Тоже мне новости

Сабуров Евгений

II

 

 

Эклога

Они В одной из загородных клиник мы испытали темный страх, когда над линиями лилий кружился наш спокойный прах. И в одночасье постаревши, оледеневши так внезапно на наших пальцах перепревших мы вдосталь наблюдали пятна. Из нашей памяти исчезло все то, что наблюдало нас, и девичьи тугие чресла подобье ласкового сна. Мы обнаружены, опасны, нас классно гладят после битв вонзая в сердце ежечасно три сотни сладковатых бритв. Он Вдохновленный ярким утром я гляжу на вещи мудро, вещим взором проникая даже в логово трамвая. Тот трамвай стремится жалко под изогнутою палкой вдоль по рельсам напряженным электричеством зажженный. Она Электричество везде ласковое и печальное. Только что тряхнешь плечами и летаешь на звезде. Он Кружился наш спокойный прах в одной из загородных клиник. Вокруг него расцвел малинник и волновался на кустах. Под ветром зеленью пропахшим, под миром радостью наполненным мы опускаемся уставшие и переполнены, наколоты. Она Верней всего сказать: – приколы, ты не воскреснешь, хоть ты тресни. Какое разноцветье песни! Осколок. На фиг! Ты осколок. Он В одной из беспощадных песен я говорил, что ты стара, что мир исполненный добра излишне выспренен и пресен. Она Я отвечала не таясь, что я спокойна, что не начавшаяся связь нас не достойна. И что, добавлю я, ваш долг в одной из загородних клиник — восторг. И вовсе не умолк гул линий лилий.

 

«По ноябрьской злой постели…»

По ноябрьской злой постели ходит ветер из окна. В снегопад оделись ели. Даль подвижная видна. И легла почти случайно на руку беда одной женщины необычайной, одинокой, никакой. Просится сказать «участие», просится сказать «прикинь». Кто-то рвется, кто-то шастает из подвала в магазин и обратно. Ходит ветер, ходит снег и ходит кто-то, за полночь уселся вечер, мы уселись, обормоты. По ноябрьской злой постели мы тоскуем неприлично. То ли пили, то ли пели — этой бабе безразлично.

 

«Сквозь хилые березки и осины…»

Сквозь хилые березки и осины стремясь в воскресный день в Москву, переезжал пригорки и низины, пересекал снег и траву. Оттенки серого менялись постоянно друг с другом, и казалась равномерной не очень четкая из-за тумана их нескончаемая смена. Я думал: одиночество опасно. Конечно, это сладость и подарок, но все-таки свет больно ясен, излишне резок, радостен и ярок. Я думал, обнаруженное чувство привязанности, влажности, касаний — умелый способ избежать лучистых обескураживающих отчаяний.

 

«Без видимых усилий я влюбился…»

Без видимых усилий я влюбился. По трассе странницы-машины продвигались, земля и небо в снегопаде бились, водители водителей пугались. И в этом обложном пространстве, и в этом воздухе створоженном я ехал в праздничном убранстве приподнятый, прямой, встревоженный. Нельзя сказать, что не было за мной того, что называют «грузом лет», нельзя сказать, что медом и вином я представлял заснеженный рассвет, но мне открылась пустота любви, все пазухи, карманы страсти, вся незаполненность и неба и земли, вместилище надежды и участья. Не то, чтоб верил я во что-нибудь такое, чтоб что-то новое я принял или понял, но даже за тревогу стал спокоен и даже снег я обнял. Живейшим утренником в пробках протолкавшись, подобно муравьям в Москву сползаясь, машины чавкали дорожной кашей и друг на друга огрызались.

 

«В последний раз ты выглядела вяло…»

В последний раз ты выглядела вяло, презрительно, твои слова ложились комьями на одеяло, покачивалась голова. Кутаясь в кружево, ты допивала кофе, гасила сигарету и молчала. По телевизору на выручку пехоте двигались танки вал за валом. Я обомлел. Я думал: четверть века с тех пор как ты вот так сидела. Не человек – подобье человека, не тело, а подобье тела сосуществуют с жизнью ежедневной, в которой я, которая во мне. В последний раз ты выглядела нервной, возможно, по моей вине. Живя, не претендуя на бессмертье, хотя уже значительнейший срок, во временах прострелено отверстие — путь не далек. Хоть шерсти клок.

 

«Кто ушел сквозь эти дали…»

Кто ушел сквозь эти дали в небывалые высоты и кому же наплевали в душу наши идиоты, наши теплые друзья, забывая, что болезненно уходить сквозь эти дали — мы же тоже не железные — я и ты и ты да я.

 

«Сидим посасывая пиво…»

Сидим посасывая пиво весной у мутного окошка. Ах! Скоро в воздухе счастливом забьются деловито мошки. Ах! Скоро из земли трава пойдет зеленая по-новому. Гуляют в голове слова кандальником раскованным. Гуляя так, гуляя сяк, идя на поселенье, бутылки зашвырнув в овраг, плеща из луж весенних на брюки мох, на куртку грязь, себе на морду брызги, он руки тяжкие растряс, затекшие от жизни. А мы сидели у окна, следили за кандальником. К нам за город пошла весна дорогой дальнею.

 

«Уже урчат в пруду ляг…»

Уже урчат в пруду лягушки, но не зазеленели ивы, уже в песочнице игрушки, но мир не выглядит счастливым. Избавившись от наважденья, сижу в безделии приятном и соскребаю с вожделеньем налипшие на скатерть пятна. Бездумно подстригать лапчатник, освобождая от семян, разглядывать в дали нечеткой пяток соседушек-полян, читать о временах ушедших, почетно попивая чай, собрать фантазии и сжечь их, а новых больше не встречать, не злиться ни на чьем пороге, стуча в захлопнутую дверь, не рыскать ночью по дороге, как будто ты бездомный зверь, не упиваться правотою и сладкую слезу обид на одиночество простое сменить. И так на все забить, как это Родине пристало в ее сегодняшнем убранстве из газа, нефти и металла на обезлюдевшем пространстве. – Откуда родом ты, свинья? – Я из России. – Где же это? – Там, где народ одна семья и очень быстротечно лето, там, где урчат в пруду лягушки, вот-вот зазеленеют ивы, а внучка вытащит игрушки, но дед не выглядит счастливым.

 

«Уже луна над самым ближним лесом…»

Уже луна над самым ближним лесом приятно оживляет синь небес, уже лягушки с явным интересом толпою покидают тот же лес стремясь к прудам, где скоро станут отцами и мамашами икры и хрюканьем своим доставят ушам и мыслям радости игры. Весна вовсю и даже, что везде, пожалуй, уже меж птиц возможные контакты поставлены на обсужденье, и не мало прольется песен на пустынных трактах. О, соловей-разбойник, соловей! Не наш, не наш тотем, не русский. Произойдет ли завтра смена вех и сиська выскочит из блузки не ясно, все не ясно, но на то она и есть весна. Луна в ночи дебелой девкой, налитой, не зная, что сказать, молчит.

 

«Боже, что она подумала обо мне?…»

Боже, что она подумала обо мне? Как могла она такое подумать обо мне? Я такой чистый, такой невинный, такой никакой. Как могла она подумать не вовнутрь, а вовне, когда стал я перед ней совсем нагой. Я хочу доказать-доказать. Ну, если не доказать, то сказать ей, что в нашей поэзии, ебена мать, мы так значительно веселей и важней, чем каждый шаг, который она совершит, каждый шаг, чем каждый миг, который она проживет, каждый миг, что я к воде подтянул лежак, лег на него и сник. Не думал, не думал, что это так, что это все обернется так, что, как говорится, это все так обернется, потому что я полный мудак и это осознается. Я хочу доказать-доказать, что ни лестница вверх, ни спуск в подвал, ни в конце концов та же ебена мать, ну, никто нас не колыхал больше, чем сегодня ты меня, но предполагаю прорваться в тот мир, что прекрасней день ото дня и в сущности разнообразней.

 

«В очаровательном доме…»

В очаровательном доме скромном, маленьком, но таком удобном двое пожилых людей сидели и говорили, кто о чем помнил, глядя как пальцы пустили ели, кивая друг другу готовно в очаровательном доме, выдвинувшись во двор два пожилых человека, столько прожившие вместе, благословляли белый забор и близлежащую реку и не ожидали никаких известий. Они хотели, чтобы после тюльпанов у них зацвели пионы. Они были немного пьяными, но очень сильно влюбленными. В очаровательном доме мелькала мысль, что жизнь ушла, но она отметалась с порога, хотя в этом доме жила достойнейшая тревога.

 

«Девочка не из самых умных…»

Девочка не из самых умных, но какая-никакая. Моя девочка. Моя слабость, моя сладость. Вокруг тебя целый мир влюбленных плещущихся, квакая, мигая. Какой-никакой – твой драгоценный кладезь. Нет. Мой драгоценный кладезь, колодец, из которого пью я, — девочка не из самых умных, не из самых красивых, гуляющая на стороне, но все равно моя семья, на моих руках носимая, — и обреченно поднял, сказав все это, ради чего жил и не понял — и не помнил — лето. И проиграл-проиграл то, чего так и не принял, то, что ждал и не взял — имя дождя в пустыне.

 

«На маленьком мальчике маленький…»

На маленьком мальчике маленький рог, на маленькой девочке – голубь, и маленький мальчик привольно залег на маленькой девочке голой. Мы стлались как ряска на ближнем пруду. Очистили пруд. Мы устали. Уселись, запели в ту же дуду из нержавеющей стали. Немецкой поэзии странная связь с моей незначительной жизнью не то, чтобы зов, и не то, чтобы казнь. Я ею и призван и признан.

 

«Обязанность повиновения предела не имеет. Ей…»

Обязанность повиновения предела не имеет. Ей положено застопориться страстью, не из разума. Обязанность повиновенья тревожно трепещет заданными трассами. Не умозрение рождает совесть. Грустно глядя на ирисы и слушая лягушек ты подметаешь дом свой. Выше мусор! Пусто. Теперь прилично дом обрушить. Натура вечно движется скачками. Ее душе прерывистой и влажной заказана удача. Вечерами она томится и во всем и в каждом. И только женщины сухие и нагие сосредо — тачиваются в повиновении, чтобы поддерживать разумную гармонию, утаптывая мир, и ждать мгновения, когда зачатием взорвется антиномия. Мы влагой обменяемся друг с другом. Нам положено хватать из воздуха, выдергивать стрелу. Не умирать. И в мире обезвоженном хоть пригоршню воды подать к столу.

 

«Вспоминая закат…»

 

1

Вспоминая закат за забором, за белым забором, три минуты подряд я светился не взглядом, а взором. Архаично-торжественен я восседал над прудом. Трясогузка так женственно двигала длинным хвостом, что я вдосталь настроил замков на ближних холмах, и за белым забором и там, где расцвел мак. Ни одна береза не махала верхушкой, не намечались грозы, а намечался ужин, и в тишине плелась очень активно нить, скручиваясь в связь с миром. Фиктивную.

 

2

Я, впрочем, как и все, мне так кажется, вовсе не помет, не посев. Мне есть в чем каяться. Не лев, не собака, не остролист, не тот же самый мак, и никакой дарвинист не заставит меня думать не так. Вспоминая закат за белым-белым забором, многодумно вперял взгляд в леса и просторы.

 

«Я нюхаю твое белье…»

Я нюхаю твое белье через две тыщи километров и лисье личико твое, и мокрое отверстие. Я нюхаю верховья рек, хрип ясных сосен, непрерываемый ночлег, закрашенную проседь. Сижу и слышу в тишине воркуют годы, мальчишка пляшет на волне, снуют погоды. Кто станет нем, кто станет слеп, каким кто станет? Через столетие нелеп мильон терзаний. А пепел в воздухе застыл, а запах светел, а ветер выл, а ветер ныл два-три столетья.

 

«Несомый с воплями наружу…»

Несомый с воплями наружу взыграл возжаждавши чудачеств. – Чей ум ночами я нарушу, когда присяду посудачить, — сказал покойный, осерчав на всех подручных капитанов, ударив по восьми плечам своими неземными ранами. Талантлив ныне он иным скорей, чем был талантлив здесь. Он даже бабой не пленим хоть по кустам ее развесь. Переваливши через край и свесив патлы на природу, он думал: «Сколько ни играй, людская мерзкая порода, а выплеснешься вот наружу как я от всех своих чудачеств!» И подвывая с тихим ужасом бежали капитаны плача.

 

«Лепестки пиона…»

Лепестки пиона осыпаются на траву. В этом мире зеленом, красном, белом и душой, и телом живу. Ах, как было бы просто, если бы было так. Ивы среднего роста, ирис, люпин, мак. Отгородиться забором и наблюдать в дождь за всяким зеленым вздором набирающим мощь. Пруд переполнен по камни. Град пока еще мелкий не посечет пока мне распускающиеся безделки. И чем еще лечиться, как не одиночеством в травах? Водка, сарделька, горчица и небесная слава.

 

«Не обломать бы сладкий стебель…»

Не обломать бы сладкий стебель — нагое, гнущееся тело, не схавать бы венозных сплетен синих на белом, целуя сотни углублений захваченной теплом страны. – Я мир поставлю на колени! – Я обернусь зверьем лесным! Но ручки ивы так покорны и тянутся сто раз на дню. В прудах игрушечных линкоров устраиваешь беготню.

 

«Нельзя ли…»

Нельзя ли держаться от меня подальше, солнце? Нельзя ли слоняться где-нибудь поодаль, пережидать пока ребенок не проснется? Но вот мы ночь перелистали. Я встал и подал сигнал: ну, выходи, же! Вот женщина. Вот тело женщины. И нужен свет. Мне нужен свет поближе. Жги, солнце, жги! Мне нужно видеть миллионы лет и ощущать их мягкие шаги. Как вяло, как нелогично женщина вертелась. Схватившись за голову: – кем мы стали? — я думал. Лучи прокатывались по полу, по стенам, по потолку. Стлалось, искрилось тело. Я говорил: – Ей-Богу, я не лгу, нельзя ли погодить, нельзя ли?

 

«Похоже, не готов ещё Господь к той…»

Похоже, не готов ещё Господь к той встрече, которая, как знаем, неминуема. Не выплакать, не вымолить отмены свиданья, но и торопить не стоит. Пускай ещё попробует, ну, если же не полюбить, то быть снисходительней. Кто слаб на передок? Смятенья полн убийца тосковал по дому. Мы думали полиция придет, мы думали, что черные рабы на тетку барина по страсти настучали. Нет. Нет. Никто ничто и никому не вякнул. Быть снисходительней! Как это тяжело. Нет. Нет Не тяжело. Не выплакать. И что? Не надо плакать? К тому, кто слаб на передок спеши, Господь, на милое свиданье, попробуй, если не любить, то хоть позлобствовать на встрече снисходительней. Похоже, не готов…