Ну вот, теперь она все знает.

Она узнала об этом не так, как я бы хотела, не в самый подходящий момент – но тем не менее узнала. Во вторник, выйдя из твоей палаты, я чуть не наткнулась на нее: она стояла за дверью, застекленной матовым стеклом, совсем близко, – но не настолько, чтобы ее было видно через стекло или чтобы кто-то мог подумать, что она подслушивает. В коридоре было сумрачно, на стенах горели красные. кресты ламп. Когда я открыла дверь, свет лампы, стоящей на твоей тумбочке, вырвался в коридор: Ангела от неожиданности подняла руку к глазам. Не знаю, какое было у нее лицо – его не видно было из-под ладони. Эльза и тетя Илу, обнявшись, плакали возле ящика для грязного белья, а на ящике стояла клетка Петера. Попугай качался на трапеции и время от времени ударял клювом по колокольчику. Сумка Ангелы стояла посреди коридора; выходя, я чуть не споткнулась о нее.

В коридоре было оживленней, чем раньше, когда я пришла; у окна возилась сиделка, делая вид, что занята цветами на подставке, возле нее торчал какой-то врач; они шептались. У выхода на лестничную площадку стоял профессор с Дюрицей; все они обернулись на звук открываемой Двери, тетя Илу сразу отвела от меня взгляд и принялась рыдать еще громче. Эльза хотела встать, но тетя Илу удержала ее за локоть. Ангела не шевельнулась. Я не поздоровалась ни с кем, ничего не сказала. Мне очень хотелось сесть, но там я сесть не могла и сразу пошла к выходу. С лестничной клетки я оглянулась: Ангела как раз входила в палату, с ней шел профессор. Я увидела лишь ее спину и движение Вельтнера, подхватившего ее на пороге. Когда Дюрица остановил меня у лифта, врач и сиделка смотрели на меня во все глаза, как на чудище; Эльза с тетей Илу тонко скулили в своем углу. Дюрица блеял что-то насчет того, что у него машина и он отвезет меня; я ответила, что у меня дела, тогда он отстал от меня, а я пошла вниз по лестнице. Гудел лифт, пахло спиртом, карболкой и хлорной известью. На третьем этаже девушка мыла лестницу и под нос, чтобы не беспокоить больных, напевала что-то про «круглый пряник, сладкий мед».

Во дворе больницы мне все же пришлось сесть. Я подошла к фонтану, где стояли красные скамейки, но там было полно выздоравливающих в байковых больничных халатах, они курили и разговаривали. Я села на край бассейна, где сыпалась водяная пыль, и опустила руку в воду. Кто-то сказал мне, что нельзя беспокоить рыб, я положила руку себе на колени. Люди смеялись. Солнце еще не зашло. Я подняла глаза на окно палаты – так странно, еще день, а в палате горит электричество. Отсюда, снизу, трудно поверить, как сумрачны наверху палаты и коридор, затененные высокими деревьями, переросшими здание. В воздухе у фонтана толклись мошки, какой-то парень дунул на них сигаретным дымом. Мне хотелось курить, но с собой у меня не было ничего, даже удостоверения личности, – только смятые деньги в кармане платья – сдача с пятидесяти форинтов. Сумку принес мне вечером таксист.

Мне еще никогда не приходилось бывать в этой части города. Словно оказавшись в глухой провинции, шла я мимо заборов, одноэтажных домов; в окнах лежали вышитые подушечки, кошка спала за стеклом. Высокое здание больницы, не вязавшееся с окружающими приземистыми домишками, почти невесомо парило над ними, да и площадь с гудками автобусов и перестуком электрички была здесь как-то не к месту. Я все шла и шла по незнакомым, горбатым улочкам, не оглядываясь, и смотрела на горы: закат был чист, видны были дома на склонах. Среди обилия зеленых и коричневых красок мелькнуло белое пятнышко – мой дом. Я вспомнила про Юли и пошла еще медленнее; передо мной ехала мусорная машина; когда верх ее открывался, оттуда облаком взлетала пыль. Из дверей пекарни растекался запах свежего хлеба; я с детства не видела таких деревянных плюшек и угловатых калачей, как на жестяной вывеске у входа в пекарню. На углу я увидела фотоателье и долго рассматривала витрину в подворотне. Такие вот фотографии были у нас в городе, в студии дяди Чомы: под стеклом там висели точно такие же голые младенцы и солдаты с напряженными лицами. Я стояла у витрины, пока не вышел мастер и не стал глазеть на меня; тогда я отправилась дальше. На меня налетел мальчишка с бидоном в руке, немного молока выплеснулось мне на ноги. Выйдя на Кольцо, я хотела обернуться назад, но так и не решилась повернуть голову. Прохожие оглядывались на меня, и я поняла, что плачу; одна женщина что-то сказала, взяла меня под локоть, но я стряхнула ее руку. Когда я подошла к «Лебедю», глаза у меня уже высохли. Ангела наверняка нашла у тебя в бумажнике мою фотографию.

Я давно хотела тебе сказать, чтобы ты носил с собой другую, не эту карточку. Безмятежный, полный света и тени снимок, который ты сделал у озера три года назад, я хотела порвать и выбросить, да все как-то забывала. Как ты радовался, когда проявил его; перед тобой, в рамке фотографии, было лето: кусочек неба, полоска озера, бродячая собака, а перед ней, присев на корточки возле ее угловатой морды, я; корзинка моя стоит рядом, на земле, в ней видны яблоки; волосы мои, заплетенные в две косички, падают вперед, и я улыбаюсь.

Когда ты сфотографировал меня, Ангела еще спала. Мы с тобой оба – ранние птахи; было едва семь часов, когда ты послал за мной в дом отдыха горничную. Вы с Ангелой приехали накануне; мы с Пипи нашли вам комнату и вечером уже сидели вместе за столиком в «Русалке»; я сидела между тобой и Пипи, напротив Ангелы, и следила, заметит ли она по изменившемуся тембру твоего голоса, как ты счастлив, что снова сидишь рядом со мной. Между столиков шныряли собаки, выпрашивая кости и рыбьи головы; Ангеле очень нравилось желтое терпкое вино. Ты даже пошел танцевать с ней: она вспомнила, что не танцевала уже несколько лет, и вдруг захотела потанцевать чуть-чуть. Пипи кряхтел, жаловался на изжогу, принял с кофе таблетку соды. Я смотрела, как вы кружились на бетонной площадке под медленную музыку, и пила кофе. Пипи все брюзжал и жаловался, что завтра не сможет, наверное, поехать в Бадачонь. На спинке стула висел лиловый плащ Ангелы; она терпеть не может таскать с собой пальто, даже в школу его всегда приносила за ней Эльза, а теперь вот принес ты: Ангела легко простужается, а вечера у озера прохладны. Я знала, как много ты работал эти шесть недель, чтобы собрать денег на отдых; знала, что, не побыв со мной, ты завтра не сможешь работать. Я велела Пипи позвать официанта: мол, подшутим над ними, сбежим отсюда. Пипи был счастлив, что может уйти и лечь в постель; мы расплатились и выскользнули из ресторана. Когда танец кончился и вы обнаружили, что нас нет, мы уже были далеко в парке. Назавтра Ангела рассказывала на пляже, как ты нервничал, не застав нас за столиком.

Дома я уложила Пипи, нагрела крышку и дала ему положить на живот; грелки здесь не было; потом снова ушла бродить и вышла на мол. Было затишье, виднелись огни на противоположном берегу; из «Русалки», где я оставила вас, доносилась музыка. Кто-то плыл на лодке вдоль берега, весла опускались в воду почти беззвучно. Было тепло; небо и озеро сияли яркими звездами. В то время я уже с трудом выносила тебя. Старалась не подходить к телефону, когда ты звонил, не садилась с тобой за один стол, не допускала тебя к своим губам – и при этом улыбалась, уверяла, что люблю тебя, что день без тебя для меня потерян, я даже играть тогда не могу. Я прекрасно знала, что Эльза раздражает Ангелу, а тетя Илу никогда не умела с ней ладить; ты – единственный, кого она слушается, кто напоминает ей, чтоб она завязала горло шарфом и не забыла пообедать, прежде чем мчаться в приют, названный именем ее брата.

Когда ты утром прислал за мной Манци, было еще совсем рано, я еще Не вышла из ванной; спустилась я к тебе веселая, с торчащими своими косичками, похожая на озорную девчонку, и попросила прощения, что вечером сбежала от вас. Мы пошли с тобой вдоль озера в село, у меня была с собой корзинка, и мы купили у священника яблок. Я шла на полшага впереди тебя, приплясывая и дурачась, пела всю дорогу, передразнивала коз, грозила машинам или изображала испуг, когда они сигналили. Вся я была сплошная улыбка. А думала в это время о комнате, где еще спит Ангела, об обставленной по-городскому комнате в крестьянском доме, где на стене, рядом с гобеленовой дамой в стиле рококо, сидит Иисус в Гефсиманском саду и косится на сдвинутые вместе неуклюжие кровати; думала о том, что вчера вечером, когда вы ложились спать, ты закрыл ставни на окнах, чтобы утром Ангелу не разбудил слишком рано солнечный свет, и в постели придвинулся к ней.

Тебе не так уж трудно было бы показать, что твоя привязанность к Ангеле, с тех пор как мы любим друг друга, стала иной, что ты теперь по-другому относишься к ней и к ним ко всем. Но ты всюду таскал ее с собой, убивал себя переводами, чтобы оплачивать счета за ее платья и выполнять все ее прихоти; кроме того, ты платил за телефон тети Илу и за установку электрического бойлера у Эльзы: после смерти дяди Доми они никакой пенсии не получали, а того, что перепадало им за Эмиля, не хватало даже на полмесяца. Ты остался прежним – с той разницей, что теперь ты любил меня. Я же целовала тебя, как будто играя на сцене и заранее планируя: в такой-то момент у меня подогнутся колени, податливой станет спина, потом я, совсем расслабившись, повисну у тебя на руках; только так я могла перенести отвращение, переполнявшее меня рядом с тобой. Ты был мне в тягость – но я не могла так вот взять и освободиться от тебя. Даже когда я плясала вокруг тебя на тропинке, бегущей вдоль берега, – я с гораздо большей охотой занялась бы любым другим делом, чем быть с тобой. Наши собирались ехать в Бадочонь, мне хотелось к Хелле, к Пипи, к кому угодно; я бы даже с Ваней согласна была поболтать, только чтобы не быть с тобой. «Подожди, я тебя сниму!» – сказал ты, когда мы подошли к повороту, где двойной ряд тополей окружал крохотную полянку. Мимо бежала собака, ты поманил ее к нам, я присела возле нее. Хорошо бы лежать сейчас в постели, читать что-нибудь, или валяться на песке, положив голову на спину Пипи, уплыть за буй и загорать, опустив завязки на купальнике – только не быть с тобой, пока Ангела спит дома, а ты стоишь здесь с фотоаппаратом в руках. Косички мои свесились вперед, собака принюхивалась ко мне. «Улыбайся!» – просил ты, и я послушно улыбалась в объектив.