5
Комиссия сочла меня пригодной продолжать учиться в Литинституте. Он укреплен по учебной части: ифлийская профессура — Поспелов, вечный Радциг с его напевом «Гнев, богиня, воспой!», университетский Асмус. Может, для кого-то важнее учение, для меня — среда. Это был теперь другой, чужой институт, и я ему чужая. Нет никого.
На втором этаже, где была небольшая комната — читальня, теперь не наткнешься на спящую на полу, подстелив газеты, Ксению Некрасову, в кое-каком пальто и теплом головном платке, спит, не шелохнется в ожидании своего спутника, чтобы вместе ехать в Переделкино, где в студенческом общежитии отведена ей клетушка. («А я ведь поэт/ и отгадчик Вселенной».)
Не перехватишь невольно взгляд Павла, не проймет болевой дрожью. Вскинув под углом друг к другу брови, в глазах скорбь индейца, замкнутого в резервации, так похож! А то полыхнет в глазах — забродил в нем стих, и это — свобода.
Не разнесется по институту громовое:
Слава — шкура
Барабана.
Каждый колоти в нее,
А история покажет,
Кто дегенеративнее.
Это глашатай — Коля Глазков в той своей прежней жизни вблизи подступавшей войны. А когда разразилась и немцы подошли вплотную к Москве, он взмолился:
Господи, вступися за Советы,
Сохрани страну от высших рас,
Потому что все твои заветы
Нарушает Гитлер чаще нас.
Узнав, что я вернулась, Коля пришел ко мне. Застенчивое «Здравствуй». И в известном его рукопожатии едва не хрустнула моя рука. С ходу стал наставлять, как мне следует жить, чем питаться. Черная икра в открывшемся коммерческом Елисеевском самый верный продукт. Вычислил, сколько требуется купить с рук килограммов хлеба, чтобы количеством сравнять в калориях питательность хлеба со ста граммами икры. Выходит, по-глазковски икра выгоднее, дешевле, и потому якобы перешел на икру. И все такое же: фантазии, парадоксы, наивность. А сам голодный, еще ни разу хлеба досыта не поел.
Извещает:
Живу в своей квартире
Тем, что пилю дрова.
Арбат, сорок четыре,
Квартира двадцать два.
Если выпадает, пилит. А то топчется на перроне — поднести чемоданы, тюки. Он-то добрый, лукавый, а на посторонний взгляд лицо сумрачное, глядит исподлобья, а бляхи носильщика нет — не всякий решится доверить свой скарб такому. Прав Коля:
Чем столетие интересней для историка,
Тем для современника печальнее.
Не объявится в институте Кульчицкий в гетрах Маяковского, подаренных ему Лилей Брик.
Хрупкая, в темном платье, с массивной, скрученной жгутом золоченой цепью на шее, стянутыми в пучок на затылке рыжеватыми волосами, открытым лбом и распахнутыми неправдоподобно большими глазами — такой я впервые увидела ее. Было странно, она не показалась мне красивой, а какой-то особой, ни на кого не похожей. Она пришла в клуб МГУ на улице Герцена, на выступление группы не печатавшихся, но известных в Москве молодых поэтов. Павел Коган, Борис Слуцкий, Сергей Наровчатов, Михаил Кульчицкий, Михаил Львовский. Давид Самойлов еще не решался читать со сцены стихи. Он посылал из зала записки, корректируя товарищей. Одна такая сохранилась у меня: «Слуцкому, президиум. Борька, ты прошел на 7. Читал плохо. Павка на 6. Кульчицкий тоже пока. Дезька».
Но на Лилю Брик молодые поэты произвели серьезное впечатление. А в Кульчицком с его ярким стихом, его внешностью и повадкой признала сходство с Поэтом.
Наутро она предупредительно постучалась в слепое оконце полуподвала, где за гроши ютились два голодных и счастливых поэта, Михаил Кульчицкий и Михаил Львов, читали друг другу свои стихи и грезили о славе. Лиля Брик решительно спустилась в тот глухой полуподвал и вручила опешившему Кульчицкому гетры Маяковского как эстафету.
Когда я была еще школьницей, как-то к нам в школу в Леонтьевском переулке пришел Осип Брик. Основательный, серьезный господин в больших очках. Стоя на сцене, говорил о Маяковском. И мне с подростковой жестокостью виделась в этом какая-то несуразность — ведь рогоносец.
Позже я побывала в Гендриковом переулке, в мемориальной квартире Маяковского и Бриков. Видела маленькую балетную пачку Лили Брик, висевшую на стене, и бюст Маяковского ее работы.
Небольшая квартира на троих, у каждого отдельная комната. В коридоре плетеная корзина для белья. Необычный быт так тесно связанных между собой троих. Какая-то дерзкая новь жизни.
Увлеченная молодыми поэтами, выступавшими в клубе МГУ, Лиля Брик вплоть до войны не раз приглашала их к себе домой. Здесь снова была квартира на троих. Лиля и Осип Брик и муж Лили Юрьевны Василий Абгарович Катанян. Жена Осипа Максимовича жила неподалеку, отдельно, и в этих вечерах участия как будто не принимала.
Здесь слушали и обсуждали стихи поэтов, ярко заявивших о себе в начале пути. Было празднично, как и не снилось: на столе апельсины, икра. Царил гипноз внимания Лили Юрьевны к стихам каждого читавшего.
А когда свои суждения о стихах начинал произносить Осип Брик, Лиля Юрьевна снимала телефонную трубку, чтобы звонок не помешал, не перебил, и, запрокинув голову, неотрывно смотрела на него снизу, приникая к каждому слову.
Об этих вечерах у Бриков я знала от Павла. Мне приходило в голову, может и вздорно, не был ли Осип Брик главным человеком в ее жизни.
Давно, когда она призналась ему, что они с Маяковским полюбили друг друга, Осип Максимович сказал: «Я тебя понимаю, как можно не любить Володю? Только давай никогда не расставаться». «И мы никогда не расставались», — вспоминала Лиля Брик в разговоре с Соломоном Волковым за три года до смерти. Тогда они втроем решили жить вместе. И в новой теперь у обоих ситуации они снова пренебрегали всеми условностями, оставаясь нерасторжимо вместе.
Еще не кончилась война, когда дошло до меня от Бориса Слуцкого известие о смерти Осипа Брика. Как он понял, это случилось на улице. Отказало сердце. Он сел на московский тротуар и умер. Смерть на улице — удел одиночества, словно мечен им.
«На войне в самом ее конце я получил письмо от Лили Юрьевны о том, что Брик умер. К этому времени у меня уже выработалась привычка к смертям, ежедневным и массовым. Однако очень жалко мне стало Осипа Максимовича — что-то отломилось от меня самого», — записал Борис в мемуарных набросках. Брик был первым писателем, которого он увидел. Брик вел литературный кружок в юридическом институте, где Борис учился (позже одновременно с Литинститутом). «Он, работавший с самыми буйными и талантливыми головушками русской поэзии, сохранил осанку, повадки, педагогику и в кружке, сплошь состоящем из посредственностей. Однако на этот раз резец обтачивал воздух».
Слуцкий считал, что его стихи Брику не нравились — в отличие от стихов Кульчицкого. Но он-то ценил Брика. «Я хорошо понимал, кто такой Брик». Уподобив литературу стене, сложенной из кирпичей-книг, Слуцкий записал: «Но стена не встанет без цемента, скреплявшего кирпичи, и без архитектора, придумавшего стену.
Брик был цементом и был архитектором, я это хорошо знал. И все, знавшие Брика (точнее, все кто поумнее), знали, что он цемент и архитектор».
После войны я увидела Лилю Брик на первой выставке картин Ильи Глазунова в Москве, в ЦДРИ. Теснимый ленинградскими властями, он подался в Москву с сумрачными, тревожными картинами трагического города. Молодой, талантливый художник, бедствующий, что так болезненно проступало на тонком, бледном лице его жены, неотступно присутствовавшей у картин. Интеллигенция забегала в поддержку художника. Борис Слуцкий примчал на выставку Лилю Юрьевну, зная, как она легко заражается открытием таланта и отзывчива к его нуждам.
— Ждем вас завтра к обеду, — непреклонно сказала она на прощание художнику.
Шульгин в дни революции 905-го задавался вопросом: евреи-то что так стараются? Ведь кончится все погромом, как оно и было.
Развитие Глазунова пошло иным путем, нежели полагали его ранние почитатели. Уже на втором этапе, хотя по-прежнему был и портрет Ксении Некрасовой, само лицо ее — художественное воплощение природы Руси, но был уже и услужливый портрет министра культуры Фурцевой. А в последующей фазе предстал на большом полотне уродливый, носатый, коварный злодей — обобщающий образ еврея.
Все встало на свои места.
Меня познакомил с Лилей Юрьевной по ее просьбе Зяма Паперный в переделкинском доме. С ней мы вспоминали Павла, Мишу Кульчицкого. Срок их с Катаняном путевки подошел к концу. В день отъезда Лиля Юрьевна увела меня в деревянный коттедж, где они занимали на первом этаже комнату с большой террасой. Василий Абгарович ушел, чтобы подогнать сюда машину. Небольшого роста, в коротком пальто и кепи, сдержанный, он походил, как представлялось мне тогда, на парижанина армянского происхождения.
Я была усажена в плетеное кресло на террасе и под негромкий наш разговор видела, как легко, неторопливо сметался Лилин уют ее руками. Скатерка, наброшенная на лампу поверх абажура косынка, плед с дивана, фотографии — отправлялись в раскрытый чемодан. Отрезок жизни кончился.
Лиля Брик поддерживала связь с отцом погибшего на фронте Павла Когана и как-то попросила его передать мне просьбу — позвонить ей.
Я позвонила. Она вернулась из Чехословакии, где отдыхала вместе с сестрой Эльзой Триоле, женой Арагона. Там они прочитали в «Новом мире» мою повесть, и она увлеченно высказывала свое впечатление. В этот день в Москве она уже побывала на двух выставках картин. Ее неиссякаемость, ее интерес к искусству и людям был негасим возрастом, болезнями.
Прошли еще годы. Я прогуливалась в Переделкине у Неясной поляны — так прознали писатели поле напротив дач Федина, Пастернака, Всеволода Иванова. Из распахнутых ворот ивановской дачи появилась Лиля Брик с Катаняном. Он вел ее под руку Ступали они медленно, осмотрительно. Я оказалась позади них, возвращаясь в переделкинский дом. Зная, что Лиля Брик недавно перенесла инфаркт, я старалась держаться на расстоянии, не помешать их медленной прогулке. Но не приноровясь к их тихому шагу, вскоре обошла их, на ходу кивнув, полагая, что меня не узнали. Не тут-то было. Не успела я чуть отойти, как услышала за спиной возгласы Лили Юрьевны и поспешавшие шаги. Меня догнали, настойчиво повели обратно.
Распахнутые ворота, аллея, ведущая к даче. Повстречалась женщина, видимо, здешняя сторожиха. Лиля Юрьевна попросила ее купить бутылку «Столичной» и заправить водку листом черной смородины. Ожидались, как обычно, гости.
Это была одна из дач Литфонда, здесь многие годы жил Всеволод Иванов с семьей. Он умер, его жена Тамара Владимировна выделила в пользу Катанянов своеобразный отсек этого большого дома.
С крыльца наружная дверь открывалась прямо на террасу, превращенную теперь на все сезоны в просторную, обогреваемую батареями комнату. Тахта с красивым пледом. Большой овальный стол украшает ваза с апельсинами.
Лиля Юрьевна в широких, черных, расклешенных брюках, рыжая, заплетенная коса спущена по плечу. На груди держащиеся на цепочке вокруг шеи очки в оправе из слоновой кости.
Разговор велся немного о литературных событиях, немного о делах житейских.
И было странное чувство: будто ты ей не безразличен. Ей хотелось показать гостье, как она тут все перестроила, обжила. С живостью (куда только подевалась осторожность при прогулке) подвела меня к ведущей на второй этаж деревянной лестнице, прилегающей к стене. А по стене, в ритме подъема лестничных маршей — книги, книги и детские рисунки. Лестница мне очень понравилась.
— Как у Волошина в Коктебеле.
— Ничего подобного! — решительно и возмущенно отвергла Лиля Юрьевна. — Как у Мейерхольда! — обозначила она свою родословную.
Площадка второго этажа обжита. Красочные детские рисунки, и главное: на стене растянут потрепанный, с поблекшими красками — и тем живой — плакат времен Сопротивления со словами Арагона — призывом к борьбе.
С площадки вход в небольшую комнату. Скромно накрытый узкий матрац — спальное место. Другое такое же — напротив, а может, путаю, и оно осталось на площадке. Лиля Юрьевна присела на матрац, усадив меня рядом, и что-то непринужденно говорила. Я слушала, не запоминая. И не слова, притягивала она сама, окольцованная поэмами, где «слова болят».
Дачные апартаменты Катанянов — они теперь подолгу живут здесь — ограничены утепленной террасой, лестницей, маленькой комнатой на втором этаже. Но что-то просторное витает тут, не схватишь словами. Ничего загадочного. Никакой вроде тайны. Но здесь легко, артистично. Неуловимый, необыденный мир.
Лиля Юрьевна спохватывается, что не показала мне нечто важное. Мы сходим вниз, она ведет меня туда, где терраса выписывает небольшой крюк, и там неприкрыто обосновалась кухня. Тут Лиля Юрьевна живо и радостно предъявляет свое изобретение: в стене проделано вместительное углубление, незаметное за симпатичной створкой — туда Лиля Юрьевна составляет после ухода гостей использованную посуду и прикрывает створку. Посуду перемоет приезжающая из города по утрам работница. И ни хозяйка, ни гости не испытывают гнета от оставляемых после славного вечера забот о мытье посуды. Лиля Юрьевна по-детски горда своим изобретением.
Она приглашала приходить. Удерживала меня невнятность моего у нее повторного появления. С чем? Не дано мне простой, уютной светскости. А еще — я постоянно очень нуждалась в уединении, так редко выпадавшем, и дорожила им в Переделкине.
Позже я изредка встречала Лилю Юрьевну в ЦДЛ. Как-то раз приглашенная Константином Симоновым в ЦДЛ по случаю дня рождения его жены, она, проходя через холл, заметив меня, остановилась. Мы немного постояли. Ее рыжая коса спускалась на грудь. В косу вплетены маленькие розовые бантики. Я испытала смущение, увидев ее так странно себя украшавшей в поздние лета (но, может, так в парижах?). Впрочем, при ее ясной голове, быстром, остром уме, при ее женскости старой она не была.
В последний раз я видела ее на премьере «Горя от ума» в театре Плучека. Я была вместе с дочерью Олей. Ей, наверно, странно было увидеть Лилю Брик с бантиками в спущенной косе, прикрывающей плечи яркой косынкой с люрексом и в малиновых сапожках. Мы немного пообщались с Лилей Юрьевной перед началом спектакля. Возле нее мелькнула знакомая мне Мариолина, красивая молодая итальянка, славистка. Это ей удалось записать рассказ Лили Брик о себе, о жизни, вывезти кассеты через границу в Италию. Спектакль кончился. Мы вышли из театрального подъезда в холодный, неприветливый вечер поздней осени. Лиля Брик, ожидая машину, стояла одна в стороне в своих малиновых сапожках. В этот миг я видела ее в последний раз. Ей было за восемьдесят.
Десятилетиями ее преследовали изуверскими наветами в печати, тупыми поношениями, сдобренными антисемитизмом. Она пишет сестре Эльзе в Париж: «Посылаю последний номер „Огонька“ с последними ругательствами. Элик, Аргоша, мне очень плохо». И еще: «„Огоньковцы“ хотят нас растоптать». Но не преуспели. Не сломили ее. «Буду ходить на все премьеры… Мать вашу так-то…» Она всегда жила так, как хотела жить и как только она и умела.
И все же: «Жить здорово надоело, но боюсь, как бы после смерти не было еще страшнее». И тут же: «Все мы достаточно долго были идиотами. Хватит!» — это о событиях в Чехословакии.
В Москве все годы салон Лили Брик — может, единственный сохранившийся после войны, — был притягателен и для Константина Симонова, и для Плисецкой со Щедриным, и для Бориса Слуцкого, и еще для многих.
Ей всегда было дело до людей, с которыми сводила ее жизнь, — интересом к ним и деятельной помощью, наставлением. Когда умер А. Тарасенков, она позвонила его жене Марии Белкиной: «Маша, переставьте в квартире мебель. Так хоть чуть умерится боль». (Об этом мне рассказала Маша.)
По-разному относились к ней люди, нередко зло. Но вот не раз с экрана телевизора старая женщина Татьяна Ивановна Лещенко-Сухомлина, исполняя романсы, рассказывая о своей жизни, о лагерной доле, вспоминала, как вернулась в Москву после 17 лет заключения, всех и все растерявшая, одинокая, нищая, беззубая. Участие в ней приняла Лиля Брик: одела ее, направила к зубному врачу. Она же способствовала ее браку с вернувшимся из Парижа эмигрантом первой волны известным журналистом В.В. Сухомлиным. Прожив целую жизнь, долгую, эта женщина не забыла участия в ней Лили Брик.
При мне Лиля Юрьевна, переболевшая, уже на склоне лет, не щадя себя, поднималась по трудной, без лифта, лестнице в доме на Сивцевом Вражке, чтобы самой — не через кого-то — поздравить старинного друга — вручить его внучке подарок к предстоящей свадьбе. Она была верна своим друзьям. Думаю, что и ей многие были верны.
Боря Слуцкий, собираясь в больницу, просил меня помочь ему разобраться с бумагами, накопившимися в ящиках письменного стола: что выбросить, что сохранить, что уничтожить или вынести из дома, чтобы в его отсутствие не досталось негласному досмотру органов. Среди вороха бумаг была копия его письма «наверх» в связи с кампанией лжи в печати против Лили Брик. И его заявление о выходе из редколлегии «Дня поэзии», где было что-то напечатано в духе этой кампании. И Сергей Наровчатов не смолчал, возмутился.
В томе «Литературного наследства» были опубликованы предоставленные Лилей Брик письма Маяковского к ней. В литературной среде ее за это осуждали, а то и поносили. Публиковать при собственной жизни? Такая нескромность. Вот уже после, тогда, мол, будет уместно… Но Лиля Брик была умнее и предусмотрительнее своих оппонентов, не доверяясь делам посмертным, распорядилась со всей решительностью — предъявила его письма, не давая отторгнуть от нее Маяковского, чем занимались все кому не лень.
Лиле Брик шел 86-й год, когда перелом шейки бедра уложил ее в постель. Ей было обещано врачом, что лечение продлится сколько-то месяцев, после чего она встанет на ноги. Когда наступил обещанный срок, попытка встать на ноги чуть не привела к катастрофе.
Она всегда диктовала жизни свои условия. Уяснив, что обречена длить жизнь инвалидом в постели, так жить она не захотела. Незаурядная в ней сила жизни, жизнелюбие и не поддававшаяся возрасту, не одряхлевшая воля отвергли такое бытие. Отвергла она и могилу. Зная, что отыщутся осквернители, Лиля Брик распорядилась сжечь ее и прах развеять.
В прощальной короткой записке пылко простилась с верным спутником многих десятилетий, преданно, неотступно ухаживавшим за ней в дни болезни, просила друзей простить ее. И приняла яд.