Земное притяжение

Ржевская Елена Моисеевна

«Земное притяжение» — вторая книга Е. Ржевской. Первая — «Весна в шинели» — вышла в издательстве «Советский писатель» в 1961 году. «Земное притяжение» — повесть о молодежи наших дней, Герои повести — Лешка Колпаков и девушка про прозвищу Жужелка — дети войны, рожденные от отцов, не вернувшихся с фронта, В их семьях — сложность отношений, неустройство, следы «безотцовщины». Повесть Е. Ржевской рассказывает о тревожной и прекрасной поре поисков и возмужания, раздумий о жизни, о своем месте в ней. И о первой любви, пылкой и трудной, заставляющей по-новому взглянуть на людей и на себя.

 

Глава первая

Подходя к дому, Лешка издали увидел Жужелку. Она обрадованно помахала ему рукой.

Он крикнул:

— Сдала?

Она подняла растопыренную ладонь, загнув внутрь большой палец.

— Четыре? Ого! Я же говорил. Ты далеко полетишь. А что ты тут делаешь?

Жужелка смутилась, приподняла плечи, острые ключицы показались в широком вырезе платья.

— Так просто. Хотела тебе рассказать. Я ведь уже давно пришла. Мне, Лешка, знаешь как повезло! Вот слушай, какой мне билет попался: равнобедренные треугольники, потом уравнение совсем простое, но главное задачка. — Она быстро затараторила, пересказывая условие задачи. — Ну вот, и надо найти вот этот угол, понимаешь? — Объясняя, она быстро проводила носком босоножки невидимые линии по асфальту.

— Сдала, и ладно, — сказал Лешка. Он еще осенью бросил школу и не изучал этого. — Одним экзаменом меньше. А я сейчас в порту был. Там ребята отчаливали в Камыш-Бурун. На строительство комсомольского цеха.

— В Камыш-Бурун? Твои знакомые?

— Да нет. какие там знакомые. Я бы тоже поехал. Запросто. Если бы все туда не ехали. А то вечно одно и то же — надумаешь что-нибудь дельное, и все туда же. Вкус сразу отшибает.

Жужелка не слушала его, о чем-то глубоко задумавшись.

— Хотя едут они красиво, — сказал Лешка. — С музыкой, и все такое прочее…

— Интересно! — сказала она.

Было слышно, как во дворе задребезжал железный жбан — Лешкин отчим. Матюша, мылся под душем. И этот дребезжащий звук был оскорбителен своей обыденностью.

— А что у тебя с пальцем?

Она посмотрела в свою растопыренную ладонь, засмеялась, подняв перемазанный в чернилах указательный палец.

— Да это я за одну девчонку из нашего класса палец держала. Мы сговорились друг за дружку держать. Как ее вызвали и она пошла тянуть билет, я сразу палец опустила в чернильницу и все время держала, пока она не отмучилась.

— И здорово помогает?

— А ты не смейся…

Она не успела договорить, потому что в эту минуту над ухом у нее кто-то произнес громко и раздельно:

— Я вас всесторонне и разнообразно приветствую!

И Жужелка увидела широкоскулое, крупное лицо, коротко, под «ежик» стриженную голову.

— Виктор!

— Здорово, Брэнди! — сказал Лешке незнакомый парень, глядя на Жужелку. — Толково скрутили мы вчера…

— Еще бы… — возбужденно сказал Лешка, и у него неприятно засосало под ложечкой оттого, что сейчас Жужелке станет известно о вчерашнем происшествии у кино.

Но Виктор сказал ему загадочно:

— Ты далеко полетишь! — И, продолжая в упор смотреть на Жужелку, он выжидательно шагнул к ней. — Хоть нас не знакомят… Лабоданов.

Она протянула руку, и он ласково сжал ее.

— Клена.

— Клеопатра, чего уж там, будем откровенны…

Лешка вертелся, точно на шарнирах, подделываясь под какой-то несвойственный ему тон. Жужелка никогда его таким не видела, ей было смешно и досадно.

— Ото, какое имя! — Лабоданов даже причмокнул.

— Какое?

— С воображением.

— Ну уж, — сказала Клена, почувствовав себя отчего-то польщенной.

— А теперь мы с тобой бросим девушку Клеопатру…

— Девушка Клеопатра, — развинченно сказал Лешка, — заворачивай к дому, а мы прошвырнемся…

— Бросайте, — сказала Жужелка, но ей было жаль, что они уже уходят. Только не надо называть меня так, зовите Кленой…

Лабоданов снова ласково сжал ее руку.

— До свиданья, — сказала Жужелка.

Но она не ушла, осталась на прежнем месте у ворот и смотрела им вслед. Лободанов уходил, пришаркивая подошвами, его покатые плечи раскачивались в лад шагам. Он обернулся я приподнял прощально два пальца с зажатой в них сигаретой.

— Откуда она? — спросил он Лешку.

— Да ниоткуда. С нашего двора.

— Ну и двор. Всякой твари по паре.

Лабоданов остановился, чиркнул спичкой, прикурил.

— В милицию не вызывали?

— Да нет.

Вчера они сунулись было в кино. Протолкались к кассе, но тут вся очередь загалдела. А гражданин в чесучовом пиджаке грубо толкнул Лешку и схватил за плечо маленького пацана, стоявшего в очереди, громко крича:

— Все они тут — одна компания!

Лешка, страшно разозлившись, обругал его и потребовал, чтоб он сейчас же принял свои рычаги и не трогал пацана. Все завопили, начали с угрозой надвигаться на Лешку. Гражданин в чесучовом пиджаке схватил его за руку и стал изо всех сил дергать, словно она приставленная, — пришлось потащиться за ним. Есть ведь такие любители, они готовы в кино не попасть, только дай им кого-нибудь в милицию сволочь.

Протокол бы составили, как пить дать. Это точно. Если б не Лабоданов. Он объявился тут, словно свидетель со стороны.

Лешка, мол, первый подвергся оскорблению действием. И ведь дежурный в милиции проникся к нему доверием, хотя тот, в чесучовом, грозил жаловаться начальству.

— Если вызовут, — сказал Лабоданов, — держаться железно: ударил тебя и обозвал «хулиганом». Усвоил? Вот что, серость, просветись, сделай милость, изучи гражданский кодекс. Ведь не под богом живешь-под законом.

Они пошли дальше, и Лабоданов принялся негромко напевать, сильнее пришаркивая в такт подошвами:

— Па-звольте, Чарли Чаплин, па-беспокоить вас…

— Та-та, та-та, та-там! — подхватил Лешка.

Они вышли на проспект как раз на самом людном его участке, который прозван «топталовкой».

— А Клеопатра в курсе? — спросил Лабоданов.

— Она-то? Да нет, откуда же.

— Это я скумекал, что она не в курсе.

— Угу, — сказал Лешка, расцветая в душе товарищеской признательностью.

Лабоданов напевал, а он подсвистывал, и легкий, небрежный ритм песенки уводил его от обременяющих мыслей, от всякой тягомотины, и ему становилось легко и приятно.

На проспекте было много народу. Люди вышли гулять, дышать воздухом, пить воду и болтать со знакомыми. Тут же были Лешкины соседи по двору Игнат Трофимович с женой. В тот момент, когда Лешка с Лабодановым проходили мимо них, Игнат Трофимович покупал жене пломбир в вафельном стаканчике. Он окликнул Лешку и настойчиво поманил его. Лешка вразвалочку подошел к нему.

— Все ходишь? Слоняешься?

Мороженщица, дожидаясь денег, нетерпеливо постучала по ящику.

— Не отвлекайтесь! — сказал ему Лешка и склонил набок голову. Па-азвольте, Чарли Чаплин, па-беспокоить вас… — протянул он.

— Не связывайся с ним, — быстро сказала жена. — Он на ногах-то едва стоит. Набрался.

— Сопляк! — сердито сказал Игнат Трофимович. — Кто тебя только воспитал такого.

Лешка вразвалочку вернулся к стоявшему поодаль Лабоданову, и на его лице было написано, что он чихал на них на всех.

Его в самом деле трудно было сейчас задеть. От него все отскакивало, когда он бывал с Лабодановым.

Они шли по «топталовке», напевая, и Лешка казался себе независимым, небрежным, совсем не тем, каким он был еще час или два тому назад. Пошли они все к такой-то маме. До чего же нудные люди, вечно у них одно и то же: почему школу бросил да почему с кроватной фабрики ушел? Почему то да почему се? Ну и ушел. Не понравилось, и ушел.

Сунулись бы они к Лабоданову, отскочили бы, как пешки.

Он-то не даст себя по линеечке водить.

— А ты чего Клеопатру не приведешь? — спросил вдруг Лабоданов.

Лешка вспыхнул.

— Это я могу. Запросто. Хоть сегодня.

Он предупредил Жужелку, наскоро, не разогревая обед, поел на кухне и теперь поджидал ее во дворе. Он курил и наблюдал издали, что делалось у дверей их квартиры. Уже был вынесен во двор стол, и мать с отчимом и Игнат Трофимович с женой приступили к домино. Они сидели вокруг стола под лампой, протянутой в окно на длинном шнуре, и Лешке с его темной половины двора хорошо была видна мать, близоруко подносившая к глазам на ладонях костяшки. Свет лампы освещал надо лбом у нее пышные волосы. Слышались возгласы: «Дуплюсь!» _ с плаксивыми интонациями, предназначавшимися Матюше. И его отзывчивый, верный баритон:

— Ну что ж. Ну что ж. Все к лучшему.

Они каждый вечер усаживались играть в домино, и вихри дня огибали их стол, как незыблемый утес. Лешка не чувствовал снисхождения к их слабости. Скучные люди. Он курил, не выпуская из пальцев сигарету, то и дело длинно сплевывая.

Наконец появилась Жужелка в чем-то белом, пахнущая духами. Они туг же пошли со двора, но не к воротам, выходящим на Пролетарскую улицу, потому что для этого надо было идти мимо играющих в домино. Они перевалили через горку, и теперь у них под ногами гремели обрезки железа, которые свозят по чему-то сюда, в этот угол двора, с кроватной фабрики, и старуха Кечеджи, наверное, пугалась у себя за белыми ставнями. Всякий раз, когда за горкой гремели железные обрезки, ей чудились воры. Они вышли на улицу. Жужелка старалась держаться немного в стороне от Лешки, потому что она первый раз в жизни надушилась, и теперь ничего уже нельзя было поделать с этим странным и едким запахом, шедшим за ней по пятам и ужасно ее смущавшим.

У фонаря она вдруг остановилась.

— Тебе что, холодно? — спросил Лешка.

— Наплевать, — сказала она, поеживаясь. Она расправила платье под поясом, предлагая Лешке оглядеть ее, и призналась: — Мать, если узнает, что я надела платье, ох и заругается.

Платье-то это к выпускному вечеру.

— Ну и дела! — хмыкнул Лешка.

Он терпеть не мог на девчонках белые платья, которые им непременно заготовлялись родителями к выпускному вечеру. Ни капли веселого в них просто последняя дань школьным порядкам. И вид в них у девчонок был неуклюжий и поддельный, точно им предстояло, выйдя за порог школы, воспарить в безоблачные дали.

С Жужелкой обстояло не так скверно, но и ее тоже уродовало это белое платье в широких оборках.

Она сейчас что есть мочи форсила. И, поняв это, Лешка небрежно и покровительственно сказал:

— Сойдет! — И пошел вразвалочку, важничая, точно он одаривал чем-то Жужелку. — Вот увидишь, что за парень Виктор.

Ты такого парня еще никогда не видела и не увидишь!

У ворот он остановился, пропуская вперед Жужелку, и сбоку оглядел ее: она в самом деле не в своей тарелке в этом белом фасонистом платье. И вообще-то ничего в ней особенного^нет.

Девчонка — как все.

Они поднялись по наружной крутой лестнице, ведущей на второй этаж. Лешка, не постучав, толкнул оказавшуюся незапертой дверь, и они, пройдя небольшую кухню, попали в просторную комнату.

— Укомплектовывайтесь! — громко приветствовал их Лабоданов.

Он сидел на стуле, а перед ним на табурете была разложена доска с шашками.

— Здравствуйте! — сказала Жужелка как можно громче — в комнате гремела радиола.

— Салют! — сказал партнер Лабоданова.

Это был Длинный Славка. До прошлого года он учился в школе вместе с Жужелкой и Лешкой, а теперь, кажется, устроился в пищевой техникум.

Возле радиолы стояла тоненькая темноволосая девушка, она приветственно приподняла руку.

Жужелка, растерянно потоптавшись у двери, инстинктивно наметив самое короткое расстояние, отделявшее ее от места, где можно присесть, направилась к дивану. Она шла по комнате, чувствуя сбоку от себя незнакомую тоненькую девушку, и ей было страшно, как утром на экзамене.

Потом Жужелка не раз вспоминала свое первое впечатление от этой комнаты. Побеленные стены, дубовый буфет, чашки и фаянсовый кот-копилка все привычное, все как у всех. И всетаки все здесь показалось ей странным, точно люди и предметы в комнате находились в каком-то разладе между собой, а в чем состоял этот разлад, Жужелке не понять. Может быть, это ощущение возникало из-за испорченной тарахтящей радиолы. Но никому, казалось, она не мешала. Лабоданов и Славка, переставляя шашки, поднимали их высоко над доской и с грохотом опускали. Сидя они все время пританцовывали, постукивая об пол подошвами, и напевали что-то бессвязное, насмешливое, с повторяющимся припевом: «Ах, брэнди, ах, брэнди, будоражит нас!»

А Лешка, над которым они так явно подтрунивали — ведь это его они называют Брэнди, — сидя у окна, тарабанил ладонями о подоконник в такт им.

Девушка меняла пластинки и, прислонясь спиной к столику, на котором стояла радиола, неподвижно выжидала, пока прокрутится пластинка, и опять оборачивалась к радиоле. Движения ее были механичны и непринужденны, и Жужелка, преисполненная старательности сидеть прямо, глаз не могла отвести от девушки, чувствуя ее превосходство над собой.

Девушка не взглянула больше ни разу на Жужелку, будто ее и не было тут вовсе. Она опять сменила пластинку. Услышав знакомую мелодию, Жужелка оживилась.

— Это ведь «Рио-Рита»! — обрадованно оповестила она всех.

Славка обернулся к ней, вскинув бровь.

— Колоссально!

— А что, разве нет? — теряясь, спросила Жужелка. — Разве это не «Рио-Рита»?

— Как же! — всхлипнул от сдавленного смеха Славка. — Это… это «Рита-Рио»…

Жужелка сильно покраснела и смутилась. До сих пор она была в радостном ожидании чего-то очень интересного, что должно сейчас произойти, и сидела напряженно, как в детстве перед фотографом.

— Глупо! — сказала она громко, с досадой, и в комнате вдруг-стало намного тише. Даже молчаливая девушка у радиолы подняла глаза. — Чего ж так сидеть! Давайте, чего-нибудь делать, — напряженным голосом произнесла Жужелка.

Славка оживился и опять стал пританцовывать одними ногами…

— Клена споет, а мы послушаем.

— Право на труд мы уже сегодня использовали восемь часов, — сказал Лабоданов. — Вот Брэнди, он свободный художник, пусть поработает, поразвлекает девушку…

Она невольно взглянула на Лешку. Он растерянно улыбался, приминая ладонями свои длинные волосы.

Лабоданов подался вперед, и рубашка натянулась на его покатых сильных плечах.

— Пижонство это! Понимаете? Бросим пижонство!

Жужелка увидела совсем близко от своего лица суженные зрачки ярко-голубых глаз, и у нее забегали мурашки по спине.

— Не понимаю, о чем вы.

Лабоданов вдруг молча встал и протянул Жужелке руку.

Она вспыхнула и положила в нее свою. Лабоданов потянул ее за руку, поднимая с дивана, и Жужелка поняла, что он хочет танцевать с нею, и покраснела еще сильнее.

Злополучная «Рио-Рита» была уже сменена. Тарахтевшая радиола выбрасывала живой, быстрый и заразительный ритм. Жужелка очень любила танцевать, но в присутствии молчаливой незнакомой девушки и противного Славки она стеснялась до слез. Если б поглядеть сначала, как они-то сами танцуют.

— Нет, нет, я не умею.

Лабоданов нагнулся к ней, ласково обхватил за плечи, приподнял и повел ее. Жужелка старательно прилаживалась к нему, сбивалась и даже останавливалась, потому что Лабоданов танцевал непривычно для нее, то вертел ее, то отталкивал от себя, продолжая крепко держать за руку, то снова привлекал к себе.

— С вами танцевать — одно удовольствие. А вы «не умею»…

Жужелка польщенно взглянула на Лабоданова. У него было замкнутое выражение лица, будто он ничего такого и не произносил только что.

— Так я ведь, правда, не умею. Сами видите, — сказала она, радуясь тому, как ловко, легко и изящно у нее все получается. — А потом я думала, может, вы еще как-нибудь танцуете…

— Как?

— Ну там, знаете, что-нибудь такое, вроде рок-н-ролла…

Лабоданов хмыкнул у нее над ухом:

— Это под такую музыку?

Она засмеялась, поняв, что опять сказала невпопад. Он пригнулся и своей щекой отодвинул пряди ее волос и шепотом, касаясь губами ее уха, сказал:

— Детский сад.

Жужелка засмеялась-ей нисколько не было обидно. Лабоданов повел ее медленно, прижимая к себе. Ей нравилось танцевать с ним. Они проплыли мимо повеселевшего Лешки, хлопавшего в такт им ладонями о подоконник. Жужелка помахала Лешке и опять положила руку на плечо Лабоданову.

Девушка сделала знак Славке, и он встал. Он был чересчур высоким, сутулым, девушка, приподнявшись на носках, протянула руки к нему на плечи. Покачиваясь, припав друг к другу, они топтались на одном месте, будто комната битком набита танцующими. Мешковато, молча, с равнодушными лицами переминались они в такт музыке, как бы изнемогая от безразличия к тому, чем были заняты. Жужелке стало смешно.

Потом на полу появилась старая фуражка железнодорожника-отца Лабоданова, и все стали бросать в нее деньги, кто сколько имел с собой. И Жужелка нащупала в карманчике платья пять рублей — ей после каждого экзамена мать давала на кино-и тоже бросила деньги в фуражку, и ей это показалось очень забавным.

Деньги вытряхнули из шапки на стол, и Лешка сбегал за вином. Разлили по стопкам, их достали из буфета.

Лабоданов пододвинулся со стулом к сидящей на диване Жужелке, держа в одной руке стопку с вином, в другой-сигарету.

— Когда мне что-нибудь не нравится, я называю это пижонство.

Жужелка видела его ярко вычерченный, все время чему-то улыбающийся рот с широкими промежутками между зубами. Ей было жутко и интересно. Она спросила:

— А что вам не нравится?

Он затянулся, а в это время стоявшая тихо за его спиной девушка взяла у него изо рта сигарету и стала курить. Жужелка даже вздрогнула от неприятного волнения.

— Давайте лучше выпьем. — Лабоданов чокнулся своей стопкой о стопку Жужелки. — За что? Да за то, что н а м не нравится.

Девушка отошла, но Жужелка все время чувствовала ее присутствие в комнате.

— Значит, за пижонство? — сказала она натянуто.

— Как хотите. Вы меня поняли, и это все. — Он выпил и потянул Клену за руку танцевать.

Славка подошел к Лешке.

— Клена-то твоя… Гляди…

— Таких девятьсот на тысячу.

— Закадрят ее.

— Иди ты знаешь куда?

Но Славка и не подумал отойти.

— Послушай…

— Отстань!

— Да у меня деловой разговор.

— Отзынь в конце концов. Сделай милость.

— Честное слово, очень исключительное дело.

Похоже, он не балаганил. Лешка поднялся, пошел за ним на кухню.

— Заработать хочешь? — сказал Славка, затворяя плотно дверь.

— Что значит-хочешь?

Приглушенно, точно издалека, доносилась сюда радиола. Они были одни на кухне. Громко стучали маленькие ходики с нарисованным на циферблате котенком.

— Счас все узнаешь.

Славка провел ладонью по клеенке кухонного стола и, убедившись, что она чистая, сел на стол. Ох и дотошный. Это он только так держится, вроде расхлябанный, а на самом деле он чрезвычайно дорожит своими брюками.

— Надо помочь вывезти с вашего двора кое-что. Хлам.

— Не понимаю!

— Чего ты, собственно, орешь? — вяло сказал Славка. — Тебе говорят: хлам. Железные обрезки к вам ведь во двор свозят с кроватной фабрики?

— Ну?

— Надо помочь людям их вывезти. И чтоб все тихо и в ба-альшом порядке…

— А на кой они?

Славка поболтал в воздухе свешивающимися ногами.

— Вот именно-на кой? А не наше с тобой собачье дело.

Нам, Леша, подавай вот это. — Он выразительно пошевелил пальцами. Деньги в наше время решают все.

— Ладно, — сказал Лешка, его слегка лихорадило, — давай без политэкономии.

Лично ему деньги нужны позарез. Чертовски нужны.

— Ну, так как?

Лешка в замешательстве пожал плечами. Интересно, в курсе ли Лабоданов?

Славка ухватился руками за край стола и раскачивался, протянул кисло!

— Конечно, тут риск, я понимаю.

— Какой там риск? Вот еще ерунда какая! Кому эти обрезки нужны? У нас во дворе все только рады от них избавиться. Какой тут может быть риск?

— Ну, а ты, ты можешь? Или, по чести, мандраж берет?

Лешка чуть не подскочил на месте. Он страшно обозлился.

— Послушай, Длинный…

— Ладно, ладно. Не трогай меня руками.

Лешка достал пачку сигарет, и Славка полез в нее, не спросясь. Было слышно: за дверью уже запустили другую пластинку.

— А куда их вывозить и на чем? Ничего не пойму. Афера какая-то.

— А я почем знаю. Это тебе объяснят все как следует. Ты это дело одной левой толкнешь.

Лешка распахнул дверь, и дверь со всего маха стукнулась ручкой о стену.

Он взглянул на танцующих. Белое платье Жужелки развевалось. Мелькнуло из-за плеча Лабоданова ее лицо. Никогда еще до этой минуты оно не казалось Лешке таким красивым.

Он стоял пораженный и вдруг почувствовал, как в груди у него что-то принялось стучать, точно ходики.

Лабоданов тихо проговорил у самого уха Жужелки:

— Мне нравятся девушки-гречанки.

— Разве они какие-нибудь приметные? Я вот не отличаю.

В классе только по фамилии иногда догадаешься, что не русская и не украинка…

— Еще как отличаются. Гречанка — это интереснее.

— Интереснее?

— Больше забирает.

— Забирает?

— А вы ведь гречанка?

— Я? У меня отец…

Ей вдруг показалось, что Лабоданов смотрит на ее рот, дыхание у нее перехватило, она замолчала. Они танцевали медленно, однообразно, ей боязно было еще раз взглянуть на Лабоданова. Он тоже молчал и сжимал ее руку. Жужелку это отчасти тяготило, но и очень льстило ей: теперь и у нее есть свой секрет. Ведь именно о чем-то таком секретничают девчата в классе.

Пластинка кончилась, и Жужелка, раскрасневшаяся, запыхавшаяся, отошла к окну. К ней тут же подошел Лешка.

— Клена! Сейчас мы потопаем домой. Понятно?

Она глянула на него, и Лешка увидал широкое переносье и раздвинутые друг от друга зелено-желтые глаза, такие ослепительно яркие, что ему стало не по себе. Она потупилась, пряча глаза.

— Как хочешь.

Было десятое июня. Вознесенье. Старуха Кечеджи не притрагивалась ни к какой черной работе и с утра отдыхала на лавочке возле своей квартиры.

Тем временем все шло своим чередом. Работницы артели массового пошива «Вильна Праця» построились во дворе на производственную зарядку. Общественный инструктор, лысый широкогрудый мужчина, объявил: «Начинаем физкультурную паузу!» — и девушки дружно вскинули руки.

С улицы метнулся в ворота запыхавшийся Леша Колпаков, шелковая косыночка растрепалась на шее-где-то уже с самого утра носился. Тихо окликнул Жужелку, сидевшую на крыльце с учебником, и поманил ее. Жужелка подняла глаза, загнула уголок страницы, закрыла книгу и послушно пошла за Лешкой.

— Наклон корпуса вправо, левая рука идет, — повелительно командовал инструктор, провожая глазами Лешку и Жужелку. — Делай со мной — раз, два!.. Получше, девушки! Теперь руки на пояс и попрыгаем для кровообращения, Раз-два! Сделали вдох? Хорошо!..

Старуху Кечеджи любопытство смыло с лавочки за ворота.

Она отыскала в потоке людей две знакомые удаляющиеся фигурки, готовые вот-вот совсем исчезнуть с глаз, и комкала подол чистого фартука.

«…Кто не имеет любви, тому невозможно спастись, хотя бы он постился, хотя бы молился и хотя бы совершал другие добрые дела. Если он не любит, все суетно и не приносит ему никакой пользы…» Старуха помнила это изречение из какой-то священной книги.

За воротами ничего особенного не происходило, но старуха Кечеджи растроганно оглядывалась по сторонам. Шли с базара женщины, неся в плетенках пучки тугой редиски. Из распахнутой по соседству двери тира доносились громкие мужские голоса. Трамвай возвращался из порта, громыхая, раскачиваясь, и быстро промелькал пустыми окошками. А на газонах расцвели, оказывается, красные сальвии.

Может, для того и даны праздники, чтобы человек, ничего не делая, смотрел и слушал, как движется и шумит жизнь.

Лешка и Жужелка свернули за угол и припустились бегом к трамваю. Лешка подсадил Жужелку в вагон, а сам пробежал немного рядом с трамваем и вскочил на ходу.

— Кончайте безобразничать! — сказала пожилая кондукторша, перевела рычажок, и дверь с грохотом задвинулась. — Пора уже в конце концов сознательность иметь.

— В другой раз, — сказал Лешка и посмотрел на Клену.

Лицо ее было серьезным, а глаза смеялись. Она показала ему на плакат, висевший над кондуктором: «Граждане, разъясняйте правила движения детям. Пресекайте их шалости на улицах и дорогах». Шел десятый день месячника безопасности движения в городе.

— Платить за проезд будете? — профессионально грубым голосом сказала кондукторша.

— Запросто, — ответил Лешка, полез в карман песочны-х брюк и вместе с деньгами вытащил на веревочке ключ от двери.

— Ты куда так рано ходил? — спросила Жужелка.

— В пираты нанимался. Не веришь? Все законно, можешь не сомневаться. Он болтал ключом, крутил на пальце веревочку и снова раскручивал, то и дело упирался взглядом в ее широкое переносье и зелено-желтые глаза, такие чудные, поразившие его еще вчера вечером.

— Ты все чего-то выдумываешь, — сказала она и вздохнула.

И в этот момент опять она была совсем не похожа на себя, на Жужелку.

— До чего же рассудительна, — сказал он, досадливо усмехаясь. — Стынет по тебе техникум дошкольного воспитания.

Она засмеялась и стала смотреть в окно. Трамвай уже спустился в гавань и покатил у окон маленьких побеленных рыбацких домиков. В промежутках между домиками сквозь яблони и кусты просвечивало море.

— Мне бы только вот химию сдать. Самый страшный экзамен…

— Это всегда так: чего сдавать, то и самое страшное, — осведомленно вставил босой мальчишка с удочками и консервной банкой, набитой червями.

— Нет, все же химия — самый противный экзамен, — сказала Жужелка. Одних элементов сто один.

Трамвай, сворачивая в объезд, сильно дернулся. Жужелку качнуло, и она удержалась за Лешку. Трамвай стал, пропуская встречный, потом покатил по одноколейке дальше. Жужелка, прижав к себе локтем учебник, держалась обеими руками за Лешкипу руку. Лешка, расставив ноги, крепко упирался в пол, свободной рукой он нащупал в кармане пачку и вынул смятую сигарету.

— Придется вас высадить, гражданин, — тускло сказала кондукторша.

— Не стоит. Огоньку бы лучше поднесли.

Мальчишка с удочками довольно хмыкнул.

Открылось море. Трамвай, сильно раскачиваясь из стороны в сторону, бежал вдоль берега, отделенный от моря только железнодорожной линией и кромкой пляжа. Ветки клена хлестали по его крыше. Наконец трамвай стал.

Первым спрыгнул мальчишка, опустил на землю банку и, зажав коленями удочки, чиркнул спичкой о коробок. Лешка нагнулся и прикурил.

— Ну, будь здоров, браконьер!

— Сами вы аш два о, — огрызнулся мальчишка.

Он перешел железнодорожное полотно и направился берегом к лодочной пристани.

А Лешка и Жужелка пошли по шпалам вдоль ограды пляжа, и Жужелка придерживала раздуваемый ветром подол платья.

— До чего ж хорошо! Ах, как хорошо! А я еще ни разу в этом году не была на море. — Она вдруг спросила: — Ты, Лешка, правда ездил устраиваться на работу?

— А то нет, что ли. Не веришь?

— Да нет, ну что ты. С чего ты взял?

— Я в заводском порту был. Я на шаланду устраиваюсь. На «грязнуху».

— На «грязнуху»?

— Ну да, на заводскую грязечерпалку. Это самоходная шаланда. Ил, грязь и все такое со дна моря выгребает. Очищает канал, который в заводской порт проложен. Поняла?

— Это интересно?

— Еще как! — Он глубоко затянулся дымом. — Маяк видишь? Там суда вступают в зону канала…

— Я же знаю. Мы на экскурсии там были.

— Ну, тогда сама знаешь. Из Камыш-Буруна руду везут на завод. Дно-то илистое, а суда будь здоров сколько тонн водоизмещением. Осадку дают. Вот грязсчерпалка и обеспечивает им проходимость. Канал-то ведь — основная артерия завода. Свирепо вообще.

— Да, это интересно, — согласилась Клена.

Они задержались у лестницы при входе на пляж. Оба невольно посмотрели туда, где вдалеке над берегом дымили трубы. Молча спустились по ступенькам па пляж.

— А кем ты будешь?

— Как — кем? Матросом.

— Это очень интересно, — еще раз согласилась она. — Знаешь, мне кажется, это то, что тебе нужно. Правда? Ведь ты все время искал, чтобы не просто работа, а чтоб что-то еще было такое… Да?

Она опять все понимала, как раньше. Он кивнул и бросил окурок.

— Завтра оформляться поеду.

На пляже было безлюдно, — наверное, оттого, что пасмурно.

Ветер гонял волны, море потемнело и пенисто ударялось о берег. Клена сняла босоножки, несла их в руке и с наслаждением шла босиком по песку.

— Ты вот только сдай все экзамены, — сказал Лешка, — будем сюда ездить. Каждый день.

Она кивнула.

— Да, да. Хорошо бы. Хотя бы две недели так поездить.

А потом поступлю куда-нибудь на работу.

— Глупости! А в институт кто за тебя сдавать будет?

— Думаешь, попаду?

— Посмотрим.

На берегу маленькая девочка в очках с визгом отбегала от прибоя и опять возвращалась к воде. На скамейке, откинувшись к спинке, блаженствовал, зажмурясь, разметав по сторонам руки, совершенно спекшийся мужчина.

— Ну вот здесь, — сказала Жужелка, когда они отошли в сторону.

Они постояли молча, подавляя охватившую вдруг обоих неловкость. Жужелка бросила на песок учебник, помедлила, нагнулась и прихватила подол платья. Мелькнули ее длинные ноги, полосатые трусы. Лешка отвернулся и торопливо стянул с себя ковбойку.

— На вот, садись, — сказал он, расстеливая ковбойку на песке, не поднимая головы.

Он долго возился, складывая брюки, потом сел к ней боком и стал выбирать в песке ракушки.

— Ни за что мне не сдать эту химию, — сказала из-за учебника Жужелка. Ни за что.

— Да сдашь ты ее.

Лешка набрал уже целую пригоршню ракушек и пересыпал их на одной ладони в другую. Он увидел мельком, как ветер расшвыривал волосы Жужелки, и они метались по ее голому плечу, по спине.

Лешка лег на живот, уперся подбородком в кулаки и смотрел на качающиеся у причала рыбацкие лодки.

— А когда у нас кончатся экзамены, ты ведь уже не сможешь каждый день сюда ездить. Ведь ты будешь работать.

— Да, уже буду, конечно.

— Смешное название — «грязнуха».

— Это не название — так, прозвище.

— Все равно, «Грязнуха», а такое важное значение.

— Труженик моря. А в общем ерунда.

Он вспомнил, что ему надо сегодня идти по делу, о котором говорил Славка, и посмотрел на часы. Еще бездна времени.

Лешка приподнялся. Лицо Жужелки заслонял раскрытый учебник. Полосатые трусы и такой же лифчик — больше ничего на ней не было.

— Послушай, Клена…

Она опустила книгу, встретилась с его взглядом и покраснела.

— Я совсем не загоревшая, — быстро, смущенно заговорила она. — А я ведь очень сильно загораю. Вот сдам экзамены и тогда совсем черная буду. — Она наклонилась к нему и положила свою руку на песок рядом с его тёмной рукой. — Вот, даже смотреть смешно — ты и я.

Она взяла в горсть собранные Лешкой ракушки и посыпала ему на ногу. Лешка схватил ее руку, подложил себе под голову и прижал к песку. Жужелка, не переставая смеяться, выдергивала свою руку и наконец освободила ее.

Лешка видел, как на горле у нее под подбородком зажегся стрельнувший из-за облаков солнечный луч.

— Тебе понравилось вчера у Виктора?

— Да. Мне было интересно.

— А Лабоданов? Произвел впечатление? — грубовато спросил Лешка и увидел, как медленно краснеет ее лицо.

Она не сразу ответила.

— Мне было очень интересно слушать его.

— Еще бы. Парень законный!

— Как ты сказал?

— Законный, говорю, парень! — Он сел и принялся пулять ракушками перед собой. — Таких, как Виктор, ребят мало. Его не окрутишь всякой ерундой, как какого-нибудь чижика. Он из всех выделяется…

— Да? — спросила Жужелка.

— Еще бы! Он где хочешь завоюет внимание. Плевал он на разную там муру. И вообще он не хочет быть серым и обыкновенным, как другие.

Лешка говорил бурно, развязно. Клена слушала его обхватив руками колени. Лешка секунду передохнул.

— Поглядела бы ты, как он по перилам бегает.

— По каким перилам?

— Да по обыкновенным. Заметила, когда к нему в квартиру поднимаешься на второй этаж там площадка обнесена перилами. Он по этим перилам любит бегать.

— Как бегать? Зачем?

— Просто так. Он очень пропорционально сложен. И, конечно, развит физически. Это упражнение на перилах доставляет ему удовлетворение. Ведь сверзиться-то ничего не стоит. Прощай, мама! — И Лешка помахал над ухом рукой.

— Я знаю сказала Жужелка — он закаляет волю, преодолевает страх.

— Ну да еще. Очень это ему надо. Просто нравится. На этих перилах он чувствует себя на краю гибели, как наш шарик.

— Какой шарик?

— Наш, земной.

— Это он сам так говорит?

— А то кто же. Это, правда, опасно для жизни. Зато когда снизу смотришь, впечатление сильное.

Он сказал честно все, что мог. Больше он ничего не мог сказать. Он лег на живот, лицом в песок, и ему не хотелось больше ни о чем говорить, ничего слушать.

За пляжем, гудя, прополз товарный поезд — в порт На море потянулся дым.

Вот возьмет да и уедет куда-нибудь. Если Славка не соврал и он получит за эту аферу с обрезками какие-то деньги, так он в самом деле возьмет и махнет куда-нибудь.

Когда он поднял глаза, Жужелка сидела все в той же позе. на его ковбойке, обхватив руками колени. Лешка мог протянуть руку и дотронуться до нее. Он украдкой смотрел на ее ноги, и у него было такое чувство, точно свершилось что-то непоправимое.

Пришли какие-то парни, поскидали робы, плюхнулись на песок и принялись резаться в карты. Они были загорелы, обветрены и разрисованы татуировкой. Проигрывая, они ругались, но ветер, к счастью, относил прочь их крепкие морские выражения.

Заметив Жужелку, они принялись то и дело посматривать в ее сторону, переглядываясь между собой, смеялись.

— Что это за девушка была вчера? — спросила Жужелка, не замечая того, что происходит сейчас на пляже.

— Так, какая-то, — отмахнулся Лешка, следя за парнями.

— Ты знаешь, я видела. Славка целовал ее.

— Ну и что?

— Да так как-то. Странно. Лицо у нее было какое-то… Ничего в ней не было такого…

— Какого?

— Ну, счастливого.

— Счастливого?

— Ну да.

Парни громко заспорили.

— Да вам много не надо, — грубо сказал Лешка.

— Кому это вам?

— Вашему брату.

— Глупости! — Она сердито поправила плечом волосы. — Противно слушать.

А ему было все равно, ему даже хотелось задеть, рассердить ее.

— Чего мы сидим? — сказала Жужелка немного погодя. — Пошли купаться.

Он качнул наотрез головой, притянул к себе брюки и достал сигарету. Он не хотел ни вставать, ни идти купаться с ней. Он хотел бы уткнуться в песок и забыть, что она существует.

Жужелка поднялась и пошла к морю.

Парни, бросив игру, не сговариваясь, встали и двинулись за ней к морю, насвистывая, раскачивая темными от загара спинами, облепленными приставшим песком и мелкими ракушками.

Лешка отстегнул часы, сунул их под ковбойку, вскочил и быстро зашагал наперерез парням, тиская в кулаки пальцы.

Жужелка шла по берегу у самой воды, по выутюженной прибоем песчаной кромке, в своих полосатых трусах и лифчике, закинув руки за голову. Парни молча стояли и смотрели ей вслед, и пенистая вода ударяла по их ногам.

И тут же на берегу между ними и Жужелкой стоял Лешка в «фестивальных» трусах, с мотавшейся туда-сюда косынкой на шее.

Жужелка вошла в воду, подпрыгивая в набегающей волне, потом поплыла.

Парни тоже полезли в море. Они ныряли, карабкались друг другу на плечи, плыли наперегонки, забыв про Жужелку.

Дом двадцать два на Пролетарской улице. Он расположен между пошивочным ателье легкого женского платья и городским тиром. Собственно, даже не сам дом, а чугунные ворота уездного значения, оставшиеся от прежних дней. Они ведут во двор, горбатый, мощенный булыжником.

Двор проходной. Если перевалить через горку, можно выйти в другие ворота на Кривую улицу. При этом надо обогнуть сваленные тут железные обрезки. Вот они — невелика куча! Прикрыты сверху ржавым листом — так целее будут. Точно кому-то они нужны. В сущности, они захламляют двор, но с этим почему-то мирятся. Время от времени в ворота вползает полуторка, гремят в кузове обрезки, пустеет эта часть двора, только железная мелочь еще кое-где под ногами. А через неделю-другую опять с кроватной фабрики волокут сюда на телеге обрезки. Жители двора привыкли к ним, как к неизбежному злу, но стараются входить в ворота с Пролетарской. Здесь, на ветру, долетающем с моря, вздрагивает тонкий кран водопровода, расцветает крученый паныч, похожий на маленькие граммофонные трубы; сохнут на веревке куртки-спецовки, гавкают разномастные собаки, колесящие по двору; на летней мазаной печке бренчит крышка кастрюли, и рвущийся наружу пар пахнет лавровым листом, перцем, петрушкой и сельдереем, а в другом углу двора на такой же белой печке медленно и сладко упревают черешня в кипящем сахаре.

Это уголок старого города, каких еще немало. Всех дольше живет здесь старуха Кечеджи.

Из-под темного платка низко, на брови ей спускается другой, белоснежный, старые темные глаза так и поблескивают из-под сизых век. Глядя на нее, с волнением думаешь о чем-то таком смутном, древнем, чего и сам толком-то не знаешь. Ведь это ее предкам, уведшим из Крыма из-под татарского ига своих жен, детей и скот, была дарована Екатериной II земля Азовского побережья, где и основан город. Это было давно, а ныне греки растворились в пестрой уличной толпе.

Старуха Кечеджи живет с дочерью, женщиной еще сравнительно молодой и красивой и, как истая южанка, расположенной ко всему яркому, веселому. Но из-за неудачно сложившейся личной жизни — разошлась с мужем — хорошее настроение у нее долго не удерживается.

— Для чего жить? — вдруг подавленно спрашивает она.

Мать вне себя.

— Живем ведь, как ни говори. Ты живешь для своего дитя.

А между прочим, может, еще и человек найдется.

— Ай, мама! Иди в баню.

— Не ты его бросила, он тебя — пусть ему будет стыдно.

Дочь работает делопроизводителем в райжилотделе. Заработок у нее маленький, а еще надо от себя оторвать, чтобы послать деньги в Рязань, где в фельдшерском училище учится «дитя». Поэтому они пускают на свою жактовскую жилплощадь командированных. Две чисто заправленные койки, по семь рублей суточных — «частный сектор» металлургического завода на квартире у старухи Кечеджи.

Когда койки пустуют, это больно бьет по бюджету семьи, и старуха чаще вздыхает у стены, где томится на фотографии внучка, перекинув косу со спины на грудь, на. черный школьный фартук. И рядом с ней с такой же косой ее любимая школьная подруга Полинка.

Полинка работает теперь крановщицей на заводе и славится своим голосом в самодеятельности, ездит выступать в область.

Сидя с вышиванием на пороге своего домика, она частенько напевает сильным, действительно замечательно приятным голосом.

И тогда старуха, прислушиваясь, растроганно кивает в такт у себя за окном. Она следит, как Полинка, отложив вышивание, идет за водой, придерживая от ветра подол, как задумчиво смотрит на бегущую в ведро струю, и ее тень раскачивается на кирпичной стене.

Под вечер, собираясь гулять. Полинка выносит большое зеркало и, примостив его на ящик с углем — а уголь ей завозят с завода самый лучший, «орешек», — охорашивается прямо во дворе.

— Полинка! — кричит старуха в форточку. — А, Полинка!

И через минуту слышится ленивое:

— Вы, что ли, звали, бабушка?

— Ты когда, Полинка, замуж выходишь?

— А-а, бабушка! На что? Очень надо!

— Крепись, умница. Выходи только за хорошего.

— Полинка! — опять зовет старуха. — Чего ж до сих пор свет не проведешь в квартиру?

Полинка пожимает плечами. Ведь дом-то на слом должен пойти, а ей обещана новая квартира.

— А между прочим, — говорит Полинка, — есть хлопцы такие, что бесплатно, проведут. Но раз сказали, что на слом, — так на слом.

Часто старухино окно загораживает легковая машина.

— Холерная твоя душа, — бурчит у окна старуха. — Где-то живут, а здесь гараж устраивают.

Шофер, щуплый малый в замызганной кепчонке, — козырек свисает на бесстыжие глаза — то и дело ковыряется под окном в машине. Дородная женщина в атласном халате, с оголенными до плеч руками смотрит на его работу, грызя подсолнух. Зовут ее Дина Петровна, или, точнее, Дуся. Она и сама-то в этом дворе живет без года неделю — всего второе лето, как выменялась, а уже привадила сюда этого разбойника с машиной.

— Куда прешь, паразит! — голосит в окно старуха Кечеджи. — Ай-яй-яй! Лень ему на горку подняться, как люди, в уборную, холера проклятая. Под дом направляется. Не хочется заводиться, а то бы я ему кирпичину пустила. Шофер называется!

А Дина Петровна тем временем ковыряет носком тапочки землю и грызет подсолнух.

Она работает продавщицей в подвальчике, торгует вином в разлив, а по вечерам частенько гадает одиноким женщинам на картах.

Мать Полянки, толстая банщица с завода, громко, на весь двор корит ее:

— Брехни точишь! Чаруешь. Працевать треба.

И как только могло случиться, что у такой вот матери, у Дины Петровны, выросла Жужелка?

Утром, когда во дворе трясут половики, просевают золу, гремят ведрами, мать Полинки в валенках развешивает по холодку белье на веревке, а старуха Кечеджи выпускает во двор Пальму, белошерстную, взъерошенную, радостно и нетерпеливо вздрагивающую («Иди гуляй, Пальма, на горку!»), — вот в такое обычное утро прошлым летом появилась во дворе эта девчонка.

Она сидела на корточках, прижав к плечу свою черноволосую головку и обхватив большое решето.

— Ты что же делаешь? — не выдержала старуха.

— Здравствуйте, — сказала девчонка и бросила комочек спекшегося угля на землю. А зола сыпалась прямо на ее красные босоножки. — Я, тетенька, жужелку выбираю.

— Сама ты жужелка и есть! Кто ж так делает?

Вздыхая про себя, — видно, некому в семье поучить девочку, — старуха показала ей, как надо встать за ветром, чтоб золу относило, и как держать решето. И та послушно и рассеянно повторяла за ней.

Она вообще немного рассеянная, эта девчонка Клена, или Жужелка, как с тех пор ее стала ласково звать старуха Кечеджи, а за ней и другие обитатели двора. Прошлой весной, например, когда еще только-только набухли на деревьях почки, она примчалась в школу, запыхавшись от радости, что первая в классе явилась в носках. Но тут же напоролась на осуждающее фырканье девчат. Никто из них и не собирался надевать носки.

Всего год прошел, а другое щегольство теперь у девчат — туфли на каблучке-гвоздике. А Жужелка все это по рассеянности проглядела. Но потом, когда она догадалась, что же произошло, взяла и отрезала косу в знак того, что детство кончилось.

Она выходит во двор, неся откинутую немного назад голову так мило, так доверчиво, и черные волосы сыпятся по ее стройным плечам, а на матовом лице сияют глаза.

Неудивительно, что Лешка Колпаков часами вертится на лавке, ждет, когда Жужелка пройдет домой из школы.

Когда она появляется в воротах в коричневом школьном платье и черном фартуке, с большим портфелем в руке, Лешка, встрепенувшись, вскакивает с лавки и мчится ей навстречу. Они подолгу стоят, тихо переговариваясь, и Жужелка перекладывает из одной руки в другую свой тяжелый портфель десятиклассницы. О чем они говорят? Не слышно. Только легко догадаться, как им интересно, как они заняты собой, и нет им сейчас никакого дела до всех взрослых, навязывающихся учить их уму-разуму.

— Помнишь, Леша, как ты Томочку на коньках подбил и Томочка ушиблась и плакала? — опускаясь рядом с ним на лавку, спрашивает старуха Кечеджи.

Томочкой зовут ее внучку, она теперь далеко, в Рязани.

Лешка крепко затягивается сигаретой.

— Бабуся, такое уж больше со мной не повторится. Это уж точно.

Старуха медленно сбоку рассматривает его.

— А ведь ты, правда, уж совсем вырос. — И это открытие трогает ее. Теперь смотри не подкачай! — с азартом говорит она. — Человеком надо стать!

— Можете не сомневаться! — Он выталкивает изо рта окурок сигареты и сплевывает на землю вслед ему. — С чего только все об одном, сговорились, что ли? С утра до ночи только и слышу. Вот и вы, бабуся…

Да, он уже не тот, и Томочка больше не заплачет от его мальчишеского озорства. Теперь пришел черед плакать его матери, санфельдшеру с большим золотым пучком волос на затылке.

Когда летом во дворе она распускает над тазом свои волосы, готовясь мыть их, в этот момент, по словам старухи Кечеджи, она — форменная русалка.

— Поступишь работать — все деньги тебе будут, — сулит она сыну. — Ты ведь любишь одеться, любишь повеселиться.

А то в присутствии Лешки принимается жаловаться соседкам:

— Что ему надо? Чего ему не хватает? Извел меня…

— Мамуля, хватит! — строго говорит Лешка и рубит вот так рукой воздух и бежит за ворота в своих песочных узких брюках, скрываясь от слез и жалоб.

Отец Лешки убит на войне, но у него есть отчим, красивый, под стать матери, Матвей Петрович, Матюша, как она зовет его, — главный механик кроватной фабрики. Это очень выдержанный, даже тихий человек. Если он не сидит во дворе с газетой, то что-нибудь чинит, мастерит в сторонке, и всем соседям предупредительно первый кивает головой.

Старуха Кечеджи говорит, что Матюша будто восемь классов гимназии кончил — такой он деликатный и выдержанный.

И вот есть же в семье готовый образец — старайся только во всем брать пример с него, и тебя будут уважать и на производстве и дома. Будь как Матюша!

Но Лешка плевать хотел на готовые образцы. Он пойдет своей дорогой, он еще всем покажет!

— Мамуля, вы еще пожалеете, что так говорили обо мне!

Но пока что он не вышел ни на какую дорогу, а вечно где-то слоняется, попусту проводя дни.

А давно ли он, в пионерском галстуке на шее, собирал лом по дворам. Говорят, были, правда, отдельные выходки у него: курил на перемене, а однажды в воспитательский час спустился по водосточной трубе из окна с четвертого этажа школы. Не все, конечно, было гладко. Но вот в сочинениях он очень мало ошибок делал, и учительница Ольга Ивановна считала, что из него толк будет.

А теперь что же? Школу бросил, ни к какому делу не пристал.

 

Глава вторая

— Ну и почерк!

Женщина зашла за его стул и через его плечо смотрела, как он заполняет анкету. Лешка вообще-то мог писать лучше, в школе нареканий на его почерк не было, но сейчас у него отчего-то вздрагивала рука и брызгались чернила, и он с трудом соображал, как должен отвечать на вопросы.

Кадровичка направилась к своему столу. Лешка мельком глянул на нее. Скошенные плечи, неустойчивая, подпрыгивающая походка.

Теперь, когда она не стояла больше за его стулом, он немного успокоился. «Взысканий не имел», «не привлекался», «в белой армии не служил», «в плену не был» — дело пошло быстрее.

Он кончил, встал и протянул ей анкету. Она долго изучала ее, расставив широко локти на столе. Рот у нее маленький, верхняя губка подмалевана и распадается посредине надвое, точно бантик. Губки как из прошлого века. Но в общем симпатичная особа, ничего не скажешь. Голову от такой не потеряешь, но так ничего себе.

— А где же трудовая книжка?

— Нету.

Она откинулась на спинку кресла. Фасад этой женщины ничего общего не имеет с неуверенной спиной. Тяжелую грудь украшают рюшики крепдешинового цветастого платья, надо лбом высится уложенная в корону коса.

Он вдруг заметил, что и она рассматривает его. Он хорошо знал этот взгляд. Смотрят, точно он чучело какое-то. Обычно он плевал на это. Но сейчас вдруг весь напрягся под ее взглядом. Страшно глупо это, но он волновался. Он даже пожалел, что не снял, идя сюда, свою пеструю косынку, и теперь чувствовал себя так, будто косынка сдавливала ему горло.

— Что только делается с нашей молодежью! — сказала кадровичка, покачивая из стороны в сторону головой.

Ему отлично было известно все, что она сейчас скажет.

— Вы о чем? — спросил он, приглаживая разлохмаченные волосы, стараясь сдерживаться, потому что помимо его воли в нем поднималось раздражение.

— Не у советской молодежи учитесь. Наша форма одежды другая. — Говоря это, она приподнялась на локтях и бросила взгляд через стол вниз, на обшлага его брюк.

В груди у него прямо-таки заколотилось от раздражения.

— У кого какой вкус в конце-то концов!

— Это не вкус, а распущенность.

Ну что с ней разговаривать. Ведь это как о стену головой.

Вот на ней, например, надето черт знает что — крепдешиновое платье в цветах с рюшиками — порядочное уродство, но ведь он не тычет ей в нос это.

— Почему вы думаете, что вы лучше всех все понимаете? Ну почему? — Он вспомнил, зачем пришел сюда, присмирел и добавил: — А вообще-то это все ерунда, кто как одет. Не имеет значения.

— Еще как имеет! У нас передовое предприятие. Моральный облик молодого рабочего…

Лешка понял: работы ему не видать. Он молча стоял, подавленный.

— Не кипятись. Ты сядь. — Он опустился на стул. — Ну и народ. Мы такими не были. — Она включила маленький вентилятор, стоявший на столе, и наклонилась к нему, — Это все оттого, что не знакомы с трудностями. Поверь мне. Привыкли, чтоб вас опекали, нянчились с вами. Вот и растете уродами. Вам подавай все в готовом виде.

Он почувствовал такой гнет и уныние от этих слов, что ему страшно захотелось испариться отсюда. Ветер обдувал ее лицо, шевелил на лбу прядки волос. Наклонившись, подставив лицо под вентилятор, она снизу смотрела на Лешку мягкими карими глазами.

— Я не обо всех, конечно, — строго добавила она. — Есть прекрасные кадры молодежи. Ты вот поезжай на восток, на большие стройки. Послушай меня. Трудности там, конечно, есть, так на то и молодость. Зато попадешь в большой здоровый коллектив. Всю эту гниль с тебя собьет. Поваришься в таком коллективе, характер закалишь и станешь человеком. Это ведь тебе на всю жизнь, — горячо убеждала она. — Ты сам себя потом не узнаешь. Поверь мне. Только не надо бояться трудностей.

— Все учат! На нервы действуют, честное слово.

Она выключила вентилятор, села, выпрямившись.

— Мы не такие были. Много переживать приходилось. Благодаря этому и вышли на большую дорогу. А вы? — с жаром говорила она, заглядывая в лицо Лешке. — Ведь вы каждый о себе думаете, а не о стране в целом. Что с вами делать? Ну что?

Она горячилась, но не кричала, а старалась, чтобы до него дошло то, чем она так сильно озабочена. Как бы там ни было, Лешка почувствовал себя тронутым. Конечно же не все благополучно. Взять хотя бы его…

— Только не в трудностях причина. Я, например, если честно, их не боюсь. Можете верить или нет.

Он хотел сказать, что, может быть, поедет на восток или еще куда-нибудь. Но не сейчас. Сейчас он никак не может уехать.

Чисто личные обстоятельства. Сейчас ему совершенно необходимо устроиться на шаланду.

Кадровичка читала его анкету, и он замер, выжидая.

— Так где же трудовая книжка?

— Нету.

— Не понимаю. У тебя ее что, совсем нет? Как это может быть? Так ты работал на кроватной фабрике или нет?

— Работал, но мало совсем. Я ж вам говорил. Так что не успели выдать.

— Ах, вот что — не успели, — сказала она таким тоном, что Лешка даже взмок, поняв: она не верит ему.

— Ну да. Не успели.

— Понятно. — Она покладисто сложила руки на стекле, покрывающем письменный стол. — Не ты первый. Позволяете себе много… Что вам трудовой стаж! Запачкаете трудовую книжку, бросите ее, давай новую!

Он понял, в чем она подозревает его.

— Говорят же вам! Не оформляли. Там ведь сначала испытательный срок был. А я ушел, не стал оформляться…

— Вот-вот, — сказала она.

Он почувствовал, как кровь ударила ему в лицо. Но он молчал. Он сдерживался. Он даже сам удивлялся, как крепко держал себя в руках. Ему во что бы то ни стало необходимо было устроиться на шаланду.

— Ваше дело. А только…

Он замолчал, волнуясь. Сунул машинально руку в карман, вытянул ключ от дома. Все в его жизни сошлось сейчас на ее решении.

— А мы тебя тоже без испытательного срока не допустим.

— Это конечно. Это пожалуйста. Я не подведу, сами увидите.

— Школу бросил. Фабрику бросил. Что же получается? Вот и надо было это отразить в автобиографии. Русским языком.

И объяснить, как это: взял и ушел с фабрики.

— Понятно. Это я сейчас все допишу.

Но она и не подумала вернуть Лешке его коротенькую автобиографию.

— А почему с фабрики ушел? Не понравилось, неинтересно мне было. Вот и ушел. А почему не понравилось?

Он намотал до отказа на палец веревочку от ключа, с отчаянием чувствуя: что б он ей ни говорил, она будет верить себе, а не ему. И как только она могла показаться ему привлекательной? Это же отрава, не человек.

— Во вторник явишься за ответом, — сказала она и в последний раз взглянула на него бархатистыми карими глазами.

Он постоял, слушая, как подрагивают, дышат и скрежещут заводские корпуса. Посмотрел на строгие мартеновские трубы в полукилометре отсюда, зачем-то пересчитал их, хотя, как любой житель в городе, и так знал, сколько их.

Доменные печи, соединенные подвесными мостами, растянулись по берегу, заслонив море. Слышен ритмичный звук. Это скользит вверх груженая вагонетка. «Жжж-и-их!» — вагонетка ссыпает шихту в доменную печь.

Лешка пошел по заводской территории, спускаясь с нагорной части в низину, к заводскому порту. Его обгоняли машины. Они громыхали в облаке пыли, и пыль оседала на серые кусты, аккуратно выезженные у дорожной насыпи. А верхом, заслоняя солнце, несло сюда огромные клубы дыма, удушливо пахло гарью и драло лицо и глаза от несгоревшей угольной мелочи.

Тут надо не один год поработать, чтобы прилепиться душой.

Лешка шел мимо одноэтажного длинного дома-столовой, сквозь затянутые густыми проволочными сетками окна виднелись на столах бутылки из-под кефира. У входа был прибит комсомольский стенд. Он подошел ближе. Стенд назывался «На сатирической орбите». Какой-то мастер товарищ Берландий его хмурая сфотографированная физиономия была приклеена к нарисованному телу-грубит рабочим. «Вот так дядя-автомат — что ни слово, то и мат».

«Заснять бы кадровичку и приклеить сюда, — подумал Лешка. — Эта и без мата заплюет». Она все время старалась уличить его в чем-то, а он вертелся, как паршивый щенок, оправдывался.

Ему стало жарко от вспыхнувшей в нем злости. Он пошарил в кармане и вытащил сигарету.

Рядом под стеклом висела вчерашняя многотиражка с какими-то стихами. Заводской поэт писал:

…В этом городе в большой семье рабочих Человеком стал, как говорят.

Лешка усмехнулся и присвистнул. «Откажете» — твердо решил он. Он хотел бы знать, о чем это она говорила, на какую такую большую дорогу она вышла в своей жизни.

Бренчали стрелки, волоклись составы-по исполосованной рельсами заводской земле надо ходить умеючи.

Над стареньким туннелем виднелась полустершаяся дата:

«1933» — год пуска завода. Это одно из немногих сохранившихся за войну сооружений на заводе.

Лешка вошел в туннель. Проезжая часть его была сильно изношена, а на оттиснутой к стене узкой пешеходной дорожке то тут, то там стояли лужи воды, и через них приходилось прыгать.

— Эй, откуда ты взялся?

Перед Лешкой стоял, загородив проход, парень в темном комбинезоне, проволочная скоба прихватывала его курчавые волосы. На плече у него лежал конец трубы, которую несли вместе с ним несколько человек, вынужденные из-за него остановиться.

— Как дела?

Это был Гриша Баныкин. Лешка обрадовался ему — как-никак вместе плавали на шаланде прошлым летом.

— Дела? В большом порядке.

— На завод устраиваешься, что ли?

Лешка бросил под ноги в лужу окурок, одернул ковбойку, спросил настороженно:

— А что?

— Давно не виделись с тобой. Надо бы поговорить. Не здесь, конечно, в нормальной обстановке.

Он поправил конец трубы у себя на плече, Лешка, не зная сам, для чего он это делает, подставил плечо, и труба сразу же тяжело налегла.

Они двинулись по туннелю, неся трубу, — впереди Гриша Баныкин, за ним Лешка, а позади еще несколько человек. Мимо, обгоняя их, шли и шли торопливо люди в комбинезонах, на их спины падал свет лампочек. Лешке нравилось так шагать со всеми, таща на плече эту тяжелую трубу. Он готов был идти и идти так без конца. Они уже вышли из туннеля, кто-то сзади сунул Лешке рукавицу, и он подложил ее под трубу.

— Куда это все прут? — крикнул он в спину Баныкину.

— Привет, Маруся! Ты откуда свалился? Не знаешь ничего?

Печь номер два стала!

Ему передалась общая тревога. Аврал. Вроде как в ту штормовую ночь прошлым летом. Тогда шаланду метало в волнах, как какую-то щепку. Волны перекатывались по палубе. Кого-то смыло, и Лешка бросился в воду, ничего не разбирая. Они барахтались вместе-Лешка и свалившийся дядька, грузчик, не нюхавший моря, он совсем ошалел, захлебывался и топил Лешку.

Лешка помнит только прыгающий конец, который он старался ухватить, чтобы приладить к нему дядьку, и свое бессилие, и мгновенную леденящую жуть от сознания, что сейчас утонет.

И вынырнувший вдруг рядом Баныкин, этот самый, что шагает впереди него своей морской походочкой, слегка покачиваясь.

Баныкин остановился и стал громко командовать: «Раз-два!»

Все дружно сняли с плеча трубу и опустили ее на землю.

Лешка обернулся. Рядом был парень в тельняшке, видневшейся в распахнутом вороте комбинезона, на голове его ловко сидела шапочка, сложенная из газеты. Лешка протянул рукавицу.

— Ваша?

Тот кивнул, беря.

— Познакомились, Цыган? — спросил, подходя, Баныкин. — Это мой приятель, — сказал он, показывая на Лешку, — Мы с ним вместе в одной переделке прошлый год были.

Лешка покраснел даже-помнит все-таки. Это была не пустячная аттестация. Он понял это по тому, как зыркнул на него черными глазищами Цыган, промямлил вежливо:

— Будем знакомы.

Баныкин отвел Лешку в сторону и, переминаясь с ноги на ногу, стал вдруг выспрашивать, свободен ли он завтра.

— А то приходи в клуб моряков.

— А что там?

— Так, кое-что. Я там выступать буду. Если, конечно, здесь управимся. Пока дутье не дадим, с завода никуда. — Он сунул Лешке руку, наклонившись и ищуще заглядывая в лицо. — А то, может, придешь завтра? В семь ровно.

— Постараюсь. Если свободен буду.

Лешка поправил косынку на шее, одернул ковбойку и пошел назад к выходу с заводской территории. Издали он увидел: на солнцепеке в группе людей торчала лысина Игната Трофимовича, его соседа по дому, мастера доменного цеха. А сам Игнат Трофимович, размахивая руками, шумел:

— Здорово! Воодушевили людей! Нечего сказать!

Он заметил Лешку и не удивился, откуда тот мог взяться, не до того ему сейчас. Подозвал его пальцем.

— Леша! Слетай домой, живо! Предупреди там у меня: может, к ночи вернусь, может, нет. Как печь задуем. Пусть не тревожится.

— Схожу. Погодя немного. У меня дело тут, — сказал Лешка. Он хотел заглянуть в заводской порт.

— Ты только не забудь.

Игнат Трофимович и вообще-то не умел обижаться, зла не затаивал. А тяжелые впечатления дня и вовсе вытеснили у него из памяти недавнее столкновение с Лешкой. Он позабыл, что позавчера на «топталовке» между ними произошла перепалка. Он с доверием наклонился к Лешке, темные косоватые глаза запали на осунувшемся лице.

— Слыхал?

Лешка кивнул;

— Слыхал.

— Стала, — сокрушенно сказал Игнат Трофимович. — Режем прямо по живому месту.

Он замолчал, прислушиваясь к разговору рабочих. Один из них вызывался лезть на верхотуру, чтобы ускорить дело.

— Милый, — сказал прочувственно Игнат Трофимович, — сейчас время не военное — не допустят.

Он опять заспорил, и Лешка, удаляясь, слышал, как он ругал какого-то начальника из «Домноремонта», Лешка спустился в заводской порт незадолго до обеденного перерыва. Скоро «грязнуха» причалит сюда.

С моря дул ветер, дышалось легко. Лешка сел на лавочку у портовой конторы, в тени, отбрасываемой лихтером, пришвартовавшимся под разгрузку. Лихтер пришел, как и все остальные суда, выстроившиеся у причала, из Камыш-Буруна, доставил агломерат для доменных печей.

Камыш-Бурун. Может быть, для кого-то это название полно загадочной неизведанности, а Лешка сколько себя помнит, столько же и его. Однако, чтобы добраться туда, надо пройти двести двадцать километров. Это уже кое-что.

Он заметил вдалеке черную точку, привстал, следя за ней, — «грязнуха» ковырялась в километре отсюда. Но вскоре он потерял ее из виду. Может, «грязнуха» зашла за «Прибой», ждущий на рейде разрешения войти в порт и стать под краны.

— Эй, посторонись, пацан! — предупредил его пожилой помощник моториста: Лешка зашел в зону подъемного крана. — Глянь сюда! — Он мотнул через плечо Лешки большой брезентовой рукавицей.

Лешка обернулся и обомлел. Левее, на третьей домне, шел чугун. В такой близости Лешка никогда это не видел. Из кромешного дыма вырвалась огненная лава и била отвесно вниз, в огромный ковш, подставленный на платформе. Дым рассеивался, светлел, и было видно, как на литейном дворе по канаве движется река пламени, выбрасывая языки. Освещенные пламенем, мелькали горновые в суконных куртках и суконных шляпах с опущенными на глаза полями. Огненная река бурным водопадом срывалась вниз, бушевали искры, каждая величиной со звезду-просто дух захватывало.

Когда пуск чугуна закончился, часы у портовой конторы показывали двадцать минут первого. Лихтер отошел, и под разгрузку стало судно «Ява». «Грязнухи» не было. Либо пристала на обед на том конце канала в большом порту, либо застряла в море.

«Грязнуха» не дредноут, это точно. Но все-таки тоже шаланда. Когда Лешка вспоминал, как прошлым летом плыли на шаланде «Эрика» к Островам за ракушечником, ему казалось: и у него кое-что в жизни было.

Лабоданов играл в шашки с Длинным Славкой. Лешка поздоровался.

— Что так кисло? — не поднимая головы, сказал Лабоданов.

Он был без рубашки, в одних брюках.

— Там одна в отделе кадров мутит воду. «У нас передовое предприятие»… и прочие красоты.

— Стерва, — сказал Лабоданов. — Видал я ее в гробу в белых тапочках.

— Счас я буду плакать. — Славка откинулся на спинку стула и загоготал.

Лешка тоже засмеялся. Когда есть товарищи, понимающие тебя с полуслова, и ты сам мгновенно настраиваешься на их волну, все тусклое, гнетущее отступает, и вообще — море по колено.

— Говорил я тебе, что не возьмут? Нет, ты скажи — говорил? — спросил Лабоданов.

Лешка кивнул.

— И не возьмут! — сказал Лабоданов. — Тут, знаешь: не подмажешь — не поедешь. А много дать — ума не хватит, — Он пошевелил в горстку сложенными пальцами, — Да и не со всяким свяжутся.

— Это точно, — согласился Лешка.

— А то, может, нашелся на это место хмырь — папенькин сынок. Десятилетку заканчивает. Виды на институт имеет. Ты разбежался, а место для него придерживают. Немного поплавает взад-вперед на «грязнухе». А там сезон вышел-шаланду консервируют, хмырь сидит дома, учебники листает, А стаж, между прочим, идет.

— Точно! — сказал Лешка; он почувствовал себя совсем шатко.

Лабоданов посмотрел на доску — Славка проводил еще одну шашку в дамки-и сказал:

— Надо уметь примениться. При любых обстоятельствах.

И ущерба не нести.

Все это было туманно и недосягаемо для Лешки.

— С кроватной фабрики нечего было уходить — вот что!

— Да ведь он получал там шиш с прицепом, — ответил за него Славка.

— Не в том дело… — сказал Лешка.

— Не в том, — передразнил Лабоданов.

Он сдался и, подавляя досаду, сильно потянулся, встал, поддев ногой табурет, и шашки подпрыгнули на доске, а некоторые свалились на пол.

— А ты бы походил слегка для видимости в разнорабочих и примостился бы к литью этих, как их, шаров на кровати-самая там денежная работа. Разряд бы получил и так далее, с помощью папаши.

— Вот это и хуже всего для меня там было.

Лабоданов стоял спиной к нему у комода и, напруживая плечи, разглядывал себя в зеркало. Он обернулся.

— Дешевка! Не терплю дешевой рисовки!

— Не кричите, не утомляйте меня, — сказал Славка.

— Да я не вру, — сказал Лешка, сникая.

Лабоданов пошел на кухню.

— Чего ты, правда, из себя строишь? — вяло спросил Славка.

Лешка огрызнулся:

— А что тебе?

— Скажи лучше, ты виделся с тем человеком? Куда я тебя посылал, ты был там?

— Ну, виделся, ну что? Унылый тип он…

— Я не влезаю, не влезаю в суть. Конспирация так конспирация. Ну, ты молодец. Я даже не ожидал, откровенно говоря.

Выглянул из кухни Лабоданов, слышавший, о чем они говорили.

— Уголовщиной пахнет. Не терплю!

Всерьез это он или подшучивает? Через минуту Лабоданов появился с кружкой воды для бритья.

— Не кисни, — дружелюбно сказал он Лешке.

— Да я что! Перезимуем!

— Мой совет тебе — развлекись! Хорошее настроение — это все!

— Это точно, — подтвердил Славна.

Лабоданов, стоя у комода перед зеркалом, быстро намыливал лицо. На спине его бугрились мышцы, а между лопатками залег тугой желобок.

— Познакомь его, Славка, с какой-нибудь, Есть что-нибудь на примете?

— Замутозят такого щенка.

Разговоры о девчонках Лабоданов и Славка не раз затевали между собой при Лешке, и он добродушно слушал со стороны.

А сейчас его подташнивало.

— У него ведь своя есть.

Лешка вспыхнул, смутился. Славка стоял, привалясь к подоконнику.

Он многозначительно пристукнул носком туфля.

— Если ее, конечно, не закадрят.

Лабоданов с занесенной над щекой бритвой молча обернулся к Славке и перевел взгляд на Лешку.

— Так что тебе, Брэнди, в жизни надо? Выскажись! — Лешка встретился с ним взглядом и почувствовал: какая-то неловкость встала вдруг сейчас между ними. — Может, ты горишь положить свой кирпич в здание счастливого будущего?.

— На черта мне сдалось! — угрюмо сказал Лешка и пригладил волосы. Хорошее настроение окончательно улетучилось, — Вот выпить охота!

— Это благородно! — вяло сказал Славка.

Он вообще был вял, безразличен и держался так, точно вялость и безразличие составляют особые преимущества его перед прочим человечеством.

А у Лешки внутри все запротестовало от собственной лжи, подыгрывания. Он нервно покусывал ногти.

— Честно говоря, я б не отказался. Если б строили, напри. мер, домну. Я б пошел…

— А что потом? — спросил Лабоданов.

— Ну, поглядел бы, как чугун идет.

— Колоссально! — лениво протянул Славка.

Лабоданов медлил, точно решал что-то, вытирал бритву, пудрил лицо, всматриваясь в зеркало. Он обернулся, странный. с белым от пудры лицом, обнаженный по пояс. как цирковой борец. Голубые глаза со злым холодком.

— Выходит, Брэнди — мальчик с идеалами. — Он был явно чем-то задет и не скрывал этого. Долго стирал полотенцем пудру, что-то обдумывая. — Был бы ты Ванятка-без своего лица.

А то ведь парень как парень-имеешь вкус к жизни, пообтесался тут.

В самом деле, ходит рядом малый, смотрит тебе в рот.

А вот, оказывается, что у него за пазухой…

Лешка старался не смотреть на Лабоданова. То, что всегда так пленяло в нем Лешку-его физическая сила, сейчас отталкивало.

Лабоданов надел рубашку, с непривычной для него возбужденностью сказал:

— А я вот, понимаешь, делаю то, что для меня лучше.

И каждый так. Если это не слюнтяй и не серость, И пусть не врет! Не прикрашивается! Чего ж ты мечешься? Чего до сих пор не пристроен? Ну чего? — спрашивал он, все больше ожесточаясь.

— Вот именно! — вставил Славка.

— Заройся! — прикрикнул на него Лабоданов.

У Лешки гудело в голове. Они никогда так не разговаривали.

— Я Думал, правда, парень место себе в жизни ищет. А при таких понятиях давно можно было прилепиться.

— Не липкий, значит. — Лешка хотел огрызнуться, не вышло, не привык не то чтобы грубить-возражать Лабоданову, Лабоданов и не слушал.

— Я вот слюней не пускаю. Мне все равно: хоть завтра объявляйте коммунизм. А при этом я вкалываю как надо, не то, что ты. Передовик как-никак у себя на производстве. И работа арматурщика, сам знаешь, тяжелая. А я еще как-нибудь и учусь.

Окончу вечернюю школу на ту весну, как раз три года рабочего стажа отстучит. В любой институт подамся — только захоти.

А что ты? Проболтался год. Ни туда и ни сюда! Ведь не хуже тебя я, а вкалываю. Потому что всеми силами борюсь за жизнь.

Без этого не возьмешь ничего в жизни.

Лешка молча, насупленно страдал от презрения к себе. Прав Лабоданов-пустопорожнее у него все.

Лабоданов закурил и протянул, замиряясь, пачку Лешке.

Лабоданов был чисто выбрит, подтянут, щеголеват. Как быстро он овладел собой. Он вообще знает, чего хочет в жизни и как ему этого добиться. Лешка всегда ставил Лабоданова намного выше себя. Но как тяжело, как неприятно было сейчас его превосходство!

В семь утра гудит Большой металлургический. Ширясь, разбухая, гудок рвется с моря на город, повисая над улицами и закоулками.

Один за другим-целая вереница автобусов катит по мосту через Кальмиус на завод.

В восьмом часу на проспекте лоточница Книготорга первая раскладывает свой товар, покрывает его рыбацкими сетями. чтоб не разлетелся. Возвращаясь с базара, присаживаются на скамейки передохнуть женщины с живыми утками под мышкой, с плетенками, из которых торчат редиска, салат, перья лука.

Нетерпеливо бренча пустыми бидонами, покупатели ждут открытия продмага.

Потом появляются озабоченные школьники. Девочки в белых фартуках-идут на экзамены.

Дворник поливает из шланга асфальт, и асфальт уже мокрый, почерневший, весь в лужах, и пахнет, как после дождя от мокрых листьев и земли на газонах. Мальчишки околачиваются возле дворника, норовя попасть под струю воды, и тут же отбегают, визжа и встряхиваясь. В такое вот утро Лешка отправился на базар по делу. Ему надо было договориться с возчиком — вывезти со двора железные обрезки.

Салют, товарищ инспектор. Можно, оказывается, заработать и без оформления в отделе кадров. Сучить ножками не станем в ожидании вашего ответственного решения. Пока что позаботимся о себе.

Чрезвычайно заманчивым рисовалось ему получить деньги.

Если кадровичка откажет, в родном городе его больше не увидят. Уедет, куда ему вздумается. На Север, например. Там люди нужны.

Он шел и думал о Славке, Как он сказал тогда: «Мандраж берет»? Он чуть не дал ему в морду за это, И стоило. Да и было б с чего трусить! Мальчишкой в седьмом классе не побоялся спуститься с четвертого этажа по трухлявой, проржавелой водосточной трубе. А тут что? Ерунда.

Но затея на самом деле казалась ему нелегкой: сумеет ли как надо договориться с возчиком. Кроме того, он боялся столкнуться с Жужелкой. Он слышал, как ее мать, торопясь на работу, громко, на весь двор, наказывала ей сходить на базар.

Лешка поплутал по базару, нигде не встретив ишака с повозкой, попал в галдящий рыбный ряд и застрял тут. Вяленая тарань, вздетая на веревочку, темные кучки тяжелоголовых бычков, красные вареные раки. Лешка смотрел на рыбаков с расписанными татуировкой руками-злых, неуступчивых, на рыбачек, молодых, полногрудых, и старых, темнолицых, тощих, дымящих папиросами и свирепо торгующихся. Он-то их знал совсем Другими. У себя в гавани они совсем не жадные, щедрые люди.

Когда они возвращаются с моря, они готовы любого встречного наделить рыбой.

Кто-то пихнул его.

— Проходите, детонька. — Вкрадчивый, певучий, осторожный голос торговца из-под полы: — Щелок, дамочка? Синька, ваниличка?

Лешка пошел дальше, пробираясь между рядов. В проходе он увидел поникшую голову ишака, спохватился и торопливо подошел ближе.

— Дяденька, с вами сговориться можно?

— Шо такое, а? — равнодушно протянул пожилой возчик в соломенном брыле с кнутом в руке.

Он. следил за тем, как рослая женщина в белой выпачканной куртке стаскивала с лотка бочонки и грузила к нему на повозку.

Женщина расторговала свой товар — сельди, и в бочонках плескался рассол.

Лешка помялся.

— Тут вот кое-что перевезти надо.

— А мы этим и занимаемся. Вот отвезу сейчас, тогда, значит, освобожусь. — Из-под соломенного брыля глянули на небритом лице кроткие голубые глаза.

— Мне не сейчас. Мне заранее договориться надо, — смелее сказал Лешка. — И так, чтоб уж точно.

— Приходи. Мы тут всегда на базаре. Нас нанимают, кому надо.

— Мне на завтра договориться надо. Я задаток могу дать. — У него было тридцать рублей, их дал ему для уплаты возчику тот унылый тип, к которому посылал его Славка.

— До завтра еще дожить надо. — Он помог женщине втащить на повозку последний бочонок. — А то приходи ко мне вечером во двор, коли у тебя такая нужда. Я на Торговой улице живу, возле булочной, дом четыре. А задаток ты пока что придержи. Договоримся после. — Он легонько потыкал кнутовищем в слинявший бок ишака. — Я ведь за него фининспектору плачу.

— Ясно, — подхватил Лешка. — Я точно приду. Вы меня ждите.

Старик заломит цену. Ладно, что там. Он был доволен — сумел договориться. Теперь дело, можно сказать, пошло на лад, и от этого оно показалось куда привлекательнее.

Женщина уселась на повозку, плечом подперла бочонок. Возчик хлестнул ишака, тот неохотно потянул, повозка затарахтела по булыжнику, запрыгали бочонки.

— Пшел, ну пшел же, кому говорят, — понукал возчик.

— Так вы, дяденька, имейте в виду, — идя за ним, возбужденно говорил Лешка, — значит, завтра точно. А я еще, само собой, зайду к вам…

Среди солнца и поднятой ветром пыли, пустых ящиков из-под лимонада, которые сбрасывали рабочие с машины, стояла Жужелка с большой соломенной кошелкой в руках.

Он в замешательстве поспешно шагнул за машину-пусть она пройдет мимо, ждал, уставясь в прикрепленный к борту грузовика плакат: «Переходя улицу, убедись в безопасности».

Кто-то следом зашел за машину, а Лешка, не оборачиваясь, почувствовал: Жужелка.

— Я тебя видела, — раздалось у него за спиной.

Он вздрогнул. Не оборачиваясь, продолжал изучать плакат.

— Ты что тут делаешь на базаре?

— А что тебе?

— Мне? Интересно, вот и спрашиваю.

— Мало ли кому что интересно.

— Вот еще новости! Секреты!

Он пошарил в карманах, слушая ее незнакомо звучащий голос, достал сигареты и спички. Затянулся и сразу как-то окреп.

— Не видишь, что ли, читаю: «Переходя улицу, убедись в безопасности».

Она тоже прочла вслух плакат, улыбаясь и раскачивая в руках большую кошелку.

— Будет дождь. Посмотри, какая туча движется.

— Да, прет вовсю.

— Хорошо бы дождь. Только бы ветер не разогнал тучу.

Вот будет жаль. — Она выговаривала слова старательно и звучно, точно слушая сама себя.

— Дождь — это вещь, — сказал Лешка.

Вдруг перед ним всплыло, как она стояла вчера на проспекте с Лабодановым и Лабодамов держал ее за руку. Они вели себя так, точно Лешка умер и его не существовало на свете.

Ему стало так больно, так нехорошо, хуже, чем вчера.

— Пошли отсюда, что ли.

— Обожди. Сейчас, минуточку. Я загадала. — Задрав голову, она покачивалась на носках, безмятежно уставясь в небо, — там быстро плыла огромная туча, растрепывая и поглощая на своем пути небольшие облачка. — Я вон на то облачко загадала, вон оно, вроде собачонки. Заденет его или нет?

Огромная дождевая туча приближалась сюда. Она достала наконец краем маленькое облачко, похожее на собачонку.

— Ну, пошли теперь, — с удовлетворением сказала Жужелка.

Лешка сказал срывающимся от напряжения голосом:

— Клена, я тебя спрашиваю, ты занимаешься? У тебя: ведь экзамен на носу!

— Не так чтоб особенно. Понемножку. — Она смотрела на него невозмутимо сияющими глазами. — В общем кое-как.

Плохо.

Он быстро заговорил, закипая возмущением:

— Это ведь черт те что! Ерунда какая-то. Где ж твои стремления, в конце концов? Выходит, трепотня одна.

Она не защищалась.

— Два дня у тебя осталось. Ты что же, завалиться хочешь?

И вообще тебе каждый день дорог. О чем ты думаешь? Не понимаю! Могла бы и на базар не ходить.

— Мама послала.

— Ведь тебе химию готовить надо и для экзамена в институт тоже. — Он искоса взглянул на нее, сказал мягче:-Это для тебя сразу же подготовка и в институт. Два дела. Ведь так я говорю?

Она молча кивнула. Сомкнутые губы ее огорченно набрякли.

Он взял у нее из рук кошелку, и они пошли медленно, не заговаривая друг с другом, мимо развевающихся мочал, кипы веников, железных кроватей, мимо загона с живыми колхозными утками и больших красных яблок, привезенных с Кавказа.

— Купите лилии! По рублю за ветку. Хорошо пахнут. Купите лилии!

— Ладно, ты не расстраивайся. — Он не мог вынести, что у нее такое огорченное лицо. — Сейчас быстро купим, что тебе надо. И все. Наверстаешь, что прохалтурила.

Ветер теребил ее волосы, и она иногда отбрасывала их с лица движением головы или слегка поправляя их плечом. И от ее такого знакомого движения, от того, что они шли рядом, затерявшиеся в толпе, и их толкали, и Лешка невольно касался ее руки, его захлестывало радостью и празднично гудело в груди.

И даже кадровичка сейчас не казалась ему мегерой. Может, еще и не откажет…

Жужелка остановилась, выбирая молодую картошку. Тот же вкрадчивый голос торговца из-под полы вопрошал за их спинами:

— Щелок, дамочка? Синька, ваниличка?

Лешка наклонился, подставляя кошелку, и вдруг увидел открывшееся под прядью волос маленькое ухо Жужелки, такое детское, трогательное, жалкое; у него дрогнуло в груди и часто-часто заколотилось сердце.

Жужелка взяла два пучка редиски, попросила:

— Вы не обрежете листья?

— Могу, могу, моя рыбонька, моя славненька, — запела старуха.

Женщины за прилавком задирали головы и переговаривались о том, будет ли дождь. Дождь наконец закапал. Сверкнула молния.

— Гроза! Господи, гроза! — с восторгом сказала Жужелка.

Пророкотало. Ветер поднял и закружил пыль, принялся хлестать дождь. Кто плащом, кто мешком накрылся, разбегаясь.

Продавцы, подхватив свой товар, причитая, бросились под навес. Лешка и Жужелка тоже помчались вместе со всеми. Они вбежали на крыльцо. Жужелка обернулась к нему запыхавшаяся, и ее мокрые волосы хлестнули Лешку по лицу.

Она внимательно посмотрела на него, точно впервые увидела, и молча стала поправлять на нем выбившуюся из ворота ковбойки косынку.

Их сжали со всех сторон сбежавшиеся на крыльцо люди.

Проталкивались с весами к окошку-расторговались, сдавали весы.

Кто-то рядом вздохнул:

— Вот цэ добре. Трошки смочить.

Девушки-мороженщицы, в белых куртках, с ящиками наперевес, громко перекрикивались. Жужелка вертела головой, ловя каждый возглас, заражаясь общим оживлением. А Лешка ничего не слышал, он не сводил с нее глаз, и в ушах у него стоял гомон.

Жужелка протолкалась к перилам и смотрела, как дождь хлестал по булыжнику. Лешка протиснулся за ней. Будь у него сейчас деньги, те обещанные двести рублей, ну пусть хоть не двести, а рублей двадцать или даже десять, он накупил бы Жужелке всех сортов мороженого.

Сверкнула Молния. Затрещало, загрохотало где-то совсем близко.

— Ай, картошка молодэнька! — ужаснулась рядом толстая бабка, глядя, как на прилавке у кого-то на весах осталась под дождем картошка.

— Скоро стихнет. Ты сразу домой иди. И садись зубрить.

И не нервничай. Зубри себе спокойно. За два дня наверстаешь. — Лешка говорил и удивлялся, как тупо у него выходит. Все эти слова-не имели отношения к тому, что чувствовал он сейчас. — У тебя ведь память что надо. Сама знаешь.

Она обернулась к нему.

— Пусть лучше не стихает. Пусть. Пусть льет и гремит вовсю! настойчиво, горячо сказала она и прижалась спиной и затылком к столбу, поддерживающему навес.

— Можно подумать… Можно подумать, что тебе наплевать.

Она ничего не ответила, смотрела, как девушки-мороженщицы, визжа «Ай, такси наше приехало!», грузили под дождем свои ящики в кузов крытой брезентом машины и следом сами перевалились через борт туда же, помахали на прощанье и уехали.

— Не пойму. Ты какая-то не такая, на себя не похожа.

— Да? — переспросила она. — А какая же я? Нет, ты скажи.

Интересно ведь.

Она смотрела на него, выжидая.

— Ты всегда занималась как надо.

— Ах, ты об этом, — разочарованно протянула она.

Он нервничал.

— Да1 Об этом. А об чем же еще?

Она сказала беспечно:

— А другие не больно стараются. И сходит ведь. Живут себе.

Он уткнулся взглядом в широкое переносье, над которым легкой черной дужкой сбегались брови.

— Ты-не другие.

Она покраснела. Стало слышно, о чем говорят по соседству с ними люди.

— Видали, как енакиевские забили?

— Так то были дурные два гола.

— Мамка, где вы тапочки брали?

Жужелка спросила:

— А как же вот ты, например, живешь?

— Я-то? — переспросил Лешка, больно задетый. А ему казалось, она все понимает. — Мне бы только цель найти, Я б добрался до нее всеми силами. — Он никогда не мерился с ней. Его колыхало из стороны в сторону, а она была устойчивее, яснее. — Мне бы только найти… Уж я бы вцепился.

Она обеспокоенно посмотрела на него.

— Если б ты только знал все… Я развинтилась, конечно. Но я постараюсь… — торопливо, сбивчиво заговорила она. — Если б ты знал! Может, ты не говорил бы так.

Она посмотрела на него и замолчала.

Лешка постоял, точно сквозь пелену, но отчетливо, слово в слово, слыша, как за спиной у него женщина хвалила плащ на другой женщине и справлялась, подарили ли ей его, а та отвечала; «Да нет. Муж куплял». Стучало в висках. Руки наливались тяжестью. Он не хотел услышать больше ни слова. Он понял все, что Жужелка говорила. Не глядя ей в лицо, отдал кошелку и, проталкиваясь плечом, стал пробираться с крыльца.

Он шел под дождем, не разбирая луж. В оставленную на прилавке банку с томатом падал дождь, кто-то накрывшийся с головой плащом, обгоняя Лешку, весело сказал:

— Бог добавил!

Он слышал, как Жужелка громко позвала его:

— Лёша! — И потом еще раз опять:-Леша!

Он не обернулся.

Прямо на земле под прилавком сидела женщина, по ее подолу, по голым коленям ползала белая морская свинка. Женщина доставала из-за пазухи скомканные рубли и пересчитывала их. Заслышав шаги, она привычно затянула, поглаживая морскую свинку:

— Боря не обманет, погадает сейчас. Боря все знает.

Лешка быстро прошел мимо.

— Есть ли мне счастье в жизни. Скоро ли придет, кого ожидаю, из заключения, — монотонно неслось ему вслед.

* * *

Он вошел в ворота и, точно слепой, не видя перед собой ничего, направился к дому.

— Алексей!

Он оглянулся. Они сидели вдвоем, мать и отчим, за вынесенным на улицу столом и играли в домино, точно ничего не случилось и сегодня такой же день, как вчера.

— Алексей! — нервно позвала мать.

Он вернулся от двери и подошел к их столу.

— Нам нужно поговорить с тобой. Это очень серьезно. — Мать замолчала, поглядывая то на мужа, то на сына возбужденно округлившимися глазами.

Ему было все равно: пусть говорят.

Матюша был в майке, белые руки и плечи его оголены.

— Вот твоя мать и я… Мы решили. Я согласен был тебя учить. Дать тебе образование. Настоящее. Но ты…

Слова доносились приглушенно, точно в ушах набилась вата.

В них было что-то оскорбительное. Лешка усмехнулся и отставил ногу.

— В наше время, когда мы наблюдаем такие свершения… — Матюша с усилием выбросил из зажатого кулака все пальцы и опять собрал их в кулак. Когда спутник в небе… и другие достижения. В такое время бездельничать позорное дело.

Это была истина, и тем хуже для нее, что она высказана таким скучным белотелым человеком в майке. Матюша запнулся, задвигал, костяшки домино по столу.

Помолчали. Во дворе хорошо пахло после дождя от кустов и деревьев. По булыжнику еще сочилась, стекала с пригорка вода.

Лешка мотался по городу в каком-то нервном возбуждении, ничего не чувствуя, а сейчас, настигнутый болью, безучастно ждал, когда можно будет уйти, скрыться с глаз.

— Как ты стоишь? Что ты корчишь из себя? — крикнула мать.

Чего она кричит? Было нестерпимо представить, что после всего, что произошло, Жужелка, если она появится сейчас здесь, услышит, как его песочат. Он не взглянул на мать. Медленно пригладил обеими руками волосы, пропуская их сквозь пальцы, чувствуя холодную испарину на спине.

— Ну так дальше-то что? Или это все?

— Ты не нукай! — сдерживаясь, строго сказал Матюша. Он никогда не забывал о сложности своего положения: он — отчим, не отец. — Тебе дело говорят.

— А я слушаю.

— Тебе добра желают. Надо понимать и ценить это.

— Везде добрые советы, вроде директив.

— А если кто не умеет понимать советы, так таких заставлять надо.

— Свирепо вообще.

Здесь опять помолчали. Матюша, скрестив на груди голые руки, раздраженно похлопывал себя по плечам.

— Ты не философствуй, — сказал он.

Мать обеспокоенно поглядывала на мужа, лицо ее пошло красными пятнами.

— Да ты скажи уж ему.

— Так вот, — туго, нехотя заговорил опять Матюша. — Фото у тебя есть? Две штуки надо.

— Какое фото? Откуда оно у меня?

— Значит, завтра же без промедления надо сняться. Заявление и короткую автобиографию-раз, фотографии-два, справку из школы, что окончил девять классов, — три. Пойдешь на Торговую, там учебный комбинат ремонтно-механического завода. Туда отнесешь все.

— Загадки, — сказал Лешка.

— Два места всего от фабрики было, — живо вставила мать.

— Туманности Андромеды, — сказал он, настораживаясь.

Он им не доверял. Могли бы объяснить яснее. Как-никак его касается.

— Развязно держишься, — хмуро сказал отчим.

— Вот именно, — подтвердила мать.

— Какие еще загадки! Представилась тебе возможность выучиться на помощника мастера. В общем кончай лоботрясничать.

Матюша стал излагать, как было дело. Как узнал вчера, что с их фабрики посылают двоих молодых рабочих в школу помощников мастеров и как сразу же принял меры, чтобы одно место оставили за ним, то есть за Лешкой. Он говорил обстоятельно, неторопливо, как уже давно не разговаривал при Лешке, а мать не выдержала, ворвалась, захлебываясь, возбужденно:

— Это все так уладилось только потому, что директор так ценит отца! Только из уважения к нему. (Он не выносил, когда она о Матюше говорила «отец».) Как он тебе сказал: «Матвей Петрович, только для тебя могу пойти на это». Так, да?

То, что ей с Матющей казалось благом для Лешки, не раз принималось им в штыки. И сейчас, обращаясь к Матюше, мать не спускала пугливо скошенных глаз с сына, не умолкала и все захлебывалась:

— Год поучишься — и станешь прилично зарабатывать. Сможешь одеться и веселиться, как тебе нравится. Ну, чем тебе плохо?

— Я не пойду, — угрюмо сказал Лешка, глядя себе под ноги.

Мать притихла, грузно осев, зло, несчастно вскинулась:

— Ты что, совсем ошалел? Нет, ты объясни, что это такое?

— Не пойду, и все, — упрямо повторил Лешка. — Пусть посылают, кого намечали. А я что? Откуда взялся? Сбоку припека? — Что он, какой-нибудь хмырь, папенькин сынок вроде того, что расписал Лабодапов?

— Абсурд! — веско сказал Матюша и похлопал себя по плечам.

— Я в другое место устраиваюсь. Уже договариваться ходил.

— Интересно, — сказал Матюша; он был задет. — Это интересно. Что ж ничего не сказал? Молчком, значит. Чего ж ради было просить, унижаться?

— Да, да1 Ведь он просил, унижался.

— А куда это ты устраиваешься? — привалясь грудью к столу, недоверчиво прищурился Матюша. — Давай обсудим, что целесообразней!

— Да, да! Давай обсудим, — всполошенно подхватила мать.

Они оба чувствовали себя с ним неуверенно, бессильно и потому отчужденно.

— Чего ж обсуждать. Сперва ответа дождаться надо.

— Так у тебя и ответа еще нет? — Матюша вытер рот рукой, сказал тяжело: — Ты вот что — ты прекрати издеваться над матерью. Ты вон до чего ее довел. Завтра же собери, что надо, и отправляйся на Торговую улицу.

— Не пойду. На чужое место усаживаться не собираюсь.

— Сопляк ты! — громко сказал Матюша, и его ноздри задрожали от возмущения. — Кто ты такой, чтобы судить! Посознательнее тебя, такого молокососа, люди…

Лешка шагнул к столу, лицо его потемнело от бешенства.

— А вы, вы… — задыхаясь, заговорил он.

— Как ты смеешь! — крикнула мать. — Отец все для тебя старается!

На их громкие голоса выглянула старуха Кечеджи и опять закрыла дверь. Зло, сквозь слезы, визгливо, мать не унималась:

— Вот дрянь! Какая дрянь! Что себе позволяет! Еще рассуждает! А у самого одна гадость на уме… Девчонка!

Он вцепился в край стола, яростно тряхнул его, и костяшки домино шарахнулись на землю.

— И скажу! Скажу! Это подлость! Все равно это подлость!..

Все, все подлость! И эти выкрики матери и то, что Матюша отнял у кого-то место для него. Все, все!

Мелькнуло побелевшее лицо матери. Она поднесла руку к глазам, защищаясь, будто ее собираются ударить.

— Что я такое сказала? Ну что я сказала? (Он сразу остыл, у него сжалось сердце: такая она была жалкая, испуганная.)

Давай говорить по-хорошему. Слышишь? По-хорошему! — просила она.

Но уже было поздно говорить по-хорошему, даже если б он мог ее простить. Да и как с ними разговаривать? Все вызывало с их стороны бешеный отпор. «Кто ты такой, чтобы судить! Заслужи сначала это право! Сопляк!» и так далее, вроде как сегодня, как будто, только выйдя на пенсию, научишься отличать честное от подлого.

Мать робко поглядывала на Матюшу, ища в нем поддержки, но он молчал. Никто не собрал с земли домино.

Лешка постоял молча, повернулся и побрел к двери. Он лег на свою кушетку лицом вниз и слышал, как тихо вошла мать. Она опустилась-к нему на кушетку, и он подвинулся, давая ей место. Она нерешительно гладила его по спине, и он чувствовал запах ее волос, который так любил в детстве, похожий на запах сена, потому что она мыла волосы настоем ромашки. Пригнувшись к его затылку, она шептала торопливо:

— Ты ведь не такой. Это все твой дружок научает тебя. Все наши несчастья от него. Все он, Лабоданов…

Лешка молчал; пусть говорит, бог с ней. Он не мог сейчас ничего объяснять, спорить. Ему было так плохо, так мучительно больно, что он даже хотел, чтобы она вот так сидела около него.

Он рывком повернулся на спину. Ее белое поблекшее лицо повисло теперь совсем близко над ним. Он видел ее светлые глаза в красных прожилках и располневшую шею, окольцованную глубокими складками. Она больше не казалась ему красивой, и он жалел ее.

— Ты был совсем другим, пока с ним не подружился. Ты был ласковый мальчик, Леша.

Он встрепенулся:

— Если б ты только знала все, мамуля! Если б ты могла понять!.

Больше он не сказал ни слова. Ведь она ничего не понимала, ничего. Когда она начинала рассказывать о нем, она всякий раз припоминала одно и то же: что у него были очень маленькие ножки и он лет до семи ходил в туфельках с пуговичками, как у девочек. И еще-как однажды она вернулась домой очень поздно, а он не спал, ждал ее и кинулся к ней с воплем: «Мамуля, я боялся, что ты умерла!» Его тошнило от этих рассказов.

Что с ним было потом, когда он сменил туфельки на ботинки с подошвами из кожимита, неведомо ей, прошло мимо нее.

Он подбил на катке внучку старухи Кечеджи, он убегал, и его возвращали домой из детприемника, он спустился по водосточной трубе с четвертого этажа школы-в ее представлении все это означало только одно: он грубел.

На своих маленьких, неустойчивых ножках, обутых в купленные еще по ордеру туфельки, он куда-то навсегда ушел от нее.

И превратился во что-то крайне неуютное: тайно курил, огрызался ломающимся голосом, вечно терзал ее тревогой за его будущее.

Она всегда сопоставляла то, каким он был, с тем, что с ним стало, и эта перемена всякий раз ошеломляла ее.

Он был куда чувствительнее ко всему, что происходило с ней.

Как принесли извещение о гибели отца и вообще подробностей того дня он не помнил — слишком мал был. Но крик матери, ужасом отозвавшийся где-то внутри у него, еще много лет готов был зазвучать опять, стоило только подумать об отце. И, оставаясь один в доме, он избегал смотреть на стену, где висела увеличенная фотография отца в пилотке. И если нечаянно встречался с его непреклонным взглядом, поспешно отводил глаза.

«Мой муж погиб в Берлине», — говорила всем мать, и ее глаза краснели от сдерживаемых слез.

Лешка знал: отец погиб, участвуя в штурме Берлина, за два дня до его падения. Всего за два дня. Плохо всем, к кому не вернулись отцы. Но им с матерью хуже всех, потому что отец погиб всего за два дня до победы.

Растерянная, сбитая с толку тем, что еще всего два дня, и он бы вернулся, как возвращались к другим женщинам мужья, и они бы тоже пили водку, смеялись, и плакали, и пели бы песни, а потом он стал бы заботиться об угле и картошке и после работы гулял бы за руку с мальчиком, она всюду твердила: «Мой муж погиб в Берлине».

Ее слушатели сочувственно покачивали головами и часто в утешение говорили ей, что она еще молода и красива, и тем еще больше растравляли в ней обиду на жизнь.

В то время она еще работала в больнице медсестрой, пропадала сутками на дежурстве, а вернувшись домой, отсыпалась и, вялая, с растрепанными волосами, сидела у патефона, подперев кулаком щеку, слушала музыку, мечтательно уставившись кудато в пустоту.

Лешка вечно хотел есть. Когда оставался опять на сутки один под присмотром соседок, старуха Кечеджи — ее зять Петька вернулся с войны с одним глазом и устроился на консервную фабрику кладовщиком — приносила ему тарелку вкусного рыбного супа. Он половину съедал, половину оставлял матери.

Изредка он спрашивал мать об отце, но она либо ничего не знала о нем, либо позабыла и помнила только то, что у нее был муж и он погиб в Берлине за два дня до победы, и она осталась одна с ребенком на руках. Из-за смешивших его слов «с ребенком на руках» то, что она говорила, казалось ему не совсем правдоподобным. Но отца все же не было, и его не ждали больше.

Ему не нравилось играть в войну. А когда Лешку как меньшего ребята заставили быть «фрицем», потому что кто-то ведь должен им быть, иначе игра не могла получиться, и вскоре у него вышибли из рук палку, которой он размахивал, и закричали, что «фриц» убит, а Лешка продолжал драться, размахивая руками, и тогда ему сильно влепили по уху, чтобы играл как надо-по правилам, он едва не разревелся, но сдержался: у него не было отца, чтобы наказать обидчиков.

К матери время от времени стали приходить по вечерам гости. Перед тем как им прийти, мать возилась на кухне и напевала своим нелепым, деревянным голосом. И ему становилось весело, он шумно хлопал дверьми, вбегая со двора, и подпевал ей Она надевала нарядную кофту, сшитую из голубого панбархата, присланного в посылке отцом в те последние дни, когда он еще был жив и она еще не была «одна с ребенком на руках».

Иногда мать звала его, чтоб он шел к ним в комнату, где пили и веселились гости, и те угощали его, и мать, красивая и чужая, прижималась к нему и чмокала его в щеку, и ему было неприятно, что она это делает на глазах у всех. И он был рад, когда вскоре его выдворяли за дверь. В такие вечера он укладывался спать на кушетке в проходной комнате, и слышал, как гости хором пели «Выходила на берег Катюша», и различал голос матери, и ему казалось, что это песня о ней с отцом. Но не о той, которая сидит сейчас с гостями в голубой панбархатной кофте, и не о том, который погиб в Берлине, но в то же время о них, но только молодых, и без кофты, и без «погиб в Берлине».

Потом в доме завелся небольшого роста тихий человек в старом милицейском кителе, взлохмаченный кларнетист, которого все звали Духовой. Гости вывелись. Духовой приволок выданный ему в школе, где он руководил кружком, мешок картошки.

Мать стала исправно готовить обед. В это время на Большом металлургическом восстановили взорванную немцами домну и по вечерам все выходили на Торговую улицу, откуда хорошо было видно, как шел чугун. Он шел огненной лавиной, брызги огня отражались в реке Кальмиус, розовый дым окутывал их, а на небе вставало зарево, и люди восторженно подбрасывали вверх шапки, обнимались и говорили: «Это счастье. Это необыкновенная красота. Это наш салют».

Духовой, как чуть ли не все в городе, считал себя причастным к Большому металлургическому. В дни своей молодости он работал на заводе и был, по его словам, выдвинут из рабочей массы в училище как музыкально одаренный. Он рассказывал, как потом руководил духовым оркестром в мартеновском цехе при покойном начальнике Бережном и как тот приходил усталый на репетиции, сидел, закрыв глаза, дремал и слушал. И гордился: на демонстрации мартеновский цех выступал со своим оркестром. А с его смертью стала глохнуть в цехе культура, не нашлись средства, и Духовому пришлось перейти с завода в оркестр городской милиции. Он считал, что перевелись люди, умевшие ценить культуру, и нынешние некультурные руководители ради копеечной экономии не привлекают к работе квалифицированных музыкантов.

Если ему возражали, он не настаивал, легко уступал, тушуясь.

Он оставался здесь в годы оккупации-не успел вовремя выбраться из города — и был схвачен немцами как сотрудник советской милиции. Но отчаянные рыбачки из слободки — среди них он прожил всю свою жизнь и на их свадьбах неизменно играл на кларнете — сумели сунуть немцам хабар и выкупить его.

Он был человек с оккупированной, к тому же подвергавшийся, и, если не был выпивши, вечно чего-то боялся, и храбрился, лишь когда открывал футляр, припадал к кларнету и надувал щеки. И мать, притихшая, напряженная, заражалась его тревогой. Она теперь говорила тихо, как бы защищаясь от возможных бед: «Мой муж погиб в Берлине», — и делала вид, что по-прежнему живет вдвоем с сыном, хотя это было нелепо — все знали про Духового и видели каждый день, как он шел по двору. Если кто-нибудь колол ей глаза Духовым, мать вспыхивала:

«На что он мне сдался!» Или говорила еще грубее, передергивая нервно плечами: «На черта мне его обстирывать!»

Старуха Кечеджи недоверчиво покачивала головой:

— Не скажи! Когда мужчин нету, то и петух Сулейманпаша.

Но беда пришла не с той стороны, откуда ее ждали. Она явилась из слободки в облике старых рыбачек, галдевших под окнами. требовавших, чтоб Духовой к ним вышел.

Суровые и властные, они увели его, и он покорно пошел за ними назад в слободку, к объявившейся невесть откуда жене, старой, измученной гречанке, угнанной немцами много лет назад вместе с поездом, где она служила проводницей; тогда она была еще молодой и здоровой.

Духовой несколько раз приходил и молча, страдая, смотрел на мать. А мать сидела красная, надутая. Лешка чувствовал, как она оскорблена и несчастна, и ему было мучительно жалко их обоих.

В это время в доме у старухи Кечеджи тоже разыгрывалась драма. Ее зять, Петька, такой покладистый до войны, не приживался в семье во второй раз, подозревал, что жена ему изменяла. пока он воевал и лишился глаза.

Он скандалил и громко требовал развода. И старуха Кечеджи на весь двор. чтобы слышали люди, уговаривала дочку:

— Дай ты ему развод. Не ты ж его бросила, он тебя — пусть ему будет стыдно!

Но взрослым стыдно никогда не бывает. Стыдилась за них и страдала внучка старухи Кечеджи — Томочка, которая сейчас учится в Рязани в фельдшерском училище. Повзрослевшая, молчаливая, ни на кого не глядя, она быстро проходила через двор.

Лешке нравилось, идя в школу, красться за ней, смотреть, как она разбегается и скользит по обледенелым, накатанным дорожкам. Залепить ей в спину снежком и следить из-за укрытия, как, обернувшись сердито, она будет искать, кто это сделал, и не найдет и пойдет дальше быстрым, деловитым шагом, и две косы будут настороженно подпрыгивать на спине.

Он отчаянно влюбился в нее. Она училась двумя классами старше, и на такую мелюзгу, как он, никакого внимания не обращала. Отец ее переселился в общежитие консервной фабрики.

Стояла зима-короткий сезон коньков, и Томочка, махнув на взрослых рукой, весело каталась с Полинкой на катке. Лешка гонял у них под носом, выделывал всяческие фортеля, но тщетно — его не замечали.

Тогда и случилось это-он подбил Томочку. Он хотел только слегка задеть ее, чтобы заставить обратить на себя внимание, а произошло нечто ужасное. Она грохнулась на лед, сильно разбив колено. Полинка помогала ей дотащиться домой. Томочка плакала, и они обе с возмущением гнали его, а он шел за ними, забегал вперед и видел, как из разбитого колена Томочки сквозь чулок просачивалась кровь.

Истошно кричала и бранилась старуха Кечеджи.

Лешка бежал из дому, сложив в школьный портфель карту и альбом с марками, шестнадцать рублей, кусок хлеба, горсть сахару, наточенный кухонный нож и зубную щетку.

Через четыре часа пути его высадили из поезда и отправили в детприемник. За ним явилась мать с взволнованно округлившимися глазами и возмущенно стиснутым ртом.

Потом он пристрастился к чтению и не заметил, как в доме водворился Матюша.

Что это за человек Матюша? Проживи с ним вот уже семь лет, Лешка не смог бы объяснить это словами. Но он точно знает, что Матюша не такой, каким видят его люди.

У него рано поседевшая голова человека, потерявшего в войну единственного сына. Он овдовел и женился на Лешкиной матери — не шастал по женщинам, завел сразу новую семью. Он работает главным механиком на кроватной фабрике, и им дорожат на производстве. При этом он охотно первый здоровается с соседями, произнося низким приятным голосом:

— Доброго здоровья!

Этого достаточно. Его видят во дворе или за чтением газеты, или за домино, или за каким-нибудь домашним делом — он, например, любит прочищать проволокой носик чайника, — и он внушает всем окружающим почтительное к себе отношение.

С легкой руки старухи Кечеджи он слывет деликатным человеком. Но деликатным был Духовой, хотя это никого не интересовало, зато благодаря ему Лешка знает, что деликатность — это что-то совсем другое. И уж во всяком случае это не то, когда умеют считаться только с собственным мнением, а тебя вечно одергивают.

Стоит обмолвиться о каком-нибудь происшествии в школе, хотя бы о том, как во время дежурства в раздевалке одному мальчишке по ошибке подали девчачье пальто, и он, не обратив внимания, надел его и пошел на улицу, как тебя тотчас же прервут и начнут говорить о дисциплине и сознательности, и так нудно, тошно, будто заранее подозревают в чем-то.

В конце концов стараешься ни о чем не рассказывать. Но и молчание-скрытность-распаляет подозрительность. Чтонибудь случилось? Ты что-нибудь натворил? Чего ты молчишь?

Войны еще нет, но уже два враждебных лагеря стоят друг против друга. При всем том Матюша не злой человек, он ничего не жалел для Лешки, заботился о нем и лелеял какие-то иллюзии на его счет. Как-то, отчитывая его, он вдруг сказал, и глаза у него глубоко запали, и спустились надбровные дуги, как это бывало, когда он принимался чем-нибудь восторгаться:

— Я думал, ты заменишь мне сына.

Лешка тупо молчал, чувствуя свою вину и бремя возложенных на него надежд. И тогда первый раз повисло бичующее слово: «неблагодарность».

Духовой ничего не мог принести в дом, кроме своей тревоги, мешка картофеля и искренности. Матюша принес достаток, прочность и апломб.

Читая газету, рассуждая о вычитанных новостях, он восторгался нашими успехами. Лешке запомнилось, как на первых порах их совместной жизни Матюша был в восторге от того, что у нас строятся грандиозные каналы, и как потом, когда их законсервировали, он был тоже в восторге от этого решения. «Мудро!» — говорил он и в том и в другом случае. Лешку изумляло такое бесстыдство. А простодушный Игнат Трофимович поддавался его апломбу.

Матюша и Игнат Трофимович — приятели, но какие же они, в сущности, разные. Игнат Трофимович больше всего на свете любит свою домну, завод, свою работу. А Матюша любит не кроватную фабрику и работу, а свое служение фабрике, директору и убежден, что он человек более значительный, чем Игнат Трофимович. Игнат, Трофимович без слов отдает ему предпочтение.

Мать постоянно говорит о нем с придыханиями: «Матвей Петрович такой человек! Такой человек!»

Как уверенно она почувствовала себя в жизни! Посмотришь на них с Матюшей: он со своими спесивыми рассуждениями и она с суетой, с пустой крикливостью — как они схожи, точно созданы друг для друга. Будто и не было никогда ни Духового, ни погибшего отца. Боль матери давно исчезла, осталось самое живучее — тщеславие. И теперь, когда она произносит при нем: «Его отец погиб в Берлине!» — Лешку бросает в ярость.

То, что ее прежний муж погиб на фронте, а теперешний — достойный, уважаемый на производстве человек, она постепенно стала считать своей собственной заслугой, возвышающей ее над прочими женщинами, не сумевшими ничего создать себе наново взамен рухнувшей в войну жизни, вроде матери Жужелки, путающейся с этим неказистым шофером.

Лешкина мать работала теперь санитарным фельдшером.

У нее появилась профессиональная осанка контролера, чье появление внушает беспокойство, и возбужденный, требовательный тон.

Теперь, когда она во дворе распускала над тазом пушистые волосы, старуха Кечеджи не устремлялась к ней, как прежде, поболтать, пока она будет мыть голову, наблюдала за ней издали: «Соседка! Вы-форменная русалка!» Она забыла, что раньше говорила ей «ты».

Фотография отца переместилась в проходную комнату. Она висела теперь над кушеткой, где спал Лешка. Она давно уже не пугала его. С каждым годом отец становился моложе, его невозможно было представить себе мужем матери, скорей он был старшим братом Лешки. Отец был так же одинок в доме, как и Лешка, и они состояли в молчаливом заговоре.

 

Глава третья

К вечеру он поднялся, одернул помятую ковбойку, перевязал косынку на шее и вышел за ворота, ни с кем не столкнувшись.

Люди шли мимо него вниз, где в конце улицы в белесой дымке лежало море, или поднимались навстречу, громко смеясь и разговаривая. Он сделал всего несколько шагов в этой толпе, и на него накатилась тоска.

Он вспомнил, что Гриша Баныкин звал его сегодня в клуб моряков, и свернул за угол.

Перед клубом группками стояли моряки с девушками. По фойе разносился мощный голос. Дверь в зал была открыта, Лешка вошел и увидел на освещенной сцене Баныкина, размахивающего руками, выкрикивающего что-то в затемненный зал. Гулко отражавшийся голос его был неузнаваем. Лешка постоял в проходе, вслушиваясь, и постепенно стал разбирать слова:

Над миром страшной угрозой Висит, темнея, она Страшная, грозная Ядерная война!

Баныкин был без пиджака, в рубашке с галстуком.

Окна зашторены — темно и свежо в зале. Моряки смотрели на сцену, мяли в руках бескозырки, шаркали ногами. Голос Бапыкина перекрывал все шорохи зала, гремело его раскатистое «р»:

Эпохи, эры прошумели, как воды. И хоть травка весной прорастает, буйна, Ничего нет, о земные народы, Страшнее, чем ядерная война! Умрут народы. Страны умрут. Города и деревни будут пустыней. О земные народы! Чего они ждут?! Кровь в моем сердце стынет.

Лешка сел на свободное место. Он слушал с возрастающим удивлением. Он знал про Баныкина — парень законный, плавает как бог, куплеты про всех на шаланде сочинял. И вдруг такое:

Не будет чернее этого времени. Но разве допустим, народы Земли?! Потомки скажут: более дикого племени Материки никогда не. несли.

Баныкин в последний раз взмахнул рукой, сотрясаясь от пафоса, и застыл. Ему вяло похлопали, и занавес стал сдвигаться.

Вышел курчавый человек в чесучовом пиджаке и заговорил о расцвете художественной самодеятельности. За его спиной, скрытый занавесом, струнный оркестр настраивал инструменты, и в зале нетерпеливо ерзали. Баныкин, стоя в двери зала, кого-то высматривал, увидел Лешку, поманил его.

— Пошли, а? — Он был расстроен холодным приемом, но старался не подать виду, помахивал соломенной шляпой, что-то напевал.

Лешка протянул ему сигареты, молча, с интересом разглядывал его сбоку.

— Ну, рассказывай! — сказал Баныкин.

— А чего рассказывать?

— Про свои дела рассказывай. Мне, например, этим летом поплавать не придется — не отпускают с завода. А ты как живешь, как здоровье? Школу кончил? — Он задавал вопросы, но было видно, что думает он в это время о чем-то своем.

— Здоров, что мне делается. А школу я бросил.

— Это мода теперь такая пошла. Ты тоже, значит, подался.

Лешка не возразил.

Они вышли на «топталовку». По проспекту катила свадьба и люди, высыпавшие погулять в субботний вечер, с любопытством толпились у края тротуара. В головной машине ехали жених и невеста, за ними еще десять легковых машин, и в каждой за стеклами — букеты цветов, а позади громыхал грузовик, и в кузове его опоясанный полотенцем дружка и женщины в ярких лентах производили под гармонь невообразимый шум — плясали, стуча о дно кузова, и пели.

— Цыган женится. Либо грек, — громко сказал кто-то из толпы.

Баныкин докурил сигарету, рассеянно надел соломенную шляпу слегка набекрень.

— Я у них заместо торжественной части, — сказал он, не скрывая больше огорчения. — У зрителя только одно стремление: давай побыстрей и отчаливай. Не слушают…

— Слушали, — неуверенно сказал Лешка.

Он боялся, Баныкин пристанет к нему: каковы впечатления, то да се. Он не мог бы сразу объяснить. У него сейчас целый вихрь в голове, и мысли наскакивают одна на другую. И вообще лучше не разговаривать, молча идти и идти с Баныкиным вроде как вчера на заводе, когда несли трубу.

— А как на заводе? Аварию ликвидировали?

— Ну да. За восемнадцать часов справились. Спать, правда, не пришлось.

Свадьба развернулась на площади вокруг сквера и покатила вниз по проспекту, мимо недостроенного театра, в последний раз показывая себя народу.

По опустевшей улице вслед укатившей свадьбе промчался спортсмен-велосипедист, припав к рулю, весь слившись со своей гоночной машиной. Казалось, он мчится на одних никелированных спицах.

У Лешки дух перехватило. До чего же здорово едет!

Он посмотрел на Баныкина. Тот и внимания не обратил на велосипедиста.

— Ты-то меня слушал? — настороженно спросил он.

Лешка кивнул головой.

— Ну как? Только, знаешь, давая по-честному, без вранья.

— Мне понравилось. Только много общих слов и, по-моему, не всегда складно.

— Так что же понравилось? — обидчиво вскинулся Баныкин.

Лешка и сам не знал. А все же что-то понравилось.

Он отмолчался, и Баныкина, как видно, это заело.

— Пивка б раздавить, что ли, — плохо скрывая досаду, сказал он.

— У меня ни шиша.

— Не в том дело. У меня есть.

Ресторан для этой цели не подходил, а больше вроде бы некуда податься в такой час.

— Голова гудит от мыслей. Поговорить надо, — сказал Баныкин. — Сюда, что ли, зайти?

Они поравнялись с кафе-молочной, раскинувшей свои столики на тротуаре, за невысокой деревянной загородкой, перешагнули загородку и сели у накрытого клеенкой столика.

— Ты сиди. Я сейчас, мигом. — Баныкин ушел в павильон и вернулся с двумя стаканами сметаны, накрытыми сдобными булочками.

— Тут, брат, не разживешься. — Он снял соломенную шляпу и бережно опустил ее перед собой на стол, отстегнул запонки, спрятал их в карман и закатал рукава.

Ели сметану, кроша в нее сдобную булку.

— Я вот о чем думаю, — сказал Баныкин. — Не растормошил, не зажег зал. Значит, слаб. На них Маяковского напустить надо было. Лично для меня каждая строчка его — золото. Я Маяковского так читаю, что со мной никто в городе тягаться не может. А между прочим, люди его тут не все любят. А как у вас на производстве обстоит с этим?

— В норме, — сказал Лешка.

Баныкин посмотрел на него, что-то соображая, и смутился.

— Ты ведь на завод к нам устраиваешься, я и забыл. Берут тебя?

— Еще не дали ответа.

— Волынят. А ты чего же? Напористей надо. А пока, значит, дела у тебя нет. Так?

Лешка кивнул и даже не удержался — присвистнул. Одно только дело у него — вывезти эти несчастные обрезки. Ему надо еще сегодня побывать на Торговой. Не в учебном комбинате, куда посылал его Матюша. Туда он не пойдет. Этого им не дождаться. На чужом месте он не рассядется ради их покоя. Ему надо к возчику зайти окончательно договориться.

— Паршиво это, когда нет дела.

— Хорошего мало.

— Я тебя понимаю лучше, чем кто-либо. Понял?

Баныкин сказал это искренне, но как-то размашисто. Лешка молчал.

— Ты что-то не усебе, — сказал Баныкин. — Не в своей тарелке, что ли. Когда на шаланде работали, вроде ты другой был.

Парень как парень.

— Господи, чего вспомнил, когда только это было.

— Ну уж! Всего год назад было. Неужели ничего и не помнишь? Хотя б ту ночку, когда шаланду в море накрыло.

— Еще бы.

Но когда вспоминаешь про это, становится больно отчего-то.

Лучше не вспоминать.

На тротуаре, почти рядом с их столиком, отделенные от него только загородкой кафе, стояли красные автоматы с газированной водой. Сюда раз десять в день бегает пить Жужелка.

— Ты с родными живешь? У тебя кто — мать, отец?

— Ну мать. И отчим.

— А товарищи-то у тебя есть? Ну хоть один верный друг?

— Верных друзей только в кино показывают. Красиво! — огрызнулся Лешка. Его коробило от простоватых вопросов Баныкина.

Он подумал, что Лабоданов и Матюша с матерью в чем-то схоже смотрят на жизнь. Только подход у них разный и разные слова. И это открытие почему-то задело его.

— Ты что, брат, в растерзанных чувствах?

Лешка ничего не ответил. На шаланде два месяца вместе работали и близко не сходились, даже после той штормовой ночи.

Чего ж теперь ему надо, чего лезет в душу?

Он поставил локти на стол, сказал медленно, твердо:

— До меня никому дела нет, и мне ни до кого.

— Ну, ну, — произнес Баныкин с недоумением.

— До меня — никому) — упрямо повторил Лешка. И пусть Баныкин не притворяется, не делает вид, что это не так.

— И тебе?

— Да и мне ни до кого. — Сказал и осекся, будто натолкнулся на что-то жесткое.

Баныкин с шумом отодвинулся от стола, смотрел на Лешку, точно видел впервые.

— Вот так ты. значит, живешь, — враждебно сказал он. — Тут подлостью пахнет! Понимаешь ты это или нет?

— Я сказал, что думал. И нечего орать на меня.

— Не переношу. Такие убогенькие сами, и представления и чувства такие жалкие. А пыжатся, точно сотворяют мир. Не терплю! — Баныкин пристукнул кулаком по столу и наклонился к Лешке. — Вот таких, как ты!

— Свирепо! Можешь это про себя держать. И вообще я тебя просил — не ори! Сделай одолжение.

— Вот, выходит, и надо стихи сочинять. И читать надо. Ничего не поделаешь! Ни на минуту вам покоя нельзя давать. Маяковский не дожил до наших дней — до этой атомной бомбы и всякой дряни. Приходится за него. Понимаешь? Приходится.

Пока не перевелись такие, как ты. Где только вы живете? Вас точно ничего не касается.

— Ну это ты брось.

— Сам же признался.

Баныкин успокоился, чиркнул спичкой, закурил, спохватился:

— Я тебя не обидел?

— Да нет.

— Может, еще сметаны возьмем? Ты не торопишься?

Лешка пожал плечами — куда ему торопиться. Впрочем, пора было отправляться на Торговую. Вдруг возчик заваливается рано спать.

В эту минуту он увидел Жужелку. Он много раз ошибался, принимая за нее проходивших мимо девушек, и теперь даже не поверил, что это она. Он смотрел, как она приближалась, не замечая его.

— Клена!.. Я сейчас, — сказал он Баныкину и перешагнул загородку.

Жужелка остановилась в замешательстве.

— Я весь день зубрю, — издали громко заговорила она, предупреждая его расспросы. — Я только напиться вышла.

Она вымыла стакан под струёй воды, опустила в автомат мелочь. Стакан, пенясь, наполнился. Жужелка протянула Лешке стакан.

— Пей.

Он отпил немного и отдал стакан ей.

Баныкин крикнул, чтобы они шли к столику, и сам нетерпеливо перелез загородку и, подойдя к ним, протянул Жужелке руку:

— Баныкин.

— Клена, — сказала Жужелка и поставила на место стакан.

— Посидите с нами. Сделайте нам такое одолжение, — учтиво сказал Баныкин.

Они втроем опять пошли в кафе. Вокруг все столики были заняты, но на их столике красовалась соломенная шляпа Баныкина, и на него никто не покушался.

— Негде посидеть вечером трудящемуся человек. Не тянуть же девушку в шашлычную. Придется вам сметану есть. Не откажетесь? — громко говорил Баныкин, не спуская глаз с Жужелки, и, не слушая ее возражений, ушел в павильон.

Жужелка водила пальцем по клеенке, стараясь не смотреть на Лешку.

— Кто это? — спросила она и на секунду встретилась глазами с Лешкой, и взгляд у нее исподлобья был робкий, виноватый.

— Это мой товарищ.

Она опустила голову. Черные колечки волос лежали на шее, на ключицах, виднеющихся в широком вырезе белой кофты.

— Клена!

Она еще ниже опустила голову, не отозвавшись.

— Клена, ты слышишь?

Она подняла голову и с тревогой смотрела на него, подперев ладонью щеку. Вдруг она спросила:

— Ты оформился на «грязнуху»?

Он не ответил. Ей-то что? Не ее это забота.

— Тебя взяли, Леша? Чего ты молчишь?

Вернулся Баныкин, радостно неся мороженое в металлических вазочках.

— А я совсем ведь забыл про этот продукт. Ну просто вывалилось из головы.

Он поставил вазочки на стол и одну протянул Жужелке.

— «Гриша», — прочла она вслух татуировку на его руке.

— Гриша и есть, — широко улыбаясь, покраснев, повторил за ней Баныкин. Он пододвинул вазочку с мороженым Лешке. — Давайте на спор, кто быстрее съест. Кто раньше съест, тому еще одна порция причитается. Идет?

И они оба с Жужелкой заспешили, обжигаясь холодным мороженым и смеясь. Лешка, точно откуда-то издалека, слышал, как Баныкин спросил Жужелку, какое мороженое она больше всего любит и Жужелка, подумав, сказала: «Крем-брюле». Потом они опять спохватились, что у них ведь спор, кто съест раньше, и опять заспешили, и Лешка видел, что Баныкин только прикидывается, что спешит, а сам ест понемножку, смотрит на Жужелку и тает, как мороженое в вазочке.

«Уеду, — думал Лешка. — Теперь уже совсем скоро. Вот получу деньги и уеду. Куда-нибудь далеко-далеко…»

Она сидела рядом, нагнув голову, а он смотрел на прямой пробор, рассекающий ее темные волосы, и думал о ней грустно и нежно, будто уже уехал и они расстались навсегда.

Жужелка спала во дворе возле крученого паныча. Она лежала на спине, подложив под затылок руку. В голове мешались мысли, диктор Лабоданов, Лешка. В небе недвижно стояли звезды. Все было спокойно. Иногда гавкала собака. Слышно было, как работают станки ночной смены в «Вильна Праця». Над тихим городом, как пульс его, повис ритмичный звук скользящей вверх и вниз вагонетки и протяжное «жи-их!», когда вагонетка сбрасывала в домну шихту. Кто-то шел по двору тяжело и нетвердо, цепляясь за булыжник.

Когда Жужелка опять открыла глаза, звезды погасли, небо просветлело. Она еще раз заснула и проснулась оттого, что ее теребили за плечо.

— Клена, а Клена, уже время.

Это будила ее Полинка. Она открыла глаза и села. Черепица на соседнем доме уже зажглась от солнца.

— Ну как, поехали? А то у меня время в обрез, по минутам рассчитано.

Полинка была сама не своя, в новом, сильно накрахмаленном ситцевом платье.

Жужелка быстро влезла в юбку и кофточку, достала из-под изголовья учебник, скатала постель-мать встанет, заберет постель в дом.

Они помчались. У Полинки в самом деле в обрез времени, ей скоро заступать на смену.

Водитель трамвая-нарядная женщина с сонными глазами, в длинных серьгах. Пахнет клубникой — это везут на базар ягоды в лукошках, обвязанных лоскутом.

Переехали мост, и скоро за рекой в степи начался новый город.

Полинка нетерпеливо высовывалась в окно. Вдруг вскочила, потянула Жужелку.

— Скорей же. Скорей!

Пока протиснулись, трамвай тронулся.

— Прыгай! — закричала Полинка и первая спрыгнула на ходу.

Трамвай круто затормозил, женщина-водитель посмотрела на них сонными глазами и сердито помотала серьгами.

— Бежим, бежим! Скорей же! — волновалась Полинка.

Они куда-то побежали по нерасчищенной строительной площадке. Повсюду, куда ни глянь-движутся над городом, над шиферными крышами подъемные краны. Переваливая через груды строительного мусора, обошли вокруг дома, казавшегося совершенно готовым.

— Вот тут.

Они остановились и стали пятиться, задрав головы, и пятились, пока им не стал виден самый верхний этаж. Полинка про себя отсчитала и сказала вслух:

— Вон на самом верху шестое окно с того края. Поняла какое?

— Ой, как здорово!

— Вон какая верхотура.

— Ой, Полинка, с такой верхотуры у тебя теперь море будет прямо как на ладони. Подумать только…. — Жужелка порывисто пододвинулась к ней.

Полинка стояла как истукан, не отрываясь от окна.

— О господи, — сказала она, посуровев от волнения. — Значит, здесь буду.

И вдруг она сказала, обратив к Жужелке строгое лицо:

— Я ведь замуж выхожу.

У Жужелки даже захолонуло внутри.

— Ой, Полинка, что ты говоришь!

Они неловко замолчали.

— Ты только никому ни слова, слышишь?

— Угу.

После ее признания Жужелке страшновато было прямо взглянуть на Полянку.

— А то начнут болтать. Волнуюсь я.

Они стали вспоминать, как старуха Кечеджи, ни разу не побывавшая здесь, когда ей рассказывали о строительстве на левом берегу, качала в волнении головой, приговаривая: «Встали бы наши мертвые и поглядели бы…»

Они пытались подражать ее голосу, произнося эти слова, и качали головами, и это их рассмешило, они стали смеяться и не могли остановиться, и Полинка запрокидывала голову и хохотала до упаду.

Жужелка смутилась, почувствовав вдруг, как Полинка счастлива и довольна своей судьбой.

Полинка заторопилась на завод, и Жужелка проводила ее до трамвайной остановки, а сама пошла вдоль линии.

Широченные улицы, кинотеатр в глубине парка за пирамидальными тополями, трамвайный путь, мчавшийся на взгорье к горизонту, — этот размах нового города радостно захватывал дух.

Жужелка незаметно прошла несколько кварталов, ее нагнал трамвай, и она села ч него. И всю дорогу, пока трамвай вез ее обратно в старый город, минут десять, она чувствовала себя беспричинно счастливой, и ее даже не страшил предстоящий экзамен.

Было еще рано, и навстречу катили автобусы с рабочими утренней смены. На углу улицы Артема Жужелка сошла. Она перешла на другую сторону и спустилась в подвальчик, над которым маячила вывеска «Вино».

Матери за стойкой не было. Двое посетителей в рабочих спецовках пили вино у прибитого косячком к стене столика и закусывали пирожками с повидлом. Жужелке страшно захотелось есть. Она приподняла марлю, взяла из вазы пирожок и пошла за перегородку.

Мать, стоя над бочонком, отбивала пробку. Она глянула на Жужелку.

— Я пирожок взяла.

— Вижу.

Мать ударила тяжелым камнем сбоку по пробке, и пробка наконец отлетела. Она подняла пробку и заткнула отверстие, чтобы не расплескать вино. Жужелка положила учебник и стала помогать ей. Они подтащили бочонок к перегородке.

— Мама, — робко сказала Жужелка. — Я похожа на гречанку?

Мать подняла лицо, сердито поправила на голове накрахмаленную наколку.

— Ты чего явилась? Тебе делать нечего? А готовиться за тебя кто, Пушкин будет? Ты учишь химию?

— Да, — неуверенно сказала Жужелка.

— Девушка! — позвали из-за перегородки.

Мать вынула из бочонка пробку и надела на отверстие шланг, закрепленный в стене.

— Ты же сама говорила, что я — вылитый Федя…

— Ну и что? — Она разогнулась и посмотрела на Жужелку внимательным сумрачным взглядом.

— Скоро, что ли? Девушка!

Мать пошла, шлепая разношенными тапочками.

— Терпения ни у кого не стало, — громко сказала она, становясь за стойку.

— А что, Дуся, самообслуживание, что ли?

— Как же, чего захотел! Вас только допусти сюда, как козлов в огород. Она взяла протянутые ей пустые стаканы. — Повторить?

Открыла краник, и из прибитой к стене львиной пасти, сделанной из рыжего самоварного золота, полилось вино. Оно лилось через невидимый шланг, из бочонка, стоящего по ту сторону перегородки.

Мать завернула краник над львиной пастью, отдала наполненные стаканы. Скрестив на груди голые руки, она молча смотрела на Жужелку.

Двое посетителей в спецовках пили вино и громко разговаривали между собой, не стесняясь в выражениях.

— Полегче! Эй, вы! — крикнула им мать, Она опять взглянула на Жужелку, уплетавшую еще один пирожок с повидлом, и вспылила: — А ты чего стоишь! Не место тебе тут. Убирайся!

Сейчас же.

Жужелка потерла сладкие ладони одну о другую и, прижимая локтем учебник, вприпрыжку направилась к лестнице, ведущей из подвальчика наверх, на улицу.

Раз-ступенька, два! Ситцевая короткая юбчонка, стройные нога, открытые до самых колен, широкий пояс туго стянут на талии.

Три-четвертая ступенька! По шее на ворот белой кофты раскидались черные волосы. Как выросла девчонка!

Пять — шесть ступенек! Вот и выросла… И уже по глазам видать, что на уме у нее.

— Клена!

Она скатывается вниз по лестнице и стоит покорно перед матерью, ждет, за что еще та станет ее отчитывать.

…Выросла девчонка. Все залагалось вокруг, и опять для всех хватает парней. Слава богу. Будто и не было войны. А что ее любовь оборвалась в самом расцвете, в молодые годы, что она свое недолюбила — это ладно, да? Никого не касается.

Она смотрит, насупившись, в зеленоватые глаза Жужелки и медленно кладет ей руку на голову. Уж не тебя-то по крайней мере. Ты-то тут ни при чем.

Мать гладит ее по волосам, ничего не говоря, и Жужелка стоит понуро, будто понимая все, а на самом деле — лишь самую малость.

— Ну, иди.

— Ладно, мама.

— Весь день чтоб учила химию. Молока поешь. И не отрывайся никуда. Поняла? В обед приду-проверю. Чего ж стоишь?

И опять замелькали ее ноги. Короткая ситцевая юбчонка.

Черные колечки волос прыгают на плечах. Пропуская ее, колыхнулось в открытых дверях полотнище от мух и, покачиваясь, встало на место, загородив улицу, по которой она сейчас идет.

Девчонка, родившаяся в подвале, на ящиках, под вой промчавшихся мотоциклов, грохот танков, пальбу автоматов.

Есть ли молоко или нет его, есть ли сухая тряпка… Ни на что не надейся. Замолкни. Не накличь беды. Не дыши. В затаившемся городе тишина. Страшно.

Федя пробрался к ним из партизанского отряда, оглядел подвал, уставился растерянно в ящик, где шевелился, дышал живой комочек. Забыл, что хотел сына. Не все ли равно. Нагнулся над ящиком, торопливо, неуклюже взял на руки. Подержал. Раз только. И все. И уже надо идти куда-то в темь, слякоть, туман.

Вот и все. Стоит теперь новый мост через Кальмиус — кто ж его не знает. Ходят, ездят люди, ни о чем таком не думая.

А ведь тут в октябре на старом деревянном мосту ради того, чтобы не прошел немецкий транспорт с рудой, оборвалась молодая жизнь Феди.

Он упал в воду в том месте, где теперь поднимается из реки на сваях огромный цветной щит «Храните деньги в сберкассе» и мальчишки, закатав штаны, сидят весь день с удочками на перекладинах свай.

Еще не было двенадцати, когда Лешка, топтавшийся у ворот, выходящих на Кривую улицу, услышал тарахтенье повозки. Возчик, разглядев подбежавшего Лешку, придержал своего непрыткого ишака и крикнул:

— Садись. Куда поедем?

Лешка вздрогнул от его крика; казалось, проходящие по улице люди и те, что за окнами, слышали его.

— Здравствуйте, — тихо, почти шепотом сказал он, подойдя вплотную к повозке. — Я-то ждал вас так через полчаса, не раньше, как уговорились.

— Здрасте.

Возчик сидел на повозке в соломенном брыле и в ватной телогрейке, хотя вечер был на редкость теплый, душный, и жевал калорийную булочку.

— Это я на всякий случай заранее вышел, смотрю: вы едете.

— А чего ж временить. Отрез, куда надо, и в стороне.

— Ладно, ладно, чего там. Полчаса не играют, конечно, роли. Я счас, минуточку.

Он нырнул в ворота. Во дворе вроде тихо. У старухи Кечеджи ставни закрыты — спят. Свет горит в квартире Игната Трофимовича и тускло, но все же светится в домике у Полянки. Возможно, она еще не вернулась с гулянки, и мать ее прикрутила фитиль керосиновой лампы, дремлет, поджидая ее. Еще бы с полчасика, и все бы уже дрыхли намертво. И чего он прикатил раньше времени?

Лешка обошел вокруг кучи обрезков, приподнял прикрывавший ее железный щит, подтащил его на высоту груди, приналег всем телом и толкнул-щит, колыхнувшись, пошел вверх, ударился о стену, еще раз качнулся, сотрясаясь и издавая ужасный грохот, и привалился к стене.

Лешка съежился, затаив дыхание, пережидая. Шум железа замер. По-прежнему было тихо, так тихо, что Лешка услышал, как стучат по соседству в «Вильна Праця» станки и журчит вода, сочившаяся из неплотно прикрытого крана водопровода.

Он выглянул за ворота.

— Давай!

Дремавший сидя возчик сполз на землю и стегнул ишака.

Не успела повозка, отчаянно тарахтя, въехать в ворота, как на нее с лаем кинулся черный кобель Игната Трофимовича.

— Султан, назад! — пугаясь своего голоса, прикрикнул Лешка. — Кому говорят, Султан!

— Уймись, чучело! — сказал возчик и добавил матом.

Пес наскакивал то на возчика, то на ишака, и несчастное животное вяло пятилось. Это было какое-то проклятье — сию минуту все повыскочат на этот бешеный лай. Вне себя Лешка кинул в него камнем. Султан отскочил и издали еще упорнее облаял их. А за белыми ставнями у старухи Кечеджи ему беспокойно отозвалась Пальма.

У Лешки руки тряслись, когда он ухватил обрезки и потащил их, волоча и громыхая по земле, на повозку. Спохватился — ведь припас старые варежки, достал из кармана, надел-.рукам стало легче. Он торопился, как только мог.

— Тут за два раза не управиться, — сказал возчик.

— Тише.

— Чего тише? На две повозки не погрузить, говорю.

— Да ладно, сколько уместится. Только тише, а то людей перебудим.

— А коли белый день тебе мал, так чего же… — Он отошел.

Стало заметно светлее. Фонарь над уборной светил и так более чем достаточно, а тут еще вышла из-за туч луна.

Попробовал еще раз сунуться Султан, но Лешка потрепал его по шерсти и отогнал, он утихомирился, улегся неподалеку.

У Лешки мелькнуло в голове; вот почему его на это дело подбили. Из-за собак он им и понадобился.

Он перетаскивал обрезки. Он старался набрать те, что покороче и не будут волочиться по земле, и нес их, прижимая к себе. Если удавалось поднять и дотащить охапку обрезков почти бесшумно, то, когда укладывал обрезки на повозку, они отвратительно звякали.

Лешка, Лешка, давно ли ты собирал металлолом с пионерским отрядом, а теперь куда-то воровски волочишь эти несчастные обрезки!

— Ну как, справляешься?

Он вздрогнул: он совсем забыл о возчике.

— Я никогда не подсобляю. Если б подсоблял, я б озолотился. Однако воздерживаюсь. Здоровье не позволяет.

Теперь возчик ходил следом за Лешкой, заткнув кнут за голенище сапога, чиркал спичкой, раскуривая папиросу, и громко говорил о том, что врач ему строго-настрого запрещает курить, а то он помрет.

— А я говорю, — громко сказал возчик, — когда-никогда придет та минута.

— Лешка озирался. Двор — проходной, и в те и в эти ворота могут войти. Или кому-нибудь взбредет в уборную из дому выскочить.

Попробовали б они, Славка и Лабоданов, сейчас тут вместо него крутиться. Еще черта с два бы справились.

Он тащил, и длинные-обрезки волочились по земле, гремя, и Лешка продолжал остервенело тащить их, а этот никчемный тип — возчик — стоял как истукан, вместо того чтобы помочь.

У него зло мелькнуло: втравили его в это дело, а сами за его спиной готовятся урвать деньги, попользоваться. Но некогда было сейчас об этом думать.

Где, когда он испытал такое же вот отчаянное напряжение?

Ну да, в море, когда налетел шторм и шаланду тряхнуло… Но тогда было совсем по-другому.

— Может, все уже? — спросил возчик; он жалел ишака.

Но Лешка добросовестно наполнял повозку. Ну, теперь все.

За кучей обрезков у стены он достал заранее припрятанное старое, драное одеяло, накрыл воз.

— Ну, теперь все. Поезжай! — Возбужденно махнул рукой.

Возчик мочился, зайдя за повозку. Он равнодушно обошел воз, потыкал в одеяло кнутовищем.

— Поезжай! — нетерпеливо приказал Лешка.

Они выехали на улицу, и Лешка почувствовал неимоверное облегчение. Но тут же с повозки, вздрагивающей на булыжнике, стали валиться обрезки, и Лешка бросился поднимать их.

— Перевязать надо было. Бестолковшина! — ругался возчик.

Возчик остановил ишака. Они подоткнули со всех сторон одеяло, и возчик, ворча и вздыхая, жалея ишака, уселся на повозку и велел влезть Лешке. Лешка влез и не сел, а лег животом на одеяло и, не обращая внимания на то, как впивались железные обрезки, прижимал груз всем телом, придерживал руками.

Ишак плелся страшно медленно. Слева над крышами, нагоняя их, бежала луна, скошенная на четверть. Лешка видел ее, повернув набок голову. У него не было ни одной мысли в голове — только острая, обжигающая тревога.

Возчик разговорился. Он жаловался на ишака: купил, чтобы иметь приработок, а прокормить его оказалось накладно, да еще фининспектору плати.

Лешка вдруг вспомнил: не навалил мусор поверх железа, как учил его Славкин знакомый, когда договаривались обо всем, а теперь, если отвернуть одеяло, сразу видно, что везут.

Сворачивали на Торговую. Здесь, слава богу, асфальт. Повозка мягко пошла под гору. Только бы проехать благополучно.

Во второй раз он сделает все как надо, как его учили: завалит обрезки сверху мусором, чтобы в случае чего мог сказать: вывозит мусор на свалку. А ему-то казалось-пустячное дело.

Звякнуло о мостовую упавшее железо.

— Езжай! Не останавливай. Езжай!

— А чего так гнать?

Разве объяснишь? Все время надо быть начеку, хитрить, не подавать виду. Случись что-пропадешь с ним запросто.

Только бы проехать улицу. Там у поворота на мост к заводу всегда болтаются комсомольские патрули. Еще остановят, чего доброго. Было жутко, и в голову бог знает что лезло.

В домах большей частью было темно. На улице попадались лишь немногие прохожие. В каждом из них Лешке чудился патруль.

Неожиданно загудело на металлургическом, и Лешка невольно прильнул лицом к одеялу. Гудок, сначала слабый, тревожно разрастался, распластывался над городом с резким характерным подвыванием.

Повозка стала.

— Ты чего? — спросил Лешка.

— Не слышишь? Гудит безо времени.

Возчик повернул голову к заводу, откуда властно, неся тревогу, рвался гудок. Редкие прохожие останавливались и тоже смотрели туда, захлопали кое-где ставни, люди высовывались из окон.

— Поезжай, дяденька, — просил Лешка. — Ладно, чего там, без нас разберутся.

Возчик не трогал с места.

— Не слышишь, что ли, воздуходувка воет. Наверно, воздух не пошел в домну…

Они поволоклись дальше. Кончилась улица, и город оборвался. Они продолжали спускаться вниз, теперь уже по выбитой дороге, между молодыми садами; скошенная луна бежала за ними. Лешка вдруг почувствовал себя невыразимо одиноким и чужим всему на свете-и этой домне, так тревожно, щемяще гудевшей, и яблоневым деревьям сбоку от дороги… Что он тут делает на этом возу, куда едет?

Возчик что-то монотонное говорил о себе, о том, что работал на заводском транспорте, пока не получил язвы, и с тех пор вот сидит на инвалидности. Лешка не слушал. Ныло расслабленное тело, впивалось железо. Впереди по косогору уже лепились побеленные, залитые светом луны домики начинался Вал, отросток города, слободка. Они сошли и, подталкивая воз, помогали ишаку карабкаться на подъем.

Гудок смолк. Втянулись в тесную уличку. Такие же побеленные домики под черепицей-татаркой, как в старом городе. А за ними пустырь. Глухо тут ночью.

«Ремонт велосипедов…» Сюда, значит. Лешка обогнул дом, вошел во двор и сразу понял: его ждут. Кто-то выдвинулся ему навстречу от крыльца, заслонив кого-то другого, шарахнувшегося в дом. Здоровый мужик в военном галифе и сапогах.

— Кто тут?

— Мне тут дядя Саня нужен, сторож…

— Привез, что ли?

Деловитый, спокойный вопрос. Голос немолодой, надтреснутый. Лешка представлял себе сторожа ветхим старичком, а этот верзила Какой-то.

Они вместе вышли за ворота, подогнали повозку во двор к сараю. И пока разгружали, а появившаяся женщина в фартуке, должно быть, жена дяди Сани, стала помогать так расторопно, хозяйственно, спокойно, так мирно, точно Лешка привез уголь или картошку, и возчик не удержался, тоже стал понемножку перетаскивать обрезки в сарай, и вместе они в два счета разгрузили повозку, — пока это длилось, Лешке все время казалось, что это происходит не с ним, а он видит все это в кино. И весь его путь сюда и погрузка показались ему совсем несложным, неопасным делом.

— Маловато. Еще разик, значит!

Лешка сразу пришел в себя. Ему вдруг показалось неправдоподобным, что этот грубый, здоровенный человек, приземисто стоящий перед ним, широко расставив ноги в сапогах, отвалит ему деньги за такое пустяковое дело. Да он вытолкает его в шею, как только Лешка привезет второй воз. И он вдруг, ощутив в себе глухую решимость, шагнул к нему и, немного стыдясь, хмуро проговорил:

— Мне тут получить надо…

Сторож помедлил, глядя на него.

— За полдела не спрашивают.

Женщина отряхнула фартук и исчезла. Лешка не двигался с места, и сторож сделал знак головой, чтобы он шел за ним. Он вошел за ним в дом и в освещенных сенях увидел большое мучнистое лицо, цепкие глазки, вдавленные под нависшие веки. Он был куда старее и не так крепок, как это показалось в темноте, а скорее тучен. И все-таки это не был сторож. Ряженый какой-то, подставное лицо.

Сторож сказал, вразумляя, отечески, с одышкой произнося слова:

— Большое дело начинаем, не к лицу мелочиться.

Он достал из кармана галифе деньги, сто рублей, и протянул Лешке.

— Половина. На вот. Поторапливайся со вторым возом, — сухо добавил он.

Лешка торопливо пошел, унося в кармане деньги.

Во дворе за их отсутствие особых, перемен не произошло.

Зияла под луной развороченная куча железных обрезков. У Игната Трофимовича свет погас. В Полинкином домике все еще светилось окошко. Под акацией стоял «Москвич» — значит, шофер прикатил ночевать к матери Жужелки.

Лешка принялся за погрузку проворнее и смелее прежнего.

В случае чего, если кто вылезет во двор, как-нибудь отбрешется.

Его радовало, что он выдрал деньги у толстого воротилы, пусть только попробует не заплатить сполна.

— Чего стоишь? Помоги! Быстрее кончим, — напористо сказал он возчику.

И возчик послушался, стал грузить.

За белыми ставнями у старухи Кечеджи вдруг залаяла Пальма. Лешке послышалось-кто-то идет по двору. Он перестал грузить, прислушался. Шаги то приближались нерешительно, то замирали вдруг. Лешка пошел навстречу и увидел Жужелку.

— Что ты тут делаешь? — сонно спросила она.

— Не ори! — Он старался заслонить собою повозку.

— Я не ору. — Она смотрела с недоумением на его всклокоченную голову. Он был в старой рубашке, которую обычно не надевал.

— Что ты делаешь, правда, я не пойму?

— Ничего особенного. А откуда ты взялась?

— Ниоткуда. Я тут сплю. Проснулась, слышу-какой-то шум.

Жужелка ежилась, ссутулила плечи, стесняясь того, что она в неподпоясанном платье, с нерасчесанными волосами, и украдкой смотрела через его плечо на ишака с повозкой, на развороченную кучу железного хлама.

— Одно тут дело. Это тайна. Только ты ничего не видела.

Поняла? — возбужденно сказал он.

Мерзкая Пальма не переставала лаять за ставнями. Возчик громко ворчал и без дела топтался у повозки.

— Не пойму ничего, — сказала Жужелка.

Под ее испуганным взглядом он показался себе необыкновенно сильным и мужественным. Ласково и твердо он взял ее за руку.

— Иди спи. Считай, что все это тебе приснилось. — И вдруг почувствовал: если она сейчас не уйдет, он поцелует ее. — Уходи! — настойчиво приказал он. — Иди, иди. И не оборачивайся.

Он вернулся к повозке ошеломленный, взбудораженный только что пережитым.

Гнусная собака Пальма, чтоб ей сдохнуть, лаяла, надрываясь, уже осипла совсем.

— Ну, кончай, — сказал он помогавшему ему опять возчику, хотя повозка была нагружена на этот раз не полностью. — Сойдет!

Он вспомнил про мусор и стал перетаскивать всякую дрянь прямо из мусорного ящика и бросать на повозку. Потом накрыл все одеялом. Сорвал бельевую веревку, оставленную на ночь Полинкинон матерью, и стал перевязывать воз.

Еще порядочная куча обрезков оставалась на прежнем месте.

Он опустил тяжелый железный щит, придавил развороченную кучу — и опять все как ни в чем не бывало. Поехали!

Повозка тронулась, и ее тарахтенье заглушило быстрое шарканье по двору стоптанных туфель старухи Кечеджи.

Разбуженная Пальмой, старуха Кечеджи-ей всегда чудились воры, пожалев будить дочь, выскользнула за дверь и, трепеща от страха, считая, что каждую минуту ее могут убить, выглядывала из-за кустов. А когда ишак потянул повозку со двора, она опомнилась, заспешила.

— Соседка! — стучала она в окно Лешкиной матери и, сложив козырьком у рта ладони, звала: — Соседка! Выйдите сюда поскорей!

Улица совсем опустела, темно в домах. Лешка шагал за повозкой, Завтра он явится к Лабоданову и небрежно скажет им со Славкой: все в полном порядке. Очевидно, надо будет выпить.

Без этого такие дела не делаются.

Двести рублей-это же независимость от матери и отчима.

Езжай, куда вздумается. У него никогда не было таких денег.

Он накупит Жужелке мороженого всех сортов. Она сказала, что любит крем-брюле. Крем-брюле так крем-брюле.

Да если бы все это нужно было делать не для «дяди Сани», а для Жужелки, он еще не такое бы оторвал.

Свернули на Торговую. Повозка покатила быстрее, и Лешка едва поспевал за ней. Здесь фонари были расставлены чаще.

И по освещенной безлюдной улице, под громкое цоканье ишачьих копыт он спешил за повозкой, как заправский ворюга.

С каждым шагом надвигалось все ближе гигантское дыхание завода, так странно ощутимое ночью.

— Садись, — сказал возчик, натянув вожжи, придерживая ишака.

Лешка сел. Возчик стегнул ишака, и тот потянул живее по спускавшейся вниз улице. Миновали поворот на мост, к заводу — самое опасное место. Дома пошли реже. Вот бывшая школа, каркас без крыши, без полов, — руины, оставшиеся еще с войны… Кончалась улица.

Кто-то поднялся со скамейки у забора. Двое. Два темных силуэта под луной на краю тротуара. Вразвалку, руки в карманах, один из них направился по мостовой, преграждая дорогу ишаку.

— Стоп! Стоп! Эй, кому говорят, не слышишь?

Другой заходил за повозку.

— Попрошу на минуту сойти.

Это еще что за номер?

— Гриша! — опешил Лешка.

Это был он, Гриша Баныкин.

Лешка слез с повозки и голосом неподатливым, не своим, стараясь держаться развязно, сказал:

— Что это я тебя встречаю без конца? Куда ни пойду — ты тут. Только всегда при шляпе, а сейчас без…

Баныкин изумился;

— Это ты?

Он что-то сказал, но Лешка не расслышал и громко спросил:

— Ты откуда тут взялся?

— Что везешь, говорю? — натянуто, отчужденно переспросил Баныкин.

Второй парень подошел и стал с ним рядом, нахально светя в лицо Лешке фонариком.

— Мусор на свалку свожу. А что?

— Это ночью-то? — подозрительно спросил парень. — Чего ради?

— Попросили люди. — Он запыхался, точно бежал.

— Подрабатываешь? — спросил Баныкин. — Так, что ли?

Лешка мотнул головой, подтверждая. У него стучало в висках, а в груди металось что-то, точно он не стоял на месте, а бежал изо всех сил. Сейчас все обнаружится. Ему было мучительно стыдно перед Баныкиным.

— Ври, да лучше, — сказал равнодушно парень и потыкал палкой в воз.

Возчик, не разбирая, что происходит, всполошенно объяснял:

— По пятнадцать рублей сговорились. Ничего тут такого незаконного нет. Один конец туда и назад: время-то ведь какое — ночь. Люди спят, а я у сна отрываю, чтобы вот его прокормить, врага шелудивого. — Он тыкал кнутом в бок ишаку.

Баныкин о чем-то посовещался с парнем, отойдя в сторону, и вернулся к Лешке.

— Ты не подумай ничего такого. — От его тихих и очень внятных слов Лешке стало не по себе. — Мы ничего такого не думаем… А только у нас есть задание. У нас тут комсомольский пост. Ты развяжи веревку.

Лешка сказал упрямо:

— Не буду.

С досадой, присвечивая карманным фонариком, Баныкин отогнул одеяло, насколько позволяла перехватывающая его веревка.

Лешка застыл, не двигаясь с места, и Баныкин стал шарить по возу и, должно быть, тут же напоролся на железо. Он крепко выругался.

— Тут ерунда какая-то навалена.

Подоспел его товарищ, тоже с фонариком.

— Да тут одно железо, — недоумевая, сказал Баныкин.

Парень неуверенно протянул:

— Что-то не так.

Тут бы Лешке сказать: мол, это всего лишь хлам, тоже идет на свалку, они бы и отстали. Его сковывало присутствие возчика. Спроси они у него, и все бы тут же обнаружилось. Но им это не приходило в голову-они были не очень ловки и расторопны. Обо всем этом Лешка сообразил много позже. А в ту минуту он почувствовал себя в ловушке. Он не сомневался — они все знают и хитрят только. Он молчал, точно все это его больше не касалось.

— Чего ты молчишь? Объясни же, что это еще за железо?

Где взял? — твердил Баныкин.

Лешка молчал.

Баныкин еще раз взглянул на него, и Лешка почувствовал, как вражда разделила их, будто они совсем чужие, незнакомые люди.

Это было давно, когда он учился еще в седьмом классе. Однажды он выкинул такой номер: не пошел на воспитательский час, а поднялся на верхний этаж, вылез из окна лестничной клетки на карниз, обхватил водосточную трубу и стал по ней спускаться.

Когда поравнялся с окном своего класса, дотянулся ногой до рамы и постучал.

Первой кинулась к окну учительница Ольга Ивановна. Это она придумала тогда название их отряду-«Впередсмотрящий».

Ребята не успели привыкнуть к такому громкому названию, а об отряде уже писали и в городе и в области. В дни дежурств по школе они старательно драили пол, терли окна. Вот и все их скромные доблести, но если б у них и вовсе не было доблестей, их придумали бы-таким притягательным оказалось само название отряда.

Лешка на уроках Ольги Ивановны стрелял бумажными голубями в девчонок или играл с Длинным Славкой в морской бой.

Раньше Лешка недолюбливал Славку, а теперь его привлекала Славкина беззаботность и пижонская манера одеваться. На переменах они, скрываясь в уборной, накуривались до одурения.

А если случалось, что их застукивали, Лешка отправлялся к завучу и клялся, что курил он один, а Славка при этом только присутствовал. Славку жестоко драл отец, когда на него поступала жалоба из школы, и Славку надо было во что бы то ни стало выгораживать.

Так вот. Он постучал ногой по раме и вызвал страшный переполох в классе, а сам продолжал сползать вниз по трубе.

Вся школа повскакала с мест. Старшеклассники старались перехватить его из окон и кричали, что труба проржавелая, не выдержит. Но он отбился от них, хотя сам чувствовал, как труба трещит и крошится. Жуть брала. Для чего он это затеял? Неизвестно. Но его прямо-таки подмывало выкинуть что-нибудь такое. Наконец он благополучно спустился на землю, как раз на стыке здания школы с детской библиотекой.

— Ты, ты — бич класса! — кричала завуч, бледная от испуга и негодования.

Подбежала Ольга Ивановна, у нее дрожали губы.

— Ты ничего не повредил себе? Как так можно! Как можно! — Она была просто в отчаянии.

Дома была выволочка.

— Люди, которые противопоставляют себя коллективу… они не нужны нам. Это балласт! С такими людьми далеко не продвинемся. — Это говорил Матюша.

Лешка смотрел, как большое белое лицо его лиловело от негодования, и кусал губы.

И опять слово «неблагодарность» пошло гулять по двору.

И опять при мысли, что у Матюши погиб на фронте единственный сын, Лешка чувствовал себя виноватым.

Что тебе надо? Чего ты хочешь?

 

Глава четвертая

Дальше все происходило так. Парень, который был вместе с Ваныкиным, порывался доставить Лешку в милицию, а Баныкин сказал, что он сам разберется, а двоим с поста уходить нельзя.

Повозка со скрежетом развернулась-поехали назад. Возчик был вне себя, что втравлен, как оказалось, в грязное дело.

— Как же он меня… Никогда такого паскудства не возил. — Всю остальную дорогу он подавленно молчал. Иногда только забегал перед Баныкиным, тряся своим брылем. — У меня, товарищ, третья группа… Я по инвалидности…

Поднимались вверх по Торговой. Баныкин шел рядом с Лешкой за повозкой. Он был ошеломлен и торопливо объяснял, точно оправдываясь:

— Бандиты палатку на базаре обчистили. Рулоны мануфактуры. Сегодня повсюду на выходах из города комсомольские посты дежурят. И вот, пожалуйста, являешься еще и ты с какими-то грязными махинациями.

У Лешки все горело внутри. Мелькнуло в голове: как же ему удалось проехать в первый раз? И погасло. В милицию, значит, угодил. Наплевать. Накатывалась пустота. Он почувствовал, что измотан до предела. Будь что будет.

— И кому эта ерунда могла понадобиться?

Лешка тоже этого не знал. Во всяком случае он не собирался никого выдавать. Будь что будет.

— Тебе не совестно?

Баныкин спрашивал так осторожно и сокрушенно, точно имел дело с тяжелобольным.

Лешка грубо ответил:

— Что я, девочка?

Баныкин дернул его за рукав, чтоб он остановился.

— Я сейчас взвинчен в высшей степени. — Они стояли друг против друга. Я что-нибудь наделаю, потом не поправишь.

Заявить недолго. Протокол составят — и хана, тогда привлекут.

Мне во всем этом надо сперва разобраться.

Повозка медленно отъезжала от них вверх по улице, и расстояние между ними и повозкой росло, а Баныкин все еще тяжело раздумывал.

— Вот что. Завтра же, нет, день еще мне нужен. Значит, послезавтра ровно в девятнадцать ноль-ноль явись на то место, где мы тебя задержали. Понял? Если что, я тебя где хочешь достану.

Он посмотрел на Лешку.

— Догоняй же! Чего стоишь? Черт тебя возьми совсем. Ты отвези назад эту дрянь, слышишь? — завопил он. — Где взял, туда отвези!

Опять въезжали во двор, и опять он поднимал железный щит, придавивший кучу железного хлама, и разгружал повозку, сбрасывал обрезки и думало том, что произошло.

Он достал тридцать рублей, врученные ему тем же дядькой для уплаты возчику.

Возчик спрятал деньги в карман телогрейки не пересчитывая и при этом сказал:

— Чтоб мои глаза тебя не видели.

Утром Жужелка обегала все соседние улицы в поисках Лешки и вернулась ни с чем. В воротах она испуганно остановилась, услышав громкие голоса.

— Тебя давно наладить отсюда нужно! — кричала Лешкина мать. — Чтобы твоей ноги тут у нас не было!

— Это можно, пожалуйста. — Жужелка вздрогнула, узнав голос Лабоданова. — Только вы мало что выиграете от этого.

Быстро выходивший со двора Лабоданов увидел в воротах Жужелку, смутился.

— Пижонство! — сказал он, подходя к ней, кивнув через плечо назад во двор. — Дура она.

— Я тоже не переношу ее! — порывисто сказала Жужелка.

Глаза ее сияли — она не могла скрыть, как рада ему.

Лабоданов отвел ее от ворот.

— А где же Брэнди? Куда он девался?

— Я даже не знаю, где он может быть. Я ищу его все утро.

Я думала, он уже вернулся домой…

— А что? — спросил Лабоданов, внимательно глядя ей в лицо. — Чего беспокоиться? Пошел, куда ему надо.

— Все-таки…

Ей так тревожно, так тяжело было одной со всем тем, что она видела этой ночью.

Лабоданов сказал:

— А я ведь исключительно из-за тебя пришел.

— Да? Ты хотел меня видеть?

Он улыбнулся.

— Хотел тебя вызвать на улицу.

Сейчас только до нее дошло, что они говорят друг другу «ты».

Точно во сне возникла вдруг откуда-то Полинка.

— Клена! — громко сказала она. — Чего делается, если б ты только знала! Какие подарки мне в цеху готовят! — Она улыбнулась упоенно, во весь рот, но, заметив, что Жужелка не одна, осеклась и нахмурилась. — Зайдешь за мной потом… — И скрылась в воротах.

Лабоданов потянул книгу, которую Жужелка прижимала к себе локтем.

— Это что? А, учебник.

Он посмотрел на нее рассеянно.

— Ты что, голову мыла?

— А ты откуда узнал?

— У тебя волосы мокрые.

— Мокрые-повторила она за ним, робея, не зная, как выглядит сейчас, с мокрыми прямыми волосами. — Я почти что не спала всю ночь. Тут у нас что было… — Ей неудержимо хотелось все ему выложить. — Ужас… Утром решила вымыть голову, чтоб спать не хотелось.

— А что ж такое у вас было?

Она растерянно замолчала, что-то в его тоне мешало ей говорить.

— Ты-то Брэнди видела?

Она кивнула головой.

— Когда же?

— Ночью.

Он не стал больше ни о чем расспрашивать, взял ее за руку повыше локтя, и тревога вдруг улеглась, стало спокойно. Он был таким взрослым, надежным.

Лабоданов подвел ее к распахнутой двери тира. Из тира доносились возбужденные голоса, то и дело хлопало духовое ружье. Они вошли внутрь.

Здесь почти ничего не изменилось с тех пор, как Жужелка еще девчонкой забегала в тир. Она с интересом осматривалась.

Старая цветастая обивка на прилавке. В глубине, у стены, в четыре яруса-веселые мишени. Чего только тут нет: и мельница, и обезьяна Чита, и пушка, и танцующий с полотенцем заяц.

Рябой дядя Вася в ситцевой полосатой рубашке показывал женщине, как заряжать ружье.

— Ломайте смело, как дома капусту.

Он переломил пополам ружье и вставил новую пульку.

— Сильное у вас оружие, — сказала женщина, — зверь.

У женщины немолодое лицо, наведенные брови и маленькие, по-детски розовые уши, за которые она то и дело закладывала грубо завитые пряди волос.

— Приготовьсь, — сказал дядя Вася.

Женщина долго примащивалась, отыскивая удобный упор на прилавке, и вскинула ружье. Ее резкие, энергичные ухватки говорили об опыте, но совсем другом, имеющем мало общего о духовым ружьем и лотерейными мишенями.

«Бах!» — пальнуло наконец ружье. Женщина волновалась.

Она переломила ружье, вкладывая в каждое движение куда больше силы, чем требовалось. «Бах!» На этот раз в ответ хлопнул пистон сраженной мишени маленькой пушки. Потом свалилась голубая бабочка, завертелись крылья мельницы. Женщина кинула на прилавок смятую рублевку.

— Заберите пока что, — сказал дядя Вася.

Ей полагались премиальные. Он пошел за прилавок поднимать мишени, и его протез гремел, как уключина в лодке.

— Настя! — позвал мужчина в парусиновом, туго облегающем пиджаке, томясь с буханкой белого хлеба под мышкой. — Пошли уже?

— Отстань! — сказала женщина, не оборачиваясь, и отвела за ухо прядку волос. — Я в отпуске гуляю.

Дядя Вася отсчитывал пульки, высыпал их с ладони на прилавок и все не отходил от женщины.

Несколько посетителей с ружьями в руках ждали, пока она Отстреляется, Она целилась в «спутник» — новую, самую трудную мишень. Если попасть в него, маленький шарик завертится вокруг большого, вокруг «земли». Но «спутник» оставался неуязвим.

— Анастасия! — позвал мужчина.

— Не игран на нервах. Тебя просят.

Женщина прикупила пульки, легла на прилавок и целилась.

Платье на ней задралось и открыло высокие икры. Ее голые ноги будто принадлежали другой женщине, с более легким и. молодым телом.

— Ладно, — сказала она, досадуя, что никак не удается попасть в «спутник», и напоследок прицелилась в зайца, танцующего с полотенцем.

Заяц свалился.

— Дай-ка, Вася, — сказал Лабоданов. — Мое?

Он проверил ружье и, стоя боком, вполоборота, высматривал, по какой мишени бить.

«Надо же, — подумала Жужелка, — у него даже ружье свое здесь есть». Второй год она живет рядом с тиром, а не была здесь, кажется, с самого пятого класса. Она украдкой потрогала волосы, они были еще сырые.

Женщина, заметив, что ожидавший ее мужчина ушел, стала торопливо расплачиваться.

— Вася! — громко сказал Лабоданов. — Самому подлезть?

— Ни-ни! Запрещено. — Он посмотрел вслед женщине, усмехнулся. Перерабатывает нашего брата. Видал? Это же партизаны. Мост через Кальмиус взрывали. Ты что-нибудь знаешь про это?

— Я знаю! — звонким, срывающимся голосом сказала Жужелка.

— Изучали в школе, — сказал Лабоданов и прицелился в «спутник».

— Ну-ка, положи ружье. Инструкция для всех одинакова.

Дядя Вася ушел за прилавок, гремя протезом, и принялся устанавливать сбитые мишени. Пока он не вернется назад, ружье в руки брать не разрешается.

— Приготовьсь, — сказал он, ковыляя назад.

— Бью по «спутнику», — объявил Лабоданов.

— Раньше тебя тут желающие есть.

— Свирепо, — сказал Лабоданов и положил ружье. — Тогда жду.

Солидный гражданин без рубашки, в одной белой сетке, прицелился. Он стрелял в «спутника», но все мимо.

— Ерунда! — сказал он, недоумевая и рассердившись в конце концов. — В него попасть невозможно. Или ж испорчен — не вертится.

— Сейчас увидите, — сказал, улыбаясь, Лабоданов и посмотрел на Жужелку. И невидимая ниточка перекинулась от него к ней.

Гражданин критически оглядел Лабоданова и направился к двери.

— Спортсмен! — раздраженно сказал он, хотя явно хотел сказать что-то похлеще. Белая спина его колыхалась в сетке.

Подталкивая друг друга, хихикая, два паренька прилегли с ружьями на прилавок и замерли.

— Вы по «спутнику»? — спросил их Лабоданов.

Они покачали головами. Лабоданов прицелился.

Раздался выстрел. Жужелка вздрогнула. Лабоданов снова целился. Оба паренька не стали стрелять, следя за ним. Лабоданов выстрелил.

— Готово! — сказал один паренек, и они оба засмеялись от удовольствия.

Жужелка подошла ближе, посмотреть, как кружится «спутник».

— Вы тоже интересуетесь? — спросил дядя Вася.

Жужелка замотала головой и засмеялась. Она была очень горда за Лабоданова.

Лабоданов продолжал стрелять теперь уже по другим мишеням, а она стояла рядом, не отрываясь следила за ним.

— Спортсмен! — сказал дядя Вася. — Ты у меня сегодня все пульки за премию перетаскаешь.

Но Лабоданов бросил стрелять.

— Отдай за меня ребятам. Я кончил. — Он повел Жужелку на улицу.

Они немного прошли молча и остановились. Настроение у Лабоданова спало. Он курил, поглядывая на проходящих мимо людей.

— Так ты передай Брэнди, что я его жду. Не забудь.

— Да, да. Я не забуду.

Вдруг он пристально посмотрел на нее.

— Девушка Клеопатра! — сказал он точно так же, как в первый раз, когда они познакомились, и бросил недокуренную сигарету.

— Клена, — мягко поправила Жужелка.

— Девушка Клена! Нет, лучше Клеопатра. — Он приблизился к ней и взял ее за руки повыше локтя, и Жужелке стало вдруг страшно отчего-то. — Слушай же. Сегодня в восемь часов, нет в девять. Так в девять, поняла? Приходи в парк, к памятнику, ну знаешь — крыло самолета у обрыва. Вот туда. Буду ждать. А теперь я ушел. — Он сжал ее руки. — Так в девять, значит.

Она молча кивнула, соглашаясь. Его раскачивающаяся спина вскоре скрылась из виду. Жужелка потрогала волосы и пошла, прижимая локтем учебник.

Рано утром он тихо встал, чтоб бежать от дознаний и не глядеть в честные глаза людей, никогда не нарушавших никаких законов. Но в двери о. н столкнулся с матерью. Увидел ее измученное лицо, понял, что она не спала. Она не проронила ни звука. Это было совсем не похоже на нее. Лешка готов был куда-нибудь провалиться, чтоб не причинять ей таких страданий.

За воротами он вспомнил о ста рублях, лежавших в кармане брюк, и теперь все время ощущал их, точно это камни, а карман, казалось ему, тяжело набит и топорщился, и в то же время эти сто рублей волновали его — у него никогда не было таких денег.

Он не мог окончательно прийти в себя и трезво обо всем подумать. Он чувствовал себя главным действующим лицом в каком-то странном спектакле, который неизвестно еще чем окончится. И от этой неизвестности слегка дух захватывало.

Обгоняя его, ехали в порт битком набитые людьми, истошно звенящие трамваи. Дул сильный норд-ост, раскачивал ветки деревьев. Прямо перед Лешкой и дальше по всей глубине малолюдной улицы медленным белым дождем осыпалась акация.

Лешка вдруг подумал, что какой-нибудь день всего остался ему, чтоб так ходить, смотреть. От этой нелепой мысли в висках принялось стучать. Он присел на лавочку у чужих ворот. Ему необходимо было все обдумать.

Но на месте не сиделось. Он вскочил и быстро пошел отсюда, с этой тихой улички, на проспект, в толпу.

Он шел по проспекту, больше всего на свете желая, чтобы сейчас что-нибудь произошло: выбежал бы на мостовую ребенок, и Лешка ринулся, выхватил бы его из-под самой машины. Или загорелся дом, и Лешка бросился бы в огонь и появился перед толпой с пострадавшим на руках, сам тоже сильно обгоревший.

И все поняли бы, чего Леша Колпаков стоит, что он на самом деле собой представляет.

Вдруг кто-то сильно дернул Лешку за рукав. Он обернулся.

— Помоги, парень! Опаздываю! — выдохнула ему в лицо незнакомая девушка в тюбетейке и темных очках.

Он не сообразил еще, чего от него хотят, как в руках у него оказались тяжелый мешок и парусиновый саквояж.

— Не тяжело? Донесешь?

Он тупо кивнул. А девушка возбужденно торопила его:

— Девятнадцать минут осталось до отхода эшелона! Учти!

Она пошла вперед, торопясь, спотыкаясь от волнения, от боязни опоздать на поезд, изредка оборачиваясь всем телом.

Он тащился за ней, как дурак, как лопух, как груженый ишак, которым каждый может помыкать на свой лад. Какого черта! Мелькнуло: Лабоданов никогда не дал бы себя так облапошить. Он догнал девушку и, идя с ней рядом, спросил:

— А чего вы не поехали на трамвае?

— Ох, эти трамваи! Задержка бывает. Не могу рисковать.

Он не успел ей возразить, как уже замелькали впереди черные спортивные шаровары да подпрыгивающий на спине рюкзак и тюбетейка над ним.

Они пошли по мостовой-так казалось почему-то быстрее.

Асфальт сменился булыжником. Спускались под гору. Ветер гнал пыль им в спину. Мимо проносились, подскакивая, машины.

Лешка нервничал, заразившись незаметно для, себя беспокойством — не опоздать бы.

По сторонам лепились старые одноэтажные дома под черепичной крышей. Будочка холодного сапожника. Бойкая парикмахерская с одним оконцем, вделанным в двери. Показалась вокзальная площадь. Трамвай, скрежеща, давал круг, огибая клумбу в центре площади. Вокзал. Сумрачно, прохладно и пусто внутри. А у выхода на перрон-толчея пассажиров, узлов, чемоданов. Вслед за девушкой, решительно расталкивающей всех, Лешка протиснулся к выходу под ожесточенную брань публики.

— На целину где состав? — крикнула девушка дежурному, и тот махнул рукой:

— За переездом.

И тогда девушка побежала из последних сил по перрону, и рюкзак прыгал у нее на спине. И Лешка бежал за ней, задевая тяжелым мешком об асфальт. У опущенного шлагбаума ждала подвода, запряженная двумя лошадьми. Стрелочница держала в сложенных на животе руках зеленый флажок.

— Вон-на! — указала стрелочница на видневшийся на путях состав.

Но в этом уже не было нужды. Было понятно, что это он, целинный, весь в плакатах, гомонящий, облепленный шумным народом.

— Успели! — обернувшись к Лешке темными очками, выдохнула девушка. Она шла вдоль вагонов, расталкивая провожающих, спрашивая: — Где фармацевтический техникум? Фармацевты где?

Из теплушек неслось пение, и было пестро, шумно.

— Лизка! Лизка! Девочки, Лизка! — закричали, замахали руками, перевешиваясь через перекладину в раздвинутых дверях теплушки.

И Лешкина девушка в тюбетейке завопила счастливо:

— Девочки! Девчонки, милые! Это я! Ох, девчонки, держите консервы!

Ахая, тормоша Лизку, бранясь: «Ах, чтоб тебя, дуреха! Чуть не опоздала!», девчата подхватили мешок у Лешки и передали в вагон. И туда же уплыл парусиновый саквояж. Парень в берете, проходя мимо, деловито сообщал:

— Салют, девоньки] Подтягивайся в вагон! Сейчас двинемся…

Зазвучал горн, В груди у Лешки тревожно отозвалось. Все встрепенулись, замолкли и полезли поспешно в вагоны.

Лизка сняла очки, вытерла скомканной тюбетейкой лицо и крепко встряхнула Лешкину руку.

— Ну, пока. Спасибо тебе. — Она вдруг быстро приблизила к нему распаренное, все в красно-белых пятнах лицо и чмокнула его в щеку. И тут же кто-то другой с торчащими из-под платочка косицами, вывернувшись из-под ее руки, тоже громко чмокнул Лешку.

— А ну вас, — сказал, смутившись, Лешка. — Много вас тут.

— Жди меня! — крикнула девушка с косицами. — И я вернусь! Быть может!

Она протянула руки, и девчата втащили ее, а за ней Лизку в вагон. И теперь они обе стояли в первом ряду, навалившись животами на перекладину, а на них напирали сзади и кричали ему:

— Поехали с нами!

Кто-то затянул:

Мы поедем на Луну, Там засеем целину…

Состав тронулся. Девчата замахали, закричали что-то Лешке, но невозможно было разобрать что. Лешка тоже махал им и взволнованный шел рядом с вагоном. Его. так и подмывало вскочить к ним в вагон и уехать далеко-далеко от Лабоданова и Славки, от Баныкина, от милиции… Вагон стал обгонять его, и он отбежал, быстро вскарабкался на откос, чтобы девчата в теплушке еще раз увидели его и помахали.

Мимо поползли вагоны, разукрашенные плакатами:

Нос не вешай, Дорога трудна. Спи, ешь — Впереди целина.

«Не кантовать! Девушки»-это еще на одном вагоне, где едут девушки.

«Даешь целину!»

И в каждом вагоне, навалившись всем скопом на переклада ны, махали руками и пели. И в каждом пели что-нибудь свое, а оркестр играл свое, и стояла веселая неразбериха от проезжающих мимо хоров.

Эх, бей дробней, Сапог не жалей. Заработаем мы с милым Больше тыщи трудодней.

Проплыла вагон-лавка; прилавок, весы, дядька в белом халате за прилавком — прямо как на сцене.

Состав оборвался и пошел, вихляя хвостом. Открылись заслоненные им маленькие дома рыбаков и в проемах между ними — море.

Провожающие, стоя на откосе, все махали вслед ушедшему эшелону, и Лешка махал со всеми. Оркестр немного еще поиграл, пока состав не скрылся из виду. Потом музыка разом оборвалась, и все стали расходиться.

А Лешка все еще стоял и смотрел на железнодорожный путь, желто-серый от размолотого ракушечника, лежащего между шпал.

Баныкин вошел в ворота под номером двадцать два. Во дворе он застал лишь одну старуху. Она стояла у летней мазаной печки, помешивая ложкой в кастрюле; концы серого шерстяного платка, лежащего у нее на плечах, скрещиваясь на груди, были стянуты узлом на спине.

Небольшая белая собака — Баныкин вступил, видимо, в подведомственный ей сектор двора — приподнялась с нагретого булыжника и служебно залаяла.

— Цыц, Пальма, гуляй себе, — сказала, обернувшись, старуха, и глаза ее из-под сизых нависших век с любопытством оглядели пришельца.

Это была такая заядлая старость, что Баныкин оробел.

— Бабушка, можно вас?

— Вы к нам? Отчего же, пожалуйста.

Чему-то обрадовавшись и хитровато щурясь, она отставила с огня кастрюлю, вытерла о фартук руки и зашелестела легкими подошвами, ведя его за собой. Перед входной дверью старуха проделала какие-то заклинательные, как показалось сначала Баныкину, движения.

— Кш, кш! Несчастные! — размахивая темными руками, ругала она мух, облепивших дверь. — Кто-то сало есть собирается, кабана на дворе держит, а ты изволь мух кормить! Не хочется связываться, а то б живо этого кабана дух тут простыл!..

А где ж ваш чемодан? — спросила она вдруг, впуская Баныкина в дом.

— Какой чемодан? Зачем он мне?

— Ну ладно, — сказала она, быстро соглашаясь. — А все же лучше, конечно, когда с вещами. Нам спокойнее, ведь мы еще не знакомы. А узнаем, тогда можно и без чемодана. А по части чистоты спросите любого.

Она юркнула мимо него и, став у изголовья двух пустующих, чисто застеленных коек, сказала:

— Ну, какая больше нравится? Выбирайте.

Баныкин окончательно смутился:

— Да мне не нужна койка.

— Не нужна? Вы разве не командированный?

Он покачал головой. Старуха разочарованно замолчала.

— Мне тут, бабушка, кое-что спросить вас надо.

— Я думала, вас из ЖКО прислали, с завода.

— Я, откровенно говоря, из милиции. Вернее, из бригады содействия.

— О господи! — тихо, испуганно вздохнула старуха и взялась рукой за голову.

— Мне тут кое-что узнать надо у вас о ваших соседях по двору.

— Ой, как мне бьет в голову! Я ничего не слышу.

Зачем только она вышла ночью? Зачем впуталась в это несчастье?

Старуха украдкой разглядывала пришельца. Соломенную шляпу он не снял; она прочно сидела на голове, слегка набекрень, и вид у него — был залихватский.

— Колпаков Алексей Степанович вам известен? — спросил он.

— Это Лешка, что ли? — сильно волнуясь, спросила старуха.

— Ну да, Лешка.

— Господи, чего только придумают — Алексей Степанович.

Как же, знаю его с самых детских лет. Раз как-то внучку мою подбил на коньках. А так больше ничего особенного. Прекрасный мальчик.

«О боже мой, — вздыхала она про себя. — Что теперь будет?

Что будет? Хоть бы дочка пришла скорее…»

— А поесть у вас дают?

Баныкин не понял ее.

— Когда забираете человека…

— Уж как-нибудь, — сказал он неохотно.

Старуха неотрывно следила за ним. Из-под темного головного платка спускалась на лоб ей белая планка поддетого вниз второго платка. И глаза из-под белой полоски живо поблескивали.

— А родителей его и, так сказать, окружение, — скованно сказал Баныкин, — вы знаете?

— Знать-то знаю, да вот глаз…

— Что глаз?

Она повернула к нему лицо, старательно приподняв темные веки, и Баныкин увидел, что один глаз у нее будто затянут пленкой.

— Катаракта. Уже давно пора резать. А никак не соглашаются из-за гипертонии… Да вы сядьте.

Он нащупал сиденье, опустился на стул и вздохнул. Ну, какие еще болячки станет показывать ему старуха? Ему было стыдно и неловко, и он проклинал себя, что связался с ней, надо было прямо идти к родителям.

Но тут старухе самой в диковинку показалось, что она так смело и вроде бы запросто ведет себя с «человеком из милиции».

Она замешкалась в отдалении от него у столика и ни с того ни с сего щелкнула выключателем приемника.

— Ну? Чего ж ты молчишь? — спрашивала она у приемника, привалясь впалой грудью к его полированной коробке и лукаво поглядывая на Баныкина.

Она улыбалась, и удлиненный нижний зуб, неправильно прикусывающий верхний ряд, придавал ее лицу страшно хитрое выражение.

Баныкин строго спросил:

— Вы можете дать характеристику родителям Алексея Колпакова и его окружению?

— Характеристику? — Старуха важно задумалась. — Вот мать у него, например, красавица. Только поглядеть. А до чего же как соседка приятная. Прошлый год я перец не готовила н… зиму, не мариновала. Врач запретил мне его есть. Из-за катара дыхательных путей. Слышите, как дает себя знать? Кх-кх! — покашляла старуха. — Так соседка, бывало, навестит и перчика мне принесет.

Испуг ее окончательно прошел, и теперь старуха сновала по комнате и маялась, заглядывая в окно, — ей хотелось, чтоб хоть кто-нибудь из соседей увидел, что в старухе Кечеджи нуждается должностное лицо.

— Вы придерживайтесь относительно родителей Алексея Колпакова, попросил Баныкин.

— Пожалуйста, — охотно согласилась старуха. — Ну, мать иногда на него обижается. Даже заплачет другой раз. Каждому, как ни говорите, хочется, чтобы свое дитя в люди вышло… Ай, вот и она как раз идет!

Баныкин поглядел поверх головы старухи в окно, поспешно простился и вышел.

По двору шла женщина в белом платье, с большой продовольственной сумкой в руках. Баныкин подождал, пока она скрылась за дверью, и тогда постучал. Ему тут же открыли. Он сказал бодро:

— Здравствуйте. Я из комсомольской бригады содействия милиции.

— Очень приятно, — сказала Лешкина мать, попятившись в замешательстве.

Он прошел за нею в комнату.

— Я по поводу того, что случилось ночью. По поводу Алексея Колпакова.

Она возбужденно посмотрела на Баныкина и перевела взгляд на Матюшу, сидевшего с газетой тут же за столом.

— Вы присядьте, — сказал Матюша.

Баныкин охотно обернулся к'нему. С мужчиной говорить все же легче. Он сел, положив на стол перед собой соломенную шляпу. Матюша поднялся, снял со спинки стула пиджак и надел его. Он опустился на прежнее место напротив Баныкина и напряженно посмотрел на него. Баныкин почувствовал: он в курсе ночного происшествия.

— Этой ночью, находясь на посту, — г- старательно сказал Баныкин, — в конце Торговой улицы, внизу… Мной лично был задержан ваш сын.

— Его отец погиб в Берлине, — осторожно вставила мать.

Баныкин, тушуясь, закивал.

— Никогда б не подумал, что он во что-то замешан.

— В том-то и дело, — тяжело заговорил Матюша. — В том-то и дело, что он замешан. В остальном разберутся без нас.

— Тут какая-то грязная история, — избегая смотреть на мать, сказал Баныкин. — Я хотел размотать ее с вашей помощью.

— Грязь, грязь, — с нервным упорством подхватила мать, тиская руки, ужасная грязь. Это все из-за этой девчонки. Это она его подстрекает!

Баныкин изумился. Он откинулся на спинку стула.

— Неужели из-за девчонки?

— Да, да! Я сама ее видела ночью. Она пряталась тут во дворе.

— Какое это имеет значение? — остановил ее Матюша.

Мать испуганно посмотрела на него.

— Мы еще до вас решили: надо сообщить в милицию. Ведь правда, Матюша, мы так решили? — захлебываясь словами, растерянно твердила она. — Надо просить, чтобы его поскорей в армию взяли, не дожидаясь срока. Его нужно поскорей забрать от нее.

— Сообщить в милицию недолго.

— Я могу сказать одно. Он был обеспечен всем необходимым.

Больше того, он получал деньги и на сигареты и на кино. Мы сознательно шли на это, чтобы отсутствие денег не толкнуло его на что-нибудь такое, глухо, с усилием говорил Матюша.

Он поставил на стол локти и подпер ладонями голову. — Хотя, возможно, что не на все ее прихоти хватало. За это не поручусь.

— Прошлый год, когда на шаланде плавали, — сказал Баныкин растерянно, такой был старательный парнишка…

— Шаланда ничего серьезного не могла ему дать. Блажь одна. Распущенность, и ничего больше, — веско сказал Матюша.

— Ну, как сказать. Там у нас был случай… Так он здорово проявил себя.

Когда шел сюда, Баныкин собирался сделать строгое внушение родителям, чтоб знали, какая ответственность возлагается на них, — ведь в случае чего им придется брать сына на поруки.

Но разговор велся совсем не так, как надо. Стараясь держаться официально, он сказал:

— Допустим, вскроется тут уголовное преступление. Тогда что?

Мать, переводившая с Матюши на него воспаленные глаза, всхлипнула.

— Матвей Петоович вырастил его, он ничего для него не жалел. Боже мой! Учись только, пожалуйста. Получи законченное образование А он что сделал? Теперь ведь узнают на фабрике у Матвея Петровича… Ведь это железо по весу сдают.

— Если вскроется, что этот железный хлам, — сказал Баныкин, — который он куда-то волок… Его ведь тогда привлекут.

Матюша сложил газету, сурово провел ладонью по линии сгиба.

— Это будет для него хорошая встряска.

Под окном на улице кто-то громко вздохнул и пошел прочь, тихо шаркая подошвами.

— Матвей Петрович был для него всегда лучшим примером во всем. Это общее мнение всех, — еле слышно сказала мать.

Она сидела на стуле с окаменевшим лицом, теребя пряжку на своем поясе. — Может быть, его простят. Как вы думаете? Ведь он еще пока несовершеннолетний. К нему должны снисхождение иметь…

Матюша опять подпер ладонями голову, сурово, несчастно уставился в стол.

У ворот поджидала старуха Кечеджи. Она стояла сгорбившись, по-детски наивно прикусив палец во рту.

— Товарищ начальник!

— Ну, я товарищ начальник.

— Как же так! Родное дитя!

Баныкин смутился, поняв, что это она подслушивала под окном их разговор. Она взялась крючковатыми пальцами за лацкан его пиджака, не отпускала и уговаривала:

— Раз он молодой, не потерянный еще, из него человека можно сделать.

Лешка прошел мимо тира, у дверей которого стояла Жужелка. Она всплеснула руками, точно какая-нибудь особа из прошлого века.

— Ой! Где ж ты пропадал?

Она что-то еще крикнула ему вдогонку, но он не обернулся.

Жужелка шла за ним. Он это ясно чувствовал. Завернул за угол и остановился. Ну конечно, она подоспела тут же.

— Что ты натворил? Ты скажи! Слышишь? Ну скажи Она била сама не своя, уж больно серьезная — взрослая какая-то.

— Чего ты ходишь за мной?

— Как ты мог! Нет, ты скажи, как ты мог! Это совершенно не похоже на тебя. Я бы ни за что не поверила. Ни за что!

И все молчком. Если б я только знала.

— Интересно! Что б ты сделала?

— Я б никогда не допустила! Никогда!

— Не ори!

— Я теперь все узнала, что это такое было ночью.

— Колоссально! Что же ты узнала?

— Ты куда-то хотел отвезти это железо… и что-то, кажется, уже отвез.

— Ну и что?

— А это нельзя. Это же на завод идет. Ты что, забыл, как мы лом собирали? Ты все забыл!

— Перестань сейчас же дрожать!

— Я не дрожу. Если б я была мальчишкой, я бы тебя избила. Имей в виду-тебя Виктор Лабоданов ждет.

— А где ты его видела? Он что, приходил?

— Да! Приходил! Ты ему расскажи. Все расскажи, слышишь? Пусть он поговорит с тобой как следует.

Он пошел дальше. Жужелка опять потянулась за ним.

— А откуда ты узнала? Ну, насчет всего этого?

— Старуха Кечеджи говорила, она ужасно нервничает.

А мама сказала…

— Ну? Договаривай. Что там сказала мама?

— Нет, нет! Давай сейчас о чем-нибудь другом поговорим.

— Ты что за мной тащишься? Отстань или скажи наконец, что твоя мать сказала. Что еще за тайны мадридского двора?

Он остановился. Солнце пекло. Оно совершенно разморило людей, толпившихся с краю тротуара в ожидании трамвая.

— Она сказала, что ты теперь погибнешь.

— Опять орешь! Обязательно надо оповещать всю улицу.

О господи, она, кажется, собралась реветь.

— Это уж слишком. Я пока еще не покойник.

— Как я могла допустить такое!

— При чем ты тут? Вот еще глупости.

Кто-то там над ними пускал мыльные пузыри, и один из них, переливающийся всеми цветами, опустился на голову Жужелки и тут же лопнул. Она, конечно, не почувствовала. У нее было несчастное лицо.

— Помнишь, какой ты пришел с шаланды?

Он пожал плечами.

— Да знаешь, какой ты был — ты был красивый.

Он фыркнул, сильно покраснев. Он был очень польщен всетаки.

— Я думала, ты ищешь такое дело, чтоб тебя захватило.

И что ж поделать, если не сразу можешь найти. Главное, чтоб нашел. Потом ты придумал эту «грязнуху».

— Врал я тебе, что ли, про «грязнуху»? Врал, по-твоему?

Да завтра как раз окончательный ответ должны дать.

— Не перебивай меня! А я тебе верила. Я тебе потакала, понимаешь! Я тебя раз-вра-щала!

— Кончай психовать сейчас же.

Он полез в карман, но не в тот, где лежали деньги, он уже давно переложил сигареты в другой карман. Достал пачку. Последняя сигарета. Зажал сигарету губами. Бросил скомканную пачку. Закурил.

— Завтра схожу за ответом насчет «грязнухи». А это все ерунда. Притащу все их обрезки обратно, и все. Никто не подкопается.

Он врал с воодушевлением.

— Правда? С тобой ничего не будет?

— Ну, а ты как думала? Я уж не такой простачок.

Он сел на выщербленные ступеньки у дома, где они стояли.

Оказывается, тут диетическая столовая. Жужелка тоже села на ступеньки.

— Ты даешь честное слово, что никогда ничего такого больше не будет?

— Ну неужели!

— И что будешь работать и учиться…

— Ого! До чего торжественно.

Запахи, несущиеся из двери, прямо-таки не давали ему покоя. Он был зверски голоден — черт знает когда он последний раз ел.

Наконец-то она немного успокоилась. Пододвинулась и прислонилась к нему плечом. Он замер, боясь пошевельнуться. Господи, боже ты мой, если бы все, что он натворил, нужно было сделать для нее, да ему тогда — б ничего не было страшно!

Мыльные пузыри летели вниз. Люди, толпившиеся у края тротуара в ожидании трамвая, подставляли ладони, и пузыри опускались к ним на ладони или на ступеньки, где сидели Лешка и Жужелка, и тут же лопались. А сверху уже плыли новые.

Жужелка поднялась, задрала голову — на балконе стояла совсем маленькая девчонка в красном сарафане и старательно выдувала в соломинку мыльные пузыри.

Жужелка поправила широкий пояс на юбке. Она совсем успокоилась и повеселела.

— Я у тебя счас что-то спрошу, а ты обещай, что ответишь правду, ладно?

Лешка кивнул. Ну, ну. Что такое еще она придумала?

Она опять села на ступеньки, вытянула ноги и посмотрела на свои красные босоножки.

— Ты когда-нибудь ходил на свидание?

Он затянулся и покачал головой: нет, не ходил. Ведь она училась в одном с ним классе и уже второй год как жила в одном с ним дворе. Куда ж ему было ходить? Вдруг страшная догадка осенила его.

— А ты?

Она многозначительно молчала, рассматривая свои босоножки, из которых выглядывали пальцы.

Он вдруг испугался, что она возьмет и все сейчас выпалит откровенно. Она ведь не станет скрытничать, играть, возьмет и ляпнет все. Он не хотел ничего знать.

Он был один-одинешенек во всем мире перед лицом надвигающихся на него несчастий. Вообще-то всего день остался у него. Есть о чем говорить. Его посадят в тюрьму, а он еще ни разу не ходил на свидание.

Лабоданов ждал его неподалеку от своего дома. Он сказал, увидев Лешку:

— Я тебя жду уж часа два, наверно, ну прямо как девушку.

Я из-за тебя на работу сегодня не вышел.

Лешка молча протянул ему руку.

— Что-нибудь случилось? Главное, Брэнди, не коксовать. Ни при каких обстоятельствах. Усвоил?

Его привычный невозмутимый тон ободряюще подействовал на Лешку. Лабоданов все может. Ведь как он тогда в милиции выручил его. Он и сейчас что-нибудь придумает.

Лешка стал излагать все, что произошло ночью. Лабоданов иногда вставлял:

— Шикарно! Ты далеко полетишь, серая шейка!

И уныние этой ночи (лаял Султан, мочился возчик, потом возчик жаловался на здоровье, на прожорливость ишака, потом это мучное лицо «сторожа») отступило под возгласы Лабоданова. Все опять становилось похожим на приключение.

Они шли переговариваясь, точно между ними ничего не стояло и все было по-прежнему. В конце улицы свернули и увидели Славку, маячившего здесь на тот случай, если Лешка придет другим путем.

— Вот что, — сказал Лабоданов, — надо, чтоб тебя отец вызволил.

— Отчим, — поправил Лешка. — Он не вызволит.

— Я б ему сильно посоветовал. Зачем ему иметь неприятности?

Славка увидел их, подскочил.

— Что, сыпанулся? Провалил все!

— Заройся! — цыкнул на него Лабоданов.

Лешка побелел от злости. К тому же противно было видеть, до чего Славка струсил. Он ссутулился и тряс своей крохотной головой прямо перед носом у Лешки.

— Ты только не вздумай никого припутывать. Тебя Предупреждали! Ты крепко это запомни.

— Я и не собирался.

— Сам выкручивайся.

Лабоданов протянул Лешке сигареты, было видно — он что-то обдумывал. Он стал выяснять, записали ли те, кто задержал Лешку, адрес возчика или номер его повозки. Лешка отвечал через силу; при Славке не хотелось говорить.

— Кажется, нет.

В самом деле, вроде бы они не записывали. Они ведь не сыщики, не такие дошлые, расторопные-обыкновенные ребята.

Лабодаяов обрадовался:

— Порядок. Значит, как он тебя завтра поведет в милицию, ты держись твердо: вез на свалку. Кто просил, по чьему поручению? Ни по чьему. Сам. Надоело, что двор захламляют, хотел очистить, площадку сделать. Ну там, для волейбола или для городков, как больше подходит, смотри сам. Вот так. Потянет? Логично?

Лешка кивнул:

— Логично.

Они продолжали разговаривать, шатаясь по улицам, а к себе Лабоданов не завел их, хотя дома у него никого нет: отец дежурит до ночи на станции, а мать с младшим братишкой в деревне.

— Напирай на борьбу за культуру, насчет спорта и так далее.

Славка восхищенно смотрел в рот Лабоданову. Сам он только и способен был сейчас на то, чтобы дрожать.

— Только мне надо эти обрезки назад перетаскать. Пусть Славка поможет мне перетаскать.

— Ты что, забыл, что мне нельзя?

Это Славка, значит, опять намекает на то, что отец дерет его. Привык играть на этом, прятаться за спины, сухим выходить из воды.

Лешка разъярился вконец:

— Ты что, уже окончательно в подлость впал?

Славка только хмыкнул, кисло улыбнувшись, и на всякий случаи попятился. Так бы и въехать в его наглую физиономию.

— Замолкните! Вы что! Надо было раньше смотреть. Я же вам говорил: уголовщиной пахнет, куда лезете?

Говорить-.то Лабоданов говорил, но и тогда, а сейчас и подавно Лешка не поверил в его искренность. Уж конечно Лабоданов свою роль играет во всей этой истории. Да и без него Славка шагу не осмелился бы ступить. Ох, этот Славка!

— Это же падло настоящее!

Лабоданов с досадой оборвал его:

— Не сумели скрутить динамо, а теперь раскисли.

Лабоданов, конечно, презирает его за то, что он неудачлив, не сумел провернуть все как надо, попался.

— Все равно, — упрямо сказал Лешка. — Я все равно это железо у них назад отниму.

— В истерику, значит. Пошуметь захотелось. Давай. Только потом не плачь. — Лабоданов бросил окурок, придавил его носком туфля. — А тебя, заметь, уже завтра допрашивать будут.

Так что ты подготовься все-таки. Вызубри, если на себя не надеешься. Его вдруг осенило: — Если тебе уж так хочется забрать железо, так ты оттащи его прямо на свалку. Это там, недалеко. Тогда всё — концы в воду, и никто не подкопается.

Разумно? Теперь так. Если ж они там что-то накололи и это не потянет, возьмешь все на себя. Тебя ведь предупреждали.

— А я не отказываюсь.

— Кому ж, как не тебе. Ты ведь несовершеннолетний, — опять влез Славка.

— Будешь как надо держаться, никого не втянешь, так в крайнем случае через год выйдешь — тебе денег отвалят. Такой у них порядок! Это железно. Люди верные.

Господи, это он об этих ряженых, что ли? Гнусные фигуры.

— Это точно. Будешь при деньгах, какие тебе и не снились, — как ни в чем не бывало охотно подтвердил Славка.

— Плевать я хотел на их деньги.

— Придержи, Брэнди, слюну. Деньги, между прочим, — это все!

— Ха! Деньги-это самый ценный продукт. Они имеют свойство все покупать. Я-то это знаю. С ними красиво жить можно. — Славка прищелкнул пальцами, намекая на какие-то свои похождения.

Ну и скотина! Уже успокоился! Считает, что все уладилось, во всяком случае для него. Лешку просто зло взяло: «Ты же, подлец, подстроил мне все это!» Гордость не позволяла высказать.

Деньги лежали у него в правом кармане. Он очень боялся, что Славка и Лабоданов узнают об этом. Он все равно не даст к ним притронуться. Но они, посматривая на часы, переглядывались между собой. Им ничто не угрожало, и они готовы были забыть о нем. Он упрямо сказал:

— Деньги — это, конечно, вещь. Все-таки имеет какое-то значение, откуда они взялись, Если, конечно, совесть иметь.

— Ты в бога веришь? — быстро спросил Лабоданов.

— А ну.

— Я серьезно. Если веришь, тогда все понятно. Уважаю даже. А если нет тогда ты младенец. Не созрел до понимания жизни.

Славка одобрительно хмыкнул.

— Мне эти понятия насчет совести отбили еще в нежном возрасте. Спасибо за науку. — Лабоданов выразительно сплюнул.

Он был раззадорен чем-то. — В суде такой громадный мужик, судья, как через стол в меня впился — никогда не забуду. Как рявкнет: «Ты-вор! Понимаешь? Вор!»

— А за что? — спросил Лешка оторопело. Лабоданов никогда не был с ним так откровенен.

— Вот именно-за что? Два листа толя на соседнем дворе, на строительстве, взял. Покрыть голубятню мне нечем было.

Голуби тогда еще в моду не попали. В суд потащили. Теперь-то на поруки отдают. А тогда-то — не-ет. Судья как рявкнет: «Вор!»

И опять, и опять. Полный зал народу. А я шкет-двенадцать лет. Меня трясет, думал-сейчас умру: я, значит, вор? С тех пор ничего не страшно. Как бы ни назвали.

Славка подхватил:

— А чего тут пугаться! Этого Брэнди не испугается. Правда?

Он нагнулся, заглядывая Лешке в лицо, и Лешка увидел тоскливые Славкины глаза.

— Тебе родитель не поможет? — заискивая, спросил он.

— Нет, конечно, — жестко ответил Лешка.

Они, похоже, втянули его в расчете на Матюшу.

Славка вздохнул. Лабоданов сказал наставительно и дружески:

— Боритесь за жизнь. Всеми силами.

Он взглянул на часы и постучал по стеклу:

— Время.

— Время, — также со значением подтвердил Славка. — Мне еще за Нинкой зайти.

Он протянул Лешке руку, и Лешка опять увидел тоскливые Славкины глаза: они были куда выразительнее его слов. Он уходил, вихляя боками, развязный, жалкий.

— Держи. — Лабоданов протягивал сигареты.

Лешка встретился с ним взглядом. И сразу стало трудно дышать, точно воздух уплотнился, оттого что они остались вдвоем.

— Пройдем отсюда, — предложил Лабоданов.

Они пошли. Идти все же было лучше, чем стоять так друг против друга.

Дальше тротуар по краю был разворочен — здесь делали газон. Идти приходилось по неповрежденной части тротуара, держась ближе к домам. Рабочий день давно закончился. На развороченном асфальте, в земле, у сваленных плит беспокойно копошилась детвора.

Лешка глубоко затягивался дымом. Он чувствовал: Лабоданов сбоку все время посматривает на него, и это было неприятно, потому что Жужелка, как он ни отгонял ее, стояла тут между ними.

— Послушай, Брэнци. Это так бывает, имей в виду. Сыпанулся человек, и у него в голове все вверх тормашками полетело.

Лешка пожал плечами. Не нужен ему этот участливый тон.

Еще размякнешь, чего доброго. Ему теперь надо быть начеку: сухим и подтянутым. В сущности, можно считать, что его уже захлопнули в коробочку. О чем тут еще говорить?

— Ты это усвой. Все это оттого, что сыпанулся. С досады начинаешь прикидывать: честно, нечестно? Это все мура. Таких понятий ни у кого нет, имей в виду.

Они посторонились и очутились на куче сколотого асфальта.

Стоять тут было не совсем удобно, зато их больше не толкали.

Лабоданов быстро взглянул на часы.

— Возникает вопрос? Ты не стесняйся. Что делать, как жить?

Лешка напряженно смотрел на стриженную под «ежик» голову Лабоданова, просвечивающую на висках кожу, молчал. Ему надо было понять, на кого он оставляет Жужелку.

— Все вполне логично. Тут одно: или в сторону отойти, махнуть рукой что бог пошлет, или приспособляйся, как все.

Лично я это усвоил порядочно давно. Мой вариант такой: держаться в стороне, но приспособляться. Вовсю. С учетом всех условий. В общем то и другое в интересах собственной жизни.

Лешка хмуро слушал. Говорит он красиво, ничего не скажешь.

Сразу виден сильный характер в человеке. Но какого черта он поучает? Надоело в конце концов. Неприятно кольнула мысль: перед Жужелкой он вот так же красуется.

— Надо только всю механику жизни освоить. Запросто.

В общем если не терять голову, то можно не плестись в стаде, а взять свое, что тебе положено. Согласен?

Лешка медленно покачал головой.

— Что всем, то и мне. А урывать для себя и все такое…

Противно в конце концов.

Лабоданов неожиданно покладисто сказал:

— Надо тебе иметь цель в жизни. (Ну прямо Матюша!) А то все мечешься, болтыхаешься.

Это верно. Он только трепыхается, чувствует что-то, а даже возразить как надо не может.

Лабодаиов дал наконец волю своей ярости:

— А я жить хочу. Понимаешь? На других ребят деньги могут сами свалиться: родители, например, оставят что-нибудь ценное после себя на земле. А нам надеяться не на кого. Мы сами должны бороться за жизнь.

Он еще говорил что-то, но Лешка плохо слушал. Они совсем чужие. И Как только он подумал об этом, на него стала наползать зеленая тоска. Всего день оставалось ему разгуливать, а тут рвались на глазах последние связи.

— Если ты не уяснишь, — сказал Лабоданов, — дохлое твое дело. Сжует тебя в два счета. И не заметишь.

Чего он все наседает со своими наставлениями? Может, чтобы крепче себя самому чувствовать?

— Послушай, Виктор, только честно. Ты как относишься к Клене? — выпалил и сразу одеревенел.

Лабоданов быстро и с интересом глянул на него.

— Она мне нравится.

— А как ты относишься к ней? Понимаешь? Как относишься?

Ему показалось, Лабоданов усмехнулся, и он понял, что сейчас, в эти минуты, теряет в его глазах последнее.

— Девчонка-как все, — сказал Лабоданов и опять взглянул на часы.

— Нет! Не как все! Не как все!

— Да замолчи ты! Публику собираешь. Опять истерика.

Если б Лабоданов ответил иначе, если б он относился к Жужелке по-настоящему, Лешка не произнес бы больше ни слова, отвалился бы тут же от него.

Он огляделся. Прямо под ногами у него копошились две маленькие девочки, растаскивая сложенные стопкой плиты. На мостовой — мальчишка, присев на корточки, бил куском асфальта по булыжнику.

— Имей в виду… Если с ней что-нибудь… — с отчаянной угрозой сказал он.

Как в тумане, он увидел неподвижное лицо Лабоданова. Потом оно поморщилось.

— Несерьезно, Брэнди. Чего ты волнуешься? Женский пол — наше общее достояние.

И добавил, как всегда наставительно:

— Уж если у тебя прорезался интерес к этому… Тут кое-что надо уметь. Во-первых, надо уметь овладевать своим объектом с первого взгляда…

Лешка сунул руки в карманы, он весь напрягся до последнего. Перед ним, точно в каком-то тумане, покачивалось незнакомое, плоское, неживое лицо Лабоданова.

В городском парке над обрывом, уводящим к морю, взметнулось крыло самолета — памятник погибшему в войну герою-летчику.

Где-то внизу за зарослями акации, где так и вьются белые мотыльки, гудки паровозов, стук вагонов, белые домики в зелени и багряные, точно подожженные солнцем, черепичные кровли. Лают собаки. А правее-пляжи и мост, перекинутый через железнодорожное полотно. И море. Море серебристое. Парусник в море, просветлевший, бесцветный горизонт. Молоденький месяц в зеленовато-заголубевшем небе.

Крыло самолета встает над морем. И кажется: нет там внизу жизни, такой уютной отсюда, с обрыв? — только крыло и море.

Сюда в парк, к памятнику, на первое свое свидание пришла Жужелка раньше назначенного ей времени. Кое-где на скамейках сидели парни и девушки, уткнувшись в учебники. Жужелка села на пустую скамейку. Ползали муравьи по присыпанной цветным песком дорожке. Мохнатая гусеница вползла на ногу Жужелке, и Жужелка сбросила ее.

Садилось солнце, его лучи окрасили багрянцем крыло самолета.

Отец Жужелки не был летчиком, и такой памятник ему бы не поставили. Но в глубине парка есть другая могила — братская могила, прикрытая бетонной плитой. Жужелка иногда приходит в парк постоять у плиты, на которой написано: «Павшим в Отечественную войну». Она представляет себе, что Федя Халпакчи, ее отец, которого она не знала, лежит здесь, в могиле, придавленной плитой.

Но это одно лишь воображение. Федя Халпакчи не может быть похоронен здесь. Он погиб при взрыве моста через Кальмиус, и река унесла его в море. На праздниках, когда мать выпивала, она плакала, ей мерещилось, что мужа ее, Федю. носит по морю. Только он один мил, люб и дорог ей, а его нет и не будет, и жизнь ее обездолена навеки. «Любовь-это все, — говорила мать. — Без нее никакой жизни». У нее так много слов о любви, о злой разлуке и ожидании, что, когда она пристрастилась гадать, к ней потянулись солдатские вдовы.

Что же такое любовь? «А я ведь из-за тебя пришел!», и голубые глаза, от которых невозможно оторвать взгляд и до озноба страшно глядеть в них. И руки, державшие ее руки. Может, это и есть любовь?

Она сидела у памятника, в условленном месте на скамейке.

По какой бы дорожке он ни шел сюда, она бы увидела его.

Но она не смотрела по сторонам. Она следила за муравьями, ползающими у скамейки по песку, и ждала, когда он сам подойдет и окликнет ее.

Он окликнет ее, и они заговорят Но о чем же? Она должна ему что-то сказать, ведь она пришла на свидание, но что же, господи? Что говорят друг другу люди на свидании?

Минутами становилось так неловко, так обременительно от всего этого, что ей хотелось, чтобы Лабоданов не приходил совсем.

Мальчишка с пустой бутылкой под мышкой шнырял у кустов акации, растущих по сторонам скамейки, охотясь за мотыльками. Он ловил их прямо ладонью и запихивал в карман.

— Отпусти ты бабочку! — не выдержала Жужелка.

Он не подумал даже обернуться, сказал резонно:

— А они — будущие гусеницы.

Словил еще одну и сунул руку в карман.

— У меня уже полный карман!

Заиграл духовой оркестр, заглушил голос местного диктора, Напомнившего о месячнике безопасности движения в городе. Под музыку живей побежали струйки фонтана, и бронзовый мальчик, восседавший в центре фонтана, радостно заискрился, благосклонно взирая на больших лягушек, выпускающих изо рта прямо на него водяные струйки.

— Приветствую вас всесторонне и разнообразно!

Жужелка вздрогнула. Перед ней стоял Славка.

— Что поделываешь тут? Кого ждешь? — Он спрашивал настойчиво, с каким-то подвохом, наслаждаясь ее замешательством.

— Никого.

Он заметил на коленях у нее учебник.

— А! Занятия на свежем воздухе. Экзамен? Как-нибудь скинешь. — Он достал из кармана пачку сигарет, заглянул в нее. — Не куришь? Печально. Скомкал пустую пачку и зашвырнул в кусты. — А куда потом подашься, после экзаменов?

— Куда-нибудь.

— Валяй к нам, в. пищевой техникум.

— Вот еще.

Ну чего он торчит тут, вяжется с разговором?

— На институт метишь? Не стоит. Послушай меня. Плохого не посоветую. Топай в какой-нибудь дохленький техникум вроде нашего. Есть знакомые ребята, прошлый год окончили, устроились ничего. На рефрижераторах ездят. Левые заработки. Жить можно.

— Но ведь неинтересно, — натянуто, с высокомерием сказала Жужелка.

Он продолжал свое:

— Охота была ишачить в институте! Кто-то потом пойдет наверх, а мы — в глубину. И получай свои восемьсот восемьдесят! В крайнем случае лет через пять-тысяча сто. И крышка! — Он отрубил ребром ладони под горлом два раза-точно жест Лабоданова. Это сходство было неприятно Жужелке. — Уж я-то знаю ставки.

— Что ж, по-твоему, — с неприязнью сказала Жужелка, — вся жизнь сводится к деньгам? И потом, если ты все равно бу~ дешь получать восемьсот восемьдесят, то пусть хоть на более интересной работе.

Славка не ответил, вскинул бровь.

— Так вот. — Он многозначительно помолчал. — Виктор Лабоданов передает через меня: он немного задержится.

Жужелка вспыхнула, пораженная. Она посмотрела на дорожку, ведущую к входным воротам парка. Там маячила девушка, та самая, которую Жужелка видела дома у Лабоданова.

Она прогуливалась по красному песку, в том же самом платье, облегающем ее стройную, тоненькую фигурку.

— Чего ты волнуешься! У него гость. Как отвяжется, придет.

Поняла? Еще целый вечер впереди. Не расстраивайся. — Славка говорил, изогнувшись над Жужелкой, и длинная прядь волос свалилась ему на лицо.

Как неприятен, как отвратителен был он ей с отвисшей длинной прядью, со своим бесцеремонным разглагольствованием.

— Только ты дождись его. Слышишь? Не уходи.

Она ничего не ответила. Тайна ее свидания раскрыта, и все теперь было ей ни к чему.

К ним приближалась девушка, и они оба смотрели теперь, как она шла по красной песчаной дорожке. Девушка приподняла руку, приветствуя Жужелку.

— Здравствуй, — сказала Жужелка и подвинулась, освобождая для нее место на скамейке.

— Курить охота. Деньжат ни у кого нет? — спросил Славка.

— У меня есть два рубля, — сказала Жужелка. Она открыла учебник в том месте, где он был заложен двумя рублями.

— Это благородно! — Славка взял деньги, изогнувшись. — Я сейчас. Промышлю сигареты.

Девушка присела на скамейку. Легкая, в облепившем тоненькую фигурку платье, в своей шапочке темных волос.

Жужелка, робея, сбоку рассматривала ее.

— Ты учишься? — покосившись на учебник, спросила девушка неожиданно низким, простым голосом, теряя вдруг свою загадочность.

— Да вот химия послезавтра. Очень боюсь. А ты учишься?

— Я работаю.

— Да? — сказала Жужелка. — А где?

— В порту работаю. Кассиром.

Разговор не клеился.

— Ты кого ждешь?

— Я? — спросила Жужелка, сильно покраснев. — Никого. Да вот тут… А в общем нет, никого.

Опять помолчали.

— Скучно, — сказала низким голосом девушка. — До чего скучно!

— Что скучно?

— Все скучно. Все, — протянула она, точно ублажая себя этим открытием, — Правда, скучно?

Жужелка пожала плечами. Скучно ей никогда не бывало.

— Вон Славка идет.

— А ну его, — сказала девушка.

Славка подошел, пыхтя сигаретой.

— Пошли, Нинка!

Оркестр смолк, и стала слышна радиола с танцплощадки. Там уже начались танцы.

Девушка поднялась, кивнула Жужелке.

Славка заговорщически пожал большой мягкой рукой руку Жужелки. Он догнал девушку и шел рядом, непомерно возвышаясь над ней на целых три головы, потом вдруг обнял ее за плечи, и она не отстранилась, покорно шла с ним.

Жужелка отвернулась — ей было неловко и неприятно смотреть им вслед…

Оркестр заиграл вальс «На сопках Маньчжурии». Жужелка подняла голову от учебника. Сквозь листья густой шелковицы виднелась голубая раковина, где сидели оркестранты. Вокруг опустели скамейки-парни и девушки разбрелись по парку. Вечерело, прибывал народ. Ввалились за гармонистом подвыпившие пожилые рабочие в спецовках, они отплясывали вприсядку, подняв пыль, и хлопали себя что есть мочи по груди и коленям.

Один из них, поравнявшись со скамейкой, где сидела Жужелка, остановился.

— Крошечка замученная, — нежно сказал он, наклонившись к Жужелке, — ей бы гулять, а она все читает. — И пошел догонять гармониста, болтая руками, приплясывая.

Жужелка увидела, как в ворота вбежал Лабоданов.

Он быстро шел по дорожке, озираясь вокруг, заметил Жужелку, перескочил загородку, напрямик направляясь к ней. Она порывисто встала и, не глядя ему в лицо, протянула руку.

— Опоздал, — говорил он, запыхавшись. — Хотя опаздывать вообще-то не в правилах Лабоданова.

Она откинула плечом волосы, не слушая, и пошла по дорожке впереди него.

— Я боялся, ты не дождешься, — сказал он, догнав ее, и взял за руку. Особые обстоятельства. А Славка был тут?

Предупредил?

— Да, да.

Пахло розами, их множество расцвело на газоне. Гремела музыка. На скамейках перед оркестром кое-где дремали сидя одинокие посетители.

— А что он сказал? — громко, наклонясь над ухом Жужелки, спросил Лабоданов.

— Кто? — Она подняла лицо и на мгновение встретилась с ним взглядом. Ах, Славка. Да так, ничего.

— А все же, что он сказал?

— Что к тебе кто-то пришел, какой-то гость, и ты задержишься.

Лабоданов усмехнулся.

— Это точно. Я торопился, как мог. — Он крепче сжал ее Руку. — Я боялся, что ты уйдешь, не дождешься.

— Нет, — сказала она, остановившись и прямо смотря ему в глаза, — я бы дождалась.

Медленно, молча они пошли дальше по аллее, присыпанной желтоватым цветом акации. Сбоку, за кустами отцветшей сирени, — братская могила под бетонной плитой.

У бильярдного павильона на вынесенных столах, в папирос. ном дыму, окруженные толпившимися болельщиками, молча сражались шахматисты. Над деревьями взлетали гигантские качели.

Лабоданов проследил взглядом за качелями.

— Сильные ощущения. Всех это тянет. А красиво провести время не умеют.

Жужелка беспокойно смотрела на него, плохо понимая, что он хочет сказать. Он жил здесь, в городе, ходил по одним с ней улицам, стрелял в тире и даже заглядывал к ним во двор, а она еще пять дней назад не знала его.

Вышли на полянку. Кружилась карусель. На травянистом холмике толпилось много людей, некоторые были с биноклями.

Люди собирались тут наблюдать за небом в надежде увидеть спутник. Жужелка и Лабоданов остановились, и Жужелка стала смотреть на небо. Лабоданов отпустил ее руку и, чиркая спичкой, закуривая, сказал вполголоса:

— Удивляюсь: какой все-таки Брэнди чижик.

— Ну уж, — возразила Жужелка.

— Чижик, — повторил уверенно Лабоданов.

— Ну нет! — с жаром сказала Жужелка. — Ты все знаешь?

Он тебе рассказал? Это он у тебя был? Ты из-за него задержался?

Лабоданов кивнул.

— С ним ничего не будет? Как ты думаешь? Я так боюсь.

— Я сказал-чижик, цену жизни не понимает. А из-за него люди пострадать могут. — Он посмотрел на нее. — Ну ладно. Потом поговорим. Надо выручать его.

Он потянул ее за руку.

— Пошли отсюда. Чего ждать? Неинтересно.

Она не возражала, хотя ей очень хотелось увидеть спутник, как он промчится маленькой звездочкой над их городом и уйдет в таинственные миры.

— Мы тоже спутники, — многозначительно сказал Лабоданов и крепко затянулся. — Ты и я.

Жужелка слушала, побледнев.

— Вместе полетим в тартарары, — досказал он, опять беря ее за руку.

— Не понимаю, — разочарованно сказала Жужелка. — Ничего не понимаю.

— Как жа-ахнет, и крышка!

Она сбоку посмотрела на Лабоданова. Лицо его оставалось замкнутым.

— Ведь это страшно — так думать, — чувствуя его превосходство и гнет, сказала Жужелка.

Лабоданов усмехнулся и ничего не ответил.

Они возвращались по тем же аллеям и пришли опять к памятнику. Солнце село, и потемневшее крыло самолета над могилой погибшего летчика рвалось вверх, точно хотело убедить' вечного покоя нет, все только полет, усилие, порыв.

Жужелка проследила за крылом. Допустим, я тоже умру.

Хотя понять это невозможно. Но неужели может перестать существовать весь этот мир — море и звезды в небе?

Лабоданов стоял рядом, раскачиваясь с носка на пятку.

И вдруг ласково дотронулся до ее волос, лежащих на плече, и зажал прядь ладонью. Жужелка вздрогнула и перестала дышать, глядя через его плечо на море.

— Ты мне нравишься, — сказал Лабоданов. — Нравишься, — повторил он с нажимом. — Слышишь?

Ухало, замирая, как на качелях, сердце у Жужелки.

— Пойдем отсюда. Чего тут стоять? Нам такую штуковину не поставят. Сгинем так. Без музыки.

Он потянул ее за руку. Жужелка вдруг заупрямилась, пугаясь твердого взгляда Лабоданова. Лабоданов снял пиджак, надел ей на плечи, приговаривая: «Вот мы сейчас согреемся», — и с силой потянул ее за руку.

Где-то в стороне, в центральной части парка, мигали разноцветные лампочки, а внизу, под обрывом, громко лаяли собаки, чернели крыши жилищ. Лабоданов вертел головой, озираясь по сторонам, и слегка подталкивал Жужелку вниз. Шуршала, осыпалась под ногами земля. В темноте лаяли собаки. Лабоданов раздвинул кусты и юркнул куда-то вниз. Жутко затрещала обломившаяся ветка. Стихло, и до Жужелки, точно из другой какой-то жизни, донеслась радиола с танцплощадки. Потом она услышала громкий шепот зовущего ее Лабоданова. Она с отчаянием оглянулась на разноцветные лампочки, мелькавшие вдалеке.

— Чего же ты? Нет никого тут, — услышала она рядом горячий шепот Лабоданова.

Мелькнуло на миг его незнакомое лицо. Он обнял ее. Она в смятении откинула назад голову. Он крепче прижал ее к себе, и Жужелку обдало чужим, громким, прерывистым дыханием, и вдруг губы его больно впились в ее сомкнутый, окаменевший рот. Она задохнулась и закрыла глаза.

Лабоданов приподнял ее, пронес несколько шагов куда-то в сторону с тропинки. Пиджак сполз у нее с плеч на землю, и Жужелка слышала, как Лабоданов нагнулся за ним, поднял и бросил его на куст. Он притянул ее к себе. Она уперлась руками ему в плечо, дико рванулась, охваченная ужасом. Не разбирая дороги, обрываясь в темноте и опять хватаясь за кусты, она карабкалась вверх, поминутно вздрагивая и всхлипывая.

 

Глава пятая

Лешка вернулся домой поздно, когда уже все спали, и, не зажигая свет, лег в проходной комнате на своей кушетке. Спал он крепко. Проснувшись, убедился, что мать и отчим уже ушли на работу. Он вскочил и принялся собираться. Согрел воды и простирнул в тазу две рубашки, трусы и пару носков.

Когда он вышел во двор, старуха Кечеджи бросилась к нему.

— Ай-яй-яй! — Она была вне себя от радости, что видит его. — Я тебя весь вечер караулила.

Она вдруг стихла и зашептала заговорщически:

— Я ему ничего не сказала. Ты не думай. Он как закричит:

«Я из милиции! Немедленно все доложите!» А я ему: «Скажитека, раскричался заяц на лес». Как начал грозить: «Вы будете отвечать?» А я ему: «Сначала почините мне глаз, а потом допрашивайте».

Лешка понял только одно: за ним уже приходили из милиции.

— Ну? Чего ты молчишь?

Он стоял перед ней без рубашки, в одних пестрых, разрисованных трусах «фестивальных», как их называла старуха Кечеджи. Уже совсем большой мальчик вырос, только некрепкий на вид. Еще бы. Дитя войны. На голом плече его лежали свернутые жгутом мокрые рубашки, и с них стекали капли воды, а в руках он держал мокрые носки и трусы.

Старуха с таким горьким сочувствием уставилась на него, что он не выдержал:

— Да вы не волнуйтесь, бабуся. — И стал развешивать на веревке свои вещи.

Старуха, вздохнув, молча сняла с веревки и отжала как следует одну рубашку, потом другую. Она поспешила к себе в квартиру и тут же вернулась, неся прищепки.

— На вот.

Кто-то позвал:

— Хозяйка!

— Иду, иду! — вдруг высоким голосом пропела старуха. — Да, ты ведь на знаешь. К нам командировочного из ЖКО прислали.

У дочки даже настроение переменилось. — Она оживленно направилась к своей двери, шелестя подошвами стоптанных туфель.

По двору шла Жужелка. Она шла быстро, стараясь проскочить незамеченной.

Лешка преградил ей дорогу.

— Ты куда?

— В школу. Консультация у нас.

В самом деле, ведь на ней была школьная форма.

Лешка просто видеть не мог, как она стоит так, опустив голову, и не смотрит в глаза.

— Ты где вчера была?

— В парке. — Ей казалось, что это было не вчера, а очень давно.

— Гуляла, значит. С кем же?

— Сам знаешь.

Она разглаживала на талии черный фартук, молча смотря себе под ноги.

Во двор въехал мусорщик, и собаки с лаем сопровождали поднимавшуюся на горку колымагу.

— Ведь договаривались ездить на море! Раз ты все равно не зубришь… срывающимся голосом заговорил Лешка.

— При чем тут море? Чего ты кричишь? — Ей казалось, по ней видно, что произошло вчера и что у нее распухли губы. — Правда, чего ты кричишь? Мы же говорили с тобой… Ты ведь все знал.

— Ничего не знал, — сурово перебил он, пораженный прозвучавшим в ее голосе отчуждением. — Мы еще ни о чем не говорили. Я ждал, когда ты сдашь экзамены. Не хотел отвлекать тебя!

Он плохо соображал, что говорит.

— Ну чего ты, — растерянно сказала Жужелка.

— Значит, гуляла. Воздухом, так сказать, дышала.

Жужелке показалось, что он способен ударить ее.

— Отстань в конце концов.

Он увидел ее красные, заплаканные глаза, и у него екнуло в груди.

Старуха Кечеджи вынесла мусорщику напиться, и тот, возвращая кружку, должно быть, шутил с ней, а она, все время следившая издали за Лешкой и Жужелкой, крикнула им:

— Видали! Комплименты! Семьдесят на семьдесят. — Ей хотелось развеселить их.

— Вот что, — сказал Лешка. — Ты обожди. Я сейчас оденусь.

Ты без меня теперь ни на шаг. Понятно?

Они молча шли рядом, и Лешка опять закипал и желал дать ей понять, что отлично знает, о чем она сейчас думает.

— Через проходной пойдем.

Он свернул в ворота, и она послушно пошла за ним, хотя обычно ходила в школу другим путем.

Вошли во двор школы. Жужелка нерешительно сказала:

— Чего же ты будешь ждать? Это ведь долго, часа два, не меньше.

— Ладно. Топай.

Жужелка ушла. Он сел на загородку, отделявшую школьный сад от двора, и закурил. Благо, было что курить. Разменял вчера вечером сто рублей, что дал ему «дядя Саня».

Появились девчонки из бывшего Лешкиного класса и озабоченно проплыли к двери, как стайка коричневых уток в черных фартуках. Издали они прокричали Лешке что-то невнятное.

Они ему осточертели за девять лет совместного обучения. Подошел и крепко пожал ему руку Сережка-очкарик, лучший ученик. Все лицо его в мрачных колючках. Давно бриться пора человеку, а за бритву взяться конфузится. Помешкав, он стрельнул у Лешки сигарету, спрятал ее в карман кителя и пошел не спеша на консультацию. Что ему, он эту химию вдоль и поперек знает.

Если б Жужелке ну хотя бы половину его знаний, можно было бы не беспокоиться.

Он оглядел двор. Пацаны гоняли футбольный мяч.

До чего же давно он не был здесь. Целую вечность! С того самого дня, как перестал ходить в школу. С осени, значит. Он даже вдруг разволновался. Почему-то вспомнилось, как прошлый год, весной, в День победы, сбежал с уроков и слонялся по улицам. Вечером под звуки доносившейся с окраин салютной пальбы он думал об отце. Его жизнь оборвалась за два дня до падения Берлина, когда вот так же дул весенний ветерок, пахло распускающейся черемухой и умирать было дико и грустно.

И Лешке захотелось чего-то необычного, яркого, и потянуло уехать куда-нибудь далеко-далеко.

Едва дотерпев до конца занятий в школе, он бросился в гавань. Прицепился к черному от загара, жилистому, седому дядьке — капитану шаланды «Эрика», упросил взять его в рейс.

Они шли к Островам, синели морские дали, пекло солнце, и на его долю выпадало без конца чистить картошку, варить уху и кашу. Потом этот шторм…

На шаланде все было просто, без громких слов, работа и товарищество.

Когда шаланда возвращалась в гавань, появлялись женщины, и ребятишки, цепляясь за коричневые ноги матерей, ковыляли к берегу. Команда расходилась на сутки по домам, а Лешка оставался на шаланде, убирал ее.

Кончилась навигация, и он вернулся в школу, опоздав на полтора месяца к началу занятий.

Он сидел на задней парте и чувствовал на себе нетерпеливый взгляд Жужелки. Неужели это было в самом деле? И потом эта записка, он помнит ее наизусть: «Как я рада, что ты вернулся.

Я все лето ждала тебя».

Лешка пригладил волосы, пропуская их между пальцев.

Лучше не вспоминать.

Но он вспоминал, как написал в ответ. «Ты подстриглась. Это здорово».

А на перемене его вызвали к завучу. Ему нечем было оправдаться. Опоздал на полтора месяца. Но он не желал, чтобы на него кричали. Он брякнул, что подвернулось: мол, поступает работать и вообще уходит из школы. Это приняли без сожаления.

И он расстался со школой легко. Ему казалось: только бы вырваться из школы — и начнется яркая, интересная жизнь. А очутился на кроватной фабрике — такая же обыденщина и скука…

Мяч стукнулся о загородку, на которой он сидел, и откатился неподалеку. Лешка вскочил и раньше, чем успели подбежать мальчишки, ударил по мячу. Он носился по двору, зажав зубами погасшую сигарету.

— Ты дома зубрить останешься?

Она уже сняла школьную форму, переоделась. Начесала волосы на лоб и повязалась платочком, обмотав им свое несчастное лицо. Одни глаза остались. Откуда только они взялись такие?

Одуреть можно.

— Тебе же сегодня должны дать окончательный ответ насчет «грязнухи». Она уже второй раз повторяет то же самое. — Ты же сказал: сегодня должны дать ответ.

Она прямо-таки цепляется, точно это одна-единственная ее забота.

— Ну должны. Ну и что с того?

— Так ведь надо идти за ответом.

— Успеется.

— Нет, нет! Это очень важно. Надо идти сейчас.

Даже приятно, что она это говорит. Сняла бы еще свой платочек и порядок: прежняя Жужелка.

— Я тоже пойду с тобой на завод. Подожду у ворот, пока ты сходишь в отдел кадров.

Секунду он соображал. Со всех точек зрения отсюда лучше уйти. Останешься во дворе, дождешься, что при Жужелке явятся из милиции.

— Ну, допустим. Пойти можно, но только, если ты не будешь там терять зря время. Ты можешь там посидеть и учить химию, Согласна?

Она согласилась.

— Тогда подожди, я сейчас.

Он сорвал с веревки рубашки, трусы — они почти уже высохли. Носки были сырые. Сойдут и так. Он нырнул в дом.

О глажке теперь не могло быть и речи. В висках стучало, точно метроном отбивал время. До встречи с Баныкиным осталось четыре часа сорок минут. Он осторожно снял с гвоздя рамку с фотографией отца и положил ее между рубашками. Увернул все свое имущество в старые газеты. Получился пухлый пакет. Отыскал в кухонном столе бечевку, перевязал пакет-он немного утрамбовался. Подхватил его под мышку, снял с вешалки свой пиджак Закрыл на ключ дверь и обернулся. Старуха Кечеджи стояла наготове с большим кульком.

— Вот тут, Леша, сырники, свежие. Утром нажарила. Ешь на здоровье.

Он не посмел отказаться, хотя и без того руки у него были заняты. Он был тронут до чертиков. Сразу вспомнилось, как в детстве она приносила ему рыбный суп в миске.

Грустно глядя на его сверток, на пиджак, перекинутый через руку, старуха покачала головой.

Они уж было направились со двора.

— А ты почему без учебника? — спросил Лешка.

— Я по тетрадке учить буду.

Тоненькая тетрадка была при ней.

— Нет, это не дело. А где твой учебник?

Она не отвечала.

— Куда ж он делся? Ты что, совсем обалдела?

— Я его потеряла.

— Вот это да!

Сказал и осекся. Быстро опустил на булыжник сверток, пиджак и кулек с сырниками. Открыл снова дверь. Вошел в комнату, увидел странный яркий прямоугольник на стене, где висела фотография отца. Стал рыться в книгах на этажерке. Он очень волновался. «Задачи по алгебре», «История» — все новенькие, незахватанные, с самой осени стоят. У него от нетерпения дрожали руки. Только бы найти. Наконец, вот она, «Химия»! Уцелела!

Опять запер дверь. Отдал Жужелке новенький учебник. Поднял пиджак, сверток и кулек. Помахал рукой на прощанье старухе Кечеджи. Ну, теперь пошли.

Жужелка немного отставала, и он замедлил шаг.

— Вот что я придумал. Мы потом знаешь куда пойдем? К морю. — Он прямо-таки одаривал ее. — Ты будешь на пляже сидеть, заниматься. Согласна?

Она не отвечала Издали он увидел часы у почты и сверил по ним свои. Осталось четыре часа двадцать минут. Это же целая вечность!

— Ты ж сама говорила: хорошо бы к морю ездить. Ты что, забыла?

Он где-то парил и был поверх всего, что произошло там вчера с этим злосчастным учебником. Он жил тем, что происходило сейчас, и только сейчас. Каждая секунда была наполнена до краев.

Он чувствовал себя беспричинно счастливым. Это даже подло, что он так счастлив, когда ей плохо. Но она ему была во сто крат ближе вот такая, совершенно беспомощная.

— Ты только сдай, будем каждый день на море ездить.

Я лодку одолжу, у меня там знакомый имеется, у него лодка.

Знаешь, как здорово. В штиль можно до самых Островов на лодке дойти.

Он сам не знал, что говорит. Все спуталось, и он нс мог остановиться.

Когда пришли к заводу, Жужелка, сев на скамейку у высокой каменной ограды, поправила юбку на коленях и послушно, как маленькая, раскрыла учебник, сказав ему:

— Ты иди Я тут буду ждать.

Он не мог видеть ее такой поникшей.

— Клена! Ты самая замечательная девушка на свете.

Она подняла голову и посмотрела ему в глаза.

Все, у кого в запасе не четыре, а гораздо больше часов, да знают ли они, что это такое — короткие секунды? Это же целая жизнь!

— Хочешь, я стойку выжму?

Она улыбнулась. Первый раз за весь день. До чего же ей идет, когда она улыбается!

— Хочешь?

— Тебе идти надо. Что ты придумываешь?

— Нет, ты скажи, хочешь?

Она засмеялась и заправила в юбку выбившуюся кофточку.

— Иди же. А то еще на твое место кого-нибудь возьмут.

Он положил возле нее на скамейке пиджак, сверток и кулек.

У двери бюро пропусков оглянулся. Жужелка сидела, уткнувшись в учебник.

Он взлетел на второй этаж, сунулся в окошко за пропуском — он страшно торопился.

— Обеденный перерыв, — сказали ему.

Он скатился обрадованно вниз, распахнул дверь. Сколько минут он бессмысленно потерял!

— Обеденный перерыв сейчас, — сообщил он Жужелке.

— Да? Ну ладно. Обождем. — Краешком глаз она взглянула на него, не отрываясь от учебника.

Ветер поднимал пыль, кружил, прибивал к каменной ограде завода окурки, шелуху семечек, мелкую гарь отходов.

Лешка откинулся на спинку скамьи. Возле молоденьких посадок еще слабой акации сидели на узлах или прямо с краю тротуара, упираясь ногами в булыжник мостовой, расторговавшиеся на базаре женщины. Они ждали попутную машину и терпеливо сидели рядком в своих теплых цветных кофтах, окруженные покупками. Блестела на солнце цинковая детская ванночка.

А дальше, за ними, где булыжник круто скатывался вниз, поблескивала вода Кальмиуса и взлетал над рекой мост.

Неподалеку продавали мороженое. Лешка сорвался с места, прошелся взад-вперед возле мороженщика и вернулся ни с чем.

Сколько раз мечтал накупить Жужелке вволю всех сортов мороженого, но на эти деньги не стал.

— А когда ж мы теперь к морю пойдем? — спросила вдруг Жужелка.

— После. Или, если хочешь, — сейчас. Можно прямо сейчас пойти.

— Лучше сначала дождемся ответа. Тогда пойдем.

Ветер затеребил ее юбку, и Жужелка обеими руками ухватилась за подол, натягивая юбку на колени. Она задумчиво уставилась вдаль на поднимавшийся вверх город.

Лешка протянул ей сырник. Она взяла и стала есть. Сырники оказались как нельзя кстати, оторваться от них было невозможно. Они с аппетитом уплетали их, пока не опорожнили весь кулек. Мировая бабка, эта старуха Кечеджи.

Самосвал, груженный железным ломом, требовательно сигналил у заводских ворот. Лешка не спускал глаз с него, пока он не скрылся за воротами. Может, это с кроватной фабрики привезли.

— До чего же тянется этот обеденный перерыв, — сказала Жужелка.

— Теперь уже недолго осталось.

Он смотрел сбоку на ее круглый подбородок, подхваченный снизу платочком, на крепкие губы. Перевел дух, сказал сурово:

— Больше ты не будешь спать во дворе. — В голове мелькнуло: может, во дворе ей спать все же лучше, потому что у матери ведь ночует шофер, но он повторил:-Это не дело-одной.

Позови Полинку, пусть и она с тобой.

Но она только отмахнулась:

— Опять ты распоряжаешься.

Она вдруг заметила Лешкин пиджак и сверток.

— Зачем ты это взял?

— А почему бы нет? Дождь, например, посыпет.

— Нет, зачем ты это взял? Нет, нет! Ты что-то скрываешь.

А вчера сказал, что ничего не будет. Ты что, соврал? Соврал? Ты скажи.

Он развалился на скамейке, вытянув ноги.

— Вот еще. Что за истерика? Что мне может угрожать? Что я, чижик какой-нибудь, что ли. Поплаваю на «грязнухе», мне стаж отстучит. Для того и иду. А ты думала, для чего? Может, в техникум подамся вечерний. В какой-нибудь дохленький, где полегче. — Он чувствовал: она напряженно слушает. А его так и несло: на вот, получай. Ведь ей такие нравятся. — Что важно?

Чтоб работа не пыльная. Лишь бы зашибать прилично.

Он сел, выпрямившись, притянул к себе пиджак, сверток.

Курил короткими затяжками и все говорил, говорил. Жужелка смотрела на него во все глаза. Он держал сигарету, как Лабоданов, двумя пальцами, большим и указательным.

— Ты все врешь! Врешь! — вне себя закричала она.

Назад он не вернулся и не знал, долго ли Жужелка прождала его.

Он не мог вернуться к ней. Во-первых, отказ в отделе кадров.

Признаться? Она станет ужасаться, жалеть его. Продолжать кривляться? Тоже противно. Во-вторых, он сказал ей, чтоб она теперь без него ни на шаг, а у самого осталось каких-нибудь два с половиной часа.

В общем он вышел с заводской территории через другие ворота.

Двое парней в ковбойках приколачивали к забору огромное объявление. Лешка задержался, прочел. Завод производит набор в ремесленное училище лиц в возрасте от шестнадцати до восемнадцати лет. Что ж, он еще может поступить. Трест «Домноремонт» сообщал: нужны слесари, электрики, нужны сварщики, газовщики. Нужны… А что нужно тебе? Вот в чем вопрос.

Кадровичка, та просто безо всяких ужимок преподнесла ему:

— Мы тут посоветовались и решили воздержаться.

Ясно, что ни с кем она не советовалась, просто не по вкусу он ей пришелся.

— Для тебя же лучше. Надо на Восток ехать. Вот тебе мой искренний совет. Таких, как ты, город портит.

Он ничего не ответил.

— Да ты садись. Поговорим по душам.

Но душевного разговора не получилось. Он не сел. Подумал, в его-то положении самое дельное смыться на Восток. Сказал ей:

— Как вы рассуждаете? Вы там были? Это только в книгах, сел в поезд на Восток — значит, уже герой…

Она перебила:

— Ты думай, что говоришь.

Он повернулся и пошел. Его просто душила бессильная злость. Пошлятина и несправедливость. Подохнуть можно. Что он, тепленького местечка добивается, что ли? Он мог бы податься куда-нибудь, где получше. Но он уцепился за эту «грязнуху»; потому что плавал уже на шаланде, и там ему нравилось и было интересно. После кроватной фабрики он боялся напороться опять на обыденщину и скуку. В сущности, последняя надежда у него была на «грязнуху».

«Чего тут переживать, — сказал он себе. — Разве это судно?

В обеденный перерыв к берегу причаливает». Но тем обиднее показался ему отказ.

Он был так взбудоражен, что происшествия этой ночи просто выпали у него из головы. А когда немного успокоился и вспомнил обо всем, пошел с завода к южным воротам. Жужелка ждала его у северных.

Теперь совсем близко тихо плескалось море. Он забрел на пляж, куда они собирались отправиться вместе с Жужелкой.

Всего неделю назад она сидела вот тут. Он старался представить себе все, как оно было тогда. Но не мог. На пляже стоял гомон — привели детский сад в трусах и панамочках. Фотограф с закатанными выше колен брюками хлюпал по воде, нацеливаясь аппаратом на этот выводок. И Лешка никак не мог сосредоточиться, наблюдая, как ребятишки под водительством худой женщины в халате, взявшись за руки, всей шеренгой пошли в море.

Неподалеку завтракало шумное семейство. Взрослые и дети жевали вяленую рыбу и запивали фруктовой водой из бутылок.

Ребята постарше гоняли по пляжу мяч, поднимая пыль. Перед глазами маячила дощечка, прибитая к вкопанному в песок столбику, «Пляж горкомхоза № 5». Прошлый раз он ее не заметил.

Забыть бы обо всем, о чертовых обрезках, о Баныкине, о Лабоданове, взять бы Жужелку за руку и уехать куда-нибудь далеко-далеко. Он нащупал деньги. Девяносто три рубля тридцать копеек. Шесть семьдесят потрачено им вчера на еду и сигареты.

Деньги иногда бывают нужны позарез. Но эти деньги, что в правом кармане у него, здорово ему опротивели.

Иногда он нехотя думал о Лабоданове. Вернее, не думал, а видел перед собой его лицо, чужое, плоское, каким оно было в их последнюю встречу.

Он сел на песок и очутился рядом со старичком, суховатеньким, жилистым, с мелкой седой бородкой и крестиком на сиреневой лямке, сползшей на его голое плечо. Старичок был в бархатной ермолке и трусах. Он лежал на подстеленной простыне, подложив под голову набитый чем-то портфель, лущил ногтями подсолнух и беспрерывно жевал.

Лешке захотелось уйти отсюда. Он встал, посмотрел последний раз на море и пошел. Грустно защемило в груди, и точно подхватило, понесло его куда-то. Он думал о Жужелке. Она еще вспомнит о нем. Еще как вспомнит и заплачет.

Лешка задержался на секунду у витрины книжного магазина.

С плаката на него смотрел парень в скафандре. Он смотрел ему прямо в глаза, точно хороший знакомый.

Навстречу из глубины улицы доносилась похоронная музыка.

Впереди шел старый человек, нес красное знамя с черной лентой по древку. Женщины несли венки и красную крышку гроба. Старушка — обвязанную марлей посудину с кутьей. За ними сипел, ползя по булыжнику медленным человеческим шагом, неопрятный грузовик. На дне кузова, головой к опущенному заднему борту, лежал в гробу покойник. За грузовиком шел оркестр, опоясанный помятыми медными трубами.

Уж умирать, так по крайней мере послужив человечеству.

Полететь, например, первым в космос. Но такое выпадет одному кому-то. Полное несоответствие. С одной стороны — космос, с другой — ты, маленький, копошишься, ищешь свое место на земле.

— Гражданин! Не ходите по проезжей части шоссе. Это вас касается, не улыбайтесь. — Лешка не сразу сообразил, что это к нему обращаются в рупор из синей милицейской «Победы».

— Граждане! Напоминаем. В городе проводится месячник безопасности движения. Вы неправильно переходите улицу. Вернитесь ниже, там переход.

Он вернулся и перешел где следует, хотя на улице, кроме удалявшейся похоронной процессии, никакого движения заметно не было.

Он очутился на Торговой. Квартала за три отсюда его, быть может, уже ждут. Но у Лешки еще оставалось с полчаса до назначенного ему времени.

В сущности, эта улица давно переименована. На табличках значится: «Улица имени 8 марта». Но новое название не привилось к ней, и ее называли, как раньше, с незапамятных времен, «Торговой». Невдалеке, на взгорье, за старыми лабазами, превращенными давно в «Химчистку», в «Приемный пункт прачечной № I», расстилался мощными цехами, дышал, чадил и скрежетал металлургический завод. По улице и день и ночь катили к заводу грузовики. Отчаянно погромыхивая, не сбавляя скорости, они круто сворачивали к мосту, одним рывком минуя угловой пузатый выщербленный домишко, на приступочках которого так же, как сто лет назад, прилепилась неприметная старая бабка с ведром подсолнуха. Запустив в ведро граненый стакан, она ссыпала на рубль подсолнух в карманы возвращающихся со смены девчат.

Лешка всего несколько шагов сделал по этой до оскомины знакомой улице, как вдруг что-то происходящее здесь поразило его. В кузове загородившей мостовую машины удивительные люди суетились возле удивительных аппаратов. Лешка припустился бегом. Но он опоздал. Только что здесь происходила киносъемка, а теперь все было кончено, и артисты стояли группками на тротуаре, тихо переговариваясь. Немного в стороне ото всех высокий человек с подкрашенными синими глазами задумчиво курил, опустив руку в карман черной суконной куртки сталевара. Лешка ошеломленно уставился на него.

Появившийся в это время человек в берете, с перекинутым через плечо на ремне аппаратом властно скомандовал:

— Массовка, в автобус!

И, повернувшись к Лешке своей крутой ладной спиной, сам направился к голубому автобусу быстрыми короткими шагами.

За ним потянулись артисты. И вот вслед за машиной с операторами снялся с места автобус, и через минуту все исчезло, как не было. Но в душе у Лешки пело и трепетало чем-то неизведанным, волнующим. «Массовка, в автобус!»

Неожиданно он лицом к лицу столкнулся с Игнатом Трофимовичем. Откуда только он взялся? Прямо как в кино.

— Салют! — сказал Лешка.

— Далеко собрался? Ты все ходишь.

— Хожу. А что мне делается?

— Погоди. Я же тебя у нас на заводе видел. Ты что, устраиваешься? А то я ведь поговорить, где надо, могу. К нам не каждого возьмут.

— С какой такой стати станете вы обо мне беспокоиться?

— Ну как же. Я твоего отца знал.

— Не стоит трудиться. Я уже устроился.

— Это молодцом. Куда же, в какой цех?

— Я в космос отправляюсь.

Игнат Трофимович насупился.

— Не смешно.

В самом деле, смешного мало. Лешка топтался, не уходил.

Игнат Трофимович нетерпеливо посматривал поверх крыш на раскинувшийся на взгорье завод. Пришел посмотреть, как его домна после аварии выдаст чугун.

Давным-давно, когда задули взорванную немцами домну — Лёшка тогда еще был маленьким, — мать по вечерам приводила его сюда: с Торговой всего лучше видно, как идет расплавленный чугун.

Игнат Трофимович, не глядя на него, сказал ворчливо:

— Знаешь, что я тебе скажу? В мои времена молодежь была моложе теперешней. Когда мы его строили. — Он кивнул в сторону завода.

Представить себе трудно, что завод стоит здесь не вечно. И вообще, когда это было, то, о чем говорит Игнат Трофимович? Невероятно давно. В доисторические времена.

— Работали мы, ни с чем не считались. Хоть, с питанием было тяжело, никто не обижался, как сейчас иногда обижаемся, когда все есть. Чувства у нас были, можно сказать, высокие.

Игнат Трофимович свой жизненный путь считает единственным святым путем. А разве Лешка что-нибудь имеет против, разве он возражает?

— Ты скажи, какой к тебе еще подход надо — иметь, чтоб ты начал наконец честную жизнь?

— Это можно, это нам ничего не составляет. — И вдруг смутился от того, что глупо кривляется перед человеком, которого уважает.

— Я пошел, — сказал Лешка.

— Как хочешь, — с сожалением сказал Игнат Трофимович. — А то поглядел бы, как чугун пойдет. Теперь недолго осталось.

— Времени нету.

Он спускался вниз по Торговой, и ему было жаль, что не простился С.Игнатом Трофимовичем. Увидятся ли теперь?

На каждом углу сидели бабки с мешками подсолнуха. Поворот на мост к заводу. Все сейчас тут по-другому, чем было ночью.

Вот взорванное немцами здание. Он увидел Баныкина раньше, чем тот окликнул его. Баныкин прохаживался по тротуару в соломенной шляпе, надетой слегка набекрень.

Жужелка вернулась под вечер домой, так и не дождавшись Лешки. Было ясно, что и здесь, во дворе, он не появлялся. Может быть, бежал куда-то, спасаясь от милиции. Иногда ей казалось, что все это бред какой-то. Но зачем же тогда пиджак и сверток? Каких только глупостей он не наговорил, а сам уже точно знал, что не вернется.

Жужелка держала перед собой раскрытый учебник, но сосредоточиться не могла. Она смотрела на фаянсового кота, стоявшего на комоде, и ей хотелось реветь. Ведь в брюхе у этого чучела немало рублей, а Лешка где-то ходит голодный. Она вышла и села с учебником на крыльцо напротив ворот, чтобы увидеть его, если он все-таки появится.

Полинка несла ведро с водой, придерживая от ветра подол платья. Она опустила ведро на землю около Жужелки.

— Что ж ты не зашла вчера? Я ждала.

— Да так, — безучастно сказала Жужелка. — Не смогла.

Полинка подняла ведро и пошла, громко напевая.

В эту минуту в воротах показалась девушка, та самая, что была вчера в парке со Славкой. Жужелка вскочила, и девушка, заметив ее, приподняла приветственно руку.

— Здравствуй.

— Здравствуй, — тихо сказала Жужелка.

— Как удачно я тебя нашла. А я думаю: сюда мне или в следующий дом?

— Так ведь там тир.

— Угу. Смотрю: тир. Я и вернулась. Значит, сюда. И смотрю: ты.

— Да, я!

— Ты здесь живешь?

— Ну да.

— Виктор просил тебе сказать, что он тебя ждет.

Жужелка не шелохнулась. Как это он может думать, что она пойдет к нему?

Девушка взяла у нее из рук раскрытый учебник.

— А после экзаменов что ты будешь делать?

— Сдавать буду в институт. В медицинский, — механически ответила Жужелка.

— Да? А я не стала. — Девушка вернула ей учебник. — Чтоб не расстраиваться. Лучше не надо.

Жужелка смутилась и посмотрела на нее.

— Ты не надеешься?

— Зачем? Какая от меня польза науке? Я ж не Циолковский и не Павлов.

Жужелка промолчала. Она не могла утверждать, что от нее будет польза науке.

— Ты почему идешь в медицинский?

— Я давно решила. И мама настаивает.

— Вот, вот. Мама! Они ведь пожили, — сказала девушка низким голосом. — А мы? Нам тоже жить хочется. Для тебя что дороже всего? — вдруг спросила она.

— А для тебя?

— Для меня? Сидеть и смотреть, как деревья растут или там как люди проходят по улице.

— Ну уж! — возразила Жужелка.

Девушка показалась ей вдруг немолодой и неразвитой, и было странно, что за минуту до того ей представлялось, будто девушка знает о жизни что-то такое, чего она не знает.

Девушка спросила:

— А для тебя?

Дороже всего? Любовь. Разве это выговоришь? И потом, что такое любовь? Может, она не способна испытать ее? Может, она просто синий чулок, скучная недотрога?

— Самое главное? — Она неловко засмеялась. — Ну, сдать завтра химию. И в институт, конечно, поступить.

— Тебя, наверное, не примут. Берут в первую очередь тех, кто работал уже. Потом — мужчин, А не девчонок-десятиклассниц.

Она все знает, и голос у нее какой-то бесстрастный, расслабленный. Но при всем том она вовсе не желала уколоть Жужелку, сделать ей неприятное. Жужелка это почувствовала. Она нисколько не обиделась. Посмотрела открыто в лицо девушки.

— Это он тебя специально послал?

— Виктор? Ну да. Я же тебе сказала: просил, чтобы ты сейчас пришла.

— Прямо сейчас?

Борьба в душе была совсем короткой.

— Это он, наверно, должен что-то сообщить мне о Лешке, — сказала она строго, хотя девушка была нелюбопытна, она ни о чем не спрашивала. — Я просто не знаю, где он может быть.

У него ведь/большие неприятности. Вернее даже, несчастье.

Только я не могу тебе ничего сказать. Ты не обижайся, — пожалуйста. Девушка слушала, расширив глаза. — Лешка абсолютно честный человек. Понимаешь? Абсолютно! Это просто несчастье, что/так случилось…

Девушка смотрела на нее, расстроенная. Она подперла ладонью щеку и качала головой, став сразу похожей на самых обычных женщин вроде матери Жужелки.

— Что, что ж теперь делать? Что за девушка! Так бы и расцеловала ее! Как она приняла все к сердцу!

— Надо что-то делать, — сказала Жужелка, чувствуя прилив энергии. — Ты меня обожди, ладно? Я только переоденусь.

Она решительно вошла в комнату. Сняла с комода и опустила на пол фаянсового кота. Искать молоток было некогда. Присев на корточки, она ударила кота утюгом.

Жуткий грохот, звон раскатившейся мелочи. Жужелка поспешно собрала рубли, пятерки, вывалившиеся из разбитого кота. Черепки снесла на кухню в помойное ведро. Быстро переоделась, завернула, не считая, деньги в газету и ушла.

— Я сейчас, — сказала она поджидавшей ее девушке. — Одну минутку:.

Она добежала до двери старухи Кечеджи и, не стучась, толкнула ее.

Старуха охотилась за мухой, залетевшей в комнату, шлепала полотенцем по оконному стеклу, приговаривая:

— Что ты против меня? Сдавайся сразу!

Услышав шаги за спиной, она быстро обернулась, всплеснула руками.

— Ай-яй! Куда так вырядилась, деточка!

На Жужелке было белое платье в оборках, то самое, которое надевала, когда шла первый раз с Лешкой в гости к Лабоданову.

— Да ты сядь же.

— Спасибо, бабушка, я не могу. Совершенно некогда. Честное слово. Я вас очень прошу: если придет Леша — может, он заглянет домой, — отдайте ему этот пакетик. — Она мучительно покраснела. — Тут деньги. Я вас очень прошу. Может, ему понадобятся.

Старуха Кечеджи как-то сразу стихла, озабоченная.

— Куда же ты сама идешь?

— Я скоро приду. Я в гости иду к одному товарищу. Я вас очень прошу, может, он придет.

Надо было быстрее уходить, пока мама не застукала ее в этом белом платье, сшитом для выпускного вечера.

На углу, неподалеку от дома, где жил Лабоданов, Жужелка и девушка простились.

— Ну, я пошла. Мне в порт, на работу. — Она ведь работает кассиром. — А насчет завтра — ни пуха ни пера тебе.

Она пошла, плавно скользя, точно раздвигая воздух. Жужелка старательно оправила платье. Вот здесь, кажется, — в эту самую подворотню они с Лешкой свернули тогда.

— Она вышла во двор. На втором этаже, там, где наружная лестница образует площадку, стоял Лабоданов. Ждал.

Жужелка взялась за перила. С каждой ступенькой отчаянней колотилось сердце.

— Ты ничего не знаешь о Лешке? Что с ним? — запыхавшись, спросила она, не поднимая головы: после того, что произошло вчера в парке, у нее не хватало духу взглянуть ему в лицо.

Молчание. Он вдруг порывисто приблизился к ней.

— Ты молодец! Молодец, что пришла.

Он сжал ее руки у плеч. Жужелка оцепенела. Глянула через перила: маленькая яблонька под ними, и человек, коловший полено, — все опрокинулось, летит куда-то к черту.

Лабоданов толкнул дверь, они прошли через кухню в знакомую Жужелке комнату.

— Провинциальная идиллия! — громко сказал Лабоданов.

Сквозь туман, застилавший от волнения глаза, Жужелка увидела на стене в большой общей раме два портрета, — должно быть, родителей Лабоданова в молодости. Лабоданов потянул ее за руку, они очутились в закутке, отделенном от основной комнаты дощатой перегородкой. В прошлый раз она и не заметила, что тут вообще что-то есть. Жужелка сразу, точно глаза протерла, огляделась: кроме кушетки старый потрепанный кухонный стол, самодельная некрашеная полка, на ней немного книг. Зеркало на стене.

— Тут я помещаюсь, — громко сказал Лабоданов. — То, что я хотел бы иметь, я не имею, а то, что имею, не устраивает меня.

Предпочитаю так: как голый человек на голой земле.

Это было так необычно, неожиданно. Но его громкий голос, произносящий посторонние слова, не имеющие отношения к тому, что пережила она только сейчас, в первые минуты их встречи, развеивал волнение. Успокаиваясь, она сказала себе: «Он — необыкновенный»-и вспомнила: Лешка тоже так говорил.

— Родители знать ничего не хотят. Им хоть деньги отвали — не поможет. Они ведь не чувствуют убогости своего жилья. Шифоньер — предел их мечтаний. Никаких запросов у них. Неандертальцы, честное слово.

Она вдруг почувствовала: он старается быть убедительным, ему не безразлично, какое впечатление он и даже квартира, где он живет, производят на нее. Смутившись, она поспешно кивнула, показывая, что все поняла, во всем с ним согласна.

— Ты садись.

Сам он сел на стол, сдвинув лежавшие на нем гантели. Жужелка расправила платье, стараясь не слишком помять его, села на кушетку, упиравшуюся в бок стола, и еще раз огляделась.

Лабоданов нагнулся к ней, и его голое плечо-он был без рубашки, в красной майке-коснулось Жужелки.

— Ну, что будем делать?

Он был осторожен с ней и не так уверен в себе, как раньше, и это тронуло Жужелку. Может быть, она что-то не так поняла там, в парке.

— Я хотела узнать о Лешке. Куда он мог деться?

— Для этого, значит, ты явилась?

— Ну да.

Лабоданов взглянул на ручные часы.

— Сейчас уже все. Он уже давно в милиции.

Он закурил. Жужелка напряженно украдкой следила за ним, ждала; он немного покурит и добавит что-то еще о Лешке, и все будет не так безнадежно и окончательно.

— Ему мозги сильно вправлять надо.

— Это конечно.

— Хватит ли у него духу. Тут надо твердо держаться…

— Ну, духу у него хватит.

— Главное, чтоб он никого не впутывал. А то ему несдобровать, хотя б сам он отвертелся, цел остался. Может, тебе придется ему это разъяснить. Ты ведь на него влияние имеешь?

Главное, чтоб ни на кого не валил, не впутывал.

— Этого он никогда не сделает! — надменно сказала Жужелка. — Что бы ему ни грозило!

— Тогда — порядок. Если с умом будет вести себя — ничего с ним не случится. Тут надо на своем стоять во что бы то ни стало, тогда никак не подкопаются…

Жужелке вдруг стало ясно, что с Лешкой непременно «случится», он не отвертится, не сможет или не станет этого делать.

Она молча вздохнула. Лабоданов докурил и пересел к ней на кушетку. Мелькнули совсем близко его пронзительно голубые глаза, он обнял Жужелку за плечи и с силой притянул к себе.

— Клеопатра! — зашептал он, касаясь губами ее уха.

В смятении Жужелка ждала, что будет. Ей казалось, после того как он поцеловал ее в парке, они навсегда теперь связаны.

Было тихо. Только — тюх-тюх — доносился со двора топор.

Лабоданов взял ее руку, поднес к губам, подышал в ладошку. Жужелка выпрямилась, замерла-сейчас он заговорит о любви…

— Была такая древняя императрица, твоя тезка. Такие ночи отхватывала египетские…

— Это у Пушкина о, ней написано?

— Неважно у кого. Важно; что понимали люди, в чем смысл жизни…

Он замолчал, теребя ее пальцы. Сидеть в молчании и ждать было невыносимо.

— Какая я Клеопатра. Не знаю, откуда только мама взяла.

Ведь я родилась тут при немцах, и мама вообще не надеялась, что я выживу… Она говорит: после всего, что она вынесла со мной, меня простым именем не назовешь.

Лабоданов поднялся и потянул ее за руки. Он стоял близко к ней, касаясь ее, не выпуская ее рук; его лицо, совсем незнакомое, сумрачное, со сжатыми губами, пододвинулось к ней.

— Чего ты убежала вчера? Кто ж так делает?

Она выдернула руки, отошла.

— Это правда, что ты по перилам бегаешь?

— А ты откуда знаешь?

— Мне говорили.

Лабоданов улыбнулся, с вызовом кивнул ей:

— Пошли?

Пройдя кухню, они очутились опять на площадке второю этажа, обнесенной перилами. Лабоданов тут же вскочил на перила.

— Ой, ой, не надо! — взмолилась Жужелка.

Было нестерпимо страшно.

Лабоданов был похож на циркового артиста — такой же обнаженный и сильный, и эта туго облегающая красная майка Ей было не по себе от звероватого азарта, с каким он бегал по перилам.

Он спрыгнул прямо перед Жужелкой, разгоряченный, громко дыша, втолкнул ее в полутемную кухню и молча стал целовать.

Потом, крепко прижав к себе, приподнял и перенес в большую комнату.

— Ты ведь гречанка, — шептал он.

— Да, по отцу.

— Все равно. Страстная натура.

Жужелка с трудом высвободилась.

Там, в парке, вчера — обрыв, кусты, мрак. А здесь сейчас ей не было страшно, и она ведь не хотела быть синим чулком. Но она едва сдерживалась, чтоб не разреветься.

Заглядывая ей в лицо, Лабоданов провел рукой по ее волосам.

— Прикидываешь, сколько дней знакомы. Угадал? Думаешь, как это так все быстро? Точно? Только выбрось это. Хлам это, понимаешь? Ты где живешь, в каком веке? Это у наших предков времени было сколько угодно. А у нас нет!

Ей надо было понять, что здесь сейчас происходит. Было что-то дикое в том, что они говорят сейчас совсем не о любви. Она подавленно и разочарованно молчала.

— Ты чего ж молчишь? Скажи что-нибудь.

— Я не подсчитывала дни, — сказала она, волнуясь. — Я об этом не думала.

Лабоданов присвистнул, пытливо и насмешливо уставился на нее.

— А о чем же тогда? Может, о колечке до гробовой доски и как его — дворец венчания? Об этом?

Жужелка вспыхнула и залилась краской.

— При чем тут это. Я ведь о чувстве…

— Колоссально! Все эти красивые слова — вот! — Он отрубил ребром ладони на горле. — Не выношу! Все хотят получать удовольствие. И не надо врать, прикрашивать.

Жужелка не все поняла, ей нужно было обдумать то, что он говорил, но его тон сказал ей. больше, чем сами слова.

— Опять молчишь? Скажи что-нибудь.

Она. молча покачала головой и отвернулась. «Ты самая замечательная девушка на свете», — вдруг вспомнилось ей.

Лабоданов настойчиво стиснул ее плечи, приговаривая, как тогда, в парке.

— Ты мне нравишься. Нравишься! Понимаешь?

Она изо всех сил оттолкнула его, вспыхнув от негодования:

— Не смей меня трогать!

И словно этой ее резкости, этого сопротивления только и не хватало Лабоданову, и случилось наконец то, чего он ждал. Он схвягил ее за руку, рванул. Затрещало разорванное платье. Белое платье для школьного выпускного вечера. Что происходит? Ее охватило отвращение. Она вцепилась зубами в скользящую по се шее, по груди руку Лабоданова.

Он с силой толкнул Жужелку.

— Гречка проклятая!

Она больно ударилась о комод. Прикрывая рукой разорванное на плече платье, пошла к двери, окаменев — без единого чувства в душе. Лабоданов, быстро опередив ее, повернул ключ в замке и загородил собой дверь.

— Не уйдешь!

Секунду она беспомощно постояла. Отбежала к окну, в глубь комнаты.

— Не подходи! — безголосо, шепотом выговорила она.

Справа от нее-комод с таким же фаянсовым котом, какой она час назад разбила. Слева на стене-«провинциальная идиллия». За спиной — открытое окно.

— Поди сюда! Поговорим, — позвал Лабоданов.

Она следила за каждым его движением. Не трогаясь с места, нащупала рукой у себя за спиной подоконник.

В этот момент в дверь постучали. Лабоданов не шевельнулся.

Жужелка хотела крикнуть, но, как во сне, не было голоса. Стук повторился. Кто-то стучал настойчиво, изо всех сил.

Баныкин, ни слова не говоря, куда-то повел его. Они шли — впереди Баныкин, за ним Лешка. Еще сколько-то шагов — и милиция. В голове копошились вялые, тупые мысли. Например, о шляпе Баныкина. Какая это уродливая вещь. Просто сил никаких нет. Зарабатывает прилично, а одеться как человек не может.

К тому же еще, конечно, боится прослыть стилягой и напяливает на себя черт знает что.

Баныкин внезапно остановился и, обернувшись, поджидал его.

Когда Лешка поравнялся с ним, сказал:

— Я поговорить с тобой должен. Интимно. Куда только податься, не соображу. — И увидел перед собой обсыпанное веснушками мальчишеское лицо. — Ты не отставай! — Баныкин размашисто повел рукой.

Что еще придумал? Поговорить по душам, это он любит.

Остановились возле взорванного немцами здания. Остов его уцелел старинной кладки, бурый от времени, закопченный кирпич. Разорванные проемы дверей и окон. На единственном нерухнувшем балконе буйно пророс зеленый куст.

Обогнули руины. Баныкин пропустил Лешку вперед. Куда это он его конвоирует? Вошли во двор. Маленькие девчонки, взявшись за руки, ходили по кругу, приседали и что-то хором выкрикивали. Увидя незнакомых людей, они с визгом бросились врассыпную.

— Давай сюда! — сказал Баныкип.

Они постояли в проеме, — может быть, тут как раз и был вход, поглядели внутрь этого полого здания. Болтались проржавелые рельсы. Внизу, где вывернут взрывом фундамент, пробивалась трава. Спрыгнули. И сразу оглушил птичий гомон, как в лесу.

— Я это место давно знаю, — сказал Баныкин, и его голос прозвучал тут гулко, странно и словно издалека. — Сюда только девчонок водить. Никто не помешает. — Он сел на утрамбованный дождем и ветром щебень.

Лешка стоял насупившись. Чего Баныкин куражится? Что ему надо?

Баныкин протянул ему папиросы, он не взял.

— Ты садись, в ногах правды нет.

Лешка сел, положил рядом пиджак и сверток, нащупал в кармане пачку и вытащил сигарету, благо еще оставалось три штуки.

Он испытывал нехорошее возбуждение от неотвязной мысли о том, что его судьба находится теперь в руках Баныкина. Некоторое время они молча курили. Над ними порхали птицы, птицы облепили рельсы и балки и хором гомонили. А еще выше стены упирались в квадрат неба, усеянный, если старательно вглядеться, слабыми звездами.

— Подумать только, — сказал Баныкин, — может, скоро отправимся с визитом дружбы на Марс. У тебя дух не захватывает?

Лешка не сразу ответил.

— Захватывает. Только, говорят, там кислорода процентов тридцать всего по сравнению с нашей атмосферой. Для нашего человека тяжело там.

— Перекачаем!

Баныкин обернулся — лицо в светлой щетине, из-под шляпы напористо торчат колечки волос, — не глядя в глаза, спросил:

— Кто тебя опутал? Неужели девчонка?

— Какая девчонка? Ты что, сбесился?

— Я серьезно тебя спрашиваю. Мне знать важно. Ты знаешь, о ком я говорю. Ты в эту грязь из-за нее влез?

Лешка побелел и сжал кулаки. Сказал тихо:

— Сволочь ты!

Баныкин не обиделся. Он даже повеселел.

— Значит, нет? Ну, слава богу. А то я не мог прийти в себя, честно говоря, как мне это сказали. У меня прямо из головы не выходит. Неужели, думаю, такая обманчивая внешность?

На потемневшем небе заиграли розовые блики, то и дело вспыхивали зарницы — это шел чугун.

Лешка остыл, возмущение улеглось, его даже не интересовало, кто это оговорил Жужелку. Было что-го удивительное в том, что, сидя тут на развалинах, в полом, изувеченном кирпичном кожухе, видишь над головой, как перебегают оранжевые всполохи, — небо отражает пламя расплавленного чугуна. И Игнат Трофимович сейчас смотрит, упивается.

Странное чувство охватило Лешку, точно он уже навсегда выломился из обычной жизни и отсюда, с этих развалин, дорога ему куда-то еще, но только не обратно.

— Ты веришь в любовь с первого взгляда?

Лешка вздрогнул.

— А что? — Во рту пересохло, он громко, демонстративно откашлялся.

— С того дня из головы она не выходит. Но держу себя в руках. В чужое, брат, счастье не вкатаешься. Ты счастливчик.

Тебе можно позавидовать черт знает как. Эх, такую молоденькую прижать покрепче, — мечтательно сказал Баныкин. — И чтоб такая прелесть в рот тебе смотрела и слушала.

— Послушай! — хрипло сказал Лешка, отметая весь этот Сред. — Это самая замечательная девушка!

— Я тебя понимаю! Я сам так думал. Я даже стихи начал сочинять. Вот послушай…

Лешка даже рукой отмахнулся:

— Да не надо!

Чего он вяжется со своей откровенностью?

— У тебя космические масштабы… А в такой малой материи… — он старался говорить как можно насмешливее, — гы не слишком разбираешься…

Бдныкин, помолчав, спросил:

— Ты сколько классов окончил?

— Девять.

— А я пока шесть. Ты хочешь сказать, культуры не хватает?

Да? Ты говори прямо.

— Я не о том. Я тебя спросить хотел. Я на заводе у вас читал в многотиражке: «В этом городе в семье рабочей человеком стал, как говорят…» И так далее. Фамилия автора не указана.

Может, это ты сочинил?

— А что? — самолюбиво вскинулся Баныкин.

— Ничего особенного. Общие слова.

Баныкин помолчал, хмурясь, обеими руками вертел на колене снятую с головы шляпу.

— Некоторые молодцы, послушать их, обходятся вообще тремя словами! Колоссально! Железно! Коронно! — и все тут, на нее случаи жизни. И еще бравируют этим. Тарабарщина какая-то.

Они в тупик уткнутся с такими понятиями. У них мышление атрофируется вконец. А я еще членораздельную речь не теряю.

Его заело, он прямо-таки не мог остановиться.

— А что культуры мне не хватает-это точно, тут ничего не возразишь.

— Да я об этом и не думал, чего ты прицепился.

— Не пришлось по-человечески учиться, как другим…

Лешка и не рад был, что полез с этим стихотворением. Теперь Баныкин не отвяжется.

— А между прочим, Горький тоже не кончал десятилетки.

— Горький не кончал, а нам с тобой надо. Дураки вы! — сказал Баныкин. — Те, что вроде тебя от учебы отбиваются. Ты думаешь, учеба-это не работа. Еще какай работа, самая тяжелая. Вот ты, например. Тебе мозгами работать надо. Ты в самом соку для этого по своему возрасту.

Лешка ничего не ответил. Ни к месту сейчас об этом. Глупо даже. И чего Баныкин наваливается. Такой человек надоесть может до зубовного скрежета.

Лешка смотрел на шляпу, до одурения мелькавшую перед глазами, слушал, чувствуя прямолинейность Баныкина, эту грубую беспощадную силу, направленную теперь против него, и ждал, когда же кончится вся эта мура, этот нелепый разговор, и чнется суд и расправа.

Небо успокоилось — кончился пуск чугуна.

Баныкин перестал вертеть шляпу и в упор посмотрел на Лешку.

— Я ведь тебя отпущу. Иди куда хочешь.

Лешка провел ладонями по голове, пропуская волосы сквозь пальцы.

— Смотрите, доверие какое! — И запнулся под хмурым взглядом Баныкииа.

— Только я размотаю эту ниточку, — строго сказал Баныкин. — Я так не оставлю. Тебя толкнули, как пешку, а ты и пошел. Верно я говорю? Устойчивости в тебе никакой нет. Вот что.

А надо всегда под ногами палубу чувствовать.

— Слышали все это. Обрыдло! На нервы действует.

— Тебе дело говорят. А ты как балда какая-то. Надо в жизни цель иметь. В этом все. Без этого под ногами болтыхаться будет. При любой качке не удержишься.

Каждый считает своим долгом ткнуть, что у тебя нет цели в жизни, А кстати сказать, что это, на лбу у него написано, что ли? Вот Славке никто об этом не говорит. Учится в техникуме — значит, порядок. Цепляются к узким брюкам, к его прическе, а по поводу цели жизни считается, что тут у него все благополучно.

— Ты прошлый год на шаланде совсем другой был.

Он мог бы сказать: не для того я тебя прошлым летом из воли вытащил, чтобы ты в грязи обляпался. Но об этом Баныкин молчал.

— Ты ж такой был законный хлопец. Как же ты дошел до такого? Ты скажи.

Все, что Лешка разучивал вчера под диктовку Лабоданова, повылетело из головы. Да он и не стал бы сейчас отбиваться, врать, выпутываться.

— Что же молчишь? Я-то, откровенно говоря, загреметь за тебя могу.

Лешка притих настороженно. Может, Баныкин ждет, чтоб он взмолился, запросил пощады? Благодетельствовать захотелось, кичиться. Глухо, упрямо сказал:

— А ты делай как надо.

— Дура! — сказал Баныкин. — Ты меня на пушку не бери. Не могу я так вот взять и отдать тебя в руки правосудия. Хоть и обязан. Если б я тебя не знал. А то ведь знаю. Ведь тебя на поруки взять некому. Понимаешь? Полная растерянность у твоих родителей. Я ведь был у них.

В проеме стены было видно: маленькие девочки опять сошлись в кружок.

— Имей в виду, я тебя не выпущу из поля зрения. Ни на шаг. Будешь у нас работать, может быть, даже в нашей бригаде.

Я уже позондировал.

Лешка сказал что-то о кадровичке.

— Так то тебе отказали, а то нам — комитету комсомола — пусть попробуют отказать. Вот это, собственно, все. — Он закурил. — А ты чего молчишь?

Что он мог сказать? Он сидел, распластав на коленях руки, вперившись в проем стены.

— Я у них назад отниму все железо, все до капли…

— Завтра обо всем спокойно поговорим. Все обсудим. — Баныкин протянул ему пачку папирос, сбоку смотрел на него, пока Лешка раскуривал. — До чего же ты зеленый, неокрепший.

А кое-кто этим воспользоваться захотел. Это ж не люди, им бы только было из чего зажигалки и разную муру делать на продажу. Наживаться. — Он осекся:-Ну их к черту! — Посмотрел опять на Лешку и вдруг спохватился: Слушай, если я что не так сказал насчет девушки, ты извини. Ты тонко чувствуешь. Может, тебе неприятны мои слова.

Лешка молчал.

Сквозь сумятицу чувств, обрывки своих и баныкинских слов что-то всколыхнулось из глубины души. Он сидел бы и сидел вот так с Баныкиным.

Баныкин встал и нагнулся за шляпой. Помогая друг другу, они вскарабкались на проем и очутились во дворе. Девчонки на этот раз не обратили на них внимания. Со двора к руинам лепился домишко, использующий уцелевший пролет стены.

Лешка с каким-то наслаждением смотрел на этот домишко, на тоненькое, вымахавшее вверх дерево, положившее на его крышу свои ветви.

Он шел, перекинув через плечо пиджак, размахивая свертком.

Он возвращался из далекого и странного путешествия.

За его спиной компания рабочих перебрасывалась колкостями на его счет. Но Лешка не очень-то прислушивался.

— Эй, как тебя! — настойчивый окрик. — Трех рублей у тебя нет, что ли? Так на вот, возьми!

— Есть у меня три рубля! — догадливо на ходу оборачивается Лешка. Некогда мне в парикмахерскую сходить.

— Тебе ножом отрубить твои волосы надо, — зло говорит крепкий, загорелый немолодой рабочий. — Ты с кого пример берешь? Может, уже и бородку запускаешь?

— Да нет, — покладисто, смущенно обороняется Лешка. — Не собираюсь.

Дверь тира была распахнута. Мишени лежали кучкой на полу за прилавком Дядя Вася в своей синей полосатой рубахе, выпущенной па брюки, в неизменной старенькой кепке белил стену, испещренную метками от пуль.

— Дядя Вася, можно тебя па минутку?

— Чего тебе?

Лешка подлез под прилавок. Он попросил дать ему в долг семь рублей. Очень нужно.

— Я б так не стал беспокоить. Я отдам. Честное слово. В порт пойду грузить. Я отработаю, можешь не сомневаться!

Дядя Вася поокунал кисть в таз с белилами, бросил ее и, гремя протезом, прошагал к кассе.

— Не надо бы баловать. Ну уж, получай кредит. Только тебе даю, понял? Но смотри у меня! — погрозил он пальцем.

— Порядок!

Лешка выскочил из тира. Удивительно симпатичные люди живут на их улице. Теперь он пойдет и сунет в морду этому ряженому с Вала все сто рублей полностью. И пусть отдают обрезки.

Он их хоть на тачке, хоть на спине все перетаскает назад.

На углу Лешка свернул на Кривую улицу. Сюда выходят окна Жужелки. Он приближался к ним.

Окна были закрыты. Он постучал в темное стекло. Никто не отозвался. Подождал и опять постучал.

Неужели она ждет его у заводских ворот, а он, как последний подонок, сбежал. Он представил себе, как она сидит там на скамейке, с раскрытым учебником на коленях, зубрить уже но может-темно. Милая Жужелка, я тебе все объясню, как эго получилось. Я сейчас, мигом.

На всякий случай он нырнул в подворотню. Подлетела Пальма, потерлась о его штанину. Следом, торопливо шлепая разношенными туфлями, появилась старуха Кечеджи, всплескивая руками, точно он явился с того света.

— Батюшки! А я тебя караулю, — заговорщически сообщила она и, беспрестанно оборачиваясь, не наблюдает ли кто за ними, полезла в карман фартука. — На вот.

— Письмо?

— Это Жужелка просила тебе передать. — Старуха очень волновалась и старалась заслонить Лешку, чтобы его не увидели люди во дворе, и говорила, помогая себе руками: — Поезжай пока. В другом месте где-нибудь устроишься. Работай усердно.

А тут все забудется. Это деньги тебе. И от себя пятнадцать рублей я положила.

— Да не надо мне денег.

— Ну вот еще что выдумал. Когда заработаешь-вышлешь, А нет — тоже не огорчайся. Ты об этом и не думай. Ты только работай хорошо, чтоб заслужить.

— Да по правде, бабуся, не надо мне. Честное слово. А где же она?

— Кто? Жужелка? Не знаю, не знаю. Куда-то пошла. — Старуха разочарованно поджала губы — ее миссия оказалась ненужной. — Что же ты отказываешься?

— А она что-нибудь сказала?

— Жужелка? Сказала: «Я в гости иду, к одному товарищу».

Нарядная такая. Платье белое с оборками. Очень идет к ней.

Пальма, не ходи за ворота. Иди гуляй на горку.

— Белое? — осторожно переспросил Лешка.

— Что? Ах, платье. Белое, белое и с оборками-вот так.

Он молча отдал ей свой пиджак и сверток.

— Смотри, на кого ты похож. Дрожишь весь. Ты ляжь сейчас, полежи, согреешься, и организм опять будет в норме. Куда же ты?

Он вышел на проспект, и тут решительность оставила его.

Как он явится? Что скажет? «Ты чего явился? — усмехнется Лабоданов. Третий лишний».

Что Жужелка пошла именно к нему, он не сомневался.

В своем выпускном платье. В этом дурацком белом платье.

Он мчался по «топталовке». Терраса с разноцветными фонарями, толчея у дурацких спичечных автоматов. Две девицы в одинаковых лиловых кофтах, смеясь, растопырили руки, точно собираясь задержать его. Мрачные дуры.

С освещенных витрин глазели самодельные плакаты. «Посвящается месячнику безопасности движения».

Кто с водкою дружен, В машине не нужен!

Все еще месячник? Сколько он тянется, год, два?

«Сегодня шестнадцатый день месячника безопасности движения в городе» помигало на Лешку цветными буквами.

«Топталовка» кончилась. Он повернул назад. В голову лезло самое что ни на есть тошнотворное. Например-мучное лицо «сторожа». Достать бы ему этого ряженого и в рожу его бить, бить, без пощады.

Внятный голос из рупора на кинотеатре «Победа» говорил об угрозе войны.

Лешка прислушался. Чего вообще переживать, волноваться, — сказал он себе. Какая разница, кто, где в данный момент находится, зубрит ли Жужелка химию или, напялив белое платье, отправляется в гости. Ну какая? Ведь, может, сию минуту или в какой-то другой момент, когда совсем этого не предполагаешь, все полетит вверх тормашками.

Все же он был страшно обозлен на Жужелку. Ей экзамен завтра сдавать, что она себе думает? Он вспомнил про этот учебник, что она потеряла вчера в парке, гуляя с Лабодановым, и у него заполыхало в груди.

Он остановился и вытащил из кармана свою последнюю сигарету. Повозился, пока раскурил, — ветер задувал спичку.

Над ним в небе уже покачивалась луна. Чтобы взять себя ц руки, Лешка старался думать о страшном. Самое страшное, что только можно себе представить, — это оторваться, уйти безвозвратно от Земли и болтаться вечно среди звезд, потеряв земное притяжение. Черная ночь. Жуть.

Он докурил, бросил окурок.

Все же страшнее всего было то, что Жужелка сейчас у Лабоданова.

Он стучал в дверь. Сначала тихо, нерешительно, потом стал дубасить в дверь кулаками, рванул ее так, что она затрещала и услышал — в замочной скважине повернули ключ.

Здесь, в кухне, где стоял под дверью Лешка, было довольно темно, и когда Лабоданов выглянул, Лешка не сразу понял, кто это.

— Откуда ты взялся?

Лешка тяжело дышал и не мог ничего ответить. Лабоданов закрыл за собой дверь и прислонился к ней спиной.

— Какого черта явился?

Очутившись вот так, лицом к лицу с Лабодановым, Лешка смешался, не знал, что сказать.

— Ты что, совсем без головы? Тебя звали сюда? За тобой может, следят.

— Трусишь? — задыхаясь от поднявшейся в нем злобы, сказал Лешка. — И ты и Славка! Вы оба.

— Не трушу, а не хочу связываться с такой швалью. Понятно?

— Сволочь! — сказал Лешка и шагнул вплотную к Лаболэнову. — Сволочь, повторил он. — Молчи лучше.

Лабоданов пригнул голову, снизу взглянул в Лицо ему. Недоумение сменилось бешенством.

— Что ты строишь из себя девицу? Тебе заплатили. Не мне.

За красивые глазки, что ли.

Лешка сунул руку в карман, захватил в горсть деньги — размененные сто рублей, — швырнул их в Лабоданова. Тот отстранился, а Лешка выгребал все до последней бумажки и швырял швырял ему в лицо. И вдруг услышал шаги за дверью. Секунду стоял как вкопанный. Рванулся. Лабоданов оттолкнул его, сказал хладнокровно:

— Ну, она, она там — Клеопатра. Я ж не виноват, что ты щенок. С тобой откровенно невозможно. Подбери лучше дснып.

— Пусть она выйдет. Пусть сейчас же выйдет!

— Не ори! На что она тебе?

— Пусть выйдет!

— Давай отсюда. Ты нам помешал. Порядок у нас с ней.

Полный люкс.

— Врешь! — сказал, задохнувшись, Лешка. Перед глазами все стало бело. Он замахнулся.

Дверь распахнулась, и Лешка увидел Жужелку. Он увидел ее белое платье и то, как она придерживала его на плече. Он попятился, не взглянув ей в лицо. Она была ему совершенно чужая в этом белом платье. Он бросился опрометью вниз по лестнице.

Стукнула дверь по соседству, раздались шаги во дворе, голоса. Зарычал за воротами мотоцикл. Эти звуки донеслись до него точно из какого-то другого мира, где и он жил когда-то.

Он долго тащился по затихшей улице, спотыкаясь о булыжник. Дома отгороженно глазели белыми ставнями.

Вышел на проспект. Здесь по-прежнему гуляли люди и было светло от фонарей и витрин. Он зачем-то остановился у освещенного комсомольского стенда. Прочитал:

Руль лихорадит, дорога двоится, Люди, машины… все трын-трава Водитель стремглав к преступлению мчится… И кто только выдал такому права?

Это, наверное, тоже Баныкин сочинил. И как только не надоест человеку.

Он пошел дальше. Теперь он шел быстро, точно его подгоняло что-то в спину. Ему хотелось уйти, скрыться ото всех, никого не видеть.

Проспект кончился, Лешка свернул на Торговую улицу. Прошел еще немного и сел на приступочки. Днем тут сидит бабка с мешком подсолнуха. Лет сто уже сидит. А сейчас сидит он.

Пустынно на Торговой. Мимо, громыхая, прокатил грузовик на завод. Лешка представил себе, как тащился этим же путем вниз по улице на ишаке. И вдруг почувствовал всю унизительность своей роли. Подумал — его ведь еще ждет Матюша. За весь день он ни разу не вспомнил об этом. Будет разговор, от которого заранее тошно и ничем не отгородишься. Он готов был взвыть как пес от тоски и обиды. Разве этого он хотел? Разве он не способен на что-нибудь дельное, такое, чтобы дух захватило?

Он мог бы уехать на целину, как эти студенты вчера. За это его станет хвалить Матюша. Противно. Не хочется жить по указке этого унылого человека. Но все же дело не в этом. Ему надо найти свое собственное назначение в жизни, уедет ли он на Восток или поступит на завод. Что ж он сам за человек? Что ему надо? Ведь для чего-то он явился на свет.

Он будет сидеть тут хоть до утра и никуда не уйдет, пока не поймет это.

Он опешил, увидев вдруг Жужелку. Она топталась одна на пустом тротуаре напротив. Все это время, значит, она тащилась за ним по пятам в этом проклятом платье.

У него страшно заколотилось в груди. Ерунда какая-то. Он даже не мог взять себя в руки и не смотреть на нее.

Жужелка медленно дошла до конца своего тротуара и повернула опять назад. Она ждала, когда он ее окликнет. Подойти она не решалась. И не надо. Он и не хотел, чтоб она подходила. Он хотел сидеть тут один, долго, может быть до утра.