Вспоминаю, как К. С. Станиславский спросил С. М. Михоэлса в санатории «Барвиха», в 1937 году:

— Как вы думаете: с чего начинается полет птицы?

Михоэлс ответил, что птица сначала расправляет крылья.

Станиславский возразил:

— Ничего подобного, птице для полета прежде всего необходимо свободное дыхание, птица набирает воздух в грудную клетку, становится гордой и начинает летать.

Жизель Улановой дала мне эту гордость. Такова сила подлинного искусства! И какое право я имею терять дни, недели, не думая о главном, своем: театр, музыка — детям?

Директор Филармонии Жумин еще по дороге в Алма-Ату в поезде на мой вопрос, бывают ли у них концерты для детей, посмотрел на меня удивленно и ответил:

— Нет, никогда не было.

Уговорю его начать воскресные утренники в Филармонии!

В Алма-Ате мне была предоставлена полная инициатива. Значит — вперед! Подобрать репертуар лучшим из артистов оперы, драмы, балета — мое дело. Концерт будет обращен к школьникам, но исполнительски должен быть очень сильным, чтобы папы, мамы и другие взрослые, которые придут, конечно, на этот концерт, через мастерство занятых в нем артистов по-настоящему ощутили, зауважали детскую радость.

При мысли, что снова, как прежде, выйду на эстраду перед детьми и буду вести этот концерт, — погружаюсь в ту атмосферу, которая робко, но существовала в мыслях моих везде и всегда.

Музыку, не только домбру, которую здесь любят слушать, а музыку классическую дети должны услышать в исполнении сверстника. Найти его надо, этого талантливого чудо-ребенка, в музыкальной школе. Оказывается, это нелегко.

У одного из музыкантов нашего оперного театра есть сын… Направляюсь туда. Мальчику лет пять, он такого же роста, как его скрипка. Еще никогда, конечно, не выступал публично, но он такой серьезный в своем решении стать музыкантом, такой одаренный и собранный — конечно, приглашаю его, бесконечно рада.

Однако первым на афише должен быть назван большой авторитет, кто и для взрослых нечасто выступает. В Алма-Ате сейчас Николай Константинович Черкасов. Этим здесь все гордятся.

Все дети знают и любят кинофильм «Дети капитана Гранта». И вдруг перед ними на сцене, на их собственном концерте, появится живой Паганель. Хорошо! Вот только добиться участия Черкасова, наверное, будет трудно, может быть, и невозможно. Знаменит! Но человек, говорят, хороший, простой, веселый. Жаль, я с ним, кажется, не была знакома. Да и кто я сейчас, чтобы обращаться к Черкасову, который и депутат, и лауреат, и все вообще?

Черкасов огромного роста. Ночью мне снится, как я, глядя на него снизу вверх, говорю с ним, а он и голову-то ко мне не нагибает…

Значит, я трушу? Значит, прежняя смелость, умение убеждать других в правоте мною задуманного уступили место… чему? Ну и откажет, все равно должна уговаривать. Ведь ясно — первый детский концерт Казахстана правильно, здорово и интересно начать с Черкасова, значит — не сметь думать о трудностях, тем более о себе.

Черкасова я видела в первый раз в Ленинградском тюзе в юности, он работал там — еще одно «за». Он играл Дон Кихота, и как играл! Помню, я обняла Брянцева: «За вашего талантливого молодого актера». Потом в концерте я видела изумительный номер «Пат, Паташон и Чарли Чаплин». На фоне эстрадного трафарета и середнячества вдруг — фейерверк выдумки, юмора, мастерства. Зал захлебывался от восторга. Кто бы мог подумать, что этот длиннющий, с руками и ногами, словно сложенными из сухих веток, Пат, какое-то чудо гротеска, — тот же виденный в Тюзе Черкасов! Много позже — Полежаев в фильме «Депутат Балтики». Полежаев — одно из крупнейших созданий советского киноискусства. Сила и принципиальность гения науки в сочетании с почти детской застенчивостью, простотой, сердечностью — как живо, тепло и правдиво раскрыл нам образ Полежаева Черкасов!

Сейчас он снимается в Алма-Ате в фильме Эйзенштейна «Иван Грозный». Живет, верно, в «люксе» лучшей гостиницы. Оказалось, нет: в двухэтажном домике, прозванном остряками «лауреатником». Вспоминаю, как отправилась туда. Он был похож на курятник, этот дом. Низкие потолки, коридорная система, у каждого лауреата по комнате с одним окном. Вход со двора. Там на веревке сохли чьи-то рубашки. Война. Эвакуация. Здесь у каждого своя кровать — и это роскошь.

Только дом пуст: съемки идут днем и ночью. Сейчас я вспоминаю этот «лауреатник» с улыбкой, но тогда созерцала эту обитель, как дворец, — снизу вверх. Вошла в незапертую дверь и застыла. По этому полу, этим половикам ходят Черкасов и Эйзенштейн!

Как это сложно — душа человека. В первые после ареста месяцы я как-то не верила ничему, происшедшему со мной, и, как Ричард II у Шекспира, в мыслях своих оставалась на «пьедестале завоеванного признания». Теперь, в Алма-Ате, мне снова дали право жить, «как все», но пережитое подавило меня так, что я словно ползу, а не иду по коридору двухэтажного домишки. Говорю со сторожихой так опасливо, словно пришла утащить с веревки рубашку.

Впрочем, вижу себя со стороны и, значит, беру руль в руки: надо написать записку Черкасову, а если он не ответит, не переживать и уж, конечно, не обижаться.

«Уважаемый Николай Константинович! Простите за беспокойство. Знаю, вы крайне заняты, но тут у детей еще нет тюза… Задумала первый в Казахстане детский концерт. Филармония согласна. Если бы вы приняли участие — очень помогли бы всему этому делу. Мой телефон… Пусть мне позвонит кто-либо от вас и скажет, надеяться или нет на ваше участие. Может быть, вы меня помните — я раньше тоже работала в театре для детей. С уважением

Наталия Сац».

Я отдала сторожихе листок без конверта и, кажется, без знаков препинания (о них в волнении часто забываю) и медленно пошла на улицу.

Но спала хорошо. Несколько дней назад нас с дочкой перевезли из администраторской Театра оперы в гостиницу «Дом делегатов», дали большую комнату с диваном, креслами, хорошими кроватями, роялем и даже… пальмой. Утро началось необычно. Руся одной рукой теребит меня, пытаясь разбудить, а другой — держит телефонную трубку. Ее серые глаза стали совсем круглыми:

— Может, мне показалось… Тебя зовет к телефону Черкасов…

О посещении «лауреатника» я ей ничего не говорила. Сейчас Руся похожа на человека, только что обнаружившего выигрыш в двести тысяч.

— Я слушаю.

— Простите, пожалуйста, Наталия Ильинична, сейчас очень рано, но я… только что кончил съемку, вернулся домой, получил вашу записку и… не мог… ни минуты… — что-то прервалось, хлюпнуло в трубке, у меня свело подбородок и челюсть.

— Мамочка, ну что такое он говорит, мне же интересно, — вернула меня к реальности дочка, подставив рядом с моим ухом к телефонной трубке свое.

— Простите, Наталия Ильинична, я так нескладно… Вообще-то в концертах… я не люблю, но если нужно — конечно, только договоримся: может быть, вы зайдете сегодня на съемку в киностудию часов в десять вечера?

— Спасибо… Да… Большое вам спасибо. — Появились слова, но и слезы, а Руся гладила меня и повторяла:

— Ой, мамочка, какая ты у меня… Сам Черкасов!

Вечером мы отправились на киностудию вместе с Роксаной. Там шли съемки «Ивана Грозного» и был «выстроен» Успенский собор. Пропуск мне был оставлен. Проникли туда откуда-то сбоку и замерли. Огромные юпитеры ярче, чем полуденное солнце, светили там, где у сверкающего драгоценными камнями алтаря возносил молитвы артист Мгебров — патриарх.

Съемки то и дело прерывал голос «с небес», мощный и нетерпеливый, он звучал через рупор. Подняла голову: на железном стульчике, приделанном к железной лестнице, нет, целому сооружению, двигался Сергей Эйзенштейн и, как бог-отец, с недосягаемой высоты давал свои руководящие указания. Коллективное солнце киноюпитеров то зажигалось, то гасло, пока не объявили перерыв. Росинку удержать около себя было невозможно. Ей хотелось все осмотреть, «самой потрогать». Было уже десять с минутами — то время, что Николай Константинович мне назначил.

Но где он и как сейчас выглядит? Верно, пожилой, лет сорока пяти, солидный, ходит, как плывет: депутат, делегат, лауреат — само собой!

В потухшем Успенском соборе Мгебров снял облачение и положил на алтарь бутерброд с колбасой. Из-за колонны выглянул какой-то юноша в шапке Мономаха, посмотрел в мою сторону, махнул рукой и снова скрылся за колонной. Двое рабочих проносили мимо меня тяжелую гробницу с лепными украшениями.

— Простите, что, Черкасов здесь? — спросила я. Один из рабочих показал в сторону колонны, но оттуда снова выглядывал только парень в парчовой шубе и шапке. Рядом с ним жевал колбасу еще более «разоблачившийся» Мгебров.

Никому до меня не было никакого дела: кто отдыхал, кто готовился к дальнейшей съемке, только юноша делал несколько шагов по направлению ко мне, вроде бы смущался, махал рукой и снова исчезал за колонной.

Я боялась, что перерыв вот-вот кончится, а Черкасова так и не увижу. Он сказал, чтобы ждала его около боковой двери слева. Тут и стою. Идти его искать? Но куда? Смотрю повсюду — никого, на него похожего, поблизости. Как быть?

Съемка должна была уже начаться снова, когда мимо меня прошел оператор Эдуард Тиссэ, за которым помощники несли большие лампы.

— Простите, пожалуйста, вы не видели Николая Константиновича Черкасова?

— Дорогая, — сказал он иронически и с акцентом, — он же против вас. — И показал мне на колонну, из-за которой снова выглядывал юноша.

Ясно. Тут все надо мной насмехаются. Черкасов играет Ивана Грозного — мрачного, худого, старого.

Зазвонил звонок. Мгебров снова стал надевать облачение. Но когда Тиссэ подошел к колонне, царственный юноша, видимо, задал ему вопрос, не видел ли он Наталию Сац. Я этого не слышала, пространства там были большие, но как-то поняла по мимике Тиссэ, который взял юношу за руку и, улыбаясь, повел ко мне. Я, еще мало понимая, двинулась вперед, а Тиссэ закричал:

— Так вы — Наташа Сац? Что же вы молчите? Дайте я вас поцелую. А теперь… не ищите друг друга. Вот он — Черкасов.

Ко мне шел с нетвердо протянутой рукой юноша, что выглядывал из-за колонны, ему было лет девятнадцать… Моя рука не была протянута: «Как он может быть Черкасовым?» Я в молодости видела его только в острохарактерных гримах, а сейчас ему и в жизни… много лет.

Юноша в шапке Мономаха был смущен еще больше, чем я:

— Вы простите, что я к вам не подошел раньше, но думал — переживания, годы… вы совсем другая. В первый раз видел вас лет двадцать назад. Вы были такая знаменитая, столичная, в леопардовой шубе, а сейчас… как девушка — худенькая, молодая… никак не думал…

— А я тоже никак не думала, что вы можете быть таким. Вам больше девятнадцати и не дашь.

— Так и должно быть. Иван IV короновался девятнадцати лет. Эйзенштейн проводит три серии своего фильма по всей жизни Ивана Грозного. Сейчас будем снимать коронацию.

Смущение прошло, на сердце стало даже светлее от все же приятного недоразумения неузнавания ДРУГ друга.

Когда подошла Русенька, мы разговаривали с Николаем Константиновичем дружески-просто. Он очень не любил выступать в концертах, говорил, что для этого надо иметь специальный концертный репертуар, но я убедила его спеть детям песенку «Отважный капитан», которую они полюбили. Ребятам будет так интересно услышать и увидеть киноартиста жилым на сцене.

Мы с Русей остались еще немного посмотреть съемку коронации Ивана IV. Я не знала сценария Эйзенштейна, но даже по двум-трем сценам почувствовала величие его замысла.

Было радостно. Мы оба с Черкасовым 1903 года рождения — он всего на несколько месяцев меня старше, и оба не узнали друг друга из-за «слишком молодого» вида. Он-то под гримом, а я — какая есть. И значит — я еще есть! Вспомнила, как перед отъездом из Москвы зашла за каким-то одолжением к «всесильному» тогда И. В. Нежному. Он исполнил мою просьбу, и я его, конечно, сердечно поблагодарила. А потом он позвонил кому-то в моем присутствии по телефону и сказал: «Помните, была в Москве такая Наталия Сац до 1937 года? Да, была известной. Ну что же — все проходит».

Это «была» о живом человеке свело на нет всю его любезность…

Дружеская деликатность, искренность и тепло Черкасова открыли мне в тот период жизни что-то очень важное во мне самой.

Проснувшись на следующее утро, я в первый раз не огорчилась, что так много гор кругом, сказала себе:

— Ну и пусть будут горы. Очень красивые горы!