает?

В лесу, южнее Белостока, вдали от штаба фронта он мог позволить себе рассуждать, вместо исполнения приказа, говорить, что Павлов далек от действительности. Хотя и сам не был ближе. Голубев соглашался: с теми силами, которые оставались после сокрушительных ударов германских войск, не только контратаковать, но и удерживать оборону становилось почти невозможно. Насыщенный людьми и техникой Западный округ с началом военных действий оказался пустым, как прохудившаяся лохань. Все части, из которых Павлов приказал создать ударную группу, уже были втянуты в жестокие оборонительные бои. Их била хорошо отлаженная германская машина и умело направляемая. Отступающие войска несли тяжелые потери, в отличие от немцев, и остро нуждались в том, что штаб фронта не мог дать, — боеприпасах, горючем, людских резервах. Виноват в этом был Павлов. Не только перед Москвой, но и перед ним, Болдиным. В душе у Ивана Васильевича давно сложилось мнение, что, если бы он был главкомом, вся оборона была бы организована по-другому. А то, что он как первый заместитель нес прямую ответственность за катастрофу, у него как-то не укладывалось в голове. Перелетев из штаба в 10-ю армию, он как бы оказался в межвластии и ни за что не отвечал. И то, что Голубев согласился с ним, обсуждая возможность, а вернее, невозможность создания ударной группы, еще больше ожесточило его против Павлова.

Можно было возлагать надежды на 6-й механизированный корпус, где половина танков КВ и Т-34 в первых же схватках показали себя. Новые машины составили костяк атакующей русской группы. Немцы не выдержали удара и предпочли увести подвижную технику под защиту артиллерии. Орудия били прямой наводкой, и русские вынуждены были остановиться. Утихомирились, показав бронированный кулак и вселив в немецких генералов растущую тревогу и беспокойство.

Ни Болдин, ни тем более Павлов не знали об этом развернувшемся сражении и не могли принять меры, чтобы закрепить и развить наметившийся успех.

Вместо этого с прибывшим нарочным, который к ночи разыскал генерала Хацкилевича, пришел приказ оставить позиции и занять оборону по реке Свислочи. Ночью корпус начал движение согласно приказу. Взбешенный Хацкилевич прибыл на рассвете в штаб командующего армией. Как образцовый служака, он ни единым выражением не выдал своего бешенства, но сказал, что приказ штаба фронта неправильный. Немцы очухаются и навалятся с утроенной силой. А их надо бить, пока бежали.

— Корпус уже начал отходить? — спросил Голубев, точно собирался, вопреки Павлову, отменить приказ.

Хацкилевич кивнул.

— Так лучше, Михаил Георгиевич! Так лучше! — пробормотал Болдин. — Поверь мне. Немцы быстро идут.

— Дайте снаряды и горючее! — проговорил Хацкилевич. — Иначе танки скоро остановятся.

— Я уже дал указание. Если у Красного бора склады не разбомбили, к вечеру будет горючее, — пообещал Голубев.

Болдин взглянул на командарма. По его собственным данным и по словам начальника тыла армии, возле Красного бора вторые сутки бушевал пожар. Но, зная обстановку, не стал перечить.

— Снаряды экономьте, — добавил Голубев.

Хацкилевич выразительно поглядел на него.

— Так воевать или экономить?

Болдин с удивлением наблюдал, как, выбравшись из танкового боя, чтобы опять нырнуть в ту огненную пучину, генерал сохраняет ровный тон и благородные манеры. Вместо того, чтобы кричать. Видимо, знал, что военачальники, к которым он приехал, все равно не помогут.

Когда начальник тыла, в ответ на приказ Голубева, доложил, что ближайшие склады взорваны, а к хранилищам у Красного бора не подступиться, ни один мускул не дрогнул на лице танкового генерала. Хотя эта весть означала для корпуса окончательный приговор.

Болдин курил и молча смотрел на него с благодарностью. Еще не подозревая, что видит в последний раз. Голубев опять пообещал сделать все возможное. Они были чем-то похожи друг на друга — оба эти генерала — своей рассудительностью, спокойствием. У Хацкилевича было больше седины. Может быть, потому, что в черных волосах она особенно заметна.

Прощание было кратким, достойным. Трое глядевших друг на друга генералов сознавали масштабы постигшего их военного поражения. Разрубленная на куски агонизирующая армия все еще обслуживала их, старалась повернуться и защитить, сообразно поступавшим приказам. Но это были уже заторможенные, неповоротливые движения.

Памятуя павловский приказ, Болдин и Голубев направили 36-ю кавалерийскую дивизию на соединение с танковым корпусом Хацкилевича. Но немецкие бомбардировщики на рассвете настигли конников и расстреляли на марше.

С командного пункта армии отправили в Минск самолетом письмо с просьбой доставить по воздуху горючее и боеприпасы.

Немецкие истребители догнали одинокого посланца на середине пути и сбили играючи. Другой самолет тоже не долетел до цели.

Все эти генеральские действия были по плечу лейтенанту, а не умудренному опытом военачальнику. Каждое начинание непременно заканчивалось неудачей. Пытаясь собрать ударную группу, Болдин пробовал связаться с механизированным корпусом Мостовенко, но по радио и по проводам так и не удалось найти сам корпус и 3-ю армию, куда он входил. Несколько командиров были посланы для связи, но ни один не вернулся.

К исходу третьего дня о контрударе забыли и думать. Из штаба фронта Павлов продолжал ставить задачи несуществующей ударной группе, выстреливать по радио приказы, которых никто не слышал и не принимал. Остатки 10-й армии Голубева сражались фактически в тылу противника. Судя по орудийной пальбе и вечерним всполохам, какие-то подразделения еще жили и продолжали сдерживать силы вторжения. Но управлять ими уже никто не мог.

Спасение пришло неожиданно. На КП прибыл маршал Кулик. Его появление произвело ошеломляющий эффект. Невзирая на обстановку, явился прямо из Москвы. Значит, есть в Центре сила и уверенность. А каковы могут быть полномочия такого посланника? Вероятно, из глубин России идут резервные армии, спешат эшелоны с боеприпасами, горючим, новым оружием. Наконец-то появятся в небе краснозвездные ястребки. Не с пустыми же руками прибыл из столицы маршал? Может быть, какие-то новые идеи возникли в Центре?

Сама возможность того, что вечером Кулик будет докладывать о принятых мерах Сталину в Кремле, приводила генералов в трепет.

С новыми силами, вытянувшись в струнку, Голубев доложил обстановку. Маршал Кулик прошелся по поляне, зашел к радистам, потрогал аппаратуру. Потом вернулся в штабную палатку и произнес многозначительно:

— Да-а-а…

Не умевший командовать полком, он волею судеб вознесся на вершину воинской власти благодаря своим особым качествам, впрочем не редким, а наоборот, позволявшим очень многим бесталанным людям делать карьеру при любых режимах: умению подластиться, поддакнуть, развить чужое мнение, не имея своего. И соглашаться с вышестоящими начальниками, которые это любят.

Болдин и Голубев догадывались, что маршала ждал на секретном взлетном поле новейший самолет-истребитель, который мог поспорить скоростью и вооружением с любым «мессершмитом». Такие самолеты уже начали поступать в армию, но были загублены в первые часы прицельных немецких бомбежек.

Маршал не очень рисковал. Но генералы долгое время не могли поверить, что прибывшая из Москвы фигура оказалась пустышкой. Никаких армейских резервов, боеприпасов и даже соображений за ним не числилось.

Потоптавшись перед палаткой, он вскинул на Болдина чистый, незамутненный беспокойством взгляд и попросил незатейливо:

— Сделайте что-нибудь, голубчик!

Потом повернулся к Голубеву:

— И вы… сделайте что-нибудь!

С тем и отбыл, оставив армейскую верхушку в недоумении: а чего приезжал?

— Странный визит, — кивнул вослед Голубев.

Неожиданно в расположении армейского КП появились солдаты. Оба генерала обалдело смотрели, как бойцы с полной выкладкой движутся беспорядочно и в то же время осмотрительно, точно ступают на чужой территории, готовые к бою. В самой беспорядочности чувствовалась организованность. Обмундирование не висело лохмотьями, как на беглецах, оружие — наизготовке.

— Какая часть? — рявкнул Болдин.

Бойцы, увидев генералов, оробели. Назвали часть.

— Кто командир полка? — спросил Голубев.

— Майор Щепинов, — вразнобой отозвались бойцы.

— А… он жив? Это, надо понимать, головная походная застава?

— Так точно.

Командира полка Голубев знал. Можно сказать, спас недавно. Его сестра была подружкой жены Якира. За это Щепинов поплатился званием: из полковника и командира дивизии стал майором. Могло быть хуже, если бы не вмешательство командарма.

— Разрешите продолжать движение?

— Фамилия! — рявкнул Болдин, вглядываясь в запыленную черную переносицу бойца.

— Латов Иван…

— Продолжайте, — кивнул Голубев. — А где же Щепинов?

— Сейчас появится, товарищ генерал.

Появился майор. Похудевший, но собранный, гладко выбритый.

— Отступаете? — недоверчиво осведомился Болдин.

— Никак нет, — четко отрапортовал майор. — Имею приказ сосредоточиться на рубеже Кузница — Сокулка для отражения наступающего противника.

— Чей приказ?

— Командующего шестым механизированным корпусом.

— Смотри-ка! — удивился Болдин. — У Михаила Георгиевича больше войск, чем у нас.

— Думаю, Михаил Георгиевич сумеет ими распорядиться, — произнес Голубев. — Это же ваша директива.

— Желаю успеха, майор, — успокоенно произнес Болдин.

Прежде чем Щепинов повернулся, Голубев шагнул ему навстречу.

— Петр Алексеевич! Что бы ни случилось, никогда во мне не сомневайся.

Клешнятые могучие руки сомкнулись за его спиной.

— Только бы ты был жив…

— И ты будь!

 

43

Комкор Михаил Георгиевич Хацкилевич знал обстановку лучше, чем вышестоящие начальники. По прибытии в корпус он приказал залить имевшееся горючее только в новые танки. Уничтожил документы, которые могли попасть врагу после его гибели. Теперь надо было думать так. Одна из бумаг привлекла внимание, и прежде, чем сжечь ее, Михаил Георгиевич бегло прочитал. Это был план отражения агрессии, разосланный под грифом «секретно» еще до войны.

Документ предписывал:

«Переход границы танковыми группами.

1. Танковые дивизии особыми ударными группами, состоящими из стрелков и саперов (силой до взвода) снимают сторожевые и наблюдательные посты вблизи границы и создают проходы в заграждениях из колючей проволоки. Для этого нужно их незаметно ночью подвести к границе и держать скрытыми до определенного времени. Эти ударные группы затем немедленно продвигаются дальше и устанавливают, где обороняется противник. Они овладевают мостами и теснинами, имеющими большое значение для дальнейшего наступления, и тем самым выполняют также разведывательные задачи.

2. За этими ударными группами следует волна разведчиков и рекогносцировщиков всех родов войск, которые собирают дальнейшие данные для наступления.

3. Затем выступают стрелковые и пехотные подразделения и с ними разведвзводы танков, собирающие сведения для следующих за ними танковых полков.

4. Только когда будут определены неприятельские позиции, в особенности расположение дотов, заграждений и минных полей, и ударные группы всех родов войск начнут их уничтожение, — для прорыва неприятельских линий обороны выступают танки, обгоняя передовые позиции своих войск.

5. Когда выступят танки и пробьют первую брешь в обороне противника, за ними следуют мотоциклисты (20-я танковая дивизия), а также стрелковые батальоны на предназначенных для этого бронированных автомобилях (7-я танковая дивизия), усиленные саперами и сопровождающей артиллерией.

6. Переход границы должны поддерживать сильные артиллерийские части и полк по созданию искусственного тумана. Противотанковая артиллерия передвигается также вперед для поддержки наступления танковых полков. Поддерживающая артиллерия держит наготове передки для того, чтобы возможно быстрее продвинуться дальше.

Перед началом и во время наступления артиллерия производит не огневые нападения, а прицельный корректируемый огонь по выявленным неприятельским целям (ослепление наблюдательных пунктов).

7. При переходе границы следует рассчитывать на встречу с неприятельскими танками. Поэтому необходимо держать наготове противотанковую артиллерию. Отдельно действующие подразделения следует в достаточной степени обеспечить орудиями ПТО…

…После захвата неприятельских наблюдательных пунктов и предполагаемых позиций противника на линии высот Мергуграужкяй — Пелуынартис дать сигнал белыми ракетами.

Командующий (подпись)»

Хацкилевич поднес спичку к бумаге и проследил, чтобы все листы приказа, не имевшего ничего общего с действительностью, сгорели дотла.

* * *

Ближний танк приткнулся к березе, содрав кору. Но с корнем не вывернул. Под тяжестью многотонной машины березка удержалась. «Гибкость помогла, — подумал Михаил Георгиевич и тут же прогнал шевельнувшуюся сентиментальную мысль. — При чем тут… березка? Нам не гибкости, а ума не хватает. Терпимость наша… жуткая».

Генерал тронул ладонью раскаленный солнцем металл. Не требовалось опыта, чтобы понять, какая внутри духотища. Спереди на литой броне — молнии царапин и ссадин от немецких снарядов и пуль. Германские машины оказались жидковаты против наших тридцатьчетверок. Какие танки! Но маловато их. А старые машины не смогли сдержать немецкий танковый клин. Вот ведь — все века воюют клином. И никто не может приспособиться. Сколько воображали французы — а как побежали, спасаясь от клиньев. Мы-то думали, немец завязнет в Нормандии. А он прошел ее в три дня. Надо подумать! Поставить тридцать четверки… так… Последнее горючее… последние снаряды.

Михаил Георгиевич подумал, что в утреннем сражении, несмотря на успех, не все получилось ладно. А разве у немцев ладно? Три танка запоролись на болоте сразу. Десяток наши танкисты сожгли. Рубеж удержали, и контратака вышла. Немецкая артиллерия била с пристрелянных позиций. А то бы дальше пошли. Но все равно! Атаку немцы не ожидали. Их танки разворачивались уже в бою. Каждый экипаж воевал за себя. А это немцы не любят и не умеют. Они привыкли нападать стаей. И надо показать, что мы не лыком шиты. Танковый клин будем крушить иначе. Снарядов не хватит и на половину хорошего боя. Значит, надо задавить немца раньше. А потом… авось. И ночь придет, и фронт подбросит горючее.

Сказать комиссару, чтобы людей приободрили. А чем? Новым маршем? Личный состав корпуса сложился из многих наций. В связи с танковым пополнением призвали на службу запасников. Из разных концов страны.

Их не собирались задерживать. Первый же выпуск танковых училищ должен был покрыть дефицит. Но судьба вывела запасникам иное: держать оборону и умирать в огне. Генерал видел список. Похоронки пошли в Смоленск, Московию, Донбасс, Киев, казахстанским женам и матерям. Хацкилевич много раз представлял, как похоронку получит его жена. И где она будет? Уцелеет ли во вселенской катастрофе? Он изгонял эту летучую мрачную мысль. Но в минуты затишья она вновь оказывалась рядом.

Командир батальона углядел командующего и четко отрапортовал.

— Бойцов накормили? — тихо спросил генерал. — Через десять минут подъем.

Он ожидал, что встретит на привале хмурые лица и будет читать по глазам упреки, с какими он сам примчался в штаб армии: мол, обманули. Но услыхал взрывы хохота и гортанный голос симпатичного низкорослого киргиза в расстегнутой великоватой гимнастерке. «Запасник», — определил генерал.

Еще шаг — и в просвете между литыми башнями стали видны бойцы, разлегшиеся на примятой траве. «К закату солнца немногие уцелеют, — подумал генерал. — Странно устроен мир. Грохот сегодняшнего сражения не успеет долететь до солнца, когда война кончится. Но уже без нас. Жалко молодых. Гражданская повыбила цвет нации. Эта косит молодых парней прямо тысячными рядами. Что останется будущему?»

Вспомнился маршал Кулик, прибывший из Москвы. Он судорожно хлопал генерала по плечу и просил что-нибудь сделать. Болдин тоже надеялся неизвестно на что и смотрел скорбными глазами. А он, командующий, знал, что корпус обречен. Снарядов — считанные штуки. А надо принять бой. По всей видимости, последний. Для него. И для многих ребят, танкистов и пехотинцев, которые смеются сейчас на полянке. Может быть, в этом смехе и скрыта загадка человеческой натуры, которая все-таки выдерживает невообразимый кошмар и продолжает бороться за жизнь. А значит, побеждать.

Гортанный голос маленького пехотинца с широким лицом и раскосыми глазами доносился через всю поляну:

— Нет! Я с детства как сыр в масле катался. Потом все поменялось.

Густой басовитый голос подсказал с хохотом:

— Расскажи, как с женой поменялся…

В ответ тонкий мальчишеский голос киргиза:

— Да! Гуляй, говорю. Много не нагуляешь…

— И больше не женился? — донимал тот же солдат. — Или решил?

— Да! Уйгурку взял. На пять лет моложе. Галима.

— Так ты орел! Беркут!

— Э-э… слушай! Беркут есть беркут. А орел — это орел.

— Не все ли равно? Что в лоб, что по лбу.

Маленький киргиз возбужденно поднялся на коленях и замахал руками.

— Беркут не будет есть мертвечину. Ему надо свежак. Орлы на могильниках. Беркут сурка берет, лисицу. Волка берет. Сурок вылезет из норки. Стоит свиристит. Беркут сверху налетает, поднимет на двадцать метров и бросит. Походит кругами. Смотрит, не подбежит ли шакал или лисица. Потом спускается и начинает клевать.

Впалые щеки пехотинца покраснели, черные антрацитовые глаза сияли. Михаил Георгиевич подумал, что южное солнце любит глубокие цвета. Черный, так черный. Зелень, так до самой глубинки, в несколько слоев. И — запальчивость, выводящая рассказчика непременно на первое место, чтобы тот ни говорил — грустное или смешное.

— А Галима на жену бывшую твою похожа?

— Нет! Совсем нет…

«Перед боем о женщине думаем. После боя — тоже о женщине, — усмехнулся Михаил Георгиевич. — И только в огне… Нет… В огне — никогда!»

— Подъем! Подъем! — прокатилось по рядам.

* * *

Корпус встретил колонну немецких танков раньше, чем те ожидали. Бронированные «панцеры», обкатавшие без особых помех землю Франции, теперь так же уверенно, сверкая полированными траками, молотили российскую пыль.

Русские танки перехватили колонну в узком, неудобном для нее месте и заманили на болота. В первом ряду нападавшие выставили старенькие Т-26, горевшие от бронебойных снарядов, как свечки. Прежде, чем отступить, они сделали несколько выстрелов. Питомцы Гудериана, предвкушая легкую добычу, кинулись на них, не разбирая путей. Но скоро тяжелые немецкие машины на узких траках стали вязнуть в трясине. И тут выскочили замаскированные тридцатьчетверки. Широкие гусеницы позволяли им быстро перемещаться по зыбкой почве. Там, где германские «панцеры» не могли развернуться, русские танки мчались легко и быстро. Больше десятка крестоносных машин разом запылали. Оставшиеся на твердом грунте открыли ураганный огонь, но русские танки, словно заговоренные, продолжали метаться в задымленном пространстве. Их орудийные залпы, нечастые, но точные, наносили немцам существенный урон, в то время как сами они оставались неуязвимы. Немецкие наводчики с ужасом обнаружили, что снаряды соскальзывают с литых краснозвездных башен, не причиняя им вреда, в то время как любое попадание в клепаную будку «панцера» сулило скорую или мгновенную гибель.

Находившиеся в задних рядах машины начали в панике разворачиваться и удирать, передние, принявшие на себя удар, готовы были последовать за ними. И вдруг что-то произошло. Орудийные стволы русских замолкли.

О том, что их боезапас мог закончиться, немцы не догадывались. Но прекратили отступление. Взревывая моторами, замерли, как оскалившиеся псы, которых перестали давить.

Они долго не могли поверить в свое избавление. Несколько долгих мгновений, может быть, минут. Потом начался расстрел — откровенный, наглый, издевательский. Застывшие русские танки или на последних каплях горючего отходившие прочь были прекрасной мишенью. А главное, безответной.

Танк, в котором находился Хацкилевич, несколько раз вздрогнул от прямого попадания снарядов.

Зажатые раскаленной броней люди доживали последние мгновения. Они уже не были ни командирами, ни подчиненными. А просто четверо сгорающих на медленном огне. Теряя сознание, Хацкилевич успел подумать: «Вот он и есть — наш “авось”».

Заряжающий Хлебников, оставшийся без снарядов и без дела, успел подхватить Михаила Георгиевича и закричал хрипло: «Командующий ранен!» — словно их могли за это тотчас вывести из боя.

Каждый чуял собственную близкую гибель и относился к ней по-особому. Командир танка тяжело дышал, уперевшись лбом в триплекс. Маленький тонкорукий заряжающий бережно держал тяжелого рослого Хацкилевича, точно спасение командующего было необходимо не только для общего дела, но и для его собственной жизни. Водитель Буров, плечистый белобрысый крепыш, почувствовал, что нет начальства над головой, и испытал необыкновенную легкость. Заметив по приборам, что в движке истекают последние капли горючего, он скосил серый глаз с черной окаемкой от грязи и пыли и, дернув рычаги, выкрикнул срывающимся мальчишеским голосом:

— Горючки нет… снарядов нет… На тара-а-ан!

Тридцатьчетверка рванулась навстречу «панцеру», вылезавшему из оврага. Немец заметил мчащийся русский танк и воинственно развернулся навстречу. Но у русского было преимущество в скорости. Тридцатьчетверка ударила немца под углом, в бок, и «панцер» перевернулся вверх колесами, съехал на дно, пропахав башней скользкий овражий склон. Торжествующая тридцатьчетверка застыла гордо, поводя пушкой по сторонам. И в следующий миг на нее обрушилась такая лавина огня, что башня оторвалась. Останки человеческих тел были выметены ураганом, и сама бронированная коробка скрылась в туче дыма.

До штаба армии дошло известие, что Хацкилевич погиб. В жуткой обстановке неопределенности и предчувствии гибели оно не произвело впечатления. Каждый мог оказаться следующим.

К этому времени Болдин и Голубев окончательно потеряли ориентировку. Разгром танкового корпуса означал конец организованного сопротивления армии. На следующий день пролетевшие немецкие самолеты выбросили листовки, где говорилось, что сопротивление бесполезно и Москва взята. Штаб армии, по существу, самоликвидировался. Собрав пятьдесят человек — все, что осталось от вверенного ему стотысячного войска, Болдин начал пробиваться на восток. Он дойдет до своих, и Конев его выручит.

Судьба командующего Западным фронтом Павлова оказалась страшней.

Еще не явились полководцы, которым суждено было побеждать. Еще не вышли на поле битвы солдаты с оружием, не уступавшим немецкому. Только локтями и грудью смельчаки заступали путь врагу. Но из-за генеральских промахов их век сделался исчезающе мал, погибли сотни тысяч мужчин — цвет нации. Потери невосполнимые, как показала жизнь.

Отдельные очаги сопротивления еще тлели. Немцы никак не могли с ними покончить. Эти смельчаки задерживали победоносное шествие германских полчищ и выиграли время. Каждая жизнь была оплачена высокой ценой.

 

44

Если солдаты, в большинстве своем брошенные и безоружные, знали, по крайней мере, что где-то должен находиться командир, а если нету его, то обязательно пришлют, если выполнение любых, даже бестолковых, приказов казалось им спасительным, то беженцы, заполнившие дороги, вообще ничего не понимали.

Почему Красная Армия, про которую пели песни по праздникам и будням, бежит и катится под давлением врага, не имея ни сил, ни сноровки, чтобы упереться как следует? Мирная жизнь казалась многим уже далекой и ненастоящей.

Держась за подводу, Людмила шла вторые сутки, потеряв представление о времени и о себе. Никто не прогонял, и в этом ей повезло, потому что подвода была единственная в той бесконечной толчее, какую можно было охватить глазом. Колясочек разных, тележек двигалось великое множество. Но подвода была одна. На ней под грудой тряпок умирал туберкулезник, для которого была чудом добыта лошадь. Рядом с умирающим сидели дети, которым тоже посчастливилось. Их натруженные ножки уже отказывались служить. Только к исходу дня Людмила поняла, что вожжи держала дочь умирающего, которая шла рядом с отваливающимся колесом.

До самого горизонта тянулось поле вместе с петлявшей дорогой, по которой скрипели, двигались, кричали, плакали измученные люди. И мука эта достигала такой границы, что уже почти не ощущалась, пока ступала нога, держалась голова и глаз отличал белое от черного.

«Хуже ведь не было человеку, — думала Людмила. — Ни в Греции, ни в Древнем Риме… Самым пропащим рабам не было хуже, чем нам сейчас». Измученная крестьянка, еще молодая, но этой молодости уже не было видно, подсадила малыша на подводу, на самый угол, и некоторое время шла, держась за него.

— Да что же такое? — сказала она извиняющимся тоном, словно оправдываясь за мучения и усталость.

— Вы кто? — спросила Людмила.

— Учительница.

— Чему учили?

— Истории.

— A-а… Так, может, вы знаете? Когда все пройдет? Раньше случалось такое? Чтобы ни за что ни про что тебя выбросили, растоптали… Непобедимая и легендарная… Где они?

— Тише! Тише!

— Пускай слышат. Тут некому слышать, тут народ. Спрашиваю: раньше было такое?

Людмила тряхнула головой, указывая на запад. Учительница сникла, потом поддержала малыша, который чуть не упал с подводы. В лице ее мелькнул какой-то детский страх.

— Сама думаю, — пожаловалась она. — Когда это кончится? А он все идет и идет. Неужто у наших-то войска совсем нету?

Они уже прошли целое поле и начали подниматься на взгорок, когда обнаружили перед лесом редкую цепочку солдат, лениво и медленно закапывающихся в землю.

По сравнению с отступающим народом эта цепочка защитников выглядела такой жалкой и беспомощной, что у Людмилы сжалось сердце. В какой-то момент показалось — дай ружья всем, даже детям, и — никакая сила не пройдет. А что могут сделать несколько солдат против наступающей армии?

И снова страх забрался под кофточку, липкими пальцами сдавил плечи и грудь. Уйти! Уйти!.. Только бы успеть… Не весь же мир занят немцами.

Среди солдат вдруг почудилось: Иван Латов копает. Ближе к опушке — через одного — роет землю лопатой, закапывается, чтобы встретить наступающих. Чуть было не крикнула Людмила. Потом решила, что обозналась. Но нет — в каком-то повороте головы и взмахе рукой, энергичной и крепкой, опять узнала. И накопанной земли вокруг больше, чем у других. Значит, точно — Иван!

И то, что узнала его, и то, что цепочка солдат продолжала деловито окапываться, возымело, наконец, действие и понемногу успокоило Людмилу. Может, и не так все страшно, подумала она. И не окружает немец, как говорят, не прорывается, разбивая в пух и прах безоружные части. У страха глаза велики? Вот ведь бойцы окапываются, и у каждого винтовка со штыком.

А то работали, работали — и все оружия не хватает. Если тут мало бойцов, значит, дальше — больше. Не может быть это все, что осталось от армии. Со страху болтают — немцы там, немцы тут. Будто ни у кого не достанет сил задержать эту движущуюся лавину. Имеются силы!

Людмила даже остановилась, оглушенная этой мыслью. На самом деле остановилась телега. Лошадь потянулась к запыленному пучку травы, уцелевшему на обочине. У Людмилы было такое чувство, что она теперь точно спасется, раз увидела Ивана. Это была добрая примета. И радость, смешанная со страхом, опасение остаться неузнанной в глазах Ивана все больше захлестывали. Ей вдруг стало стыдно за разорванную кофточку и грязную юбку.

Пока Людмила боролась со своими чувствами и опасениями, которые вернулись из прежней жизни, подвода опять двинулась. И она вместе с ней. Потом опомнилась.

— Я отойду. Мое место… — бестолково зашептала она учительнице. — Не пускайте никого. Моя сумка… Ладно? Там солдат из нашей деревни.

Будто многотысячная толпа услыхала ее слова. Все разом повернули головы. Но не туда, куда указывала Людмила. И не ее слова привели людей в оцепенение. Когда поняла — нечем стало дышать.

На горизонте дымами вставали танки. Еще самих танков не было видно, только пыль столбом. Ни звука, ни грохота оттуда не донеслось. А по всему полю, будто от самой земли, поднялся стон.

Подвода остановилась. Умирающий приподнялся на одной руке. Учительница схватила ребенка и прижала к груди. Невесть откуда взявшийся солдат судорожно рвал на себе гимнастерку, слезно приговаривая «братцы, братцы», хотя кругом были женщины. Скинул галифе вместе с исподним почему-то и остался голый, дрожащий, с прилипшим, как в насмешку, белым мухомором в кружке редких рыжих волос. Людмила ухватила гимнастерку с брюками и сунула внутрь воза.

Сбежавшего солдата кое-как одели, остальное Людмила не видела.

На горизонте из тонкой движущейся пушечки сверкнул огонь, и близким взрывом разметало всех возле подводы. Когда Людмила очнулась, танки уже прошли первую траншею. Две черные машины горели, расстилая по земле едкий дым.

По другую сторону дороги грудью в грудь столкнулись танк с солдатом. Было так, словно дрогнули оба — и солдат, и броня. На самом деле танк взорвался выстрелом. Людмилу опять оглушило, и она, как своей смерти, ничему не удивляясь, оцепенело и заторможенно видела всплеск кровавого фонтана в этом месте, где прятались люди. Там взорвался снаряд. Видела, как упал под танком солдат, и ненасытное дымящееся чудище развернулось над ним и пошло прочь, оставив могильную груду навороченной земли. Людмила кинулась туда, а на самом деле пошла, едва держась на ветру. Но из могильной груды вдруг выпросталась рука. И встал солдат. Поднялся во весь рост, шатаясь, погнался за танком, с каждым шагом увеличивая бег.

Танк покрутился, выискивая новую жертву. Пушка начала опускаться, нацеливаясь вдоль дороги, где корчились от ужаса скопища людей. Танк дернулся и встал, чтобы точнее попасть. Солдат взобрался на его трясущееся нутро, прошел по броне вперед и принялся каким-то обломком колотить по орудию.

Танк заглох, потом взревел и двинулся бросками, будто живой, пытаясь в ненависти своей скинуть седока. Еще бы секунда, и танк вместе с бойцом свалились бы в овраг, где прятались люди. Уже накренился, уже повисли гусеницы над пустотой. Уже, перекрывая гул мотора, словно из-под земли исторгнулся пронзительный смертный вопль. Кричали женщины и ребятишки, увидев над собой раскаленную черную громадину. Но солдат скинул гимнастерку и закрыл смотровые щели в броне. Танк попятился назад, вылез на ровное место и завертелся, как ослепшее живое существо, и застыл, потратив остаток сил. Замер и солдат с поднятой рукой в страшной смертельной игре. Когда бронированный люк дернулся, солдат рывком отодрал его и сунул быстрым движением руку. Глухим нутряным взрывом крышку отбросило. Из-под танка вылез немец в зеленой лягушачей форме и судорожным рывком, приволакивая ногу, пополз прочь к придорожным кустам. Солдат спрыгнул с танка, широким шагом догнал немца и добил.

И Людмила вдруг обнаружила, что это все тот же Иван.

 

45

«Командующему 4-й армией
Павлов»

тов. Коробкову

Приказываю упорной обороной остановить противника на фронте Друхановичи и далее по восточному берегу р. Ясельда до дер. Жабе, канал Белозерский.

Прочно окопавшись, создать искусственные препятствия перед противником и дать решительный отпор всяким попыткам противника прорвать фронт.

* * *

Он уже не удивлялся обстоятельствам, которые поражали воображение в первые дни. Вместо того чтобы наступать и перебрасывать штаб фронта на запад, пришлось искать спасения на востоке. Вместо Гродно и даже Бреста, как предполагалось вначале, штаб фронта перебазировали в лес под Могилевом.

Движение происходило ночью, скрытно. Однако немецкая агентура и тут успела дать сведения. Растянувшийся штабной кортеж дважды подвергался атакам с воздуха. Даже после полуночи ударили, нащупывая маршрут движения.

Машину, в которой ехал командующий, тряхнуло взрывом. Мотор заглох. Посреди лесной дороги колеса увязли по самую ступицу. Под проливным дождем Павлову пришлось покинуть вездеход и пробираться самому, ориентируясь в кромешной тьме. Тяжелые черные иглы мохнатых елей хлестали по лицу, ноги в сапогах промокли. А он упрямо лез, наклонив голову. Яркая вспышка ослепила его, осветила игольчатые макушки леса и даже хлюпающую землю под ногами. Потом загрохотал гром. Павлов раскинул руки, чтобы освоиться в кромешной тьме. И где-то глубоко внутри придушенный голос вскрикивал: «Где я? Где я?» Павлов подумал, что все совещания в обитых дубовыми панелями кремлевских кабинетах оказались напрасными и привели к тому, что он очутился здесь, в мокром лесу под немецкими бомбами. Теперь он стоял, обнявшись с черным дубом, и ждал новой вспышки, чтобы выбрать направление.

Адъютант вырос как из-под земли и повел его к другой машине. Павлов молча проследовал за ним. Мимолетная растерянность улетучилась. Сознание, что он командующий и от одного его слова зависит движение многих тысяч людей, быстро вернуло его к реалиям.

— Где Климовских? — рявкнул он, вытирая платком мокрое лицо. Ответа ждать не следовало. Он знал, что начштаба фронта появится через несколько минут. Надо было скорее добраться до Могилева и развернуть штаб. Наверняка будут новости.

Фактически Павлов ни на секунду не забывал о складывающейся на фронте обстановке так, как он себе представлял. Внутренне он убеждал себя, что немец в конце концов завязнет в расширяющемся сопротивлении, которым уже всерьез никто не управлял и которое, тем не менее, обнаружило необыкновенную живучесть. Разве подобное было возможно в Испании или во Франции тем более? К тому же он верил, что его приказы играют определенную мобилизующую роль даже для окруженных частей.

С присущей человеческой натуре привычкой оправдывать любые собственные поступки и намерения — даже проигрышные и сомнительные, Павлов считал, что делает много для фронта и только его умом и волей сдерживается стальная лавина вермахта. Он был одного мнения с начальником штаба Климовских: оба считали, что 22 июня никто, даже Тимошенко и Жуков, не сдержал бы страшного удара, который обрушился на Западный фронт. И в том, что темпы наступления снизились, видели собственную заслугу. Тем не менее Климовских похудел, почернел. Хорошо, выдержанно вел себя начальник связи фронта Григорьев. Хотя связь действовала из рук вон плохо. Но на каждый случай находились объяснения и оправдания.

Срываясь на крик из-за натянутых нервов, Климовских изо дня в день повторял, что какие бы ни были обстоятельства, им не простят разгрома трех боеспособных армий, которые могли не только обороняться, но и наступать. Если бы они, военачальники, повели себя подобно немцам, развернулись заранее, ударили по аэродромам, складам, боеприпасам, тогда и начало войны было бы иным. Климовских паниковал больше всех и повторял, что НКВД с ними рассчитается за потерянные российские земли. А кто дает НКВД указания, тоже было известно.

Павлов оценивал перспективу сурово, но не так отчаянно. Знал, что если они удержат Минск, все обойдется. В противном случае их могут лишить постов и наград. О том, что за учиненный разгром заплатят жизнью, еще не думалось. Еще Сталин не сказал своей знаменитой фразы.

Подходили резервы, ими кое-как удавалось латать разрывающийся фронт. В иные минуты, когда проходила растерянность, Павлов думал, что так может продолжаться до бесконечности. И вряд ли найдется генерал, согласный его заменить в такую критическую минуту.

Сколько бы неразрешимых проблем ни обрушивалось на него при слове «Минск», скольких отчаянных усилий ни требовали попытки остановить наступающую бронированную лавину, Дмитрий Григорьевич помнил неизменно о двух вещах: о том, что семья эвакуировалась, жена с дочерью проживали в Москве; и о том, что не смог ничего сделать для Надежды. Даже предупредить. Усталость и отчаяние спасали от безмерной горечи. Но он помнил о ней все время. И хотел верить, что Надежда, подобно тысячам, успела уйти из белорусской столицы.

Он не знал, что в самый канун войны она помчалась к нему навстречу. Не ведал и о причинах, побудивших ее к такому отчаянному поступку. Дмитрий Григорьевич не знал, что Надежда в это время находилась по другую сторону фронта, в огненном кольце, а его зародившееся дитя еще ни о чем не думало, но уже существовало, жило, повинуясь закону более древнему, чем война.

 

46

Она погибала дважды.

Первый раз утром, когда в село входили немцы. Она жила у Степаниды. Та первая и сообщила, переступив порог, повалилась на колени и только сказала, перекрестившись:

— Господи!

Мимо дома промчалась повозка. Ездовые нахлестывали бешено рвущуюся лошадь. Кто-то еще норовил успеть и спастись. С другой стороны, спускаясь с Буньковского холма, ползли немецкие танки. Надежда заметила белые кресты на черной броне, пламя из тонких стволов, повернутых в сторону. Стреляя на ходу, танки входили в село.

Избы обезлюдели. Но только на время, скоро все переменилось. Приехавшие на грузовиках солдаты стали селиться по домам и выгонять хозяев.

— Замажь лицо! Что ты так-то встречаешь? — торопливо зашептала Степанида.

Надежда сунула руку в печь, провела измазанной ладонью по лицу, спутала волосы. Успела накинуть рваную хозяйкину кофту. В избу шумливо ввалились пятеро немцев. Самый старший и грузный уселся на скамью.

— Матка, яйки! Млеко! — затребовал он у Степаниды.

Другие засмеялись, разбрасывая по избе оружие, вещи.

Надежде удалось выйти. Но следом на крыльце ее нагнал самый меньший из солдат и, казалось, самый молодой. Схватил за плечи, повернул к себе измазанное лицо. Она с силой вырвалась. То ли чумазое лицо показалось ему страшноватым, то ли сумасшедший яростный взгляд, но преследовать и насильничать он не стал, вернулся в дом. Что-то сказал, видно, потому что следом грянул хохот.

Потом — неизвестно сколько длилось это «потом» — из дома вышли трое. Толкнув Степаниду, распугивая кур, направились к сараю. Самый грузный с неожиданным проворством поймал курицу, отсек ей тесаком голову и кинул под ноги хозяйке — «готовь, мол».

— Ступай к Ущековым в сарай, — сказала Степанида, не глядя. — Вишь, он на отшибе. Там, небось, и другие девки хоронятся. А тут, я гляжу, горячо.

На другом конце села хлопнул выстрел, прошлась автоматная очередь. И над крышами поднялся истошный бабий вопль. Надежда заторопилась. В зарослях крапивы и лебеды отыскала тропку, соединившую двор Степаниды с ущековской усадьбой. Протиснулась между воротами. Чья-то рука схватила ее и поволокла в угол. Надежда уселась на подстилку из прошлогодней соломы, разглядела спасительницу — Маруська Алтухова. Тут же непримиримо мелькнул рыжий Веркин глаз. «Все тут, — с каким-то отрешенным удавлением догадалась Надежда. — Чего же они не ушли? Целый девичник. Надо же! Раньше тут на посиделки собирались, сейчас-то зачем? А ну, узнает солдатня?»

В щели между досками видно было, как немцы ходили по двору, обливались по пояс, гогоча. Валили свиней.

Некоторые бабы с ребятишками из других домов тоже пробрались в ущековский сарай. Председательская дочка Василиса пришла с дальнего конца деревни и принесла еще одну страшную разгадку. Ихняя соседка Наська Парфенова с утрева затеяла баню и танков не слыхала. А тут — немцы! Голую вытащили и начали гонять по огороду. Отец кинулся за ружьем и жахнул в одного. Тут его и порешили.

На Степанидовом дворе залился лаем хозяйский пес Пушок. Зимой, когда Степанида взяла его, он и в самом деле был, как пушок — маленький, белый. Только лапы толстые. И соответственно вырос — лохматый, сильный, но не злой. Степанида редко держала его на цепи. Только в это утро посадила. И он все время молчал, словно чуял опасность. Да, видно, кто-то из солдатни его раздразнил.

К вечеру немцы добрались до ущековского сарая и повыгоняли всех, но не били. Каждая женщина, выходя, вжимала голову. Все начало быстро меняться. И необратимо. Когда Надежда подошла ко двору, Пушок опять залился лаем и начал рваться с цепи. Вернувшаяся с подойником и вилами Степанида постаралась утихомирить его. Грузный немец ударил сапогом. Пес заметался на короткой цепи. А немец бил снова и снова, расчетливо, с размахом, по окровавленной голове.

Выронив ведерко с молоком, Степанида бросилась между ними. Но пес, обходя ее, начал рваться еще отчаяннее. Тогда немец, вытащив пистолет, выстрелил. Пушок завыл, дернулся. У пьяного вояки дрожала рука. Оттолкнув старуху, он еще раз прицелился, но только ранил собаку. Белый пушистый мех обильно обагрился кровью. Оцепеневшая Степанида разбежалась и изо всех сил всадила вилы в серый лягушачий мундир. Кровь перемешалась с навозной жижей и потекла за голенище. Немец завыл громче собаки и принялся с остервенением стрелять в Степаниду. Она, как стояла, не шелохнувшись, так и грохнулась. Надежда подбежала, чтобы поднять, не сообразила, что та мертва. Разъярившийся немец хотел застрелить и ее. Но какой-то другой, высокий, с тонким злым лицом, остановил его и велел увести.

Визжавшую окровавленную собаку добили.

Степанидина жизнь кончилась неожиданно, в один миг. Многим на зависть. Оставшихся ждали новые страдания и тяжкий путь. Для одних — короткий. Дня других — мучительный и долгий.

 

47

Обер-лейтенант Лемминг Отто, остановивший расправу над чумазой растрепанной девкой, не был уверен в собственной правоте. Верный Курт, компанейский парень, с которым они прошли всю Польшу, сильно пострадал и надолго выбыл из строя. Промежность его опухла и воспалилась. Конечно, грязь и пот, а тут еще и навозные вилы — пришлось отдать его в руки медиков, о чем Лемминг сожалел. Для него избивавший привязанную собаку Курт оставался добрым, милым весельчаком. Потому что все остальное: страна, куда они вступили, напутанные жители со своей глупой скотиной — не значили ничего. Что из того, что Курт избивал пса? Он в Польше привык. Чуть какая сука или кобель вывернутся, он хватался сперва за палку, потом за пистолет. Его все польские собаки боялись. Когда Курт подходил, с ними карачун делался. А этот белый полярный волк готов был цепь изгрызть, лишь бы до него добраться. Кто же для этой скотины пулю пожалеет? Да и люди тут значили не больше. Что со старухой покончил — правильно. А лучше бы Курт убил и ту молодую, у которой на лице сквозь грязные разводья поблескивали ненавидящие глаза. Свиньи, они и есть свиньи. Чего он остановил? Неужто в детстве начитался Гете? Или братьев Гримм? Гете — сплошной обман. Да и братья тоже. В новую наступившую эпоху, в тысячелетнем рейхе их пора забыть. Будет одна музыка, сплошная музыка. И гимны.

Конечно, Курта было жаль. Но думать долго о неприятностях не хотелось. С первых дней вторжения Отто Лемминг пребывал в том приподнятом, возвышенном состоянии духа, которое делает людей гениями. И временами он ощущал себя таковым.

Поверженный враг не вызывал жалости. А завоеванная страна порождала временами тоску. К чему эти огромные сырые пространства, приучившие людей не ценить своей земли? Рассуждая с собой, Лемминг быстро пришел к выводу, что народ этот сам виновен в своем жалком существовании. В страхе и покорности он дозволял своим царям любые чудачества, удовлетворяясь терпением и скотским бытием. Ни дорог, ни жилья сносного. Унылые душные хижины… с крошечными оконцами, наглухо закрытыми даже в летний зной. Зачем? Наверное, считали, что воздуха и пространства хватает поверх стен? Словно дом не главное средоточие отведенных человеку радостей и счастья, а временное прибежище от рабского каторжного труда. И название-то какое — изба-а… избушка. Фу! От одних звуков уныние. То ли дело «кирхен» по-немецки — светло и радостно. Разве жалкие подслеповатые избы похожи на добротные, крытые черепицей дома в его родной Баварии?

И все равно бегут. Вместо того, чтобы остаться и перенять опыт культурной Европы. Найти себя в безотказном служении этой культуре. Так нет же! Восточные дороги ломятся от беженцев, хотя все они — потенциальные мертвяки. И уничтожить их надо как можно скорее. Одна такая мертвячка уже заставила Курта страдать. И это обидно. Лемминг подумал, что если встретится та чумазая девка, которая поднимала старуху, родственница, наверное, надо будет ее застрелить. Никакой пощады славянам!

После первого неудачного боя на этой земле он считал: чем больше ужаса будут испытывать отступающие, тем лучше. Война показала. Приятно думать, что этот ужас внушен силой государства, армией, где находился он, Лемминг Отто. Он ощущал иногда эту силу настолько отчетливо, будто она концентрировалась в нем больше, чем у других. И от этого сознания дух его парил выше облаков.

Ему не пришлось участвовать в Западной кампании, где некоторые сверстники набрали богатства и наград. Теперь судьба уравновесила их шансы, и чувство зависти растворилось в ранее неведомом, жестоком и безжалостном упоении победой.

В минувшем году он читал в газетах и живо представлял по рассказам, как бежала французская армия. Но то, что он увидел в России, превзошло все ожидания.

Оберст Форк сказал, что на него, Лемминга Отто, имеются у начальства особые виды, поскольку он изучал русский язык. И надо ждать перемен.

Немцы ходили злые. Танковые моторы ревели. Столько женщин, такое богатое село, но передышка оказалась короткой. Поступил приказ двигаться дальше.

Отдавая последние распоряжения, Лемминг запретил хоронить убитую старуху. В назидание местным жителям. И она лежала в пыли, уменьшившись наполовину, как бы напоминая другим о начале всеобщей гибели.

Надежду отпаивали колодезной водой в ущековском сарае, куда бабы и девки стали опять потихоньку стекаться. Молоденькая невестка Ущековых Соня ухитрялась добывать им кое-какую еду, хотя в ее доме тоже стояли немцы.

К ночи Надежда немного отошла, уже не лежала, а сидела, стиснув зубы и глядя в одну точку. Не тряслась, не плакала. Танковые моторы вдруг перестали урчать. До ночи немцы так никуда и не тронулись.

Молодые девки решили уйти из села и сидели, дожидаясь темноты. Ущековская усадьба примыкала к совхозному саду. Через него, за Лисьи Перебеги и дальше, лесами, хотели податься на Барановичи. По слухам, там были наши.

Перед уходом Надежда поклялась отомстить за Степаниду, которая все еще лежала перед крыльцом. В старом сарае за домом стояла бутыль с керосином, которую старая хозяйка берегла пуще глазу. Теперь керосин мог пригодиться для другого дела.

Перед рассветом немцы угомонились. Даже в Степанидином доме, где песни орали пьяными голосами дольше всех, сделалось наконец тихо. Несколько раз один и тот же немец, в стельку пьяный, выбегал помочиться прямо с крыльца. Потом и он затих. Женщины ждали, покуда в окнах загасят огонь.

Рассвет уже окрасил в прозелень полоску над лесом, когда Надежда пробралась в Степанидин сарай, отыскала бутыль, облила керосином крыльцо и угол дома. Но бросить спичку не успела. Кто-то большой и сильный навалился сзади, мял, заламывая руку. Надежда подумала про немцев, но оказался свой, местный.

Оттащив Надежду и выломав из ладони коробок, дед Ущеков кольнул напоследок острой бороденкой.

— Всю деревню спалишь, — прошипел он зло. — Сама уйдешь, тута у тебе ничего нету. А где мы жить будем? Чума на твою голову.

Она отшатнулась, еще не понимая, что спасена. Если дед не донесет, ее не расстреляют, не станут пытать. Хотя и смерть, и пытки были совсем рядом. С каждым.

— Иди! Иди! — замахал дед.

 

48

Не скинув одеяла, Отто Лемминг повалился в сапогах на кровать и попытался вздремнуть. Здравый немецкий смысл возобладал, и оберст Форк задержал движение танковых колонн до утра. А скорее всего, распоряжение пришло свыше. Этим следовало воспользоваться без промедления.

Лемминг долго ворочался в постели и курил. Но отдых, о котором столько мечталось, не получился. В каком-то странном забытьи, где перемежались и сон, и явь, он пролежал некоторое время. Услышал в сенях треск и подумал, что, наверное, Генрих будет отпрашиваться на часок для своих обычных дел. Обер-лейтенант подумал, что тут есть с кем позабавиться. Хотя бы с той чумазой, которую он нечаянно спас. Какие-то соблазнительные линии ему почудились. Если, конечно, умыть, сойдет для доблестных солдат вермахта. Сам Лемминг был чересчур разборчив, чтобы цепляться за каждую понравившуюся юбку. Не то что Генрих. Тому — было бы две руки и две ноги. А что посередине — все равно. Он еще не выбился из подростков, когда пожилая служанка научила его премудростям любви. С тех пор он носится как угорелый. Готов ловить все, что движется. И уже преуспел тут, в России. А Лемминг узнал женщин поздно, когда уже много передумал и перечувствовал. И этой женщиной стала Магда. Иногда он понимал Генриха. Женские силуэты его завораживали. Но вблизи, — с жаром и потом, мокрыми губами — они порождали в нем отторжение. Он терпел это только от Магды, которая стала его первой и единственной женщиной.

— Генрих! — рявкнул он, поворачиваясь на кровати.

Женщины — ладно. Здесь единственная страсть — в укрощении собственных страстей. Но помимо любви есть более сильный наркотик — власть. И тут Лемминг не собирался уступать никому. Генеральские лампасы, как это говорится, перетянут косой десяток женщин. Что подразумевают под этим понятием русские, Лемминг не знал. Но полагал, что больше двадцати. И чтобы доказать эту власть хотя бы Генриху, он пошлет его с поручением. Пусть завяжется в узелок, но сделает то, что прикажет он, Лемминг Отто.

Опять что-то треснуло в сенях, и обер-лейтенант подумал о бедности языка… Сени… Он неплохо изучал русский и знал, что высушенную траву тоже называют «сени».

Немного отдохнув, он подумал, что Генриха можно никуда не посылать, даже отпустить на пару часиков для его обычных забав. Пусть этот неуемный хорек потешится. Можно побыть одному. Телохранители тут не нужны. По данным разведки, на сорок миль вокруг не осталось ни одного вражеского солдата, способного к сопротивлению.

Но Генрих почему-то чаще вызывал не жалость, а злость. В два часа он, конечно, не уложится и будет утром с понурой головой ковырять носком землю и прятать плутоватые глаза, в которых сквозит не раскаяние, а радость. Он всякий раз после ночных похождений глядит так, будто превзошел всех начальников, каких только может вообразить его тупой ум. И сейчас хитрит, медлит, собирается с мыслями, чтобы обмануть его, обер-лейтенанта.

С чувством злости на Генриха, на страну, которая не хочет сдаваться, на судьбу, медленно приближающую время генеральских лампасов, Лемминг направился к выходу, толкнул дверь.

Но рука его провалилась. Кто-то позаботился о том, чтобы облегчить ему, будущему генералу, это усилие, Лемминг подумал о Генрихе. Но вместо худой носатой физиономии увидел свирепое квадратное лицо, заросшее многодневной щетиной до самых глаз, и лохмотья, отдаленно напоминающие армейское обмундирование. Зато рука была твердой. Лемминг задохнулся, ощутив на горле железные пальцы. Попробовал трепыхаться, но потерял сознание. Первый раз в жизни. Очнувшись, понял, что его, связанного, куда-то волокут. Он был нужен им. Очевидно, как язык, иначе его давно бы убили. А если взяли в плен, то не заблудшая группа вояк, а регулярная часть. Странно, что он, изучавший язык, не мог понять, что они говорят.

Первым чувством была злость на Генриха, который прозевал русских. Но краем глаза успел заметить темный мундир, тряпкой висевший на заборе, и понял, что это его бывший денщик.

Появление русских солдат в расположении танковой дивизии было противоестественным. По мнению Лемминга, должен был возобладать законный порядок вещей. В конце концов так и случилось. Русских обнаружили. Когда началась перестрелка, Лемминга запихали в какую-то яму. Прижавшись лицом к земле, он мысленно продолжал бороться. При первом удобном случае намеревался бежать. Находиться среди своих и так нелепо пропасть было невероятно.

Огонь тем временем усилился.

— Пора, Иван! — разобрал он наконец вразумительную речь.

Русские готовились отходить. Иван, очевидно, был тот, заросший щетиной, с квадратным лицом.

Из-за ближней избы вывернул танк и с грохотом, сметая все на пути, двинулся к ним. Выстрел из танковой пушки и ослепительный взрыв дали Леммингу шанс. Опираясь связанным локтем, потом коленями, он выбрался из ямы и побежал.

— Пора, Иван! — донеслось опять.

— А этот?

Лемминг бежал со связанными руками. Шедший на выручку танк вдруг вспыхнул ослепительно синим светом. Но погибал не танк, а обер-лейтенант Лемминг. Деловито посланная пуля впилась в спинной мозг и перерубила его пополам.

Прорыв через занятое немцами село обошелся русским дорого. Остатки щепиновского полка, а вернее, горстка солдат без командира просачивались сквозь заградительный огонь немцев поодиночке. И уже никто не помнил, в чем заключалась изначальная задача командования.

* * *

Разъяренные немцы метались по селу и светом танковых фар нащупали бегущих женщин. Черный совхозный сад, притаившийся за селом, разом вспыхнул и затрещал, разваливаясь под многотонной броней. Рыжая Верка долго бежала и никак не могла убежать. Попыталась укрыться за старой яблоней от надвигающейся громадины. И обеими ногами попала под танковую гусеницу. Боль пришла не сразу. Жажда жизни пробилась сквозь леденящий навалившийся ужас. Она успела протянуть Надежде руку с мольбой о спасении. И та попыталась ее схватить. Но вдруг сама поднялась. Взрывом ее бросило в кусты. Когда она очнулась, звезды стояли высоко. Чьи-то руки обхватили ее и поволокли бережно по черной земле. И она чувствовала рукой скользившую меж пальцев траву. Потом почудилось зарево.

Степанидин дом наконец вспыхнул от разлитого керосина. Из перепившихся там немцев погибли двое. Уцелевшие солдаты вспомнили Курта, которому, по их мнению, повезло. Потому что от вина он впадал в беспамятство и мог вполне оказаться среди сгоревших.

Ветер переменился, и Степанидин дом яростно и быстро догорел, не затронув соседние строения.

Немецкие танки, разворотив совхозный сад, расправились с бегущими женщинами и еще долго ревели и носились кругом, точно не могли насытиться кровью убиенных.

 

49

— Разберитесь там, на Западном фронте, соберите Военный совет и решите, кто, кроме Павлова, виноват в допущенных серьезных ошибках.

Сталин неприязненно оглядел светлые дубовые панели на стенах кабинета и зеленый длинный стол для заседаний, словно его незримые сейчас участники оставались тут и даром тратили время. Но он их знал поименно.

Стоявший посреди кабинета черный вихрастый Мехлис по-военному вытянулся.

— Слушаюсь, Иосиф Виссарионович.

Это была вольность, которую он иногда допускал, рискуя и отчаиваясь в попытке найти точную меру доверия вождя. Порывом сиюминутной смелости он был обязан утреннему телефонному разговору, из которого понял, что, оставаясь наркомом, он получает от Сталина новое ответственное задание. Только при абсолютном доверии Сталин разрешал иногда называть себя по имени-отчеству. На этот раз попытка удалась, и Мехлис немного расслабился.

Отложив угасшую трубку, Сталин остановился у окна. Но глаз его не видел солнечного света и зелени. Все застилалось дымами и пожарищами. Людская масса — солдатская и гражданская — не имела конкретного выражения. Но лица отдельных военачальников он видел четко. И прежде всего Павлова, в котором так ошибся.

Он знал силу своего слова не хуже Мехлиса. Названная фамилия командующего фронтом уже сделала его изгоем в глазах Мехлиса. Но одним именем Сталин не хотел удовлетвориться. Должны ответить и другие. То, что военные в основной массе не справились со своими прямыми обязанностями, не рождало в нем ощущения собственной вины. Но бездарности своих генералов он поражался.

Кажется, все им было дано — и почет, и уважение, и куча благ. Требовалось немного старания и способностей. Но оказывается, и этого не хватило. Грозное веяние догадки настигло его после Финской. Но тогда, кажется, все разобрали, посыпали головы пеплом за допущенные ошибки. Поняли. И вот опять! Но теперь ошибки и беспомощность оборачиваются не тысячами лишних трупов, а всеобщей неотвратимой гибелью. По крайней мере, ни одна попытка задержать вторжение не удалась. От этой мысли точно железный стержень возник внутри и не давал согнуться.

Он все делал правильно. И заключил пакт с Гитлером, улыбаясь. Знал, что это лишь временная отсрочка, что этим негодяям доверять нельзя. Но ведь даже временный выигрыш бесспорен.

Ему не в чем было себя упрекнуть. Беспомощность подчиненных… Вот тут он дал маху. Выбор Павлова был неверен. Надо пройтись по всем остальным, начиная с Тимошенко. Не говоря уже о Ворошилове. Тот каким-то образом в тени Семена продержался в Гражданскую. И вовремя сменил Фрунзе. Нет, Клим свое отработал. Он уже на Финской кампании опростоволосился. А кого там можно было выделить? Да никого. А ведь он, Сталин, все им дал, этим военным. Вооружение было лучше финского. Да и сейчас на границе скопилось больше танков и самолетов, чем у немцев. Это же надо было все потерять и разбазарить! Где истребители? Разве мало почета он выдал этим «сталинским соколам», не успевшим взлететь? Их раздавили, как муравьев на земле. Кто обязан был думать? Разве ему бегать и заводить каждый мотор?

Значит, выбор был неточен. Вот здесь его вина велика! От этого чувства вины может избавить только смерть. Подбор кадров был всегда его гениальная стезя. Она помогла ему свалить, казалось, неодолимую силу — Троцкого, Зиновьева, Каменева, Бухарина. Они хотели царствовать вечно в своей знакомой заводи. «Тончайшая пленка», как говорил Ильич. А его собирались держать до поры до времени чернорабочим. Подручным верховных жрецов. А он взял да и объявил ленинский призыв. Благодаря призыву «тонкая пленка» растворилась в огромной массе горячих жадных ртов, которым был понятен лишь один указующий перст. И никто из этих верховных жрецов не почуял начало конца. Даже Троцкий, этот прожженный интриган, иуда, признался в своей пачкотне, что был поражен, когда Сталин, словно откинув занавес, явился во всеоружии власти или что-то в этом роде. И Молотов, и Буденный, и Ворошилов сыграли свою роль. Хотя были серостью. Он, Сталин, умел подбирать кадры. Но как он мог ошибиться в Павлове? Этот просчет жег его, словно раскаленный шкворень. Конечно, не Мехлиса ставить полководцем. Мехлис пусть судит. Но были возможности заменить Павлова Кирпоносом, Ватутиным, Мерецковым. Или те трое так же бы прогорели? Кстати, по сравнению с ними Павлов смотрелся предпочтительнее. Суров, некрасив, предан. Исполнителен до самозабвения. Проверен танковыми боями в Испании.

Мысленно Сталин отмахнулся от набивших оскомину доводов. Теперь, когда все причины катастрофы сошлись на командующем, прежние соображения стали казаться нелепой ошибкой. Личная храбрость тут ни при чем. Как полководец, он оказался бессилен. И остальные ему под стать.

Неслышно возник Поскребышев. Доложил о приходе Ватутина. Полноватый заместитель Жукова вкатился так же неслышно и мягко. Но глаза смотрели без страха, спокойно. «Есть что-то в этих начинающих толстяках, — подумал Мехлис. — Избыток жизненных сил или отсутствие расчета? Но это бесстрашие следует понять и объяснить. Хотя бы себе».

Прозвучавший голос и грозный прищур не предвещали посланнику Генштаба ничего хорошего.

— Скажите, товарищ Ватутин, как получилось, что на бобруйском, главном направлении удара немцев, наших сил оказалось меньше, чем в других местах? Например, в Барановичах?

Сталин с разворотом внимательно, изучающе поглядел на генерала. Тот замер, но ни одна черточка не дрогнула на лице. Хотя в самом вопросе таилась для него смертельная угроза.

— Вы можете объяснить?

— Да, товарищ Сталин, — голос Ватутина звучал глуховато, но отчетливо. — В первые дни войны Павлов выехал на фронт в район Барановичей и лично руководил войсками на брестско-московском направлении. Считалось, что основной удар пройдет через Барановичи на Минск. А на самом деле половина сил противника нанесла удар по старой Варшавско-Московской дороге через Слуцк в направлении на Бобруйск. Барановичское направление Павлов укрепил за счет войск, которые дислоцировались на слуцко-бобруйском направлении. Обратно вернуться они уже не смогли.

— Он что? Уехал самовольно в Барановичи?

— Нет, Генштабу было известно.

— Ас кем согласовывал Павлов это решение? С вами? Или с Жуковым? А может быть, с Тимошенко?

— Разрешите выяснить, товарищ Сталин.

— Ладно. Не любите говорить об этом просчете. Потому что это ваша общая вина.

Сталин помедлил.

Со слов Ватутина получалось, что военные планировали и действовали. И выглядит это вполне солидно со всеми их ошибками. А если брать по результату — выходит неоглядное стихийное бегство.

— Подождите в приемной, — недовольным тоном обронил Сталин. — А мы с товарищем Мехлисом закончим разговор.

Вернувшись к столу, он взял погасшую трубку и начал ее усиленно разжигать. Это действие нисколько не мешало ходу мыслей, даже, наоборот, помогало. До сих пор беспомощность и безликость всего генеральского корпуса поражали его. Конечно, в определенных дозах бездарность и серость необходимы. Они — цемент, скрепляющий пирамиду власти. Но если вся пирамида состоит из одного цемента, она когда-нибудь треснет и рухнет… Если не поставить вовремя на ключевые посты инициативных людей, а не только исполнителей. Неужели он так промахнулся, что приблизил свой смертный час? Не только свой, а всего своего дела и великого государства, которым гордился. Гитлер, по всей вероятности, в этом не сомневается. Прекрасно быть победителем. Ему, Сталину, сие не раз было ведомо. Разве великое государство — не его собственная победа? Так же, как Ивана, Екатерины, Петра… Но сейчас он, созидатель державы, был близок к отчаянию. Впору сложить крылья. Но у него натура не птичья, а медвежья. Поэтому смертный счет самому себе рано открывать. Огромность несчастья, неотвратимость движения вражеских полчищ заставляли его судорожно искать выход. Спящий гений снова зашевелился. И это означало, в первую очередь, поиск нужных людей, с которыми можно вести войну. Ни Тимошенко, ни Ворошилов, ни Мехлис, естественно. Этот нужен для наблюдения и судебной расправы. На Юго-Западном фронте один генерал опрокинул немцев встречным ударом и даже просил разрешения двинуться на Варшаву. Но не учел в запале боев общей обстановки. Но каков сам по себе факт! Надо проверить. Рокоссовский, кажется. И есть, безусловно, еще один — победитель самурайских вояк. Генштаб — не лучшее применение его способностям. Тут надо подумать, переменить, наделить правом выбора. И не скупиться. Да — Жуков! Потом, с помощью этих двух, найдутся и другие.

Сталин обратил внимание на одинокую фигуру, стоявшую посреди кабинета.

— Я что-нибудь нэ так сказал?

После всех размышлений голос его обрел звучность, а взгляд крепость и зоркость. Мехлису показалось, что Сталин добирается до глубины души и видит то, что Мехлису хотелось бы скрыть — неуверенность и страх, которые невозможно было не ощущать при виде властителя. Зато этот же страх давал ему силу в разговорах с другими.

— Все понятно, товарищ Сталин, — четко отрапортовал он. — Куда и в каком качестве я должен явиться?

— А говорите «все понятно».

Сталин наконец выбил из трубки погасший табак и начал набивать снова.

— Западный фронт, — не спеша произнес он. — Членом Военного совета. Там сейчас Ворошилов с Шапошниковым. Обсудите то, что я сказал. Остальные разъяснения получите от товарища Тимошенко. А там будет видно.

 

50

Скупые сводки Совинформбюро не отражали и сотой доли тех крушений, которые терпели фронты. И прежде всего, главный — на пути к Москве, к сердцу России.

Западнее Минска прекратили сопротивление остатки 3-й и 10-й армий. Окружить их полностью немцам так и не удалось. Но штаб фронта поздно узнал о наличии спасительного коридора. И помочь сражающимся войскам так и не смог — ни боеприпасами, ни горючим.

Остатки 4-й армии отступили в припятские леса. Разрозненные части отходили с линии Пинск — Докшицы за реку Березину. Ослабленные и часто неуправляемые войска преследовались мощными группами танков и моторизованной пехоты.

Судьба белорусской столицы висела на волоске. Казалось, не было в мире силы, способной остановить бронированные легионы вермахта. Несколько дней командование Западного фронта было в шоке. Болдин пропал. Начальник штаба Климовских, почерневший, похудевший, передавал приказы войскам по радио, не имея возможности проверить исполнение, и сам понимал тщетность своих усилий.

Когда в районе Барановичей нависла угроза, Павлов помчался туда организовывать оборону и потерпел сокрушительное поражение. Он стянул сюда достаточно войск, но потом едва успевал выводить их из окружения. А стальные клинья настигали его вновь и вновь.

У немцев получалось то, что он и сам прежде умел. Но теперь у него почему-то разладилось. Войска стали неповоротливы и небоеспособны.

В Испании он переигрывал Гудериана. А тут, на Родине, выходило наоборот. Перевод штаба фронта в Могилев стал для Дмитрия Григорьевича каким-то переломным. Отчаяние, охватившее ночью в пути, под бомбежкой, больше не повторялось. Он вдруг ощутил позади в тылу какое-то могучее шевеление, и к нему впервые после Барановичей пришла догадка, что немцу не просто будет сладить с этой огромной страной. Отступавшие части пополнялись людьми, оружием. И было еще куда отступать.

Продолжали сопротивляться и армии, оставшиеся во вражеском тылу. Допросы пленных это ясно показывали. А из глубин России подходили резервы, чтобы ударить! ударить! испепелиться в новых сражениях, но задержать врага.

Рано было думать о том, чтобы остановить вторжение, но мечтать об этом Павлов себе позволял. Тем более что шевеление за спиной становилось все более грозным. Когти танковых клиньев впивались в кожу, разрывали фронт. Дмитрий Григорьевич почти физически ощущал их звериный натиск. Но на каком-то этапе полководческим своим чутьем (он так и думал о себе — полководческим) угадал, что страшным этим клиньям каждый раз не хватает сил, чтобы замкнуть кольцо окружения. Они пытались это сделать под Слонимом. Не удалось! Внутреннее кольцо окружения почти сомкнулось вокруг двух армий, оставшихся на белостокском выступе. Однако немцы не успели завершить окружение. Часть войск выскользнула. Разве не было в этом его заслуги как командующего? Конечно, не все приказы доходят. Многие полки и дивизии сражаются сами по себе. Но это же здорово! Это и есть народная война! Постепенно удается нащупывать рычаги управления. А кто мог добиться большего в таком кошмаре? Генеральный штаб недоволен? А попробовали бы они сами! Что? Разве Тимошенко удержал бы фронт 22 июня? Или Жуков? Особенно Жуков. В разговоре с ним Дмитрий Григорьевич чувствовал ледяной тон. Судьба не первый раз дает им шанс помериться заслугами. Не считая нелепой Финской, только они двое увидели призрак будущей войны. Теперь уже наступившей. И оба в схватке с тем первым призраком вышли победителями. Дмитрий Григорьевич никогда не мучил себя ревнивыми всплесками, но внутренне считал, что немец в Испании был гораздо опаснее, чем самурайские нападки тридцать девятого года. Не только он сам — многим военачальникам опыт Дмитрия Григорьевича казался предпочтительнее. Наверное, этого Жуков ему не прощал. Во всяком случае, не только дружескими, но даже теплыми их отношения никогда не были. Точно говорят, два медведя в берлоге не уживутся. И вот один медведь, Дмитрий Григорьевич подразумевал себя, попал под удар и огонь, опалился, выдохся. Почти лишился сил. А другой оказался на холме, в стороне от кровавой каши. Как сведет счеты? Будет ли нападать? Время покажет. Сейчас очень легко обвинять. Вначале была неразбериха, но сейчас-то налаживается. Конечно, отступаем и будем отступать. Но картина проясняется.

Адъютант доложил, что на проводе — Генеральный штаб — Жуков!

Дмитрий Григорьевич внутренне сжался, всякая сентиментальность улетучилась. Отчет перед Генштабом — тоже бой. Павлов резко поднялся и подошел к аппарату. Там уже ползли строчки, и он представил каменно-непроницаемое лицо Жукова:

«Мы не можем принять никакого решения по Западному фронту, не зная, что происходит в районах Минска, Бобруйска, С Луцка, — читал Дмитрий Григорьевич выползавшую из аппарата ленту. — Прошу доложить по существу вопросов».

Дмитрий Григорьевич начал отвечать без промедления:

«В районе Минска 44-й стрелковый корпус отходит южнее Могилевского шоссе. Рубежом обороны, на котором должны остановиться, назначен Стахов — Червень. В районе Слуцка вчера, по наблюдению авиации, 210-я мотострелковая дивизия вела бой в районе Шишецы. В районе Бобруйска сегодня в четыре часа противник навел мост, по которому проскочило двенадцать танков».

Он отвечал четко, не замечая, что из переданных им разрозненных сведений нельзя составить общей картины. Сам-то он ее видел!

Жуков давил, опираясь, видимо, на данные, которых не имел даже Павлов:

«Немцы передают по радио, что ими восточнее Белостока окружены две армии. Видимо, какая-то доля правды в этом есть. Почему ваш штаб не организует высылку делегатов связи, чтобы найти войска? Где Кулик? Болдин? Кузнецов? Не может быть, чтобы авиация не видела конницу».

Дмитрий Григорьевич закурил и начал отвечать второпях. Это была и его боль.

«Да, большая доля правды. Нам известно, что 25 и 26 июня части были на реке Щаре, вели бой за переправы с противником, занимающим восточный берег реки Щары. Третья армия стремилась отойти по обе стороны реки Щары. 21-й стрелковый корпус — в районе Лиды. С этим корпусом имели связь по радио. Но со вчерашнего дня связи нет, корпус пробивается из окружения в указанном ему направлении. Авиация не может отыскать конницу и мехчасти, потому что все это тщательно скрывается в лесах от авиации противника. Послана группа с радиостанцией с задачей разыскать, где Кулик и где находятся наши части. От этой группы ответа пока нет. Болдин и Кузнецов, как и Голубев, до 26 июня были при частях».

Вместо разноса, который Дмитрий Григорьевич ожидал, Генштаб ставил конкретную цель.

«Основная ваша задача — как можно быстрее разыскать части и вывести их за реку Березену. За это дело возьмитесь лично и отберите для этой цели способных командиров. Нельзя ни в коем случае допустить прорыва частей противника в районе Бобруйска и в районе Борисова. Вы должны во что бы то ни стало не допустить срыва окончания сосредоточения армий в район Орша — Могилев — Жлобин — Рогачев. Для руководства боями и для того, чтобы вы знали, что происходит под Бобруйском, вышлите группу командиров с радиостанцией под руководством вашего заместителя. Немедленно эвакуируйте склады, чтобы все это не попало в руки противника. Как только обстановка прояснится, сразу же обо всем доложите».

Чувствуя, что разговор заканчивается, Дмитрий Григорьевич с облегчением доложил:

«Для удержания Бобруйска и Борисова бросим все части, даже школу».

Как ни странно, но после связи с Москвой Дмитрий Григорьевич ощутил бодрящий холодок. Он не ждал снисхождения от Жукова, пытался представить, что думает о нем, командующем Запфронтом, Сталин. Это были мысли не из веселых. Но в одном убедил его разговор с начальником Генштаба: с него, Павлова, спрашивают, значит, еще доверяют. В оставшееся время (а сколько осталось?) он должен что-то предпринять, показать себя. Найти потерявшиеся войска, нанести удар! Он понимал, что с наличными силами это невозможно. Однако обстановка менялась. Весть о новых армиях, которые формируются на линии Орша — Рогачев, сильно взбодрила. Они дадут ему наконец долгожданную возможность наказать немцев за вторжение. Наивно думать о победе. Но побарахтаться можно. А значит, войти в ряд с другими, не пропасть изгоем, отщепенцем, полководцем без армии. И с семьей будет в порядке. Семья — это серьезно.

Тут же смутным видением мелькнула Надежда. Но Дмитрий Григорьевич старался прогнать возникшее пронзительное чувство. Точно оно добавляло вины к тому непосильному труду, который он нес. Он успел наглядеться, сколь ужасной и тяжкой была доля беженцев. Однако знал — многим удавалось спастись. Почему о Надежде думать иначе? Молодая, сильная, одинокая. Должна уцелеть.

Хотелось, конечно, знать, что ей удалось вывернуться. Пусть дальше их пути не пересекутся. И так — довольно! Дмитрий Григорьевич удивлялся иногда, каким манером неожиданное любовное счастье выпало на его долю. Теперь он ни за что бы не отважился и наверняка пропустил его. В новую встречу не верил и всеми силами желал Надежде добра и удачи. Думая о ней, повторял: «Береги! Сбереги себя! Должна! Не все же гибнут в этой гигантской мясорубке. Кто-то остается живым».

 

51

Сквозь старые доски сарая просвечивало солнце. Травы и листья деревьев окружали ветхую постройку со всех сторон, и свет был зеленый, теплый. Но люди, лежавшие вповалку на соломе, не замечали тепла. Пережитый разгром уводил их мысли в пламя и грохот разрывов. Стыд, унижение усугублялись еще и тем, что они, оборванные, грязные, раненные, выбравшись из окружения, попали на разборку к своим. И особисты выжимали из них остатки сил. Каждый, отправляясь на допрос, знал: либо прощение, а значит передовая, либо трибунал, а значит, тоже — лагеря или смерть. Но второй этой смерти не хотели еще лютее, чем первой, под пулями врага.

Иван лежал, стиснув зубы, переживая позорище разгрома, всеобщее повальное бегство, когда не осталось патронов и не было никакой защиты. А везде — в небе, за броней, в минометных стволах — кругом были немцы! немцы! немцы!

Чувство безысходности, когда надеяться не на что и терять нечего, было у большинства. Однако же и тут, на краю гибели, у самой пропасти находились весельчаки и балагуры.

В середине поваленных тел, откуда сильней пахло старыми бинтами и спекшейся кровью, чей-то неунывающий голос бодро вещал о жизни и учил окружающих правильному поведению на допросах.

— А я ничего не боюсь! Если их бояться, они это… чуют. Я говорю, как есть! На том и стою. Призвали меня во вторник, двадцать четвертого числа. Война началась в воскресенье, а меня призвали во вторник. Но воевал я недолго. Начали сразу под Лидой. Нам даже не сказали, что фронт. Сказали, что десант выбросили. А это был фронт. Ну и полк наш сразу же начисто разбили. Из остатков образовали второй полк. И этот разбили. Образовали третий полк. И тоже разбили. Окружили. Мы ходили по лесам. Ничего не ели. Один раз выкопали яму, вода близко подступила. Напились. На дороги и в населенные пункты не заходили, там немцы.

У них пулеметы, автоматы. А у нас что? Трехлинейка на четверых. И один патрон. Хоть выбрасывай, хоть стреляйся. Да многих-то одной пулей не застрелишь. Сперва нами командовал лейтенант. Потом он куда-то делся. И старшина командовал тем, что осталось от полка. Потом он говорит: «Разбивайтесь, ребята, по одному, по двое. Скопом нам не выйти». Мы раздобыли одежду. Меня один старик научил: «Идите прямо по дорогам, в лесу не прятайтесь. В лесу немцы сразу заметят». На дороге увидишь немца, иди прямо. Языка еще не знали, а уже знали «Нах хаузе». Он спрашивает: «Ворум?» — а ты говоришь: «Нах хаузе, нах хаузе, матка!» — Он и пропускает. Немцы пропускали, а если финны и поляки, те расстреливали на месте. Только кепку приподнимет — стриженный? Значит, солдат. И — в расход. А, когда к нашим вышел, лучше не стало. Правда, покормили один раз баландой. И — сюда! Следователь попался молодой, но злющий. Морда белая, мучная, будто скалкой ее раскатали. И губы мокрые. Особисты его между собой Жабычем кличут. Меня впихнули в избу. Он утерся и сразу говорит: «Какого полку призывался?» Я называю. А перед ним книга толстая, бухгалтерская. Там все полки указаны. Он глянул и говорит: «Такого полка нету. Ты врешь. Этот полк разбитый».

«Полк-то, — отвечаю, — разбит. А я тута».

«Дальше что было?» — спрашивает.

Я говорю: «А дальше включили нас в другой полк».

«Номер?»

Называю.

Он посмотрел в книгу и говорит: «Такого полка тоже нету, он разбит».

Отвечаю: «Полк разбит, а я вот он».

«Что дальше было?» — спрашивает.

«Дальше, — говорю, — нас включили в полк».

«Номер?»

Называю. Он говорит: «Ну ты балагур! Такого полка тоже нету. Разбит».

Говорю: «Ну что же, а я вот он!»

Видно, он мне поверил. Покрутил головой. «Ладно, — говорит, — все совпадает. Видно, ты еще не совсем конченый человек. Признавайся, что завербован, и я тебя отправлю в лагеря на пять лет». «А если, говорю, не признаюсь?» «Тогда, — говорит, — трибунал. А сейчас трибуналы ничего, кроме расстрела, не дают». «Лучше, — говорю, — лагеря».

Среди наступившей мертвой тишины лязгнули ворота. Упал железный засов с тупым стуком:

— Латов! Руки назад!

Иван поднялся и вышел.

После воцарившегося молчания тот же балагур произнес, но уже без веселья:

— Как его… А? Это ведь он своротил немецкий танк возля Дурнихи? Или кто?

Ивана привели к единственному дому, уцелевшему в небольшой деревушке. Речка, блестевшая внизу, и часовенка на горе. Разомлевшая под солнцем роща тянулась по краю деревни. Иван подумал, что, не будь трех конвойных, можно бы смотаться. Но куда бежать?

Дорога, проходившая по деревне, тоже ныряла в рощу. Оттуда появились лошадь с телегой и сваленными в кучу мешками. Возница-старик поглядел назад и почему-то заторопился и замахал кнутом.

Небо было чистым, ни облачка, ни гудения самолетов. Только на западе погромыхивало, словно в прозрачной синеве, над лесом, собиралась гроза.

Втолкнули Ивана в низкую комнату, где ступени вели почему-то не вверх, а вниз. Стены были оклеены рыжими обоями. Одна обоина отогнулась, и стала видна старая газета с портретом Сталина.

За выскобленным столом сидел следователь в лейтенантской форме, невысок, узкоплеч. На круглом блинообразном лице все было бесцветным и серым: глаза, щеки, редкий волос на голове. Он вытер мокрые губы платком, едва Иван вошел. И тотчас вытер их снова.

— А, Латов! Проходи. Дай на тебя поглядеть.

Иван промолчал, не стал придуриваться. Ни на примирение, ни на шутку охоты не было. Набычившись, глядел, ожидая расспросов. Лейтенант согнал с лица улыбку. Серые глаза его потускнели, точно из них ушла теплая жизненная сила и налилась холодная вода.

— Какой номер полка? Кто командир? Отвечай без утайки, не вздумай финтить. До тебя тут один мне мозги крутил. Но я его быстро выведу.

Оглянувшись на часового, Иван ответил. Назвал майора Щепинова, рассказал о его гибели.

Следователь покрутил головой.

— Не сходится, Латов! Не сходится. Майор Щепинов жив. А про тебя товарищи говорят, что вел в бою трусливо, подбивал бойцов сдаваться в плен.

Голос Ивана зачугунел:

— Кто? Дайте сюда!..

— Руки коротки, Латов! Руки коротки.

— Спросите майора Щепинова.

Глаза следователя сделались прозрачными, почти безжизненными.

— Не командуй тут! Не знаешь, где находишься? Здесь не таких здоровяков обламывали. А у нас к тебе давний особый счет, ты еще до войны против Советской власти агитировал. Верные люди сообщили, какие разговоры антипартийные ты вел. Я за тобой еще до войны охотился. Ну и сейчас себя показал. В бою дал себя окружить. Отступил без приказа.

— Какого приказа? — изумился Иван.

— Тут я задаю вопросы.

— Да вы посмотрите в лесах за Минском, сколько солдат с пустыми винтовками бродит. Командиры убиты, патронов нет.

Следователь закурил, замахал руками и выскочил из-за стола.

— Ну ты мне брось панику разводить. Незаменимых людей у нас нету. Одного командира убили, другие найдутся. Вместо того чтобы поднимать воинский дух, ты панику разводишь. За это знаешь, что полагается? Расстрел!

Он бегал по комнате, плевал за печку и беспрерывно курил. Иван стоял строго.

— Немец расстреливает, теперь еще и вы. Кто воевать-то будет?

Лейтенант остановился, пригасил папиросу слюнями и яростно взглянул на него.

— А ты не грози мне, Латов! Защитник выискался. Кроме тебя другие защитники найдутся. По-хорошему, ты давно сидеть должен. Тебе винтовку доверять нельзя. У нас еще до войны на тебя дело заведено. Как ты пролез в армию?

Помолчал, ожидая, что скажет Иван. Даже довольство промелькнуло в глазах от сознания полной своей власти над этим человеком. Однажды, упустив Ивана, он уже получил нагоняй от начальства. И теперь хотел отомстить. Не случись промашка с Латовым, в его петлицах был бы уже третий кубарь и другая должность. Но, видно, судьба к нему милостива. Любой часовой по его знаку изрешетит арестованного окруженца. И никто не будет держать ответ. Разве жизнь арестованного что-нибудь стоит?

— Нет, Латов Иван, — произнес он с ухмылкой. — Твоя песенка спета. Что ты делал в тылу у немцев, известно. Показания на тебя есть! — он хлопнул ладонью по разложенным на столе бумагам. — Трибунал будет разбираться. Если, конечно, ты доживешь до трибунала…

Иван опустил руки, расслабился, что делал всегда непроизвольно в минуту опасности. Похоже, лейтенант решил расправиться с ним тут, изобразив попытку. Да мало ли что они могли изобразить. Вскинутая винтовка часового качалась в двух шагах. При случае, в прыжке до нее можно было дотянуться. А значит, незачем прятать глаза и молчать, как утопленнику.

— Тебя с нами не было, когда мы немца сдерживали, — негромко сказал он и поглядел зло. — Ты бы вопросы не задавал.

Михальцев пропустил колкость мимо ушей и вдруг рявкнул, косо глянув на часового:

— Руки назад! — и добавил тише. — Кажется, я не разрешал на «ты»? Потому что судьбы у нас разные. Тебя ждет тюрьма или вышка. Если побежишь, может, и до сарая не доведем обратно. А я надеюсь дослужиться до генерала. И чем больше таких, как ты, ликвидирую, тем скорее надену генеральские лампасы. Усек? Руки назад!

Иван промолчал и подумал, что все его слова — правда. Однако удивился, что в запасе еще оставалось много терпения.

— Что? — спросил следователь. — Первая стадия помешательства? Хочешь меня изничтожить? Вижу по глазам, но получится ровно наоборот. Сегодня мы тебя этапируем. И ты расскажешь все, что велят. Ты последний раз в человеческом обличье. Нету силы, Иван, которая бы тебя спасла. Ты понимаешь? Убивать тебя сейчас нет резона. В трибунале сидят строгие, принципиальные товарищи. Им даны большие права от имени партии и советской власти. А у тебя этих прав нету.

Следователь замолчал, как бы давая арестанту обдумать сказанное. Он был доволен собой. У него появилось такое чувство, будто он занимается сыском тысячу лет. Быстро вынув платок, он вытер слюну в ушах губ. «Жабыч», — вспомнилось Ивану.

— До войны загремел бы ты у меня в сибирские лагеря на десять лет, — миролюбиво улыбнулся лейтенант, — за контрреволюционную деятельность. А теперь новый поворот намечается. Теперь будет тебе по всей форме военный трибунал. А я не знаю, что бы другое выносил трибунал, кроме расстрела. Увести!

Иван разомкнул руки и шагнул к столу. Ненависть черной волной залила глаза, и в этой черноте, казалось, плавало круглое мучнистое лицо с мокрыми губами. Потом лицо завизжало и исчезло. Следователь отбежал в угол избы и вырвал пистолет из кобуры.

— Часовой! Назад…

Пригнувшись, Иван ждал выстрела и готовился его предупредить. Терять было нечего.

За окном затарахтел грузовик. Но звук был погуще, чем у обычной полуторки. Дверь отворилась, и часовой, хватаясь за грудь, просипел:

— Немцы!

Следователь почему-то сунул пистолет в кобуру. Откинув часового, Иван бросился к выходу. Через два пепелища за черными трубами остановился длинный грузовик. С него через борта посыпались вражеские солдаты. Некоторые, выпрямившись, постреливали по сторонам.

Оставалась секунда, когда под нехожеными будыльями можно было отползти в дальний угол сада. Иван распластался по земле, выбил кулаком доски в заборе и добрался до орешниковых зарослей.

Резкий металлический звук заставил оглянуться. Двое немецких солдат стояли с автоматами наизготовку возле сарая. Третий сбивал железякой замок на воротах. Иван представил лежащих безоружных бойцов и помертвел от бессильной ярости. Опомнившись, начал отходить. Он не видел, как выглянувший из дома часовой был убит. Оставшийся без охраны, Жабыч заметался по комнате. Опять расстегнул кобуру. Здоровенный немец, переступив порог, стрельнул в метнувшуюся фигуру, промахнулся. Выбил пистолет из тонкой руки. Потом сграбастал тощего лейтенанта широкой ручищей за шиворот и выкинул, как щенка, наверх в раскрытую дверь.

Ни растерявшимся особистам, ни безоружным бойцам, запертым в сарае, не было ведомо, что немецкая часть, захватившая несколько сгоревших деревень, замкнула кольцо вокруг белорусской столицы, находившейся еще недавно в глубоком тылу. Чтобы пройти от границы до российской глубинки, армиям вермахта понадобилось меньше пяти дней.

 

52

Падение Минска решило судьбу командующего и всей верхушки Западного фронта. Разгром продолжался. И ни желание, ни настроение, ни опыт Павлова ничего не значили. Ход событий определяли вещи более долговременные, незыблемые, где как бы накапливались независимые от воли человека стихийные силы. Среди них — несомненно, превосходство немецкой стратегии, немецкого военного мышления. Не отдельно фон Бока, Геринга или даже Гитлера, а всей веками копившейся наступательной германской концепции. Русским генералам еще предстояло учиться. Воздушная война над Ламаншем оставила их равнодушными. Трагический опыт Франции они просто пропустили, проспали, лишь делали вид, что все понимают и умеют.

Война определила цену этому умению. Крушение Западного фронта отнюдь не исчерпывалось и не объяснялось провинностью, нерасторопностью Дмитрия Григорьевича Павлова и его штаба. Это было поражение всего генералитета, всей российской военной доктрины, инертной, тяжеловесной, безжалостной. Прежде всего, безжалостной к рядовым, за счет которых военачальники выезжали целый век, начиная с Крымской кампании 1855 года. Не было, наверное, в мире армии, где так мало ценилась солдатская жизнь. Нехватку снарядов, сообразительности полководческого таланта принято было восполнять заслоном из живых тел. Овладевшие крымскими редутами англичане и французы долго удивлялись, наблюдая всюду множество погибших русских. После суворовских и кутузовских времен бесцеремонное отношение к солдатским жизням прочно засело в генеральских умах и нередко выдавалось за геройство.

Какими бы причинами это ни объяснялось, но вечная неготовность к сражению стала традицией. В канун войны из шести положенных Западному округу механизированных корпусов полностью укомплектовали только один. Он-то и отбросил прорвавшегося противника от Гродно и продолжал уничтожать артиллерийские и пехотные части немцев, пытавшихся его остановить.

Фон Бок послал на его голову бомбардировщики Кессельринга. Но и это не напугало танкистов. Только собственные проблемы (как всегда) обездвижили корпус и привели к гибели. Делать снаряды и добывать горючее танкисты не могли.

Но корпус успел сделать многое: потрепал германские войска, сорвал группе армий «Центр» победный график шествия.

А что бы могли сделать остальные пять корпусов, не имевшие к началу войны необходимого оснащения, средств связи и транспорта? Будь они готовы, картина войны могла быть иной… Или не могла? Или не исключено: начнись вторжение не в сорок первом, а в сорок втором, опять не хватило бы времени для комплектации и готовности.

Словом, вышло, как вышло. И тысячи рядовых, оглушенных июньскими сражениями, растерянных людей бродили в лесах, где некогда проходил фронт. А это «некогда» определялось всего лишь сутками, днями, часами. Их, уцелевших от разгрома, ждала отнюдь не легкая доля. Голодные скитания, страх, унижение. Немецкие лагеря для пленных чудовищно разрослись. Такого наплыва сдавшихся даже Гитлер не ожидал.

— Мы же уничтожили всю их живую силу! — вскричал он однажды. — Откуда они берут людей?

Но вырывающиеся на оперативный простор немецкие части снова встречали сопротивление.

Пленные в лагерях быстро деградировали. Но и тех, кому удавалось вырваться из окружения, попасть к своим, не всегда ожидала удача. Вместе с окруженцами выходили и вливались в войска подготовленные в тайных немецких школах шпионы и диверсанты. Большинство их забрасывалось любыми путями на московское направление. А что стоят диверсанты, показал первый день войны, когда порванная ими телефонная связь отняла возможность у штаба фронта руководить армиями. Поэтому особисты работали днями и ночами, допрашивая с пристрастием всех неорганизованных безоружных красноармейцев, выползавших из кольца. Трибуналы свирепствовали. Простые парни и мужики, вчерашние сыновья, мужья и братья, расплачивались страшной ценой за бездарность своих генералов.

Однако кто-то должен был ответить. Чувство всеобщей вины слишком угнетало политическую и военную элиту. Она готова была назвать любое имя, даже самое безвинное, лишь бы снять с себя тягостный комплекс ответственности перед гибнущей державой.

* * *

Павлов сидел в палатке, завтракал, когда в штаб Западного фронта прибыл Еременко. Долгие годы их с Павловым связывали дружеские узы. Поэтому появление давнего приятеля Дмитрий Григорьевич встретил восторженно.

— Как? Какими судьбами? Вот здорово! Прямо к столу.

Жизнь всегда соседствует с гибелью, иначе жизнь никогда бы не продолжилась. Завтрак командующего ничем не отличался от мирных дней. Разве что на белоснежной скатерти поблескивал графинчик холодной водки. Но вышколенные адъютанты и остальная обслуга знали: командующий позволяет себе по утрам не больше одной рюмки — для взбадривания. Павлов старался поддерживать эту строгость в умах. Но тут, ради дружбы, готов был отступить от своего правила.

И обстановка соответствовала — низкая облачность исключала возможные налеты. Золотистые стволы сосен в лесу под Могилевом источали особый, терпкий, бодрящий дух. И ни одного тревожного сообщения за все утро.

Дмитрий Григорьевич успел подумать, что дружба юности одолевает любые катаклизмы и сохраняется в первозданном наборе чувств. Однако восторга Дмитрия Григорьевича Еременко не разделил. Да и в юности вряд ли испытывал то, что приписывал ему романтически настроенный Павлов. Лицо Еременко, с резкими, словно вырубленными чертами, сделалось каменно-неподвижным.

— Не могу! Дела! — отрывисто бросил он, высвобождая ладонь от крепкого пожатия.

Павлов отступил с недоумением и даже усмешкой. Кто это мог в его, командующего, присутствии говорить о каких-то отвлекающих делах? На Западном фронте, где он — единоличный хозяин?!

Ни слова не говоря, Еременко достал из нагрудного кармана бумагу и протянул Павлову. И тот впервые сжался, словно пытаясь оттянуть страшный миг истины. Пока разворачивал бумагу, молился про себя. Но молитва не помогла. Четкие буковки означали подписанный наркомом приказ о назначении Еременко командующим Западным фронтом. Друг юности, приезду которого он обрадовался, принес самую страшную весть.

— А меня куда? — вымолвил Дмитрий Григорьевич тихим жалким голосом, не стараясь приободриться и приосаниться.

Еременко пожал плечами, показывая всем своим видом, что его полномочия исчерпываются приказом. То, что он накануне ночью был на приеме у Сталина, гневные слова, сказанные в адрес Павлова, ночной перелет на истребителе из Москвы в штаб Западного фронта — все это было живо в нем, это выразили глаза. Но рот был крепко запечатан. Топорные лица умеют показывать высокомерие с особой выразительностью.

Лицо Павлова начало наливаться краской и медленно багроветь. В глазах Еременко он прочитал свою судьбу: его устраняли и делали беззащитным. Мозг пронзила боль, в ушах начался какой-то непонятный гул. Он едва расслышал голос Еременко и не сразу понял, какие карты он требует и куда намеревается идти. Обоим было неизвестно, что Еременко пробудет в должности командующего всего один день. Но день этот сыграет в судьбе Дмитрия Григорьевича Павлова роковую роль.

* * *

Прошла страшная ночь, и настал новый день без облаков и дождя. Над палатками штаба птицы распелись вовсю. Запоздалый соловей, перепутав середину лета с весной, наполнял зеленую бездну леса своей радостью.

Однако Павлов не замечал чистого утра, голубого неба и пения птиц. Чистое небо означало налеты, и теперь он был рад умереть под бомбежкой. Но такого неоценимого дара судьбы Павлов не дождался. Он стоял в стороне, не зная, куда себя деть, когда из штабной палатки вышел Ворошилов, крепенький, загорелый, как молодой боровичок. Следом выступивший Шапошников был изможден, сух, но выбрит с особой тщательностью.

— Смотри-ка, соловьи! — удивился Климент Ефремович.

Вид у него был бодрый, неунывающий. Он чуть было не запел, но вовремя спохватился. С некоторых пор он с легкостью относился к превратностям судьбы. Он пережил свое после Финской кампании, когда боялся разделить участь Тухачевского и прочих. Никто не помог, все ждали его ареста. Буденного чуть не взяли. Но Семен удержался. Отбился, когда приехали брать. Удержался и Клим. Пусть как военный спец он даже с Семеном не равнялся. Но когда требовалось выжить, мозг его становился зорок и остер. В самое тяжкое время он вдруг десятым чутьем угадал, что Сталину нужна его, климовская, былая слава. Потому как умножает и подпирает авторитет самого вождя. Одиночество без знаменитого окружения вождям тоже не сподручно. «Ворошиловские стрелки» помогли. Миллионы юношей с такими значками ходили. Как же их под корень, и безболезненно?

Оценив причину своей неуязвимости, Климент Ефремович начал потихоньку успокаиваться и посматривать на себя со значительностью. Такой неуязвимости совсем не имел Шапошников, которому приходилось постоянно бороться за свое место в общем ряду. А ему, Климу, требовалось гораздо меньше. Пока Сталин был в Москве, он боялся одного Сталина. И без наркомовской должности чувствовал себя в большей безопасности. Жизнь стала проще. Прокукарекал, а там хоть не расцветай.

Вместе с Шапошниковым он пробыл в штабе фронта несколько дней и, естественно, ничего не смог изменить в ходе боев. Вся ответственность возлагалась на Павлова. И Климент Ефремович, избалованный даровым успехом, и Борис Михайлович, ценивший самую малую толику сталинского внимания, оба ощущали подспудно, как спасительно то, что не они оказались в роли командующих.

Оба чувствовали, какая невообразимая мощь давит и разрывает фронт. Шапошников понимал это лучше и помалкивал, когда Ворошилов начинал рассуждать о самоотверженности и геройстве. Ему было невыносимо думать о предстоящей мучительной акции. Но он убедил себя, что это надо воспринимать как стихийное бедствие — обвал, землетрясение, цунами, когда изменить, подправить уже ничего нельзя.

Павлов старался не смотреть на кремлевских посланцев, и все же какая-то сила разворачивала его к ним. Без сомнения, прилетевший накануне Еременко доставил новые секретные инструкции относительно бывших руководителей фронта. И Павлов, и Климовских, и многие другие с трепетом ждали решения своей судьбы. Хотя две вышедшие на поляну фигуры были лишь исполнителями, от них веяло властью. Нет, смертью!

И совсем некстати над головами раскатился долгой несмолкаемой трелью соловей.

Щурясь от света, Ворошилов упорно вглядывался в пронизанную лучами зелень. Казалось, голос крохотного певца доносится с разных сторон.

— Смотри-ка! — не скрывая удивления и озабоченности, Ворошилов обернулся к Шапошникову. — Шуму на весь лес, а самого не видать. Наверно, подружку отыскал или солнцу радуется. У них все просто.

— Это у нас все просто, — желчно заметил Шапошников. — А у них сложно.

— В каком смысле? — не понял Ворошилов.

— Сейчас прилетят и покажут, — неопределенно бросил Шапошников, взглянув на небо.

Ворошилов как-то странно, виновато поглядел на Бориса Михайловича и направился к Павлову.

— Успокойся, — негромко сказал он. — Не надо так переживать.

Чуть было не похлопал по плечу. Потом вернулся к Шапошникову.

— Что ж, будем начинать?

Шапошников кивнул.

К Павлову приблизился оперативник штаба Хаджи Мансуров с доброй вестью: атаки немцев на бобруйском направлении отбиты. Под именем «Ксанти» Мансуров воевал с Павловым в Испании. Поэтому, подходя, улыбался не по-уставному. Но замер, увидев новых лиц. По знаку Ворошилова из леса вышли два работника НКВД. Ксанти замер, увидев их приближение.

Павлов тоже обратил внимание на хлопцев с васильковыми фуражками. В следующий миг понял — они направляются к нему. Он готовил себя к этому со вчерашнего дня. Позорное рыдание, истерические выкрики, тяжкое забытье — были следствием этой разрушительной мысли. Он знал, что оно будет. Теперь вопрос заключался в том, как. Учтут ли геройскую звездочку и звание? Он нарочно надел сегодня все ордена.

Вестники смерти к нему подошли — и не хлопцы, а крокодилы с немигающими глазами. Один сорвал петлицы, знаки отличия. Другой — награды вместе со звездой. Павлов стоял, не шевелясь, и только васильковые фуражки плавали в окутавшей его жуткой тьме.

Потом прояснилось. Он видел, как привели Климовских и начальника связи фронта Григорьева. Бывшего начальника.

— Прощай, Ксанти! Не поминай лихом, — сказал Павлов Мансурову, который стоял ни жив ни мертв.

Подвели еще пятерых. Среди них оказался великолепный артиллерист Клыч. «Его-то почему?» — ворохнулась у Павлова тоскливая мысль.

Ему указали на машину голубого цвета. Вторым туда же, без слов, втолкнули бывшего начальника штаба фронта генерала Климовских.

Остальных погрузили во вторую, зеленую.

Повезли в направлении Орши.

После этого из леса вышел Еременко.

— Вам все ясно? — сказал Ворошилов. — Вступайте в права командующего фронтом. А мы поехали.

 

53

Мехлис внимательно читал документы.

Ордер на арест и обыск

Изъято:

Удостоверение личности

Партбилет № 2206176

Бумажник с деньгами в сумме 2220 р.

Сапоги хромовые новые 1 п.

Шинель драповая

Френч цвета хаки

Ордена Ленина — 3 шт.

Медаль «Золотая Звезда» № 30

Сорочки и т. д.

Маузер и 45 патронов

СПРАВКА

арестованного Павлова Дмитрия Григорьевича

И вещи, и ценности по протоколу приняты.

Зам. деж. пом. нач.

внутренней тюрьмы НКГБ СССР

Принято от Павлова Дмитрия Григорьевича:

Мыльница 1 шт.

Перчатки кож. 1 п.

Тапочки 1 п.

Футляр от зубной щетки 1 шт.

Стакан для бритья 1 шт.

Помазок 1 шт.

Чехол от чемодана 1 шт.

Анкета арестованного

Павлов Дмитрий Григорьевич. Родился в 1897 г. Горьковская область, Кологривский район, дер. Вонюх (бывш. Костромская губерния).

Пост, местожительство: г. Минск, ул. Кирова, д. 19.

Генерал армии.

Чл. ВКП(б) с 1919 г.

Отец — Павлов Григорий Васильевич, 65 лет, рядовой колхозник.

Мать — Павлова Екатерина Степановна, 63 года.

Жена — Павлова Александра Федоровна, 38 лет, проживает, где точно, не знаю.

Дети: сын — Борис Дмитриевич, 17 лет, проживает, где, не знаю, учился в спецшколе летчиков;

дочь — Ада Дмитриевна, 12 лет, проживает с матерью.

Сестра — Смирнова Марина Григорьевна, 35 лет, учительница в селе Ивонове.

* * *

Протокол допроса

от 7 июля 1941 г.

Начат в 1 час. 30 мин.

Следователь: Вам объявили причину ареста?

Павлов: Я был арестован днем 4-го июля с.г. в Довске, где мне было объявлено, что арестован я по распоряжению ЦК. Позже со мной разговаривал зам. пред. Совнаркома Мехлис и объявил, что я арестован как предатель. Я не предатель. Поражение войск, которыми я командовал, произошло по не зависящим от меня обстоятельствам. Я также не виновен, что противнику удалось глубоко вклиниться в нашу территорию. В час ночи 22 июня с.г. по приказу народного комиссара обороны я был вызван в штаб фронта. Вместе со мной туда явились член Военного совета корпусной комиссар Фоминых и начальник штаба фронта генерал-майор Климовских.

Первым вопросом наркома был: «Ну, как у вас, спокойно?» Я ответил, что очень большое движение немецких войск наблюдается на правом фланге. По донесению командующего 3-й армией Кузнецова в течение полутора суток в Сувальский выступ шли беспрерывно немецкие мотомехколонны. На участке Августов — Сапоцкин во многих местах со стороны немцев сняты проволочные заграждения. На других участках фронта меня особенно беспокоит группировка «Бяло-Подляска».

На это нарком сказал: «Будьте поспокойнее, не паникуйте. Штаб же соберите на всякий случай, сегодня утром может что-нибудь и случиться неприятное, но смотрите, ни на какую провокацию не идите. Если будут отдельные провокации — позвоните».

Я немедленно вызвал к аппарату ВЧ всех командующих армиями, приказав им явиться в штабы армий вместе с начальниками штабов и оперативных отделов.

Мною также было предложено командующим привести войска в боевое состояние и занять все сооружения боевого типа и даже недоделанные железобетонные.

Кузнецов ответил, что согласно указаниям патроны войскам раздал и приступает к занятою сооружений. Командующий 10-й армией Голубев доложил, что у него штабы оставлены для руководства войсками, где им положено быть по плану. Коробков, командующий 4-й армией, доложил, что войска готовы к бою. Боеготовность Брестского гарнизона обещал проверить.

Я приказал — немедленно.

Явившиеся в штаб командующий ВВС округа Копец и его зам. Таюрский доложили, что авиация приведена в боевую готовность полностью и рассредоточена на аэродромах в соответствии с приказом НКО.

Этот разговор происходил около 2 часов ночи.

В 3 часа 30 минут нарком позвонил и снова спросил, что нового. Я ответил, что ничего нет, связь с армиями налажена, указания даны. Сказал, что, вопреки запрещению начальника ВВС Жигарева заправить самолеты бензином и заменить моторы за счет НЗ, я такое распоряжение отдал.

Нарком спросил, выходит ли 22-я танковая дивизия из Бреста. Я ответил: да, выходит, как и другие части. 56-я стрелковая дивизия выведена, как положено по плану, 27-я дивизия тоже на своем месте.

На этом разговор прервался. Прежде чем я добился Москвы, ко мне позвонил Кузнецов, доложив: «На всем фронте артиллерийская и пулеметная перестрелка. Над Гродно до 50–60 самолетов, штаб бомбят, я вынужден уйти в подвал». Я ему по телефону передал ввести в дело «Гродно-41».

Позвонил в Белосток. Там все спокойно.

В 4.10—4.15 Коробков сказал «все спокойно», а через восемь минут он же доложил: «На Кобрин налетела авиация. На фронте страшенная артиллерийская стрельба».

Я предложил ввести в дело «Кобрин-41» (план прикрытия) и действовать, не стесняясь, держать войска в руках, начать действовать с полной ответственностью.

«Начать действовать с полной ответственностью», — издевательски произнес Мехлис. — Кого он хочет обмануть?»

Однако чтение продолжил.

Павлов: Наркому доложил через восемь минут. Штабу приказал вступить в связь в соответствии с нашим планом, и особенно радиосвязь. Проверка ВЧ показала, что связь со всеми армиями прервана.

В пять часов Кузнецов доложил: «Войска противника сдерживаются, но Сапоцкин весь горит. Атаки отбиваем».

В семь часов прислал радиограмму Голубев: «На фронте оружейно-пулеметная перестрелка. Попытки противника углубиться в нашу территорию отбиты».

Генерал Семенов доложил, что Ломжа противником взята. Но ударом 6-й кавдивизии противник из Ломжи выбит. С этого времени связь со штабом 10-й армии начала работать с перерывами.

Из обрывочных сведений можно было понять: в районе Семятичей окружен батальон связи 113-й дивизии. Противник ввел крупные мехчасти. Под давлением танков пехота отходит в направлении на Брянск.

Командующий 10-й армией бросает в атаку танкистов 13-го мехкорпуса (там было около 200 танков всего). Намечает использовать для удара и 6-й мехкорпус.

Я понял, что противник сковывает 10-ю армию, а мощный удар стремится нанести в направлении Дрогочин — Гайновка или севернее — в горловину между Беловежской Пущей и супреневскими лесами. Поэтому я приказал 10-й армии развернуть противотанковую бригаду западнее Михалово, рубеж южнее Белостока.

Голубеву предложил хорошенько разобраться. Сказал, что ввод 6-го мехкорпуса в бой должен быть произведен для самого сильного удара. Сказал, что мой зам. Болдин выезжает к нему.

Получив очень отрывочные данные из штаба 4-й армии о том, что армия собирается наносить контрудар противнику в районе Жабинки, я был поставлен в недоумение, не понимая, как могла армия в такой короткий срок отступить на 30 километров от Бреста.

Коробков связь с 49-й и 75-й стрелковыми дивизиями потерял, но поддерживает связь делегатами. Бросает корпус Оборина в контратаку против очень крупных механизированных сил.

Жабинка в этот день семь раз переходила из рук в руки. Но пехота под давлением начала отходить к Кобрину.

Я приказал Коробкову радиотелеграммой не своевольничать и не бросал бы он так легко рубежи, а дрался на каждом рубеже до разрешения на отход штаба фронта.

Одновременно мною была тронута вперед на помощь Коробкову в направлении на Каратуз — Береза вся 113-я стрелковая дивизия. Для ускорения переброски был назначен весь автомобильный полк, находящийся в Старых Дорогах.

Во второй половине дня Кузнецов донес, что две радиостанции разбиты, а третья повреждена. Просит новую.

Нашими частями был оставлен Сапоцкин, и Кузнецов с дрожью в голосе заявил, что от 56-й стрелковой дивизии остался номер, 85-я дивизия западнее Гродно под давлением тяжелых танков начала отход на юг и юго-восток, но что он, Кузнецов, бросает в контратаку танковую дивизию Студнева. По словам Кузнецова, положение на правом фланге катастрофичное, так как разрозненные части в районе Козе (севернее Гродно) с трудом сдерживают натиск противника, а стрелковый полк между Козе и Друскеники был смят ударом с тыла очень крупных мехчастей. Кузнецов собирает все, что есть под рукой, и бросает в район Козе.

Кузнецов передал: «Чувствую, нам придется оставить Гродно. Как быть со складами и семьями начсостава? Многие остались у противника».

Я ответил: уничтожать. Раз застал бой, сейчас дело командиров не о семьях заботиться, а о том, как ведется бой.

Вскоре из штаба 3-й армии передали: «Противник подошел к Гродно, и наши части оставляют город. Склады взорваны. Армия из этого склада пополнилась снарядами».

В тот же день Голубев, командующий 10-й армией, не разобравшись в обстановке, донес, что противник на подступах к Вельску, в то время как фактически противник дрался под Брестом. Голубев принял решение ввести мехкорпус.

В 4-й армии чувствуется полная растерянность командования, потеря управления войсками. И противник быстро развивает успех, имея осью движения Бобруйско-Брестское шоссе.

Мною было приказано 6-му мотомехполку нанести удар в направлении Брянска. Этот приказ был продублирован делегатами с самолетов и по радио.

Части 4-й армии дрались за Жабинку.

Противник сосредоточил огонь в первую очередь по домам начсостава, во вторую очередь — по улицам и дорогам и по гаражному расположению. Нанес потери выходящей из Бреста артиллерии.

Я сделал такой вывод в первый день:

1. Против центра 10-й армии дерется преимущественно пехота, и наша пехота успешно отбивает атаки.

2. Против Кузнецова (3-я армия) на правом фланге (на Сапоцкин) введены тяжелые танки противника, которые не пробиваются 45-мм артиллерией. За этими танками противник ввел пехоту, поломав нашу оборону.

Разгромлен наш полк. Это заставило меня очень сильно опасаться за возможность разворота удара подошедших с севера из Литвы мехчастей в общем направлении на Лиду.

Я указал 3-й армии, 11-му мехкорпусу, частям 85-й дивизии занять второй оборонительный рубеж западнее Гродно фронтом на север.

Потрепанные части 56-й дивизии приказал собрать и поставить на правый берег реки Неман.

Почувствовав удар из Литвы, я приказал командиру 21-го корпуса (штаб в Лиде) занять оборонительный рубеж. Западнее Лиды — противотанковой бригаде, северо-западнее — 17-й стрелковой дивизии…

Мехлис пропустил мало интересовавшие его подробности. Более того, деятельность, обреченная на поражение, вызывала досаду. Глаза выхватили последние строчки допроса.

— …Но никаких частей в районе Ораны найдено не было.

6-й мехкорпус первой задачи не выполнил. Голубев в атаку его не пустил. Корпус переменил район сосредоточения.

Следователь: Меры эти вы считали достаточно исчерпывающими, чтобы восстановить положение?

Павлов: Нет, недостаточными. Но большего я не мог ничего сделать, так как частей у меня не было.

Следователь: Выступавшая против вас группировка противника была вам точно известна?

Павлов: Нет, не точно. Данные уточнялись в процессе боя и авиаразведкой…

Я затребовал радиостанции из Москвы самолетом. Москва сначала не отвечала. После повторных требований ответила, что выслала 18 радиостанций. Но до моего ареста эти радиостанции получены не были…

«Претензии, претензии, — подумал Мехлис, наливаясь раздражением. — А сам что?»

…Самолеты подняться не могли, так как новой техникой в ночных полетах не овладели…

«Так кто должен был овладевать? Летчики или самолеты?»…

… 23 июня 6-й мехкорпус имеет ¼ заправки.

Дальше Барановичей горючее продвинуться не могло из-за бомбежки.

Авиация противника во второй день потеряла 27 самолетов.

Выводы второго дня: противник быстрыми темпами продвигался в Брестском направлении.

Чтобы избежать быстрого темпа наступления, мною была брошена вся наличная бомбардировочная авиация исключительно для бомбежки в район Кобрин.

Следователь: Какие результаты?

Павлов: Результаты те, что противника мы сдержали на сутки в районе Береза — Картузка.

* * *

Этой группе было приказано разыскать маршала Кулика. Послано большое количество делегатов обходными путями на машинах.

В дальнейшем основной задачей ставилось — любыми мерами и любой ценой разыскать, где находятся наши части. Сбрасывание парашютистов в районе с задачей вручить зашифрованную телеграмму или передать на словах направление отхода. Проволочная связь совершенно бездействовала.

Степень истощения начальника штаба генерала Климовских была настолько велика, что мне лично приходилось записывать распоряжения себе в блокнот и проверять.

Основной причиной бед считаю огромное превосходство в танках и авиации.

Сведений о потерях людей и материальных потерях у меня нет.

Остались в окружении часть 3-й армии и часть 10-й армии. Судьбы их мне неизвестны.

Литовские части воевать не хотели. После первого нажима перестреляли своих командиров и разбежались. Это дало возможность немецким танковым частям нанести мне удар с Вильно.

Никогда ни в каких заговорах не был.

Допрос окончен в 16 час. 10 мин.

Записано с моих слов правильно. Мною прочитано.

Д. Павлов

* * *

«Да-а… Сталин, конечно, такую работу не похвалит», — подумал Мехлис.

В это время зазвонил телефон. Знакомый хрипловатый голос поинтересовался:

— Ну как, Лев Захарович?

Вспыхнувшее раздражение помешало Мехлису выговорить первые слова. Он остудил себя и произнес размеренным четким голосом:

— Ваши ребята не умеют работать, по-моему. Кому нужна эта история? Немцы рвутся к Смоленску, потому что этот так называемый полководец открыл врагу фронт. А ваши следователи выслушивают байки о том, как хорошо он себя вел. Кому это нужно? Требуется выявить связи, признание. Кто еще входил в заговор. Или ваши работники не замечают орудийной пальбы, которая движется в глубь России? Не слышат стонов женщин и детей? Или они думают, что Красная Армия развалилась сама под ударами превосходящих сил? В таком случае они большие враги, чем Павлов.

Не выслушав ответ, Мехлис бросил трубку.

 

54

Дмитрий Григорьевич Павлов, бывший командующий, человек, отрешенный от любых гражданских прав, лежал в тяжелом забытьи, но быстро поднялся, когда в камеру вошли трое. В том страшном, запредельном для человеческого существа состоянии он сразу подумал об избавлении, о чудесном восстановлении справедливости — вот, мол, Сталину доложили, Сталин прочитал и понял, что надо выручить своего командующего, вернуть ему все награды, и «Золотую Звезду», и звание. Потому что этот самый Павлов верно числится среди самых преданных и честных людей. Подумалось даже о возможной встрече с семьей. И подступившее к горлу рыдание от самой такой мечты и возможности смешалось со словами:

— Я так надеялся…

Страшный удар оторвал его от земли. Крепкая шея и крепкая голова выдержали, он не потерял сознания. Даже мысли о семье еще не сразу ушли, только потускнели. И облик Сталина, спасителя, вершителя, опять возник перед глазами. И когда удары посыпались на него со всех сторон, после каждой вспышки боли он думал: Сталин… Сталин…

Через несколько минут он лежал на мокром полу, захлебываясь кровью, и уже не сознание сохранялось в нем, а крохи жизненных искр.

Не человеческое — крокодилье рыло с немигающими глазами склонилось над ним.

— Будешь признаваться, гадина? Сам помрешь, дочь твою притащим. Небось, помнит, кто приходил к тебе, кому звонили. Имена! Даты!! А забудет, у нас есть средства. Тут и до расстрела недалеко. Ей уже двенадцать лет. И она будет отвечать по всей строгости закона. Знаешь новый закон! Потом притащим еще жену. И сына. Всех поставим перед твои глазоньки, пока они не заплыли.

Лязгнула железная дверь. Стряхивая кровь, трое вышли из камеры. Но Павлов уже не слышал наступившей тишины.

На другой день его, как был, неумытого, окровавленного поволокли на допрос. И хотя он держался и старался не шататься, это был уже другой человек, ничего не имевший общего с тем, который давил немецкие танки в Испании и потом в июньские дни метался по штабу, мчался в Барановичи, пытаясь задержать наваливающийся на него неостановимый стальной вал.

Теперь это был как бы человек без кожи, с вывороченными мозгами, который боялся любого прикосновения и со страхом глядел на приближающегося следователя.

* * *

Мехлис читал документы.

Протокол допроса

от 9 июля 1941 г.

Допрос начат в 12.00

Павлов: Анализируя свою прошлую и настоящую деятельность, я счел необходимым рассказать следствию о своих предательских действиях по отношению к партии и советскому правительству.

…..

Допрос окончен в 15 час. 10 мин.

Протокол допроса

от 11 июля 1941 г.

Допрос начат в 13 час. 30 мин.,

окончен в 19 час. 10 мин.

О Мерецкове, Уборевиче, Тухачевском.

«Старые имена, — подумал устало Мехлис. — И большинство мертвецов. Новых имен нету».

Он обратил внимание, как изменился характер подписи на допросах.

На первом стояло твердое: Д. Павлов.

Потом (на втором) — росчерк, в котором фамилия едва угадывалась.

А после третьего допроса — лишь слабая закорючка и след крови.

Постановление

(о предъявлении обвинения)

Павлов Д.Г. изобличается в том, что, будучи участником антисоветского заговора и командуя войсками Западного фронта, предал интересы Родины, открыв фронт фашистам.

Странно, что после исчерпывающих признаний он опять начал ершиться. Его больше недели не вызывали на допрос, и он, видимо, смог восстановиться. Допрос от 20 июля оставлял странное впечатление — смесь признания и упорства.

Признал участие в заговоре, но вражеская работа выразилась якобы только в том, что проявлял бездеятельность в вопросах боевой подготовки войск Западного округа. Никаких заданий от кого-либо открыть фронт фашистам не получал. Показания Белова, Рогожина, Арман отрицает. Вражеские связи ограничиваются якобы Мерецковым и Халепским.

Мехлис просмотрел несколько страниц дела, задержал внимание:

Выписка

из показаний Мерецкова Кирилла Афанасьевича

от 12 июля 1941 г.

…По вражеской работе со мной были связаны: командующий Западным военным округом генерал армии Павлов Дмитрий Григорьевич… Павлов по приезде в Испанию был назначен генералом танковых войск республиканской армии. Павлов в Испании, как известно, проявил себя боевым командиром и с руководством танковой бригады справлялся неплохо.

Следователь: По какому поводу у вас с Павловым произошел откровенный разговор?

Мерецков: Во время Гвадалахарского сражения, когда сложилась особо острая обстановка. Был передан приказ работавшего в Испании главным советником при командовании республиканской армии Штерна (о его причастности к заговору я подробно показывал на допросе 2 июля) — прекратить сражение и начать отход, или, иными словами, отдать фашистам Мадрид. Мы с Павловым стали обсуждать, как быть дальше. Павлов заявил: «Директива об отходе (противоречащая установкам Москвы) не является случайной. Однако, при всей влиятельности Уборевича, вряд ли нам удастся укрыться за его спиной в случае провала операции на Гвадалахаре».

Отсюда Павлов сделал вывод, что надо драться до конца и разбить противника.

…Павлов в беседах со мной высказывал резкое недовольство карательной политикой Советской власти, говорил о происходящем якобы в Красной Армии «избиении» командных кадров и даже открыто на официальных заседаниях выступал в защиту репрессированных из числа военных.

…Между тем Павлов, в момент работы комиссии, возглавлял автобронетанковое управление Красной Армии (АБТУ) и не мог недооценивать действий мотомехсоединений в современном бою. Самому Павлову в первый же день войны с Германией пришлось испытать на себе в качестве командующего Западным фронтом последствия произведенной с его участием вредительской ликвидации танковых батальонов в стрелковых дивизиях.

Донос

Бирюкова, члена ВКП(б) с 1924 г.,

бывш. слуш. Академии имени Ленина.

Адрес: Хабаровск. Полковой комиссар

Народному комиссару внутренних дел Союза ССР

В феврале 1938 года я сообщал устно тов. Горбачеву, уполномоченному 00 по Академии им. Ленина, некоторые сведения о начальнике АБТУ РККА комкора Павлова, которые сильно компрометируют его.

1. Павлов прибыл в 4 мехбригаду в гор. Бобруйск в конце 1933-го или начале 1934 года. Я был там комиссаром учебного батальона.

Ходили упорные слухи, что Павлов является любимцем Уборевича, его выдвиженцем. Никто тогда не знал, что Уборевич является врагом народа.

2. Павлов при всяком подходящем случае старался подчеркнуть, что он является «хозяином» в бригаде и что политотдел пусть не вмешивается в его дела.

3. В 36-м году в учебном батальоне произошла авария танка. Павлов сказал, что это не авария, а поломка и потребовал от Петрова (комбата), чтобы он написал другой рапорт.

4. Будучи в командировке, бесконтрольно расходовал денежные средства. Покупался сотнями метров шелк и др. дорогие ткани, золотые часы, ковры, дорогая посуда, пианино, др. дорогие вещи. И все это отправлялось ему домой.

Безо всяких оснований представил к ордену Красного Знамени инженера бригады Полину (фамилию ее не знаю, она учится в мотомех. Академии). Она никогда не была в бою, орден она получила. Такое отношение Павлова определялось тем, что Павлов жил с Полиной, как со своей женой, и даже не стеснялся показывать свою связь другим. Жил с ней в одной комнате.

8 июля 1938 г.

Выписка

из протокола допроса Армана Поля Матисовича

от 5 мая 1938 г.

…На центральной базе (в Испании) Павлов всячески игнорировал и дискредитировал французских бойцов Народного фронта. Этих бойцов он часто называл трусами и обзывал «сволочами», тогда как немцев постоянно хвалил.

…давал, как правило, распоряжения по телефону, без шифра, хотя знал, что разговоры прослушиваются фашистами.

…Павлов запретил мне говорить о Друтти.

…1 декабря 1936 года Павлов, вернувшись после доклада Берзину, отдал всем командирам-танкистам приказ — не выполнять распоряжений комкора Кулика и военного атташе Горева. Все должны слушаться только его. Из-за этого получались задержки с вступлением танков в бой.

Так в Хараме было потеряно 17 танков. Виноват был Павлов. Он задержал темп атаки и позволил немцам сгруппировать орудия.

В Испании троцкист Глазев, не будучи ни разу ранен, был представлен к ордену Красного Знамени.

Собственноручные показания

Берзина Яна Карловича

от 21 июля 1938 г.

(Подробно об Испании)

…были пущены в атаку танки и «запороты» (направление на Семенжерию), застряли на одной из террас… настроения советских экипажей были весьма плохие: «смены нет», «все погибнем», «каждый день приносит кому-нибудь смерть».

И вот — решающий документ.

Протокол допроса

арестованного Павлова Дмитрия Григорьевича

от 21 июля 1941 года

Допрос начат в (не указано)

Следователь: Со дня своего ареста вы упорно скрываете от следствия свою предательскую деятельность и вражеские связи. Следствие требует, чтобы вы прекратили запирательство и начали давать правдивые и исчерпывающие показания о своем участии в заговоре.

Павлов: Я не намерен дальше скрывать свою вражескую деятельность и заговорщицкие связи. Я буду говорить правду.

Следователь: Когда вы стали на путь антисоветской предательской деятельности?

Павлов: Это относится к периоду с 1932 по 1936 годы, когда я работал под руководством бывшего командующего Белорусским округом Уборевича.

Впервые о целях и задачах заговора я узнал еще будучи в Испании в 1937 году от Мерецкова. Мы оба являлись людьми Уборевича. Мерецков говорил, что в случае победы германской армии «хуже нам от этого не будет». Маршал Кулик при составлении одного документа прямо заявил: «Лучше служить в германской армии, чем в таких условиях, как у нас».

…со слов Мерецкова мне известно, что участником заговора являлся Шерн.

Моя личная предательская работа: я сознательно не руководил организацией связи в армии, в результате чего на третий день войны связь с самыми дальними армиями у меня была потеряна. Я сознательно не ставил резко вопроса о приведении в боеготовность укрепленных районов. В результате УРы были небоеспособными, а УРовские войска даже по плану мая месяца не были развернуты.

…Организацию авиации я передоверил командованию ВВС.

Не давая прямых заданий о предательстве, я использовал преступную бездеятельность начальника штаба фронта Климовских, поощрял ее.

Я поощрял бездействие своего заместителя Болдина, восхвалял его как работника.

Саперные батальоны стрелковых дивизий по директиве Генштаба были направлены на строительство укрепрайонов и оставались там до начала военных действий. Они первыми приняли бой, в то время как дивизии остались без саперных батальонов.

Я виновен в том, что, зная остроту момента, не снял эти батальоны с передовых позиций и не присоединил их обратно к дивизиям.

Следователь: Эти предательские акты вы осуществляли сознательно?

Павлов: Да, я их осуществлял сознательно, как заговорщик.

…..

Следователь: Значит, по существу, вы осуществили изменнические намерения Тухачевского, Уборевича и других заговорщиков?

Павлов: Да, так. Я частично успел сделать то, что в свое время не удалось Тухачевскому и Уборевичу, то есть открыть фронт немцам.

Допрос окончен в 9 час. 15 мин.

Стенограмма записана с моих слов правильно и мною прочитана.

Допросили:

зам. нач. след, части

упр. ОО НКВД СССР

ст. батальонный комиссар (Павловский)

ст. следователь с/у упр. ОО НКВД (Лихачев)

 

55

Через несколько дней принесли последнюю пачку документов по делу осужденных. И хотя уже был взят Смоленск, трагедия продолжала нарастать, Мехлис не забывал о сталинском задании. В принесенных бумагах выхватывал главное, листал бегло, как если бы знал результаты наперед.

Постановление

г. Москва, июля «21 дня», я, старший следователь Управления особых отделов НКВД СССР, лейтенант госбезопасности Морозов, рассмотрев дела по обвинению Павлова Дмитрия Григорьевича, Климовских Владимира Ефимовича, Григорьева Андрея Терентьевича, Коробкова Андрея Александровича,

Нашел:

Обвиняемые Павлов, Климовских, Григорьев, Коробков арестованы за проведение предательской деятельности на фронте. Постановил:

Объединить их дела в одно.

Подпись (Морозов)

Согласен (Павловский)

…..

Обвинительное заключение составлено 21 июля…

Дальше… что? Вот! Расписки четверки о получении обвинительного заключения получены в тот же день.

Протокол

об окончании следствия

1941 года, июля «24» дня

(подпись самого Павлова: С материалами дела в 4-х томах ознакомился полностью. Добавить к показаниям ничего не могу).

Протокол

закрытого судебного заседания

Военной коллегии Верховного суда

Союза ССР

22 июля 1941 года г. Москва

Председательствующий — армвоенюрист В.В. Ульрих

Диввоенюрист — А.М. Орлов

члены: Диввоенюрист — Д.Я. Кандыбин

секретарь: военный юрист — А.С. Мазур

В 0 часов 20 минут председательствующий открыл судебное заседание.

Что тут?..

Подсудимый Коробков: Приказ народного комиссара обороны мы получили в 4.00, когда противник начал нас бомбить… Признаю себя виноватым в том, что не смог определить точно начала военных действий… События развернулись молниеносно. Наши части подверглись непрерывным атакам крупных авиационных и танковых соединений…

Так…

Показания Павлова категорически отрицаю. Как может он утверждать, если в течение десяти дней не был у меня на командном пункте. У меня связь была со всеми частями, за исключением 46-й стрелковой дивизии, которая подчинялась мехкорпусу.

Меня обвинили в трусости. Это неверно. Я день и ночь был на своем посту. Наоборот, меня обвиняли, что штаб очень близок к фронту.

Приказ о выводе частей из Бреста никем не отдавался. Я лично такого приказа не видел.

Павлов: Я посылал Попова (комкор).

Коробков: Значит, Попова надо привлечь к уголовной ответственности.

Последнее слово…

Павлов: Коробков удара трех механизированных дивизий противника выдержать не мог, так как ему было нечем бороться сними.

Коробков: Четвертая армия, по сути, не являлась армией, так как состояла из четырех дивизий и вновь сформированного корпуса. Они были растянуты на 150 километров. Части не могли двигаться из-за авиации. Буквально каждая машина расстреливалась с воздуха.

Суд удалился на совещание.

В 3 часа 20 минут оглашен приговор:

всем четверым высшая мера наказания.

22 июля 1941 года

Осужденным объяснили их право ходатайствовать перед Президиумом ВС СССР о помиловании.

(И в то же время: приговор окончательный, обжалованию не подлежит).

Приговор приведен в исполнение 22 июля 1941 года.

Мл. лейтенант безопасности Сашенков

В океане людского горя казнь горстки отщепенцев, предателей казалась мало заметной песчинкой. Но Мехлис знал: дело это, без сомнения, послужит уроком другим военачальникам. Поэтому, хоть приговор приведен в исполнение, он еще долго не будет забыт.

Когда Мехлис читал последние строки приговора, бывший командующий Западным фронтом был еще жив. Его вывели и повели коридорами в подземелье.

Глядя в затылки ведущим оперативникам, Павлов думал: «Нелюди! Нелюди! Как же их раньше не замечал? Они же ходили мимо, рядом. Здоровались. Входили в кабинет. Улыбались. Мы им дифирамбы поем: “Чистые руки, горячие сердца”. А они — нелюди! Они бы и Сталину стали рвать рот и выдавливать глаза, если бы он дал команду».

«Руки назад!» — было сказано хриплым голосом, хотя он и так привык держать руки назад. Было сказано: «Подпись надо поставить». Но бывший командующий уже знал, куда его ведут.

Он простил Мерецкова, простил всех. Теперь он знал, как выбивают показания. Потом в раскаленном мозгу осталась всего одна мысль: значит, семью не привезли и дочь оставили в покое. Не будет ее мучений. Хоть в этом он победил. А цена — позор и смерть! Потом узнают… может быть, дочь доживет до этого. Все равно больше жизни человек ничем не может заплатить.

И еще одна счастливая мысль его осенила на последних шагах: «они» ничего не узнали про Надежду. Ранее какой-то особист начал копать под нее. Но, видимо, был не слишком высокий чин. Скорее всего, самоучка, стукач, мелочь, одним словом. Иначе бы «они» нашли и привезли ее сейчас. А не хотелось, чтобы она видела его в таком состоянии. В памяти любимой хотелось бы остаться достойным человеком. Потом, конечно, ей станет известно. Но не сразу. И она поймет. Со временем. Когда и другие узнают. Пусть ей суждены будут жизнь и свобода! С тех пор, как они расстались, вышло — навсегда, она жила в его сознании. И улыбалась, и поддерживала его. Но последнее время с такой горечью во взоре, что у него перехватывало дыхание. В том, какое чудо выпало ему по судьбе, он уверился только сейчас. И замер. В последний миг образ ее опять засветился с необычайной яркостью, взметнулся в неведомую высь и там сиял, не угасая, когда пуля уже раздробила голову.

 

56

Немногие счастливцы, среди которых были остатки щепиновского полка, смогли вырваться из окружения после разгрома двух армий на Белостокском выступе.

В то время как спасенные добирались до своих, еще не веря в свершившееся чудо, по другую сторону фронта на лугах и болотах, под дулами немецких автоматов сбиралось разбитое воинство, брошенное без патронов, без оружия, без помощи. Были тут недавние отцы и сыновья, а за ними незримо следовали неласканные девы и нерожденные дети. Так погибала Россия.

Обалделые немецкие команды вели счет не на десятки тысяч, даже не на сотни, а на миллионы. Только врожденная четкость и точность помогли немцам справиться с хлынувшим людским потоком, то есть обеспечить организованное уничтожение «низшей расы», которая занимала пространство, необходимое «высшим», то есть арийцам. Пленные, как никто, могли поведать о масштабах катастрофы. Но мертвых не спрашивают. Большинству пленных, если не сказать, почти всем, не суждено было вернуться.

* * *

Колючая проволока уходила за горизонт. И всюду на открытом поле, куда хватал глаз, лежали вповалку тяжко пахнувшие тела. Глаза выражали мало человеческого. Рустам помнил, что бараны на бойне проявляли больше чувств и волнений, чем захваченные в плен солдаты.

Рустам давно отбился от своих однополчан и корчился в одиночестве, подгребая под себя мятые лопухи. Взгляд соседа у проволоки был пуст, точно жизнь ушла, покинула его вместе с остальными переживаниями. Хотя крепкая русая бородка и багряные скулы свидетельствовали о немалом запасе сил.

Так и вышло впоследствии. Русый оказался капитаном. По странной случайности его никто не выдал. А может, напротив, немцы знали и следили за ним через подставных. Во всяком случае, возле него часто крутился длинный сутулый парень со шрамом на щеке. Капитан, казалось, ничего не замечал вокруг. Правда, неделю назад во время марша двое с такими ничего не выражавшими лицами сиганули под обрыв. Одного разорвали в клочья из пулеметов. А другой ушел. Потом стали говорить, что сбежавших было пятеро. Но Рустам видел только двоих и теперь мучился оттого, что не последовал за ними. Пусть бы убили.

Конечно, грезилось, что и он бы ушел, как тот, второй. Но случай был упущен. Подходящего обрыва больше не попадалось.

Язва, которая началась у него после развода с первой женой, открылась вновь. Теперь он большую часть времени лежал скрючившись. Капитан откуда-то добыл и постелил ему тряпки, чтобы Рустам не лежал на земле.

Когда боль отпускала, Рустам смотрел на небо. И думал, что в степи облака всегда плывут высоко. Не то что в горах: летит невесомое облако в поднебесье, кажется, не достать. А подлетает к горе — и даже до половинки недобирает. Думается, рукой можно достать и задержать. А оно прилепилось, замешкалось, зацепилось за колючий кустарник. Потом освободилось, вырвалось и опять поплыло в поднебесье — рядом со звездами.

«Загнешься ты, парень, от этого режима, — сказал однажды капитан. — Бежать тебе надо».

«Как?» — одними губами спросил Рустам.

Но капитан понял.

«Есть ребята, которые думают», — негромко произнес он.

Потом прошел слух, что пленных погонят дальше, в Германию, а больных пристрелят. Как бы в подтверждение слухов их неожиданно подняли под дулами автоматов и выстроили нескончаемой шеренгой. Рустам вместе с капитаном оказались в середке, напротив лагерного начальства. Незнакомое офицерье с незнакомыми знаками различия и глазами, пустыми, как у иссык-кульских рыб. Неожиданно русская речь привлекла внимание Рустама. Говорил переводчик.

— Ваша армия разбита!

Ответом было жуткое, зловещее молчание побежденных.

«Раз агитируют, значит, не разбита», — вполголоса проговорил капитан. И Рустам оглянулся, боясь за него. Парень со шрамом стоял сзади, переминаясь с ноги на ногу.

— Сейчас! — продолжал переводчик, надсаживаясь. — С вами будет говорить господин агитатор, который добровольно перешел на сторону великой Германии. И оказывает ей большую помощь в борьбе с большевиками. Фюрер и Германия ценят таких людей и доверяют им. Все, кто верно будет служить великой Германии, могут рассчитывать на помощь и снисхождение.

Господин агитатор выступил вперед. На нем была немецкая форма, но без погон. Несмотря на жару, тяжелый военный френч, брюки и сапоги. На голове — фуражка фашистской армии. Обмундирование выглядело довольно приличным. Внешний вид его говорил о том, что ему живется неплохо.

— Красная Армия разбита! — снова закричал он. — Доблестными германскими войсками Москва взята! Остатки русских войск катятся за Урал. Большевизм, терзавший народы, перестал существовать.

Рустам отключился, слушая вполуха. Агитатор говорил, что в России всегда все держалось на насилии и теперь, когда появилась возможность, честные люди стали переходить к немцам на сторону фюрера. До Рустама дошло, что германскому командованию дорого обходятся военнопленные. Поэтому они должны отработать свое содержание.

При этих словах, как ни страшен был каждый час плена, многие заулыбались. Даже Рустам улыбнулся, несмотря на боль. Как содержали, чем кормили, знали по себе.

Агитатор начал уговаривать пленных вступать в немецкие рабочие команды, добросовестно выполнять все распоряжения. Обещал, что наиболее старательных пошлют в различные школы. А тем, кто желает воевать вместе с немецкими войсками против комиссаров, могут выдать оружие.

Рустаму показалось знакомым широкое лицо с мокрыми губами, которые агитатор беспрерывно вытирал.

— Это ведь Жабыч! — ахнул кто-то. — Вот гад! С нас шкуру драл от имени большевиков. Теперь же первый немцам служит.

Парень со шрамом переминался с ноги на ногу.

Агитатор начал угрожать. Сказал, что тех, кто не будет помогать немцам, ждет суровая кара. Велел обращаться с заявлениями к господину коменданту.

После этого агитатора быстро убрали, пленных развели.

Утром утаскивали умерших. Одно лицо показалось Рустаму знакомым. Он бы не узнал, если бы не вымазанный землей шрам.

«Когда?» — шепотом спросил он у капитана, чувствуя, что боль опоясывает его с новой силой. Капитан взглянул буднично, будто речь шла о самом обыкновенном деле. Ответил, как обронил: «Завтра!»

«У меня на Иссык-Куле дом и жена, — сказал Рустам неожиданно. — Двое детей. Дочка и сын».

 

57

Падал снег, и казалось, что мороз отпускает понемногу. Васька Гвоздев, молодой новобранец из местных, лежавший возле погасшего костра недалеко от Ивана Латова, отломил молодую еловую ветку и засыпал себя снегом. У него даже не было сил стряхнуть этот снег. Вместо курева Васька надкусывал зеленые иголки и сплевывал в костер перед собой.

В ночном бою они пропахали километров пять по глубокому снегу, и теперь те, кто уберегся не только от смерти, но и от ранений, свалились без сил.

Москва лежала позади, близко, огромная, неведомая для Ивана. Он так и не был там, видел только в кино. И подумал, что Васька Гвоздев, местный пацан, наверняка ездил туда. И вел себя на улицах как заправский столичный житель. Иван хотел спросить его про Мавзолей и Красную площадь, где был военный парад и выступал Сталин. Тогда это всех ошеломило. После парада уже никто не думал, что будет отступление. Так и вышло. Уперлись наконец-то! Начало прибывать пополнение. Заснеженные леса словно сочились живой кровью, набирали силу. За спинами пехоты скапливались минометные и артиллерийские войска. Легкие пушки выкатывали на прямую наводку. За ними через каждые двадцать метров — танковый ствол. Не то что в июле! Зато впереди не Буг и не Днепр, а река Истра. Сколько обратно-то отымать. Ну да лишь бы начали.

Иван поглядел вдаль, угадывая по деревьям и кустарникам русло реки. Голые берега простреливаются вдоль и поперек. Но броды разведаны, и танки пройдут. Приказ, скорее всего, придет в сумерки.

Рядом Васька Гвоздев задремал, и самого Ивана сморила усталость. Он засыпал и мгновенно просыпался, успевая за короткий миг увидеть свой дом и почему-то Надежду. В избяном сумраке, зимой, Маруська совсем не снилась. Только Надя. И уже не было в его воображении женщины желаннее. Думалось так, будто они с Надеждой не расставались вовсе, не ссорились и она не уезжала, только война их развела, война виновата. И он уверял себя, что после войны не пропустит, не потеряет даром ни одной минуточки.

Очнулся Иван опять мгновенно, когда прошла команда на подъем. А уж минуло, судя по сумеркам, не меньше часу. Из-за низких облаков, сплошь застлавших небо и сыпавших снегом, реку невозможно было угадать. Их придвинули еще на километр к опушке леса, а вернее, к огромному полю, в дальнем конце которого, на косогоре, разметнулось село. Иван узнал одинокий шпиль разрушенной церкви.

Неделю назад они оставили это село без боя, ночью, потому что отступать через поле под огнем было тяжело. Зато при наступлении об этом никто не думал, и ему самому не хотелось ждать.

Рядом с Латовым рухнул в снег Васька Гвоздев. Вместе с двумя пацанами он пристал к батальону на прошлой неделе, когда они отступали тут. Местные парнишки ночью приползли в расположение части. Потом еще какой-то старик-учитель добрался до них. Все четверо одинаковые, запорошенные метелью, просили винтовки. Ротный, заикаясь после контузии, досадливо отмахивался:

— Н-нету, ребята, н-нету! Вот у-у-убьют кого, тогда возьмете.

К утру новобранцы вместе с учителем получили винтовки. А к вечеру двоих не стало. Теперь Васька Гвоздев, оставшийся из молодых, высокий, худой, сумрачный, молча вглядывался в горизонт, где скученно лепились избы.

— Небось, домой тянет? — посочувствовал Иван, искосо глянув на молодое безусое лицо. — Вот он, рядом.

— А у меня там нету никого, — ответил Гвоздев. — Мать с госпиталем эвакуировали. Сестренку убили. Отец как ушел на фронт, так ни одной весточки. Погиб, наверное. А может, в плен попал? Одна надежа осталась.

Говорил он просто, без выражения. А ледяной холодок не таял в серых глазах. Иван подумал, что на войне возраст не имеет значения. Этот безусый паренек пойдет сейчас на нож, на штык, на пушку, лишь бы достать врага. И эта одна забота теплит в нем жизненный интерес.

— Плен хуже смерти, — заметил Иван.

Васька медленно повернул голову, сощурил припорошенные инеем ресницы. На скулах, стянутых морозом и побелевших, вскипели желваки.

— Для меня — да! — быстро ответил он. — А представить, что отец еще живой, не убитый, — это сказка. Когда пойдем?

Иван скосил на него глаз и ничего не ответил. Солдатская жизнь приучила его делать то, что было полезно в данный момент. Не отвлекаться по пустякам. Вопрос, который от него не зависел, был именно таким. В мыслях он уже давно дошел до Минска, а приходилось сидеть тут, в подмосковных лесах. Ну да теперь недолго, подумал он. И еще одна мысль, уже не бесполезная, засела в мозгу. Он подумал, что в будущей атаке надо приглядеть за местным пареньком. Хотя бы в первый раз, если дойдет до рукопашной. А то ведь сгорит в момент, даже не дотянувшись до врага. Силенка в нем есть. Но драки бывают, как говорила бабка Лукерья, не по силе, а по удаче. Надо бы ухватить эту самую удачу. За другого — не за себя. Своей близкой смерти Иван не чуял, а за Ваську беспокоился.

— У них, небось, на церкви пулеметы, — послышался голос взводного Леньки Гукова, злого, цыганистого мужичка. С ним Иван воевал почти целый месяц, когда из пяти полков сделали один.

— Ночью отступали, и брать ее будем ночью, — рассудил Коля Беленко, пшеничный хохол с Полтавщины, налитой, розовый, смешливый. Смеялся так, будто на фронте не был и огня не видал. А в бою злющий, расчетливый.

Иван мысленно согласился с ним, только что не кивнул. Он вообще привык в последнее время так общаться. Не разжимая губ, соглашался, насмешничал, негодовал — все молча. Кричал, как и другие, только в атаках:

— А-а-а-а…

В газетах говорилось, будто бежали с криками: «Ура! За Родину, за Сталина!» А в мозгах и места для таких слов нету. Это сочиняют те, кто в атаку не ходил. И не чуял штыка под ребром.

Рассудив про себя, что до темноты их не поднимут, Иван мигом задремал, чтобы еще раз увидеть Надежду. Вместо этого представилось, как они с Ущековым возвращаются домой. Село, будто в прежние времена, многолюдное. И все живые их радостно встречают. Очнулся — подумал, что от Ущекова давно нету вестей и он уже, наверное, вряд ли отзовется. Или, наоборот, притаился в таких вот неизвестных местах. Только что под Москвой.

— Да! — сказал старик-учитель, словно подслушав Ивановы мысли. — Мало кто знает, а места тут знаменитые. Недалеко, в деревне Бабкино, Чехов жил, Антон Павлович. Охотился в лесах возле Бужарова. В письмах об этом упоминал. Тогда село называлось не Бужарово, как сейчас, а Божарово. И это естественно. Левитан, художник известный, жил недалеко от Чехова, в Максимовке. Наверное, тут, на Истре, он писал картину «У омута». По времени совпадает. Только называлась тогда речка не Истра, а Иордан. Патриарх Никон ведь строил здесь точную копию Иерусалимского монастыря. И все названия дал такие же. Отсюда — Иордан. И гора — насыпная. Вручную мужики насыпали. Между прочим, тут и Пушкин мог жить. Предки его жены Натальи Гончаровой владели деревней Ламишино. Отсюда — рукой подать! Если бы предки не проиграли эту деревню в карты, то Болдинская осень была бы у нас!

Сумерки основательно завладели пространством, когда за спинами пехоты грохнули орудийные залпы. И — загудело! Село, лежавшее перед бойцами, захлебнулось дымом. Пехота изготовилась. Иван мельком глянул на Гвоздева. Ресницы у парня вздрагивали от грохота орудий, точно били по нему. Уж он-то знал, на чьи дома обрушились снаряды. Когда сигнальная ракета подняла в атаку, он вырвался первым. Иван достал его перед самым селом.

Артиллерия не зря потрудилась. Возле колхозного правления горел подбитый танк. Пожар переходил от избы к избе. Люди либо попрятались, либо ушли. Зато за селом видно было, как черные фигурки немцев, скопившиеся на берету реки, быстро перебирались на другую сторону под защиту своих батарей.

Выбежавшие из села бойцы вынуждены были залечь, такой плотный огонь накрыл подхода к берегу. Но и наши не дремали, зря, что ли, их столько скапливалось. Через несколько минут картина боя изменилась. У немецких артиллеристов прыти поубавилось.

Подгадав затишье, Иван поднялся. Следом за ним начали сбегать к реке другие бойцы. Вражеские батареи почему-то замолкли, будто выдохлись, хотя напротив немецкого берега видно было спускающееся по склону огромное войско. Пробиваясь в сугробах, кони волокли легкие пушечки. Немецкий берег молчал. «Какой “немецкий”? — выругался Иван. — Наш! Будет наш!»

Вдоль остекленевшего русла промчался танк, вздымая гусеницами снежную россыпь. И все это на виду, безо всякого огня и препятствий.

«Либо ушли фрицы, либо какую-нибудь гадость придумали?» — продолжал размышлять Иван, внимательно следя за небом, за молодым пареньком-новобранцем, за дальними всполохами на противоположной стороне.

Они перебрались через реку первыми, не встретив сопротивления. Васька, наверное, раньше него уловил неясный грозный гул, поднявшийся над холмами справа. Когда Иван услышал и посмотрел на Ваську, тот уже сделал предостерегающий знак.

В речной излучине над плакучими ивами сумрак уже сгустился, и не понять было, что за рев доносится оттуда. Металлического звука там не было, а живьем — будто многотысячная толпа буйствовала и негодовала.

Внезапно заснеженные шапки деревьев взлетели, и Латов не поверил своим глазам, увидев ледяной вал высотой с дом, катившийся в брызгах и пене во всю широту долины.

Танк, спустившийся к берегу Истры, был мгновенно проглочен. Лошади, тащившие пушки, забились, переворачиваясь. В нахлынувшей пучине гибли машины, люди, кони. Ни криков, ни выстрелов нельзя было различить. Под диким напором несущихся льдин деревья разлетались, как игрушки. Бессильны оказались броня и огонь. В мгновение ока набегающий ледяной вал прокатился дальше. И вот они остались — горстка бойцов, успевших переправиться на вражеский берег. Много войска пропало без следа. Остальные отступили.

Рядом с Иваном, тяжело дыша, остановился Гвоздев.

— Откуда? — бешено крикнул Иван, будто местные люди оказались виноваты. Ему хотелось спросить: откуда взялось столько воды и почему не предупредили?

Васька понял с одного слова.

— Плотину взорвали. Тут недалеко Истринское водохранилище. Для Москвы. Источник питьевой воды. И там ее пропасть.

Пулеметная очередь прижала их к земле. А за спиной начал бушевать огненный ад. Не успевшие переправиться войска попали под обстрел. Немец бил по пристрелянным квадратам, наверняка.

Когда Иван унял пулеметчика, начали подползать мокрые, вымученные бойцы. На плотах и бревнах, на связанных заборных плетях и воротах они переправлялись через ледяной бушующий поток. Связки соломы, резиновые лодки и камеры — все, что могло держаться на плаву, было пущено в ход. Сколько не добралось под огнем и волнами, страшно было подумать. И все же из тьмы, удивляя природу-мать, появлялись все новые пловцы. Страшные, скрюченные, с горящими лицами. Пар от дыхания валил, как из бани, а мокрую одежду раздирал хрустящий лед.

Едва бойцов поднакопилось, рванули дальше безо всякой команды. От ледяного плена спасение было в бою. Немцы продолжали гвоздить по пустому берегу, когда обезумевшая яростная масса ворвалась в их окопы. Иван Латов и Гвоздев Василий врезались плечом к плечу. Иван краем глаза поспевал следить за молодым новобранцем. Васька бил расчетливо и точно. Видел кругом себя пространство, двигался свободно. Многих хватало на одно движение, на один удар. Против автоматов были штыки. И еще — темнота. При свете дня о такой атаке нечего было думать. Во второй линии окопов Васька справился с большим немцем. Другого, который прыгнул на Ваську сбоку, Иван остановил. Да и Васька ему помог, когда насели трое фрицев. Бой кончился в один миг, а бежали к нему долго. Из ошалелой дерущейся массы на ногах удержались единицы. Большинство лежали поверженные. Как в Куликовской битве, на сотню погибших ратников трое уцелевших. Но подходили новые бойцы, и надо было двигаться дальше.

К полуночи нашли избу, где можно было протолкнуться. Обсушились, растерли спиртом кое-кого, приняли на грудь. Загомонили. И готовы были снова наступать, пока сон не уложил всех без разбора, кроме часовых.

Утром затемно выступили. Немцы откатывались быстро, гораздо быстрее, чем наступали. Щепиновский полк вступил в сгоревшую Истру с голыми печными трубами вместо улиц. Привал сделали на окраине, у поворота на Новый Иерусалим. Огромный старый монастырь пламенел в руинах. На стены у немцев не хватило взрывчатки или времени. Но главный золотой купол, сбитый взрывом, провалился вниз, внутрь храма, и в пробившемся через верх солнечном луче видно было сияние позолоты. Ее ничто не могло унять: ни пороховая гарь, ни кирпичная пыль вместе с осколками, покрывавшая все вокруг. Дивные росписи на стенах были изуродованы взрывом и копотью.

После Истры шли до темноты, не встречая сопротивления. Летели самолеты. Бомбовые удары слышались далеко впереди. Прогарцевав, обогнала конница. Орудийные расчеты торопились на передовую.

Бойцы разглядывали с удивлением вражескую технику, брошенную вдоль дороги: танк со свернутым хоботом, обгоревшие грузовики, пушки.

Рядом с Иваном, опережая его на длинных ногах, шагал-сутулился Васька Гвоздев. Не было с ними Коли Беленко и Лени Гукова.

* * *

У Волоколамска противник снова уперся. Приходилось брать город с бою.

Перед новым сражением природа словно позаботилась о чистоте. Прибавила снега в поле и на деревьях. Белая ровная пелена сияла в солнечных лучах, переливаясь синим, красным и голубым светом. В дальнем лесу, на немецкой стороне уже урчали танки. Низкий тяжелый «панцер», который потом остановит в бою Иван, еще раскатывал, сверкая траками, пушистый снег. Новый водитель, назначенный вместо убитого, набирался опыта.

* * *

Распахнув шинель, Иван добрался до рябины, горевшей на краю опушки, сорвал несколько ягод, бросил в пересохший рот. И подивился давнему обману. Сколько уверяли деды, будто в мороз рябина делается слаще. А она как была, так и осталась — горькая!

 

58

Чудеса случаются, но не так часто, как хотелось бы. Васька Гвоздев пережил войну, а Латов Иван погиб, и уже некому вспомнить о нем по-доброму. Не осталось ни жены, ни детей. Только огонь у стены рвется на ветру, будто вымолвить хочет, назвать кого-то. Ветер сбивает немое пламя, оно вздымается вновь и вновь в своем бесконечном и тщетном усилии.

Старик не любил сюда приходить; но какая-то сила тянула его иногда. Он приближался издали, никогда не останавливался и уходил, не оглядываясь. Ему казалось, что в этом рвущемся пламени жизнь как-то выравнивается. И не зря все было, если он уцелел. Чудный лик давней, не забытой любви, Наденьки, следовал за ним в эти минуты. И он всякий раз удивлялся своей заторможенности. Ведь не было ничего, а воспоминание горит, сияют из дальней дали прежней красотой лицо и движение. Видно, молодость играет в жизни большую роль, чем долгие зрелые годы, а тем более старость. Хотя кажется, что старость сильнее цепляет своими чувствами, любовью и болью.

Старик двинул вдоль ограды Александровского сада, перешел на Большую Никитскую. Перед красным кирпичным театром остановился. Долго разглядывал афишу, запоминал постановки, которые не собирался смотреть:

Утром «Горбун».

Вечером «Жертва века».

Картинки из спектаклей, где актеры стояли, разинув рты, он любил разглядывать. Немые снимки напоминали ему собственную жизнь. Мелькали знакомые лица, воспоминания доходили иногда до страшных дней — плена и концлагеря, за которыми тянулось долгое жуткое существование. Немцы так выправили ему документы, что комар носа не подточил. Партизанский отряд, где он якобы воевал, абверовцы вычистили до третьего колена. Показательные процессы над изменниками, которые шли одно время, трепали нервы, но он держался хорошо. Конечно, с боязнью долго ждал, когда живучие наследники абвера призовут к действиям, ради которых это затевалось. Но минуло. Не призвали. Минуло… Минуло… И отошло! Что-то не сложилось там, у них. И не осталось ничего, кроме прожитого страха, который угадывается на усохшем лице и голом черепе. Теперь это легко свалить на возраст. Может, так оно и есть. Хотя возраста своего он не чувствовал и сказал бывшему соседу, пропойце и бомжу, доктору наук: «Иногда кажется, что мне десять лет. И я еще расту».

Он был фаталистом, и вера в судьбу все-таки оправдалась. Даже работать ему пришлось одно время в тех местах, где сломалась его военная карьера. Зато он остался жив, а другие погибли. Правда, не все. Ущеков вернулся с фронта. Его жена Сонька, быстрая, вертлявая, прилюдно сошлась во время оккупации с фельдфебелем из управы. Сперва по принуде, потом и по любви. Даже ребенка от него прижила. И хотя помогала при немцах всем, кому могла, от угона спасала, а несмываемое клеймо прилипло к ней.

Еще старые мирились при немцах, куда денешься? А как освободили, тут началось. Подросшая молодежь вообще залютовала, ходу не давали. Поджигали несколько раз. Ущеков знал об этом из писем, и, когда появился в селе, бабы, старухи, мелюзга провожали его взглядами. Он шел, бренча медалями, с топором в руке, набычив голову. И вся деревня молчала.

Дверь в избу откинул ногой. Сонька, белая как мел, не защищаясь, стояла посреди комнаты. Ущеков шагнул к ней, и тут ему под ноги выкатился кубарем белобрысый карапуз и, целясь из палки, как из ружья, закричал:

— Рус! Пу! Пу! Пу!

Ущеков уронил топор, сел на скамью и запустил пятерню в смоляной чуб. Таким и застали его прибежавшие односельчане.

Прошел потом слух, будто сошлись они и долго жили вместе. Простил он Соньку, а пацаненка того немецкого Ущеков усыновил. Но в это верили только те, кто хотел. Жабыч отмахивался, не любил счастливых историй.

— Поглядим! — говорил он. — Что будет…

Все его старания разузнать что-либо про Наденьку не дали результатов. Не было ее средь погибших и живых. Без вести пропавшая. Как тысячи и миллионы других. А все равно это оставляло надежду. Можно было вообразить, что она где-то есть. Вот! Обернулась! Смотрит обжигающе. И летит откинутая взмахом руки волнистая прядь.

В своих поисках Жабыч натолкнулся на Чалина. И тот его не узнал. Обоим повезло. Последняя весть, которую Жабыч воспринял с облегчением, тоже касалась Бориса. Всего достиг парень. И все потерял. Любимым своим делом промышлял в войну — топил корабли. За один большой немецкий транспорт ему чуть звездочку не дали. Много лет спустя газеты напечатали об этом. По часам и по минутам, по памяти уцелевшей команды восстанавливали картину боя. Оказалось, что его субмарина под водой не могла догнать набитый офицерьем немецкий транспорт. Тогда Борис Чалин перевел лодку в надводное положение и в брызгах, тумане, не замеченный четырьмя эсминцами конвоя, начал преследование. Приказал задраить люки, а себя привязать к обледеневшей рубке. Любой случайный нырок подлодки в океанскую глубь означал для него погибель. И он не дрогнул. До сих пор в том одиноком моряке, летящем вровень с бушующими волнами, трудно узнать прежнего Бориску. Но так он командовал ходом своего подводного корабля в морозную декабрьскую ночь. Выводя его на выстрел. Догнал пузатый транспорт, окруженный усиленным конвоем. И попал двумя торпедами. Эсминцы не успели никого спасти, так быстро потонул огромный корабль.

Таким вот оказался Боря Чалин. А Жабыч помнил его мальчишкой с вытаращенными глазами, когда, желая понравиться Наденьке, он прыгнул на проплывающую льдину и едва не утонул в половодье. Тогда бы немецкий транспорт дошел.

Но, видно, на роду ему было написано за каждую удачу расплачиваться втройне. Надежду у всех отбил, казалось, живи и радуйся. А с могущественным зятем не поладил. И после той, декабрьской, победы не получил ни орденов, ни звания. Говорят, нагрубил какому-то адмиралу-домоседу. Наверное, по пьянке. Всей правды-то не скажут. А может, еще хуже — органы дело завели. Все-таки бывший васильевский зять. Да и вольности он допускал такие, что другого давно бы к стенке поставили. Любил заграничных баб. Где же своих найдешь за границей? В этом деле он ничьих указов не слушал. Вот и поплатился! А что после смерти дали Героя, так ему-то какая от этого радость-печаль?

Да что теперь Бориска? Увел Надежду? Ладно. Сейчас уже вроде и волноваться не к чему. Все уходит когда-то. Одного только человека Жабыч люто ненавидел всю жизнь. Память о нем прожигала иногда в бессонные ночи. Не то что Борис, никаких доблестей не числилось за Иваном Латовым. А вот когда-то пустяшным своим бытием круто изменил он жизнь молоденького лейтенанта. Промедлил тогда лейтенантик, не успел схватить простоватого деревенского парня. И поплатился. А время такое было, что из-за этого, можно сказать, повернулась судьба. Если бы дали ему тогда чин и новую должность, не оказался бы он на допросе вблизи передовой, на хуторе, куда вошли немцы. Вместо концлагеря катался бы как сыр в масле. И ходил бы сейчас генералом.

Старик снял кепку и вытер платком вспотевший лоб. В оконном стекле отразился голый череп и остренькая усохшая нижняя часть лица. Когда в Синеве довелось заведовать паспортным столом, никто его не узнал. И он спокойно ходил, выспрашивал.

Уже при нем на месте сгоревшего Иванова дома ставили школу-семилетку. Больно хороший, чистый вид открывался оттуда. Кто-то бросил сгоряча: латовская школа. Но это недолго продержалось. Никаких примерных событий в Ивановой жизни не нашли. Школу назвали именем какого-то большевика. Теперь и это прошло.

Как все рухнуло в одночасье! Точно стальные опоры в государстве заменили незаметно высохшей глиной. Пропал Союз. Не стало дружбы народов, светлого будущего. А их никогда и не было, наверное. И люди приняли новые глобальные перемены так же безропотно, как в семнадцатом году большевиков. А вообще-то когда-нибудь народ играл свою роль? Или судьбу его всегда определяли великие и малые князья, вероломные, хитрые, умные, злые, а потом — вожди?

Рот старика скривился, губы сделались синими. Круглой осталась только верхняя часть лица. Нижняя еще больше истончилась, усохла.

«А все-таки я одолел тебя, злосчастный двадцатый век, — подумал он злобно и умиротворенно. — Я тут, а скольких нету!» И он опять подумал про Ивана, всегда мерился с ним судьбой, когда хотел себе чего-то доказать.

След Ивана затерялся под Москвой. Оттуда прислали похоронку. После Московской битвы. Правда, потом возник слух, будто последнее письмо пришло из Польши. Но это вряд ли. Тогда в Синеве не осталось никого из молодых. К кому тогда Иван обращался? И кого звал?