Это было в детстве… Однажды ночью сестра Нина разбудила меня и сказала каким-то странным голосом:

— Слышишь? Папа опять сочиняет музыку про страшное. А вдруг все косматые, все страхи-ужасы из своих сказок выползут, обступят меня кольцом и начнут душить?

Я любила спать и ответила строго:

— Уже давно дверь на цепочку закрыли. Никто не придет. Дай спать.

Нина считала меня «большим авторитетом» с первых дней жизни, но на свою постель не вернулась. Влезла ко мне под одеяло и заснула, чувствуя себя рядом со мной «под защитой».

Сейчас, когда в первый раз в жизни я набралась духу написать о смерти Нины, вспоминаю этот детский разговор без тени улыбки.

«Метерлинковско-леонид-андреевское», которое иногда звучало в папиной музыке и, значит, жило вместе с нами, меня никогда не пугало. Что-то будило фантазию для новых игр-представлений, что-то оставляло равнодушной. «Темные силы» и мрак символов, модные в искусстве того времени, мое сознание не тревожили.

Я была здоровой и жизнерадостной, право иметь собственное мнение рано стало для меня главным, и в папиной музыке борьбу, протест, преодоление, пусть неосознанно, любила больше всего.

Нина была у нас «меченая»: она родилась с двумя красными пятнами на шее. Странные пятна ползли вертикально, напоминая изображение Британских островов на географической карте.

Ниночка была очень нервной, часто плакала ночью в подушку, никогда ни с кем не спорила и старалась быть незаметной.

Внешне мы совсем не были похожи. «Лимончик» — прозвали Нину ребята. Она была бледна, продолговатое личико казалось выточенным из слоновой кости, большие серые глаза, пепельные волосы, угловатые от излишней худобы плечи, руки, ноги, привычка сидеть сжавшись в комочек, подперев голову рукой, — все было иным, чем у обычных детей.

В гимназии и музыкальной школе Нина училась безрадостно, но где-то глубоко в ней были скрыты Жемчужины многих дарований.

Помню, как я с подругами поставила пьеску Клавдии Лукашевич «Победила», как в нашу квартиру набилось человек десять соседей, пришел и друг нашей семьи артист Владимир Афанасьевич Подгорный.

Пока на домашней нашей сцене лицедействовали я и подруги Дина и Маня, наши зрители разговаривали почти так же громко, как мы, шутили. Но вот в белом платье появилась по пьесе только что «похоронившая своих папу и маму» Любочка — Нина, и от одного ее появления стало тише. Она долго смотрела на «дальних родственников» большими, недетскими глазами, потом, как бы пересиливая смущение, заговорила. Стало совсем тихо. «Черствые родственники» сказали страшные слова: «Отправим в приют», и вдруг Нина закрыла лицо руками и заплакала настоящими слезами, заплакала так, что появились слезы у зрителей, а наша дворничиха заревела в голос…

— У вас растет вторая Комиссаржевская, — совершенно серьезно сказал маме Владимир Афанасьевич Подгорный.

Да, в Нине нет-нет и прорывалось удивительное, а потом снова уходило в незаметное.

Больше всех сказок Нина любила «Русалочку» Андерсена. В разные годы она по-разному воспринимала эту сказку, но жила вместе с ее образами много лет.

Лет семи Нина, слушая папину музыку, начала танцевать — импровизировать эту сказку, превращаясь то в принца, то в колдунью, то в саму русалочку, то в птицу. Мы смотрели на нее широко раскрытыми глазами: в движении худенькое Нинино тельце вдруг стало неожиданно гармоничным, нельзя было не смотреть на ее вдохновенное лицо, не удивляться пластической выразительности.

Чем старше становилась Нина, тем больше она любила «Русалочку», рисовала, сочиняла о ней стихи и, наконец, написала «большую пьесу», которую попросила меня поставить. Долго мы вместе готовили этот спектакль, подключая и театр теней и музыку (это было уже после папиной смерти). Нина со своим вдохновенным лицом и верой во все происходящее снова поразила наших немногочисленных зрителей и нас с мамой…

Дарование драматической артистки, пластическая выразительность у Нины, конечно, были…

После гимназии она закончила Институт ритма, где воплощала музыку в движении едва ли не лучше всех выпускниц.

Была у Нины еще одна творческая любовь: слово. Первые Нинины стихи «Про Тартара» возникли от маминого рассказа о временах татарского ига и о том, как татары-завоеватели мучили русских.

Иногда Нина писала целое сочинение, чтобы иметь право несколько раз употребить какое-нибудь очаровавшее ее слово.

Ей было лет десять, когда она написала рассказ «Прюнелевые башмачки». Я сразу поняла, в чем дело.

— Слово понравилось? Да?

— Да, — ответила Нина с восторгом, — ты не знаешь, что оно значит? Я тоже не знаю, но как красиво звучит, правда? «Прюнелевые».

Когда родился мой первый сын Адриан, Нина баюкала его своими песнями:

«Спи, детеныш маленький, Мой цветочек аленький, Сладко и невинно. За окном иголочки Распушили елочки, Свесив тени длинно…»

Любовь к литературе привела ее на филологический факультет Московского университета.

Когда Нина узнала первую любовь, стихи ее стали еще более лирическими. Серафим — так звали того, кого она полюбила, — был лет на десять ее старше, и… нам с мамой касалось, что Нина снова попала в «кольцо косматых», которых боялась с раннего детства.

Серафим был странный человек со странной биографией. Прежде монах, потом офицер, после — артист. У него был красивый голос, сценичная внешность и корявое нутро. В то время, когда его полюбила Нина, он полностью изолировал себя от женщин, углубился в сочинения Платона. Его зеленые глаза напоминали тряское болото. Но Нина, улыбаясь, вспоминала, что страдала и русалочка, любила мутного Серафима и поэтизировала его:

«Вы большой, вы с глазами бездонными, Для меня вы мечта и загадка. Сердце плачет неслышными звонами И украдкой. Тихо-тихо так плачу я в спаленке В час ночной, в тишине беспросветной. Что же делать мне, девочке маленькой, Незаметной?»

Были у нее в этот период и стихи ночного бреда:

«К полосатой зебре в дебри Прилетел свирепый конь - Рыжий мастью, Страшной пастью Изрыгающий огонь. Бил копытом Нервный ритм, И вздымались облака Раскаленного песка… Просыпаюсь. Боль в висках - И тоска — а…»

Нине исполнилось двадцать лет, когда она перешла на второй курс Московского университета. В детстве она была некрасивой и вдруг (в ней все было неожиданно) из «гадкого утенка» превратилась в лебедя. Неожиданно для всех и нее самой ее начали называть «красивой девушкой», не хорошенькой даже — красивой. Фигура, черты ее лица стали правильными, гармоничными, на нее хотелось долго смотреть. Казалось, она вышла из «кольца страхов», стала менее нервной.

Она очень радовалась, что может поехать к морю. У Художественного театра была в Евпатории земля близ маяка. Четыреста квадратных сажен досталось и маме. Нина мечтала быть ближе, к морю и сразу после экзаменов поехала туда вместе с подругой. Подруга осталась в городе у родных, а Ниночка одна отправилась на маяк.

Она чувствовала себя очень счастливой. Яркий день. Солнце, море, мягкий песок под босыми ногами. А там, на маяке, мамин домик и много друзей-артистов, в том числе Серафим, в счастье с которым она продолжала неотступно верить.

Она шла, почти танцуя, улыбаясь солнцу, морю, встречным. Ближе к маяку их становилось меньше и меньше. Вот подошел мужчина, предложил ей поднести чемоданчик. Вероятно, Нина ответила, что чемоданчик легкий, но мужчина сказал, что ему по пути, и некоторое время слушал Нинины рассказы о Москве, ее стихи, а потом толкнул в море и бросился бежать с ее чемоданчиком в руках. Нина выплыла, она плавала хорошо. Тогда страшный человек подумал, что Нина донесет на него, вернулся и задушил ее…

После того как бандит Петр Общих бросил тело Нины Сац на песке у моря, он пошел продавать ее вещи. Он открыл чемоданчик. Там оказалось: смена белья, маленькая подушка, умывальные принадлежности и тетрадь — черная, толстая, наполовину исписанная. Он швырнул тетрадь в сторону от дороги так же просто, как швырнул тело Нины в море.

Несколько дней Нина лежала мертвая, никем не опознанная. Подруга думала, что она на маяке, на маяке считали, что она решила остаться в городе…

Когда зарыли в землю опознанный по платью труп девушки, кто-то передал следователю подобранную у дороги подмоченную солено-горькой водой и высушенную солнцем пожелтевшую тетрадь. Написанные на первых же страницах слова странно вплетались в действительность. Будто сердце билось еще, и звук голоса не замер в груди:

«…С самого детства я пугалась во время переездов. От малейшего шума просыпалась. Я боюсь, что никогда не смогу ездить одна на поезде с ночевкой…

…Я так некрепко сложена и так не уверена, что Я ЕСТЬ, что, обрывая привычную обстановку, — людей и дело, — ночью под шум колес, которые, будто сама жизнь, бегут, мне не за что зацепиться, негде искать опоры и я могу умереть или помешаться.

В крайнем случае пойду к психиатру, ведь лечатся же люди..

Через 10 — 15 дней буду в Евпатории. Страшно мне чего-то…»

Этими словами обрывается дневник, начатый с одной стороны тетради.

С другой стороны тетрадь исписана стихами, которым предпосылается следующий заглавный лист: «Первое и единственное собрание стихотворений Нины Сац, которые сама она нашла возможным записать, а следовательно, и признать их дорогими для себя».

Мы с мамой издали эти дорогие для Нины и нас стихи.

Читатели прежних моих книг спрашивали меня настойчиво: «А где сейчас ваша сестра?» И вот написала…

Ее не стало в двенадцать часов дня. Все ее деньги — пять червонцев — сохранились зашитыми в платье.

Какая жуткая бессмыслица. Даже для бандита. И родимое пятно на шее — все страшно.

С первых лет нашей жизни папа всегда посвящал свои детские вещи «Наташе и Ниночке». Все, что было хорошего и плохого, делили поровну — Наташа и Ниночка.

Это родное «и» исчезло навсегда.