Тоже мне новости

Сабуров Евгений

IV

 

 

«Изнутри желтеет ива…»

Изнутри желтеет ива, издали несется свежий запах осени счастливой, безмятежной, очень нежной. За пределами поселка увлекательная жизнь — то ли там пасется телка, то ли трется пейзажист. Говорят, что дождь пойдет. Даже, кажется, не врут. Так тепло, что весь народ неодет и необут. Вот прихватит! Вот окатит! Все попрыгают в дома. Так же само будет как-нибудь, когда явится сама. Только дома-то не будет. Только некуда бежать, дорогие мои люди, некуда, ебена мать! Будет нежно, безмятежно. Не счастливый, не тоскливый сядешь в поле белоснежном под осыпавшейся ивой. Будет так или иначе, будет скоро ли, не скоро, только будет. Ну, и значит та пора придется впору нам. Тебе и, вообщем, мне. А пока присядем рядом, вкус почувствуем в вине, запахи в дыханьи сада. Поглядим, как сыплет ива острый лист на черный пруд, помолчим, когда вдруг иволги коротко свое споют. Неохота расставаться. Осень длится, осень радость. Любоваться, может статься, многоразовым парадом нам с тобой ещё-ещё. Улыбнувшись от отчаянья, любим жизнь негорячо, безмятежно, беспечально.

 

«Любовь мешает говорить. Любовь мешает…»

Любовь мешает говорить. Любовь мешает несовместимое в одном фужере. Любовь лишает чай запаха. Случайно теряешь все и сам становишься потерян хотя бы для себя. Сам призрачен и всех вдруг посчитаешь призраками и пойдешь неверно, не с той как полагалось масти. Смех у радостных врагов, а у своих – истерика. Тебя начнет носить туда-сюда и колотить о все углы и двери. Ты задохнешся от обиды и стыда потерянный, потерянный, потерянный. Любовь пройдет, как и не начиналась, несовместима с жизнью и искусством. Любовь опять придет. Какая жалость! Как хорошо, когда повсюду пусто.

 

«Жизни сон – это жизни сон…»

Жизни сон – это жизни сон, это не что-нибудь до, и не что-нибудь после. Жизни сон – это он, тот, кто пришел и сидит возле. Нам старикам положено жить во мгле, во мгле перед рассветом. Говорят, что мы на земле уже оставили жизни сон – это жизни сон, не более чем, но взбодрись! Никого за моим плечом, подевалась куда-то жизнь, даже жизнь, но нам, старикам, предстоит еще что-то кому-то сказать: волчья сыть, травяной мешок, волчья сыть, травяной мешок, голубые глаза. Это не что-нибудь до и не что-нибудь после это сегодня сидит возле, мясо грызет и гложет кости и не зовет ни сласти, ни злости.

 

«На шторах листья лавра…»

На шторах листья лавра, вверху зеркал трофеи. Заброшенный музейный замок. По вечерам танцующие феи в сопровождении кряхтящих мамок нисходят с канделябров. Мысль обязуется поруганное слово хоть как-то оправдать воспоминаньем. А в окна видно: лесом глазеющие буржуа идут и снова с пугливым, но и страстным интересом приветствуют беду свиданья. Где мир окончился? За этим ли столом? На той ли ебаной кровати? Музей музеем, но ведь был же домом — делали пакости, снимали платья и напролом всю правду-матку резали знакомым. Плохая кожа. Серый дымный день. Принц пьет и кутаясь в фуфуайку весь извертелся на плетеном стуле, а буржуа вернулись и заснули. Они ведь тоже проскользнули в тень, о чем во сне расскажут без утайки.

 

«Безобидный старик был убит…»

Безобидный старик был убит, к стенам жались жалкие маки, жаждали люди склоки и драки, стекла искрились среди плит. Между плит застревали осколки, в них поблескивало что-то разыскивая солнце блеклое, в чем-то искреннее, Как утверждают, волглое. Мокрое солнце, безобидный старик одно и тоже. Мы спокойно прожить неспособны. Страсть и грех единоутробны. Безусловен предсмертный крик.

 

«На новый год, на новый год…»

На новый год, на новый год поедем в бор, сосновый бор, чтоб кто чем горд и кто кем горд, был тем и бодр, был тем и бодр! Поставим знаки на челе. Кто восклицательный. Кто вопросительный. Чтоб чокнуться и ошалеть и жить пронзительно. И целоваться до усрачки, до полной полности, а после ползать на карачках от ихней подлости, когда они нас ловят, блядь, на оговорках, чтоб только душу обрыдать в маслах прогорклых. На новый год поедем в бор, приличные, железные, а старый год гони на двор, спускай по лестнице.

 

«С негодованием отверг…»

С негодованием отверг любовь и слезы, а ведь не дале, чем в четверг, был пень березовый. Был вобщем просто ничего на женский взгляд — приемлем в смысле половом и в меру гад, а вышло никуда, и вот такое дело — толпится, лыбится народ как обалделый. Как понимать нам этот псих со стороны? Что он открыл? Что он постиг? Удручены советуются меж собой, уходят братья. Их заключает милый Бог в свои объятья.

 

«Кто уехал на работу…»

Кто уехал на работу, огнь, ублюдок, осужденный? По стене стремится вот он чокнутый, непобежденный. А земля перебедует и прилепится к тебе, поторгует, полютует, скатится сама к себе. Скажешь тоже: – Примитивна будет будущая жизнь. Скажешь тоже: – Как противно! От подружки открестись, откажись от глупой славы и от умной откажись, будь красивым, будь кудрявым, будь как будущая жизнь, понимай чего не понял или же не понимай. Внемли боли, внемли вони, по утру пей черный чай.

 

«Мои друзья оторопело вянут…»

Мои друзья оторопело вянут, не понимая, что уже не восемнадцать лет отроду. Лишь кто-то вяло вякнет, что телу – всё, но не впротык кончаться. Я не поспел на похороны лжи. Мои друзья бесчинствовали, жались. На заднем плане хилый пейзажист всё отражал снег залежалый. Запечатлел печаль упругий дед с мешком оттаявших бутылок, забыл засечь и проходя задеть, заехать торопя в затылок. Спасибо и на том – ох! – и на том. Спасибо вам и вам спасибо. Красиво было. Будет и потом — спасибо вам! – красиво.

 

«Великих перемен не то чтоб созерцатель…»

Великих перемен не то чтоб созерцатель Нет. Не так. Участник смерти мира Нет. Не так. Мой опыт тщателен. Я счастлив. Скальпель обезображен зайчиком потира. Дурак. И мы вагончиками катимся по рельсам слегка укутанные неуверенностью дыма, казнимые им, движимые и водимые. Нет дыма – поезд на мосту уселся. Принц, я старался, но невыносимо жить там, где холодно, так холодно и зимы так длительны, ну, хоть убейся, а правят целостность и смелость. Мой опыт счастлив. Тщательнейшим скальпелем я соскребаю грязь веков с потира. Обезображен соучастник мира, и переменчив скачет зайчик-созерцатель. Нет-нет, не стали подлыми холмы, весь мир угодливо простерт пред нами. Под нами и над нами мы, а в глубине души мы сами.

 

«Устроим конкурс – вот дела!…»

Устроим конкурс – вот дела! — Кто в перед, а кто в зад. Она была со мной мила — закрыты двери в сад. Кто в маечке, кто в лифчике, а вот внутри меня то мальчики, то фифочки от мам своих слиняв набросились на бедное нагое существо, в одном исподнем бегают и яблоки жуют. – Какое баловство! – Всего на пять минут!

 

«Кружили кружили…»

Кружили кружили надо же услужили радостные что позвали стали жить в подвале Готентотка-пятитонка лазает в глубь рукавицы чтоб оттуда удивиться мол откуда же ребенку взяться это ж удавиться. И проворачивая круги-круги вызволи стакан из руки слуги чтоб он после поддачи даже звенел иначе. Позови готтентотку и на зов выползет из рукавициных закромов пальцами рукавициными удавится удивясь что ребенок жив и здоров и подваливает поднять здравицу за благополучное приземление и счастье семейное, а третья сторона стояла одна одинокая как стена стонала она.

 

«Ждем не дождемся, жмемся к перилам…»

Ждем не дождемся, жмемся к перилам – Бух! – полетело тело. А как пело! Как говорило! Любило! То есть не то, чтоб любило, но лишимся очень даже забавного бабника и всполошимся: – Что ж тут забавного? Летит – запястье на отлете, упало – в скалах клочья плоти, и сволочь человечьей кожи измазала загашник Божий. А может Богу-то и мил, который стольких-то любил.

 

«Новости – это не новости…»

Новости – это не новости. Новости радостны в старости. – Какие же это новости? — трясешься аж до кости. – Дела! Эта родила? А блядь была. И эта родила? А тоже блядь была. Тоже мне новости! Тоже мне! И что же?