Из всех домов творчества и отдыха я больше всего люблю «Рузу» композиторов. Маленькие двух-трехэтажные домики спрятались среди дубов, орешника, елей. Им и надо «отбежать» друг от друга на некоторое расстояние — ведь каждый домик звучит, звучит своей музыкой, и как сладко отдыхать и писать, когда потрескивают дрова в печке, когда из открытых форточек несется запах хвои!
Кто— то стучит в мою дверь. Композитор Марк Мильман -профессор Московской консерватории. Он хочет сыграть мне парную картину новой детской оперы. Ну что ж, с удовольствием. Устраиваемся поуютней около моего рояля — они, неразлучные друзья наши, здесь, в каждой даче, рояли лучших фирм. Мильман — хороший пианист, все пассажи проигрывает точно, а это далеко не всегда встретишь у композитора.
— Вы — гнесинец? — спрашиваю с хитринкой.
— А что, очень стараюсь? — смеется он и добавляет: — Угадали, гнесинец. Так ведь и Арам Хачатурян и Тихон Хренников — много нас, гнесинцев. Кстати, Елена Фабиановна сама сейчас здесь отдыхает, может, зайдем к ней завтра вместе?
Елена Фабиановна Гнесина!
Как много лет я ее не видела! И какое трепетное уважение вызывает у меня ее имя, ее жизнь-подвиг. Сколько сделала она для сближения детей и взрослых с музыкой, скольким прежде робким и безвестным, а теперь знаменитым открыла дверь в царство музыки.
— Сколько Елене Фабиановне лет?
— Девяносто два.
— Де-вя-носто два? Зайдем, конечно. Принесем цветов, посидим, почтительно помолчим…
— Почему помолчим? Ей есть что порассказать!
— Вы что, смеетесь? Девяносто два! Некоторые и в пятьдесят — чуть что, хватаются за голову: «Ах, склероз, ах, все забыла».
— Бывает и так. Но Елена Фабиановна — удивительный человек.
Наутро отправляемся по соседству, в Малеевку. В Доме творчества писателей оранжерея лучше, чем у композиторов. С букетом свежесрезанных роз, волнуясь, подходим к коттеджу, где живет Гнесина. Он голубой, как ясное небо, с большой застекленной террасой. Близ нее огромный дуб, как сказочный страж. Мильман почтительно стучит в балконную дверь.
— Можно?
Как ни странно, Елена Фабиановна сразу узнает его голос.
— Марк, ты?
— Я, Елена Фабиановна.
— Заходи, дорогой. Года три тебя не видела. Не мог собраться? А ведь обещал… Ну, садись.
Марк Владимирович извиняется и, верно, чтобы перевести разговор на другую тему, называет мою фамилию. Елена Фабиановна здоровается со мной высокомерно, смотрит пристально. Зато, когда переводит глаза на Мильмана, становится ласковой:
— Много вас, учеников, прошло через мои руки и всех люблю, как родных, за всех переживаю. Ты в прошлом году в звании профессора утвержден? Горжусь. Поздравляю.
Мильман встает с места робко, как приготовишка, подходит к ней, почтительно целует руку. А мне смешно. Как это он внезапно «помолодел» — словно снова стал семилетним и в коротеньких штанишках приближается к знаменитой учительнице, чтобы с замиранием сердца сыграть ей первые этюды Черни и мажорные гаммы…
Первые уроки музыки! Они никогда не изгладятся из памяти у тех, для кого музыка навсегда стала в жизни главной.
Вдруг Елена Фабиановна выпрямляет спину, вскидывает голову с величественно взбитыми седыми волосами и, повернувшись ко мне, говорит строго:
— А на вас, Наташа Сац, я сержусь с 1920 года.
Теперь я чувствую себя приготовишкой, но… ничего не понимаю. Кто может помнить, что было… сорок пять лет тому назад?! Но Елена Фабиановна продолжает обращаться именно ко мне, спрашивает строго и настойчиво:
— Куда это вы увезли Луначарского 15 февраля 1920 года?
Нет, она совсем не шутит. Но как я могу в 1964 году припомнить, что было в какой-то день 1920-го?
Елена Фабиановна поворачивается к Мильману и запальчиво говорит, обращаясь к нему:
— Представляешь себе, Марк? Первые годы революции. Музыкальный отдел Наркомпроса должен объединить ведущих музыкантов Москвы, а что может быть хорошего, если во главе стоит Артур Лурье?
— Его за глаза Халтур Дубье звали, — старается разрядить напряженность Мильман, но Елена Фабиановна, хоть и полуулыбается, продолжает так же
горячо:
— Настоящий Халтур Дубье. Один козырь: к нему Игорь Федорович Стравинский неплохо относился — вот и все заслуги. Ну, не перебивай, слушай! Меня просят устроить концерт отдыха для объединения ведущих музыкантов Москвы. Праздничный вечер. Я сама оркеструю «Детскую симфонию» Гайдна, сама достаю и приношу для нее все музыкальные игрушки, что тогда можно было достать. Решили: разыграем шараду «Симфония». Первый слог «сим» — это из Ветхого завета — ясно, Сим — Хам — Иафет; эти роли удачно разошлись среди трех моих учеников по фортепиано. Только каждый хотел играть Хама — яркий характер, а Сим — кто его знает, какой он был? Все же получилось. Быстро отрепетировали. «Фон» — тоже нетрудно. Сняли чехол с рояля, двое держат, молодая арфистка на этом фоне восточный танец выделывала. Потом надо разыграть «ия». Крикнула: «Кто в буфет?» Много голосов: «Я», «И я»… Смеялись. Это все изображала молодежь, а «гвоздем» программы было целое — симфония! Симфония Гайдна должна была звучать в моей оркестровке. Тут молодежью не обойдешься. Нужны «тузы». Зову на репетицию друзей — «маститых». Композитор А. Т. Гречанинов получает дудочку «перепел» и… наотрез отказывается: «Вышел из этого возраста». Ну, знаменитая пианистка Елена Бекман-Щербина игрушку «кукушка» взяла совершенно безропотно, хотя и не очень охотно.
На мое счастье входит Шаляпин.
— Федя! Ты будешь участвовать в моем оркестре?
— С удовольствием, Елена Фабиановна, только не знаю, справлюсь ли…
— А ты смотри на меня — я сама буду дирижировать и все тебе покажу.
Шаляпин из двух листов туго скатанных газет сделал мне огромный дирижерский жезл. Потом попросил себе самый легкий инструмент. Дала ему тогда игрушечный треугольник и палочку.
Как только сел в оркестре Шаляпин, все «маститые» захотели в моем оркестре участвовать. Борис Красин получил рожок, Марк Мейчик — «соловья», а Сергей Кусевицкий — трещотку. Кусевицкий тогда был в зените дирижерской славы, а у меня, конечно, озорничал: изображал человека, с трудом дорвавшегося до места в оркестре; он, дескать, так счастлив, что в руки к нему попал наконец музыкальный инструмент, что трещит своей трещоткой без передыху. Он и на «пиано» и в паузах трещал, смотрел с восторгом на свою трещотку, улыбался до ушей, и публика тоже.
Но из всех музыкантов лучше всех был, конечно, Федя Шаляпин. У него была физиономия человека, впервые слышавшего музыку. Он старался ударять так, чтоб не звенело, краснел, не спускал с меня глаз, но когда я ему показывала вступление, начинал волноваться, каждый раз опаздывал, а когда я показывала паузу, вдруг ударял лишний раз и, видя, что опять напутал, закрывал лицо треугольником, сжимался, словно хотел провалиться сквозь землю. Он и тут, как всегда, создал неповторимый образ.
Как все смеялись! Успех был неописуемый. Кусевицкий даже приревновал меня к дирижерской славе:
— Конечно, оркестр Гнесиной лучше моего, у меня ведь нет таких музыкантов, как Шаляпин.
А Федя очень серьезно пожал мне руку и сказал:
— Спасибо, наш Никиш.
Да, это был удивительный вечер. На улицах было темно: гражданская война. И хотя многие боялись ночью идти домой и сидели до шести утра, смех не умолкал.
Елена Фабиановна прервала свои воспоминания и, повернувшись ко мне, заговорила совсем по-другому — тоном генерального прокурора.
— Но кто мог эту талантливую симфонию оценить больше всех? Кто? Конечно, дорогой Анатолий Васильевич Луначарский. Он мне слово дал после заседания в Наркомпросе к нам приехать, но… нет его! Такие люди, как Федя, Сережа, да и мы все, — его ждем, а его нет. Спрашиваю, где он? И слышу: его в Наркомпросе целый день дожидалась Наташа Сац и потом куда-то увезла.
Как вы могли так нехорошо поступить и куда вы его в тот день увезли? — не спросила, а допрашивала меня Елена Фабиановна со всей строгостью.
— Милая Елена Фабиановна! В этот день решался вопрос, быть или не быть Московскому театру для детей. Анатолий Васильевич сам назначил на этот вечер, еще заранее, просмотр спектакля «Жемчужина Адальмины», срепетированного нами в комнате. Важнее этого для меня в тот момент ничего не могло быть. Ну я и уговорила его отказаться от вашей гениальной вечеринки во имя самого важного, по моим убеждениям, дела.
Елена Фабиановна посмотрела на меня более мирно и ничего не сказала, А я унесла домой тепло воспоминаний об этих молодых годах Октября, когда все, да, все без исключения работники советского искусства были влюблены в своего наркома и «похищали» его по мере сил друг у друга. Он так помогал всем нам создавать новое, сберегать ценное. И не только потому, что от него многое зависело, а потому, что был он для всех нас непререкаемым авторитетом в вопросах искусства. Он умел увлекаться творчеством многих, давать цветение новому в советском искусстве, вдыхать веру в его перспективы.
После встречи с Еленой Фабиановной в Доме творчества композиторов прошло месяца два. Однажды раздался телефонный звонок:
— Говорит Елена Фабиановна. Наташа, я вас простила. Буду рада, если заедете ко мне.
— Обязательно.
Здание Института Гнесиных на улице Воровского построено недавно. Оно грандиозно. Сколько музыкальных храмов помогли воздвигнуть энергия, ум и сердце этой замечательнейшей женщины!
Чудесная, своеобразная жизнь в Музыкальном институте Гнесиных. Все здание звучит!
Мне приходится дважды повторить просьбу указать, как пройти в квартиру Елены Фабиановны. Миную звуки духового оркестра, потом музыку народных инструментов, смех и шутки толпящихся в раздевалке. Белоголовый сторож показывает мне путь куда-то наверх, откуда уже четвертый раз несется: «Куда, куда, куда вы удалились…»
Елена Фабиановна живет в этом же здании. Еще надо преодолеть две внутренние лестницы, чтобы попасть туда, и это нелегко. Музыкальный энтузиазм охватил всех в этом доме: на первых ступенях лестницы, ведущей в квартиру Елены Фабиановны, примостились девушки с домбрами; двумя ступенями выше упорно повторяет один и тот же пассаж парень с контрабасом; еще выше «вполголоса» играет на своем фаготе светловолосый юноша в майке. «Пробиться» к входной двери нелегко. Контрабасист застенчиво улыбается и оттаскивает свой агрегат на ступеньку выше, почти сталкиваясь лицом к лицу с фаготистом.
Звоню, раздеваюсь в прихожей. Вхожу в просторную комнату-музей с двумя чудесными роялями. На стенах — портреты с собственноручными надписями Рахманинова, Собинова, Бузони… Около большого письменного стола в серебристо-сером бархатном жакете в цвет взбитых серебряных волос сидит прямая, мудрая Елена Фабиановна. В руках у нее телефонная трубка:
— Вы, конечно, правы. Я вас понимаю. Но он кончил с отличием, преподает в нашем филиале в Башкирии. Неужели вы, товарищ генерал, лишите Уфу музыкальной культуры? Что?… Очень… Это точно?… Большое спасибо.
Она кладет трубку и улыбается, как Суворов, выигравший трудное сражение. Ясно — генерал по ту сторону телефонной трубки отступил. Чьи-то шаги в передней.
— Лена, ты? — Слух у Елены Фабиановны изумителен. — Не стесняйся, заходи. Кого выбрали в местком?
Лена сообщила и убежала. Все в порядке. Елену Фабиановну интересуют все подробности организуемого нами Детского музыкального театра, который вот-вот откроется. И в труппе и в оркестре «гнесинцев» у нас полно. Она просит обратить внимание на скрипачку Любочку, начинает рассказывать ее биографию, но… как-то боком входит иностранный журналист. Елена Фабиановна чуть заметно меняет позу и выражение лица. Странно! Она сейчас очень похожа на бельгийскую королеву, портрет которой с дарственной надписью висит за ее спиной. Чопорный журналист ей явно не нравится. Она отвечает кратко, сухо. Журналист торопится освободить ее от своего присутствия.
— Будьте любезны, последний вопрос. Я слышал, что у вас плохо с ногами, вы, простите, сейчас, кажется, больше не работаете?
Уничтожающий взгляд и спокойный ответ:
— А я, милый, не балетная. Всю жизнь не ногами, а головой работала.
Журналист краснеет, встает и, зацепившись за ковер, чуть не оказывается лежащим на полу. Ушел. Принесли почту. Телеграмма и восемь писем. Одно, видимо, порадовало Елену Фабиановну:
— Он хороший, Слава. Не забывает.
Узкий лиловый конверт протягивает мне. Святослав Рихтер. Гастролирует в Париже, Просит Елену Фабиановну больше следить за своим здоровьем. Шлет самые нежные сердечные пожелания.
Сверху несется ноктюрн из квартета Бородина, в левом углу кто-то твердо решил овладеть чарами Кармен: «Любовь — пташка, но не ручная, и приручить ее нельзя…» Нечисто, еще раз: «…и приручить ее нельзя…» Опять неточно: «…приручить ее нельзя…»
По— видимому, действительно никак нельзя. Осмелел контрабасист у входных дверей, звуками «форте» решил бороться за свои права духовой ансамбль.
Смотрю на Елену Фабиановну сочувственно. Вас, верно, раздражают все эти звуки?
— Раз-дра-жа-ют? — Она смотрит на меня, как львица на кролика. — Как же могут звуки меня раздражать? Раньше было слышно, что во всем здании делается. Считаю звуконепроницаемость полным абсурдом. Быть все время с ними, с их музыкальным становлением — разве в этом не самое большое счастье жизни?
Ей — девяносто два. А у многих ли двадцатидевятилетних есть такая ясная цель жизни, такая страстная любовь к своему делу?!