Я влюбилась. С первого взгляда. Как только ОН появился. А случилось это так.

Шел урок русского языка. Я в пальто у окна. Оно покрыто толстым ледяным панцирем и лишь в середке оттаянное моим дыханием окошеч­ко. Сельская улица перед школой пустынна, только пляшут февральс­кие снежинки.

«Кому нужны эти склонения, когда война, когда беда», — думаю я и уже невольно отмечаю, что оба эти слова первого склонения.

А в классе холодрыга страшенная, говорят, почти не осталось дров. Те, кто пришел пораньше, жмутся к чуть теплой печке, но мне там места уже не досталось, — сама виновата: явилась чуть не перед звонком, вот и сиди теперь на самом продуве. «К первому склонению относятся имена существительные с окончанием на а, я, например...», — зубрилка Леноч­ка повторяет задание.

Звонок уже давно прозвенел, но учительницы Лидии Степановны все нет, как всегда опаздывает. Наконец, она вошла, вернее, вползла в класс. Закутанная поверх пальто то ли в старое одеяло, то ли в полнос­тью утративший первоначальный облик платок, копной угнездилась за учительским столом, едва слышно проскрипела:

—   Дежурный, кто отсутствует?.. — урок покатился по привычным рельсам.

***

У каждой школы, как у каждого человека, есть свое неповторимое лицо. Первые школьные годы в моей счастливой довоенной жизни, ДО ТОГО, что случилось потом, проходили в школе дня детей высокопостав­ленных лиц и известных деятелей искусства — «отпрысков» свозили сюда со всей Москвы. В этой — образцово-показательной — я училась у заслу­женной учительницы, которая сама служила образцом для других учите­лей, прилежно посещавших ее уроки. Учительница не говорила, а веща­ла, остальные учителя благоговейно ей внимали, а обучаемые первоклаш­ки из кожи вон лезли, чтобы быть достойными этого педагогического спек­такля. И только я нарушала гармонию. Мои тетрадки, сплошь в кляксах, испещренные красным учительским карандашом, были усыпаны «плохо» или «очень плохо», — тогда существовала такая шкала оценок.

С какой тоской отправлялась я по утрам в эту школу и с какой радо­стью выбегала из нее. Но как только оказывалась за пределами, словно по­ворачивался в душе волшебный выключатель, который тушил одну и зажигал другую лампочку. И в ее свете минувший школьный день совер­шенно преображался: те самые девчонки, которые презрительно фырка­ли мне вслед «дура», «плохишница», теперь наперебой предлагали дру­жить, а страдальческая гримаса взиравшей на меня учительницы заменя­лась ласковой улыбкой.

А я сама, нет, теперь на уроке от страха, что меня вызовут, не сжима­лась в комок, а гордо, выше всех тянула руку и без запинки выпаливала ответы на все задаваемые образцовой учительницей вопросы, вызывая восторг прочих учителей. Когда я подходила к дому, картины, рожден­ные воображением, уже полностью вытесняли реальные и потому на вопрос, что мне сегодня поставили, я с чистой совестью отвечала: «отлично» — если было «очень плохо» или «хорошо», если в тетрадке или в дневнике стояло просто «плохо».

Увы! Воздушные замки непрочны! В один далеко не прекрасный день терпенье заслуженной учительницы иссякло, и в моем дневнике появилось грозное обращение к родителям, предписывающее оным немедленно явиться в школу, которую их дочь настолько позорит, что того и гляди низведет из числа образцовых в самые обыкновен­ные.

Грустная пришла я в тот день домой, такая грустная, что это заметал даже не очень-то замечающий меня брат Адька. Узнав, в чем дело, он вместо того, чтобы посочувствовать, стал с видом доморощенного Шер­лока Холмса изучать мои каракули.

— Это у тебя потому кляксы, — наконец, изрек он, — что ты непро­ливашку (так называли чернильницы) переполняешь, а если чернил на донышке, ни одной кляксы не будет.

«На донышке», действительно, дало положительный эффект: целый лист исписала я под присмотром Адьки — и хоть бы что. Но, главное, выяснилось, что если буквы не просто писать, а как бы рисовать и при этом думать, какие они красивые, как посоветовал Адька, то они не кри­вятся, не разбредаются в разные стороны, а чинно и гордо шествуют друг за другом по строке. Выводить такие буквы даже доставляло удовольствие, и я заново переписала полтетрадки.

Адриан тем временем накатал записку, где сообщал, что родители находятся в командировке (наглая ложь!), но что им лично меры приняты. И подписал Адриан Розанов, а в скобках — «старший брат».

Вручать записку надо было одновременно с переписанной тетрадкой, что я в точности, хотя и не без трепета, выполнила (особенно меня смущало это нахальное «лично»). Как ни странно, затея удалась полностью. На записку учительница отреагировала положительным кивком, а в тетрадке впервые появились «хор.»и даже одно «отл.». Воодушевлен­ная успехом, я постепенно разжалась и перестала быть позором образцо­во-показательной.

***

Адька, Адюшка, Адриан, мой дорогой, талантливый старший брат!... Ты так много значил для меня, особенно в детстве.

У нас была одна мама, но разные отцы. Отцом Адриана был друг Аркадия Гайдара, сам известный писатель Сергей Григорьевич Розанов, автор популярной детской книжки «Приключения Травки». Адя унаследовал от своих знаменитых родителей феноменальную память, страсть к познанию — его называли «ходячая энциклопедия» — и несомненный литературный дар. Он учился в самой обычной районной, но превосходной по составу учителей и общей атмосфере школе, где потом вплоть до войны училась я, и был там всеобщим кумиром.

Благодаря Адьке школьные стенгазеты становились произведения­ми искусства. Он же был главным редактором, основным автором и ху­дожником издаваемого в 71-ой школе литературного журнала — все с нетерпением ждали выхода очередного номера.

Как давно это было! И как непохожи моя первая школа для элиты и любимая на родном Арбате на крохотную сельскую, где сейчас возле промерзшего окна я вспоминаю дорогие лица, голоса, утраченный такой дорогой мне мир.

Но вот что-то инородное вторглось в мои воспоминания и разом все разрушило. Этим что-то явился худощавый мужчина, идущий к школе. В военной шинели. Прихрамывает... Что ему здесь надо?.. Толчок в спи­ну прервал мои размышления — оказывается, учительница меня вызыва­ла. «Ну кому это нужно?» — опять подумала я, но тем не менее вяло забубнила:

—  К первому склонению относятся...

Я еще не кончила отвечать, как на пороге появился тот самый воен­ный. Теперь он был без шинели, в гимнастерке, подпоясанной широким ремнем.

—  Вы не разрешите мне посидеть на уроке? — спросил учительницу и, услышав недоуменное «пожалуйста», сел за заднюю парту.

Урок продолжался. Военный просто сидел, просто смотрел, просто слушал, а все ребята, да и учительница тоже к нему приглядывались, прислушивались, гадали, кто бы это мог быть. Посматривая на военно­го, я невольно стала «мерзнуть за него». И в самом деле, в классе пар от дыхания клубился облачками-мячиками, в непроливашках чернила в ле­дяном крошеве, а он в одной гимнастерочке, хоть бы шинель на плечи накинул. Другие ребята тоже поеживались, косясь на военного, а он даже «не обнял себя», будто тут восемнадцать по Цельсию.

Но странно: как-то так получилось, что прилипшие к печке, глядя на военного, от нее чуть отодвинулись, нахлобучившие шапки их сняли, и даже Лидия Степановна к концу урока несколько меньше напоминала капусту на грядке — откинула платок, поправила волосы.

Во время перемены, когда военный вместе с Лидией Степановной вышел из класса, вездесущая Ленка Иванчикова принесла из учительской сенсационную новость: военный не какой-нибудь «предста­витель», а назначенный в школу новый директор. Зовут его Сергей Николаевич, капитан, недавно из госпиталя, будет географию препо­давать.

— Девочки, я в него влюбилась, — закончила свое сообщение Лен­ка. Но не одна Ленка, все девчонки тотчас влюбились в нового директо­ра, и я не была исключением. До сих пор моим любимым предметом была история, теперь я всему предпочитала географию. Впрочем, тут я тоже не была исключением: географию полюбил весь класс.

Сергей Николаевич был удивительным рассказчиком. Обычно, в начале, он говорил медленно, словно нехотя, даже монотонно, но потом, все более воодушевлялся: речь становилась порывистой, глаза устремлены в еще неведомое, но готовое раскрыть свои тайны, известные ему одному. И свершалось волшебство. Вместо скучной комнаты с пузатой печкой перед нами — зеленое море джунглей. Загорелые, счастливые, мчимся мы в узких, похожих на сигары, лодках по стремительной Ама­зонке, и тропический рай раскрывает нам свои объятия. Чем непригляд­ней было за окном, чем холоднее и голоднее, тем увлекательнее станови­лось путешествие, в которое он брал нас с собой. Мы осязали жесткую мохнатость кокосов, пили их прохладно-тягучее молоко, а вокруг пор­хали многоцветные колибри и сквозь веер пальмовых листьев струилась сиреневая синь тропических небес.

Теперь, если первой была география, я не шла — летела в школу и являлась на урок чуть ли не раньше всех. Однако на самих уроках вела себя глупее глупого. Сперва без конца тянула руку, стремясь поразить ЕГО своей географической эрудицией — я чуть ли не наизусть выучила учебник и прочитала все имеющие хотя бы отдаленное отношение к гео­графии книги, которые смогла раздобыть; затем, уязвленная слишком, по моему мнению, с его стороны на все это спокойной реакцией, решила не отвечать вовсе. Встану и молчу. Вызовет к карте — то же самое. Но все мои «штучки» Сергей Николаевич словно бы не замечал. Ни замеча­ний, ни плохих оценок — ничего. Правда, я была уверена, что все это скажется на четвертной — ведь должен же он когда-то «принять меры» — и с трепетом ждала, когда эти оценки объявит. Узнав, что поставлен выс­ший балл, от неожиданности завопила, как вопят двоечники: «За что отлично-то?», чем вызвала дружный хохот всего класса.

Стать всеобщим посмешищем всегда обидно, а если тому причиной только ты сам, обидно вдвойне — настроение у меня было отвратитель­ное. А когда плохое настроение, лучше остаться одному, поэтому я не пошла вместе со всеми после уроков в общежитие, а бесцельно бродила возле школьного крыльца, сбивая с него сосульки. Вдруг слышу:

— А я тебя ищу. Не хочешь ли пойти со мной? Колхоз школе лошад­ку выделил, а ведь ты лошадница...

Как после затяжного ненастья выглянувшее солнце разом преобра­жает все вокруг, так ликующая радость вмиг испарила плохое настрое­ние — все пело в душе, когда я вместе с Сергеем Николаевичем шла по селу. «Интересно, какую нам дадут лошадь, может, Машку?» — вспом­нила я гнедую кобылу-трехлетку, которую еще летом заприметила в та­буне. Воображение Сергея Николаевича тоже, очевидно, рисовало ему призового скакуна, потому что всю дорогу он насвистывал что-то весе­лое и по-мальчишески озорно сшибал прутиком «головы» высунувше­гося из-под снега сухого чертополоха.

Радость тут же улетучилась, когда мы увидели, что нам предназна­чалось. Это была не лошадь и даже не скелет лошади, это был какой-то лошадиный остов, состоящий из ребер и ног, а вернее, трясущихся узловатых подпорок с расплющенными копытами. К тому же один глаз у нее был совершенно закрыт, а другой с огромным бельмом. Чтобы вывести кобылу из конюшни, понадобилось около часа, но когда, наконец, она предстала во всей красе при свете весеннего дня, даже старик-конюх, которому полагалось привыкнуть к Федуле — так звали кобылу, — плю­нул и пошел прочь, пробурчав:

—  Такую на живодерню-то вести стыдно, не то что к детям!..

Чтобы кобыла не завалилась, пришлось подпирать ее с двух сторон и только благодаря общим самоотверженным усилиям ее удалось удержать в вертикальном положении. Шагала она к тому же так шатко-медленно, что путь от конюшни до школы грозил растянуться до утра. Солнце уже садилось, а мы не прошли и половины пути. Но как только бледно-жел­тый солнечный шар коснулся земли, Федула, словно это был какой-то лошадиный сигнал, разом остановилась, всем своим видом показывая: хоть убейте, больше не сделаю ни шагу.

Сели на какое-то бревно. Взглянули друг на друга и вздохнули. Сер­гей Николаевич нашел палочку и стал что-то чертить на мартовской первой проталине. Я вопросительно поглядела на него, он усмехнулся, в глазах засветились озорные искорки, зачертил быстрее: извилистая ли­тая, кружочки вдоль, один из них большой. «Города, — догадалась я, — а это — извилистая река». И сразу осенило:

— Днепр!

—  Угадала! — услышал он мое восклицание. — А что за города?

—  Большой, по-моему, Киев.

— А это Канев, — сам показал на кружок поменьше. — Вот тут мы и жили.

Рядом с кружком появился домик и три фигурки: одна в брюках, две в юбочках.

—   Мои Нинки, — ответил на мой вопросительный взгляд. — Жена и дочка.

—  Где они сейчас?

—  Не знаю...

Помолчали. Затем Сергей Николаевич снова стал чертить кружоч­ки городов, зигзаги рек, волнистые линии гор, и я узнавала в этой свое­образной контурной карте Буг, Днестр, Карпаты... все дальше и дальше к западной границе, а затем и за нее.

—  Берлин! — восторженно выдохнула, угадав ход его мечты.

Он посмотрел удивленно и рассмеялся:

— А говорила, за что отлично?!

Быстро темнело. В правлении колхоза, возле которого остановилась злосчастная Федула, зажегся свет.

—   Погоди-ка, — вдруг сказал Сергей Николаевич и решительно направился туда.

Я чуть помедлила и последовала за ним.

В обшарпанной комнате за столом ссутулился человек. Он откидывал костяшки счетов и что-то записывал. Лампа без абажура свисала с потолка и едва не касалась изможденного лица, высвечивая сине-багро­вый шрам на щеке. Не поднимая головы, он хмуро буркнул:

—  Чего надо?

—  Глаза ваши увидеть надо.

Человек вскинулся, его напряженные в красных прожилках зрачки вперились в Сергея Николаевича. Несколько секунд смотрели молча,J

—  Фронтовик? — спросил сидящий.

—  В настоящее время директор школы...

Но председатель колхоза — это был он — тут же его перебил:

—  Школой пусть район занимается, а мне...

—  А тебе, — в свою очередь перебил Сергей Николаевич, — на де­тей, стало быть, наплевать?!

—  А ты не ори! — сам заорал председатель, и они, прерывая друг друга, стали выкрикивать каждый свое: что в школе не осталось дров, что в колхозе одни старики и нечем сеять, что дети пухнут от голода... а

Шрам на щеке у председателя почернел, лицо свела судорога, и Сер­гей Николаевич вдруг замолчал, а потом спросил совсем тихо:

—  Осколком задело?

—  Под Ржевом. Не был там?

—  Нет. Мы под Курском два месяца в болоте мокли.

—  В окружении?

Лицо Сергея Николаевича стало белее листа бумаги:

— А что? Почему спросил? Или тоже проверять надумал?

—  Самого проверяют, — глухо отозвался председатель. — Мало немцы шкуру живьем сдирали, теперь вот свои в душу плюют...

Сергей Николаевич придвинулся к нему, и они заговорили очень тихо о чем-то глубоко волнующем обоих.

По звездному небу уже давно плыл месяц, когда мы все трое вышли из правления. Федула изваянием застыла у крыльца.

— Оставьте здесь, — сказал председатель. — Завтра на живодерню сведем.

При этих словах кобыла вздохнула и нерешительно двинулась впе­ред. Председатель усмехнулся:

—  Помирать никому неохота. Она, правда, не такая уж старая, хотя, конечно, пользы сейчас от нее ноль, только корма переводить, которых и вовсе ноль целых ноль десятых.

—  Скоро травка появится, — сказала я.

—  Вот вам и решать, жить ей или умереть, — закончил разговор о кобыле Сергей Николаевич, они снова заговорили о войне, фронте, ок­ружении.

На следующий день Сергей Николаевич объявил, что во время ве­сенних каникул старшеклассники отправятся в соседнюю область на лесозаготовки: три четверти заготовленных дров пойдет колхозу, чет­верть — школе.

Двадцать девять ребят из 6-7 классов — самые старшие —  и Сергей Николаевич поселились в большом бараке, где до войны жили лесору­бы, над высоким песчаным обрывом. Внизу по-весеннему голубела разводьями безымянная речка, а сразу за бараком начинался молодой осин­ник, который затем, словно на глазах вырастая, переходил в настоящий лес. Здесь уже рядом с осинами белели березы, темнели ели, а кое-где даже раскинули узловатые руки-сучья кряжистые дубы.

Незабываема была та весна. Мы вставали с первыми сигналами гром­коговорителя и мчались к речке. Ежась от ледяной воды, вбегали потом в кухню, где уже дымилась разложенная по оловянным мискам пшенка с салом. Трижды в день получали мы этот приварок — все, что смог выде­лить колхоз, но как же вкусна была эта каша с пайковым — по сто грамм за раз — хлебом, наполовину состоящим из отрубей, с какой страстью бросались после пшенной трапезы на дровозаготовки, зная, что каждое четвертое полено даст живое тепло пузатой печке, и уже не надо будет сидеть на уроках в пальто и разбивать пером ледяную корку в чернильнице.

Конечно, пилы поначалу заклинивало, топоры казались стопудовы­ми, деревья, падая, норовили нас придавить, но учитель всегда находил­ся именно там, где должно упасть неверно подрубленное дерево или вы­пасть из ослабевших рук топор. А как красиво он работал! Каждое его движение было таким ловким, точным, совершенным, что страстное же­лание делать, как он, превозмогало все. И двадцать девять пар глаз всмат­ривались, двадцать девять пар рук подражали, двадцать девять душ ов­ладевали!

Возвращаться домой должны были тридцать первого марта. Но в этот день с утра к нам приехал председатель и уговорил Сергея Никола­евича поработать еще неделю. А первого апреля пришла настоящая вес­на. Стремительно, буйно, ликующе она звенела ручьями, сгоняя их в ов­раг, надувала почки на деревьях, пробивалась травой и ласкала прямо-таки летним солнцем. Даже вечера были теплыми. В один из них на поля­не разожгли костер, и Сергей Николаевич рассказал нам о своем бойце Васе Короткове.

Перед самой войной Вася стал студентом математического факуль­тета Московского университета, куда был зачислен без всяких экзаме­нов, как победитель всесоюзной математической олимпиады. В первый же день войны он, не дожидаясь повестки, пришел в военкомат и попро­сил направить в артиллерию. Лучше его не было в части наводчика, он молниеносно производил нужные расчеты, а когда выдавалась свобод­ная минутка, самозабвенно решал какие-то сверхсложные задачи. Шаль­ной снаряд разорвался рядом в одну из таких минут, и последнее, что он прошептал, было: «Красивая задачка»...

Много лет спустя, уже вернувшись в Москву, я встретилась с Вить­кой Макаровым, который к тому времени превратился в Виктора Григо­рьевича, кандидата математических наук. И, вспоминая пережитое, он сказал, что именно в тот вечер у костра решил стать математиком и ре­шать красивые задачки.

В середине апреля окрепшие, загорелые, как после крымского ку­рорта, мы, наконец, вернулись с лесозаготовок. Заждавшаяся Тамароч­ка потребовала, чтобы я сразу пошла с ней на школьную конюшню. Порученная ее заботам Федула так преобразилась, что ее трудно было узнать. Правда, бельмо на глазу оставалось, но второй глаз раскрылся и был вполне зрячим, а главное, кобыла, никак особенно не понукаемая, привезла с речки бочку с водой и даже немного покатала Тамарочку по двору. Обрадованная, я сказала, чтобы завтра к концу уроков Федулу с бочкой подогнали к школьному крыльцу — показать Сергею Николае­вичу.

В тот день последним был опять урок русского языка. Я сидела возле своего любимого окна и смотрела на совсем уже по-весеннему солнечно-желтую дорогу. «Хорошо бы Сергей Николаевич вышел сразу, как подъедет с бочкой Федула», — подумала я и вдруг сразу его увидела. Да, конечно, это он — в шинели, сапогах, фуражке, а за плечами вещевой мешок. В это время на дороге показалась бодро везущая бочку Федула. Сергей Николаевич остановился, вгляделся, а потом посмотрел прямо в мое окно. Заметив меня, он улыбнулся и помахал фуражкой.

Глядя на все уменьшающийся силуэт, я думала: неужели никогда мне больше не придется увидеть этого человека, лучшего в моей жизни Учителя? Нет, мы еще встретимся: в трудный час он снова окажется ря­дом. Но произойдет это еще нескоро.