Перечитывая письмо Жужи, Ева Медери вдруг так живо припомнила этот сбор, самый необычайный сбор из всех, которые она помнит, что опять, как и тогда, почувствовала то особенное волнение, от которого перехватывает горло. Так же, наверное, чувствуешь себя, если что-то свалится вдруг на голову, – человек ошеломлен, из глаз сыплются искры, что-то кружится и звезды словно сходят со своего извечного пути. Воспоминание было тяжелым и легким одновременно: хотелось плакать, но в то же время и смеяться и еще было отчетливое сознание, что больше никогда в жизни не будет минуты значительней, чем эта, – а ведь Ева Медери ждет еще так много чудесного от жизни!

Но минуты ярче, чем эта, не будет – нет, не будет никогда…

Она закрыла тетрадь, но на Цыганочку не взглянула, стала смотреть на танцующих. Все вдруг словно опьянели от радости, все пели и кружились – теперь уже не парами, а хороводом, взявшись за руки.

«Как я люблю людей, – думала Ева Медери, – и как это для меня характерно, что свою судьбу я решаю на празднике, на глазах у двухсот свидетелей решаю, как жить дальше. Я считаю, что у меня нет каких-то личных дел, я хочу, чтобы все знали обо мне всё, и втайне уверена: то, что происходит со мною, интересно всем. А кроме того, кроме того, мне сейчас легче смотреть на толпу, чем на Кристину.

Я постоянно твержу родителям, что дети гораздо больше знают о делах взрослых, чем мы думаем. Увы, нынче и я была такой же невнимательной, как родители. Кое на что я не обратила внимания. Ни у постели Кристины, ни тогда, когда она читала письмо Жужи, я не заметила, что с некоторых пор события стала направлять, подталкивать Кристина; с похолодевшими руками слушала я слова умершей жены Эндре Бороша – каким-то чудом дошедшую до нас весть, у меня тогда даже дыхание перехватило, а самой сути я все-таки и не заметила, воображала, что все это случайность. Как будто у детей что-нибудь бывает случайно! Как будто всякое их действие, даже внешне бессмысленное, не диктуется каким-то своеобразным, подчас непостижимым для разума взрослых ходом мысли!

Учись, молодая учительница, учись скромности. Ты сидела там, за партой, и даже лицо прикрыла рукой, чтобы не видно было, как ты потрясена, и думала о том, что день величайшей в твоей жизни педагогической победы совпал с важнейшим в твоей жизни решением. Потому что если так обстоят дела, если таково было желание Жужи, если и Кристина знает об этом ее желании, тогда твой долг войти в эту семью: путь свободен, и ты вольна идти туда, куда с самого октября зовет и влечет тебя твое сердце; ты можешь снова гулять по любимой аллее, потому что законы твоей профессии и твоего счастья совпали. И победили те самые принципы, согласно которым ты воспитываешь детей, – ведь вот твоя ученица уже не прежняя, замкнутая, пришибленная горем девочка, она изменилась, у нее есть место в жизни; свою личную потерю она видит в свете общечеловеческих потерь и знает, какой путь изберет в будущем. Этому научила ее ты, можешь гордиться своим успехом.

Вот какие мысли были у тебя, не правда ли, когда в заключение сбора ты каким-то странно неуверенным голосом подвела итоги доклада, а потом проводила до парадного потрясенный класс, – так думала ты, пожимая руку Кристине?… Потому-то я и говорю тебе, учительница Медери: учись скромности! Ибо этот сбор отряда действительно победа, но не только твоя, да, да, не только твоя, но и девочки, которую ты воспитывала!

Как мчалась ты по лестнице к двери учительской! У тебя не хватило терпения подождать, когда принесут ключ, и ты сама бросилась в каморку дяди Футью – мол, вдруг ключ там, а когда на гвозде не обнаружила его, снова бросилась на третий этаж, в кабинет, чтобы попросить у Бюргера запасной ключ. Бюргера нигде не было, дверь оказалась запертой, и ты снова помчалась вниз, на первый этаж. Счастье еще, что по дороге вспомнила: директриса и Мими уже сидят в учительской; дверь даже не была заперта, ты просто забыла дернуть ручку.

…Линию долго не давали, в телефонной трубке что-то отчаянно громко трещало, наконец соединили – и вскоре ты услышала голос человека, о котором тосковала столько недель подряд! Моментально, не успев ничего обдумать, ты крикнула в трубку первое, что пришло тебе в голову.

– Это я. Очень я была нехорошая?

Некоторое время ответа не было, ты подумала: может, потому, что ты не назвалась и он тебя просто не узнал? Но потом Эндре Борош все же заговорил, и по голосу его ты поняла, что от неожиданности и у него перехватило дыхание.

– Очень нехорошая.

Ты не знала, что и сказать, ибо, к сожалению, это было правдой.

– Вы раскаиваетесь? – спросил Эндре Борош. – Хотите попросить прощения?

«Ну, нет! Это уж нет! Издеваться надо мною – нет!» – пронеслось у тебя в голове.

– Я не раскаиваюсь, – сказала ты несколько холоднее. – Вы решили, что я звоню вам затем, чтобы попросить у вас прощения?

– Что ж… – Он еще заставил ждать с ответом. – Это не кажется мне таким уж невозможным. – Теперь голос у фотографа был вовсе не такой потрясенный. – Вы – и это, конечно, очень правильно – обучили девочек тому, что у мужчин и женщин одинаковые права, и за пирожные вы привыкли платить самостоятельно, и потом вы великий специалист по возрастным вопросам. Мне кажется, вы обязаны были бы дать мне кое-какие разъяснения.

«Сейчас брошу трубку, – подумала ты, – и пусть делает что хочет. Он еще издевается – и даже не заметил ничего по моему голосу, не спросил, где бы мы могли встретиться!»

По другую сторону линии молчали. Тебя охватил еще больший гнев.

– Ах, так!…

Ты положила трубку и затеяла генеральную чистку в своем ящике.

«Сейчас зазвонит телефон, – думала ты про себя, – Эндре Борош попросит прощения, и тогда, но только тогда я соглашусь дать ему объяснения. Но не раньше».

Телефон молчал.

Ты ждала чуть ли не полчаса. Директриса и Мими подсели к тебе, заговорили о потрясающем письме Жужи, а ты слушала в пол-уха, ибо чувствовала, что если так, то все было ни к чему. Ты сделала первый шаг, но если он отвечает таким тоном…

Директриса сказала, что ничто не производило на нее такого впечатления, как письмо этой бедной молодой женщины, а Мими, посмеиваясь, давала советы: надо, мол, подыскать жену этому Борошу. Ты пришла тут в необычайную ярость и впервые в жизни накричала на Мими: пусть оставят тебя в покое и с фотографом и с письмом Жужи, подумали бы лучше о том, как важно с педагогической точки зрения, что сбор состоялся по собственной инициативе девочки, что Кристина сама вызвалась сделать доклад. Потом ты попрощалась, схватила пальто, платок и бросилась к выходу. Ты была рада, что улица встретила тебя снегом, крупным жестким снегом, и что дул ветер; мороз оказался кстати.

В начале улицы Далнок стоит памятник Петефи – волнистые кудри поэта были белы, словно юная голова внезапно поседела от снега. Когда ты вышла из школьного подъезда, от пьедестала отделилась какая-то фигура и шагнула к тебе.

Это был Эндре Борош. Не говоря ни слова, он зашагал с тобою рядом.

Вы шли молча и, словно повинуясь какому-то внутреннему ритму, ступали в ногу, шаг в шаг. Было пять часов. «Как он оказался сейчас здесь? Ведь школа далеко от его ателье!» – недоумевала ты.

Лишь где-то у Анонимуса он сказал:

– Давно пора было позвонить, Ева.

– Я хотела рассказать вам кое-что о Кристи, – начала ты.

Ты куталась в платок, чтобы не было видно твоего лица.

– В ателье я сказал, что у меня семейное дело, и ринулся сюда. Я не был уверен, что застану вас в школе. Приехал на такси.

– Семейное дело, не так ли? – спросила ты в тишине. – Мы будем говорить, о девочке.

– Сегодня нет, – сказал Эндре Борош. – Сегодня особенный день – мы будем говорить о себе.

Ты остановилась. Над головой раскачивалась лампа, сквозь голые ветви платанов мягко падал снег. Лицо фотографа было серьезным, почти печальным, и в то же время оно как бы светилось изнутри, словно надежда и безнадежность сменялись на нем, как свет и тень.

– Но только говорить, – ответила ты и сама удивилась, потому что вокруг не было ни души, а ты все же говорила шепотом. – Неделями, долгими неделями только говорить.

– Как хотите.

– Вы не будете просить меня ни о чем. Ни о чем! Обещаете?

– До каких пор?

– Пока я не скажу. Обещаете?

Ответ был получен не сразу, но все же был получен: фотограф кивнул.

Это была удивительная, ни с чем не сравнимая прогулка: кусты покрылись льдом, и, когда порыв ветра колыхал их, скованные ледяным панцирем ветви, сталкиваясь, звенели. Небо словно провисло над парком, оно спустилось совсем низко, висело прямо над головой и было таким близким, что казалось, до него можно дотронуться рукой. Вы говорили о своем детстве, о книгах… Был уже девятый час, когда вы добрались до твоей квартиры.

– Завтра я задержусь в ателье на два часа, – сказал Эндре Борош, – нужно отработать за сегодняшнее. Мы можем встретиться только после девяти. Вы свободны? Случайно не ужинаете опять с кем-нибудь?

– Я тогда одна ужинала, – сказала ты и смело взглянула ему в глаза. – Никто не ждал меня. И никогда никто не ждал. К сожалению, я соврала в тот день. Как-нибудь объясню почему. Простите меня.

Эндре Борош все смотрел на снег, смотрел так, словно никогда раньше не видел его, потом сказал:

– Хорошо.

Вы расстались, не пожав друг другу руки. Ты не обернулась на лестнице, хотя каждой клеточкой ощущала, что Эндре Борош все стоит на ветру, под заснеженным навесом, стоит и смотрит тебе вслед до тех пор, пока ты не скрылась из глаз. Ты знала: теперь действительно началось что-то и догадывалась, чем все кончится…

– С тех пор тетя Ева снова стала часто бродить вечерами с папой Кристи, – сказала Маска.

«Вы, конечно, не только бродили по улицам, – думала Цыганочка. – Папа мне всегда рассказывал, когда и где он бывал, одного только не говорил – с кем. Знаю, что вы бывали на концертах, в театрах, в музее, ходили на фотовыставки и лекции по педагогике, хотели познакомиться с профессией друг друга. Должно быть, странное это было время, потому что папа ведь не умеет ухаживать. Он, наверно, ни разу не сказал тебе, какая ты красивая, а когда вы бывали в кино, не пожимал твоей руки».

– Кристина знала об этом, Маска. Вечерами, если она не спала или просыпалась, когда приходил домой ее папа, она все время чувствовала, что папа хочет ей что-то сказать, но не решается, и ей хотелось помочь ему – но ведь не ей же было начинать этот разговор! По ночам, всякий раз, когда папа подходил к ее кровати и склонялся над нею, она на минутку просыпалась и чувствовала: сейчас, в темноте, папа хочет угадать ее сны, узнать по закрытым глазам, о чем она, собственно, думает. Должно быть, ему было очень трудно ничего не говорить тете Еве, но Кристи знала, почему молчит Эндре Борош, и где-то в самой глубине души чувствовала, что тетя Ева запретила ему затевать этот разговор, – это ведь самое характерное и для Эндре Бороша и для тети Евы: каждый из них помнит о своих обязанностях перед людьми. «Жить нужно так, чтобы не портить жизнь другим людям», – сказала однажды тетя Ева на воспитательском часе. Сейчас Кристина, наконец, поняла это по-настоящему.

– Кристина обо всем знала? – спросила Маска. – Тогда, значит, она догадывалась и о том, что сразу после сбора отряда тетя Ева сказала себе: «Жизнь длинная, времени у меня хватит» я дождусь, чтобы все произошло так, как надо, ибо то, чего я жду, лишь тогда станет мне нужным и лишь тогда можно на этом построить свою жизнь, если произойдет одна вещь и произойдет так, как мне хочется и как я это представляю».

«О, я знаю, чего ты ждала! – думала Цыганочка. – Я видела по твоим глазам, хотя ты смотрела на меня не чаще и не внимательнее, чем на других, но все-таки я чувствовала, ведь я дочь папы и Жужи. Иногда на уроке, когда ты рассказывала что-нибудь или читала, я все смотрела, смотрела на тебя и удивлялась: отчего мысль не имеет такой силы, чтобы ты просто сама поняла, о чем я думаю. Я знаю, чего ждала ты, но знаю и другое – папа тоже ждал чего-то; папа знал, что ему, прежде чем выяснить все с тобой, нужно договориться со мною: ведь долгие годы мы были всем друг для друга. Я уверена, что ты не сердишься, ты поймешь и это, как всегда понимала все у нас в классе.

Так я и жила между вами двумя, понимая, что придет минута, когда мне нужно будет выйти из состояния безответственности, из мира детских фраз и поступков и взять ваши судьбы в свои руки, только не знала, как и в какой форме сделаю это: я ведь все-таки еще только девочка, мне и более легкие вещи даются с трудом. Я была просто счастлива, что подвернулся этот бал, и сразу поняла – нечего мне больше изобретать всякие способы и искать удобного случая. Цыганочка может сказать тебе то, что Кристине Борош выговорить трудно, она может сказать тебе, что Кристина знает все и может принести тебе для поддержки письмо Жужи.

Как это великолепно, что ты чувствовала то же самое – знала, что неизвестная Маска может высказать мне все, чего не может сказать тетя Ева. Для меня огромная честь, что ты держалась со мной, как со взрослой. Ты не обманешься во мне».

– Они поженятся? – спросила Цыганочка.

Маска молчала.

– Потому что они любят друг друга, это же ясно. Значит, самым умным было бы пожениться. Разве не так?

– Они никогда не говорили о женитьбе.

Ответ прозвучал тихо, чуть слышно.

– Ну, тогда сейчас самое время, – сказала Цыганочка.

– Это не так просто, – ответила Маска. – Что еще скажет Кристина?

– Кристина всего-навсего девочка.

– Кристина вовсе не «всего-навсего девочка». Тетя Ева думала… до сегодняшнего дня думала, что она ни о чем не знает. И все-таки это… все-таки это и ее касается. Тетя Ева думала, что, прежде чем она позволит Эндре Борошу спросить ее о чем-то, ей следовало бы поговорить с Кристиной…

– Так поговори же с ней!

«Осмелюсь ли я? Осмелюсь ли? Может ли человек осмелиться на такое? Происходило ли с кем-нибудь когда-нибудь такое чудо? Да, я посмею, посмею, посмею, потому что ты – это ты, потому что ты ни на кого не похожа, потому что я люблю тебя, и мы все тебя любим, и потому что ты будешь знать: что бы я ни сделала, я все-таки уважаю тебя так, как не уважала еще никогда и никого в жизни. И не за то только, что ты такая чистая и честная, а за то, что ты не разрешаешь папе сказать это тебе, не поговорив со мной, за то, что ты ждала моего решения. Так не сердись же! Не сердись!»

Рука в коралловом браслете, унизанная кольцами, рука Цыганочки потянулась и сняла маску с лица той, что сидела напротив, – и та, другая, вздрогнула, словно от удара, вспыхнула, отшатнулась. Тогда Кристи потянулась к затылку, к косам Жужи и тоже сняла свою маску, и теперь они смотрели друг на друга с открытыми лицами.

Цинеге первой увидела, что произошло. Она как раз одна плясала посреди зала и вдруг всплеснула руками и завизжала во всю мочь: «Гляньте-ка, тетя Ева!» Через мгновение весь зал был уже возле них. Все визжали и неистовствовали от восторга, потому что никогда еще не было в их дружине такого потрясающего события, чтобы вожатая оказалась вот так среди них, словно калиф из «Тысячи и одной ночи», всем распоряжалась, все направляла, улаживала и, скрывшись под маской, наблюдала за ними из уголка. Тетя Ева не обманула класс, пришла, была все время с ними, видела, что они вели себя хорошо, по-настоящему хорошо, никто не мог бы на них пожаловаться, она не постеснялась играть с ними. Какая же она милая, когда сидит вот так, в гимназическом платьице, с высоко зачесанными русалочьими волосами, и машет им, улыбается!

Нужно немедля ринуться к ней, обступить в семь, в восемь рядов, махать ей руками, кричать, прыгать: «Тетя Ева! Тетя Ева! Ах, боже мой, тетя Ева!» И другое еще: «Борош, обманщица!», «Кристи!», «Кристина!» Даже Анико чувствует, что такого замечательного дня не было еще у нее в жизни, директриса смеется так, что того и гляди упадет со стула, и даже тетя Луиза чуть-чуть улыбается:

«Эта Медери, что сидит там, пристроившись на гимнастическом козле, и машет детям, выглядит сейчас совсем девчонкой. Фотограф же, который до сих пор непрестанно вертел головой, ища кого-то, так уставился на нее, словно увидел привидение.

Ах, вот оно что, значит это она Кристину Борош агитировала – Цыганочка оказалась Кристиной.

Какая она сегодня хорошенькая, эта девочка! Мими, конечно, не может не вмешаться – вот она уже кричит, чтобы все снова шли танцевать, дали отдохнуть тете Еве, а Медери улыбается и улыбкой просит продолжать пока веселье без нее».

С превеликим трудом порядок восстанавливается, пары возвращаются к танцам.

– Добрый вечер! – сказала Кристина Борош.

Обе не сводили друг с друга глаз. Тетя Ева никогда не позволяла ученицам, здороваясь, говорить: «Целую руку!». Ее удивительно чистые русалочьи волосы рассыпались, распушились, когда резинка от маски перестала их стягивать. Маска исчезла – на ее месте сидела учительница Медери.

– Добрый вечер, – шепнула она в ответ.

– Очень хорошо, что вы все-таки пришли… хоть и так поздно.

– Да.

– Я давно уже хотела поговорить с вами, тетя Ева, но так, чтобы не дома и не в школе…

Нет, сейчас это не школа. Это бальный зал.

– Я хотела попросить вас о чем-то.

Ответа не было. Как будто тетя Ева не слышала ее. Но она слышала!

– У меня никогда не было мамы, и папа вот уже почти шестнадцать лет один. Вы ведь всегда говорили, что такая жизнь неестественна.

Молчание.

– Бабушка выходит замуж… Дядя Бенце приезжает сегодня вечером. Очень хорошо, что все так получилось. Только вот мы с папой остаемся теперь одни.

Длинные ресницы дрогнули.

– Нет, нам не домашняя работница нужна, пожалуйста, не подумайте так. Если уж очень нужно, я за всем могу следить. Я умею немножко готовить, особенно закуски, к тому же пообедать каждый может там, где он работает. Уборка – это пустяки, у нас есть всякие хозяйственные машины. Не о том речь, чтобы кто-то нам штопал… Да разве я про это!…

Тишина.

– Нужно, чтобы в доме была женщина… которая расскажет мне, расскажет мне одной, дома, что хорошо, а что дурно… и которая трудится, как и папа. Мы… мы не тяжелые люди, особенно папа, папа такой… хороший.

Тишина, тишина, тишина.

– Папа ласковый и хороший. Во мне… много еще надо бы изменить, потому что иногда я бываю ужасная… хотя, может быть, я избавлюсь от этого сама по себе, потому что, как вы иногда говорите нам, это особенности возраста. Но нам очень нужен кто-то, чтобы мы могли радоваться. Мама нужна и жена.

Теперь тетя Ева так низко склонила голову, что виден был только пробор в ее волосах.

– Я думаю… я думаю, что если возьму себя в руки, то никому не буду причинять огорчений. А папа очень-очень хороший. Правда.

«И ты очень-очень хорошая, родная моя. Уж не собираюсь ли я сейчас плакать? Если заплачу, всему конец. А может, и не конец. Только начало!»

– Тетя Ева, пожалуйста, выходите за нас замуж!

Учительница Медери схватила девочку за руку, затем потянулась к подбородку. Она так близко притянула ее к себе, что лбы их почти соприкоснулись. Кристи знала, что это означает «да». И почувствовала, что задыхается от радости. Папа тоже здесь, он сидит в углу и смотрит. Но сейчас ей не хочется к нему. Потом, потом.

Ей бы хотелось побыть сейчас одной.

Кристи выскользнула из рук тети Евы. И не прорвалась – проскользнула среди танцующих, как будто у нее вдруг выросли крылья. Ее окликали, она не остановилась. Послышался голос папы. Нет! Нет! Дальше! Танцоры в масках тянулись к ней, кричали вслед: «Кристи! Кристина!» Она не останавливалась, не отвечала, одним ударом распахнула дверь, выскочила в коридор.

«Сейчас ее никто не остановит, – думала тетя Ева. – Сейчас она будет бегать в холодном коридоре, пока не успокоится, пока не остынет. А Эндре пусть подождет, я не подойду к нему, как бы он ни смотрел».

Но она не могла бы подойти к нему, даже если бы и хотела, потому что перед нею склонилась Цинеге, приглашая на танец. Надо потанцевать с детьми, иначе погаснет эта ключом бьющая радость.

– Классная была идея! – похвалила ее Цинеге.

«Как хорошо танцует эта негодница!»

– Прекрасная идея, – поправила ее учительница Медери и рассмеялась. Страсть, с которой она сражалась за чистоту языка, на минутку возобладала над инстинктивным желанием бежать за Кристи или повернуть голову вправо, чтобы увидеть Эндре Бороша.