Приемыш смотрел вслед трамваю, пока вдали не замелькала задняя площадка хвостового вагона. Да, много лет в доме не было такого переполненного событиями дня, как сегодня! В последний раз такой же вот переполох был, когда Аннушка удрала из дому и еще когда Мамочка нагишом разгуливала по столовой, а Папа – подобно библейскому Иосифу – спасся бегством и заперся в канцелярии. Бедная Мамочка, вот ведь какие помыслы терзали ее! Но до чего хороша она была даже в ту пору, а ведь тогда ей перевалило уже за пятьдесят. Какие налитые груди и крепкие белые бедра! И чего бы ей стоило подождать до вечера, если уж плотские желания по давали ей покоя, а там, в сумерках, она вполне могла бы ошибиться дверью – в самом деле, долго ли перепутать канцелярию со столовой, – а он тогда ночевал именно и столовой. С той весны ему пошел шестнадцатый год, а эта дура набитая, Янка, сшила ему на заказ – в подарок от семьи – короткие мальчишеские штаны синего цвета.

Ну и денек нынче выдался! Приемыш, насвистывая, вышел из дому, но у калитки спохватился и перестал свистеть. Старуха сидела в беседке, напряженно вытянувшись, будто, аршин проглотила, и в упор буравила его неподвижным взглядом.

«А, чтоб ты провалилась! – подумал Приемыш и сорвал астру. – Еще и эту ведьму нелегкая принесла на похороны! H чего она сюда притащилась, может, надеется получить наследство? Ну, пусть ждет до второго пришествия».

Он отвесил старухе глубокий поклон и поинтересовался, не слишком ли пригревает солнце или напротив, может статься, ей холодно; в таком случае он принесет зонтик или же плед, как ей будет угодно. Старая Дечи отрицательно покачала головой и снова так взглянула на Приемыша, словно видела его насквозь.

«Ах, чтоб тебе пусто было! – опять подумал Приемыш. – И чего, спрашивается, этакая карга и еще нос дерет? Всем известно, что Папа взял в жены Мамочку в одной-разъединственной юбчонке. Бедняжка пошла под венец точь-в-точь как героини переводов Леваи».

И тут его осенило, что надо спешно что-то предпринять с оставшимися книгами. До сих пор ему все сходило с рук, потому что книги по теологии он не трогал – не имело смысла: на барахолке никому их не всучить, к тому же Папочка и этот другой придурок, Ласло Кун, имеют обыкновение заглядывать лишь в эти книги. Янка же читает только Сентмихайи и Бакшаи, их она держит у себя в спальне: едва дочитает до конца, как сразу начинает сызнова; а что за книги стоят на встроенной в нишу гостиной книжной полке, Янка никогда не соберется толком посмотреть. Вернее сказать, стояли раньше, когда библиотека была еще в целости и сохранности; впрочем, поделом им, все равно ни один человек в доме не имеет привычки к систематическому чтению, а на барахолке пока что худо-бедно, а все удается урвать сотенную за удачно подобранную стопку книг. Конечно, до последнего времени он и предположить не мог, что именно из-за Жужанны ему придется вести себя осмотрительнее. Жужанна вечно торчит возле книжной полки, недавно она и заметила, что пропали тома Йокаи.

И все-таки с чего она так заносится, эта карга? Денег у самой в обрез, даже на гостиницу не хватило, нахально вперлась к ним в дом, куда за все сорок лет, пока Мамочка была жива, ни разу и носа не сунула. Повернув из сада, Приемыш взбежал по ступенькам на застекленную веранду и чуть не расхохотался: ему вдруг вспомнилось, как третьего дня сцепились Папа и Ласло Кун по поводу траурного извещения. «На сороковом году счастливой супружеской жизни», – диктовал Ласло Кун, а Янка, уронив голову на стол, плакала. «Нет, – прогремел Папа и воздел руки к небу, как в былые времена, когда произносил проповеди, – грешно лицемерить перед Господом! Брак наш, по неисповедимой воле божией, не был безупречен». Каких трудов стоит не расхохотаться в лицо, слыша этакое! «Не был безупречен». И разумеется, в конце концов Ласло Кун настоял на своем. Лицемерие есть грех, но, чтя память дорогой усопшей, не стоит раскрывать перед посторонними истинное положение вещей, тем более в строках траурного извещения. Хотя каждому в городе известны подробности их семейной жизни, тем не менее все знакомые были бы шокированы, не найдя в некрологе упоминания о счастливой супружеской жизни.

«А здорово было бы, – ухмыльнулся про себя Приемыш, – в тексте траурного извещения написать все так, как было в действительности: «Ликуя от радости, извещаю, что моя супруга, двадцать девять лет заключенная в доме умалишенных…»

Налево от веранды была гостиная, единственная в левом крыле дома комната с окнами на улицу. Дом священника вот уже двести лет ютился под сенью старой церкви; к задней стене дома, где бывшая прачечная была приспособлена под ванную комнату и кухню, а со двора пристроили кладовую и сарай, вплотную примыкали Главная богадельня и больница. В первые годы после войны церкви пришлось уступить помещения богадельни и больницы, и опеку над стариками и старухами из дома призрения взяли на себя прихожане. На долю их семьи тоже досталось обихаживать какого-то старика с больными, вечно воспаленными глазами, но, к счастью, тот протянул недолго, да и жил он тихо, незаметно, разве голос его слышали иной раз, когда старик в сарае, служившем пристанищем этому проходимцу Анжу, распевал священные псалмы. Ныне ту часть дома заняли под ясли. Старые потолки и стены побелили заново, но сырость осталась – не удалось отвести грунтовые воды от фундамента, к тому же под полом не было подвала. «Конечно, в здоровом теле здоровый дух! – язвительно подумал Приемыш. – А все-таки жаль ни в чем не повинных младенцев».

Пожалуй, следовало бы поговорить с Ласло Куном, он в эти дни самый деятельный и возбужденный из всей семьи. Папа какой-то пришибленный, а временами кажется даже успокоенным, как будто от души у него отлегло. Янка, та всегда в одинаковом настроении, не поймешь, отчего у нее глаза заплаканы, то ли по поводу куриной чумы расстраивается, то ли мать оплакивает. Но Ласло Куна в доме не видно: либо по городу мотается, либо отправился в свой Совет; с этого станется даже в день похорон закатиться на заседание.

Приемыш вернулся в гостиную: прикинуть, что делать с книгами. Гостиной заканчивался фасад левого крыла дома, выходивший на улицу; дальше шли помещения, обращенные к саду: столовая, спальня, а за спальней – тот тесный, выходящий в сад коридорчик, который пристроили позднее и откуда вел ход в ванную и кухню. Дом, таким образом, вплоть до смежной с бывшей больницей стены образовывал единое строение в виде буквы «и», где из арки справа открывался вход в служебные помещения; в противоположном крыле дома размещалась канцелярия, постоянное обиталище Папочки. Это была самая просторная комната в доме, по длине она почти не уступала расположенным в крыле здания гостиной и столовой, вместе взятым. Рядом с кабинетом находилась так называемая комната капеллана, но дверь ее выходила в сад; в былое время здесь жил Ласло Кун, состоявший капелланом при Папе. С тех пор, как они с Янкой поженились, он, естественно, переселился в жилую часть дома, и комната капеллана теперь по сути пустует: ее превратили в некое официальное помещение – подобие кабинета. Папа, тот и порога ее не переступает, ею пользуется Ласло Кун за неимением собственного кабинета; этот все уши прожужжал, что из-за Папочки не может дать приют капеллану и тому приходится жить где-то на другом конце города. Недурно придумано – поселить сюда капеллана, а куда, интересно, девать тогда Папочку? В гостиной живет он, Приемыш, в спальне – супружеская пара, – не в столовой же ему стелить. Даже в те времена, когда Папочка был священником, и тогда он обычно спал в канцелярии, Приемыш и не упомнит случая, когда бы он видел Папочку в спальне; две кровати, стоящие там, всегда занимали Янка да Аннушка. Приемыш развалился на диване, среди расшитых Янкой подушек. Аннушка приехала! То-то будет потеха!

Старуха из своего кресла в саду проводила взглядом Приемыша, когда тот поспешно взбежал по ступенькам веранды. Сейчас она как следует разглядела его. А вчера вечером, по приезде, долго не могла взять в толк, кому кем доводится этот молодой человек. И только теперь как будто забрезжило в памяти, вроде бы Янка когда-то писала ей, что священник взял в дом сиротку-племянника и чуть ли не усыновил его, – она уж не помнит в точности. Давно это было, лет этак двадцать назад. Тогда еще и сама она была хоть куда, ей и шестидесяти не было. Сколько же лет, выходит, этому противному долговязому малому? Лет двадцать пять верных.

И угораздило же Эдит умереть осенью, прямо наказание какое-то! Нет бы ей умереть весной или летом, лишь бы не в такую пору, когда, того и гляди, подхватишь простуду. В поезде, на ее счастье, все были так предупредительны к ней, окон не открывали, к тому же она плотно закуталась в шарфы и шали. Ну, а уж дом этот! Да его и по протопишь так, чтобы тепло держалось. Комнаты со сводчатыми потолками насквозь пропитаны сыростью, повсюду отдает чем-то затхлым, она целую ночь глаз не могла сомкнуть. Здесь, в саду, лучше всего, по крайней мере, хоть солнце пригревает, ровно и нежарко.

В жизни своей ей не доводилось видеть такого неприглядного запустения, как в этом саду. На всех клумбах цвели одинаковые цветы – одичавшие, из дурных семян. Астры на двух кустах попортила ржа, половина туевых деревьев померзла за зиму, и хоть бы их уж вырубили, так нет тебе, торчат убого сухие стволы. Должно быть, так принято в этих краях. Ну и народец! Будь у нее деньги, можно бы остановиться в гостинице, но гостиница ей не по карману. Государству и в самом деле не мешало бы принять в расчет, что старухе-пенсионерке иной раз приходится выезжать на похороны. А пенсия у нее сто девятнадцать форинтов, вот и шикуй на них, как угодно! Если бы можно было прямо сейчас уехать обратно! Всю ночь она почти не уснула, раздражали кухонные запахи, и капало где-то, видно, кран подтекал.

Надо надеяться, священник теперь не лишит ее поддержки. Уж кто-кто, а он-то должен помнить, что, если бы не она, никогда бы не заполучить ему в жены Эдит. Не сказать, чтобы он видел от Эдит много радости, – подумала она про себя беспристрастно, – по ведь священник сам пожелал взять Эдит в жены, а без нее ему бы этого не добиться. Эдит, взрослую, девятнадцатилетнюю девицу, даже в день свадьбы пришлось поколотить, чтобы пошла под венец. Так что священник обязан ей помогать. Во многом приходится себе отказывать, и хотя в деревне легче прожить, чем в городе, на сто девятнадцать форинтов особо не развернешься.

С годами, к старости, она все больше любит вкусно поесть. Даже по ночам ей снятся лакомства, что она едала в детстве, разные кремы, торты, суфле! Сказать по совести, она и сейчас не прочь бы перекусить, да только просить не хочется: кто их знает, каковы обычаи тут, на Алфёльде, может, заведено так, что до похорон здесь совсем не едят. Но уж кто-нибудь из родственников мог бы поинтересоваться, не голодна ли она. Та же Янка, ее внучка, которую, впрочем, она и не видела с самого завтрака.

И как только могла уродиться у красавицы Эдит такая невзрачная дочь? Всей красоты – одни лишь волосы, хоть это она унаследовала от матери, – густые, белокурые, зато прическа у нее – тошно смотреть. Нет, чтобы распустить волосы по плечам свободными волнами, так она закалывает их в какой-то несуразный пучок. Надо же додуматься – носить пучок при такой форме головы! Девочка, молчальница, эта длинноногая Жужанна, пожалуй, миловиднее будет, когда подрастет. Вот уж на удивление смирный ребенок!

Интересно, что сталось с младшей дочерью, с тол, черненькой? Священник прислал как-то ей фотографию, на которой были сняты обе ее внучки; Янке тогда исполнилось двенадцать лет, Аннушке, наверное, года три. «Моя младшая дочь, Аннушка, отторгнута от лона семьи. Господь по неисповедимой воле своей отринул ее от нас, и отныне мы относимся к ней как к усопшей. Прошу вас, дорогая мама, в письмах своих впредь не осведомляться о ней». Похоже, в этом доме ни одной темы нельзя коснуться без оглядки, вот и об Эдит тоже лучше помалкивать. Да и в истории с Аннушкой зять, наверное, винит их: ведь отец Эдит был художником. Оскар, дорогой! Вот уж поистине редкой души был человек, другого такого не встретишь, и сгорел в каких-то два дня: работал в мастерской с ядовитыми красками, и в царапину на ладони попала инфекция. Будь он в живых, пожалуй, все сложилось бы по-другому. Хотя бог его знает. Эдит с детства не была нормальной, как все люди, и это было известно всем и каждому в селе, кроме священника.

Неплохо бы узнать, сколько сейчас времени. Часов у нее нет давным-давно, а на башенных часах не разглядеть без очков. Муж Янки, этот краснорожий тип – ну вылитый мясник! – ушел из дому в восемь, значит, сейчас, должно быть, около девяти. Старуха вздохнула. Бедняжка Эдит, всю жизнь она доставляла лишь хлопоты и огорчения. Начиная с самого своего рождения: она, мать, чуть на тот свет не отправилась, пока на третьи сутки насилу разрешилась от бремени, и после родов еще долго болела. А уж как испортила себе фигуру! Конечно, если быть совсем откровенной, то надо признать, что и странность характера, и религиозную одержимость Эдит унаследовала от Вероники, от ее, Дечи, родной сестры, и это необычное сходство натур тем более смущало, приводило В замешательство, что Вероника умерла задолго до рождения Эдит. Может, лучше было бы позволить Эдит следовать своим наклонностям? Но вроде и не было у нее никаких таких уж особых наклонностей, да и кто относится всерьез к помыслам девятнадцатилетней девчонки? Что успела повидать Эдит за свое девичество? Ничего! Когда ей было три года, девочку увезли в Цирквеницу, вскоре Оскар умер, и они вернулись в то село вблизи Балатона, где она родилась, а так как Оскар служил совсем недолго, после смерти мужа ей полагалось всего лишь небольшое пособие, а не пенсия. Но дом, где они с Эдит приютились, все же был ее собственный, да и сад приносил кое-какой доход: фрукты можно было продавать в Фюреде наезжавшим туда курортникам. Цирквеница да село у Балатона – вот и все тогдашние жизненные впечатления Эдит: моления по утрам в холодной церкви, занятия в воскресной школе, которые она ни разу не пропустила, да редкие выезды на летние сборы юных членов реформатской общины.

Странная была Эдит, бедность их никогда ее не расстраивала. Л ей временами казалось, что она на грани помешательства. Пешком, с холма на холм добиралась она до Фюреда, заглядывала в кафе у пристани, где играла музыка, и слезы у нее катились градом. Казалось, еще минута, и она сорвется на истошный крик, примется крушить все подряд на потеху расфуфыренной курортной публике. Кто виноват, что умер Оскар? Кто виноват, что ей пришлось из Фехервара переселиться обратно в село? И кто виноват, что пришлось опуститься до такой степени обнищания – перешивать платья пятилетней давности? И за какие грехи наказал ее господь этим ребенком? Девочка белеет как мел, если что-то выведет ее из себя, с нее станет пырнуть ножом собаку, если та, играючи, ухватит ее за юбку.

Сколько бессонных ночей терзала она себя думами, как устроить Эдит, когда та подрастет. К труду она не пригодна, да и сказать по правде, ни к чему не приспособлена, нрава дикого, всех боится, слова из нее не вытянешь. Хоть бы замуж ее спихнуть, мечтала она, когда Эдит вернулась домой из школы в Фехерваре, где жила у своих крестных родителей. Да и крестные тоже дни считали, когда можно будет сплавить ее с рук, потому что Эдит вконец извела их: то молчит, слова от нее не добьешься, то истерику закатит, не поймешь, из-за чего. И сейчас старуха почти растроганно подумала – нет, не об Эдит, – а о священнике из церкви, что была на Каменистом холме, в бедняцкой части села; о священнике, который приметил их и не дал им пропасть. В ту пору и сам священник был совсем другим человеком: его образованность, то, что он учился в заграничных университетах, придавало ему лоску. Правда, староват он был для Эдит, на одиннадцать лет старше ее, но главная беда была не в этом: Эдит вообще сторонилась всех и каждого, ну а священника – того боялась пуще огня. Наверное, она и пожалела бы дочь, не подвернись тут другое обстоятельство: как раз тогда Дечи влюбилась в Кальмана и надеялась окрутить его. Эдит висела на ней тяжелым бременем, с такой обузой счастливой доли себе не жди. Вздумай Кальман и вправду сделать ей предложение, нечего было и думать о том, чтобы брать с собою в новую семью эту странную дикарку, Кальман терпеть не мог Эдит, а к тому же откуда ей было знать, что он и не помышляет о женитьбе на ней. Словом, священник как присылал ей вспомоществование, так и впредь пусть шлет. В старости нужда с каждым годом все больше ее страшит.

Янка выглянула из кухонного окна и поинтересовалась, не выпьет ли Бабушка стакан молока. Господи, ну и недотепа! Нет, чтобы рисовой запеканки предложить или манного мусса, – не угодно ли молока! Да она молочной пищи на дух не принимает. «Уроженка Алфёльда», – пренебрежительно подумала она о Янке, начисто позабыв о той безудержной радости, какой наполнила ее когда-то весть о том, что молодая чета не станет жить в селе, бок о бок с нею, что священник намерен обосноваться на Алфёльде, где ему предлагают лучший приход и лучшие условия, а значит, и Эдит будет от нее так далеко, как если бы она жила в другой стране.