Старик поел. Он подходит к колодцу, полощет судки; я сижу будто не видя его – чтобы не смущать. Он направляется к воротам, лейка и судки звякают в такт шагам. Бедный старикан – у него, видно, отстают на ботинках подошвы: он постоянно цепляет ими за землю. Я думаю, что счастливей всего я была в тот день, когда ты позвал меня с собой покупать обувь.
Неправда, что первое время я на тебя и смотреть не хотела. Я всегда все рассматриваю: помещения, предметы, людей, – даже помимо своей воли. У Хеллы и у Пипи тоже есть такая привычка. Я так изучила твое лицо, все твое тело, что могла бы слепить тебя из этой вот глины. Когда мы с тобой расставались на улице и ты направлялся домой, я всегда оборачивалась тебе вслед, следя за ритмом твоих шагов. Однажды, еще в самом начале, когда ты пришел в театре ко мне в уборную, на зеленом галстуке у тебя было маленькое пятно: оно очень смущало тебя, и ты все время пытался закрыть его рукой; а как-то ты неловко садился в такси и на лбу у тебя был синяк. В театре я то и дело украдкой смотрела на дверь: идешь ли ты уже? Хелла, великая сплетница, даже пожарного оповестила о том, что я в тебя влюблена – еще когда я не любила тебя, а лишь издала, когда ты наконец скажешь то, что хочешь сказать. С тобой я вела себя как умная и добрая сестра: расспрашивала тебя об Ангеле – а сама в это время пыталась понять, догадываешься ли ты, что ходишь сюда так часто только из-за меня, или, может быть, тебе нужно помочь догадаться? Одной половиной сердца я ликовала, что тебе пришлось солгать Ангеле, чтобы снова прийти в театр; а другой испытывала злобу, отвращение к тебе за то, что ты спишь с ней в одной постели, пьешь из одного с ней стакана, купаешься в той же ванне. Я ненавидела тебя, думая о том, что дома ты, наверное, называешь ее каким-нибудь ласковым, лишь вам двоим известным именем и когда-нибудь, когда наши с ней образы сольются в памяти твоего тела, ты, забывшись, так назовешь и меня; но в то же время я мечтала об этом: ведь тогда я буду уверена, что отняла тебя у Ангелы.
Мы в то время очень много говорили о ней, и это невероятно злило меня. Я собирала все силы, чтобы ты не заметил, как неприятно мне о ней говорить. Все было двойственно в те дни: мне и хотелось, чтобы ты высказал все о ней, я была счастлива услышать, как легко она схватывает простуду, как ей приходится беречь уши, сколько она работает в Союзе венгерских женщин – да еще и обед успевает сварить, – и как горько плачет, роняя слезы в кастрюльку с супом, когда что-нибудь испортит в спешке, как сидит на корточках перед плитой в своем огненно-красном кимоно и смотрит так печально, что у тебя сердце разрывается от жалости и от желания помочь. А какая она смелая! И какая верная! И с какой самоотверженностью подставляет свою хрупкую спину под груз забот, связанных с памятью об Эмиле! Ангела руководит семинаром, Ангела вечно пропадает в приюте, Ангела учится, Ангела повышает свое образование, Ангела портит себе зрение, читая по-немецки Маркса, который остался от Эмиля, и покупает все-все книжки по идеологии. Когда люди выходят из мясной лавки с пустыми руками – потому что нет мяса, – у Ангелы округляются глаза, крупная слеза скатывается по щеке, она бежит к книжной полке и в очень-очень большой книге ищет объяснение, почему в магазинах нету нужных товаров.
Мы смеялись над Ангелой – но ты всегда был при этом п растроган немного; я тоже увлажняла себе глаза и говорила, что она и в детстве была точно такой, готовой на жертвы, – и тут я ловила себя на том, что она ведь и в самом деле была такой, вечно за кого-нибудь хлопотала, брала какие-то бессмысленные поручения – меня снова охватывала злость: еще бы, у нее для этого были и возможности и время; что ей было еще делать, кроме как быть благодетельницей рода человеческого. Как это великодушно с ее стороны, сказал ты однажды, что она всех обегала, кого надо и не надо, чтобы тебя поскорее освободили из плена; а как она перетаскивала твои рукописи в огромных неуклюжих ящиках из подвала в подвал, как раскопала из-под развалин, когда ваш дом разбомбили, твою настольную лампу и детскую фотографию твоей матери.
Теперь Ангела живет памятью о брате, хочет продолжать его дело. Голос твой звучал серьезно, одобрительно, в нем сквозило даже умиление. «Ну что за прелесть!» – шептала я, и у меня сжималось горло. Подумать только: Эмиль, долговязый и тощий Эмиль, оказался вдруг таким весомым, гораздо весомей, чем судейский стаж дяди Доми, чем покрытые красным лаком ногти Ангелы, чем тройная золотая цепь на шее у тети Илу. Снова в руках у Ангелы сказочная птица, она по уши занята своей новой игрушкой и лишь иногда улыбается небесам своей дивной улыбкой. «Дай мне руку, Анти, – говорит ей навеки умолкший Эмиль, – дай мне руку, я поведу тебя». И Ангела идет, а когда прежняя жизнь уходит у нее из-под ног, ее подхватывает под руки дух новых времен, и вот вместо благотворительного чая на вечерах судейской палаты она разливает теперь молоко в чашки сирот погибших за свободу героев. «Сестра Эмиля Граффа! Сестра Эмиля Граффа!» И никто ведь не скажет: дочь судьи Граффа.
Как-то в 48-м я вышла из театра; дело шло к вечеру, я вдруг вспомнила, что забыла в уборной текст роли. Я была одна: Пипи, Хелла, Шуци остались на партийном собрании. Я помчалась обратно, взяла роль, заодно прибрала немного на столе, сложила в сумку пустые баночки и пузырьки: сдать в утиль. Направляясь обратно, я услышала из 12-й комнаты обрывки какого-то выступления. «Так как будущее, которое мы хотим строить для всех…» – говорил незнакомый мне мужской голос. Я остановилась. Будущее. Для меня еще никто и никогда не хотел строить будущее. Вокруг меня было лишь прошлое – такое необъятное, непроглядное, что у меня голова кружилась от страха. Будущее… Дверь открылась, вышел Ваня: собрание продолжалось. Глаза у Вани вдруг стали холодными, а я подняла выше сумку и почувствовала, что краснею. «Это закрытое партийное собрание, – сказал Ваня. – Вы кого-то ждете?» Я так мчалась вниз по лестнице, что пустые пузырьки звякали у меня в сумке.
Добрая маленькая Ангела, она часто бывала с нами и в театре и в ресторане; тогда ты уже постоянно ходил с нами – не только со мной, но и с другими актерами; мы пили кофе и, если сидели рядом, говорили об Ангеле. Я рассказывала, какой была ее детская комната, какие она любила книги, – рассказывала и видела, как ты не сводишь с меня глаз, и ждала, когда ты прекратишь этот глупый разговор и скажешь то, что я хочу от тебя услышать. Я была зла на тебя, словно ты привел меня в какое-то дурное место; то, чего я так ждала от тебя, что должно было произойти между нами, в моих глазах было естественным и неизбежным; но то, что ты сидишь с нами, смотришь на меня и в то же время несешь что-то об Ангеле, – это мне удавалось вытерпеть лишь большим напряжением воли.
Долго же пришлось мне ждать, пока ты наконец сказал мне нужные слова и поцеловал меня. Это произошло у тебя в университетском кабинете – мы только что вынули из твоей пишущей машинки конец первого действия нового перевода «Короля Лира», и Пипи помчался с ним в театр, а я осталась. Был вечер; на столе, как раз против меня, стояла фотография Ангелы. Единственное, что помогало мне вынести это, была мысль о том, как страдала бы Ангела, если б видела, как ты обнимаешь меня. Ты закрыл глаза и расслабился в поцелуе; а я смотрела на тебя. Лицо у тебя было несчастным, линия сомкнутых век – печальной. В горле, во рту у меня нарастало отвращение к твоим страданиям: тебя сейчас мучает совесть, скоро ты пойдешь домой и будешь ласков с женой, как никогда, чтобы уравновесить свою неверность, уравновесить меня. В Сольноке, в ту самую ночь, ты так испугался, не понимая, что со мной происходит, – а я расплакалась оттого, что ты признался: держать меня в объятиях, даже тогда, в первый раз, было так страшно и сладко, что это граничило с болью; ощущение было слишком уж острым, оно терзало тебя, ты мучился им. «Мне ужасно хотелось почувствовать, что ты любишь меня», – сказал ты, а у меня хлынули слезы, я захлебывалась ими, лежа рядом с тобой и думая, как покорно я подчинялась твоим рукам, в то время как каждая мышца моя лишь имитировала покорность и я едва преодолевала желание вырваться и уйти, потому что мозг мой жгла одна мысль: что чувствует Ангела, когда ты целуешь ее? Я ненавидела тебя.
К Эльзе я ненависти не испытывала. Эльза никогда не была мне так приятна, как в тот вечер, когда она вдруг явилась ко мне. Было воскресенье, Юли куда-то ушла, я сама открыла дверь. И сразу же догадалась, что привело ее ко мне; забрав у нее пальто и перчатки, охваченная какой-то ликующей радостью, я провела ее в комнату. Случайно она села в то самое кресло, в котором обычно сидел ты, – но села на краешек, как бы желая еще больше усугубить терзавшую ее неловкость. Она долго говорила что-то, а я весело и не вникая слушала ее путаную речь.
Помнишь, однажды ты провожал меня в театр – и на проспекте Ракоци, откуда-то со стороны универмага «Корвин», вдруг вышла Ангела? Она шла впереди нас, ее бордовое платье ярким пятном мелькало в толпе прохожих. Ты резко замедлил шаг, ожидая и от меня того же; я же, наоборот, заторопилась. Досадуя на меня за невнимательность, ты попытался придержать меня за локоть. Я вырвалась. В эти минуты ты снова был мне ненавистен, как прежде; я повернулась и помчалась в другую сторону. За театром как раз отправлялся автобус; я успела вскочить в него. Догадался ли ты тогда, что мне очень хотелось догнать Ангелу, догнать именно вместе с тобой; мне хотелось видеть, как она побледнеет в своем ярком платье и беспомощно посмотрит на меня.
Я угостила Эльзу чаем, вспомнив, что она любит чаи, а не кофе. Затягиваясь сигаретой, я слушала, как она выдавливает из себя слова. Мне ее было жаль немного; эта тетя Илу такая бестактная – пришла бы лучше сама. Эльзе известно, что я все про нее знаю, ей вдвойне мучительно говорить со мной на такую тему.
– Ты умная девушка, Эстер, – обращалась она к своей чашке, – я ведь только хочу избавить тебя от того, что, не дай бог… Только ты можешь поговорить с Лёринцем; ни Илу, ни я не можем ему этого сказать. Будет ужасно, если Ангела все узнает. Бедняжка еще ни о чем не догадывается.
Она отодвинула чашку и взглянула на меня. Я тоже поставила чай, улыбнулась.
– Надо все ей сказать! – ответила я.
Эльза стиснула руки, глядя на меня широко раскрытыми глазами. Она не могла произнести ни слова. Эльза была единственным человеком, заглянувшим на мгновение мне в душу через щель, приоткрытую ненавистью. Она единственная поняла, что я жду не дождусь минуты, когда кто-нибудь все расскажет Ангеле про нас с тобой, и самое большее, что она еще может сделать для Ангелы, – это молчать как могила.