Дорогая Ортанс!
Благодарю тебя, благодарю от всего сердца, что ты поняла те причины, которыми я руководствовался, покидая Париж. О, если моя будущая жена, о которой ты так часто и серьезно размышляешь вслух, окажется похожа на тебя хотя бы одной этой способностью к сочувствию, как я буду любить и уважать ее! Притом, я уверен, что иначе и не станется: разве смогу я полюбить девушку, несходную с моей драгоценной сестричкой Ортанс? Никогда!
Но я обещал тебе новости и это обещание выполнить не в силах. Увы, пока что мой труд похож на ловлю рыбы в воде, где рыбы просто нет. И какой бы прочной и частой ни была сеть, как бы ни усердствовал рыбак, невод раз за разом приходит пустым. Все дни, прошедшие со времени моего последнего письма, я посвятил исследованию печатных изданий, собирающихся в архиве Кана со всего региона. Начальник архива был искренне удивлен, зачем мне это нужно, но разрешил брать газеты в гостиницу, поскольку помещения архива здесь не слишком приспособлены для работы. Сказать по правде, архив находится в плачевном состоянии, так что в первый день работы я всерьез опасался, как бы отсыревшая штукатурка не обвалилась прямо мне на голову. А на ней, несмотря на наши шутки, все же нет рыцарского шлема. Так вот, газеты и даже полицейские ведомости мне разрешили брать в гостиницу. Но в них нет решительно ничего, способного оправдать мои надежды. Неделю назад мне показалось, что я напал на след. В одной из воскресных газет был некролог сразу двух девушек. Ах, Ортанс, мне и в самом деле показалось, что это оно – то, что я ищу, ожидая и заранее содрогаясь. Я оставил за собой номер в отеле и уже через два дня был в Шербурге, но, оказавшись на месте, понял, что ошибся. К счастью, разумеется. Эти девушки – спаси господь их души – были сестрами, умершими от какой-то заразной болезни. Никакого подозрения, даже возможности его.
И теперь мне все больше кажется, что мой труд не просто бесплоден – он глуп. Нет, Ортанс, я по-прежнему уверен, что прав: чудовище есть, и оно продолжает убивать. Но где? Возможно, оно стало хитрее и лучше прячет следы. Кто знает, может, как раз сейчас какие-нибудь несчастные родители ищут дочь, даже не подозревая, что больше не увидят ее никогда. Или – страшно подумать об этом – ведь есть девушки, которых никто не хватится. Ортанс, я уверен, ты с твоей доброй душой поймешь меня лучше, чем кто-либо. Каждый вечер, ложась спать, я с ужасом думаю, что мое промедление могло стоить жизни еще одной бедной жертве. И ничего не могу сделать! Если бы Господь в милосердии своем дал мне хоть на миг дар всеведения, я бы не потратил его ни что другое, лишь на то, чтоб остановить этот длящийся годы кошмар. Один миг – и я бы с радостью согласился заплатить за него жизнью. Ортанс, ты знаешь меня и знаешь, что это не просто слова. Прости, что я жалуюсь тебе, но кто еще умеет утешить меня теплым словом, дружеским приветом, одним лишь знанием, что где-то есть родная душа? Только ты, моя милая сестричка. Прости за грустное и совсем не рыцарское письмо,
Твой кузен Андре
Дорогой Жан,
Эти три дня со времени моей ночной прогулки прошли, словно в забытьи. По правде говоря, я не слишком помню, что делал и где был. Кажется, не покидал дома, но вовсе не уверен в этом. Помню ветер, воющий в трубе, пока я зачем-то пытался разжечь камин в библиотеке, но точно так же помню и ветер, несущий черные листья по белой от лунного света дороге. И то, что я бродил по холмам наших старых садов, глядя на ночное небо в просветы между голыми ветками, могло быть или не быть сном совершенно с равной вероятностью. В пользу моего реального отсутствия говорит, что сегодня утром, проснувшись в собственной постели и спустившись в столовую, я нашел на столе пилюли Мартена. Значит, он приходил, пока меня не было, и оставил их со своей обычной деликатностью. Это пришлось очень кстати, потому что боль вернулась и изрядно досаждает мне. Прежде чем выпить лекарство, я заставил себя развести огонь хотя бы в спальне и сварил остатки кофе, влив туда несколько ложек коньяку. Хуже, чем кальвадос – и на вкус, и по действию, но я сразу согрелся, и даже голову перестали стягивать тугие обручи боли.
А после скромного завтрака из пилюли, запитой все тем же кофе, я, к немалому удивлению, принял посетителя. Вообрази только, Жан, меня навестил кюре сен-бьефской церкви – вот уж внезапно. Видимо, христианский долг потребовал от достойного служителя церкви попыток спасения заблудшей души, нечаянно оказавшейся в пределах досягаемости. Я пытаюсь шутить, Жан, хотя сам чувствую, что выходит натужно и жалко. Нет ничего плохого в поступке кюре, просто цель для приложения усилий он выбрал неудачную: мы и в молодости не отличались благочестием, а уж после у меня не было ровно ни единого шанса поверить в милосердие и великодушие божье. С возрастом я все лучше стал понимать отца с его холодной иронией, воспитанной Вольтером, Ларошфуко и прочими апостолами вольномыслия, храмом которых была наша библиотека. Уверен, он лишь потому принимал у себя в доме кюре, что не хотел расстраивать матушку и глубоко уважал святого отца как обычного человека, но вовсе не как священнослужителя.
Так вот, Жан, нынешний кюре – рыхлый и подслеповатый молодой человек с лицом, похожим на непропеченную лепешку. Он с явным трудом поднялся на наш холм и потом долго не мог отдышаться. Право, после этого я почувствовал себя не таким уж старым и почти не больным, ведь до сих пор хожу по тропам Сен-Бьефа без одышки. Как его вообще занесло к нам в Нормандию, с его парижским выговором и манерами добродушного робкого пса? Сначала он долго извинялся за то, что пришел, потом за то, что не пришел раньше… Отказался от кальвадоса почти с ужасом и разглядывал столовую, где я его принял, с таким вежливым недоумением, что одно это могло бы взбесить любого из Дуаньяров. Не знаю, как я сдержался и не выставил его, даже когда слуга божий предложил мне перебраться в «чистый и уютный домик» неподалеку от храма под попечительство какой-то благочестивой вдовы.
Сейчас, Жан, мне смешно, а тогда – ты только вообрази! – я ответил ему вежливо, насколько мог, но великодушный кюре стал еще бледнее – и еще более похожим на лепешку, – попрощался дрожащим голосом и ушел с похвальной торопливостью. Да, Жан, мне грустно и смешно: я теперь только на то и гожусь, чтоб не дать забрать себя в местную богадельню. Пока еще гожусь. Я Дуаньяр, я родился в этом доме и именно здесь хочу умереть, не променяв эту привилегию на чечевичную похлебку благотворительности, тошнотворно отдающую ладаном.
Клод, я уезжаю из Сент-Илер-де-Рье. Можешь молча возвести глаза к небу по своему обыкновению – все равно я тебя не вижу, хоть и отлично представляю, как ты это делаешь. Да, Бульдог снова потерял след. Кто только придумал эту дурацкую кличку, ведь бульдоги никогда не числились в охотничьих породах? Впрочем, неважно. Все неважно, кроме оборвавшегося следа.
Я знаю, даже если я скажу тебе, что устал, разуверился и готов сдаться, ты никогда не позволишь себе даже тень самодовольного согласия, а ведь имеешь на это полное право. Вот только ты с твоим долготерпением, всепрощением моих выходок и неизменной готовностью помочь – и имеешь, пожалуй. Ну, хорошо, не на самодовольство, но уж точно на «я же тебе говорил». Скажешь, Клод? Уверен, что нет.
Так вот, о следующем адресе и моем дальнейшем пути. Извини за сумбурность письма, я пошлейшим образом пьян. В моем нынешнем настроении либо застрелиться, либо надраться, но я же всегда был практиком, да и не собираюсь служить примером пересудов для всей Тулузы. Ничего, пройдет. Я почти ухватил его за хвост, можешь ты это представить? Одна из жертв, работница с местной фабрики, незадолго до гибели призналась подругам, что собирается замуж за очень достойного господина. «Замуж» собиралась и вторая девушка, и тоже за человека в высшей степени порядочного и достойного, но не желающего общаться с ее нынешним кругом знакомых. И у этой второй была доверенная подруга, которой она тайком показала «достойного господина». За неделю до моего приезда, Клод, всего за неделю эта подруга умирает в больнице от неудачного подпольного аборта. Вот так… Третья никому ничего не рассказывала, но я уверен, что это Он. Два жениха, не появившихся на похоронах?
Я не понимаю одного, Клод: как могла поддаться на такую глупость Клэр? Или он находит к каждому замку свой ключик? Моя девочка была чистой до наивности, до святости, она бы никогда не стала встречаться с мужчиной тайком, да и где? В колледже, дома, с подругами – она постоянно была под присмотром. Могу признаться только тебе, Клод, я, со своим многолетним опытом, в полной растерянности. Все погибшие девушки разительно отличались положением в обществе, миловидностью, манерами… Ты был прав, какой мужчина мог бы одними глазами взглянуть на шлюху Орранж и мою Клэр? Он видит один лишь цвет волос? Или есть еще что-то?
Одно я знаю точно, Клод, это моя вина. Все считают, что я из упрямства гонюсь за призраком несуществующего преступника, но ты-то знаешь – это призрак моей вины. Мне следовало быть рядом с Клэр, мне, а не тому ничтожеству, которого она звала отцом. Как я ошибся, не желая портить жизнь Амелии, уступив ее тому, кого посчитал более… нет, не достойным, а подходящим. Что я мог ей дать? Ни состояния, ни карьеры, ни связей… Если бы я только знал тогда, что Амелия беременна! Моя Клэр никогда не носила бы чужую фамилию, не жила в чужом доме. Я сумел бы ее уберечь. Не качай головой, Клод, я сумел бы! Я не он, и я знал бы малейшее движение души моей девочки, каждого человека возле нее, любую упавшую на нее тень. Поздно. Все поздно, понимаешь? Амелии нет, а теперь нет и Клэр…
Никто не видел этого таинственного жениха, никто не может его описать. Но теперь я знаю, где искать и как. Подруги, сестры, матери, быть может… Неужели ни одна из жертв не оставила зацепки? Хоть нескольких слов, описания… Быть этого не может, Клод. И если б я думал, что упустил его навсегда, богом клянусь, мои мозги сейчас беседовали бы не с месье Арманьяком пяти лет выдержки, а с мистером Браунингом 45 калибра.
Прости это за письмо, которое я потороплюсь отправить, чтоб утром не порвать в клочья.
Пьер
Дорогой Андре,
Получив твое письмо, я весь вечер думала, что тебе написать. Честное слово, Андре, я так долго и старательно думала, что мне даже приснилось, как ты сидишь в какой-то комнате, окруженный огромными стопами бумаг, а между ними, стоит тебе поднять очередную бумагу, извиваются и шипят змеи. Я проснулась от страха, а потом лежала в постели и думала о тебе, мой дорогой братец. Твое письмо сейчас в моей шкатулке с духами, куда матушка не заглядывает, потому что от запаха духов у нее начинается безудержное чихание и болит голова. Я перечитала его снова и поняла, что должна сказать тебе только одно: ты все делаешь правильно. Помнишь, когда мы были детьми, матушка учила нас, что все хорошие дела требуют умения, терпения и труда. Ты ведь знал, что задуманное тобой будет непросто. Андре, на самом деле ты не боишься ни труда, ни опасности, так что это минутная слабость, правда ведь? Уверена, ты уже и сам это понимаешь.
Но вот то, что ты писал о глупости и промедлении… Андре, как жаль, что меня нет рядом, чтобы хорошенько отругать тебя! Выбрось это из своей умной головушки, мой дражайший Ланцелот Архивный! Ты – и глупость? Ты – и промедление? Я готова поклясться на святой книге, что никто на твоем месте не сделал бы большего и не сделает. А раз так, что толку сокрушаться о несбыточном? Если Господу будет угодно помочь тебе в твоем труде и поиске, он сотворит это и без дара всеведения, поверь. Ты просто делай то, что так хорошо умеешь – надейся, верь и трудись ради истины. Я молюсь о тебе и тех бедных девушках, при мысли о которых сердце сжимается от страха и жалости.
Твоя кузина Ортанс.
Дорогой Жан,
Мои ночные прогулки не прошли даром, я – вот же насмешка судьбы – простудился. Если бы болезни, гнездящиеся в человеческом теле, обладали собственным рассудком, о, в какое негодование впала бы сейчас моя главная мучительница, нагло потесненная столь обыденными захватчиками – насморком, кашлем и лихорадкой. Разве не ирония судьбы? Свыкнуться с мыслью о коварном и злобном враге непреодолимой силы, сражаться с ним за каждый день и час жизни, чувствуя мертвенный холод приближения конца – и поддаться этому? Осталось, право же, только умереть от простуды – вот будет пошлая глупость. Доктор Мартен мне в жизни этого не простит! Столько трудов… Я подозреваю, что он собирается написать какую-нибудь статью о моем случае, и ни за что не хотел бы его разочаровать. Уж это я ему должен за непрестанную заботу и волшебные пилюли.
Жан, я смеюсь, кашляя от этого смеха, и если бы ты видел меня сейчас, закутанного в кучу старых пледов и одеял, греющего руки о кружку с вином, – ты принял бы меня за одного из персонажей Бальзака или Гюго, какого-нибудь старого нищего или скупца, умирающего на груде золота. Но единственное золото, что еще мне доступно, скользит в оконную щель солнечным лучом и касается моих рук, не в силах их согреть.
Пьер,
Надеюсь, что ты достаточно часто заглядываешь на почтамт. Помнишь, четыре года назад, как раз в то проклятое лето, Клэр неделю гостила у тетки по отцу, мадам Дюпри? Господин Дюпри – брат мужа моей сестры, и мы не то чтобы дружим домами, но видимся.
Несколько дней назад они всей семьей приезжали в Тулузу по случаю помолвки старшей демуазель Дюпри. Так вот, друг мой, чтоб не бередить излишними подробностями… В тот визит Клэр поссорилась с одной из младших Дюпри, и маленькая мерзавка украла у нее дневник, а потом, уличенная в краже, заявила, что выкинула его. То ли спустя годы паршивка подросла и поумнела, то ли просто совесть не давала ей спокойно жить, но дневник она привезла с собой, чтобы вернуть хотя бы родным Клэр. Правда, побоялась сделать это сама. А поскольку я для девочек Дюпри что-то вроде семейной феи-крестной, она обратилась к «милому дядюшке Клоду» с просьбой как-нибудь это уладить и все такое…
Пьер, я знаю, что ты думаешь о Жане Сантери, но он уверен, что Клэр его дочь. И ради памяти Амелии так оно и должно оставаться. Потому мне было невозможно просто оставить дневник у себя, чтобы отдать его тебе, но так же невозможно и отдать – без тебя. Да простит меня господь, я воспользовался тем, что дневник состоит из двух тетрадей, сшитых вместе. Помнишь Кристофа Леворучку, что проходил год назад по делу о фальшивых векселях? Он сделал для меня копию дневника, расшил его и сшил заново – с поддельными тетрадями. У тебя будет одна подлинная часть дневника, написанная рукой Клэр, у Сантери – другая. Это справедливо, Пьер.
И главное, ради чего я пишу это сейчас, а не жду твоего возвращения. Я не доверю дневник почте, но вот выписка из последних страниц. Ты поймешь, о чем это, как понял я. Понял – и содрогнулся. Пьер, ты не нуждаешься в моих просьбах найти эту тварь, но ради всего святого… Я любил Клэр, как собственную дочь, которой у меня не было и не будет. Я собирался, сославшись на дальнее родство с Жаном, оставить ей наследство… Не дай нам бог переживать тех, кто должен пережить нас. Надеюсь, что этот дневник станет гвоздем в крышку Его гроба.
Твой Клод
Дневник Клэр Сантери
7 августа 1929 года. Я так счастлива, что, кажется, должна светиться изнутри. Удивительно, как другие не видят этого? Странно подумать, что еще совсем недавно я не знала человека, который скоро станет для меня самым дорогим на свете. Нет – уже стал!..
12 августа 1929 года. Мой Друг говорит, что на мне печать ангела. И смотрит так восторженно и благоговейно, что внутри меня рождается тихий сладкий стыд, и радость, и нежность, такая нежность, что я даже слов не могу подобрать, чтобы выразить ее – да и как бы я посмела? Хотя я заканчиваю образование, но рядом с ним чувствую себя маленькой наивной девочкой, так много он знает обо всем на свете. А когда говорит о великом храме, который будет построен из чистых душ, чтобы даровать счастье и покой нашей милой родине – о, я вся трепещу, словно слушаю мессу…
15 августа 1929 года. Завтра я уезжаю к тетушке Элен. Так больно, что не увижу Друга целую неделю. Мне нездоровится, и мы провели вместе больше времени, чем обычно – я почти рада своему нездоровью из-за этого. Мы снова говорили о храме. Жанин и Колетт уверяли, что все мужчины по природе наглы и развратны, что наедине с девушкой у них мысли только о порочном. Но он не таков! С ним я чувствую себя в полной безопасности, он ни разу не взглянул на меня, как, бывало, смотрели мужчины на улице. Я набралась храбрости и спросила, нравлюсь ли я ему. Как глупо это было! Но Друг лишь улыбнулся и сказал, что у каждой души в храме спасения свое место. Кто-то может стать лишь фундаментом и не должен желать большего, кто-то – часть мощных стен, а я – окно над алтарем, через которое будет литься божий свет, озаряя храм. И что могут после этого сказать мне Жанин и Колетт? Бедные они, бедные, как им не повезло, что они не встретили такого человека. Скорее бы вернуться!..
Дорогой Жан,
Я перебрал прошлые письма и только по датам понял, что с последнего из них прошла неделя. Время летит пугающе. Днем я еще как-то нахожу себе занятие, притом самые простые дела требуют столько сил, что это отлично меня занимает. Сходить к колодцу за водой, набрать веток для растопки и принести дров – я делаю это с медлительностью и неловкостью деревянной куклы на нитках, управляемой бродячим артистом. Но все же делаю, и чем это не повод для гордости в моем положении?
Простуда прошла быстрее, чем я опасался. Лишь пара дней в лихорадке, среди горячих алых теней, пляшущих по стенам, а потом я очнулся, слабый и опустошенный, но успокоившийся, словно с горячечным бредом ушла какая-то тень, которой я не замечал, но вот она исчезла – и стало светлее. К счастью, за эти два дня ко мне никто не приходил, даже доктор Мартен, мой единственный неизменный собеседник. Как-то я сказал ему наполовину в шутку, что не уверен, существует ли он в действительности или является лишь плодом моего воспаленного воображения. Что, если все вокруг лишь бред? И Сен-Бьеф, и Дом на холме, и даже строки Ларошфуко, которые я могу просто помнить по памяти. Мартен посмеялся вместе со мной подобному предположению. Но могу ли я сам, по собственному желанию отличить явь от сна? Сегодня днем я спустился в Сен-Бьеф, предварительно сменив костюм и рубашку и чисто, как мог, выбрившись отцовской бритвой. Подозреваю, что вид все равно имел жалкий, потому что двое или трое встреченных прохожих покосились на меня странно, а какая-то мамаша поспешила убрать ребенка за свою широкую юбку. Зато в аптеке я столкнулся, представь себе, со старым филином Греноблем. Он лет на тридцать старше меня, а как держится! – позавидовать можно. Высох, правда, как скелет, и опирается на палку, а под другую руку его поддерживала прелестная синеглазая блондинка. Мы раскланялись, он представил меня своей внучке, демуазель Кристине. Два светских господина, которым на двоих исполнилось около полутора сотен лет – препротивное, должно быть, зрелище рядом с цветущей нежной юностью Кристины. Неудивительно, что девочка смотрела на меня почти испуганно. Кстати, старик постепенно выживает из ума. Он назвал меня Жаном, но сразу же поправился, извинившись со старомодной изысканностью. А по мне пробежал холод, словно кто-то – как говорят – наступил на мою могилу.
И о могилах. Пропавшую сборщицу яблок нашли в овраге за старыми вырубками. Несчастную удавили и даже не побеспокоились скрыть преступление, оставив на поживу зверью и червям. Мир вокруг все больше наполняется жестокостью, Жан, я почти рад, что покидаю его. Но синие глаза Кристины, ангела во плоти, ах, эти дивные женские глаза… Не ради них ли мы сходим с ума, прощая действительности то, что она не сон? Если предположить, что и Кристина мне лишь снится, как вчера снилась Люси… Допишу позднее, очень болит голова…
Твой Жак.