Ненавижу играть в вышибалы.
Я хожу в школьный лагерь. Это только так называется — лагерь. На самом деле мы приходим в школу к восьми часам, потом у нас всякие экскурсии и кружки (я, например, занимаюсь в кружке мягкой игрушки), потом обед. А в хорошую погоду мы еще много гуляем и играем в школьном дворе. Наша Софья Тимофеевна болеет, и поэтому нами руководит чужая учительница. Та самая Юлия Станиславовна из первого «А». Юлия Станиславовна собирает нас всех в классе до завтрака и велит встать за парты. Мы должны стоять ровненько, прижав ладони к бокам и развернув плечи. И смотреть прямо перед собой.
— Осанка, осанка! — громко говорит Юлия Станиславовна.
Потом считает:
— Ра-а-аз! Два! Три!
В пашен группе сейчас шестеро ашек. В первый лагерный день Юлия Станиславовна рассадила нас так, чтобы в каждом ряду па задней парте сидели ашки. А потом подозвала их к себе и, пока все шумели и болтали, что-то долго им говорила.
Потом встала перед нами у доски в такую позу, как будто она памятник, и сказала громко:
— Консультанты!
Мы не поняли: чего она от нас хочет? Но тут кто-то заглянул в класс, и она вышла.
Мы снова зашумели, и тогда к доске выскочили ашки.
И объявили, что они консультанты и будут следить за порядком. Каждый в своем ряду. Чтоб никто не приносил запрещенные вещи. (Запрещенные вещи — это, например, всякие электронные игры, или сотовые телефоны, или чипсы, или кола). И еще ашки сказали, что когда Юлия Станиславовна вот так встанет у доски, то мы все должны встать у парт. Как солдаты. Потом, когда учительница скажет «раз!» — все должны сделать шаг за парту. Она скажет «два!» — и все должны бесшумно сесть. Она скажет: «три!» — и все должны положить одну руку на другую линеечкой.
Пока ашки все это говорили, их толком никто не слушал, все продолжали вопить и бегать по классу.
И вдруг вернулась Недыбайла. Увидела, что все носятся, и как заорет!
Все испугались и побежали на свои места. Толкотня началась, никто не поймет, где его парта. Только ашки по местам стоят и глазами хлопают.
А Недыбайла поорала-поорала и замолчала, губы сжала и бровями шевелит. А брови у нее такие черные-черные. Наверное, она их карандашом подрисовывает. Потому что у меня вот тоже черные брови, ноу меня и волосы черные. А у Юлии Станиславовны волосы белые, как у куклы Барби. Только Барби красивая, а Юлия Станиславовна толстая, как бегемот.
Я не люблю, когда на меня орут. Софья Тимофеевна никогда не орет. И дома у нас никто не орет. Ну, только Паша иногда — очень редко. Если я его совсем уже достаю.
Мы замолчали, и тогда Недыбайла сказала:
— Раз!
Все растерялись, кто-то сел, кто-то остался стоять.
Недыбайла велела нам повернуться к задним партам. И показала на своих образцовых ашках, что именно надо делать на раз-два-три.
А потом начала нас дрессировать. Ну, в общем, на десятый раз мы уже почти слушались, но тут прибежал кто-то из столовой и сказал, что еда остывает. Так что ей пришлось нас освободить, и мы пошли завтракать.
На следующее утро она опять начала считать: раз-два-три. А сегодня уже шестой день — суббота, и она сказала, что сегодня она считать вслух не будет, а будет только кивать головой. Тоже три раза.
И мы все такие послушные, как солдатики, — раз, два, три — дружно сели и сложили руки.
Тогда Юлия Станиславовна скомандовала своим консультантам, и они по очереди доложили, что в их рядах нарушений нет.
После завтрака была прогулка.
А на прогулке со мной случилась ужасная вещь. Меня чуть не убили!
По плану у нас была игра в вышибалы. А нас все время ставят играть с четвертым классом. Представляете, они ведь взрослые уже, огромные! И их мальчишки, когда водят, все время целятся прямо в живот или в голову и строят страшные рожи. Я боюсь с ними играть.
Сегодня только мы встали посередине площадки, как мне попали мячом прямо по голове. Мне показалось, что голову мне с плеч сшибли, а вместо нее теперь этот мячик.
Я заплакала и быстро вышла из игры. На меня все орут, что я команду подвожу, а я думаю: «Вот я сейчас упаду прямо на асфальт в обморок — сразу испугаетесь!»
Взрослых никого во дворе не было, за нами присматривали только две девочки из девятого класса, но они в это время стояли у школьной ограды и болтали.
Так что я пошла себе тихо с площадки. Завернула за угол школы, обогнула мусорные баки. И решила, что я в этом лагере ни за что не останусь. В дальнем углу заднего двора была такая специальная дырка в ограде, через нее даже некоторые родители пролезали — я видела несколько раз, — когда им было лень обходить школу вокруг, чтобы попасть к парадным воротам.
В общем, я вылезла через эту дырку и пошла по улице.
Одной на улице оказалось совсем не страшно. Можно было рассматривать людей и собак, которые бегали по клумбам, можно было самой переходить через дорогу и вообще делать что хочешь.
И я решила: домой не пойду.
Просто пошла, и пошла, и пошла…
На углу улицы Вишневского стоит большой стеклянный куб. Торговый центр. В нем кафе, магазины. Денег у меня нет, но там можно покататься на лестницах и на лифтах.
Я долго стою перед движущимися ступеньками. Людей мало, меня толкают всего раза два, а один раз мимо проходящий дяденька просто берет меня за плечи и аккуратно отодвигает в сторону.
Я стою и смотрю на лестницу потому, что мне страшно: я никак не могу решиться шагнуть на движущуюся ступеньку. Мне кажется, что я покачнусь, упаду, стукнусь коленкой о ее острый край. И еще мне кажется, если я начну падать, мои пальцы затянет под резиновые перила. Но все равно мне ужасно хочется покататься на этой лестнице. На эскалаторе.
Я собираюсь с духом, дожидаюсь, пока подойдет пустая ступенька, и — прыгаю.
Только чуть-чуть пошатнулась. И ничего. Еду. Высоко еду, внизу остаются синие и оранжевые огни, макушка пальмы на первом этаже, круглые шары фонтанов. Надо уже беспокоиться о том, чтоб удачно соскочить. И я опять зажмуриваюсь и прыгаю.
Так я постепенно допрыгиваю и доезжаю до самого верха, до четвертого этажа.
Я стою у стеклянной стены, которая выходит на площадь. Стекло холодное, и лоб от него тоже становится холодный. Я несколько раз трогаю то лоб, то щеку: щека горячая, а лоб стал — как ледышка.
Я вспоминаю вот что.
…Мама с соседкой стояли у калитки, а я тихо подошла со двора и вдруг услышала— они говорят обо мне.
— Ну как же можно не взять Гуль на похороны, — вздыхала мама. — Она уже большая. И бабушку любила. Куда я ее дену на это время и как объясню?
— А я вот моего Серегу взяла в церковь на отпевание и на кладбище потом, и он вроде бы ничего. А ночью вскочил и — реветь! Да как реветь: весь трясется, ничего не слышит. Месяц потом так вскакивал. Я ему травки начала заваривать, он все реже, реже вставал. Сто раз потом все прокляла: дура, зачем было…
Я знаю, что бабушка умерла.
И мне хочется понять, как это.
Меня подводят к чему-то большому, прямо V меня перед глазами деревянный край ящика, внутри там все высокое и белое. Там должна быть бабушка, это ее руки с пятнышками, они сложены одна на другую. Бабушка держит свечку.
Я поднимаю глаза, чтоб заглянуть ей в лицо, но вижу только острый нос и тонкие, какие-то незнакомые, губы.
«Не похоже», — думаю я. И тут кто-то берет меня сзади за локти и приподымает. «Поцелуй бабушку», — шепчет мне этот кто-то прямо в ухо.
Я закрываю глаза, и па меня надвигается что-то очень холодное, мне кажется, что с той стороны дует тонкий ледяной ветер — зимой так дует от окон. У бабушки не может быть такого холодного лба.
Так что теперь я трогаю свой лоб и щеки и думаю: «А щеки-то теплые».
Я же никогда не умру. Мне Паша сказал.
Везет девочкам, у которых худое лицо. Вот у меня щеки толстые. Всю жизнь. С самого детства.
Мама любит рассказывать, как однажды она услышала из комнаты, где я спала в коляске, какой-то визг. Мама прибежала туда из кухни, а там Паша стоит и коляску качает. И тихо. Мама спросила Пату, что случилось, а он сказал, что ничего-ничего.
Только мама ушла — снова визг. Она назад прибежала, смотрит, а у меня на щеке красное пятно. «Паша, — удивилась мама, — ты что, сестренку за щеку ущипнул, что ли?»
А Паша — ему было тогда лет шесть — покраснел весь, а потом проворчал: «Ну а чего… чего у нее такие щеки, как смета-а-ана?»
Паша не любит этот рассказ, ему кажется, я до сих пор обижаюсь на то, что он меня щипал. А я не обижаюсь, я же понимаю, что он был совсем маленький, на два года меньше, чем я сейчас. Глупый был тогда Паша, зато теперь он очень поумнел.
Дурацкие у меня щеки. Если их щипать, может, они станут худые? От массажа ведь худеют?
— Э-эй, что с тобой? У тебя голова болит? Ты одна? Где твоя мама? — вдруг раздается у меня за спиной.
Я поворачиваюсь и вижу немного знакомую тетеньку.
Она низенькая и полная, у нее на носу очки, а рыжие волосы убраны назад, в пучок. Одета она странно: на ней поверх нормальной одежды сиреневый фартук — как будто она собралась готовить какую-то еду. Но пахнет от нее совсем невкусно — чем-то химическим.
Я смотрю нее и молчу.
Думаю, что ответить. Потому что я тут одна, без мамы. А Паша строго-настрого велел мне никому чужому не говорить, что мамы уже несколько дней нет дома.
И мне надо быстро решить: вот эта тетенька, это Мишина мама, она — чужая или своя?
— Ты меня узнала? — теребит меня Мишина мама.
— Узнала, конечно, — говорю.
А потом рассказываю только про то, что у нас до вечера никого не будет дома, а в школе в меня кидают мячом, а я этого не люблю и потому в школу не вернусь. По крайней мере сегодня.
Мишина мама оглядывается, а потом говорит:
— Пойдем!
И мы идем в парикмахерскую — совсем рядом с тем местом, где я стояла. Мишина мама там работает.
И фартук ей нужен, чтоб совать в кармашки всякие инструменты: расчески, там, или ножницы.
Мишина мама сажает меня в уголок и просит немного подождать. А сама возвращается к креслу перед большим зеркалом.
В кресле сидит странная женщина, у которой вся голова в каких-то фантиках из фольги.
— Что ты там бормочешь, Гуль? — поворачивается ко мне Мишина мама.
— Зачем вы ей надели на голову фантики? Это некрасиво. И волос совсем не видно, — отвечаю я.
— Некрасиво? — улыбается Мишина мама. — Ничего, фантики — это временно. Сейчас мы их снимем, и все будет замечательно.
И она снимает фантики, и что-то еще делает с головой той тетеньки, и получается ничего. Вполне нормально.
Вовремя я им сказала, чтобы фантики сняли. Без фантиков точно лучше оказалось.
На белом кафельном полу валяются разноцветные локоны. Наверное, их можно собрать и сделать парик — такой пестренький.
Шура говорила, что трехцветные кошки приносят удачу. Я раньше думала, это она про настоящих разноцветных кошек говорила — зеленых с фиолетовым хвостом и красными лапами. А потом узнала, что про нормальные кошачьи цвета: когда, например, беленькая кошечка с рыжими и серыми пятнами.
Сделать трехцветный парик, надеть на себя — и тогда все будет хорошо!
Мишина мама уже сняла фартук, работа у нее закончилась. И теперь мы стоим у эскалатора.
— Ну и куда пойдем? — говорит она.
— Только не в школу! — твердо отвечаю я.
— Сама не хочу, — смеется Мишина мама. — В школу уже позвонила и сказала, чтобы они не волновались. Так что в школе тебя ждут только в понедельник. В понедельник-то пойдешь?
— Посмотрим, — пожимаю я плечами.
А Мишина мама говорит, что домой мне тоже звонила, там нет никого, и, вместо того чтоб идти домой, мы идем в кафе. И едим пиццу и мороженое.
Мишина мама спрашивает меня:
— Вот что ты делаешь, когда тебе невесело?
— Реву, — вздыхаю я, подумав.
— Я тоже, — кивает Мишина мама. — А потом что?
— А потом… — я пытаюсь сообразить, что же делаю потом. — Потом получается, что меня уже кто-нибудь утешает и жалеет, и мне становится веселее.
— А если тебе несколько дней все время грустно и грустно? — Мишина мама зачерпывает круглой пластиковой ложкой и отправляет в рот огромный кусок шоколадного пломбира, и мне немножко трудно разобрать ее слова.
— А мне не бывает несколько дней грустно. Мне бывает то грустно, то весело. То просто обычно.
— Хорошо тебе. А вот я иду и ем мороженое. У меня от этого сразу настроение улучшается.
— У меня тоже от мороженого улучшается! Я тоже буду так делать! — решаю я. — А вам часто бывает грустно?
— Бывает…
— А почему вам сейчас грустно? Вы по Мише скучаете? Он скоро от бабушки приедет?
— В августе.
Когда еще он наступит, этот август…