Зима стояла чудесная, словно в сказке: мороза не было; снежинки плясали вокруг лица, садились на ресницы, снег не таял, он ласково припадал к тротуару, а утром, собранный, громоздился сугробами, но не сверкал пронзительным блеском летней реки, а лишь мягко светился. Ощущение тишины было обманчиво, потому что троллейбусы ведь ходили, на улицах кипела обычная жизнь, слышались звонки, дребезжание трамваев, у продовольственных магазинов нет-нет да прокатят бочку, сбросят на землю ящики, – и все-таки шум доносился приглушенно, словно сквозь вату.

Косички Кристи спрятались под капюшоном, не видно было из-под пальто и ее короткой юбки, красные туфли она несла под мышкой, завернув в бумагу. Тому, кто поглядел бы на нее – а дворничиха поглядела, они даже поздоровались, – и в голову не пришло бы, что под этим пальто скрывается маскарадный костюм. На улицу Кристи вышла с черного хода: к школе, стоявшей на площади Орослан, можно было идти не только по улице Далнок, куда выходили окна квартиры Кристи, но и по улице Гербе. Кристи сбежала вниз по черной лестнице и, выйдя через полутемное парадное, оказалась на улице Гербе.

Это была коротенькая уличка; магазинов на ней не было, старенькие домишки стыдливо ютились в тени больших жилых домов. В квартирах кое-где уже зажгли лампы, но свет их не мог победить сгущающиеся сумерки. В глубине тупика стояла крохотная часовня, дверь ее была распахнута настежь; оттуда вышли две старушки, и Кристи увидела сияющие огни часовни, освещенный алтарь и красные, словно раскаленные сердца. «Сердце, – думала девочка. – Святые всегда их показывают: смотри кто хочет. Вот если бы и наши сердца мы могли видеть, вот так, чтобы можно было до них дотронуться. Но кто видит человеческое сердце?»

Скамейки без спинок, стоявшие вдоль тротуара, толстым слоем укрыл снег. Кристи опустилась на одну из них: старушки как раз проходили мимо, они перешептывались, укоризненно поглядывая на девочку. «Не нравлюсь я им, – подумала Кристи, – а ведь они и не знают обо мне ничего, эти набожные старушки; только и видят, что вот я сижу на снегу, а это не принято; да и вредно, у меня слишком модное пальто с капюшоном, и я молодая и, очевидно, горластая, невоспитанная… Они и понятия не имеют, какая я на самом деле, что меня интересует, к чему я стремлюсь, о чем мечтаю… Откуда им знать, почему я так жду этого маскарада, так к нему готовлюсь!…»

Было совсем не холодно. Кристи смотрела на небо. Оно кажется таким плотным, это зимнее небо! Вот старушки уже сворачивают на площадь Орослан, еще видно, как они ступают по снегу, но звука шагов не слышно, словно они идут по воздуху. «А может, я уже выросла? – думала Кристи. – Когда человек становится взрослым? Когда начинает думать о других?»

Они ни словом не обмолвились с тех пор, как бабушка сказала ей, куда собирается; Кристи сменила туфли, пробормотала что-то и бросилась вниз по лестнице, забыв даже сказать, к которому часу вернется, хотя никогда еще не покидала дом, не сообщив этого.

И вот она сидит, ковыряя ногой снег, и горло у нее перехватывает от счастья.

Дядю Бенце они знают уже три года, он переехал в их дом после того, как потерял сына. Это был угрюмый, высокий, седой человек; с соседями он едва здоровался. «Гордец», – решили в доме, только бабушка несогласно качала головой, твердила: «Горе у человека, надо оставить его в покое!» – и, вздыхая, снова качала головой, словно говорила: «Уж в этом-то я кое-что понимаю!» Однажды в воскресенье она послала ему с Кристи домашнего пирожного попробовать. Дядя Бенце страшно удивился, не поздоровался даже, все смотрел на Кристину, бормотал что-то, пожимая плечами, потом спросил, кто ж это подумал о том, что он нечасто печет себе сладости, а спуститься, чтобы купить какое-нибудь лакомство для себя одного, ему лень… Кристи сказала, что это ее бабушка прислала, и побежала домой.

Довольно долго казалось, что попытка к сближению осталась безрезультатной. Дядя Бенце шагал по лестнице все такой же суровый, как и прежде; больше того, заболев, он даже не впустил к себе соседку, а между тем ведь в ее обязанности входило навещать тех соседей, которые больны и у которых нет близких, и помогать им. А в позапрошлом году на пасху у порога Борошей появилась корзинка, а в корзинке сидел зайчик.

Хотя Кристи выросла уже из того возраста, когда верят в сказки, но тогда она все-таки готова была подумать, что зайчик сам забрел сюда, потому что зверька не могли подарить ни папа, ни бабушка – ну, а кто же другой мог сделать ей подарок? Ведь все их родственники жили далеко, в деревне.

Зайца, конечно, внесли в дом, а к вечеру секрет раскрылся, потому что позвонил дядя Бенце и тут же, в дверях, стал кричать на отворившую ему бабушку – смотрите, мол, не испортите зайца, не избалуйте, потому что это животное с характером, чистюля и умница, – а потом еще более сердито, словно кто возражал ему, объяснил, чем кормить зайца, повернулся и вышел. Бабушка молча глядела ему вслед, все вышло страшно нескладно, но зато, наконец, выяснилось, что зайца подарил дядя Бенце, очевидно, в благодарность за то давнишнее пирожное. Бабушка пожала плечами, пробормотала что-то; правила кормления зверька строго соблюдались, а дядя Бенце явился неделю спустя проконтролировать, как идет воспитание зайца, – пришел один раз, другой, а потом стал бывать каждый день.

Дядя Бенце совершенно не подходил к их жизни.

До осени прошлого года они жили так, точно в доме у них тяжелобольной: говорили все тихо, были необычайно внимательны друг к другу почти противоестественно любезны. У них в доме не только никогда не повышали голоса, но и смеяться почти не смеялись. «Наша маленькая сиротка», – представляла бабушка внучку, если кто, бывало, зайдет к ним, и Кристи всякий раз опускала голову – да и что тут скажешь, ведь это была правда, чудовищная правда, и оттого вдруг припоминалось все что так хотелось бы забыть. Папа и бабушка почти ни с кем не общались, а дружба с детьми, которая нет-нет да и завязывалась у Кристи, быстро распадалась; подружки заглядывали к ней, но потом больше но приходили, если же Кристи приглашали, она тоже во второй раз не приходила.

«Зачем я пойду?» – думала она тем, прежним своим умишком. Куда бы она ни пошла, всякий раз возвращалась домой в слезах. И чем ласковее относились к ней матери подружек, тем ей было хуже. Бабушка уже знала, чем окончится любой такой визит, и всякий раз тревожно поджидала внучку, облокотившись о подоконник, или, придумав какое-нибудь дело, суетилась на кухне. Она ничего не говорила, но на лице ее было написано: «Зачем глядеть на матерей подружек, когда у тебя самой нет матери? Нехорошо глядеть на чужую жизнь. Вот и я никуда не хожу, и твой папа тоже, мы живем своим трауром, и потому иногда кажется, словно Жужа и сейчас среди нас – просто выбежала куда-то за покупками. Мы трое, единое целое. У нас свой, особый мир».

Нет, дядя Бенце совсем не подходил к этому особому миру. Тем более что оказался совсем не таким, каким его считали. Горе сломило его, надолго лишило охоты улыбаться, но потом он начал потихоньку приходить в себя, стал искать общества других людей, водил соседских мальчишек и девчонок в кино; бывало, отправляясь в театр, родители оставляли на вечер малышей у него, и дядя Бенце даже пел им; голос у дяди Бенце был ужасный, но ребятам он казался чудесным.

Когда-то дядя Бенце жил в счастливой семье, окруженный детьми, но к старости остался совсем один, и неожиданное угощение, присланное бабушкой, снова напомнило ему дом, смех, детскую возню, тихую беседу после воскресных обедов. Бабушкин торт стал началом длительного процесса, дом взял дядю Бенце под свою опеку, и, хотя среди жильцов Бороши были единственными, кто вполне удовлетворился бы первоначальным актом знакомства, дядя Бенце больше всего тянулся к ним – может, потому, что бабушкин торт был первым напоминанием извне об исчезнувшей семейной жизни.

Он привык к ним, стал бывать постоянно: придет, усядется рядом с бабушкой и показывает ей специальные книги и журналы – дядя Бенце был кролиководом, очень известным специалистом, без него и сейчас не могли обойтись на кролиководческой ферме, хотя ему было уже под семьдесят. Дядя Бенце никогда не проходил мимо их двери, не позвонив. Эти-то звонки и открыли Кристи, что бабушка относится к дяде Бенце не так, как к кому-либо из их немногочисленных знакомых. Всякий раз, когда раздавался звонок, бабушка вздрагивала и растерянно улыбалась.

Подметив это, Кристи побледнела от ярости.

Они – особенная семья, и жизнь у них совсем иная, чем у кого бы то ни было. И бабушка воображает, что они впустят в свою жизнь кого-то чужого, каким бы славным и достойным любви ни был этот чужой? Слишком часто он здесь бывает, чересчур по-свойски держится и хохочет громко – у них не принято так хохотать. Папу все по плечу хлопает, три раза уже повторил: «Эх, сынок, молод ты еще для такого одиночества, непорядок это, что тебе и посоветоваться не с кем».

Не хватало еще, чтобы он уговорил папу жениться! Вот идея!

Однажды вечером, моя над раковиной голову, Кристи даже сказала бабушке, что дядя Бенце неприятный человек и что Жуже он, конечно, не понравился бы. Бабушка промолчала, словно этого довода было недостаточно; тогда Кристи отжала волосы, взглянула бабушке прямо в глаза, и губы у нее задрожали.

– Ты ведь никогда меня не покинешь? – спросила она. – Ты же знаешь, у меня нет мамы. Правда же, пока мы живы, ты всегда будешь со мной?

Некоторое время бабушка молча смотрела на нее, потом опустила глаза и что-то прошептала. Невесело прозвучал ее ответ, но означал он одно – что она навсегда останется с Кристи и не допустит, чтобы к ним в семью затесались чужие.

После этого разговора бабушка стала совсем печальной; она ходила по квартире молчаливая, грустная, с отсутствующим выражением лица. Кристи не понимала ее, ведь теперь как раз пришло время посмеяться: дядя Бенце попросил бабушкиной руки – ведь это же и в самом деле смешно! Бабушке уже за шестьдесят, дяде Бенце чуть не семьдесят. Говорить о женитьбе в таком возрасте! Собственно, ей ничего не сказали, но она была как раз в соседней комнате, когда между бабушкой и папой зашел разговор этом. Папа спросил бабушку, с чего это дядя Бенке уезжает на периферию, – ни с того ни с сего поменялся с каким-то своим коллегой и вот едет в Цеглед, на большие кролиководческие фермы. Бабушка сказала что-то вроде того, что так оно лучше для всех и в конце концов не выходить же ей за него замуж, у нее, слава богу, есть другое занятие, некогда выслушивать все эти истории о зверях, которые рассказывает дядя Бенце. «Да, у нас есть Кристина», – сказал папа, и Кристи, стоя за дверью, сочла, что это вполне достаточная причина и объяснение. Что за выдумка – выходить замуж, когда есть она и когда у них и вообще-то все так печально.

Ох, какая же она была отвратительная девчонка! Какая невыносимая девчонка! Если бы в сентябре прошлого года не появилась тетя Ева, она, может быть, никогда и не изменилась бы, или случилось бы это так поздно, что бабушка и дядя Бенце прожили бы свою жизнь одиноко и безрадостно.

Дядя Бенце уехал. Теперь вместо него приходили только письма, письма и подарки то бабушке, то ей. Ей он посылал чудесные бумажные салфетки и этикетки со спичечных коробок, а бабушке – цветы и книги об уходе за комнатными растениями. Прежний распорядок жизни восстановился, но ненадолго, потому что пришла тетя Ева, начались эти странные, совершенно новые, ни на что не похожие воспитательские часы, потом в октябре разразился знаменитый скандал из-за сбора о мире, и начался весь этот необыкновенный период, когда она все время чувствовала себя словно в лихорадке и едва осмеливалась поднять глаза от парты, только всматривалась – сначала в себя, потом в свой дом, во всех вокруг, – и тогда вдруг все осветилось, она увидела и себя, и бабушку, и папу, увидела так, как никогда до сих пор…

Папа не работает в лаборатории, папа только фотографирует. Но однажды он показал ей только что отпечатанные карточки – люди выглядели на них не такими уж красивыми. Какое там! Но, когда в лаборатории их брали в работу и начинали колдовать над ними с помощью тоненькой, как волосок, кисточки, фотографии изменялись. Они уже не были точно такими, какими были люди в действительности, но такими, какими они хотели бы себя видеть. Со снимков на зрителя смотрели люди с красиво очерченными ртами, с мечтательными глазами, с неестественно гладкими лицами… И вот Кристи впервые в жизни увидела себя и свою семью словно на неотретушированной фотографии. Впечатление было сильное, но пугающее. Бабушка ходила-бродила среди них, кое-как отвечала дяде Бенце на письма, вообще же никогда его не поминала, словно позабыла проведенные вместе вечера…

Кристи тогда уже знала: если человек не говорит о чем-то, это еще не значит, что он об этом не думает. Наоборот, он думает об этом больше.

Тогда же и папа стал по-другому вести себя с бабушкой. Словно и папе объяснили то же самое. Кристи догадывалась, кто мог говорить с папой, и только одна бабушка не замечала, что кто-то чужой заботится о них, дает советы, направляет. Тетю Еву бабушка в расчет не принимала, к тому же она была настроена против нее и не хотела простить ей памятной встречи после того ужасного воспитательского часа. Не знал, конечно же, и дядя Бенце, что живет в Обуде молодая учительница, которая убеждена, что люди должны жить естественно и что нет ничего отвратительнее, чем угнетать своих близких, становиться обузой для собственной семьи, не давать людям свободно дышать.

Однако наладилось все не так просто и не сразу. Кристи сперва сама должна была выяснить, чего она, собственно, хочет, а когда ей все стало ясно, нужно было сообразить, как осуществить задуманное. Бабушка ограждала ее от всяких забот – она готовила, ходила за покупками, отдавала большие вещи в стирку, прибирала в квартире, меняла постельное белье. Что будет без нее?

Когда Кристи додумала все до конца, ей стало мучительно стыдно.

Неужели все держалось на этом? И дело не в каких-то там чувствах Кристи, а просто в ее привычке к комфорту? И из-за этого бабушка должна до самой смерти оставаться одинокой?

Что ж, отныне она будет делать то, что до сих пор делала бабушка, и ничего, что она не все умеет. Остальное доделает пылесос, полотер, химчистка, столовая… Боже мой, какая же она была эгоистка, какая эгоистка!

Сначала нужно было переговорить обо всем с папой, это был их самый первый в жизни взрослый разговор. Произошел он в конце ноября, когда папа еще весь сиял, озаренный светом вновь открытой радости, когда еще не померкло все, когда еще продолжались встречи – те самые встречи, две из которых она подсмотрела.

Папа кашлял, прочищал горло. Сказал что-то вроде того, что один его хороший друг рассуждает так же. «Твой хороший друг, – думала Кристи, – уж я-то знаю, кто он, этот твой хороший друг».

– Вот видишь, – сказала она отцу и, положив руку ему на плечо, заглянула в лицо. Еще год-другой, и она станет такого же роста, как папа. – А кто скажет об этом бабушке, ты или я?

Папа считал, что Кристи говорить все-таки неприлично.

Про себя она посмеялась над этим немного. Иногда папа самую-самую чуточку старомоден. Конечно, тетя Ева уже заметила это. Но папа поддается воспитанию. Все люди поддаются воспитанию, даже самые старые, говорит тетя Ева. Ничего, потом. Времени хватит.

Папа действительно поговорил с бабушкой, в тот день бабушка разбила пепельницу – впервые с тех пор, как Кристина знает ее. У нее так дрожали руки, что она уронила пепельницу. Бабушка сдалась не сразу, ее пришлось долго убеждать. «Она в тысячный раз готова слушать, что мы и без нее справимся, – думала Кристи. – Бабушка очень порядочный человек, у нее такое чувство ответственности».

Прошло три дня, прежде чем папе удалось убедить бабушку; возражения у нее иссякли, она уединилась и села сочинять письмо. Дядя Бенце вместо ответа явился из Цегледа сам, и тот субботний вечер был веселым и праздничным, самым веселым и праздничным из всех, какие помнила Кристи. Бабушка и обручальное кольцо получила, настоящее золотое колечко, и глаза у нее тоже стали золотистые – просветленные и сияющие радостью.

Если они поженятся на следующей неделе, тогда, значит, дядя Бенце не согласился все-таки ждать до лета, как просила бабушка. И правильно, зачем откладывать? Бабушке, наверное, неловко, что она уступает ему, она смущена и растерянна. Милая моя бабушка!

«Ты была всегда ко мне ужасно доброй, – думала Кристина, – а я тебя никак за это не отблагодарила. Моя благодарность была в том, что я все крепче цеплялась за тебя, заполняла твою жизнь собой, везде вставала у тебя на пути. Куда бы ты ни повернулась, везде была я, а я думала про себя, что это и есть любовь. Исключительно из привязанности я не давала тебе жить, и видишь, так-таки и отняла у тебя два прекрасных года: ведь дядя Бенце стал заговаривать с тобой о женитьбе, когда я была еще в шестом классе. Иди же, ты свободна! Никогда больше не буду я думать, что люблю кого-то, если делаю этого человека рабом, если подавляю его, становлюсь для него обузой.

Любовь окрыляет. Если любишь кого-то, дай ему крылья! Сама я не знала этого, но меня научили. И если мне удалось это, тогда, может быть, удастся и все, что я задумала».

На площади стояла кормушка для птиц, ее устроило звено Рэки; в сгущающихся сумерках проскользнули две птицы, одна уселась на верхушку выдолбленного корыта, другая устроилась у входа в искусственное гнездо и принялась клевать подвязанный на веревочке кусок сала. «Человек живет не только для себя!» – кричала тетя Луиза всякий раз, когда кто-нибудь мчался по коридору, чуть не сбивая с ног встречных. Они посмеивались над этой фразой, она вошла у них в поговорку. Сейчас эти слова вдруг приобрели смысл, отчетливый, до слез ясный смысл.

Кристи тряхнула головой, словно хотела прогнать мысли прочь. Это движение осталось у нее еще с детства, она всегда так делала, когда чувствовала, что не может больше ломать себе голову, – начинала ожесточенно трясти своими кудряшками, словно мысль была чем-то реальным, что можно вытряхнуть из головы, как какой-нибудь предмет. Она встала. Звякнул колоколец часовенки, затем зазвонили в приходской церкви на площади Орослан. Пять часов. Если она не поторопится, то опоздает.