Гизелле Мезеи

Я любил красу девицу,

весь пылал от страсти,

сердце болью исходило

от такой напасти.

Нынче шлет ей мое сердце

слезное посланье,

просит: сжальтесь, отзовитесь

на мои страданья!!!!!

5 мая 1877 г.

Из стихов Юниора

ЗАКЛЯТИЕ

Если есть Господь на свете,

пусть пред ним она ответит,

пусть кровавыми слезами

плачет целыми ночами.

Пусть в унынии и страхе

пресмыкается во прахе,

пусть мечтает умереть,

лишь бы муки не терпеть.

Пусть и на пуховом ложе

отдохнуть она не может,

пусть горячие виски

боль сжимает, как тиски.

Пусть и днем ей нет покоя,

пусть терзается тоскою,

пусть земля ей жжет ступни,

мысли жалят, как слепни.

Пусть сокрытые страданья

для людей не будут тайной,

стыд терзает пусть ее,

словно падаль — воронье.

Пусть вдвойне заплатит

цену за коварство и измену,

пусть изведает вполне

боль, что причинила мне.

Дебрецен,

12 декабря 1876 г.

Посвящено Розе Нанаши, Элле Варге, Маргит Чанади, Маришке Ковач, Мари Кальманцхейи.

НЕ ВЕРЬ

Ах, не верь тому, чье сердце — словно лед,

чувств девичьих он, конечно, не поймет.

Для забавы ты нужна ему, на час:

коль наскучишь, оттолкнет тебя тотчас.

Он и мне шептал прелестные слова,

от которых так кружится голова.

А потом в лицо он лгал мне без стыда:

мол, тебя и не любил я никогда.

Вот и ты, подруга милая, смотри,

в море страсти берегись, не утони,

ведь любовь — что в бурном море утлый челн,

он не выдержит напора грозных волн.

Тщетно будешь ты потом всю жизнь рыдать,

свой доверчивый характер проклинать.

Дебрецен, 11 декабря 1877 г.

Габриелле Штенцингер и Илонке Брукнер — в виде предупреждения.

АХ, ЛЮБОВЬ — ОНА КАК ПТИЦА

Ах, любовь — она как птица:

чуть успеешь насладиться,

глядь — она уж упорхнула,

лишь крылом тебе махнула.

Ах, любовь — небесный пламень:

он сжигает даже камень,

он, как божий гнев, ужасен,

он лишь мертвым не опасен.

Дебрецен, 8 августа 1877 г.

ТЫ МОЮ ЛЮБОВЬ, О ДЕВА…

Маргит Чанади

Ты мою любовь, о дева,

не считай неверной,

облик твой не запятнаю

черною изменой.

Не вздыхаю я, не плачу

ночью под луною,

взор мой чистый не подернут

слезной пеленою.

Не томлюсь я и не сохну,

аппетит — завидный,

и за чаркой не сижу я

с похоронным видом.

Знаю, дал мне Бог немало

удальства и силы,

весел я — таким останусь,

видно, до могилы.

Но тебя моя беспечность

пусть не беспокоит:

ведь под нею мое сердце

и болит, и ноет.

Да и будь иным я:

бледным, немощным пиитом, —

ты б мои отвергла чувства

с миною сердитой.

Ты мою любовь, о дева,

не считай неверной,

облик твой не запятнаю

черною изменой.

Паллаг, 8 ноября 1877 г.

О, Я ЗНАЮ…

О, я знаю, ты не роза,

не фиалка ты,

жаль лишь, что тебе когда-то

я дарил цветы.

Будь ты роза, я тебя бы

проклял, растоптал,

будь фиалка ты,

сорвал бы, изломал, измял.

Как пчела ты: на бутоне

долго не сидишь,

ранишь сладкими устами

и тотчас летишь.

12 ноября 1877 г.

ЗНАКОМОЙ БАРЫШНЕ

Я люблю вас, душенька, до смерти,

вы уж мне, пожалуйста, поверьте,

только раз вы мне в глаза взглянули

и навеки сердце умыкнули.

Как алмаз сияют ваши очи,

ярче звезд сияют даже ночью,

каждый взгляд — ценней любой награды;

если б мне достались все те взгляды!

Ваши губки — словно из рубина,

смех ваш льется серебром старинным,

с губ улыбка никогда не сходит -

нет, рубин едва ль сюда подходит.

Так прекрасны вы, что без опаски

вашу душу уподоблю сказке,

как бы я хотел взглянуть украдкой

в глубь ее, что кажется загадкой.

Пусть мне станет тяжело и горько:

вам любовь моя — забава только,

вам она не станет бурей грозной,

чтобы вас поднять до выси звездной.

Что ж, придет другой, меня счастливей,

вас в полон возьмет волшебной силой,

не пешком придет — верхом прискачет,

бравый молодец, ловец удачи.

Нищеты и горя он не знает,

ни добра, ни денег не считает,

а чтоб жизнь совсем была счастливой,

не хватает лишь жены красивой.

Любит он со страстью и азартом

лошадей и псов, вино и карты, —

коль любви его на все достанет,

он и вам немножечко оставит.

Халап, 14 апреля 1877 г.

О ЖЕНЩИНАХ

Нынче женщины на диво

стали нежны и красивы,

так и тянут, так и манят,

поцелуем сердце ранят,

но не верь им: красота

их — мираж и суета.

Впрочем, нет: мираж ведь с нами

днем играет, не ночами!

Женщин — сумрак привлекает,

он им солнце заменяет.

Тянет, манит за собой

женщина — мираж ночной.

Дебрецен, 5 августа 1877 г.

В АЛЬБОМ

Маргит Чанади

(другими чернилами)

Терке Галл

(другими чернилами)

Маришке Кубини

Ну что вам написать на память?

Чтоб помнили меня всегда?

Но если не любим я вами -

к чему слова мои тогда!

Иль пожелать, чтоб, бед не зная,

текли в довольстве ваши дни,

как тихая река лесная

средь мягких трав, в густой тени?

Но что за смысл, раз пожеланье

осуществить не в силах я?

Лишь бог, быть может, щедрой дланью

вам даст всю сладость бытия.

Я просто попрошу вас помнить

и другом чтить меня своим.

В залог же — вот сей опус скромный

и подпись беглая под ним.

БЕЛОКУРОЙ ГОРНИЧНОЙ

Погоди-ка, мой дружок,

поцелуй меня разок,

и не бойся ты, ей-ей,

грозной барыни своей.

Ну, давай же, не робей,

поцелуй меня скорей,

поспеши, не то вот-вот

вправду кто-нибудь войдет.

Дебрецен, 3 февраля 1878 г.

ПОСЛЕ ДОЖДИЧКА В ЧЕТВЕРГ

В небе — звезды и луна,

на катке — народу тьма,

всюду шутки, всюду смех.

Кто же здесь красивей всех?

Та, что ласточкой летит,

легкой феею скользит;

под ее коньками лед,

как виолончель, поет.

Все в восторге от нее,

но, увы, девиз ее

нас в отчаянье поверг:

«После дождичка в четверг!»

15 декабря 1879 г.

Пометка К. Я.: «Напечатано в «Глупом Иштоке», № 52.

МОЯ ЖИЗНЬ В ГРАЦЕ

Грац, 23 ноября 1880 г., в половине восьмого вечера, в моей комнатке на Анненштрассе, отель «Цум ост хоф», Ш. Шт. Тюр, № 46.

Нет, ей-богу, в этом Граце,

просто не к чему придраться,

к бравым венграм немки тут,

словно мухи к меду, льнут.

Ты меня, дружище, знаешь,

мне огня не занимать,

и сердца прелестниц здешних

мне легко воспламенять.

Сразу двух держу любовниц,

право, некогда скучать:

день могу встречать с блондинкой

и с брюнеткою — кончать.

Есть и рыжая в запасе,

но признаюсь я тебе:

с ней, бедняжкою, встречаться

удается лишь в обед.

Но притом, дружище, часто

ночью и средь бела дня

вспоминаю со слезами

ту, что дома ждет меня.

БЕЗ НАЗВАНИЯ

Здесь, вдали от дома, живу, не скучаю,

свой удел завидный ни с кем не сменяю,

умереть придется — смерть приму охотно,

в ад спущусь без страха, с песней беззаботной.

Грац, 28 января 1881 г.

Отрывки из дневника Кальмана Яблонцаи

26 ноября 1877 г.

Вечор была у нас небольшая пирушка, на коей были среди прочих Чанади, и я, глупец, помирился с той, с которой дал клятву не разговаривать никогда. Вообще-то, как узнал я, она тоже протянула мне руку для примирения потому лишь, что так велела ей мать. Ей-богу, как нельзя более подходит к ней мое стихотворение «О, я знаю, ты не роза, не фиалка ты…».

Тройственный союз

Хенрик Херцег:

Дюла Сиксаи

Ной Ламори:

Ласло Кепеш

(ниже, другими чернилами:

«исключен и навечно изгнан из дружеского союза»)

Граф Гектор:

Кальман Яблонцаи

Задачи: строго секретны; члены союза дали слово чести и клятву хранить их в тайне.

10 февраля 1878 г.

8-го февраля у Гереби было большое веселье, число гостей превышало сорок четыре, танцевали восемнадцать пар, Шаму Бока играл до четырех часов утра. Что до меня, я получил немалое удовольствие и беседовал с Илькой Войнович о любви.

6 мая 1878 г.

Вчера, в воскресенье, был я у бабушки в лавке, и тут от соседей, от Ревесов, приходит горничная и просит полкило карамели. Спрашиваю, кто послал; барышня Роза, был ответ. Я вскочил, собственноручно наполнил — с верхом — кулек и положил меж конфетами свою визитную карточку.

9 мая 1878 г., в дождливую погоду

В понедельник, 13-го, уезжаю в Хайдубёсёрмень секретарем комиссии, куда назначен я с жалованьем 4.50 в день, А в среду будет пикник учителей. Неужто не попаду? А так хотелось! Постараюсь сбежать туда ночью.

8 июля 1878 г.

Нынче вечером мы объяснились с нею в любви; скорее, пожалуй, она объяснилась — без робости и дрожи, хотя и с краскою на лице; она сказала: да, я ей нравлюсь, тогда и я, воспользовавшись случаем, поспешил ей сказать, что она — единственная во всем мироздании способна осчастливить мое любящее сердце. Жаль, что в залог не решился я попросить у нее поцелуй; но в общем поступил я правильно, ибо если б она не согласилась, больше бы ей меня не видать.

15 июля 1878 г.

Вчера, в 5 часов пополудни, встретив Кальмана Тису, мы с Миклошем Кардошем и с господином Яноши отправились в Мач, к Драхотам, где я превосходно провел время с Натушкой. На прелестных губках ее играла восхитительная улыбка. Поначалу я немного тревожился, не влюблена ли она в Миклоша, но вскоре убедился в противном: сердце ее пока свободно. Ах, если б Господь отдал его мне. (Другими чернилами: «Уже не надо!»)

22 июля 1878 г.

Вчера, в воскресенье, сего месяца 21 числа, были мы на хуторе у Йожефа Галла, в Ондоде, и, честно скажу, весьма веселились. Прелестные барышни, превратившие эту экскурсию, можно сказать, в чудесный пикник, были: Илона, щедро дававшая ручку для поцелуев, влюбленная Илька, Лаура и, наконец, сама очаровательная хозяйка. Молодые люди — все до одного мои хорошие друзья. Уехали мы туда в 9 часов утра, домой же вернулись вечером, в половине двенадцатого.

27 июля 1878 г.

Позавчера я вручил ей письмецо, ответ на которое получу, может быть, сегодня. Не знаю, за что она меня полюбила: ни красотою, ни добротою я похвастаться не могу — скорее, я очень груб. Я щедро заплатил комедианту с мартышкой, что показывала свое искусство вчера перед домом Дешшеффи, но зато все время смотрел на Веронку Сабо в окошке напротив, у Касаницких, до тех пор, пока ни с чем не сравнимый взгляд ее не похитил мое сердце.

1878 год, сентябрь месяц

Клуб «Свисток»

Действительные и постоянные члены:

Сторонние и временные члены:

№ 1. Лайош Греф

№ 1. Йошка Сентдёрди

№ 2. Лео Ханке

№ 2. Йожеф Галл

№ 3. Армин Гутманн

№ 3. Шандор Лёвенберг

№ 4. Кальман Яблонцаи

Кого члены клуба «Свисток» считают своим идеалом:

№ 1. Веру Сабо, Терку Галл

№ 1. Эржике и Розу Нанаши

№ 2. Матильду Л., Ильку Шаркёзи

№ 2. Никого

№ 3. Паулу Шварц, Эллу Варгу

№ 3. Не знаю. П. Шварц

№ 4. Всех и никого

Регулярные собрания решено проводить у Яблонцаи и Гутманна в ночные часы, ибо сразу следует сообщить, что у клуба есть тайны, которые требуют закрытого обсуждения. И винопития.

30 ноября 1878 г.

Поведаю о том, чего до сих пор я никогда еще не испытывал: сердце мое свободно. В ответ на один-единственный взгляд прекрасных очей готовое вырваться из клетки ребер, в равной степени покоряющееся всем, и притом с серьезным чувством, сердце мое нынче — не что иное, как камень, покрытый слоем льда, и нет в мире женщины, которая заставила б его биться, нет в мире женщины, которая заставила бы его гореть.

17 декабря 1878 г.

И все же есть Бог на небесах, есть высшее существо, обладающее сверхъестественной способностью создавать то, что ни один человек создать не в силах, но способное и разрушить, превратить в пыль, в ничто дело рук своих. Этому-то существу, нечеловечески всемогущему и всезнающему, обязан я своим счастьем: оно одарило меня сердцем, коему и в величии, и в способности на горячее чувство нет равного на земле. И сердце это принадлежит теперь одной удивительной девушке, чьи черты в первый же момент выдают беспредельную красоту души; лицо ее — верх обаяния, красота — красота Венеры, стан подобен стану Аполлона (!), глаза — сини, выразительны, свет их мог бы поспорить с мириадами звезд небесных, губы — алы, как ягоды дикого боярышника. Любовь ее — любовь верная, безоглядная, непоколебимая. Ради меня она готова страдать, терпеть и…

1 января 1879 г.

В комнате у меня холодно. Настроение не улучшается, с друзьями я слишком весел, с женщинами же — совсем напротив. Утлая ладья, мое сердце никогда не было столь спокойно, как спокойно оно ныне, когда я весь во власти чистого, глубокого чувства первой любви к прелестной, ангелоподобной деве, которую начал обожать три года назад. За эти три года за многими я ухаживал — к несчастью, не без успеха. В одну из горьких минут признался я в любви юной девушке, почти ребенку, которая всерьез приняла идущие из сердца нежные слова и ответила мне любовью; любовь эта — сокровище моей жизни, я не заслужил ее, ибо не могу отплатить взаимностью. Угрызения совести жестоко меня терзают. Велика ли честь, считаю я, в том, чтобы смутить разум молодой, неопытной девочки? Никакой чести нет в этом.

8 января 1879 г.

Идеалы мои и поныне многочисленны, подолгу сохранять верность ни одному из них я не способен.

22 января 1879 г.

Я то весел, то опять грущу: я в отчаянии, я потерял надежду. Вероятно, все это потому, что люблю одну женщину, которая не отвечает мне взаимностью, хотя в других случаях я этим нисколько не бываю обеспокоен. Коли не любит Маргит, так любит Роза, не любит эта, так любит другая Роза, или Терка, или Жофи, или Элла и так далее, слава богу, этого добра хватает.

Февраль 1879 г.

Компания «Сова»

(основана в феврале месяце 1879 года)

Президент: Иштван Чобо (Берти Биньо)

Секретарь: Фифи Сентури (Ференц Фенеш)

Советники:

Муки Дарваши (Кальман Яблонцаи)

Тамаш Ленгеффи (Карой Штенцингер)

Члены:

Гедеон Барадлаи (К. Лештян)

Тивадар Феллегвари (Д. Балог)

Клеофас Надудвари (Лаци Яблонцаи)

Тихамер Маргитаи (Густав Фенеш)

Фифи Сассебени (Геза Штенцингер)

Программа:

Питие вина и пение песен.

10 марта 1879 г.,

утро, 10 часов, в конторе

Я одинаково охотно могу разговаривать с любой женщиной, если она красива и приятна; более того, на несколько дней я влюбляюсь в нее без памяти. Вот и вчера, в театре, я очень весело проводил время с М. К., сегодня же чувствую, что меня словно бы тянет к ней; и вот так всегда.

21 марта 1879 г., контора

Я хотел бы разбить свое сердце на сто частей, чтобы по одной частице досталось веем-веем. Я твердо решил более не ходить в дом Нанаши, но не уверен, что сдержу слово. 1. Поведение Эржики меня просто интригует, не могу поверить, что у нее каменное сердце. 2. Маргит Чанади. О ней я думаю, лишь когда голова моя свободна; что она мне, коли она меня не выносит. Но, Бог свидетель, когда-нибудь она меня еще полюбит. 3. Терка Галл — вот единственная, кто стоит больше всех остальных; ее лицо, чистое, как у ребенка, улыбающиеся губки способны растопить даже каменное сердце. 4. Роза Нанаши. Славная, добрая девушка, только уж очень любит приврать, надуть; поведение ее приятно, но часто банально. 5. Любовь Жофи Лёвенберг была бы мне весьма лестна, если б она отметила меня своим вниманием; она тоже прелестная девушка, хотя и не без недостатков: слишком верит всяким слухам и сплетням, хотя все они не что иное, как ложь и наговоры завистников. 6. Илька Варга. Милая, очаровательная девушка, в Дебрецене нет никого ее стройнее, одевается она с таким вкусом, что одно удовольствие смотреть. Дай она мне право любить себя и ответь любовью на мою любовь, я был бы готов умереть ради нее. 7. Роза Брукнер. Стройная, полненькая, приятная девушка; однажды она чуть не покорила мое сердце, и, не будь я достаточно осторожен, был бы теперь влюблен в нее по уши. 8. Веронка Сабо. Она владеет сердцем одного моего друга и, насколько я осведомлен, не без взаимности, дай им Бог и далее идти безмятежно тропою любви. Бойкая и весьма неглупая девушка. 9. Мили Конти. Проводить с нею время — одно удовольствие, она столь быстра на язык, что диву даешься. Красивой ее не назовешь. 10. и 11. Илька и Лаура Гутманн. Очень ласковые девушки, поведение их туманно, мысли не поддаются разгадке. 12. Янка Задьва. На маскараде она постоянно держала меня в своей власти, только с нею я мог веселиться от души, да и удивительно ли, когда у нее столь прекрасные, выразительные, синие глаза.

25 марта 1879 г.

Нынче мне так грустно. Передо мною, не уходя ни на миг, витает новый идеал: Э. В.; в воскресенье я впервые в жизни долго разговаривал с нею. Она столь хороша, что могла бы вытеснить из моего сердца все другие вторгшиеся туда образы. Когда я сравниваю ее с Маргит Чанади, я убеждаюсь, что Маргит до нее, как земле до неба.

26 марта 1879 г.

Огонь в глазах Эллы воспламеняет мое сердце с каждым днем все сильнее. Богом клянусь, я мог бы всерьез влюбиться в эту девушку.

31 марта 1879 г.

Жизнь готов отдать за один лишь поцелуй Эллы; счастливейшей в моей жизни станет минута, когда с губ ее слетит слово «да».

4 апреля 1879 г.

Увидев меня, она заалела как роза, что дает влюбленному моему сердцу некую слабую надежду. Чем чаще вижу ее, тем сильнее люблю; имя ее я не смею здесь написать, ибо сердце мое готово выскочить из груди. Она — солнце рядом с другими, а те — звезды, и она затмевает их своим сиянием,

8. IV. 1879 г., понедельник

Вчера я веселился у Шаркёзи, и притом отменно. Потом провожал домой крошку Эллу и был на верху блаженства. Маленькая ручка ее, пока мы шли, покоилась в моей, и она позволяла ее гладить — она или очень неопытна, или…

12. IV. 1879 г.

Получил от Ирен Филоташ колечко на память. Мы пошли смотреть балаганы на ярмарочную площадь. Я вел ее под руку до самого дома, а когда расстался с ней, обнаружил, что окончательно потерял свое сердце.

15. IV. 1879 г.

Кончились пасхальные праздники, которые я провел не лучшим образом; баланс, увы, не в мою пользу. Я подавлен, мысли мои в смятении. Я впутался во многое такое, во что бы никак не следовало мне впутываться; множество друзей-приятелей увлекают меня за собой на корабле богемы, который скоро неминуемо пойдет ко дну.

16 апреля 1879 г.

Вчера, после обеда, имел я счастье провожать Розу и Эржи, а потом, после службы, Маришку. Вечером занесло меня к Гутманнам, затем к Варгам, с ними после ужина отправились мы к балаганам. Я вел Эллу под руку, как недавно Ирен; с которой из них я чувствовал себя счастливее, сам не знаю. После балаганов направил я стопы свои домой, и там, потягивая чубук, отдался сладостным мыслям о любовных чувствах.

17 апреля 1879 г,

В беспокойной моей жизни не было более неприятного дня, чем вчерашний: кровь остановилась у меня в жилах, в глазах потемнело от ужасного зрелища. Душа моя не на жизнь, а на смерть боролась со всеми видами страданий — и, к несчастью, одержала над ними верх. Вчера я немного провожал барышню Маришку Нанаши, потом пошел с Илькой, затем провел время с Паулой Цуккер, оттуда направился к Варгам, приглашать на посиделки — они не пошли, пригласили остаться у них, и мы проболтали до половины девятого. Крошка Элла весьма упорно отстаивала крепость, взять ее кажется невозможным, но все равно это случится. Не следовало бы мне стремиться к победе, если б это не было столь необходимо для осуществления моих планов.

18 апреля 1879 г.

Только что вылез из экипажа, был на хуторе, куда поехал вчера в 6 часов, после службы, но утром, увы, пришлось возвращаться. Причиной для поездки было уныние: во-первых, испортились отношения мои с мамой, что невероятно меня угнетает. Во-вторых, я был обманут той, кому больше всех верил; а третье мое огорчение в том, что вчера я не был приглашен туда, куда зван был мой идеал. Она все еще сопротивляется, ну да ладно: коли не выходит силой, одолеем хитростью. Любовь ее нужна мне.

17 июля 1879 г.

Полчаса тому назад пришел домой от Дюлы Сиксаи, из пивной, где проспал всю ночь. Вчера Дюла потащил с собой туда меня и Кари Штенцингера. До полуночи пили мы доброе виноградное вино, потом легли и спали как сурки до утра, то есть до половины шестого, когда побрели по домам.

Любви моей к Розе не суждено воплотиться в жизнь. Отступить я могу лишь с помощью какой-нибудь невероятной хитрости; в неосторожную минуту сделал я признание и на свое несчастье получил положительный ответ. Вначале это еще льстило моему тщеславию, но потом я устыдился, вспомнив: это уже вторая девушка, которой я столь легкомысленно лгал,

14 августа 1879 г,

Довольно! Сегодняшнее оскорбление будет последним: я говорю ей о своей любви, пишу об этом в стихах, а она в ответ называет меня «большим ребенком». Я должен выкинуть из головы даже мысль о том, что когда-то целовал ее.

11 февраля 1880 г.

Вчера был на костюмированном балу, народу там — не протолкнуться, Нанаши и Чанади сидели рядом, то есть рядом сидели два существа, между которыми я не могу сделать выбор.

19 февраля 1880 г.

Вчера вечером был первый урок в школе танцев. Я веселился как никогда, все-таки не часто имеешь дело с такими болванами. Весь вечер любовался я Розой, выглядела она совершенно очаровательно, я влюбился в нее еще сильнее, чем прежде. Она была вся голубая: с голубой розой в волосах, с голубыми кораллами на шее, с голубыми глазами-незабудками — так бы взял и расцеловал.

22 февраля 1880 г.

Вчера был второй урок танцев, я был весел и отчаянно ухаживал за маленькой Эржи Орос.

13 апреля 1880 г.

Несказанно люблю сразу двух девушек. Одна прекрасна как Венера, вторая — ребус, разгадать который невозможно.

4 сентября 1880 г.

Под хутором Пиранских, у виноградника, в тени акаций, жду Жужику П. Время — около половины трех пополудни.

10 сентября 1880 г.

(огромными буквами, пером «рондо»)

ЖУЖИКА ПИРАНСКИ

Она — или никто! Роза Нанаши, Тереза Галл — были, но были давно.

Есть еще шестеро или около того. Паллаг.

10 сентября 1880 г.

Вновь потерял я сердце, вновь влюблен. Люблю ее всей душою, чисто, искренне. И не покину, пока живу. Да здравствует Ж.! (Другими чернилами: Скольким ты уже говорил это, Кальман?)

Грац, 8 сентября 1881 г.,

половина восьмого, вечер

Беседуем с другом моим Штеллером; ни у меня, ни у него нет ни крайцара. Через три недели едем домой, экзамен, по всей вероятности, завалим. Много долгов и всяких неприятностей.

Отрывок из романа Кальмана Яблонцаи

…На дворе — январь, настоящий трескучий мороз, ветер свистит и с такой силой хлещет о стену какой-то незакрытой створкой окна, что стекла, звеня, сыплются на голову случайному прохожему.

12 часов давно минуло, весь город, кажется, укутан в тот темный покров, под которым в полной тиши творится столько ужасов.

Два человека, держась под руки, торопливо шагают по улице Геррен; один напевает под нос какую-то старую оперную арию, другой, как бы аккомпанируя, насвистывает ту же мелодию.

— Ты знаешь, — обратился первый к товарищу, — такой красивой девушки я в жизни еще не встречал; словом, я влюблен по уши.

— С богом, — последовал ответ. — Уж я-то наверняка знаю: завтра ты будешь так же влюбленно мечтать о других прекрасных глазках.

Дружески беседуя, двое вошли в круг света от не погасшего еще газового фонаря и, остановившись, принялись, несмотря на ветер, раскуривать сигары. Я воспользуюсь слабым светом фонаря, падающим на лица молодых людей, долженствующих стать главными героями моей истории, чтобы тут же представить их читателю. Одного из них, того, что повыше — в этот момент он, спрятавшись за выступ ворот, спиной к ветру, зажигает спичку за спичкой, — зовут Шандором Тёльдвари; он высок, строен, с бачками, с тонкой ниточкой пробивающихся усов и красивыми синими выразительными глазами, в которых светятся воля и самолюбие, имеющие источником своим благородную гордость: он помнит, что родина его — Венгрия, и каждым своим поступком мечтает упрочить ее славу. Товарищ его — пониже и сложен не столь атлетически, как Шандор; это Бела Хаваши, неразлучный друг Шандора, посвященный во все его тайны. Оба они происходят из аристократических венгерских семей.

— Верь мне, дружище, — снова заговорил Шандор, — эта девушка всерьез вскружила мне голову.

— Я тебе сказал, что меня это мало интересует. И вообще мне наскучили твои дурацкие любовные излияния. Если ты ее любишь, так говори об этом ей, а не мне… Кстати сказать, будь я девушкой, я бы на тебя и не взглянул, — раздраженно отвечает Бела.

— Почему же не взглянул бы, хотелось бы мне знать? Разве я так безобразен? — спрашивает Шандор.

— Не в этом дело. Мне все равно, красив ты или у тебя на лице черти горох молотили; я не внешность имею в виду, а сердце и то, что в нем таится. Прости меня, мой друг, за откровенность, но ты легкомыслен и непостоянен, как мотылек, что стремится выпить сладкий нектар из каждого раскрывшегося бутона.

Матушка моя ненавидела своих родителей. Само это слово, «ненависть», мы никогда от нее не слышали, и нам самим пришлось догадываться, что скрывают ее странные, неопределенные высказывания вроде: «Я и не знала их почти…» (Возможно ль такое? Отец ее умер, когда у нее уже был первый ребенок, с матерью ее я и сама встретилась однажды, хотя, открыв дверь, конечно, и понятия не имела, кто эта ужасная старуха, что появилась на пороге и, увидев меня, с улыбкой, внезапно засиявшей на одутловатом, обрюзгшем лице, воскликнула: «Да ведь ты, наверное, дочь Ленке, Магдушка!») Или: «Отец не любил нас…» Мы много ломали голову над этими ни с чем не сообразными откровениями, силясь понять, что же, собственно говоря, произошло в доме Яблонцаи. Бывает, конечно, что мать столь равнодушна к своим дочерям, что становится для них едва ли не чужой; что отец не любит своих детей, это тоже, в общем, возможно, хотя кажется маловероятным, тем более что дочери Юниора в этом смысле придерживались разного мнения. Например, когда умерла Пирошка — тетя Пеликан — и семья разбиралась в ее бумагах, то обнаружилось, что она до конца жизни хранила все написанное Кальманом Яблонцаи; значит, что-то все-таки связывало ее с этим загадочным человеком, раз не выбросила она в мусор то, что старшая ее сестра, Ленке, без раздумий, не читая, швырнула бы в печь! А младшая моя тетка, Ирен, встречаясь с матушкой, так произносила свой стереотипный вопрос: «Ты выслала деньги бедной маме, Ленке?» — что в голосе ее слышалось искреннее сочувствие, а не просто дежурное любопытство. Когда литературное наследие Кальмана Яблонцаи после смерти тети Пирошки попало ко мне и я прочитала его, покойник перестал быть для меня загадкой. Лишь ради полноты картины расспрашивала я родственников, объезжала места, где жили когда-то семьи Гачари и Яблонцаи: собственно говоря, уже из бумаг Юниора мне стало абсолютно ясно, что матушка была не права и что не родители относились к ней равнодушно, не интересовались ее судьбой, не желали ее видеть, а она сама испытывала к ним неприязнь и отвращение, лишь не смела в этом себе признаться, — ведь даже в наши дни не у всякого повернется язык так просто взять и заявить: мол, я ненавижу мать с отцом, — а что говорить о временах, когда Ленке Яблонцаи была ребенком и когда в самых различных сферах жизни не могло быть предметом разговора многое такое, о чем теперь можно говорить совершенно спокойно. Грустно мне становилось, когда я думала о том, что все это — вот и гадай теперь, что «все это», о чем, пока я была ребенком, вокруг помалкивали, — приходит мне в голову лишь сейчас, когда матушки нет уже в живых. Грустно, ибо, если б Ленке Яблонцаи прочла оставшиеся от ее отца бумаги, она бы нашла то доказательство, которого никогда не искала, но которое повернуло бы в другом направлении всю ее жизнь; если б она нашла это доказательство, то по-иному стала бы относиться и к своей матери, которую считала главной причиной всех своих неудач — прежде всего того, что ей не дано было стать женой великолепного Йожефа, — и которой, предъявляя в ее адрес такие обвинения, никогда не оставляла возможности оправдаться.

Мы, внуки, узнавали про нашего деда вещи самые неожиданные.

Главным источником информации о нем была матушка, которая, если случалась хоть малейшая возможность, вообще предпочитала не говорить об отце. В детстве еще, когда мы ходили с нею на кладбище, я заметила: она никогда не забывает поцеловать крест на могиле Марии Риккль, погладить гранитный камень с именами Кальмана-Сениора и Имре-Богохульника, но не было случая, чтобы она коснулась позолоченной надписи: «Кальман Яблонцаи-младший». Когда бы ни заходила речь о ее отце, матушка старалась переменить тему разговора; если же ей это не удавалось, то я и ребенком чувствовала, как путано и противоречиво то, что она о нем говорит. По ее словам, дед женился рано и необдуманно, что он играл в карты, бывал на скачках, транжирил деньги как только можно, а вообще она его почти не видела. О нем она знает лишь, что он учился за границей, был инженером-землеустроителем, как Кальман-Сениор, какое-то время работал в Пеште, на заводе Ганза, и был очень беден, а иногда еще занимался хозяйством в поместье и заведовал купальней. Если добавить к этому слышанное от тети Пирошки — что дед мой был «хорош гусь», — то стоит ли удивляться сложившемуся в моем сознании образу Кальмана-Юниора, который был не слишком привлекательным. Позже, взрослея, я начала задумываться над противоречивостью его биографии. Если он учился за границей и потом служил у Ганца, то почему служил не инженером, а писарем? Ну а если был писарем, то при чем тут поместье? А если он был помещиком, так почему в метрике матушки, в графе «профессия отца», стоит «рантье»? Если ж он был рантье, то как со всем этим сочетается еще и купальня? Незадолго до своей смерти матушка, сама уже к тому времени перешагнув за восемьдесят, однажды без всякой видимой причины вдруг загрустила и, глядя в свою чашку с кофе, сказала, что нынче ей часто вспоминается Юниор и что, наверное, ей надо было бы быть покладистей, не такой колючей: ведь как-никак он ей отец. «Какой же он тебе отец? — вскипела я. — Ты ведь говорила, он тебя без единого слова отдал, когда бабушка твоя решила забрать тебя к себе. Хорош отец — безответственный, никудышный человек». — «Бог знает… — задумалась матушка. — Я теперь уж не уверена в этом. Может, я ошибалась». — «Ошибалась? — большими глазами смотрела я на нее. — Сколько я себя помню, ты слова доброго о нем не сказала! Так что же теперь с тобой случилось? От него собственная мать отреклась, таким он был никчемным». Мне тогда удалось выбить у нее из головы неведомо откуда возникшие угрызения совести, матушка замолчала, и больше мы никогда не говорили о дедушке.

Представление о Кальмане Яблонцаи как об исчадии ада было настолько абсолютным, что мне, наверное, давно следовало бы отнестись к нему с подозрением: в жизни ведь абсолютных злодеев не бывает. Однажды, еще будучи совсем юной, я позволила себе высказать какое-то непочтительное замечание в адрес семьи Яблонцаи — и тут Гизелла, третья парка, которая как раз сидела у нас, вдруг набросилась на меня, словно тигрица. «Что ты о нас знаешь, — крикнула она дрожащим от волнения голосом, — что ты о нас знаешь, паршивая Сабо?» Сцена была грандиозная, мы обе не привыкли лезть за словом в карман; в конце концов младшая сестра дедушки покинула поле боя, где на заднем плане, словно в укрытии, ехидно посмеивался Элек Сабо, матушка же металась между воюющими сторонами, будто отчаявшийся парламентер. Обернувшись на пороге, Гизелла, как последнюю гранату, еще швырнула в нас фразу: «Вот когда ты будешь такой же доброй, такой же остроумной, такой же талантливой, несмотря на то, что жизнь тянет вниз, не дает раскрыть крылья, тогда я соглашусь с тобой разговаривать!» — и черная, как ворон, понеслась по улице Хуняди. Матушка сидела мрачная, я же торжествовала. «Ты не права», — сказала матушка. «Я от тебя знаю, что это был за тип!» — ответила я ей. «Ничего ты не знаешь, — с несчастным видом сказала она. — Я и сама теперь сомневаюсь, знаю ли я о них что-нибудь. Лучше бы я тебе о них не рассказывала. Может быть, я ошибалась. Гизи сестра была отцу, она его лучше знала, чем я, и раньше. Я что — я ребенком была, издерганным, нервным. Гизи легче было судить о нем, и Гизи его обожала». — «Обожала!.. — накинулась я теперь уже на нее. — Да разве можно было обожать твоего отца? Разве не ты мне рассказывала, как слушала его хрипение, когда он умирал, и думала: хоть бы скорее все кончилось, чтоб не слышать этих ужасных звуков, тебе все равно никакой разницы, жив он или нет, для тебя он всегда был мертвым». Матушка только смотрела на меня, и во взгляде ее была мольба, чтобы я замолчала, не ворошила прошлое; а я с жестоким наслаждением юности продолжала растравлять ее раны: «Ведь это твои слова, что его нельзя было любить, а если Гизи все ж любила его, то говорит это потому только, чтобы досадить нам». — «Нет, в самом деле, — почти шептала матушка, — все его сестры без памяти его любили, я помню. А Гизи больше всех. Она его обожала. Гизи была Мелинда». — «Что еще за Мелинда?» — удивилась я. «Ну, Мелинда… В том доме У каждого было какое-нибудь прозвище; ты вот свою манию давать всем прозвища тоже от деда унаследовала. Гизи была Мелиндой. У деда было много всяких прозвищ, я их, правда, не помню. Помню только, что Гизи звали Мелиндой». — «Мелиндой? — в растерянности смотрела я на нее. — Почему Мелиндой?» — «У них одна песня была, — убитым голосом тихо говорила матушка, и этот грустный голос настолько противоречил ее словам, что он и до сих пор звучит у меня в ушах. — Гизи танцевала на столе, среди стаканов, а дед твой хлопал в ладоши и пел: „Как же ты, Мелинда, шлюхой стала? Иль тебе чего-то в жизни не хватало?"» — «Что-то?» — отец даже нагнулся вперед, не веря своим ушам. «Ну да», — еле слышно отвечала матушка. Элек Сабо хлопал себя руками по коленям, давясь от хохота; еще бы: кто хоть раз видел третью парку, одетую в неизменный черный балахон, с облезлой птичьей головой на причудливой старомодной шляпе, напоминающей головной убор королевы Зиты, вечно с какими-то таинственными предметами в вязаной нитяной сумке, — кто хоть раз в жизни видел Гизеллу Яблонцаи, у того в связи с ней могли возникнуть любые ассоциации, кроме этой вот: шлюха. «Ну, ну, а она что? — еле выговаривал сквозь смех отец. — Вот скандал-то был, наверно? Продолжайте же». — «Не надо было бы мне этого рассказывать, — потерянно отвечала матушка. — Вам все только смех… Гизи тогда пела в ответ: «Потому я, люди, шлюхой стала, что мне чего-то сильно не хватало». И не над чем тут смеяться». Отец хохотал так, что ему чуть плохо не стало, я же помрачнела: части мозаики вдруг перестали складываться в целостный образ, что-то нарушало картину. Облик третьей парки вдруг изменился — изменился за какой-то миг, — я тут же стала подозревать, что у нее была какая-то скрытая сексуальная жизнь. Сколько, должно быть, знали друг про друга брат и сестра, если у них в ходу были такие песни; ведь тогда и третья парка, видно, была та еще пройдоха, не только мои дед с бабкой. «Господь с тобой, — прервала матушка мои рассуждения, — просто ужасно, что ты не можешь этого понять. Они же играли. У тебя эта любовь к игре тоже от деда. Если бы Гизи в самом деле стала шлюхой, дед твой ее просто убил бы». «Хорош гусь»… Картежник… Любитель скачек… Землеустроитель… Писарь… Помещик… Директор купальни… Игрок… Рантье… Блюститель нравов… Детей своих не любил, а сестер, как видно, любил, и даже очень… Правда, это сути не меняло: он отказался от собственной семьи, дочь его, мою матушку, просто забрали у него, словно ненужного щенка… Бессердечный человек… «Кто? Кальман Яблонцаи? — взглянула на меня самая младшая моя тетка, та самая, которая не носила фамилию Яблонцаи. — Это ты о моем отце? Да в целом свете не было человека отзывчивее, сердечнее, добрее, чем он». Со слезами на глазах она говорила и говорила не в силах остановиться про моего деда, который был таким… таким… словом, каким представляешь в детстве доброго боженьку: всесильным, добрым, щедрым, умным, единственным, незабываемым. «О, если б отец не умер таким молодым, если б он жил сейчас!» — моя незаконная тетя плакала от души, самозабвенно, а когда подняла мокрое лицо, у меня сердце сжалось: так походила она на матушку.

Ленке Яблонцаи потратила целую жизнь, чтобы скрыть прахом забвения тропу, ведущую к добропорядочному буржуазному дому ее родителей, и мне ох как нелегко было прояснить черты лица, которое я не имела возможности даже увидеть ни разу. Каким же он был в конце концов, этот Юниор, которого один ребенок презирал, а другой любил, как бога, которого сестры обожали, а мать выгнала из дому, у которого была жена, готовая жизнь за него отдать, — мать моей нелегальной тетки, и — была другая жена, сбежавшая от него куда глаза глядят, — моя бабушка Эмма Гачари. У меня даже фотографий его не было; от матушки осталось несколько альбомов с портретами родственников, но среди них не было ни ее отца, ни матери. Я знала, что одно изображение, которое помогло бы мне от чего-то оттолкнуться, хранилось у тети Пирошки: она держала портрет родителей в своей спальне. Но этот двойной портрет исчез после смерти тетки; правда, дети тети Пирошки. искренне желая помочь мне в работе над «Старомодной историей», прислали все старые фотографии, какие только нашлись у них, — так — всплыли из неизвестности образы жены Ансельма II, Марии Брукнер, в кринолине и со шнуровкой на талии, и Имре-Богохульника, одетого, как Михай Чоконаи-Витез, и с бородой, как у Кошута. Юношеское изображение деда обнаружилось в семье Надьбакаи, они отдали его одной родственнице, вдове, урожденной Риккль, весьма храброй даме, которая и сберегала его у себя, — и вот однажды, на семейном застолье, долго перелистывая разные альбомы, я вдруг увидела два лица, глядящие друг на друга: мужчину в заломленной набок шляпе, в очень элегантном клетчатом сюртуке, и девушку с детским лицом и в шляпке замужней женщины на голове, с черешенками на полях. Родственница, матушкина двоюродная тетка, под каждой фотографией написала, кто на ней изображен, но я бы и без подписи их узнала. С фотографии Кальмана Яблонцаи глядел на меня мой собственный брат, Бела, а с фотографии Эммы Гачари — я сама в юности. Позже, уже работая над этой книгой, я однажды взяла фотографию Эммы с собой в Шаррет, чтобы хотя бы так, плоским изображением, она еще раз побывала там, где когда-то была счастлива, — на Большой улице, возле церкви ее деда, знаменитого проповедника; и перед началом читательской конференции один библиотекарь, увидев фото, спросил меня: «Ваша дочка?» Не забуду выражения его лица, когда я ответила: «Нет, моя бабушка».

Вместе с семейными фотографиями дети тети Пирошки прислали мне все, что сохранилось из наследия нашего деда: стихи Кальмана Яблонцаи, сборник его новелл и дневник. Так что, когда я отправлялась в Шаррет искать следы Эммы Гачари, матери моей матушки, у меня уже стало складываться некоторое представление о Кальмане Яблонцаи-Юниоре. Если прочтешь целую книжку рассказов, сто семьдесят девять стихотворений и дневник, то нить — пусть она коротка и врезается в ладонь — уже схвачена и, держась за нее в лабиринте, можно подойти немного ближе к Минотавру.

Из трех книжек, полученных мною, одна — изданный в 1900 году в Дебрецене, в типографии Чоконаи, иллюстрированный Михаем Кёньвешем-Тотом сборник новелл под названием «Мир степей», остальные две — тетради. Одна, из времен юности, — в твердом, элегантном синем переплете, на обложке — большая серебряная виньетка с фамилией владельца; вторая относится к тому периоду жизни Юниора, когда он уже хлебнул лишений: это простая толстая школьная тетрадь в клетку, с собственноручно вырезанной наклейкой в форме облака, на ней — заботливо выписанная, обведенная чернилами, внутри затушеванная синим карандашом надпись: POESIE. В конце первой тетради — дневник. Несколько недель подряд читала я его стихи и любовные письма бабушки, которые также находились в тетради с твердой обложкой. «Когда же ты освободишь меня из тоскливой моей тюрьмы? — взывает послание на вырванном откуда-то листе. — Я все время думаю о тебе. Сегодня утром белая мышка вытянула мне билет со счастьем». Я не поленилась выписать и сосчитать имена тех женщин и девушек, которые были предметом страсти Юниора с шестнадцатилетнего возраста, с 1876 по 1906 год, до последней записи, — имена, которые он своим каллиграфическим почерком заносил в эти тетради (чаще всего обводя свои, не предназначенные для постороннего глаза записи красными чернилами и украшая их орнаментом из мелких цветочков). Многочисленных дам своего сердца он помечал к тому же какими-то тайными значками, и я, зная чуть ли не всех попавших в этот список особ, происходящих из почтенных дебреценских семей, уже бабушками, а то и прабабушками, тщетно ломала голову над тем, что таится за криптограммами, что хотел скрыть дед с помощью не поддающихся расшифровке знаков. Среди его пометок есть крестики, есть значок, напоминающий букву «бета», есть наклоненная и перечеркнутая буква «v», есть «р», есть «с» с точкой в середине. Только к двум значкам я нашла объяснение: «i» означает: давно потерял всякий интерес; та же буква с двумя точками — «Auch nicht». Первое время я никак не могла понять, почему так часто меняется его почерк; разгадка пришла, когда я заметила под некоторыми стихами мелкие, почти не поддающиеся прочтению подписи: «Переписано другом моим Гезой Штенцингером; переписано сестрой моей Илоной; сестрой моей Гизеллой; сестрой моей Маргит; другом моим Лайошем Грефом».

Вот имена тех, в кого был влюблен мой дед в молодости:

Маришка Ковач, Роза Брукнер, Илона Балог, Веронка Сабо, Мари Фазекаш, Милли Конти, Ирма Фукс, Илька Гутманн, Пирошка Чанади, Маришка Кальманцхеи, Терка Галл, Наталия Драхота (возле ее имени он приписал позже: «Уже не надо!»), Лаура Гутманн, Янка Задьва, Маришка Нанаши, Илька Мако, Паула Цуккер, Элла Варга, Илонка Чанади, Жофика Лёвенбург, Эржи Орос, Роза Нанаши, Жужика Пирански, Ирен Филоташ (эта дарит ему кольцо, которое он принимает со спокойной душой, а чуть погодя отдает своей сестре Маргит), Эржи Нанаши, Нина Беслер, Линка Фехер, Эржике Надь, Гизелла Ревес, Терез Хубаи, Маришка Надь, Анна Маркуш, Серена Каллаи, Эржике Ридль, Агнеш Ференци, Анна Будхази, Гизелла Сепешши, Меланка Грос, Илона Паллаи, Пирошка Шестина, Эржике Беке, Пирошка Балог, Илька Войнович, Ирма Гёльтль, Ирма Зегенвайс, Маришка Кубини, Йозефа Бруннер, Гизелла Мезеи, Габриелла Люкс, Паула Отте, Роза и Ида Бруннер, Эржике Шоваго, Илона Шестина.

В списке отсутствуют нигде не зафиксированные, но, видимо, тоже немалочисленные знакомства Юниора в Паллаге, Надьхедеше, Вене и Граце.

Роковое бракосочетание Юниора состоялось, когда ему было двадцать два года, и жена его, Эмма Гачари, в списке его страстных любовей была пятьдесят седьмой. Поистине трагическим для обоих стало то обстоятельство, что стихи Кальмана Яблонцаи в тетрадке с твердой обложкой попали в руки ко мне, а не к моей бабушке. Прочти она их своевременно — и не было бы того сумасшедшего лета в Шаррете, не было б таким властным желание молодого тела — его б наверняка удержало в рамках приличия изумление перед тем, что юный поэт столь легко и просто способен зачеркнуть посвящение в опусе, обращенном к одной барышне, и, не меняя ни слова, посвятить его другой, потом третьей, потом четвертой. На улице Кишмештер женщины хорошо знали Кальмана Яблонцаи, знали, что нет человека, менее пригодного на роль мужа, чем он; знала это не только дочь Ансельма II, но даже младшие сестренки Кальмана-Юниора, к которым переходили залоги любви красивых молодых барышень и которые с гордостью переписывали пикантные, легко струящиеся вирши талантливого старшего брата. Из бумаг деда выясняется одна удивительная вещь: у него и самого в отношении себя не было никаких иллюзий. Когда читаешь его стихи, его дневниковые записи, больше всего поражает это обстоятельство: он прекрасно понимал, что не способен на верность, не способен устоять перед любым искушением; более того, сохранившиеся наброски романа показывают: всего лишь за год до женитьбы он все еще характеризует себя как человека, у которого предмет влечения меняется чуть ли не ежедневно и который семь раз в неделю чувствует готовность жениться — и каждый раз на другой женщине. Пока Кёшейсег еще принадлежит семье Яблонцаи, пока Имре-Богохульник еще не прикован к креслу и Сениор еще пользуется уважением в семье Ансельма и в глазах Мари, Юниора есть кому держать в узде: Имре и Кальман-Сениор делают это с успехом. Когда же управление домом берет в свои руки Мария Риккль, она не учитывает одного обстоятельства: вместе с авторитетом отца она разрушила веру Юниора в его силу, непререкаемость его приказаний, его запретов или советов. Сын Кальмана-Сениора смотрит на отца, из главы семьи деградировавшего в принца-консорта, с жалостью и сыновней любовью — но может ли он уважать его и бояться, если несколько раз в день слышит, что отец абсолютно неспособен руководить семьей? Юниор боится только матери, которая, испытав разочарование в браке, вместе с любовью стряхнула с себя и все прочие сантименты с такой решительностью, с какой человек, перенеся тяжелую болезнь, спешит сменить нательное белье. К сожалению, Мария Риккль напрочь лишена психологического чутья (Ленке Яблонцаи еще предстоит дорого заплатить за это), она не понимает, что в корректно сдержанной семье Ансельма сын ее не сможет найти себе подходящий идеал; Юниор любит героев, и если он лишен возможности смотреть снизу вверх на Имре-Богохульника и на потерявшего весь былой блеск Сениора, то, естественно, он вынужден искать себе кумира вне дома. Из новелл Юниора видно, что идеал его — сильный и необузданный мужчина, дикое дитя природы, степной разбойник. Просторы степей всегда с необычайной силой влекли Юниора, он тоскует по ним всю свою жизнь, тоскует по огромному небосводу степи, по ее растительности — боярышнику, терновнику, — по клочьям тумана на ветвях, по орлу, парящему в вышине; и даже жителем Пешта он еще слышит крик раненого зайца, карканье ворона и никак не может привыкнуть к пыли, к летней духоте, к толпе большого города — люди степей представляются ему естественнее и благороднее горожан; недаром те немногие эпизоды в его жизни, когда он чувствует себя счастливым, приходятся на периоды, проведенные не в Дебрецене, а на хуторе, в поместье. Шестнадцатилетним юношей — об этом свидетельствует одна из его новелл — он еще видел настоящих разбойников, узнал их благородство, их угрюмое достоинство: болотный край Зеленого Марци, где разбойники принимали такую страшную, лишенную всякой романтики смерть на глазах преследователей, — край этот в общем тождествен окрестностям Кёшейсега. Пока Сениор, лежа на траве в паллагском поместье, рассказывает детям эпизоды из греческой мифологии, Юниор в это время, кося глазами на девушек-крестьянок, представляет себя благородным грабителем, скачущим на сивом жеребце по милым сердцу холмам и долам Хайдушага, Нирщины, Шаррета в сопровождении других благородных головорезов и, улучив момент, обнимает молодую корчмарку. Юноша-рифмоплет до безумия влюблен в альфёльдский пейзаж, ему жаль и волка, которому угрожает охотник, и охотника, которому угрожает волк; за спиной у обоих он видит общего врага — страшную степную зиму. Но юный поэт влюблен еще и буквально, влюблен постоянно, состояние влюбленности для него так же естественно, как белая кожа и светлые волосы для блондина. Самые ранние из сохранившихся стихов написаны им в шестнадцатилетнем возрасте: из толстой тетради встает, хохоча, во весь рост жизнерадостный мальчишка, который в каждой женщине видит свою единственную, настоящую возлюбленную и потому легко, не задумываясь, клянется в вечной любви и верности пяти девушкам сразу. «Ты мою любовь, о дева, не считай неверной, облик твой не запятнаю черною изменой», — пишет он рядом с огромной монограммой и тут же, для личного пользования, прибавляет: «Когда жареный петух закукарекает, тогда она мне понравится, ха-ха-ха». Пирошку Чанади он на том же листе обнадеживает, что непременно посетит ее, как только будет готово ее зимнее пальто, ибо «как пчела ты: на бутоне долго не сидишь, ранишь сладкими устами и тотчас летишь». И тут же — снова диссонансный постскриптум: «Когда рак на горе свистнет». Он проклинает Розу, Эмму, Маришку и Маргит, так как, ему кажется, не до конца наполняет их сердца; он ежедневно меняет своих избранниц — но не может вынести, если одной из них, пусть позже, понравится кто-то другой и она от него отвернется. В стихах своих он часто сетует на женское непостоянство, и есть у него стихотворение, несколько строк в котором (смысл их в том, что мало радости соблазнить неискушенную, неопытную девушку) производят впечатление, будто само будущее вдруг полыхнуло в них багровой зарницей. Сексуальное воображение его, кажется, не угасает ни на минуту; образ, который рисуют нам его стихи и дневниковые записи, отнюдь не напоминает печального юношу в сиянии бледной луны: этот провинциальный Дон Жуан много смеется, с аппетитом ест и пьет, кружит голову всем подряд и вообще наслаждается жизнью, лишь изредка останавливаемый неожиданной мыслью: а может быть, что-то тут не так? Но мысль эта тут же и улетучивается, ведь просто невозможно удержаться и не продолжать дальше в том же духе — так много кругом друзей, так много в Дебрецене развлечений, пикник следует за пикником, на вечеринках, в школе танцев заводятся все новые знакомства, на посиделках, на именинах всегда с кем-нибудь да встретишься, комедианты зазывают на главную площадь, что ни неделя, церковная община или ремесленный цех организуют танцевальные вечера, то там, то здесь слышно про jour fix, а еще ведь есть и ярмарки, и балаганы, и театр, и концерты, и церковные или семейные праздники, да еще благотворительные общества что-нибудь придумают, на худой конец хоть лотерею, а дебреценское вино так легко пьется, а девушки так прелестны. В жизни его есть момент, когда, околачиваясь перед балаганом на Рыночной улице, он предается думам об очередной своей любви, Розе Нанаши, а в это время в окне напротив появляется девушка, Веронка Сабо, тетка будущего второго мужа Ленке Яблонцаи, Элека Сабо. Будущий отец Ленке и сестра ее будущего свекра улыбаются друг другу поверх балагана, не догадываясь, кому из них и какие испытания готовит судьба в ближайшие годы.

Сениор женился в 1858 году, в возрасте двадцати восьми лет, и рядом со своей нареченной, шестнадцатилетней Мари, он выглядел не таким уж юным. Тревога Ансельма была бы обоснованной, даже если бы он и не знал о пристрастии молодых Яблонцаи к картам и скачкам: образ жизни, который вел Сениор до женитьбы и о характере которого довольно красноречиво свидетельствовал приковавший его к креслу табес, едва ли оставался в Дебрецене тайной, и в мужской компании Ансельм наверняка много слышал о похождениях Сениора. Но вот какая штука: я еще не встретила человека, кто б, увидев у меня на шее медальон с изображением Сениора, не поднес бы миниатюру ближе к глазам и не вздохнул бы: «Вот это мужчина!» Примерно таким, как мой прадед, Сениор, представляла я всегда Рудольфа Сентирмаи у Йокаи. Деятели эпохи реформ были, должно быть, вот так же серьезны и красивы, — красивы серьезной и умной красотой, как этот бывший офицер инженерных войск освободительной армии, заслышав шаги которого (рассказывала третья парка) лошади на конюшне в Кёшейсеге все до единой вскидывали головы и начинали весело ржать. Разве могли тягаться с его обаянием и все сокровища лавки «У турецкого императора», и доводы Ансельма, и поучения, слышанные в сатмарском монастыре, где воспитывалась Мари Риккль, и посулы дальнего путешествия, может быть даже в Италию, и попытки напугать — мол, вот увидишь, пойдешь ты еще с таким мужем по миру. Марию Риккль эта любовь ввергла в такой смерч страсти, перед которым мелкими и незначительными казались любые жизненные трудности, и памятью об этом всепоглощающем чувстве, благодаря женитьбе получившем возможность достичь апогея в телесной любви, стал первый из ее четверых детей, ее гордость, ее радость, ее проклятие, ее рок — родившийся в 1860 году Юниор.

Сохранилось три фотографии Кальмана-Юниора. На одной из них он стоит улыбающийся, в венгерской одежде, в сапогах со шпорами, поставив руку на бедро. На другой, свадебной, он почти так же неотразим, как отец: в клетчатом костюме, со светлыми бакенбардами, по моде тех времен подстриженными клином, с булавкой в широком галстуке, в круглой шляпе с узкими полями и с птичьим пером на тулье. Ему здесь всего двадцать два года, весь его облик дышит силой, красотой и серьезностью; глядя на третью карточку, где ему едва перевалило за сорок, трудно поверить, что это тот самый человек. И если молодой Кальман напоминает своего великолепного отца, то в пожилом всплывают на поверхность черты матери — лицо Марии Риккль было сделано более грубо. На этот последний портрет трудно смотреть без грусти, и даже не потому, что на нем словно написано: прости-прощай, молодость, — на нем написано больше: прости-прощай, былая смелость, былой задор. С фотографии этой смотрит на нас одутловатый, сломленный жизнью, почти расставшийся со всеми надеждами, до срока состарившийся мужчина. Это лицо, эти глаза знают уже, что выхода не будет, не будет и помощи, жизнь близится к концу, ничего не достигнуто из того, что хотелось. У двадцатилетнего Юниора словно на лбу написано: этот юноша, наверное, пишет стихи. Лицо сорокалетнего Юниора — лицо человека, которому и читать-то больше не хочется: ужасная жизнь, ужасная мать и жена с ужасной судьбой поглотили все его душевные силы, и нет такого чуда, которое вновь распрямило бы его сгорбленную спину.

Кальман-Юниор вырос в атмосфере всеобщего обожания, ему досталась и та доля любви, которой он не успел поделиться с братиком, умершим совсем рано, в грудном возрасте; Юниор остался единственным сыном в семье. Хотя дочь Ансельма II имела о мужчинах вполне определенное мнение, однако, как мать, она была все-таки достаточно пристрастной, чтобы любить своего отпрыска сильнее, чем трех парок, вместе взятых. На него она возлагала — особенно после кёшейсегского краха — все свои надежды, и в частности надежду на богатую невестку, которая поможет исправить постыдный баланс, подведенный Марией Риккль после лихого Сениорова хозяйствования. Над Юниором, пока он рос, трудились, кроме школьных преподавателей, учителя танцев и спорта, языков и музыки: пусть, когда вырастет, будет достойной парой кому угодно, хоть герцогине. В реальном училище, правда, успехами он не блистал, но поначалу никого это не тревожило. Что отметки, когда мальчик — душа любой компании, когда без его стихов, экспромтов, шуток не обходится в Дебрецене ни одна сколько-нибудь приличная вечеринка. Весь он излучает то редкое обаяние, которому подвластны не только женские, но и мужские сердца; и к тому же — какая богатая фантазия! Например, по случаю того пикника с катанием на лодках, о котором имеется упоминание и в хозяйственной книге дочери Ансельма («билеты на пикник у озера»), он заранее сочиняет вирши насчет смертельной опасности, перенесенной им вместе с дамой сердца во время бури, и, шевеля веслами над тридцатисантиметровым слоем озерной воды, декламирует их замирающей от сладкого ужаса барышне.

Мария Риккль первое время с восторгом следит за успехами сына, а молодой Яблонцаи — желанный гость повсюду. Конечно, и в доме на улице Кишмештер гости не переводятся: трех парок, хочешь не хочешь, предстоит выдать замуж, так что гостеприимство тут, как ни верти, вещь совершенно неизбежная. Но и выводить дочерей в общество тоже нужно, и Мария Риккль выводит их всюду, где можно надеяться на присутствие молодых людей. От посещения балов, имея в виду будущее парок, нельзя уклониться, даже когда Мария Риккль с дрожью душевной видит, что Юниор не просто прелестный мальчишка, веселый выдумщик, не лишенный поэтического дара (одно стихотворение, написанное им в семнадцатилетнем возрасте, было даже напечатано в журнале «Глупый Ишток»); теперь-то видно, что это отчаянный повеса, отпетый лодырь в учебе, постоянный кандидат во второгодники, плюющий на все науки, какие только существуют на свете, озорной подросток, организатор каких-то подозрительных тайных обществ, любитель ночного бродяжничества и кутежей, называющий себя то графом Гектором, то Муки Дарваши; при более чем скромных результатах в учебе поистине слабое утешение, что нет девушки, которая не рада была бы чести служить Юниору музой. К счастью, ни одна из муз не догадывается, что юный пиит преподносит одно и то же творение сразу трем-четырем дамам, производя в нем лишь минимальные поправки — скажем, в отношении цвета волос или глаз, дабы подогнать стих к данной особе, как портной подгоняет к фигуре заказчика сшитое платье. И пусть Мария Риккль неважный психолог — нужна ли особая проницательность, чтобы понять: Юниор не из тех, кто довольствуется вздохами, барышни нужны ему не для того, чтоб было перед кем выступать в роли трубадура, — он любыми средствами хочет залучить их себе в постель, причем чаще всего прибегает к одному средству — обещанию жениться. В лавку Ансельма слухи сходятся со всего города, и Мари вскоре узнает от матери, что Юниор всем, кто ему нравится, посылает письмецо с предложением руки и сердца. Страшно представить: а вдруг какая-нибудь из счастливиц однажды примет всерьез дурацкую выходку мальчишки; но еще страшнее мысль, что ведь никто, по всей видимости, всерьез Юниора не принимает, не считает внимание внука Ансельма II и наследника рода Яблонцаи подарком судьбы. Конечно, о женитьбе ему рано думать, пусть немного остепенится. Мария Риккль с грехом пополам перетаскивает сына через выпускные экзамены, потом заставляет его отслужить год в волонтерах (излишне и говорить, что год этот влетел ей в копеечку: господа волонтеры, соответственно своему рангу, проводили время в высшей степени весело) и, заполучив его обратно, пристраивает — чтобы отвлечь от пустого времяпрепровождения — к работе, сначала посылая к деду в лавку, где он трудится то в конторе, то за прилавком, потом посылая в Бёсёрмень секретарем при какой-то комиссии с жалованием 4 форинта 50 крайцаров в день. В Бёсёрмени у Юниора случился такой урожай любовных стихов, что автора приходится срочно отзывать домой, пока он еще не пообещал кому-нибудь руку и сердце. Юниора, как он ни противится, опять отправляют в лавку: тут он по крайней мере на глазах. Сейчас ему ох как были бы кстати и советы деда, и твердая рука отца — но Имре-Богохульник только хохочет, покуривает свою трубку да хлопает себя по парализованным коленям, радуясь постигшим купецкую дочь неприятностям, принц-консорт тоже лишь пожимает плечами и улыбается, при любой возможности стараясь остаться ночевать в Паллаге, на хуторе. Раз он больше не хозяин в доме, раз никто его не слушает, то с какой стати ему брать на себя ответственность за сына! Он и сам не был отшельником, и если не в молодости, то когда еще и погулять?! Мария Риккль в панике: сын почти не бывает дома, сын пьет, сын то и дело сбегает из конторы, а если не сбегает, то спускается в лавку и бесплатно раздает барышням полукилограммовые кульки с конфетами — это внук-то Ансельма! Мария Риккль не любит просить советов, но теперь, пересилив себя, идет к матери — которой, конечно, уже все известно; Ансельмовой жене известно даже то, что в бесплатных кульках с конфетами окрестные девицы получают еще и стихи. Мария Бруннер давно уже следит за младшим Яблонцаи, и теперь, считает она, настал момент поставить его на место, ей надоело, что в лавку то и дело приходят письма на имя то графа Гектора, то Муки Дарваши — сиречь Кальмана Яблонцаи, — что Юниора часто нет на месте, когда лавка еще открыта, и что в летнюю пору он болтается под окнами у знакомых барышень, а зимой на льду озера привязывает к конькам молодых дам зверски дорогие букеты оранжерейных цветов. По совету матери Мари призывает сына — после очередной развеселой ночи, проведенной им бог знает где, — и устраивает ему такую экзекуцию, что Гизелла потом несколько дней прикладывает графу Гектору примочки; после такого урока купецкая дочь сообщает Юниору: довольно, веселой жизни конец, в сентябре ехать ему в Австрию и приступать к занятиям в Грацском университете. А выучится, семья решит, чем ему заняться: в торговцы он не годится, это ясно, а вот землеустроители в комитате нужны, и ему, несомненно, найдется поприще, где он сможет применить полученные в Граце знания, а там, когда придет время, она подберет ему жену, богатую и порядочную девушку, которую с радостью примут и Риккли, известные всей стране богатством и влиянием, и Яблонцаи, столь гордые своим знатным родом. Довольно разгула и праздности, тайные общества придется распустить, вздохи и стихоплетство прекратить, и пусть Юниор запомнит, что и материнскому терпению есть предел. Мария Риккль — женщина умная и многое знает про Юниора — многое, но не все; она, например, и понятия не имеет, что в Паллаге, Надьхедеше, Халапе — везде, где у Рикклей имеются поместья, нет такого стога, под которым не лежал бы хоть раз младший Кальман Яблонцаи с очередным предметом своей страсти, никогда не находящей полного удовлетворения; она не понимает, что Юниором, постоянно меняющим свои идеалы, но относящимся к ним совсем не идеально, постоянно испытывающим потребность во вполне реальной, телесной связи, владеет столь неодолимая сила, что даже властная материнская рука не может вырвать сына из-под ее влияния, и что Джекиль, под звуки семейного «Бехштейна» распевающий с сестренками дуэты и трио, не тождествен Хайду, который без раздумий опрокидывает любую особу женского пола, хоть на минуту обратившую на него внимание, и который ради часа наслаждения готов нарушить любую клятву, забыть любое данное слово. Мария Риккль убеждена, что хорошо знает своего сына; но единственный, пожалуй, кто догадывается, каков Кальман на самом деле, — это злорадно хохочущий, сквернословящий дед. Паралитик узнает в нем своего исчезнувшего и теперь вот восставшего из небытия в новом облике сына Белу; но пусть купецкая дочь побесится — не ему одному быть несчастным. Сестры собирают Юниора в дорогу, дебреценские прелестницы льют слезы, но выхода нет, Юниор должен ехать. Вена многим уже помогала остепениться, Грац же — просто классическое место, где человек может стать взрослым и умным. В компанию Юниору дают Армина, сына адвоката Дюлы Лейденфроста, заброшенного судьбой в Дебрецен правнука офицера императорской армии Ксаверия Ференца Лейденфроста, дальнего родственника Рикклей; Армину предуготовано поприще торговца, вот пусть и окончит Торговую академию, пока Юниор осваивает технические науки в университете.

1 сентября 1880 года Юниор покидает Венгрию и мгновенно растрачивает в Вене все свои деньги; ежемесячных поступлений из дому — на питание и квартиру — ему хватает лишь на несколько дней, а остальные дни месяца он живет в кредит, который обеспечен ему в столице Штирии благодаря доброму имени и авторитету Ансельма Риккля. Юниор всегда отличался способностями сочинителя, его письма домой повествуют о грандиозных успехах во всех науках; проверить, насколько это верно, просто некому, в Дебрецене рады обнадеживающим вестям, Юниора никто не навещает. Мария Риккль вновь увидела сына 1 октября 1881 года, когда тот, оставив после себя устрашающую сумму долгов и с треском провалившись на всех экзаменах — это его последняя попытка достичь чего-то на ниве науки, — явился как побитая собака домой. Теперь и Юниору довелось увидеть то лицо, которое отец его узнал в день кёшейсегского краха: на блудного сына устремила взгляд настоящая Медуза Горгона; Мария Риккль наконец понимает, что Кальман не просто не унаследовал ни крохи трезвой мудрости Ансельма и его круга: можно быть уверенным, что он не станет ей помощником, не станет опорой семьи, он всегда будет обузой, всегда помехой; ей же оставаться в одиночестве, болея душой и за двух дочерей на выданье (старшая, Маргит, уже вышла, к счастью, за богатенького Хенрика Херцега — молодого Сиксаи), и за этого двадцатилетнего оболтуса и эротомана, у которого за плечами один законченный, один незаконченный и один начатый университетский курс, и за мужа, который муж лишь по названию, а в основном пропадает в Паллаге или на мелиоративных работах, где угодно, лишь бы не дома, и, наконец, за парализованного, сквернословящего свекра, — оставаться совсем одной среди множества забот, едва прожив на свете тридцать семь лет. Ей-то Юниор может писать стихи хоть целыми томами — для нее это пустой звук. Пусть тогда катится ко всем чертям — вернее, к остальным экспонатам ее домашнего зверинца, к сквернослову деду и распутнику отцу, туда ему и дорога. Что, он опять стихи написал? Мол, Береттё лежит, разнежась, меж кустов и мягких трав, словно дева на постели в белопенных кружевах? Ну что ж, если он не может без этих белопенных кружев, так пускай едет с отцом работать, пускай-ка осушает ту белопенную постель, а не стишки строчит. Юниор готов ехать хоть сейчас, ему уже тошно в доме на улице Кишмештер, где его за человека не считают; раз он их не устраивает, так и не надо, он с радостью уедет с отцом, будет любоваться небом над степью, огненным закатом в Шаррете и радоваться, что снова видит родной Альфёльд, а не дурацкий штирийский пейзаж, где, куда ни глянь, торчит, закрывая горизонт, какая-нибудь гора. Мария Риккль и не подозревает, что она натворила, отпустив Юниора с отцом. Она даже чувствует некоторое облегчение: сын теперь с Сениором, больше ни тебе компании «Свисток», ни общества «Сова», возле отца Юниор, глядишь, чему-нибудь научится, станет на худой конец землеустроителем, начало не ахти какое, но все ж начало, а там женитьба и невестка, которую они ему выберут вместе с Ансельмом, научат его ходить но струнке. И вот пролетка выкатывает из-под высокой арки ворот на улице Кишмештер. Ни колокольного звона, ни фанфар, словно ничего особенного и не происходит. Занимается заря над городом — на вид самая обыкновенная дебреценская заря, как в любое другое утро. Мария Риккль не машет платочком, стоя в воротах: мужа она давным-давно уже не любит, а на сына так зла, что готова его по щекам хлестать, а не махать ему вслед. Закрывая ворота, она и думать не думает, что в эту минуту один из героев «Старомодной истории» двинулся прямо к роковому повороту своей судьбы.

Отрывок из «хроники» Иштвана Гачари

Описание Фюзешдярмата:

«…Лесных угодий вокруг города не имеется, кроме общинного ивняка на островах Кошачьем и Даго. Ближе к городу, по краю лугов, на Буче, помещичьи люди начали сажать дубовый лес, а приживется ли он — покажет время.

Водные угодья Фюзешдярмата: с востока, севера и запада город опоясан рекой Береттё; из нее выходит несколько проток, рукавов и канав: например, Кошачья канава, Куцая протока, рукав Йожи; последний заворачивает к югу, где в конце Большой улицы через него построен каменный мост, и зовется он в сем месте Большой протокой, которая пересекает весь город. Однако Большая протока отделена от реки перемычкой и выглядит как канал или старица. Сплавные и проточные воды: канава Даго, протоки Кошачья, Двойная, Девичья, канавы Подсадовая, Халад, Тропа, Монастырская протока, Козья протока, протоки Антал и Колючая.

Здесь же, у хутора Буча, сливается с Береттё речка Хортобадь; дальше на восток русла Быстрого Кёрёша и Береттё выпускают из себя протоки Чик, Абайд и Петерке; но наполнены они только при высокой воде, а в остальное время являют собой прекрасные покосы. Имея своим истоком Береттё, все они весной разливаются, и высота разлива зависит от силы половодья Береттё. На водах сих нет уже ни единой мельницы, как в старое время, все устранены комитатом в ходе речной регуляции».

На «речную регуляцию» оба Яблонцаи приезжают, собственно говоря, в хорошем настроении. Имя Имре-Богохульника на территории огромного поместья, где он некогда был всесильным управляющим, все еще звучит достаточно весомо, чтобы его сын-инженер, еще не больной, лишь начинающий чувствовать недомогание, и его внук были охотно взяты на работы по упорядочению русла реки; Сениор точно так же рад свободе, рад вырваться из тяжкой атмосферы дома на улице Кишмештер, как и младший Кальман, взятый на роль помощника геодезиста. Обоим сейчас лучше быть подальше от Дебрецена.

Для Сениора, кстати, это последняя попытка найти свое место в жизни: ведь спустя девять лет его уже нет в живых, и после, завершения работ в Шаррете, когда он возвращается в Дебрецен, тело его разрушается со стремительной быстротой. В дальнейшем понятие «речная регуляция» ассоциируется в сознании Марии Риккль с двойным поражением. Ведь Сениор, этот, по ее глубокому убеждению, отпетый тунеядец, мечтатель, мот, человек слабохарактерный, мягкосердечный, тем не менее когда-то любил ее и — хотя оказался ненадежной собственностью, — полностью принадлежал ей. Купецкая дочь с болью расстается с тем, что когда-то было ею приобретено такой дорогой ценой и чем она несколько лет безраздельно и безмятежно владела, Мария Риккль до последних дней жизни твердо верила, что, если б не проклятая «речная регуляция», Сениор не оказался бы рядом со сквернословом Имре — именно там, возле Береттё, подорвал он здоровье и не смог сопротивляться постыдной болезни — и что, не пошли она с отцом этого бездельника, враля и фантазера, младшего Кальмана, то и Юниор бы не связал себя безрассудным браком.

Квартиру землеустроителям отвели в Сегхаломе; Юниор и Сениор живут вместе — и если бы граф Гектор был способен на сей раз удержаться от поисков приключений, вся его жизнь, может быть, повернулась бы по-другому. Однако, едва начав работать рядом с отцом, Юниор уже тоскует в Сегхаломе и спустя несколько дней решает прогуляться в соседний городок, Фюзешдярмат. То, что происходит с ним там, столь же закономерно, как смена дня и ночи: молодой человек, который постоянно в кого-то влюблен, причем каждый раз свято верит, что влюблен в последний раз, и девушка, которая едва ли не с пеленок ждала сказочного принца, прекрасного, повидавшего свет, что явится к ней издалека и станет развлекать ее рассказами об ином, неведомом, совсем не о том, о чем способны были беседовать пуритански воспитанные кавалеры ее круга, этот молодой человек и эта девушка весной 1881 года неминуемо должны были встретиться. Их звезды находились друг от друга по крайней мере так же далеко, как звезды юноши из дома Монтекки и девушки из дома Капулетти. Одним словом, странно, противоестественно было бы, если б они не полюбили друг друга.