Осенью 1941 года в Москве начались бомбежки. Первые немецкие самолеты прорвались через противовоздушный заслон наших зенитных батарей где-то в середине октября, но, как грозе предшествует особая предгрозовая напряженность, так и сентябрьская Москва была насторо­женно притихшей в ожидании неотвратимого.

В Москву я вернулась уже в конце августа, к началу учебного года, но занятия в школах были отменены, и можно было сколько угодно бро­дить по улицам, вглядываясь в затемненные, с бумажными крестами окна —  считалось, что это предохраняет стекла от действия взрывной волны, —  пытаясь понять, есть ли за ними жизнь.

Шла эвакуация. Груженные скарбом грузовики, чемоданы, сумки, узлы в руках прохожих, пустынные улицы и переполненные вокзалы, — все говорило о том, что москвичи покидают свой город. Наша квартира тоже опустела. Уехали один за другим соседи, эвакуировалась в Караганду Луиза, остались только мы с бабушкой. Если не считать Лорки, Васьки и Джека.

***

Мое раннее детство. Я вновь и вновь обращаюсь к нему и всегда с нежностью. Оно не было омрачено, как это нередко бывает, всевозмож­ными запретами. Меня и брата окружали умные взрослые, которые стремились не сужать, а всячески расширять наш детский мир радостью об­щения с интересными людьми,—например, нас не прогоняли при прихо­де гостей, с домашних репетиций — с книгами, театром и с самым разно­образным зверьем. Черепахи, хомячки, ужи и ежи постоянно обитали в нашей квартире. Но особая роль принадлежала, конечно, собакам и Лорке.

***

Лорка появился в моей жизни в день, когда мне исполнилось ровно 5 лет. В те счастливые безоблачные дни, ДО ТОГО, что случилось по­том, каждое лето я проводила на папкиной даче в Серебряном бору, где все время жила в предощущении, что завтрашний день будет еще луч­ше и радостней, чем сегодня, хотя и сегодняшний дивно хорош. И, ко­нечно, чудеснейшим из чудесных должен, просто обязан быть день мое­го рождения.

Когда он настал, я проснулась рано-рано, раньше всех. По желтой сосновой стене плясали тени — это ветер играл с ветками сирени, рос­шей под окном. Одна из ее мохнатых, в цвету, ветвей вторглась в комна­ту, и на подушке, среди осыпавшихся сиреневых цветов — кровать сто­яла возле самого окна — был один с пятью лепестками. Все знают, что это к счастью, тем более в день рождения. Как и положено, я сжевала цветок и огляделась — в такой день предсказания должны сбываться немедленно. Но хотя заглянула во все углы и даже под кровать, нигде ничего не было.

Тогда я отправилась в столовую. И тут сразу увидела ЭТО. Оно стояло на столе и было накрыто большим черным платком. Я тотчас сдернула его — и... Передо мной в большой стальной клетке сидел настоящий живой попугай. Он был большой и зеленый, он посмотрел на меня круглым красным глазом, чуть склонил голову набок и сказал: Др...рл...л. При этом черный изогнутый клюв его раскрылся, а во рту задрожал блестящий черный язычок.

— А! Вы уже познакомились?! — улыбающийся папка стоял в дверях.  — Здравствуй, Лорка, — обратился он к птице, и попугай опять произнес «Дррлл» очень приветливо.

— Головку, — приказал папка и просунул в клетку палец.

Попугай тотчас подошел, нагнул голову и стал подставлять то одну, то другую щеки, чтоб его гладили. Он запрокидывал голову назад, при­крывал от удовольствия глаза, он всем своим видом выражал покор­ность и блаженство.

Как только папа вышел, я тотчас сунула палец в клетку. В ту же секунду попугай метнулся, — и... От боли потемнело в глазах, палец был прокушен чуть не до кости. Я уже открыла было рот, чтобы задать рева, как заметила красный попугаин глаз, в нем было торжество. Птица на­гло издевалась надо мной, и это была моя птица, которую лично мне подарили на день рождения, которая обязана была мне повиноваться. Ну, нет! Я сунула в клетку другой палец — и в него тотчас вонзился черный блестящий клюв. Теперь уже два пальца были в крови, а попугай как ни в чем не бывало расхаживал по жердочке, высоко поднимая голе­настые ноги и злорадно выкрикивал свое ДРРЛЛ.

Слезы разъедали глаза, в носу хлюпало, но я просто не могла отсту­пить и, закусив губу, чтобы не зареветь в голос, снова сунула в клетку палец. Однако и в третий, и в четвертый раз повторилось то же самое: попугай не желал меня признавать. На правой руке нетронутым оста­вался один мизинец, но он был такой маленький, что я решила «начать» другую руку. При этом, однако, заметила, что, пока я над этим раздумы­вала, попугай не расхаживает победоносно из угла в угол, а тоже словно размышляет. Тем не менее указательный палец левой руки также оказал­ся в его клюве. Но вместо того, чтобы прокусить, он просто держал его, явно раздираемый сомнениями. Как можно спокойней «папиным» голо­сом я сказала:

— Лорка, головку!

Попугай выпустил палец, отошел в угол клетки и задумчиво произ­нес свое дррллл. Когда в комнату вошла Луиза Федоровна, победа была полной, и на ее суматошные возгласы по поводу «нанесенных этой ужас­ной птицей ребенку увечий», я с достоинством возразила: ничего особен­ного, просто мы знакомились.

В мое детство Лорка вошел не забавой — личностью. Как объяснил отец, кличку свою он получил «по породе» — принадлежал к разновид­ности австралийских попугаев лорри. Но сколько я ни рассматривала в зоопарке этих и других попугаев, никогда не могла обнаружить Лоркиного двойника. Он был крупнее зоосадовских и ярче по расцветке: весь ярко-зеленый, но щеки желто-оранжевые, а в хвосте перья самые разные: красные, синие, желтые, изумрудно-зеленые.

Если характеризовать Лорку как человека, то главное в нем было чувство собственного достоинства. Он бывал капризен, несносен, сварлив и, наоборот, ласков, кроток, нежен, но он никогда не заискивал и не подлизывался, как иные кошки или собаки. Войдя в семью, он тут же определил к каждому из нас свое отношение, которого и придерживался неизменно. К отцу питал нежную симпатию, бабушку уважал, а бонну Луизу, напротив, презирал, Адриана терпел, а к маме относился с возвышенным восхищением. Услышав ее голос, он вытягивал шею и напряженно ждал появления. Чем красивее было на ней платье (особенно ему нравилось красное, блестящее, концертное), тем восторженней он ее приветствовал, превращая это приветствие в своеобразный ритуал: он на­клонял голову в одну, потом в другую сторону, разглядывал ее со всех сторон, «цокал» и, наконец, произносил неизменное свое дррллл, полное восторга. Когда же мама говорила:

—  Здравствуй, птицын, здравствуй, милый, — она тоже его любила и никогда не забывала поздороваться, Лорка гордо вскидывал голову, раз-другой прохаживался по жердочке, особенно высоко поднимая ноги, «шикарно» разворачивался и приседал в галантном поклоне, вновь из­давая свое дрлканье.

Но совсем по-особому относился Лорка ко мне, раз и навсегда при­знав своей Хозяйкой и Повелительницей. И чем дольше он у нас жил, тем чаще в его повадках и отношениях с нами проглядывало что-то почти человеческое. Мне не составило труда выучить его таким «штукам», как подавать правую и левую лапки, — не путая никогда! — галантно кланяться, даже пританцовывать с приспущенными крыльями и «лихи­ми» разворотами. Правда, как ни билась, никак не могла научить его говорить. Часами иногда простаивала перед клеткой, повторяя:

—  Здравствуй, Лорка, здра-вствуй, здра-вствуй... — но в ответ все­гда слышала только всегдашнее дрлл.

Нет! Лорка не хотел учиться человеческому языку. Его собственный был так выразителен, так богат оттенками: презрение, насмешку, не­жность, — все выражало его дррллл.

Как-то Адриан назвал Лорку интеллигентом, пояснив, что в перево­де с латинского слово это обозначает понимающий. И в самом деле иног­да казалось, что Лорка понимает абсолютно все.

***

 —  Наш Колюша — это то, что называется, обаятельный человек, — говорил об отце буквально влюбленный в него брат Адька, а ведь ему он приходился лишь отчимом...

Когда голубой линкольн отца въезжал в ворота нашего дома в Кар­маницком переулке, все ребячье население с воплем «Дядя Коля при­ехал», не дожидаясь приглашения, набивалось в машину, и каждый получал возможность не только прокатиться, но и подудеть. Финансист по должности — он был председателем Торгбанка СССР, но артист по на­туре, отец был неистощимым выдумщиком. Несколько его рассказов было опубликовано в «Огоньке», а по моему спецзаказу, «чтоб было и груст­но, и смешно, и чтоб все кончалось хорошо» он сочинял очаровательные истории, которые потом пересказывались во дворе и классе. Меня он совершенно обожал. Не признавая взрослого имени Роксана и укоро­ченного Ксана (он хотел, чтобы я именовалась Светланой, но мама на­стояла на своем), он называл меня чаще всего «мой Ксаненок» и готов был исполнить любое, самое абсурдное желание...

* * *

Где он теперь? Почему нет рядом сейчас, когда так трудно, папки, доброго, неунывающего, бесконечно любящего?! Я видела, что бабуш­ке неприятны мои расспросы и что, объясняя отсутствие отца длительной командировкой, она неискренна, но никакого другого ответа не получа­ла. И все-таки однажды, когда я проявила особую настойчивость, у нее в сердцах вырвалось: «Откуда мне знать? Может, в командировке, а, может, живет себе преспокойно на своей даче?..»

Тогда я поняла, что должна узнать все сама и в ближайший выход­ной, посадив в корзинку Лорку, отправилась с ним в Серебряный бор на папину дачу.

От автобусной остановки до нужной просеки было довольно далеко и, чем ближе я к ней подходила, тем ярче представляла себе то до мело­чей привычное, что сейчас предстанет передо мной: заросшие травой цветочные клумбы, куст черники возле калитки, между сосной и березой старый гамак с дырой посередине, которую нужно особым образом затыкать подушкой (у новых знакомых подушка обычно проваливалась и их со смехом тренировали). Представляя все это, снова всем существо ощутила, как соскучилась по этому, такому дорогому миру, который принадлежал мне с рождения и не должен, не мог быть разрушен...

Всякая дорога имеет конец. Вот уже передо мной знакомая просека, забор, калитка, наконец дача № 26 — внизу под номером фамилия владельца: Попов Николай Васильевич. Да, все, как всегда! Песчаная дорожка от калитки ведет к дому, под окном куст сирени, невдалеке старая рябина, на которую обычно сажали «подышать свежим воздухом» Лорку. Он уже высовывается из корзины и тянется к «своей» ветке. Я помогла ему вскарабкаться и на душе стало совсем легко.

И тут я увидела гамак. Он висел на прежнем месте, но это был ДРУ­ГОЙ ГАМАК — новый, самодовольный, прочный. И сразу улетучилась безмятежность, внутри стало холодно, словно проглотила вдруг ледя­ную сосульку. Но ноги продолжали шагать к дому, а оттуда мне на­встречу выходил папка.. Я увидела его сразу, как только появился в глубине темного коридора, а он меня — он был близорук и без пенсне — лишь когда уже вышел на террасу. Но увидев, не бросился или хотя бы шагнул навстречу, а напротив, отшатнулся и быстро огляделся по сто­ронам. «Боится, что меня здесь увидят» — поняла я — глаза наши встре­тились, и он догадался, о чем я подумала. И сразу бросился и обнял. Он целовал, гладил с нежностью волосы, но глазами избегал встречаться и говорил торопливо, совсем иначе, чем прежде: расспрашивал про отмет­ки, здоровье бабушки, а ответов не слушал, забрасывал шелухой новых ненужных слов.

—  Здравствуй, Ксана. Ведь ты Ксана?

Та, которая сперва со мной поздоровалась, а у ж потом решила уточ­нить имя, возникла рядом неожиданно. Это была рыжеволосая женщина с мясистым в крупных веснушках лицом. Очевидно, она тоже вышла из дома, так как была в халате.

—   Знакомься, моя жена, — суетливо представил ее отец, — Берта Яковлевна, известный критик... — Отец заговорил еще торопливей:

—   Мы ведь развелись с мамой... твоей (он добавил это «твоей», явно отрезая ее от себя)... Это произошло еще до... до этого (видимо, он избе­гал слова арест), просто не говорили, чтобы не волновать тебя и Адриа­на, хотя Адриан ведь не мой сын, по существу мы чужие...

То, что Адька не его сын, а от первого неудачного и недолговечного маминого брака ни для кого не было тайной, но чужие?! Он словно хлес­тнул меня этим словом, и сам это почувствовал и рыжая жена тоже.

—   Какой чудесный попугай! — воскликнула она, очевидно, чтобы переменить тему и протянула к Лорке руку. Но тотчас отдернула! И закричала, с ужасом взирая на располосованный чуть не до кости палец. Растерявшийся, еще более суетливый отец сунул ей разом покраснев­ший платок и кинулся к Лорке.

—   Что ты? Что с тобой, Лорка? Лорочка, успокойся... Головку... — Но вместо того, чтобы склонить голову и прижаться к любимой руке, весь какой-то взъерошенный Лорка грозно шипел, не разрешая отцу приблизиться, — нет! он не прощал предательства.

Несмотря на уговоры, я не пошла в дом и не «выпила чайку». Возле калитки отец вдруг обхватил мою голову и, глядя в глаза прежними бес­конечно любящими глазами, зашептал:

—   Если бы ты знала, как это страшно... Я ни в чем не виноват, но я знаю, они придут... и я их все время жду, понимаешь, хоть бы скорее...

Его арестовали в конце 1938-го на этой самой даче. Перед тем сняли с работы, исключили из партии, новая жена исчезла из его жизни так же внезапно, как и появилась. Обо всем этом мне рассказывала уже после посмертной реабилитации отца его сестра. Она единственная его изред­ка навещала. Она же передала мне фотографию, которая до последнего дня стояла на его тумбочке перед кроватью. На фотографии стриженная девчонка с попугаем на плече.

***

Лорка прожил у нас 8 лет. Старость пришла к нему внезапно и, не­сомненно, главную роль сыграла в этом война. Он панически боялся воздушной тревоги. Весь день он ждал ее, весь день не мигая смотрел на черную тарелку репродуктора, так как очень скоро понял, что внезапно обрывающая очередную передачу тишина (теперь радио никогда не вык­лючали) — предвестник зловещего. Объявление воздушной тревоги вселяло в него ужас. Услышав монотонно повторяемое диктором: «Гражда­не, воздушная тревога», он забивался в самый угол клетки, и крупная дрожь сотрясала его тельце...

В октябре у Лорки появился еще один враг — холод. В московских квартирах не топили, температура мало чем отличалась от уличной, а промозглая сырость проникала повсюду.

Чтобы как-то Лорку согреть, бабушка сшила нечто вроде попугай­ного жилета. Лорка без сопротивления разрешал его на себя надевать — он вообще стал очень кроток, но согревался плохо, все дрожал. Очевидно, собственного тепла ему уже не могло хватить, поэтому теперь его сажали за пазуху, когда только могли. Там он прижимался всем телом к груди, словно впитывая чужое тепло, и сидел тихо-тихо, стремясь не помешать, не надоесть. Иногда я совсем забывала о его присутствии, пока он сам не напоминал о себе деликатным царапаньем — про сился в «туалет» — ни разу не нарушил он правил гигиены. За пазухой он ел, только, находясь там, он напоминал иногда прежнего Лорку.

Так уж устроен человек, что он привыкает ко всему, даже к воздушным налетам. Вскоре тесное и душное бомбоубежище стало мне казаться чуть ли не хуже самой бомбежки, и все чаще под разными предлогами я стала увиливать от спуска в подвал и оставалась дома. Здесь мне иногда удавалось заснуть особым прерывистым сном, когда сознание ни на секунду не покидает мысль «я сплю под бомбежкой». Но больше всего хотелось, хоть как-то, участвовать в борьбе с «проклятой фашистской гадиной» и с этой целью однажды удалось пробраться на чердак, а оттуда на крышу. Здесь дежурили «белобилетники» и мальчишки постарше меня, мечтающие скорее попасть на фронт, а пока геройски сражающиеся с зажигалками.

Было уже часов одиннадцать, но совсем светло. По крыше плясали синие тени, отсветы шарящих по небу прожекторов. Весело ухали зенитки, выпуская в темное небо яркие мячики вспышек, вокруг которых колыхались розовые дымные облачка. «Как красиво и совсем не страш­но», — только успела я подумать, как вдруг совсем рядом что-то шмякнулось, завертелось, задымилось.

— Что стоишь? Туши! — и Валька Трошин, Адрианов однокласс­ник, уже сам ухватил зажигалку железными щипцами и сунул ее носом в песок. Но она успела прожечь железную крышу, и по чердачным стенам и балкам стали расползаться огненные языки. К ним тотчас с песком и водой ринулись дружинники, засыпая, заливая, втаптывая огонь в тем­ноту.

Зажигалки в этот вечер сыпались обильно, меня никто не прогонял, и я тоже включилась в борьбу с ними, это наполняло гордостью.

Вдруг яркий луч прожектора вонзился мне прямо в лицо. Отстраня­ясь от него в темноту, я проследила за направлением луча и увидела, что он «поймал» необычайно низко летящего «Мессера» — была видна даже свастика на его крыльях. Со всех сторон к «Мессеру» побежали другие лучи, скрестились, образуя на небе все уярчающееся световое пятно, в центре которого барахтался, стремясь во что бы то ни стало вырваться из светового плена «Мессер», а зенитки заухали еще громче, и вокруг самолета, прошивая небо, засветились дорожки трассирующих пуль.

— Заюлила фашистская гадина! — услышала я над ухом чей-то торжествующий голос, но тут самолет сделал еще один резкий рывок и внезапно «выплюнул» из себя какой-то предмет. 

— Фугаска! — произнес тот же голос. — Держись, ребята!

Судорожно вцепившись в чердачный выступ, я изо всех сил вжималась в него, слушая, как свист летящей фугаски переходит в визг, затем в оглушительный грохот. Распластанная на крыше, я почувствовала, как дрогнул, задышал подо мной весь многоэтажный дом, затем вновь обрел устойчивость,— и наступила тишина, только доотзванивались осколки разом лопнувших стекол. Это была печально знаменитая фугаска, уго­дившая в Вахтанговский театр и разрушившая его почти до основания.

Едва очухавшись, я побежала вниз узнавать, что с бабушкой. Бом­боубежище игнорировали многие, в том числе и бабушка, потому я пер­вым делом помчалась домой.

Еще не входя в комнату, поняла, что бабушки дома нет — на вешал­ке не висело ее пальто, и повернулась, было, бежать в убежище, как вдруг услышала какое-то шипение и отчетливое:

— Тревога... Тревога...

«Странно, — подумала,—голос какой-то не дикторский», — и заг­лянула в комнату. На полу своей клетки сидел Лорка и, раскачиваясь, как заведенный, объявлял воздушную тревогу. «Заговорил!» — порази­лась я, но в это время близко снова ухнуло, и я опрометью бросилась в бомбоубежище.

По лестнице бежали дружинники, кто-то пустил слух, что подвал завалило. По счастию, этого не случилось, но от взрывной волны что-то произошло с проводкой, погас свет, началась паника. Пока страсти улег­лись и мы с бабушкой вернулись домой, прошло уже много времени. Светало. Налет кончился. Было тихо, мирно, шли не спеша.

Уже поднялись на наш четвертый этаж, как вдруг увидели зеленое Лоркино перышко, затем другое, третье... Дверь в квартиру была от­крыта, наверное, впопыхах я ее не захлопнула, и порыв ветра выдул навстречу целую горсть легких перьев.

Вбежали в дом. В квартире не осталось ни одного целого стекла, ветер хозяйничал, как хотел, было очень холодно. Дверца Лоркиной клетки была открыта, очевидно, распахнулась от удара взрывной вол­ны, а сама клетка пуста. Из кухни доносилось злобное урчанье. Там на полу голодный кот Васька приканчивал то, что еще оставалось от Лор­ки. Бабушка прогнала кота, щеткой собрала перья в совок. Одно из них зелено-синее с красным и желтым осталось на подоконнике. Когда-то в прежние добрые дни я собирала Лоркины перышки, а иногда обменива­ла их на что-нибудь во дворе. Разноцветные ценились особенно: на такое можно было получить стеклянный шарик для игры в лунку или перочинный ножичек.                     

Вернулась из кухни бабушка, спросила:

—  Может, все-таки поедешь?                                                                  

Бабушка уговаривала меня эвакуироваться вместе со школой в Саратов, где специально открывался интернат. До сих пор я все колебалась: ехать — не ехать, но теперь решилась: «Поеду».

Ветер подхватил разноцветное Лоркино перышко и выпорхнул с ним за окно.