Покидая Барселону, Дон Кихот обернулся, чтобы посмотреть на то место, где его сбросили с коня, и воскликнул:

— Здесь была моя Троя. Не трусость, а злая судьба похитила здесь у меня приобретенную ранее славу. Здесь Фортуна показала мне все свое непостоянство, здесь затмился блеск моих подвигов; короче говоря, здесь затмилась моя звезда, чтобы никогда более не воссиять.

Услышав это, Санчо сказал:

— Человеку мужественному, сеньор мой, подобает столь же терпеливо переносить бедствия, как и радоваться счастью. Сужу об этом по себе: когда я был губернатором, я чувствовал себя веселым, да и теперь, став пешим оруженосцем, не слишком печалюсь. Слышал я, что особа, называемая Фортуной, баба безрассудная и взбалмошная, да притом еще слепая, так что сама не видит, что делает, и не знает, кого она унижает и кого возвышает.

— Ты большой философ, Санчо, — ответил Дон Кихот, — и рассуждаешь очень здраво. Не знаю, кто тебя научил этому. Скажу тебе только, что не Фортуна, то есть слепой случай, царит в мире, нет, все — и доброе и злое — совершается по особому предопределению неба. Недаром существует поговорка: каждый из нас кузнец своего счастья. Я тоже был кузнецом своего счастья; но при этом я не выказал должного благоразумия, и чрезмерная самонадеянность довела меня до беды. Я должен был сообразить, что мой тощий Росинант не устоит против могучего коня рыцаря Белой Луны. Но я дерзнул принять бой; конечно, я сделал все, что мог, и все же был выбит из седла; но, хотя я утратил честь, я не утратил и никогда не утрачу верности данному мною слову. Когда я был смелым и доблестным странствующим рыцарем, моя рука и мои подвиги явно показывали, каковы мои дела, а теперь, когда я снова стал простым идальго, я покажу, что значит мое слово, выполнив взятое на себя обязательство. Итак, вперед, друг мой Санчо. Поспешим скорее домой!

— Сеньор, — сказал Санчо, — не очень-то поспешишь, когда шагаешь пешком. Давайте отряхнем с себя прах рыцарства и повесим эти доспехи на какое-нибудь дерево. Когда я сяду на спину моего серого и отделю ноги от земли, мы сможем совершать такие переходы, какие ваша милость пожелает и прикажет; но ждать, чтобы я, плетясь пешком, не отставал от вас, — значит требовать от меня невозможного.

— Ты прав, Санчо, — сказал Дон Кихот, — повесим мои доспехи на дерево в виде трофея, а под ними вырежем на коре такую же надпись, какая была начертана под доспехами Роланда:

…Коснуться их достоин Лишь доблестью Роланду равный воин.

— Вот золотые слова, — промолвил Санчо. — Если бы Росинант не был нам нужен для путешествия, я бы предложил вместе с доспехами повесить и его.

— Нет, я не хочу отрекаться ни от него, ни от моих доспехов! — воскликнул Дон Кихот. — Пусть никто не посмеет сказать, что я плохо плачу за верную службу.

— Это вы правильно заметили, ваша милость, — сказал Санчо. — Умные люди говорят, что не следует казнить седло за вину осла; а так как во всем случившемся виновата ваша милость, то и наказывайте самого себя, а не вымещайте своего гнева ни на этих избитых и окровавленных доспехах, ни на кротком Росинанте, ни на моих бедных ногах, требуя, чтобы они шагали быстрее, чем они могут.

В таких речах и беседах прошел весь день, а за ним и следующие четыре. На пятый день, проезжая какое-то село, они увидели у дверей гостиницы большую толпу людей. Когда Дон Кихот подъехал к ним, какой-то крестьянин громко сказал:

— Пусть эти сеньоры, которые только что приехали и никого здесь не знают, рассудят наш спор.

— Я охотно это сделаю, — ответил Дон Кихот, — и постараюсь вынести справедливое решение.

— Вот в чем дело, почтенный сеньор, — сказал крестьянин. — Один толстяк из нашего села вызвал на состязание своего соседа, человека очень тощего. Первый весит одиннадцать арроб, а второй только пять арроб. По условию они должны пробежать ровно сто шагов с одинаковым грузом за плечами. Но перед самым состязанием толстяк потребовал, чтобы противник взвалил на себя шесть арроб железа, с него же будет довольно его собственного брюха.

— Это вздор, — вмешался тут Санчо, прежде чем Дон Кихот успел вымолвить слово. — Позвольте мне, как бывшему судье и губернатору, разрешить ваши сомнения и вынести приговор.

— Говори, в добрый час, мой друг Санчо, — сказал Дон Кихот. — Я ни на что сейчас не гожусь, у меня сейчас в голове все перепуталось.

Получив это разрешение, Санчо обратился к крестьянам, которые столпились вокруг него, разинув рты.

— Братцы! В том, чего требует толстяк, нет ни смысла, ни справедливости. Выбор оружия принадлежит вызванному на бой; значит, вызвавший не может навязывать ему никаких условий. Поэтому мое решение таково: пусть толстяк, вызвавший тощего, подчистит, подскоблит, пригладит, подрежет и сократит себя по собственному своему выбору и желанию так, чтобы убавить у себя мяса на шесть арроб. Тогда он сравняется со своим противником, весящим пять арроб, и они могут бежать на равных условиях.

— Черт побери! — вскричал один крестьянин, выслушав приговор Санчо. — Этот сеньор рассуждает, как святой, и решает дела, как каноник! Но только, наверное, толстяк не захочет снять с себя даже унции мяса, не то что шесть арроб.

— Тогда лучше всего им вовсе не затевать этого бега, — заявил другой крестьянин, — если тощий не хочет надорваться под своим грузом, а толстяк — кромсать себя; пусть половина заклада пойдет на вино; отправимся в хорошую таверну, пригласим этих сеньоров, и делу конец.

— Благодарю вас, сеньоры, — сказал Дон Кихот, — но я не могу задерживаться здесь ни на минуту; печальные обстоятельства и грустные мысли заставляют меня быть вежливым и торопиться в путь.

И, пришпорив Росинанта, он поехал дальше. Крестьяне, разинув рты, глядели ему вслед. Они были одинаково изумлены как странной внешностью Дон Кихота, так и мудростью Санчо.

Эту ночь господин и слуга провели под открытым небом.

На рассвете они двинулись дальше. Путь их лежал по прелестной долине, где среди тенистых деревьев тихо журчал ручеек. Дон Кихот остановился и долгое время задумчиво любовался чудной картиной сельской природы. Затем он воскликнул:

— Слушай, Санчо. Мне пришла в голову счастливая мысль. Сделаемся на время нашего искуса мирными пастухами и возродим здесь нравы древней Аркадии. Я куплю несколько овец и все необходимое для пастушеской жизни, назовусь пастухом Кихотисом, а ты пастухом Пансино; мы будем бродить по горам, лесам и лугам, распевая песни и вздыхая о наших возлюбленных. Жажду мы будем утолять жидким хрусталем источников, прозрачных ручейков и многоводных рек. Дубы щедрою рукою отпустят нам свои сладчайшие плоды, ивы дадут нам тень, розы — свой аромат, луна и звезды — свой свет, побеждающий ночную тьму, песни — радость, а слезы — отраду.

— Черт возьми! — вскричал Санчо. — Вот такая жизнь мне по нраву и по вкусу. И я уверен, что стоит только бакалавру Карраско и мастеру Николасу, цирюльнику, услышать про нашу новую затею, как им сразу захочется присоединиться к нам и стать пастухами. Да и нашего священника, чего доброго, тоже возьмет охота вступить в нашу компанию; ведь он большой весельчак и любит удовольствия.

— Ты прав, Санчо, — сказал Дон Кихот, — бакалавр Самсон Карраско, если он примет пастушеское звание, — а я уверен, что он это сделает, — может назваться пастухом Самсонио или Каррасконом, а цирюльник Николас — пастухом Николосо; для священника мы тоже придумаем какое-нибудь имя, подходящее его сану, например, Куриамбро. Найти имена для пастушек, в которых мы будем влюблены, нам так же легко, как нарвать груш с дерева. К тому же имя моей сеньоры одинаково подходит как для принцессы, так и для пастушки, так что мне незачем ломать голову, стараясь приискать лучшее, а для своей пастушки, Санчо, ты сам выберешь, какое пожелаешь.

— Я назову ее, — ответил Санчо, — Тересоной. Это прозвище близко к ее настоящему имени и подойдет к ее толщине. Священнику, по-моему, не следует заводить пастушки, чтобы не подавать дурного примера. Ну, а бакалавр пусть поступает, как ему заблагорассудится.

— Ах, и славно, — воскликнул Дон Кихот, — мы заживем с тобой, Санчо! Сколько кларнетов, сколько заморских волынок, сколько тамбуринов, бубнов и флейт будут услаждать наш слух! Но кроме музыки мы будем услаждать свои досуги поэзией. Я, как тебе известно, могу писать стихи, а бакалавр Карраско — тот уж настоящий поэт. О священнике я ничего не могу сказать, но готов биться об заклад, что и у него есть вкус к стихотворству. Не сомневаюсь, что и друг наш Николас кое-что смыслит в этом деле. Все цирюльники мастера бренчать на гитаре да распевать песенки. Я буду оплакивать разлуку, ты станешь воспевать свое постоянство, пастух Карраскон — холодность возлюбленной; священник Куриамбро сам подыщет себе подходящую тему. Словом, все устроится так, что лучше и желать невозможно.

На это Санчо ответил:

— Боюсь только, сеньор, что не дождаться мне этой прекрасной жизни; уж очень я несчастливый человек. А как бы хорошо мы зажили с вами! Ах, сколько деревянных ложек я бы вырезал, если бы стал пастухом! Сколько бы у нас было клецок, сливок, венков и всякой пастушеской требухи! Тут уж, наверное, я бы прослыл если не умником, то большим ловкачом. Моя дочь Санчика приносила бы нам обед в поле.

В таких разговорах и мечтах о пастушеской жизни Дон Кихот и Санчо Панса подвигались вперед до тех пор, пока их не застигла ночь. Тогда они свернули с большой дороги и расположились в тенистой роще. Поужинав чем бог послал, наши друзья улеглись под деревьями. Санчо, как обычно, мгновенно погрузился в крепкий сон, свидетельствовавший о его добром здоровье и отсутствии забот. Но Дон Кихот никак не мог заснуть. Мучительные мысли не давали ему покоя. Наконец он не выдержал и разбудил Санчо.

— Меня удивляет, Санчо, — сказал он, — твой беспечный характер. Ну право же, ты сделан из мрамора или из твердой бронзы. Я бодрствую, а ты спокойно спишь; я плачу — ты поешь песни; я изнуряю себя постом — ты еле дышишь, наевшись до отвала. Доброму слуге подобает хотя бы из приличия разделять страдания и горе своего господина. Взгляни на тишину этой ночи, на это уединение; они зовут нас прервать сон и немного пободрствовать. Встань, ради бога, отойди в сторону и нанеси себе с достойным мужеством триста или четыреста ударов в счет тех, которые тебе полагаются для освобождения Дульсинеи. Прошу тебя и умоляю, ибо не хочу, как в прошлый раз, прибегать к насилию и снова изведать тяжесть твоей руки. А после того как ты постегаешь себя, мы проведем остаток ночи в пении; я буду петь о разлуке с милой, ты — о своем постоянстве; этим мы положим начало той пастушеской жизни, которую будем вести у себя в деревне.

— Сеньор, — ответил Санчо, — я не монах, чтобы прерывать свой сон, вставать и заниматься истязанием плоти, но еще труднее, мне кажется, от порки сразу же перейти к музыке. Не мешайте мне, ваша милость, спать и не приставайте ко мне с этим бичеванием. Не то я дам клятву, что никогда не прикоснусь даже к волоску на моем платье, не то что на теле.

— О, черствая душа! О, бессердечный оруженосец! Вот благодарность за хлеб, которым я кормил тебя, и за милости, которые я расточал тебе и намеревался расточать и впредь. Благодаря мне ты стал губернатором и благодаря мне питаешь надежду сделаться графом или получить какой-нибудь другой, не менее высокий титул.

— Я знаю, сеньор, только одно, — сказал Санчо, — когда я сплю, я не знаю ни страха, ни надежд, ни трудов, ни блаженства; спасибо тому, кто изобрел сон — этот плащ, покрывающий все людские мысли, эту пищу, прогоняющую голод, эту воду, утоляющую жажду, этот огонь, согревающий стужу, этот холод, умеряющий жар — одним словом, эту единую для всех монету, эти единые весы, равняющие пастуха и короля, дуралея и мудреца. Одним только плох крепкий сон: говорят, он очень смахивает на смерть и что разница между спящим и мертвым не слишком велика.

— Никогда еще, Санчо, — сказал Дон Кихот, — ты не произносил такой изящной речи. Это только подтверждает пословицу, которую ты любишь повторять: не с тем, с кем родился, а с тем, с кем кормился.

— Ага, сеньор хозяин! — воскликнул Санчо. — Теперь уже я не нанизываю пословицы: они слетают с уст вашей милости не хуже, чем у меня. Правда, разница в том, что ваши пословицы приходятся кстати, а мои — ни к селу ни к городу, но как-никак и те и другие — пословицы.

В эту минуту они услышали какой-то глухой и неприятный шум, разносившийся по окрестным долинам. Дон Кихот вскочил на ноги и схватился за меч, а Санчо залез под серого и загородился с боков грудою доспехов и ослиным седлом. Оруженосец был настолько же испуган, насколько его господин взволнован. Шум все усиливался, приближаясь к путникам. А дело было в том, что несколько человек гнало в этот ночной час на ярмарку шестьсот с лишним свиней; эти животные производили такой шум, что Дон Кихот и Санчо, не понимавшие, откуда он происходит, были совсем оглушены. Огромное хрюкающее стадо налетело на наших друзей и, не выказав к ним никакого уважения, опрокинуло Дон Кихота вместе с Росинантом, потоптало Санчо, серого, седло и доспехи нашего рыцаря. Кое-как поднявшись с земли, взбешенный Санчо попросил у своего господина меч; он непременно хотел заколоть с полдюжины невежливых сеньор свиней, ибо он успел разглядеть этих дерзких возмутителей его покоя. Но Дон Кихот сказал:

— Оставь их, мой друг. Они тут ни при чем. Этот позор послан мне в наказание за мой грех. Такова справедливая кара небес; на побежденного странствующего рыцаря набрасываются самые низкие существа: его грызут шакалы, жалят осы и топчут свиньи.

— Должно быть, и оруженосцев странствующих рыцарей постигает небесная кара: только их кусают мухи, едят вши и терзает голод. И это величайшая несправедливость. Ведь если бы мы, оруженосцы, были сыновьями странствующих рыцарей или их близкими родственниками, ну тогда пусть бы карали нас за их вину, вплоть до четвертого поколения. Но что общего у Пансы с Дон Кихотом? Ну, да ладно, давайте приляжем где-нибудь и проспим остаток ночи. Бог даст, утром дела наши поправятся.

— Спи, Санчо, — ответил Дон Кихот, — спи, ты создан для спанья. Но я создан для того, чтобы бодрствовать, и предамся моей тоске. Я изолью ее в стихах, посвященных моей даме.

— Мне кажется, — сказал Санчо, — что тоска, которая изливается в стихах, не должна быть особенно тяжелой. Распевайте себе, ваша милость, сколько вам заблагорассудится, а я посплю, сколько мне удастся.

И, отмерив себе на голой земле столько места, сколько ему было угодно, он свернулся клубочком и тотчас же заснул крепким сном. Доброго Санчо не тревожили, видно, мысли о долгах, поручительствах или иных заботах. А Дон Кихот, прислонившись к стволу дерева, предался сочинению стихов; каждую новую строчку он произносил, тяжело вздыхая и проливая слезы, как человек, сердце которого разрывается при мысли о недавнем поражении и разлуке с милой.

Но вот наступил день, и солнечные лучи ударили в глаза Санчо; он потянулся и расправил свои ленивые члены. Увидев, какое опустошение свиньи произвели в его запасах, он хорошенько выругал жадных животных и тех, кто их гнал. Затем господин и слуга снова пустились в путь.

Дон Кихот ехал мрачный и унылый. Воспоминание о недавнем поражении угнетало его душу, но больше всего мучила его мысль, что дело с освобождением сеньоры Дульсинеи слишком медленно подвигается вперед. Наконец он обратился к своему оруженосцу с такой речью:

— Я вижу, Санчо, по своей доброй воле ты никогда не решишься подвергнуть себя бичеванию ради освобождения Дульсинеи. Принудить тебя к этому силой я не имею права. Но, может быть, корысть побудит тебя терпеливо вынести положенные удары. Я готов вознаградить тебя за самобичевание. Правда, я не уверен, что снятие чар может быть куплено за деньги. Я не хотел бы, чтобы награда помешала действию лекарства. Но все-таки, мне думается, — мы ничего не потеряем, если попробуем. Решай, Санчо, сколько ты хочешь получить, и сейчас же начинай бичевать себя. А после ты сам себе заплатишь наличными, потому что все мои деньги хранятся у тебя.

При этом предложении Санчо вытаращил глаза и широко развесил уши. Решив в душе добросовестно отстегать себя, он сказал Дон Кихоту:

— Ну ладно, сеньор, я, так и быть, согласен услужить вашей милости и исполнить ваше желание себе на пользу. Любовь моя к жене и детям вынуждает меня быть корыстолюбивым. Скажите же, ваша милость, сколько вы заплатите за каждый удар, который я себе нанесу.

— Если бы я хотел наградить тебя, Санчо, — сказал Дон Кихот, — сообразно с достоинством и величием цели, ради которой ты предпримешь этот подвиг, то всех сокровищ Венеции не хватило бы, чтобы заплатить тебе. Прикинь, сколько у тебя моих денег, и сам назначь плату за каждый удар.

— Всего, — сказал Санчо, — мне полагается три тысячи триста с лишним ударов; из них я уже дал себе пять. Отнесем эти пять ударов за счет «лишка»; остается, следовательно, три тысячи триста. Если оценить каждый удар в один куартильо (а меньше я не возьму, хотя бы весь мир меня упрашивал), то это составит три тысячи триста куартильо; три тысячи куартильо — это тысяча пятьсот полуреалов, то есть семьсот пятьдесят реалов, а триста куартильо составляют сто пятьдесят полуреалов, иначе говоря, семьдесят пять реалов; всего, значит, получается восемьсот двадцать пять реалов. Эту сумму я вычту из денег вашей милости и вернусь домой богатый и веселый, хотя и здорово избитый. Но делать нечего: не замочив штанов, форели не поймаешь.

— О мягкосердечный Санчо! О возлюбленный мой Санчо! — воскликнул Дон Кихот. — После этого я и Дульсинея будем всю жизнь благословлять твое имя. Когда к ней возвратится утраченный ею облик, для нас наступят дни величайшего блаженства. Решай же, Санчо, когда ты начнешь бичевать себя. Чтобы ускорить дело, я прибавляю тебе еще сто реалов.

— Когда начну? — ответил Санчо. — Да не позже, чем этой ночью. Позаботьтесь только, ваша милость, чтобы мы провели сегодняшнюю ночь под открытым небом, в поле; а я уж себя не пощажу.

Наступила ночь, которой Дон Кихот ждал с величайшим нетерпением; ему казалось, что солнце никак не может склониться к западу и день тянется дольше обычного. Наконец они въехали в прелестную рощицу, расположенную поодаль от дороги; там, освободив Росинанта от седла, а серого от вьюка, они растянулись на зеленой травке и подкрепились провизией, какая нашлась у Санчо. После этого Санчо, сделав из узды Росинанта и недоуздка серого крепкую и гибкую плеть, отошел шагов на двадцать от своего господина под тень буковых деревьев. Видя, как бодро и решительно он идет, Дон Кихот сказал:

— Смотри, мой друг, не изорви себя в куски; останавливайся после каждого удара, не торопись, чтобы на полдороге у тебя не занялось дыхание. Я боюсь, как бы ты не перестарался и не лишил себя жизни раньше, чем примешь все положенные удары. А чтобы ты не проиграл игры из-за одного лишнего или недостающего очка, я буду стоять поблизости и считать на моих четках наносимые тобою удары. Да поможет тебе небо, как этого заслуживает твое благое намерение.

— Хорошему плательщику никакой залог не страшен, — ответил Санчо. — Я буду бить себя больно, но не до смерти: ведь больше ничего не требуется.

Затем он обнажился до пояса и, схватив плеть, принялся хлестать себя, а Дон Кихот начал считать удары. Санчо хлестнул себя раз шесть или семь, но тут ему показалось, что он продешевил. Приостановившись на минуту, он объявил Дон Кихоту, что ошибся в расчете и что за каждый такой удар следует платить не куартильо, а по полреала.

— Продолжай, друг мой Санчо, не смущайся, — сказал Дон Кихот, — я заплачу тебе вдвое.

— Если так, — ответил Санчо, — то помогай бог. Сейчас удары градом посыплются.

Но хитрец перестал бичевать себя, а принялся хлестать по деревьям; от времени до времени он испускал такие тяжелые вздохи, что, казалось, с каждым из них его душа улетала из тела. Дон Кихот начал серьезно опасаться, как бы Санчо и впрямь себя не прикончил, погубив своей неосторожностью все его надежды. Выждав еще немного, он сказал плуту:

— Ради бога, друг мой, прерви это занятие. Это лекарство очень сурово и требует передышки. Ты уже нанес себе, если я только не ошибся в счете, более тысячи ударов; довольно пока: уж на что, грубо выражаясь, вынослив осел, а ведь и его нельзя нагружать свыше меры.

— Нет, нет, сеньор, — ответил Санчо, — я не хочу, чтобы про меня сказали: «Денежки получил — и руки сложил». Отойдите подальше, ваша милость, и не мешайте мне нанести себе еще тысячу ударов. Таким образом мы в два приема покончим с этим делом.

— Ну, раз у тебя такие добрые намерения, — сказал Дон Кихот, — да благословит тебя бог. Продолжай свое дело, а я отойду в сторонку.

Санчо возобновил свое занятие с таким жаром и так жестоко себя бичевал, что содрал кору с множества деревьев. Наконец, нанеся отчаянный удар по буковому дереву, он громко закричал:

— Конец мне — пришла моя смерть!

Услышав жалобный возглас Санчо, Дон Кихот подбежал к нему и, выхватив из его рук узду, заменявшую плеть, сказал:

— Да не допустит бог, друг мой Санчо, чтобы в угоду мне ты лишился жизни. Она нужна твоей жене и твоим детям. Пусть Дульсинея потерпит еще немного, а я удовольствуюсь надеждой на скорое завершение этого дела и подожду, пока ты наберешься новых сил. Все должно кончиться к общему благополучию.

— Если ваша милость сеньор мой этого желает, — ответил Санчо, — я согласен. Набросьте, пожалуйста, мне на плечи ваш плащ; я вспотел и не хотел бы простудиться, как это бывает с бичующимися в первый раз.

Дон Кихот прикрыл своим плащом Санчо, оставшись сам в одном камзоле. Хитрец завернулся в плащ покрепче и проспал до тех пор, пока его не разбудило солнце. Наши путники снова пустились в дорогу и остановились только тогда, когда прибыли в какое-то село. Они спешились около гостиницы; к удивлению Санчо, Дон Кихот не принял ее за замок с глубокими рвами, башнями, решетками и подъемным мостом. С тех пор как наш рыцарь потерпел поражение, он стал судить обо всем гораздо более здраво, чем прежде.

Когда они подкрепились пищей и сном, Дон Кихот спросил своего оруженосца, не пожелает ли он этой ночью закончить бичевание. И если пожелает, то где это должно совершиться: под крышей или под открытым небом.

— Честное слово, — ответил Санчо, — выполняемое мною дело таково, что мне все равно, где его производить, в доме или среди поля; но все-таки я предпочел бы, чтобы это было под деревьями; поистине они мои товарищи и помощники в моей работе.

— Ну, хорошо, — сказал Дон Кихот. — Теперь ты отдыхай и набирайся сил, а вечером мы двинемся дальше, и в какой-нибудь укромной роще ты нанесешь себе оставшиеся удары.

Санчо согласился и прибавил, что хотел бы покончить с этим делом поскорее, пока железо горячо и пока мельница на ходу, потому что в промедлении часто таится опасность, и бога проси, а молотком стучи; лучше одно «хватай», чем два «ожидай»; и лучше воробей в руке, чем коршун на лету.

— Довольно пословиц, Санчо, ради господа бога! — вскричал Дон Кихот. — Говори просто, ясно, толково, как я тебя учил, и ты увидишь, как одним хлебцем ты сто раз наешься.

— Уж и не знаю, право, — ответил Санчо, — что это за напасть такая. Не могу сказать словечка без пословицы, и каждая пословица кажется мне подходящей. Но все же я постараюсь исправиться.

И на этом их разговор прекратился. Весь этот день Дон Кихот и Санчо провели в деревне, дожидаясь наступления ночи. Один, чтобы покончить в чистом поле со своим бичеванием; другой, чтобы дождаться исполнения своих желаний. Наконец наступил вечер, и они покинули деревню. Была уже глубокая ночь, когда они остановились в небольшой роще. Здесь Санчо должен был нанести себе оставшиеся удары и освободить Дульсинею от волшебных чар. Он и покончил с этим делом, но, разумеется, гораздо больше за счет буковой коры, чем собственной спины, которую он так щадил, что не прогнал бы плетью даже мухи, если бы она села ему на плечо. Обманутый Дон Кихот подсчитал все удары, не пропустив ни одного: вместе с полученными Санчо в первый раз их набралось ровно три тысячи триста. Солнце, казалось, взошло в тот день раньше, чтобы посмотреть на это жертвоприношение, и при первых лучах его наш рыцарь и его оруженосец снова двинулись в путь. До их деревни было уже совсем близко.

Дон Кихот с трепетом ожидал наступления дня, уверенный, что он встретит Дульсинею, освобожденную от чар самобичеванием его оруженосца. Наш рыцарь пытливо всматривался в каждую встречную женщину, надеясь узнать в ней свою Дульсинею, ибо он считал непреложными обещания Мерлина. Томимый этими мыслями и желаниями, он вместе с Санчо поднялся на холм. С вершины холма открылся вид на их деревню. Увидев ее, Санчо упал на колени и воскликнул:

— Открой глаза, желанная родина, и взгляни на своего сына Санчо Пансу, который возвращается если не разбогатевший, то сильно избитый плетьми! Раскрой свои объятия и прими также своего сына Дон Кихота, который едет домой, побежденный рукою другого, но зато победив самого себя, а это, по его словам, высшая из всех побед, какой только можно пожелать.

— Брось молоть вздор, — сказал Дон Кихот, — и вступи с правой ноги в нашу деревню, где мы дадим простор нашим мечтам о той пастушеской жизни, которую мы собираемся вести.

Тут они спустились с холма и направились в свое селение.