Как только я поставил печать под приказом о выяснении настоящего местонахождения Исидоро Антонио Гомеса, как только я опять запрятал дело в тайный ящик, как только ввел Моралеса в курс последних событий, сразу почувствовал удовлетворение от собственного смелого поступка и смог вернуться к повседневной рутине спокойного начальника, мужа «в семь — дома», с чтением газеты по вечерам, и аккуратного сотрудника Суда. И почти забыл об этом деле.

А несколько месяцев спустя получил хорошенький пинок от этого дела. Мне пришлось давать показания против Романо и полицейского Сикоры в расследовании противоправных действий с их стороны по отношению к тем двум рабочим. Сами показания не были таким уж большим делом: подтверждение ранее сказанного и выяснение пары дополнительных обстоятельств. Мне показалось странным (и совсем не понравилось), что ратификацию моего заявления принимал какой-то сопляк: плохой знак, говорящий о том, что Суд прикрывает дело, словно оно и так течет по давно высохшему руслу, и поэтому они ограничиваются в своих действиях. Что еще им было нужно, чтобы провести по делу этих двух беспредельщиков? У них было мое заявление, заявления еще пары полицейских, медицинское обследование о травмах, нанесенных этим двум бедолагам. И хотя меня начали грызть сомнения, я решил подождать. Судьей выступал Батиста, тип, которого я считал честным, я его немного знал, так как нам пришлось поработать вместе в один из январских отпускных периодов. Кроме того, как я уже сказал, первоначальный порыв праведного гнева у меня уже прошел.

Спустя некоторое время сам Батиста назначил мне встречу у себя в кабинете. Встретил меня с улыбкой, сердечно пожал руку и, когда мы сели, заявил: то, что он сейчас собирается мне сказать, — это совершенно конфиденциально, и, пожалуйста, чтобы я соблюдал молчание, иначе мы оба рискуем нашими должностями. «Ничего себе», — подумал я про себя. Это может быть настолько серьезно? Полагаю, что судья чувствовал себя несколько неудобно, потому что, немного помявшись, он в считаные минуты вывалил на меня всю информацию о деле, словно хотел как можно быстрее избавиться от чего-то назойливого и грязного. Так что без всяких оконечностей я узнал о том, что ему был дан приказ «сверху» (он подчеркнул свои слова, показав указательным пальцем в потолок своего кабинета, говоря как бы… о чем? об Отделе? о Верховном Суде? о правительстве?), согласно которому дело надо приостановить и в конце концов закрыть, не назначая виновных. Добавил, что не может объяснить больше, но кажется, что у этого парня, Романо, моего коллеги, есть очень влиятельные покровители, крыша одним словом. Сказав про «крышу», Батиста дотронулся двумя пальцами правой руки до левого плеча. Значит, это не Отдел и не Верховный Суд. Жест — здесь ошибки быть не может — означал «высокий военный чин». Тут-то в моей памяти и всплыл тесть, полковник инфантерии, и я все понял. Какой глупостью было с моей стороны не подумать об этих семейных узах в тот момент, когда я писал на Романо донесение. Ну и дела. Если мне и не хватало чего-то для ощущения полного отвращения по отношению к Онгании и его балету, так именно этого.

— Хотите, я еще кое-что вам расскажу? — спросил у меня Батиста.

Я ответил утвердительно, к тому же у судьи было выражение лица человека, которому очень хочется о чем-то рассказать.

— Нужно было назначить ему допрос, вы знаете… — Я согласился. — И так как меня уже предупредили, — Батиста вновь посмотрел наверх, — я предпочел сам допросить его.

«Все мы трусы, — подумал я, — вопрос только в том, чтобы запугать нас как следует». Ратификацию моего заявления принимал пацаненок с лицом подростка. А у этого выродка, зятя полковника, показания принимал лично судейский магистрат, обильно потея от страха за свое место.

— Вы и не представляете, Чапарро, сколько тщеславия! Сколько тщеславия у этого типа! Вошел в кабинет так, словно делал мне одолжение, словно одаривал меня частичкой своего драгоценного времени. Когда я начал спрашивать о деле, нес ахинею, и только тогда, когда у него возникало желание говорить. И не столько против вас, не думайте. В основном он злился на этих бедолаг, которых разделал под орех. Что тут, мол, черномазые, что там, мол, воры, и так далее. Что надо замочить их всех и закрыть границы. Скажу вам честно: почти всю ту мерзость, что он нес, если не сказать жестче, — все это я не занес в протокол, иначе мне не оставалось бы ничего другого, как засадить его за все сказанное. Вот оно как.

Сейчас в голове у меня вертелся вопрос: «И почему вы этого не сделали, доктор?» Но я не задал его вслух. Меня выворачивало наизнанку от того, что этому ублюдку все сойдет с рук, но и я сам после всего, по-хорошему, оказался малодушным молчуном.

— И когда я спросил его конкретно про этих двух рабочих, он все отрицал, на том дело и застопорилось. Единственное, что мне пришлось ему сказать: если уголовное дело будет прекращено, то, скорее всего, и все внутреннее делопроизводство будет приостановлено, и Отдел Апелляций поднимет вопрос о его восстановлении в должности.

«Отлично, — подумал я, — и он опять будет моим приятелем по работе».

— Но, к моему удивлению, он этому совсем не обрадовался, и ответил, что вряд ли сочтет возможным вернуться и посвятить себя бумажным делам. Что сейчас те времена, когда надо переходить к действиям, потому что родина в опасности, вокруг одни враги, атеисты, коммунисты и не знаю, кто там еще. В конце концов я его оборвал, заставил подписать показания и отправил восвояси. И мне совсем не хотелось интересоваться, каковы его планы на будущее.

Разговор с Батистой оставил у меня горькое послевкусие из-за ощущения несправедливости, ужасной безнаказанности для того, кто плевать хотел на всех и все. Но я еще даже не подозревал, я был еще бесконечно далек от последствий этой истории, которую я рассказываю.

Перечитываю «от последствий этой истории». Но какой же была моя собственная жизнь в 1969-м? Марсела мне тогда предложила завести ребенка. Она меня не спросила, а так, словно вслух, высказала свои собственные размышления. «Мы могли бы завести ребенка», — выскочило у нее как-то за ужином. Мы смотрели новости по 13-му каналу. Я посмотрел на нее и понял, что она говорит серьезно, встал и выключил телевизор — мне всегда казалось, что такие разговоры заслуживают другой обстановки, другого обрамления. Но что-то не срабатывало. В чем была проблема с ней? Почему меня не привлекала идея стать отцом? «Мы уже четыре года как женаты. И за квартиру закончим расплачиваться в следующем месяце», — добавила она, увидев выражение моего лица.

Марсела говорила убийственно логично. Мы познакомились в гостях у моей двоюродной сестры Эльбы. Два года встречались. Кредит Ипотечного банка, двушка в Рамос Мехийа, медовый месяц в Мардель-Плата, красивый сервиз из Эмпорио де ла Лоза. Следующим шагом было то, что она мне и предлагала, если только эту фразу, сказанную безучастным тоном, можно принять за предложение. Я растерялся. Она была права.

Я смог ответить только какими-то отговорками. Марсела отнеслась с уважением к моему страху. Не знаю, из-за чего — из-за послушания, из-за холодности или по привычке. Остановилась на том, что я отвечу, когда сочту нужным. И до сих пор время от времени на меня нападает беспокойство, что я потерял возможность иметь ребенка. Я почти написал «иметь свое продолжение в ребенке» или «увековечить себя». Это значит иметь ребенка? Я никогда этого не узнаю. Это еще один вопрос, который я унесу неразрешенным в могилу.