Прошли три недели с тех пор, как я вернулся из отпуска. Считаю дни до следующего. Месяц кислев. Похоже, что и ханукальные свечи будем зажигать здесь. В один из пасмурных дней на этой неделе приехала в роту мобилизованная армией гражданская машина. Из нее вышли трое молодых офицеров. В отутюженной новенькой форме, со значками участников войны на груди. Наш командир роты Ханан всегда ходит в рабочей одежде. Ни разу мы не видели на нем офицерских погон. Значки участников войны у нас тоже есть. Как-то вечером собрал нас Ханан и протянул полную горсть этих значков. Их прислали из администрации штаба. Сказал: «Возьмите себе». Мы взяли и положили в рюкзаки. Ни один не нацепил на себя. Тогда же передал нам Ханан, что каждому из нас присвоили звание младшего сержанта. И когда он спросил в штабе: «С чего это вдруг?» — ответил ему Мики, начальник отдела личного состава полка, что нельзя же пройти такую войну и оставаться в рядовых.
Приехавшие спросили ротного командира. Мы указали на будку, где Ханан колдовал над генератором. Он вышел оттуда вместе с ними, и все они направились в командирскую палатку. Некоторое время спустя Ханан обошел все палатки, сообщая, что офицеры хотят с нами поговорить. Их прислали из округа. Через два месяца после войны. Они занимаются расследованием. Собирают свидетельства участников войны. Один — из отдела истории, один следователь и один — из службы психического здоровья. Хотят с нами побеседовать о том, через что мы прошли.
Ханан говорил умоляюще: «Я прошу вас проявить понимание, нечего делать, это распоряжение командира полка. Покончим с этим, и баста».
Воспринято это было с полнейшим равнодушием. Мы с трудом заставили себя выйти из палаток. Альфонсо появился с книгой и в наушниках; Цион — в цицит, с раскрытым трактатом Гмары; экипаж 2-Бет — не прерывая игры, с картами и деньгами в руках; Саша — как всегда небритый, с отросшими почти до плеч волосами, в желтой вязаной шапке с красным помпоном, которую он не снимал никогда. Увидев стоящих возле танков франтоватых офицеров в лейтенантских погонах, с папками в руках, он горько ухмыльнулся: «Поди объясни таким, через что мы прошли. Приехали из Генштаба. Сидят там за письменными столами, обложились книгами и пишут; как таким рассказать о войне? Они же полагают, что на войне все происходит в точности согласно описанному в летописях или в романах, вот пусть бы и продолжали их читать. Я тоже когда-то думал подобным образом. Того и гляди начнут спрашивать, почему в том или ином случае мы поступили так, а не иначе, почему не атаковали с фланга, почему не вызвали прикрытие с воздуха и не использовали артиллерийскую защиту — в соответствии с учебниками военного искусства. И это они явились к нам с расспросами? А я сам бы хотел их кое о чем порасспросить! Может быть, они нам, наконец, объяснят, что же все-таки произошло в Нафахе в понедельник утром? Кто в кого стрелял? Почему сирийцы вдруг приостановили наступление и не пошли на Тверию? Как случилось, что танки оказались неукомплектованными? Может быть, офицер-следователь расскажет мне, как можно идти в бой на танках, имеющих лишь вспомогательный генератор, с невыверенным прицелом и без бинокля? Поди объясни им, что делала рота Менахема полдня в воскресенье, под ураганным огнем, на перекрестке Васет. Стояла там просто так, без связи, без карт. Они могут это понять? Я и сам-то с трудом понимаю, через что прошел».
Ханан почти умоляет: «Ребята, давайте покончим с этим». Мы вняли просьбам и собрались у его танка. Трое офицеров стояли напротив. Мы продолжали обмениваться между собой горькими замечаниями. Ханан просил нас помолчать, но по нему видно было, что он с нами. Офицер-следователь объяснил: они хотят, чтобы каждый рассказал об одном дне войны. Что происходило с ним в течение двадцати четырех часов. Обо всем, что в тот день случилось. Нам нечего опасаться. Нет необходимости называть себя и давать какие-либо личные данные. Анонимность нашего свидетельства гарантирована. Перед тем как нас пригласят в будку для личной беседы, каждый должен заполнить привезенные ими бланки с вопросами: сколько снарядов он израсходовал, какого типа, с какого расстояния. Как давался приказ стрелять, сколько было попаданий в бронированные машины и сколько — в небронированные, сколько целей уничтожил первый снаряд и сколько — второй. Сколько пуль в среднем было в каждой пулеметной очереди. Какие приказы поступали по линии связи, с какой скоростью продвигался танк. Использовались ли индивидуальные санитарные пакеты, и какова их способность останавливать кровотечение. И другие вопросы. Следователь раздал нам ручки, карандаши и опросные листы. Листы походили на таблицы, разграфленные на множество столбцов и клеточек, тонкие и шелестящие, переложенные копировальной бумагой. Пять копий.
Затем заговорил офицер из службы психического здоровья. Очень спокойно и очень медленно, успевая между словами проверять реакцию на сказанное по выражению наших лиц. Так, видимо, его учили. Он представился нам по имени, сказал, что они никуда не торопятся, у них есть время и есть терпение столько, сколько нам потребуется. Им очень важно услышать во всех подробностях обо всем, что случилось лично с нами, о большом и о малом, существенном и несущественном. О том, как стреляли и чем стреляли, и как вели себя раненые, и кто их эвакуировал. Они хотят узнать, было ли нам страшно и что мы делали для того, чтобы страшно не было, о чем молились и о чем думали. Даже сны наши они тоже готовы выслушать.
— Успокойся, приятель! Мы вполне нормальные! — крикнул ему Зада.
— Зависит от того, что принимать за норму, — шепнул Саша.
Следователь пригласил заходить по трое. Каждый со своей историей. Подошла наша очередь.
Три йешиботника вошли к ним в будку — Эльханан, Шломо и я. На войне Эльханан был водителем танка у Ханана, Шломо — наводчиком у Вагмана, заместителя командира батальона, а я — наводчиком у Гиди, заместителя командира взвода.
Следователь сидел в центре за столом, и перед ним в беспорядке лежало множество разных бумаг. Лицо напряженное. Справа от него — офицер-психолог. Перед ним стоял только стакан с водой и никаких бумаг. Он сидел свободно, подперев рукой голову, и рассматривал вошедших. Офицер-историк, с аккуратной тетрадью, в которую время от времени он что-то записывал, сидел слева от следователя. Ханан, как обычно, возился у генератора, стучал по нему рукой, пытаясь заставить его работать потише.
Я сел напротив офицеров. Следователь спросил, не подымая головы от бумаг:
— Про какой день ты хочешь рассказать нам, солдат?
— Про понедельник, — отвечаю. — С рассвета понедельника и до утра вторника.
Офицер что-то записал в своих бумагах и взглянул на меня вопросительно:
— Понедельник? Какого числа?
— Что значит — какого числа? — поразился я. — Понедельник! Второй день после Судного Дня! Какой еще может быть понедельник? На исходе Судного Дня мы сели в танки. В воскресенье — поднялись на Голаны в направлении перекрестка Васет. Перед вечером получили приказ идти как можно быстрее в Нафах, туда, где горят наши танки. Оттуда на рассвете в понедельник двинулись к каменоломне. Что это за вопрос: какого числа?
— Прости, но мы обязаны указать число, — извинился офицер. Он сверился с карманным календарем и что-то записал. — Теперь, пожалуйста, рассказывай.
Офицер-психолог поинтересовался, как меня зовут, и попросил говорить медленно, не опуская никаких деталей — даже тех, что кажутся мне второстепенными и маловажными. Ему все важно.
Офицер-историк не сказал ничего.
Я начал без каких-либо предисловий и ни разу не остановился. Офицеры сидели напротив и смотрели на меня с непроницаемыми лицами и отстраненными взглядами, время от времени делая записи. Я внимательно всматривался в их ничего не выражающие глаза, пытаясь понять лишь одну вещь: верят или не верят. Не понял. Они словно опасались чем-нибудь себя выдать. Только сидели и слушали. Я рассказывал:
«Рядом с нами подбили танки: 1-Бет, Далет, 3-Алеф. Мы знаем, кто сидит в каждом из них. Мы прибыли сюда вместе. Вместе учились в йешивах, спорили, обсуждая трудные вопросы из Гмары или Маймонида. Вместе мобилизовались и вместе проходили курс боевой подготовки — тиронут. Часами, до полуночи, стояли на ногах и под крики старшины Гавриэли учились укомплектовывать в темноте подсумки пояса. Вместе — ноги подгибались от тяжести — тащили на себе носилки по вспаханным полям возле Регавим и Гиват-Ольги, стиснув зубы и помогая друг другу закончить марш-бросок. Вместе по нескольку раз обегали вокруг лагеря, держа на вытянутых руках оружие — в тиронуте это называют „туль“, когда дежурный командир отделения стоит, уперев руки в бока и наблюдая за нами, и легким движением указательного пальца приказывает бежать дополнительный круг. Вместе нас отправили на курс танкистов: кто-то из отдела стратегических исследований Главного штаба пришел к выводу, что будущая война — война танков, а не пехоты. Те из нас, кто еще не успел сделать прыжки с парашютом, очень переживали, поскольку шли добровольцами именно в воздушно-десантные войска — им и во сне не снилось, что придется стать танкистами. Вместе, в песках Рефидима, учились действовать согласованно, как единый экипаж, и вместе собирались в синагоге Ифтаха в Йом-Кипур для пяти молитв и десяти покаяний…»
Я сижу напротив расследующих эту войну офицеров и стараюсь рассказывать по порядку. Но ничего не могу с собой поделать: картины всплывают сами по себе и отвлекают меня. Я на минуту замолк и закрыл глаза. Вот Шмуэль, бессменный хазан в йешиве, водитель танка З-Алеф. Когда колонна встала у моста Бнот-Яаков, он высунул голову и сказал Ицику, как рад он тому, что подымается на Голаны, очистившись в Судный День. Продолжаю рассказывать:
«…Сижу я в своем танке и знаю поименно всех, кто находится в каждом из подбитых танков. Но сейчас мы о них не думаем. И о себе тоже. Сейчас мы отыскиваем цель и стреляем. Мы на войне. Все свои силы я сосредоточиваю на прицеле, стараясь, чтобы никакая посторонняя мысль не проникла в мое сознание. Сирийские танки стоят на холме напротив. Авангард, идущий в прорыв на Хушние, проходит сейчас внизу, через вади, очень близко от сирийцев. Наша рота стоит около шоссе и должна прикрывать те танки, что внизу. Надо быть крайне осторожным, чтобы не попасть в своих. Вообще-то не так уж трудно отличить сирийские танки от наших: у них круглая башня, другая пушка и четкие опознавательные знаки. Но сегодня все так перемешано, свои, враги так близко друг от друга, и солнце бьет прямо в глаза. Перед каждым выстрелом я стараюсь как можно лучше определить цель. Но ведь и медлить нельзя! Каждая минута означает жизнь или смерть. Я должен полагаться на Гиди. Его голова всегда снаружи. Но ведь и он видит с трудом. Продолжаем стрелять. Пристреливаюсь и подбиваю танк. Он горит. „Цель“, — передаю я и навожу на другой танк, что рядом. Стреляю с той же наводкой. Подбиваю его тоже. Воспрянул духом. Видим грузовики с сирийскими пехотинцами, стреляем по ним из пулемета. Трудно попасть, но вот один грузовик загорелся. Снаряды ложатся совсем близко от нас. Подбиты два наших танка справа. Эли говорит, что, по-видимому, сирийский танк обошел нас и стреляет с фланга. Гиди пытается определить его местонахождение, но безуспешно. Он приказывает продолжать стрелять в прежнем направлении — в соответствии с планом операции: прикрывать роту, которая внизу. Гиди говорит, что мы сумели уничтожить несколько целей. Солнце буквально ослепляет. Ничего невозможно опознать. Уже много времени мы стоим на одной и той же позиции. На учениях подчеркивали, что этого делать нельзя. Нельзя оставаться слишком долго на одном месте. Мы обязаны немедленно сменить позицию. Но Гиди запрещает уходить отсюда: сейчас ни один танк по нам не стреляет. Значит, можно оставаться. Мы обязаны продолжать прикрывать роту, которая движется вдоль лощины. Гиди командует: „Наводчик, огонь! Огонь!“ Не уточняет ни расстояние, ни тип снаряда. Заряжающему говорит: „Заряжай тем, что у тебя готово, что под рукой“. И Эли кричит мне: „Кумулятивный! Фугасный!“. И я навожу на то, что вижу в смотровую щель, и стреляю. Расстояния сейчас настолько близкие, что одна цель занимает весь окуляр перископа. Нет надобности определять ее через окуляр, достаточно смотровой щели. Совсем рядом разорвался снаряд. Гиди приказывает найти танк, представляющий сейчас для нас угрозу справа. Я пытаюсь, но не могу: линза отсвечивает белыми бликами. Я должен. Я молюсь, чтобы скрылось солнце. Ну пожалуйста! Только на этот раз! Гиди кричит: „По нам стреляют! Наводчик, боевая дистанция! Огонь прямой наводкой! Водитель! Назад! Быстрее! Наводчик, молись!“
Я с трудом слышу его через помехи. Выстрелил и кричу: „Ты молись, Гиди!“ А он в ответ: „Но я не умею!“
Я молился. Всем сердцем, всем своим существом: „Господи! Спаси нас!“»
…На исходе Судного Дня в Ифтахе мы получили танки. Шая переходил от одного танка к другому, дошел до нас, вызвал Рони и меня. Мы в то время были заняты загрузкой снарядов: Рони спешно вскрывал деревянные ящики со снарядами и передавал мне, железные скобы ранили ему пальцы, и кровь капала на снаряды. Мимо проходил какой-то кладовщик, бросил нам тряпку и велел вытереть кровь: кровь на снарядах — плохой знак, так он слышал. Я стоял на башне, забирал у Рони снаряды и передавал Эли, который загружал ими танк. Он был весь внутри, только его цицит взлетали вверх и развевались на ветру. Шая сказал нам: «Помолитесь. Стоит помолиться перед тем, как поднимемся на Голаны».
Нас было трое йешиботников в экипаже: водитель, заряжающий и наводчик. Рони, Эли и я. Наш постоянный командир еще не прибыл, и вместо него нам дали в командиры милуимника из Кфар-Сабы — Гиди. Шесть лет он прожил в Лос-Анджелесе, забыл, что такое танк, не был знаком с устройством нового шлема. И с нами тоже — не был знаком совсем. И новой рацией, намного более совершенной, чем была в его время, ему не приходилось пользоваться никогда. Но ничего, всему этому он научится в пути.
— Не беспокойтесь, — сказал Гиди, — я еще не забыл Шестидневную войну. У нас достаточно много времени до того, как придется выпустить первую пулю. Предстоит организация на месте сбора, должны прибыть приказы и карты и пароль военной связи. Выверим прицел. Пока прибудем на место, я успею вспомнить, как закрывается командирский люк и как отдается приказ стрелять. А вы сейчас проверьте систему управления стрельбой и загрузите как можно больше снарядов — в основном кумулятивных. Они самые лучшие. На фугасные я не надеюсь. Никогда им не доверял.
Он был занят установкой пулемета и проверял его согласованность с орудием.
Услышав, что Шая зовет нас на молитву, он поднял глаза и сказал:
— Ребята, я хочу, чтобы вы знали, с кем вместе выходите на войну. Я атеист.
Но это он говорил давно. До того как мы поднялись на Голаны.
— Прямой наводкой: огонь!
Я выстрелил. Рони дал задний ход. Страшный удар. Перископ взлетел и сильно ушиб мне глаз.
(Когда я рассказывал про ушиб офицерам, я вдруг снова почувствовал острую боль в глазу. И даже сейчас, по прошествии стольких лет, когда я об этом пишу, боль возвращается.)
Танк трясет. Перископ ударяет снова. На этот раз в плечо. Что происходит?
— Экипаж, нас подбили! Экипаж, выпрыгиваем! — слышу я через наушники. Внутренняя связь пока работает, внешняя давно отключилась. Это голос Гиди, быстро соображаю я. Он приказывает прыгать, танк подбит. Гиди говорит: прыгать. Я беру с собой «узи» без ремня, который успел прихватить на складе в Ифтахе, перед тем как мы оттуда выступили.
Кладовщик полкового оружейного склада защищал его от нас буквально грудью: он не выдаст оружие, пока не будет заполнена бумага с подробными личными данными. В двух экземплярах. Иначе не пойдет. У него в этом деле достаточный опыт. И никто ему тут не указ, ни сержант, ни офицер. Здесь правила устанавливает он, и только он. Если что-то пропадет, спросят с него, и тогда не помогут никакие объяснения. Война или не война, никто не может его заставить. Он это знает, не первый день в армии.
Солдатская масса напирала на окошко. Все были в сильном напряжении. А он педантично спрашивал стоящего перед ним: «Личный номер, солдат?» — и записывал, светя себе маленьким фонариком. «Эта ручка не пишет. Что за ручки присылают на склад? Есть у кого-нибудь ручка?» Никто не отвечал. Кладовщик в сердцах отшвырнул ее и закрыл окно. Какой-то патрульный офицер пришел на склад за биноклем. Ему в джипе нужен бинокль. Увидел нас и крикнул: «В чем дело? Почему задержка?» Ему объяснили, что кладовщик ушел искать ручку. «Вы что, спятили? Не понимаете, что происходит? Люди там на Голанах гибнут, а вы ищете, чем писать?!» Не ожидая ответа, офицер с силой ударил по ящику с оружием. Ящик раскололся. Десятки смазанных «узи» вывалились и покатились по земле. Солдаты похватали их и побежали назад, к танкам. Ремни для «узи» лежали отдельно, в связке. Кто успел, тот взял.
Гиди крикнул:
— Наводчик! Трогаемся!
Я схватил «узи». Ремень не успел.
В одной руке у меня «узи», в другой — фляга с водой. Опираясь обоими локтями о крышку командирского люка, я подтянулся и быстро спрыгнул на землю. Знал, что танк может взорваться каждую минуту со всеми снарядами вместе. Увидел снаружи измученного Эли: все утро, без передышки, подавал он снаряды. Лицо напряженное, закопченное, комбинезон пропах потом. В руках граната. Гиди тоже выпрыгнул.
— Стоп! — кричу я. — Где Рони? Он не вылез! Может быть, нарушена связь и он не слышал?
Вокруг нас свистят пули. Я подбегаю к кабине и изо всех сил кричу: «Рони, вылезай!» И он отвечает так тихо: «Не могу. Я заперт. Не могу открыть люк. Твоя пушка мешает».
Все танкисты это знают: когда пушка над люком водителя, он выйти не может. И вползти внутрь не может тоже. Водитель всегда напоминает наводчику, чтобы не забыл сдвинуть пушку. Когда проезжали мост Бнот-Яаков, Рони сказал мне: «Если случится что-нибудь, не забудь про люк». Я взобрался на танк, на свое место. Электрическое поворотное устройство не работало: альтернатор вышел из строя. Когда он нужен, он всегда не работает. Я попытался повернуть ручку. Поддавалась с трудом. Я бил по ней изо всех сил, торопился. Знал, что мы оба сейчас являемся прекрасной мишенью. Все наводчики любят стрелять по танку, который уже подбит. Удобная цель. А уж тот, кто подбил, наверняка выстрелит снова, и сейчас он целится повыше — в башню. По-видимому, приказы у них такие же, как у нас. Ручка немного поддалась. Я спрашиваю: «Рони, теперь ты можешь?» — «Нет, — отвечает он тихо, — продолжай крутить вправо, быстрее». Я стараюсь, но ручка не двигается. Что-то ей мешает. Очень болит рука. Я беру килограммовый молоток, который перед самым выходом из Ифтаха Эли нашел в сумке с инструментами, валявшейся на складе на полу. Я бью молотком. Ни о чем не думаю, только об этой ручке. Она двигается. Двигается. А сейчас — быстрее. «Рони! Ты можешь?» — «Да, — отвечает. — Почти. Нет, недостаточно. Поверни немного еще».
У меня в руках больше нет сил. Ручка продолжает сопротивляться. Еще раз молотком. И еще раз. «Я вышел!» — кричит Рони.
Я выпрыгиваю. Сейчас мы все четверо вместе. Гиди указывает направление. Туда. Скорее. Бегом. Бежим, пригнувшись, по базальтовым камням, под пулями. Нас увидели. Шпарят из пулеметов. Густой огонь. Над головами летят осколки камней. Я помню: под огнем надо бежать зигзагом, пригнувшись как можно ниже, чтобы мишень — ты! — стала меньше и трудноразличимой. Так нас учил Вальберг, суровый командир взвода, когда мы тренировались в прыжках с парашютом. Рота была смешанной: йешиботники и ребята из НАХАЛа. «Я научу вас, что значит быть солдатом. Добьюсь, чтобы это вошло у вас в плоть и кровь. Тот, кто не пробежит как следует личную дистанцию, ночью будет взбираться вверх по холму с носилками. Сейчас вы воспринимаете это как измывательство — и негодуете, — говорил Вальберг, — на войне скажете мне спасибо». Кто тогда думал о войне.
Эли опустился на землю. Он совершенно обессилел. Все утро беспрерывно заряжал.
— Я дальше не побегу, — сказал он. — Если хотите, бегите. Все равно ничего поделать нельзя.
— Эли, что с тобой? — спрашивает Рони. — Беги! Нам надо бежать.
— Эли, вставай, побежим рядом, — говорю я.
Над нами пролетел кусок скалы, отколотый снарядом.
— Мы же почти добежали, Эли! Почти уже там. Эли, давай!
Он начинает подыматься. Мы ждем. Замечаем, что Гиди убежал вперед. Кричим вслед. Он не слышит. Спустя минуту останавливается, оборачивается к нам и, коснувшись ушей, отрицательно качает головой.
— Гиди не слышит, — говорю я Рони. — Что с ним? Он ранен?
Но нет времени раздумывать. Надо торопиться. Уйти из-под огня. Бежим дальше. Пересекаем шоссе. За ним — насыпь. Там мы залегли. Видим оттуда, как танк Тиктина — раньше он стоял рядом с нашим — быстро отходит назад. Вот он уже почти у шоссе. Мы следим за ним издали. Рони решает идти к Тиктину за водой: кто знает, сколько времени мы проведем здесь, а воды почти не осталось. Он поднимается на насыпь, делает несколько шагов, но тут же бросается на землю и отползает назад. На лице — след ожога. Сирийцы его заметили, они стреляют по всему, что движется. Гиди и Эли лежат, Рони и я следим поверх насыпи за Тиктиным. Их подбили. Танк загорелся. Тиктин и кто-то еще выпрыгивают. Они пылают, как факелы. Катаются по земле и льют на себя воду из канистр. По ним продолжают стрелять. Они ползут в сторону шоссе. Может, мы сумеем им помочь. Но как до них добраться?
По шоссе с севера на юг мчится белый «форд-эскорт». Мы с Рони выскакиваем и пытаемся его остановить. «Наверно, какой-нибудь журналист, говорит Рони, — решил поставить жизнь на кон, лишь бы добыть материал с места боев. Думает, что мы все еще играем в Шестидневную войну». Когда машина приблизилась, мы поняли, что в ней полно раненых. Мы махали руками, молились, чтобы нас увидели. Кто знает, может, это наш последний шанс! Нет. Водитель нас не заметил. Вообще-то, мы не слишком надеялись, что он сможет нас заметить на такой сумасшедшей скорости, но все-таки… Мы потерянно смотрим вслед пронесшейся машине…
Рассказывая это, я еще не знал, как хорошо вышло, что водитель нас не заметил. Через год после войны, на батальонных учениях, я встретил Тиктина: он командовал танком. Я все время смотрел на него, не мог поверить, что он жив. Лицо в шрамах.
— Как тебе удалось спастись? — спросил я его. — Я видел, как ты горел.
Он рассказал, что огонь удалось потушить, но все лицо было в огромных волдырях, и они закрывали ему глаза. Придерживая веки рукой, он пополз к шоссе. «Я увидел машину, которая мчалась с севера. Я знал: жизнь или смерть. Собрал все силы и поднял руку. До сих пор не понимаю, как он заметил меня на такой скорости. Забрал нас обоих. Спас жизнь. Знаешь, кто это был?»
Это был Уриэль Хейфец, один из тех, кого англичане выслали в Эритрею и держали там в лагерях. Организатор всех побегов оттуда. Узник Сиона. С самого начала войны он отправился на своей машине на север, ездил вверх-вниз, на Голаны и обратно, подбирал раненых.
Если бы Уриэль заметил меня и Рони, кто бы спас Тиктина?
Офицеры смотрели на меня, я продолжал:
«…Мы вернулись и залегли. Смотрим на север. Оттуда движутся несколько танков. Мы их опознали мгновенно: Т-55. Ошибиться невозможно. „По-видимому, сирийцы берут наши танки в клещи“, — говорит Рони. Откуда-то прилетел наш „скайхок“ и открыл по ним огонь. Мы решили, что дольше здесь оставаться нельзя. Позвали Эли, Рони потянул за рукав Гиди, и мы пошли. В одном месте под шоссе была проложена водопроводная труба. Может быть, переждать там, под мостиком? — жестами спросили мы у Гиди. Он немного поколебался и решительно сказал: „Нет!“ Мы поняли: слишком близко.
Гиди устал и не слышит. А теперь, вдобавок ко всему, начал хуже видеть. Что с ним случилось? Рони держит его за руку и тянет за собой. Бежим по направлению к перекрестку Васет. Земля под нами дрожит от взрывов. Стреляя во все стороны, проехал сирийский бронетранспортер. Мы пригнулись, и нас не заметили. Но тут в бронетранспортер попал снаряд, и он загорелся. Весь охвачен пламенем. Мощный гул в небе.
Сирийские самолеты типа „Сухой“. Летят очень низко, в прямом смысле слова над нашими головами. Добежали до склона холма. Мертвое пространство. Здесь Гиди остановился. Мы сели. Он снял шлем. На наушниках никакого видимого дефекта. На шлеме вмятина. „Я потерял слух, — шепотом говорит Гиди, — не знаю почему“. Он растянулся на земле. Эли тоже. Все утро без устали заряжал. Не жаловался.
Мы с Рони решили дежурить по очереди. Осмотрелись. Четыре члена экипажа без танка, подытоживаю я про себя. Командир, который оглох; два „узи“ — один на ремне, один без; одна граната, которую Эли захватил с собой, и фляга почти без воды. А что происходит вообще? Вокруг? У наших тяжелые потери. Это мы видели сами. Сирийцы, конечно, скоро будут здесь: слышим шум их грузовиков. Знаем, что за нами больше нет никаких танковых соединений: все танки нашего полка сконцентрировались в районе каменоломни и вышли вместе. Нафах захвачен. Главное — не терять присутствия духа и способности соображать. Я нащупал в нагрудном кармане маленькую книжечку — псалмы, которые мне дала мама, перед тем как мы ушли. Это ее книжечка. Много слез пролито над ней. Мама всегда читала псалмы в Субботу, после минхи. Перед кидушем отец произносил нараспев, умиротворенно: „Господь — пастырь мой, не будет у меня нужды. На пастбищах травяных Он пасет меня, приводит меня к тихим водам. Душу мою оживляет, ведет путями истины ради Имени Своего“. Мне этот псалом всегда казался исполненным безмятежного покоя, так соответствовавшего разлитому в мире покою Субботы. Но сейчас гораздо более глубокий отклик вызывает у меня другой стих: „Даже если иду я долиной тьмы не устрашусь зла, ибо Ты со мной“. Я чувствовал его так, словно он был написан Давидом для меня. Что есть такого в его псалмах, что каждый, кто их читает, убежден, что это для него и про него? Нечто подобное происходит, когда смотришь на портрет человека и тебе кажется, что его глаза пристально всматриваются в тебя и следуют за тобой повсюду — под каким бы углом к портрету ты ни встал.
Упал самолет. Наш или их? Без передышки продолжает палить артиллерия. Кто стреляет? Куда? Где сейчас сирийцы? Прочесывают местность? Нас обнаружат? А что, если вдруг появится наша мотопехота?
Когда мы уходили из Ифтаха, им было приказано оставаться на базе: это не их война. Они очень переживали. У Моти в глазах стояли слезы: пропустит войну. Может, все-таки сейчас их пошлют, и тогда они подберут нас. Да, но как предупредить их, что мы — свои? Правда, у нас есть одни цицит. И еще могут подоспеть те три танка, что застряли по дороге. Мы видели, как механики Мориса их ремонтировали. Может быть, они уже готовы.
Мысли разбегаются. Глотнули воды, произнесли благословение. До чего глубокий смысл заключен в том, что человек благодарит Бога за воду. Гиди сказал:
— Останемся здесь, пока не стемнеет. Потом вернемся назад к танку. Ночью меньше опасность, что нас смогут опознать в этой неразберихе. На местности сейчас много всяких солдат. Я думаю, что у нас повреждены гусеница и приводное колесо. Может, также и башня. Но мы сумеем починить. Водитель ослабит натяг гусеничной цепи, возьмем лом и пятикилограммовый молот, разложим гусеницу и укоротим ее. Затем присоединимся к нашим частям и будем воевать дальше. Танк не оставляют.
Мы не поняли, о чем он говорит. Как мы вернемся? Как сможем починить танк? Чем? Какие наши части он имеет в виду? Как можно разложить гусеницу без съемника? В танке вообще нет сумки с инструментами. Где возьмем лом? И где наши части? Они должны были идти на Хушние и Синдиану. Но у нас нет карты и неисправна связь. Как быть с тем, что Гиди не слышит? Как может командовать танком в бою глухой командир? И что делать, если сирийские танки вскоре придут сюда?
Сидим и молчим. Эли крепко сжимает гранату. И вдруг говорит:
— Не знаю, как вы, а я сдаваться в плен не намерен. Если они придут у меня есть граната.
Мы все читали о том, что творится в сирийском плену. Рони сказал тихо:
— О чем ты говоришь, Эли? Ты знаешь, что это запрещено.
Оба посмотрели на меня.
— Конечно, запрещено, — сказал я.
Эли сослался на битву Шаула с филистимлянами. Там ясно сказано, что Шаул просил умертвить его, чтобы не попасть в руки врага. Кроме того, он, Эли, помнит, что в эпоху крестовых походов, во время погромов, один из наших авторитетных деятелей разрешил тем, кто опасается, что не устоит, прибегнуть к самоубийству. Как в истории с Шаулом.
Рони и я буквально подскочили:
— Это не так! Галаха говорит не так! И история с Шаулом — совсем другая история!
— Так что же вы собираетесь делать? Воевать против сирийцев, имея в руках два „узи“? Или сдадитесь? Пойдете в плен?
Гиди смотрит на нас, пытаясь по движениям губ понять, о чем мы спорим. Не понимает. Мы замолчали. Спустя несколько минут Эли спросил:
— Что будет? Сирийские танки двинутся вниз, на Тверию? Кто их остановит? Тыловые части? Мы их видели на перекрестке Рош-Пина: сидят себе с автоматами. Или жители Тверии забросают сирийские танки бутылками с „коктейлем Молотова“, как, мы читали, было в Войну за Независимость? Может быть, саперы взорвут мост Бнот-Яаков? Неужели возможно, что мы не победим? Неужели Избавление может быть отменено?
Я сказал Эли, что у меня нет ответа. Но я помню одну историю. Я вспоминаю о ней всегда, когда у меня нет ответа. Произошла она в то время, когда полным ходом шло повсеместное уничтожение евреев и немцы побеждали на всех фронтах. Им казалось, что еще немного — и в их руках будет власть над миром. Они подошли близко к Эрец-Исраэль, и евреи, очень этим напуганные, собирались держать оборону на горе Кармель. Тогда-то и сказал рав Герцог, да будет благословенна память о праведнике, что немцы в Эрец-Исраэль не войдут. По окончании войны спросил его один знакомый, сведущий в Торе человек, который знал, что рав Герцог никогда ничего не говорит просто так: „На чем, ваша честь, вы основывали свое утверждение? Может быть, на вас снизошел пророческий дух? Разве человеку ведомы расчеты Господа? Разве он может предугадать приговор, который нам собираются вынести на небесах?“
И ответил ему главный раввин Яаков Герцог, что он не пророк и что не под влиянием Божественного озарения сказал то, что сказал, а будучи глубоко убежден, что слова мудрецов наших — не пустые слова.
Есть один мидраш, где сказано: дважды был разрушен Храм, а третьему разрушению не бывать; дважды уходили сыны Израиля в галут, а третьего галута не будет. Но не сказал рав, что это за мидраш. Не знаю почему. Потому ли, что не мог вспомнить, потому ли, что не хотел открыть. Многие умнейшие и ученейшие люди пытались потом отыскать мидраш, на который ссылался рав Герцог. От одного уважаемого человека я слышал, что это мидраш к „Песне песней“.
По нашим жестам Гиди понял, что мы обсуждаем какой-то важный религиозно-галахический вопрос: он уже был свидетелем подобных бесед среди членов экипажа его танка по пути от базы Ифтах к мосту Бнот-Яаков.
— Я не знаю, о чем вы говорите и что написано в ваших книгах, — сказал он. — Но в одном я уверен: мы победим. Мы победим, потому что мы должны победить.
Прошло несколько часов. Мы с Рони попеременно дежурили, следя за перекрестком. Гиди дремал. Рони предложил начать медленно ползти. Мы стали отыскивать ориентир и остановились на ограде нефтепровода. Я вспомнил, чему нас учили: попавшему в беду разрешается давать обет.
Я стал обдумывать, какой обет возьму на себя, если нам удастся спастись. Принял решение. Одно я знал наверняка: мир никогда уже не будет для меня таким, как прежде.
Солнце клонилось к западу. Стало темнеть. Мы глотнули воды. Гиди пришел в себя. „Возвращаемся к танку“, — сказал он. Произнесли минху, вложив в молитву все, что было на сердце, охваченные душевным трепетом. Затем прочли 130-й псалом: „Из глубин воззвал я к Тебе, Господи, услышь голос мой, да будет слух Твой чуток к гласу молений моих. Надеялся я на Господа, надеялась душа моя, и на слово Его уповал я. Душа моя ждет Господина моего больше, чем стражи — утра, стражи — утра“. Это мы читали в йешиве, когда кто-то бывал опасно болен.
Пускаемся в обратный путь. К танку. Идем вслед за Гиди. По шоссе проехал грузовик. Наш или их? Стараемся продвигаться к перекрестку параллельно шоссе. Добрались до холма, с которого он просматривается. Увидели бронетранспортер и группу людей. Не поняли, кто это. Наши или нет? Рони обнаружил дыру в ограде нефтепровода. Решили переходить там. Кто-то высказал предположение, что пространство между заграждениями может быть заминировано. Посомневавшись немного, мы все-таки решили переходить. Потом увидели танк. Из наших, это точно. Мы свои танки знаем. Подошли. На башне солдат. Йоси! Знакомый из йешивы. Йоси сердечно обнял меня. Экипаж сидит рядом. Их танк застрял. Они тоже не знают, что происходит. Они вышли из Ифтаха первыми и помчались прямо по дороге — до Эйн-Зивана. Им и в голову не могло прийти, что сирийцы уже в Нафахе. Чтобы вызволить их оттуда, из штаба срочно прислали патруль „Голани“. Сейчас сидят и ждут. Йоси предложил нам поесть, но Гиди ответил, что нет времени, дорога каждая минута. Надо вернуться к танку и продолжать воевать.
Мы идем. Подошли к перекрестку. Рядом с бронетранспортером стоит брат Йегуды в гражданской одежде, очень обеспокоенный. Ищет брата. Ему сказали, что того видели в засаде у Нафаха, рядом с каменоломней. Йегуда из той же йешивы, что и Рони. Он служит в нашем батальоне. Может, мы его видели? „Нет, — отвечаем, — не видели“. В бронетранспортере лежат укрытые тела погибших. Брат Йегуды полез туда. Мы следуем дальше.
Подошли к каменоломне. Первое, что поразило нас, — тишина. Странная такая тишина. Ее можно было потрогать. Еще сегодня утром здесь все грохотало и в сумятице боя содрогалось сердце, а сейчас, в этом же самом месте, необыкновенное безмолвие. Тишина, какая бывает только в сумерки. Никто никуда не едет, не слышно никаких взрывов. Артиллерия молчит. Повсюду застыли танки — подбитые, черные от копоти, застрявшие, с пушками, нацеленными в разные стороны. Одни полностью сожжены, у других отсутствует башня, один танк лежит на брюхе. Мы не смотрим ни вправо, ни влево. Идем к своему танку. Ни души. Увидели его издали. Стоит себе на том же месте.
Ничего не понимаем. Что же все-таки произошло? Кто остановил сирийцев? Выходит, наше прикрытие помогло? Нам удалось? Мы сумели сдержать их натиск? Остановить? Означает ли это, что несколько наших танков смогли осуществить прорыв на Хушние? Видимо, да. Где сейчас батальон? И что с экипажами танков, которые стоят сожженные — здесь, рядом с нами? Можно прочесть их номера: Далет, 2-Алеф, 1. Где танкисты? Но мы этих вопросов не задаем. Просто идем к своему танку. Мы на войне. Гиди сказал, что мы его починим и будем продолжать воевать. Нельзя останавливаться. Нельзя бросать танк. Отыщем своих, они по дороге на Хушние. Мы помним, что говорил командир полка, отдавая приказ в ту ночь у каменоломни: „Идем на Хушние. Удачи вам!“ Это было вчера. Кажется, что прошел год. Найдем батальон, сказал Гиди, и присоединимся к нему. Танк не оставляют. Нужно продолжать. Мы подошли к танку. И тут Гиди сказал: ему кажется, что он снова начал слышать. Он снял каску и попросил, чтобы мы ему что-нибудь сказали.
— Командир, слышишь? — почти кричу я.
— Да, наводчик. Командир слушает. Слушает.
Рони торопится заглянуть к себе в кабину. Полно осколков. Мы обнаружили повреждение в ведущем колесе. Гиди и Рони смотрят, можно ли укоротить цепь. Я взбираюсь на танк, чтобы отыскать свой ранец в багажном отсеке № 9. Мы там держим личные вещи. Я оттащил пулеметные ленты и два тяжеленных рулона маскировочной сетки и открыл отсек. Вытащил оттуда канистру с водой и несколько раскрытых ящиков с патронами, валявшимися в полном беспорядке. Под ними я нашел свой ранец. Помятый, но целый. Я спешу. Тороплюсь расстегнуть трудную пряжку на ремне. Готово! Вытаскиваю из мешка молитвенник и мешочек с тфилин, на котором золотой нитью вышиты мои инициалы и Маген-Давид, мама называет его „Цион“, как принято в Египте. Я горячо целую свои тфилин.
Впервые я наложил тфилин, когда достиг возраста бар-мицва. В синагоге „Рамбам“ в квартале Бет-Мазмиль. Там собирался теплый и сердечный миньян выходцев из Багдада — рабочий люд. Торопясь по утрам на посадку деревьев на землях фонда „Керен-Каемет“, они собирались на молитву с первыми лучами солнца. В то время у нас в квартале не было более позднего миньяна для утренней молитвы. Все стояли вокруг меня: отец, дядя Нино, и дядя Жако, и дядя Жак, и хахам Биньямин. Следили за мной и объясняли, как наложить коробочку ручного тфилин на нужное место, как правильно намотать ремешки, чтобы получилась буква ש („шин“), по одному из имен Всевышнего — Шаддай, как навязать на средний палец три кольца, говоря при этом: „И обручу тебя со Мною навеки, и обручу тебя со Мною в правде, правосудии, любви и милости, и обручу тебя со Мною в вере и познании Господа“. От волнения и любви я весь дрожал и так сильно затянул ремешки, что почти остановил ток крови, и еще много дней были видны на моей левой руке следы от них. Женщины бросали конфеты, со всех сторон слышалось: „Мазаль тов!“ Рав синагоги, Салман Хуги Абуди, подошел ко мне. Я решил, что он тоже хочет меня поздравить. Вместо этого он возложил мне на голову ладонь, открыл передо мною Маймонида и прочел: „Надо быть очень пунктуальным во всем, что касается мезузы. Всякий раз, когда человек проходит мимо нее, входя или выходя, он встречается с Единственностью Творца. Да вспомнит он любовь Его и очнется от сна и ошибок суеты времени, и да знает он, что нет ничего в мире, что пребывало бы во веки веков, кроме познания Превечного. Сказано нашими мудрецами: тфилин на голове и на руке, цицит в одежде и мезуза при входе — помощь они человеку, чтобы не согрешил, потому что это многократное напоминание ему. Именно они те ангелы, что спасают человека от греха“.
Когда закончил читать хахам Хуги Абуди, он сказал мне шепотом — то ли благословил, то ли повелел и предостерег, — чтобы не было в моей жизни ни дня, когда бы я не накладывал тфилин.
Сегодня впервые я этого не сделал.
Поцеловав тфилин, я торопливо стал наматывать ремешок. Я чувствовал тот же трепет и ту же любовь, что была во мне в день бар-мицвы. И так же сильно стянул ремешки. Но еще прежде, чем намотать на левую руку положенные семь витков, я надел головной тфилин, чтобы не упустить время, ибо день кончался и солнце садилось.
Рони был внизу, проверял гусеницы. Он увидел меня на башне накладывающим тфилин и закричал:
— Ты что, не видишь? Солнце зашло! Забыл, чему тебя учили? После захода солнца накладывать тфилин нельзя!
Я не слушал его. Я был уверен, что оно еще не совсем зашло. Еще различим алый отблеск на горизонте. Не будет у меня дня без тфилин. Я молился в душе и надеялся, что оно просто скрыто от глаз кустарником и ветвями деревьев. Надев тфилин, я произнес „Шма Исраэль“. Сомнения не оставляли меня, но я надеялся, что тучи разойдутся и снова станет видно солнце во всем его великолепии. Произойдет чудо, подобное описанному в Талмуде чуду с Накдимоном бен-Гурионом: „Как-то на праздник собралось в Иерусалиме множество паломников и не хватало им питьевой воды. Накдимон упросил одного важного римского правительственного чиновника, в чьем распоряжении были двенадцать полных водохранилищ, предоставить эту воду паломникам, обещая к определенному сроку снова наполнить хранилища водой. А если не сдержит слова, обязуется он уплатить римлянину 12 слитков серебра. И наступил назначенный день, но из-за засухи хранилища были пусты по-прежнему. Римлянин потребовал платы, на что Накдимон ответил: „День еще долог“. И пошел в Храм. Облачился в талит и стал молиться: „Владыка Вселенной! Ведь Тебе известно, что я действовал не для того, чтобы снискать себе почести, и не для того, чтобы возвысить дом отца моего, но о Славе Твоей радел, чтобы была вода у паломников“. К вечеру небо заволокло тучами, хлынул ливень и наполнил хранилища водой. Сказал римлянин: „Я понимаю, что твой Бог оказал тебе милость, но ты все-таки остался мне должен, потому что солнце уже зашло и срок, назначенный для платежа, истек“. И снова пошел Накдимон в Храм, облачился в талит и стал молиться: „Владыка Вселенной! Покажи, что есть в этом мире народ, который Ты любишь. Только что Ты сотворил чудо и дал нам дождь. Сотвори же и другое чудо!“ Мгновенно налетел ветер, разогнал тяжелые тучи, и вновь засияло солнце“.
Сильна была в те времена вера отцов наших и сильна их любовь, потому и происходили с ними чудеса. Я взглянул на небо, надеясь увидеть хотя бы слабое зарево. „Господи! Возвести, что есть еще любящие Тебя в этом мире!“ — взмолился я.
Но не всякий день свершаются чудеса…»
Офицер службы психического здоровья пристально посмотрел на меня, дал мне стакан воды и велел выпить. Я сказал благословение и немного отпил. Приведя в порядок бумаги, следователь прикрепил записку к одному из бланков и отметил что-то на нем красной ручкой. Затем с помощью линейки нашел середину, проделал дыроколом дырки и вложил бланк в синюю картонную папку. На ней тоже что-то написал красным и обвел вокруг черным.
Я ждал.
— Мы слушаем, — сказал офицер-психолог и взглянул на меня. — Мы внимательно слушаем каждое твое слово. Продолжай, пожалуйста.
Я продолжал:
«…Мы присели у танка, решаем, что делать дальше. Теперь даже Гиди ясно, что мы не сможем его починить. Тут необходима мастерская или, как минимум, механик из техобслуживания с серьезным набором инструментов. Гиди предлагает разделиться. Он и Рони отправятся за механиком, починят танк и присоединятся к нашим силам. Мы с Эли должны будем поискать для себя другой танк — в котором остались лишь командир и водитель. И любую боевую часть. Нельзя терять время зря. Каждая минута дорога, и каждый танк решает дело. Мы достали привязанную к крылу жестяную банку с печеньем. Бог знает, сколько лет она там. Поели, запивая водой.
Эли сказал, что у него плохой шлем: сильно давит на уши. По-видимому, просто мал ему. Он решил поискать подходящий в одном из подбитых танков. Рядом с нами стоял танк, пушка которого уткнулась стволом в землю. Эли залез в кабину водителя и потянул шлем, который увидел. И вдруг в панике отступил назад. Лицо белое.
Огромные птицы кружили над нами. Гиди сказал, что это стервятники. Они гнездятся здесь, на Голанах. Мы пробовали их отогнать. Безрезультатно.
Откуда-то доносился вой шакалов и собачий лай. Мы вернулись на перекресток. Увидели небольшой оставленный лагерь ООН. Там стоял танк, старенький „шерман“, и несколько механиков трудились над ним. „Старичков-„шерманов“ — и тех мобилизовали“, — сказал Эли. В одной палатке нашлось несколько одеял. Мы решили в ней заночевать, а утром, с зарей, искать танки или механиков. Гиди сказал, что „бояться нам нечего, это место безопаснее, чем Тель-Авив“. Мы с Рони отправились к нашему лагерю в Нафахе на поиски питья и чего-нибудь съестного. По дороге наткнулись на патруль десантников.
— Танкисты! — закричали они нам. — Вы в своем уме? Куда идете?
Они предупредили нас, что на местности обнаружены сирийские „коммандос“.
— Возвращайтесь в свой танк. Ночью это самое надежное место, но и его не следует оставлять без охраны.
Вернувшись в палатку, мы улеглись в кровати.
Канонада не смолкала всю ночь. Поднялись, едва начало светать. Гиди разглядел невдалеке заржавевший водопроводный кран. Он и Рони решили помыться. Они били по крану камнями, чтобы ржавчина отлетела и можно было бы его открыть. Я стоял у открытой палатки и наблюдал за ними. И тут мы услышали несколько нервных пулеметных очередей, выпущенных подряд прямо в небо. Это заработал пулемет „шермана“.
Он бил беспрерывно. Мы взглянули вверх и увидели, что рядом с перекрестком, буквально перед нами, собираются приземлиться сирийские вертолеты. Над ними кружил наш самолет, Эли сказал, что это „мираж“, он безуспешно пытался сбить их. Вертолеты летели так низко, что мы видели находящихся в них солдат — десятки „коммандос“, высоких, в маскировочной одежде, вооруженных, с вымазанными черным лицами.
А нас было четверо танкистов с двумя „узи“ — на ремне и без.
Сирийцы соскочили на землю, и мы еще даже не успели подумать, что нам делать, как откуда-то появились наши солдаты на бронетранспортерах и открыли по ним бешеный огонь. Не обменявшись ни словом, мы взяли свои „узи“ и пошли дальше.
И никогда не говорили о том, что тогда произошло.
Рядом с нами остановился грузовик с разбитым вдребезги ветровым стеклом. Сидевший в нем офицер спросил, не с подбитого ли мы танка. Возле Рош-Пины организован полковой сборный пункт для таких, как мы. Там набирают новые экипажи для вышедших из ремонта танков. Он ездит по местности, ищет танкистов и подвозит туда. Подвезет и нас. Гиди и Рони поместились в кабине, мы с Эли залезли в кузов. Там лежали раненые.
Кто-то из стоящих снаружи узнал Рони и крикнул: „Рони, что с тобой приключилось?“
Позднее оказалось, что прошел слух о том, будто Рони был ранен и его увезли с поля боя на грузовике. Слух этот очень быстро достиг йешивы. Рони разыскивали по всем госпиталям. И невесте его передали, что он ранен. Однако он был тут, с нами…»
Я продолжил рассказ:
«…Мы проехали мост Бнот-Яаков — на этот раз в обратном направлении. Грузовик остановился, мы вылезли и увидели совершенно невероятную картину: множество солдат сидели, разбившись на группы, на своих вещмешках, ели шоколадные пирожные и запивали их лимонадом. Как будто там, наверху, не было никакой войны. Мы смотрели на них и не понимали, на каком мы свете. Кто эти солдаты? Почему они сидят здесь? Почему они не на плато?
Непонятно, боевые это части или нет. Мы-то были уверены, что все наши силы там, что больше не осталось никаких солдат. В своих замызганных комбинезонах, с „узи“, мы выглядели странно на их фоне. Хотелось кричать: „Вы что, не знаете, что делается там, наверху? Мы прямо оттуда, там идет страшная война, нужен каждый солдат, дорога каждая минута!“ Но ни единого слова не слетело с наших уст.
Вдруг мы увидели Бенци, парня из нашей йешивы, заряжающего танка 1-Алеф. Весь черный от копоти, с воспаленными глазами, в длинной шинели НАТО — подкладка разодрана, клочья ее развеваются на ветру, — с „узи“ и двумя магазинами патронов. И он кричит мне и Эли: „Ребята! Мы должны найти танки и снова вернуться туда. Там гибнут люди. Многие танки подбиты. Сирийцы продвигаются. Необходимо остановить их, хоть голыми руками. Больше некому делать эту работу. Я отправляюсь туда. Требуются танкисты: командиры танков, водители, наводчики. Отремонтированные танки снова поднимаются на Голаны. Ам Исраэль хай! Жив народ Израиля!“
И Бенци потащил нас за собой и указал место, где следует ждать выходящие танки.
— Бенци, — спросил я, — а что с тобой было?
И он стал торопливо рассказывать:
„Мы сумели пройти сквозь жуткий огонь в каменоломне. Многие танки были подбиты. Мы видели их.
Справа от меня на земле валялся сорванный командирский люк, слева я видел уткнувшуюся в землю пушку. В воздухе стоял резкий, горький запах пожарища.
Мы все время стреляли по гребню холмов. В одном из танков сидел водитель со склоненной на люк головой.
— Пойди посмотри, что с ним, почему он не поднимает головы, — сказал командир. Я пошел.
Узнал его сразу. Прямое попадание. И ты его знаешь. Это водитель танка 1-Бет“.
Я знал. Бенци продолжал рассказывать:
„В нас стреляли, и мы продолжали стрелять. Шли по крутым террасам. Я стоял в своем отсеке заряжающего. Ящики со снарядами все время срываются с места, и снаряды из них выпадают. Танк прыгает с террасы на террасу, а я в это время пытаюсь вернуть снаряды на место: наклоняюсь, хватаю снаряд правой рукой, а ящик — левой. Люк все время крутится, я падаю и подымаюсь, падаю и подымаюсь и то заряжаю пушку, то строчу из пулемета. Танк полон порохового дыма. Трудно дышать, и невозможно высунуть голову наружу. В тот день я не успел произнести молитву шахарит. Между снарядами я говорил отрывки, которые помнил наизусть, иногда падал, меня качало, я держался за ящики, и заряжал, и стрелял из пулемета, и дым заполнял танк. Я молился отрывочно, наскоро, но поверь мне, что даже заключительную молитву Судного Дня у меня не получалось произносить с таким чувством“.
И тут вдруг Бенци вспомнил:
„Знаешь, где я молился в этот Йом-Кипур? В Аргамане, поселении НАХАЛа. От них приехал человек на тендере прямо в йешиву и попросил нескольких наших ребят отправиться вместе с ним в их поселение, чтобы и у них был настоящий миньян. „Весь народ Израиля в ответе друг за друга“, — сказал он. Мы залезли в тендер и поехали в Аргаман, и брат мой Йехезкель — с нами. Он десантник, демобилизовался из армии всего несколько дней назад. В Аргамане многие из местных тоже пришли на молитву. Днем позвонили по телефону. Сказали, что началась война и все должны занять свои позиции. Ребята из Аргамана тут же разошлись по своим местам. Мы не знали, куда идти, и продолжали молиться. Никто не знал, что происходит. На исходе Судного Дня, так ничего и не взяв в рот, мы быстро вернулись в Иерусалим. Там уже знали точно: война. Иехезкель поспешил в свою часть, а я отправился на призывной пункт. Зашел домой. Должно быть, отцу показалось, что я в излишне приподнятом настроении, и он сказал мне: „Бенци, почему ты смеешься? Ты знаешь, что такое война?“ Отец был ребенком во время Первой мировой войны, пережил Вторую, был призван в армию во время Войны за Независимость и в Синайскую кампанию. Сейчас, в эту войну, он дома. Мобилизованы трое его сыновей.
Час назад, — взволнованно продолжал Бенци, — я встретил здесь рава Нерию, главу йешивы. Он отправился на Голаны, чтобы поддержать солдат. Он думал, что прибудет на одно из мест формирования воинских частей, думал, что фронт проходит где-то там, севернее, а попал в самое пекло. Никто тогда еще не понимал, что сирийцы так близко. Мы встретились. Он показал мне порванный молитвенник, который нашел в Нафахе, в сожженном танке, в мешочке для тфилин. Я ему ничего о себе не стал говорить. Знал, что, вернувшись, он скажет моему отцу, что у него храбрый сын, герой, который участвует в боях. А у отца больное сердце. Я попросил рава передать отцу, что он видел меня здесь, далеко от линии боя. Отцу незачем знать, где я был несколько часов назад. А был я на пути в Синдиану. Перед наступлением вечера мы сумели подбить восемь танков. Идем, и я слышу по рации, как командир батальона кричит нашему командиру: „Над тобой ракета! #Шмель#!“ Водитель быстро дал задний ход, ракета пролетела мимо, и комбат засмеялся: „Заяц!“ Мы продолжали продвигаться вперед, пытаясь соединиться с Даноном. Он опередил нас и напоролся на крупные силы сирийцев. Все это время просил нас прийти к нему на помощь. Он нуждался в нас. Воевал один. Вдруг наш танк забастовал и остановился: кончилось горючее. Боеприпасы — тоже. Танк застрял, не знаем, как быть. На местности полно сирийских танков, и ночь приближается. И тут мы увидели танк Ханана, который возвращался назад. Связь у него не работала, но наш командир сумел знаками привлечь его внимание. Они приблизились к нам. По нашему танку в то время велся густой минометный огонь, поэтому мы не сумели взять с собой наше снаряжение. Я захватил лишь фляжку, шлем и „узи“ с двумя обоймами. Мы бежали к танку Ханана как сумасшедшие и наконец взобрались на него. Знаешь, кто был у него водителем? Эльханан! Товарищ из моей йешивы. Он узнал меня тотчас, но было не до разговоров. Мы устроились на трансмиссиях. Их танк тоже был не в порядке, многие системы повреждены, не было электричества, но, по крайней мере, он мог двигаться. Рами и Ханан возвращались в Алику, чтобы его починить. И хотя Данон требовал идти к нему, какая польза от танка, в котором не работает рация и поворотное устройство башни и который с трудом движется? Идти было тяжело. Эльханан ничего не видел. Рами вылез на крыло и его направлял. Остановились мы на площадке для вертолетов около Алики. Невдалеке была эвкалиптовая роща. Мы слезли в темноте с танка и пошли по направлению к той роще. Было очень холодно. Я увидел машину и двух французских корреспондентов, прибывших сюда для освещения событий, и залез в нее отдохнуть. Они стояли рядом и не сказали ни слова. В машине я наложил тфилин, но без благословений.
Наступила ночь. Я лежал в машине и вдруг услышал крики. Начался артобстрел. Все бежали к канаве. Я побежал тоже, как все. Вдруг наткнулся на колючую проволоку. Упал и поранился. Вскочил и побежал снова. Ударился о скалистый выступ и упал опять. Лицом вниз. Мимо меня проезжала транспортная колонна с боеприпасами и горючим. Она шла на юг, в сторону Бет а-Мехес. Я поехал с ними. Вокруг продолжали рваться снаряды. Тут я понял, какого свалял дурака. Пристать к колонне с горючим и боеприпасами во время артобстрела?! Но сойти я уже не мог. Колонна дошла по назначению. Я слез с грузовика, увидел перед собой старую стену, улегся возле нее и заснул. Проснулся от громкого крика. Офицер интендантской службы полка возмущенно и зло кричал мне: „Танкист! Что ты здесь делаешь? Почему ты не в танке, не там, где идет бой?“ — „Танк застрял“, — отвечаю я и слышу, как он говорит стоящему рядом с ним сержанту: „Как же, застрял Останавливают танк и убегают“. Я едва не взорвался. Слова застряли в горле, и я с трудом проглотил их. Сжав кулаки, смотрел на него и молчал. Увидел тендер, идущий в сторону Нафаха. В нем был заместитель командира полка Леви. Формируют новую часть. Есть отремонтированные танки. Ищут танкистов для комплектования экипажей. Нас набрали отовсюду и высадили здесь. Идемте со мной, найдем танк и будем воевать вместе“. И Бенци снова крикнул: „Жив народ Израиля!“ Я пошел за Бенци. Мы встали под эвкалиптовым деревом. Несколько танкистов уже стояли там. Каждый — сам по себе.
Время от времени выкликали того, кто требовался новому экипажу. Я ждал, когда потребуется наводчик».
Я проговорил весь свой рассказ, не прерываясь. Как единое предложение. Не слышал, спрашивали ли меня о чем-нибудь в это время. Да я и не давал им такой возможности. Закончив рассказывать, я впал в странное состояние: словно отдал другому часть своей души. Меня бил озноб, и выступил обильный пот. Снова перед моими глазами поплыли чередой страшные картины. А я уже было думал, что от этого избавился. (Эльханан рассказывал мне, что даже спустя годы после войны он чувствовал дрожь во всём теле, когда ему случалось проезжать рядом с каменоломней.)
Трое офицеров смотрели на меня молча, видимо ожидая продолжения. Даже следователь оторвал голову от бумаг и вопросительно взглянул на меня.
— Просили рассказать об одном дне войны? Я рассказал, — проговорил я и поднялся с места.
Они продолжали сидеть и смотреть на меня. Молчали. Потом следователь снова уткнулся в свои бумаги и опять что-то пометил. Подошел офицер-психолог, положил левую руку мне на плечо, а правой долго и молча жал мою руку. Я собрался уйти, но он сделал мне знак остаться и указал на скамейку. По-видимому, хотел, чтобы я услышал рассказы товарищей и понял, что не один я с этим живу. Это вроде бы должно подействовать на меня успокаивающе.
Мы служили в одном батальоне, воевали в тех же самых местах и после войны долгое время пробыли вместе, но, несмотря на все это, я не знал, каково пришлось моим товарищам в первые дни войны. Не знал, что они делали в Нафахе и каменоломне, удалось ли им дойти до Рамтание и Синдианы, участвовали ли они в прорыве на Хан-Арнабе, была ли пристреляна у них пушка к моменту выхода из Ифтаха, был ли у их командира бинокль и работала ли внутриполковая связь. Не знаю почему, но у меня никогда не возникало желания об этом спросить. И они тоже никогда не спрашивали меня. Сейчас я об этом услышу. Я сел на скамью.
Сверкнула мысль: Эльханан, конечно, расскажет про бой в Нафахе. Может быть, из его рассказа я что-нибудь сумею понять про Дова?