– Ты так много знаешь обо всем этом? – спросила Маска. – Хорошо, что ты рассказала мне, потому что иногда я бываю самонадеянной и воображаю, будто вижу гораздо больше, чем другие люди. Мне не вредно узнать, что это отнюдь не так, что дети знают по меньшей мере столько же, сколько я сама, а иногда, может быть, и больше.
Видишь, ни я, ни тетя Ева не знали, например, как провела Кристи ту ночь. Если тетя Ева узнает, почему все получилось так, как получилось, она будет поражена, растрогана и не только счастлива (быть счастливой, Цыганочка, хорошо, только этого недостаточно!), но и горда. Она будет гордиться детьми, потому что таким детям можно со спокойным сердцем доверить этот прекрасный мир.
Конечно, откуда было тете Еве тогда знать, как все это связано?
Утром она позвонила Борошам; бабушка Борош сообщила, что девочка, по всей вероятности, поправилась и, возможно, завтра уже пойдет в школу, а сейчас она спит; как видно, организм этим продолжительным сном борется против ужасной головной боли. Эндре Бороша дома не было, разговаривать с ним не пришлось, бабушка Борош держалась предупредительно, Кристи на пути к выздоровлению – тетя Ева весело отправилась на уроки.
На другой день она тоже ни о чем еще не догадывалась и поэтому страшно удивилась, когда Кристи вошла в класс со справкой, объяснявшей двухдневное отсутствие болезнью, а после урока подошла к ней, поблагодарила, как полагается, за посещение и заявила: ей кажется, что сейчас она уже могла бы организовать тот сбор о борьбе за мир, о котором они говорили в октябре. У отряда, насколько она знает, нет других заданий, к празднику тоже сейчас не готовятся; так что, если тетя Ева не возражает, можно было бы сразу приниматься за приготовления. Держалась она учтиво, сдержанно, вежливо.
«Я знала, – думала тогда тетя Ева. – Я знала, что она сделает это в конце концов, и наше первое и единственное столкновение со временем превратится лишь в воспоминание, бесследно ушедшее воспоминание. Но что послужило толчком, почему она сейчас сама предложила это? Я думала, понадобится больше времени, чтобы девочка решилась на это, чтобы она одумалась и поняла: нельзя замыкаться в своем личном горе, когда миру угрожают… Что же могло произойти?»
По лицу Кристины нельзя было ничего угадать. Оно было серьезным, чуть-чуть бледным.
– Я рада, Кристи, по-настоящему рада, – сказала тетя Ева. – С тех пор как я узнала, что произошло в вашей семье, я еще отчетливее почувствовала, что такой доклад можешь сделать только ты. Тем временем и ты пришла к этому. Очевидно, теперь ты уже поняла что-то, чего не понимала раньше.
– Да, – ответила Кристина. Она смотрела на мозаичный пол коридора.
– Не правда ли, ты поняла, что речь идет о чем-то, значительно более важном и существенном, чем горе в твоей семье?
– Да.
– Ну, хорошо.
Она взяла Кристи за плечи, на секунду прижала к себе. Спросила, сколько времени нужно ей на подготовку. Стали рассчитывать вместе. Найти стихотворения и прозу, как иллюстративный материал к теме, не трудно, нужно только просмотреть хрестоматии для старших классов. Цинеге подготовит декорации, а доклад… «Для доклада много времени не нужно», – сказала Кристи. Собственно говоря, доклад готов, она уже знает, о чем будет говорить. Хочет тетя Ева увидеть доклад?
Невозможно было не заметить, как Кристи боится, что тетя Ева заранее попросит показать ей доклад. Но разве могла она проявить недоверие! Это вообще не в ее принципах, а с Кристиной было бы двойной ошибкой; пусть девочка почувствует, что к ней относятся с уважением и доверием. Тетя Ева не знает, какие у Кристи ораторские способности, но девочка она толковая, речь у нее правильная, она должна справиться с докладом; никто ведь не ожидает, что она произнесет нечто вроде речи Кошута на цегледском рынке.
У Кристины явно отлегло от сердца, она тотчас побежала за Бажей. Позвали и Рэку, и по бурным ее жестам весь коридор увидел, как она рада, – ведь воспитание Кристи относилось к числу личных поручений Рэки; смягчилось даже лицо строгой Бажи: заявление Кристи было победой всего отряда. Программа концерта была готова уже к полудню, ее показали тете Еве; отобранные стихи свидетельствовали о хорошем вкусе, эскиз декораций был безупречен, план сбора доказывал, что организатор вечера и звеньевые взялись за дело всерьез.
Уходя обедать, тетя Ева все еще ломала голову над тем, что же могло произойти с Кристиной. В столовой напротив нее сидела знакомая – врач их школы; она сказала, что после болезни дети иногда очень меняются. Тетя Ева только покачала головой. Нет, Кристина не могла измениться от одной головной боли, очевидно она о многом передумала за это время. То, что сегодня она поступает совершенно по-другому, чем в октябре, – результат размышлений; болезнь – самое большее – могла лишь дать ей время, много времени, чтобы навести порядок в своих мыслях.
«Может быть, я воспитывала ее не напрасно? – спросила себя тетя Ева. – Может быть, под влиянием моих уроков она стала лучше ориентироваться в жизни, чем раньше?» Она немного погрустнела, в голову пришла мысль, что совсем скоро семья Борошей совершенно исчезнет из поля ее зрения. Бабушку Борош увезет дядя Бенце, в умной головке Кристины обрывочные картины жизни сойдутся в осмысленный рисунок, а фотограф… фотограф рано или поздно все-таки женится, и на том все и кончится. Отныне она займется Анико – Анико иногда кокетлива до неприличия.
По вечерам тетя Ева не стремилась уйти из дому, сидела у себя, наводила порядок, разбиралась в ящиках стола. Там лежало наследство бабушки – письма, фотографии; попался ей в руки и портрет той девочки, которую воспитывала бабушка, когда не знала еще, как нужно воспитывать по-настоящему. На девочке были туфельки с пуговками, из-под туго-претуго заплетенных кос выглядывали печальные какие-то ушки. Красивое, правильное, недетское лицо смотрело на нее со старой фотографии, словно из-за бабушкиной юбки выглядывала странная маленькая старушка.
Надо бы отыскать как-нибудь и ее.
Знай она ее фамилию, пошла бы в тот дом, где находится ателье и кондитерская, – туда, где когда-то работала бабушка, – и поинтересовалась бы, что же сталось с той девочкой. А вдруг какой-нибудь член семьи прежнего дворника и сейчас остался там управляющим и знает, куда она переехала или что с ней стало, или по какой-либо странной случайности она по-прежнему живет там? Впрочем, управляющий узнает ее и по описанию: у них было фамильное кольцо-печатка с гербом в виде змеи, глава семьи был ученым, комната девочки, с балконом, выходила в парк. Если бы они повстречались, тетя Ева рассказала бы ей, что случилось с бабушкой, и еще рассказала бы, что бабушка воспитала бы ее иначе, если бы тогда уже знала дедушку, – иначе воспитала бы, совсем другим человеком.
Следовало бы довести до конца то, что начала бабушка. Неважно, что прежняя воспитанница бабушки нынче уже старая женщина. Нет человека настолько старого, что ему нельзя было бы внушить новые идеи, если заниматься им с любовью и терпением. Беда только, что молодежи вечно не до того: ее манит молодость, и у нее нет времени думать о стариках – молодым все кажется, что они ничего не успеют.
Ну, а она успеет. И время у нее есть. Море времени.
«Сколько во мне нерастраченной любви, – думала тетя Ева. – Ее хватило бы на всех, на молодых и на старых – на всех».
На всех хватило бы… Как странно, вот опять на ум пришли Бороши, вспомнились седеющие волосы и смущенная улыбка Эндре Бороша.
Нет, как ни жаль, она не может все-таки разыскивать сейчас воспитанницу бабушки – вдруг в тот самый момент, когда она направится к дворнику, из ателье выйдет Эндре Борош? Тогда ничем не разубедить его, что она пришла потому, что… Нет, нет, потом, когда Кристи окончит восьмой класс. Или когда Борош женится. Пусть пройдет немного времени…
О дне сбора, посвященного миру, она, к величайшему своему стыду, чуть не позабыла.
Накануне в школе побывала инспекция, а это дело нешуточное. Инспектор сидел на уроках тети Евы во всех классах, где она вела историю, забрал все классные и домашние тетради учениц и в течение пяти дней, пока работала комиссия, разбирал, судил, спорил и хвалил ее. Если бы Рэка не напомнила, что в субботу в три часа будет сбор и не попросила разрешения в половине второго вернуться в школу, чтобы украсить зал, она, может быть, и не пришла бы. Ей стало стыдно: хорошая же она воспитательница! Забыть об этом!
Она известила всех учителей, которые преподавали в восьмом классе, и пригласила, если у них есть время, прийти на праздничный сбор, но согласие дали только тетя Мими да директриса. Тете Луизе она сказала отдельно, но тетя Луиза ответила, что, к сожалению, она не может даже слышать о войне и в тех случаях, когда это не обязательно, не принимает участия в подобных затеях. Что ж, значит будут только тетя Мими и директриса. Очень важно, чтобы, помимо классного воспитателя, пришли и чужие, потому что от этого праздник станет еще праздничнее; к тому же не мешает показать, что Кристина Борош все-таки сделает доклад, хотя никто ее не принуждал и ничем ей не угрожал.
Зал был великолепен: Цинеге превзошла самое себя.
Цинеге, правда, терпеть не может учиться, но руки у нее золотые, и она все видит в образах; если б могла, она и отвечала бы картинами – в будущем Цинеге непременно найдет себе дело на какой-нибудь киностудии. Наверное, и сейчас отправилась в «Гуннию» или «Будапешт» и заговорила какого-нибудь кинодеятеля до одурения, пока он не дал ей серию документальных снимков разрушенного войной и вновь восстановленного Будапешта. По левой стороне класса, укрепленные на раме из деревянных реек, чтобы не портить стену, расположились ужасающие картины войны – улицы обращенного в развалины города, разрушенные мосты; Цинеге не остановилась даже перед тем, чтобы выставить снимки, на которых были сняты валяющиеся в снегу трупы, – правда, это совершенно не подходило для школьного сбора, но Цинеге не отличалась чувствительностью, и ее ничто не могло остановить, если речь шла о том, чтобы произвести впечатление.
«Надо будет снова поговорить с этой глупышкой Цинеге, – подумала тетя Ева, уходя в зал. – Не может быть, чтобы она, обладая такими способностями, не желала учиться. Ну какой же получится из нее режиссер или оператор? Неужто она думает, что можно стать крупным художником, не будучи человеком образованным?»
По правую сторону класса на точно такой же раме из реек улыбалось настоящее Венгрии. Мордашки ясельной детворы над большущими кружками, цветущие деревья, девушки, собирающие яблоки, пшеничные поля, электростанции, электродвигатели – и снова город, те же части города, что и на левой стороне, но снятые уже теперь: восстановленные улицы, дома, мосты, а вместо валяющихся на площади мертвецов – молодые матери с детскими колясками, наслаждающиеся весенним солнцем. Цветов не было, да и где их взять в такое время, но на столе сияла красная шелковая скатерть – ее, очевидно, прислали родители Анико: у них в доме много всяких красивых вещей. Повсюду зеленело множество еловых веток, а между ветками – искусственные красные ягоды. Зал был декорирован с большим вкусом, он выглядел красиво и впечатляюще, очевидно Бажа заблаговременно взяла Цинеге в работу – и Цинеге, в виде исключения, не запоздала. Уж если Бажа берется за что-нибудь, с ней лучше не шутить. Чтецы-декламаторы сидели отдельно, на первых партах, перед ними лежал отпечатанный на листочках текст, те, кто должен был читать прозаические отрывки, держали книги со вложенными на нужном месте блестящими закладками, сделанными из кусков киноленты, которые подарила подругам Цинеге…
Директриса и тетя Мими сели сзади, сказав, что оттуда им будет лучше видно; тетя Ева уселась в сторонке от них, ей не хотелось быть далеко от детей. На сбор отряда она тоже повязала красный галстук. Ведь тетя Ева была у них не только классным руководителем, но и пионервожатой. Она села на пустовавшее место Кристины, рядом с Рэкой.
Кристина стояла в углу. В руках у нее – вырванные из тетради листки, на щеках – красные пятна. Кристина волновалась, ей явно хотелось, чтобы доклад был уже позади.
«Испытываю ли я сейчас гордость? – спросила себя тетя Ева. – Горжусь ли тем, что она все-таки выступает, как я того хотела осенью? Нет, это не моя победа, а победа новой педагогики, которая помогает нам воспитывать детей. Нет, я не горжусь, но я рада. Хорошо, что права оказалась я, а не Луиза. Сейчас в воздухе чувствуется какое-то особое напряжение. И класс это чувствует. Вон как вздрагивает маленькая аккуратная рука Рэки».
Бажа скомандовала «смирно», все встали и запели пионерский гимн. Бажа говорит гладко и уверенно, как взрослая. Открыв сбор, она попросила Хедвигу Доку продекламировать стихотворение давно умершего замечательного поэта о минувшей войне. Хедвига продекламировала стихотворение разумно, точно и бездушно. Какой ужас! До восьмого класса доучилась, а не знает, что стихи нужно декламировать не нараспев, а так, чтобы до слушателей доходил ритм и музыка стиха. Стихотворение это – сама музыка, но в устах Хедвиги оно звучит прозаичнее любой прозы, «Откуда знать мне, для другого что значит этот край…» Каким большим поэтом был Радноти! Наверное, будь он жив, радовался бы, что его стихи помогают этим детям оживить прошлое.
Бажа передала слово докладчику Кристине Борош.
Докладчица, то смертельно бледнея, то вспыхивая и совершенно игнорируя все изучавшиеся в школе правила построения доклада, не назвала даже темы и сразу заговорила о себе. Восьмой класс вообще был исключительно дисциплинированным – в последнее время уже не только ради тети Евы, но и сами по себе, – но эта мертвая тишина свидетельствовала не о дисциплине, а о каком-то внезапном испуге: казалось, будто с кафедры к ним обращалась вовсе не Кристина, их одноклассница, а кто-то иной, какой-то именитый незнакомец…
Кристина сказала, что не считает себя оратором и делать доклады не умеет; она не сомневается, что любая из ее одноклассниц могла бы сделать доклад гораздо лучше. Но недавно она все-таки решила, что расскажет о своих размышлениях, хотя бы и не так складно, как это получилось бы у других, – пусть то, чего будет недоставать в ее докладе, каждый додумает сам. Она сделает все, что в ее силах. Самым главным ей кажется то, что она стоит здесь и говорит: она была не права, что не выступила уже давно, сразу же, когда ей предложили это.
Ей следовало тогда подняться и сказать всему классу, что она принимает поручение, потому что тема собрания никому не может быть так близка, как ей. Год, о котором рассказывают фотографии на левой стене, значителен для каждой из них, но для нее, которая родилась в том году, особенно.
Семья Кристи жила тогда в другом районе, не здесь. Папа ее был в плену. Мама и бабушка не могли оставаться в квартире. Будапешт был осажден. В ночь, когда Кристи родилась, мама ее, которой было тогда всего двадцать лет, погибла, потому что нельзя было позвать врача; одно крыло того дома, в подвале которого Кристи появилась на свет, уничтожила бомба, почти все, кто там находился, и ее бабушка в том числе, были ранены. Только она одна, по странной прихоти случая, осталась совершенно целой и невредимой, и когда развалины над их убежищем разобрали и оставшиеся в живых могли, наконец, выйти на свободу, она преспокойно лежала и пищала на дне корзины для белья.
«Я говорила совсем не складно, – думала Кристи. – Бормотала что-то, заикалась; наверное, только тем, кто очень внимательно и доброжелательно слушал, удалось понять, что же с нами произошло, хотя я сама чувствовала себя, как та русалка из сказки Андерсена, которая отдала рыбий хвост за человеческие ноги; я словно на меч ступила, когда взошла на кафедру… Было больно от собственных слов, как будто они, каждое по очереди, застревали у меня в горле. Я ясно видела лицо директрисы, а твое – нет, потому что ты оперлась головой на руку; ты, когда очень внимательно слушаешь, всегда сидишь так, что волосы твои совсем закрывают кисть, и когда вызываешь к доске – тоже. Директриса громко вздыхала, очевидно ей вспоминалось что-то свое. На тете Мими был пуловер в синюю и белую полоску – когда она в нем, ее волосы кажутся еще рыжее, чем всегда.
Я помню всякую глупую мелочь, помню, например, что Цинеге совсем на меня не смотрела и даже недовольно махнула рукой, когда Бажа велела мне начинать: ведь сначала все разглядывали оформление, и Цинеге сердилась, что они отвлеклись, ей казалось, что достаточно одних фотографий. От злости она начала рисовать на крышке парты, но я и сверху, с кафедры, видела, что она рисует фигуру на пьедестале с воздетыми к небу руками, это, наверное, была я, и я знала, что она с удовольствием стащила бы меня с кафедры и закричала бы: «Да смотрите же на фотографии, на фотографии смотрите – ну разве не великолепное получилось оформление?»
А я все говорила и говорила и думала о том, что этот мой рассказ о нашей тайне, собственно говоря, – наказание мне за ту октябрьскую выходку, а еще думала, что я все-таки не жалею, что так случилось, потому что, не будь этого, папа никогда не познакомился бы с тетей Евой и не началось бы то, что началось. По-настоящему я стыдилась только той шутки, той игры в болезнь, когда я попробовала обманом уладить такие серьезные вещи, тогда как приниматься за них нужно было только всерьез. А где-то в самой глубине души я чувствовала, что для меня теперь уже важно не только желание помирить папу и тетю Еву, но и гораздо большее. Я чувствовала: все-таки хорошо, что сегодняшний день наступил. Ведь в самом деле нужно рассказать другим о том, что произошло с нашей семьей, и если можно как-то бороться за то, чтобы не было больше войны, тогда я и правда должна говорить, потому что легче всего люди учатся на примерах из жизни других людей и, может быть, их научит чему-то Жужина жизнь и моя… И мне приятно было видеть, как Рэка вдруг посерьезнела и скроила обезьянью мордочку – она, когда вот-вот заплачет, очень напоминает обезьянку. Анико перестала накручивать свои кудри и рисовала что-то указательным пальцем на крышке парты.
И я почувствовала, что они меня любят. Любят, все любят, и это было такое хорошее чувство. Было в нем что-то надежное, прочное. Конечно, я не догадывалась, что они уже знают то, о чем я говорю, что они слышат об этом не впервые и что моя тайна – уже не тайна. Но если бы и знала, я и тогда чувствовала бы: хорошо, что я не одинока. И я говорила, несмотря ни на что, говорила заикаясь – ради себя, ради девочек, папы, тети Евы, – и каким-то образом выходило так, что говорю я ради счастья всех людей, всего мира…»
– А потом… – сказала Маска уже совсем чуть слышно. – Потом Кристи сказала такое, что невозможно забыть. Она сказала, что, собственно, не знает, какой была война, она только читала и слышала о ней, проходила ее по истории. Но сейчас она расскажет, что переживали люди в те времена, только вместо нее рассказывать будет ее мама. Мама написала это письмо в ту ночь, когда она, Кристина, родилась в сотрясающемся от разрывов подвале, и это письмо должно объяснить всем, что матерям нужен мир, чтобы растить своих детей, что никто и никогда больше не должен оказаться в таком положении. Обязанность всех живых заменить тех, кого уже нет, восстановить разрушенные очаги и осуществить то, о чем мечтала и ее мама в ночь перед смертью.
Кристи взяла тетрадные листочки, которые прихватила, подымаясь на кафедру, и начала читать последнее письмо своей матери. Говорила она тихо, голос ее иногда прерывался, но в классе стояла такая глубокая и взволнованная тишина, что было слышно каждое слово. Бажа плакала. Тетя Ева даже не подозревала, что Бажа может плакать.
– А ты хотела бы узнать, что было в письме Жужи? – спросила Цыганочка.
Маска не ответила, оперлась головой на руку.
– С того письма все переменилось, – проговорила она наконец. – И класс. И сбор. И жизнь тети Евы.
– Знаю, – сказала Цыганочка. – Для того Кристи и прочитала письмо. Если хочешь, можешь прочитать, что писала Жужа. Кристина принесла письмо тете Еве на память. Оно случайно оказалось у меня.
В большом кармане сборчатой кашмировой юбки был платочек, немного мелочи, ключи от квартиры и тетрадные листки.
– Вот, – сказала Цыганочка. – Правда, здесь написано, что оно адресовано Эндре Борошу, но на самом деле оно обращено к тете Еве. Жужа ведь именно на нее покинула Эндре Бороша.